Юрий Петухов

Бойня

Завизжал пуще прежнего Коротышка Чук. Молча упал Пеликан Бумба. Пополз, оставляя кровавую дорожку, Волосатый Грюня. Он был, наверное, сильно ранен. Но полз к выходу. Единственный круглый, широко раскрытый глаз смотрел с мольбой.

Чудовище чуть качнулось – и ствол уперся в броню машины, теперь он был скорее не стволом, а крюком, во всяком случае, стрелять из него было нельзя.

Грюня еще дышал, когда чудовище подошло ближе.

– Зачем? – пролепетал он. – Кому мы мешали?

– Ничего, все пройдет, ты же живой, – проговорило чудовище.

Из огромного глаза текли слезы.

Чудовище хотело сказать еще что-то. Но оно заметило, что глаз начинает стекленеть, и отвернулось…

«Несчастный Грюня! Его-то за что?! Отлавливать? Врете, не отлавливать! И даже не отстреливать особо деградировавших! Это все враки! Чистая ложь! Вы сюда начали приезжать, чтобы позабавиться! На охоту! А чего ж не поохотиться, коли тут резервация?! Коли тут все для охоты есть?! А какие трофеи?! У вас там, во внешнем мире, за колпаком, такие и не водятся! Так вот вы какие. Раньше вы на нас смотрели как на племя уродцев, несчастных, как на дармовых, за глоток сивухи и миску баланды, рабов! А теперь и так перестали! Теперь как на зверей смотрите, позабыв, что предки-то у нас одни, что прапрадедушки и прапрабабушки наши были сестрами и братьями! Ну ладно, давай! Тешьте себя! Поглядим еще – кто на кого охотиться будет!»

Погнавшаяся за Паком машина возвращалась. В тишине ее лязг был особенно слышен. Наверное, находившиеся в ней; уже сообразили, что дело неладно.

Чудовище спряталось за стеной. Оно знало, что надо делать.

Когда машина подъехала ближе и остановилась, чудовище подпрыгнуло и обрушилось всей массой на башенку. Броня выдержала, но ствол, торчащий из нее, превратился в кривую загогулину. Почти сразу чудовище сползло назад. И не ошиблось – люки откинулись. И наверх выскочили трое с трубками. Они ничего и никого не боялись здесь. Они знали, что обитатели резервации не имеют никакого оружия, что это вырождающиеся мутанты, не способные толком защитить себя… И они просчитались. Их смерть была мгновенной и почти безболезненной. Все! С туристами было покончено.

Чудовище заглянуло в короб на корме. Там лежал скрюченный Гурыня-младший в изодранном очередями комбинезоне, со свернутой шеей. Рядом полусидел умный и хитрый Пак – хобот его был рассечен надвое, на лысом огромном лбу зияла дыра. Видно, в последний миг Пак успел повернуться к преследователям лицом. Но теперь это не имело ровно никакого значения.

«Сволочи! Они всегда были сволочами! И мы виноваты тоже!»

Чудовище по одному отнесло тела мальчуганов к потайному подвалу, опустило их вниз. И завалило камнями, обломками кирпичей. Сверху накатило огромный сцементированный кусок стены. Чужаков-туристов оставило как они и были.

Потом оно немного передохнуло. И, не оглядываясь, побрело прочь из городка.

«Все будет как прежде. В поселке и не заметят пропавших. Кому какое дело до них! Ну и пусть! Они сами по себе, а я сам по себе. У них там свои дела, своя работа. А у меня все свое, собственное. Нам рядом не ужиться. Эти, конечно, придут еще. Всё расследуют, все определят. Будут искать. Пускай ищут! Плевать на них! Пускай отстреливают, отлавливают! Пускай охотятся! И пускай знают – и на охотников охотник сыщется! Я не пугаю. Мне до них нет дела. У меня своя цель. И я ее не собираюсь менять. У меня нет другой цели. Я буду их бить! Крушить! Расколачивать вдребезги! По всем городкам! По всем местечкам! По всей нашей бескрайней резервации! А когда я расколочу последнее и мир перестанет двоиться, я выберу самый большой, самый острый осколок и перережу им собственную глотку!»


