Кто бороздит море, вступает в союз со счастьем,

ему принадлежит мир,

и он жнет, не сея, ибо море есть поле надежды

безымянный поморский крест на Груманте

Среди поколения «новых реалистов», ворвавшихся в литературу на рубеже веков и встреченных громкими приветствиями критиков и читателей, фигура Дмитрия Новикова держится особняком.

«Новые реалисты» пришли как поколение войны, писавшие о взбунтовавшемся Кавказе, о локальных конфликтах, о ломке молодых ветеранов, прямо с войны вернувшихся в лихие девяностые, – Новиков утверждал мирные будни, тишину северного осеннего леса, рыбалку на безмятежных карельских озерах.

«Новые реалисты» пришли как поколение действия: стачек и стычек, порывов и взрывов – Новиков практиковал созерцание, статику, замирание и любование – вот и принесший ему известность сборник рассказов назывался «Муха в янтаре» (2003).

«Новые реалисты» пришли как поколение безудержного автобиографизма; они творили миф о себе – исповедовались и каялись, как Роман Сенчин, либо выстраивали жесткую саморепрезентацию, как Захар Прилепин, – Новиков устранялся, отходил в тень, затушевывая авторский образ и предоставляя говорить своим героям…

Должно быть, именно поэтому там, где у Прилепина – экспрессивные «Ботинки, полные горячей водкой», у Новикова – «Муха в янтаре», эмблема замершей, зачарованной жизни; а там, где у Сенчина – безысходная «Зона затопления», у Новикова – «Голомяное пламя». Пламя, как дух Божий восстающее над холодными волнами Белого моря, которое по-карельски так и зовется: голомя.

Нет ничего в мире красивее, чем берег Белого моря. Словно медленный сладкий яд вливается в душу любого, увидевшего это светло-белесое небо, эту прозрачную, как из родника, воду. Это серое каменное щелье, покорно подставляющее волнам свое пологое тело и благодарно принимающее лестную ласку воды. Эти громыхающие пляжи, усыпанные сплошь арешником – круглым камнем, который море катает беспрестанно, шутит с ним, играет, и в результате – несмолкаемый ни на минуту грохот, и думаешь невольно – ну и шутки у тебя, батюшко. Эти подводные царства, колышущийся рай, пронизанный солнцем, как светлый женский ситец – весенним взглядом. Этот легкий ветер с запахом неземной, водной свежести и отваги, и каждый знает теперь, что такое свежесть и отвага. Этот пряный шум соснового леса и удирающий от берега трусливый бурый зверь, кисельно плескающий жирным огузком. Эта радость бескрайней дороги, свободного пути к жизни, к счастью, к смерти…

Нет в мире ничего страшнее, чем берег Белого моря. Бесстыжими пощечинами наотмашь бьет в лицо холодный ветер, несущий злые брызги дрязг и неудач. Мутная вода орет в глаза и душу о скором хаосе и бесполезности всего. До горизонта стлань полей из черной вязкой грязи – и, если в няшу ступишь, будет сложно жить. По берегам – кресты, огромные и серые, как напоминание. В лесах – кресты поменьше и поплоше, стыдливо прячущиеся в сырых лощинах. Безлюдье, забвение потомков. Седая мутность илистых одонков. И лишь зуек кричит просительно и жалобно, вставая на крыло, – уйди, уйди. Наверно, так кричит ребенок, не знающий еще – чужая злость непоправимой может сделать жизнь.

Нет в мире ничего пограничнее, чем берег Белого моря. Здесь всё рядом, близко, сцеплено неразрывно друг с другом – белое и черное, пьянство и честность, неистовость и покой. Здесь главная русская свобода, обещанием свободы попранная. Здесь смертельная красота. Здесь радость отчаяния. Здесь надежда. Здесь вера. Здесь любовь.

В сущности, новый роман Дмитрия Новикова – о вере и о любви.

Но, как и полагается, эта вера сначала должна быть потеряна, а любовь (Бога к людям, людей к природе, родных и близких – к друг другу… ряд можно продолжить) – поставлена под сомнение.