– Вы все тут безмозглые кретины! Недоумки! Обалдуи! Дурачье! – орал, разбрызгивая по сторонам слюну, Буба Чокнутый. – Олухи, дерьмом набитые! Недоноски!

– Потише ты, разговорился! – попробовал его унять Доходяга Трезвяк.

Но разве Бубу уймешь! Это лет двадцать назад, когда его перешвырнули из внешнего мира сюда, с ним можно было сладить. Но и тогда он был самым настоящим чокнутым. А теперь и вовсе свихнулся.

– Да я за вас всех глотка пойла не дам, сучьи потрохи! Вы же, падлы, туристов не знаете! Да они через два часа здесь будут! Да они нас всех передавят, как щенят, поняли?!

Семиногий котособаченок Пипка обиженно всхлипнул под

лапой Бубы, но выскользнул и отполз подальше от греха – даже он понимал, что с Чокнутым лучше не связываться.

– Уууу-а-а, – тихохонько пропел из угла папаша Пуго.

Он лежал прямо на полу в луже собственной мочи, несло от папаши псиной и еще какой-то дрянью. И надо было бы выкинуть его из дома собраний, да только пачкаться никому не хотелось – лежит, ну и пускай лежит, все ж таки работник, заслуженный обходчик, мастерюга. Вот продрыхнется – и опять в смену заступит. Лучше его знатока своего дела и не найдешь!

– Ты потолковей разобъясняй, едрена кочерыга, – вставил инвалид Хреноредьев. – Я тя, почитай, битый час слушаю, а в ум никак не возьму!

– Во-во! Я и говорю – тупари! Идиоты! – взъярился пуще прежнего Буба. – Пока вы прочухаетесь, туристы здесь будут! Нам кранты всем! Они за своих посчитаются, перебьют всех до единого, ясно?!

Бубу слушали Да и как не слушать, в поселке давно не было никого из того мира. Один Буба только и знал повадки тамошних. Правда, болтал иногда такое о этом самом внешнем мире, что хоть стой, хоть падай, загинал, небось! А тут переполошился, прямо из шкуры вылезти готов. Нет, Трезвяк Бубе не доверял. И все же, кто его знает!

– Давай сначала! И поразборчивей толкуй!

Буба налился кровью, стал багровым и страшным – вот-вот не то лопнет, не то всех перекалечит. Нервишки у него были расшатаны еще с тех пор. Хотя и подлечился здесь немного, без ширева-то. Ведь загибался двадцать лет назад, до последней стадии дошел. Его когда перешвыривали, так и думали: подохнет здесь, точно подохнет. И он сам так думал. Но оклемался, за год всего-навсего, выправился. И еще пять лет ходил, не мог поверить, что без ширева его ноги носят. Но возврата из зоны назад нет, это и Чокнутый знал. Потому не просился назад, чего возникать попусту! От этих рож его поначалу тошнило. Он их за галлюцинации принимал, за продолжение своего горячечного бреда. А потом привык, ко всему привыкнуть можно. Особенно тут.

– Последний раз объясняю, – проговорил он надтреснуто, пытаясь взять себя в руки. – Эта тварюга горбатая, что по пустырям ошивалась да стекляшки кокала с малышней нашей, десяток туристов за раз угробила! Там, в развалинах! Просекли момент?!

– Я пошел прятаться, – сказал Доходяга Трезвяк и встал.

Бегемот Коко преградил ему путь.

– Ну уж нет, братишка. Тебя в совет выбрали, так советуйся давай, а то я те харю-то набью сейчас, при людях, избранничек хренов!

– Ты мене не трожь, сука! – вскочил инвалид Хреноредьев.

Бегемот дал ему щелчка, и инвалид опустился на свое место.

– Извиняюсь, стало быть, – поправился все же Коко, – не хренов, а херов! Суть не меняется!

– То-то! – тявкнул Хреноредьев. Он был удовлетворен. Трезвяк понял – не выбраться.

– Так вот, дорогие посельчане, – продолжил Чокнутый, – они из своих пушек нас всех как солому пережгут. И на развод не оставят! За каждого, ихнего по тыще наших ухлопают! И все равно ведь найдут, ясно, оболтусы?!

– Больно едрено! – вставил Хреноредьев. – В одночасье не скумекаешь, кочерыжь тя через полено!

Буба вспрыгнул на стол, топнул сапогом, что было мочи, потом еще раз – пяток он не жалел.

– Молча-ать! Всем молча-а-ать!!!

От дикого шума проснулся папаша Пуго. Не разобравшись в чем дело, он с воем и визгом пронесся через всю комнату из своего угла прямо к окну – и сиганул в него. Через мгновенье округу потряс истошный вопль, видно, приземлился папаша не слишком удачно.

– Матерый человечище, – задумчиво проговорил в тишине Бегемот Коко и скрестил на груди все четыре руки.

– Одно слово – работник! – поддержал «его Хреноредьев. – Ноне таких и не осталось, повымерли все.

Буба сразу как-то успокоился, спихнул со стола Пипку Выпил воды из жестянки – вода была ржавая и отдавала керосином.

– Думайте, придурки, или всем загибаться, или…

– Чего примолк, договаривай! – Бегемот был настроен решительно.

– …или будем сообща отыскивать виновных! Понятно?!

– Мазуту объелся, что ль! – не выдержал Хреноредьев. – И где ж ты его, виновного-то, отыщешь теперя?! Она, гадина, умотала, как ее, эта, горбатая которая… Да и не возьмешь ведь голыми руками, едрит тя дурошлепа!

Бегемот кивал. В такт движениям его огромной головы, покачивалась мясистая, на полпуда, губа, глаза были туманны.

– Инвалид прав.

– Дурак ты, Коко, недоделанный! И Хреноредьев твой – остолоп, тупица, дебил! – Буба был готов выпрыгнуть вслед за папашей Пуго в окошко. Он с трудом сдерживал себя, чтоб не перейти врукопашную с членами поселкового совета. – Дегенераты! Не надо никого искать и ловить! Это дохлый номер! Выдвинем своего, нашенского виновного, обяжем… и сдадим туристам, дескать, весь спрос с него! Понятно?!

В комнате стало совсем тихо.

– Ну, какие будут предложения? Кто чью кандидатуру выдвигает?! Пошевеливайте мозгами, кретины!

Тишина стала зловещей.

– Иначе всем крышка!

В эту минуту что-то зачавкало, захрюкало. Завоняло псиной. Сначала появились две огромные мохнатые лапы, они вцепились в края подоконника из-за окна. Потом показался и сам обладатель лап – папаша Пуго. Он залез внутрь, уселся на подоконник, поскреб волосатую грудь и радостно осклабился.

– Гы-ы, гы-ы!

Все как один уставились на него.

– Выбирать надо лучших! – твердо произнес инвалид Хреноредьев. И добавил от полноты чувств: – Едрена-матрена!

Котособаченок Пипка осторожно, оставляя мокрые следы, пополз к выходу. Папаша Пуго поймал его длиннющей своей лапой, поднес к обезьяньим губам, поцеловал слюняво, потом прижал к груди и стал медленно и тяжеловато поглаживать.

– Лучше обходчика Пуго в поселке никого нету, – сказал Бегемот Коко.

– Гы-ы, гы-ы, гы-ы! – папаша Пуго любил, когда его хвалили.

Буба Чокнутый слез со стола, оправил комбинезон на впалой труди, откашлялся и, стараясь придать голосу солидное звучание, вопросил;

– Будем голосовать?

– А как же, едри тя кочергою!

– Я попрошу воздержаться от реплик! Кто за нашего доблестного и достойнейшего посельчанина, передовика и трудягу папашу Пуго, поднять руки.

Бегемот задрал вверх все четыре. Инвалид Хреноредьев махнул своим обрубком. Доходяга Трезвяк проголосовал не сразу, будто было о чем думать! Молчавшую до того мастерицу и активистку Мочалкину-среднюю насилу добудились, не и она, озираясь помутневшим сиреневым тазом, позевывая и роняя слюну, последовала общему примеру.