Это сомнение выражено в самой форме романа, лишенного линейного повествования и рассыпающегося под вспышками флэшбэков – то в предвоенную Кемь, то в дореволюционное село Кереть, то в далекий XVI век схимников и отшельников, то в тучные нулевые, когда потомки карельских рыбарей, охотников, охранников и зэков приезжают рыбачить на заповеданные озера. Как будто бы главный герой «Голомяного пламени» – как раз из этих потомков: Гриша, детский реаниматолог, былинный богатырь с рыжей окладистой бородой (в этом портрете, впрочем, угадывается внешность и самого автора)… Но речь здесь не только и даже не столько о Грише, сколько о человеческом пути к себе – сквозь историю, сквозь время, сквозь страшные и болезненные воспоминания. Путь к себе, водный путь – вот то сквозное начало, которое обеспечивает роману единство: и мятущийся Гриша, и его кряжистый и угрюмый дед Федор, и правильный Константин, и тихий местный святой старик Саввин – все они принадлежат Белому морю, все они вглядываются в таинственные голомя.

Так что же, Белое море, открытое море, его голомя – и есть главный герой?

Видимо, так. Тем более что на встречу с морем и на сражение с ним выходят в конце концов и дед, и внук, и Федор, и Гриша.

С фигурой Федора в романе связана некая гнетущая тайна. О ней не рассказывала даже бабка – «ни почему он был на пенсии размером с воробьиный хвост, ни почему, не дожидаясь похорон, пришли к ним в дом какие-то люди и забрали дедовы награды, все до одной, наперечет, по списку». Постепенно выясняется: дед, герой войны («Карельский фронт. Рядовой штрафного батальона. Шестнадцать разведок боем. Два ордена. Старший лейтенант. Потом капитан. Командир штрафного батальона. Контузия. Ранение…»), – из тех, кто сажал, раскулачивал и расстреливал, и этот след дедова преступления сразу ставит новиковский роман в стороне от тех семейных реквиемов, которые традиционно посвящены невинно погубленным и пострадавшим. В основе мира «Голомяного пламени» лежит преступление: когда тонула во время шторма баржа с ссыльными и люди – сильные поморы, заведомые «морезнатцы» – спасались, прыгая в воду и пытаясь доплыть до берега, именно Федор, крича «про предательство, про побег, про не простит страна», расстреливал ссыльных с баржи из пулемета…

Веером ложились на воду пули. И вода стала красной <…> Один за одним уходили в воду, в глубь ледовые кормчие. Один за одним исчезали там северные люди, сталь земли русской. И словно рыбины, сверкнув на глубине белизной, исчезали в морской воде. Будто семужья стая навсегда уходила от родных берегов, истерзанная злой непонятной силой <…> Яркая, тонущая небесная радуга легла на голомя и уходила вместе с жизнью и надеждой, вслед за рыбьим племенем, еще недавно бывшим людьми и от людского зла ушедшим.

И это – тот самый дед, который растит боязливого внука и открывает ему тайны моря и леса? Тот самый, что, раненый и контуженый, проходит с наградами всю войну? Тот самый, что всегда хотел «взять медведя»?

«Голомяное пламя» Новикова – роман-оксюморон. Природа, история, психология, человеческие отношения – всё в нем неоднозначно и зыбко, всё поворачивается к читателю то нестерпимым сиянием, то черной бездной. То ледяным провалом штормящего моря, то радугой, поднимающейся над утихшей водой. Не случайно сквозной образ романа – сравнение человека с рыбой, а сквозной сюжет – рыбная ловля, цепочка хлестких, метафорических, завораживающих сцен, в каждой из которых любовь оказывается слита с гибелью, нежность – со зверством, а самая смерть северных дорогих рыб – с могучей энергией утверждения жизни, прорывающейся при каждом ударе рыбьего мощного тела о водную гладь.