Буба Чокнутый с приторной улыбкой на синюшных губах направился было к избраннику. Но остановился на полдороге – уж больно от того воняло, и торжественно провозгласил:

– Это большая честь, поздравляю!

Папаша снова осклабился и на радостях напустил еще лужу. Но теперь это не имело ровно никакого значения.


Хитрый Пак очнулся от холода. Никогда в жизни он так не замерзал, пробрало до самых костей, до позвоночника. Его мелко, но неудержимо трясло. Кроме того, было совершенно темно, почему-то невероятно тесно – как никогда не бывало в их лачуге – и сыро. Он ничего не помнил, ничего не мог понять.

Первое же движение доставило ему лютую боль от мизинцев на ногах и до кончика хобота, будто его бросили в горящие уголья.

– Э-эй! – тихо позвал он. Но никто не откликнулся.

Надо было что-то делать. Превозмогая боль, Пак качнулся вправо, потом влево. Он был зажат меж каких-то ледяных тел. Каких именно в темноте невозможно было разобрать.

Неужто в отстойник выбросили, подумалось Паку, вот ведь сволочи! Вот гады! За что?! Ведь он такой здоровый, такой сильный! Ведь из него выйдет отличный работник, ничуть не хуже папаши, может, и получше еще!

Оскальзываясь, опираясь о камни, отпихивая от себя окоченевшие тела, он полез наверх. Он знал, надо лезть именно наверх! Там мир, там жизнь, там все! А здесь – смерть, удушливый смрад, трупы, трупы, трупы…

Через час, совершенно обессилев, он выполз из подвала. И тут же потерял сознание.

Он не знал, сколько пребывал в беспамятстве. Но когда открыл глаза, увидал над собою змеиную головку Гурыни-младшего. Тот был весь в кровище, ободранный и страшный. Но глазки, холодные и злые, глядели вполне осмысленно.

– Прочухался?!

Гурыня пнул Пака ногой в бок. Тот застонал.

– Это ты, гаденыш?! – спросил Пак, кривясь от боли. – Выжил, сволочь!

Он вдруг сразу все вспомнил – неожиданно, в одно мгновение. И развалины, и поиски чудовища, которое они пленили за день до этого, и длинноногих туристов на трапе, а потом тех же туристов на бронемашинах, с оружием и блестящими штуковинами. Он вспомнил ужасную ночь, выстрелы, погоню. Он вспомнил все. Но ему показалось, что было это давным-давно, сто лет назад, и было совсем не с ним, а с кем-то другим. И все же первым вернулось главное – предательство Гурыни-младшего, это он привел туристов!

– Уйди, тварь поганая! – прохрипел Пак.

Гурыня снова ударил его ногой в бок. Помешкав, пнул в висок. Но не слишком сильно.

– Они думали, я окочурюсь, – прошипел он и рассмеялся, мелко, нервно. – На-ка, выкуси!

– Уходи! – повторил Пак.

– Ща, побежал!

Гурыня неожиданно цепко и сильно ухватил Хитрого Пака за щиколотки и поволок. Пак даже не видел, куда его тащат. Он лишь вздрагивал на каждом камешке, на каждом обломке, попадавшем под спину.

– Хрена им всем! Вот что я скажу! Не на того напали! – приговаривал Гурыня на ходу. – На мне все заживает в пять минут, понял?! Я как-то брюхо пропорол арматуриной, ржавой, падла, как терка иззубренной. Так чего думаешь, сдох! Хрена! Я всех переживу. Всех в отстойник отволокут, а я тока сверху подпихивать буду, понял?! Ты тоже живучий, я знаю. Во как засадили – в пять очередей, небось, а вон, гляди, три железяки вышли уже и ран не видно, одни пятнышки. Не боись, к вечеру-то оклемаешься. А нет, так я те все бока отобью, я те рожу расквашу, теперь я сильней, я вожак, понял?!

– Сука… – Пак не мог говорить.

– Давай, давай! Я те за каждую обиду отвешу!

Гурыня не шел, а почти бежал, волоча за собой Пака. Он совсем не разбирал дороги, и потому спина Пака начала кровоточить – на грунте оставались темные маслянистые пятнышки.

– Уматывать надо по-быстрому, понял?! Ты ж у нас самым умным был, самым хитрым! Чего ж ты, падла?! Не соображаешь, что ли, или вовсе мозги отсырели в подвальчике?! Застукают на месте – второй раз на тот свет отправят, понял, падла?!

– Они все равно найдут, дур-рак!

– Поговори еще!

Гурыня остановился на секунду и, не оборачиваясь, врезал Паку пяткой. Тот охнул и снова потерял сознание.


Последнего любовника Эда Огрызина задушила ночью, в собственной постели, прямо посреди старого пыльного и дырявого, но огромного матраса, доставшегося ей от бабки, сошедшей с ума.

И не то чтобы она на него держала зло. Нет, просто он ей надоел до предела, опротивел. Это он-то и прозвал ее Огрызиной. А какая она Огрызина?! Никакая вовсе не Огрызина, а милая женщина средних лет, хорошенькая и пухленькая, таких баб мужики любят.

Предыдущие двое мордовали ее каждый божий день. По вечерам. Как приходили со смены, так и принимались лупцевать. Но зато как потом любили! Вдвоем! До слепоты в глазах и поросячьего визга, до судорог и колик! Нет, тех двоих Эда никогда бы не придушила. Но они ушли сами: один к этой уродине Мочалкиной-средней, расплывшей мокрице, а другой вообще сгинул, из поселка пропал. Иди – свищи!

Когда Гурыня-младший приволок к ней Хитрого Пака, Эда готовила тюрю для детишек. Ей было наплевать, сколько ртов в хибаре – двадцать восемь или двадцать девять. Хотя нет, она припоминала, что троих недавно отволокла к отстойнику, отмучились трое. Стало быть, меньше дармоедов!

– Пускай отлежится! – сказал Гурыня и для подкрепления своих слов треснул Огрызину по лбу так, что она плюхнулась на задницу. – Тут его хрен найдут. Но гляди, продашь, падла, я те все восемь зенок по очереди выдавлю, вот этими! – Гурыня растопырил на обрубке свои черные крючковатые костяшки»

– А мне что! – ответила Огрызина. – Мне все до фига!

– Соображаешь. Гурыня убежал.

Даже среди обитателей поселка Эда Огрызина выделялась необычайными способностями. Она рожала по шесть раз в году и всегда тройнями. Большинство ее детенышей погибало. Кое-кто уползал в развалины. Она никого не прогоняла, но никого и не удерживала. Да она и не помнила всех в лицо – поди, запомни этих паразитов проклятущих! Каждый – ни в папаш, ни в мамашу, а в черта_с дьяволом и всех их соратничков. Эда ничего не знала, да и никогда не слыхивала даже о мутациях и прочих ученых вещах. Для нее что было, то и было, то, значит, и должно было быть. Ей и вправду все было до фига.

– А ты дышишь? – спросила она у Пака. – Или околел случаем?

Пак дышал. Ему становилось лучше. Прав был Гурыня, предатель подлый, наведший на его ватагу туристов, решивших малость поохотиться в экзотических условиях. Прав!

Огрызина оглядела Пака и, решив, что не такой уж он и маленький, положила с собой рядышком, прямо на старый бабкин матрас. Только толку из этого не вышло, силенок у раненого явно пока недоставало.

К обеду Огрызина сбегала на площадь, посудачила с хозяйками. На площади сегодня было совсем пустынно. Но кое-что удалось выведать.

– Слушай, ты, Хитрец, – скороговоркой пробубнила она в самое ухо лежавшему, склонившись над ним, нависая шарообразным оплывшим телом и беспрестанно мигая всеми своими колючими поросячьими глазками. – Слушай, чего говорят-то! Твоего папаньку, работника Пуго сегодня туристам на расправу отдадут, усек?! Говорят, вчерась ихних пришлепали, тех самых, что в развалинах выродков ловили, усек?