Все эти рыболовные эпизоды выписаны Новиковым с нескрываемым наслаждением, которое, разумеется, тут же передается читателю, заставляя его затаив дыхание следить не только за «рыбьей» символикой и метафорикой, но и за вполне конкретными подробностями рыбацкой охоты. Вот человек оказывается сцеплен с гладким огромным налимом крючком-тройником. Вот под грозовым ливнем вытаскивает из воды серебристую «семушку, тиндочку, морскую косулю». Вот начинается «щучий жор». Вот стадо семги идет на нерест, и никакие сети, никакие человеческие уловки не останавливают ее. Вот аквариумный сомик, шевеля большим ртом:

«Вот-там, от-ман…», – предупреждает мальчика Гришу о подступающей мерзости взрослого мира…

Сцена насилия над мальчиком, как и сцена спасения героя от алкогольной интоксикации, дана в протокольном духе «нового реализма», как будто бы контрастируя с экспрессионистской манерой исполнения «беломорских» глав. Но вот что интересно: у любого другого эта сцена стала бы кульминационной, смыслообразующей, доказывающей тотальный распад мира и неизбежную катастрофу героя. У Новикова же эта сцена – одна из многих, наряду с расстрелом ссыльных на барже или убийством матерого лося медведем – во время гона. Да, преступления Федора рикошетом ударяют по Грише, но Гриша после этого поднимается и становится детским реаниматологом. Мы убиваем, нас убивают. Убитая рыба дарит рыбакам ощущение остроты и пронзительного вкуса жизни. Над ледяными волнами вспыхивает пламя радуги. На берегу Белого моря, меж затерявшимися в перелесках скитами, Грише и его брату является черт. Голомя грозят смертью, но только соприкоснувшись с этой стихией, можно вернуть себе желание жить. Отсюда и метафорика рыбной ловли – одновременно прозрачная и насыщенная, прямолинейная и изощренная, уже ожидаемая от Новикова – и все равно непредсказуемая в каждой сцене:

Даже когда я ловил и убивал ее, я любил. Я любил распластать ее серебряное тело на прибрежных камнях и черевить его медленно и обстоятельно – и внутри она была так же прекрасна, как снаружи. Ярко-оранжевое мясо ее, перламутровые внутренности, всегда пустой желудок (на нересте она не ест) – иногда мне казалось, что все это лишь прекрасные телесные муляжи, прилагаемые к высшему духу красоты, который она гордо несла в себе. Я любил ее запах – она пахла не рыбой, не морем, не жиром, – она пахла собой, жизнью, прыжками своими, яростным взлетом в небо. Изменой морю она пахла…

«Голомяное пламя» пахнет кровью и морем, современностью и историей. По сути, голомя, где можно сгинуть, а можно и спастись, – это и есть наша история, история России (не только) XX века. И где, как не на Белом море – на побережье древних скитов и советских лагерей, – вспомнить об этом и это принять?

Елена Погорелая

Я очень рад был редкой книге, подаренной на днях моим знакомым Гришей, имевшим внешность русского богатыря – высокий рост, рыжие кудри, окладистая борода. Гриша работал врачом-реаниматологом в детской больнице. А еще он сочинял и пел пронзительные, заразные песни, от которых увлажнялись глаза даже у суровых северных мужчин. Книгу эту он принес мне в благодарность за несколько подсказанных маршрутов по берегам Белого моря, куда он хотел съездить полечить душу, по его выражению.

Тяжелый темно-синий том был приятен рукам и глазу. Золотом тисненое название тоже радовало. «Словарь живого поморского языка». Вообще, я люблю словари. Из них можно много нового узнать, не то что из каких-нибудь романов. Опять же, история создателя его, Ивана Дурова, привлекла меня. Уроженец древнего поморского села Сумской Посад, он был самоучкой. Увлекся изучением поморской говори, стал собирать пословицы, обряды, поговорки. Занимался этим пять лет, собрал словарь, отослал в Академию наук. И через несколько лет был расстрелян в карельском местечке Сандармох, что близ Беломорканала, по «делу краеведов». Рукопись восемьдесят лет пролежала в архивах и только недавно была найдена и издана. Ценный подарок.

Гриша много и восторженно рассказывал о походах по подсказанным мною местам. «Доброй ты целовек», – благодарил он, наслушавшись поморской речи. Живописал Белое море, северные реки, поля можжевельника.

А мне тогда вспомнились слова моей карельской бабки. «Можжевела – дерево смерти», – она говорила…

Загрузка...