Пак ничего не понимал.

– Так это, оказывается, папанька Пуго их придавил там, во дела какие! Не, ты тока подумай, Хитрюга, это ж надо, а?! Такой скромный на вид, такой честный, такой работящий – передовик! И чего отмочил!

– Вранье! – отрезал Пак.

– Я те точно говорю! Зуб даю! – Огрызина лязгнула челюстями, и один зуб, черный изогнутый, с зелененькими прожилками, выпал Паку прямо на грудь. – Ой, чего это?! – Огрызина сама перепугалась. Но потом смахнула зуб на пол, в груду мусора у матраса. – Старею, небось! – кокетливо проговорила она и захихикала.

– Все вранье! – повторил Пак.

– Ну и не верь, мне то что!

Пак приподнялся на локтях и прислонился к стене. Силы прибывали, тело почти не болело. Он даже сумел ощупать себя клешнями – вроде бы все было на местах. Хотелось пить. Но он терпел.

– Чего еще болтают? Огрызина оживилась, захихикала.

– Болтают, что все равно побьют народец, всех под корешок срежут, вот чего. Ты, Хитрец, этого не поймешь, тут в погреб надо лезть, вот я чего скажу.

Пак сморщился.

– Дура!

Огрызина повернулась к нему и выдала хорошую оплеуху. Пак полетел с матраса прямо в кучу мусора. Но теперь он смог сам подняться, вскарабкаться на тряпье. И он даже не обиделся на туповатую, но простодушную Эду, чего на нее обижаться!

– Как есть – дура!

Огрызина вышла, покачивая крутыми мясистыми боками, волоча за собой жирный тюлений хвост, который помелом гнал по углам пыль, но пола не расчищал. Огрызина в подпитии говаривала, что хвост ей достался по прямой линии, от дедушки. Но никто не видал того живьем, даже старожилы поселка. Да и какая разница, тоже – фамильное наследство! Дед сошел с ума прежде бабки. И Эда якобы самолично отволокла его, еще полуживого, к отстойнику, будучи совсем девчонкой. Но это были явные враки, потому что никто ее девчонкой не помнил, она всегда была матерой и ядреной бабищей.

Только она исчезла, как появился загнанный и мокрый от пота Гурыня. Он без разговоров подбежал к матрасу, выдернул из-за спины что-то длинное и поблескивающее и пребольно стукнул этой штуковиной прямо по лбу Паку

– Гляди чего у меня!

Пак ткнул клешней в брюхе Гурыне. Тот отшатнулся.

– Ого! Оживаешь, падла! Может, тебя кокнуть, пока совсем не ожил, а?

Гурыня навел на Пака железяку с маленьким раструбом на конце, но на спусковой крюк не нажал. Лишь затарахтел – громко и неумело, подражая ночным выстрелам.

– Кончай паясничать! – сказал Пак. – Дай сюда!

Гурыня понял, что вожак не собирается уступать своих прав, и обиженно зашипел. Отступил на шажок.

– Обожди, падла, я те чего?! Я тя вытащил откуда, забыл, что ли, у-у! – Гурыня взмахнул железякой. Но тут же размяк. – Да ладно, не боись! Видзл, чего нашел, а?! На пустыре, понял, падла? Я там еще припрятал, для тебя. Понял? Не, ты понял, падла?!

Пак закряхтел и снова наморщился.

– Ну и дурак!

– Чего-о?!

– Того-о! Дурак, говорю.

– Я тя щас, падла…

– Не шурши, щенок. Она ж сама не стреляет, к ней еще такие штуковинки нужны! Говорю тебе, дурак – ты и есть дурак!

Гурыня расхохотался, откинув далеко назад длинную шею, покачивая змеиной головкой.

– Все есть, умник! Ты думаешь, один ты хитрец, падла?! Не, врешь. А будешь возникать, я тя, падла, в ватагу не приму, понял?!

Пак горько усмехнулся.

– Ватага… Какая там ватага, дурак, все парни полегли, в подвальчике друг дружку греют. Ты, сука, продал!

Гурыня изловчился и еще раз треснул его по огромному лысому до самой макушки лбу, так, что у Пака звезды из глаз посыпались.

– Я б тебя мог там придавить, падла! Понял?!

– Ладно, заметано! – отрезал Пак. Больше всего ему не хотелось вступать сейчас в длительные и бесполезные споры.

– Ну и ништяк! – обрадовался Гурыня. Он был отходчивым малым.

– Чего там про папаньку болтают? Гурыня вытянул шею.

– А их поймешь, что ли?! Охренели вообще, падла, то ли наградить собираются, то ли повесить – не разберешь! Таскают по поселку, каждый по глоточку ему из запасов дает… Но разве ж эту бочку, падла, напоишь! Да он всю трубу высосет и не охренеет!

Паку было наплевать на папаньку. Но раз за него взялись, могут и до самого Хитреца Пака добраться. И доберутся ведь! Тогда все, тогда кранты. И не оживешь больше!

– А ты его это… кокни из железяки. Слабо?! – Пак смотрел прямо в глаза Гурыне. – Помнишь, как он тебе в зубы дал.

Гурыня поковырял указательной костяшкой во рту, пробубнил нечто неопределенное. Потом глазки его загорелись.

– А че, щас пойду и кокну! – сказал он, зверея на глазах. – Кокну падлу, сучару вонючую! Я его давно собирался кокнуть! Тебя тока боялся, все ж таки папанька! Кокну, гадом буду, кокну!!!.

Пак привстал с матраса и дал Гурыне увесистую затрещину. Тот опешил.

– Еще раз ссучишься, дешевка, я тебе шею твою змеиную узлом завяжу, усек?!

Гурыня кивнул. Он все усек, он вообще был очень понятливым. Он сообразил, что Пак оклемался и уступать места вожака вовсе не собирается. Но все же он счел нужным на-помнить:

– А кто тя, падла, спас, а? Ты не забывай, Хитрец, ладно? Я ж тя выручил, другой бы бросил подыхать, точняк бы бросил.

– Ладно, сочтемся, – сказал Пак как-то двусмысленно. Но у Гурыни полегчало на душе.

– Надо когти рвать, – прошипел он на ухо вожаку, – тута все равно захомутают, падлы! Долго на дне не пролежишь. А они и с дна достанут.

В комнату вполз один из детенышей Эды Огрызины. Должно быть, выбрался как-то из хлева, осмелел с голодухи. Детеныш был противный, гадкий: весь зелененький, сыренький, пухленький, на шести тонюсеньких ножках. Головы у него не было – прямо из жирного брюшка смотрели мутненькие глазки, один зеленый, другой красный. Детеныш причмокивал, верещал – есть просил.

Вот ведь гады нарождаются, подумалось Паку. И что за молодежь пошла такая! Кто работать станет через десять лет?!

– А ну-ка, испробуй на гниде! – сказал он Гурыне.

Тот встрепенулся, обрадовался. Повернул ствол к детенышу. И уже тогда Пак сообразил, что железяка у Гурыни была Заряжена. Он, Хитрый Пак, самый умный в округе малый, с огнем играл!

– Получай, падла!

Раздался хлопок. Совсем тихий, не похожий на ночные. И детеныша разнесло в клочья. Стены, пол, потолок хибары, а заодно и Пака с Гурыней забрызгало желтой вонючей дрянью. Похоже, кроме нее, ничего во внутренностях детеныша Эды Огрызины и не было.

– Нормалек! – сказал Пак и протянул клешню. – Дай-ка сюда пушку.

– Чего?! Пак молчал.

– Чего, падла?! Чего?! Это ж я нашел, моя!!!

Пак вырвал железяку. Ударил Гурыню ногой в пах. Тот скрючился, потом уселся на пол, начал качать головой из стороны в сторону и тихонько подвывать.

– Ладно, не плачь, чего ты? У тебя ж еще есть, сам говорил. Наврал, небось?

– Е-есть, – подтвердил Гурыня, – е-е-есть, зачем отнял?!

Пак ударил его по головке железякой, чтобы не возникал.

Гурыня все понял.

– Чего делать-то будем? – поинтересовался он совершенно обыденно и спокойно, без нытья.

– Поглядим еще, – ответил Пак.


Рассвело в этот день позже обычного – наверное, опять нагнало большую тучу с востока. А там совсем плохие дела, там не светает уже много лет, так и стоит дым с копотью столбом – хочешь, дыши, хочешь, не дыши, твоя воля.

Но чудовище брело именно в том направлении, на восток – какая разница, где бить эту мерзость! А найти, везде найдут!

По дороге оно вытащило из заплечного мешка малюсенькое зеркальце, погляделось в него искоса, вполглаза, а потом медленно и сладострастно растоптало, чуть ли не в пыль.

Вот так вот! Всем им так!

Изрешеченная пулями конечность немного побаливала. Но совсем немного, ранки на волдыристой коже затянулись, так, бередило слегка кость, сухожилия – как от дурной погоды. Только ведь погода здесь всегда дурная, куда денешься!

Было жаль погибшую малышню, даже туристов становилось жаль – и они не рассчитывали найти могилы в этой поганой дыре. Да что поделаешь, сами напросились! Чудовище все понимало, все чувствовало. Но плакать оно не умело.

После расправы над туристами надо было улепетывать как можно быстрее, заметать следы, прятаться, а-может, и уйти на глубины – на второй или третий ярус, а то и в преисподнюю, туда, где в переплетении труб сам черт ногу сломит. За двести лет было столько понастроено, понапроложено, понавязано и позапутано, что и разбираться бессмысленно, все одно не разберешься. И все ж таки на глубины не манило.

Идти напролом, через пустыню, было опасно. И чудовище решило заглянуть к Отшельнику, посоветоваться. Когда-то Отшельник давал ему самые толстые и самые интересные книги. Но он давненько не показывал носа из своей берлоги, может, болел, а может, и помер.

Берлога была километров за тридцать от поселка, у самых холмов. И чудовище, без долгих раздумий, свернуло к ней.

В прошлый раз то ли лаз был пошире, то ли само чудовище поуже да порезвей, короче, протиснуться сразу не удалось, пришлось расширять дыру, оббивать спекшиеся края лаза, закаменевшие и глинистые.

Раза два или три чудовище отвлекалось от этой нудной работенки – наверху, там, где должно было быть небо, что-то начинало трещать, трещало, трещало, а потом смолкало. Что там могло быть? В небе никто не был, откуда знать! Шум стихал, пропадал, но и тишина не несла душевного равновесия. Муторно было.

Наконец удалось протиснуться в дыру. Выдохнув из себя остатки воздуха, чудовище проползло несколько метров в темноте лаза, оттолкнулось от внутреннего края и мягко пере-валилось в воду, почти не ощущая ее теплого нежного касания. Все здесь было как встарь.

«Вот ведь, устроился Отшельник! Живет и не тужит. Всем бы так жить! И за каким дьяволом меня носит по поверхности! Им там хорошо в поселочках, у труб! Они насосутся из краников, похлебают баланды у разливочной – и счастливы до следующей смены. А мне-то чего там делать? Любоваться на их счастливые рожи? На папашу Пуго любоваться, что ли? На этого облезлого дегенерата, так и не научившегося разговаривать, но выполняющего двойные нормы по обходу труб?! Так, что ли?! Да и что это вообще такое – двойные нормы обхода? Разве от того, что обойдешь чего-нибудь два или три, а то и четыре раза, мир лучше станет, или может, изменится что-то?! Ведь нет же!

Все они там чокнутые. Не только лишь один этот Буба. Подумаешь, он из внешнего мира! Не помнит ни хрена. Он в этом мире в бреду жил, только здесь-то и прочухался. А тоже мне, председатель поселкового совета! Сам себя выбрал, сам всю эту канитель затеял. А кому она там нужна? Папаше Пуго? Или может, дуре Мочалкиной? Им на все наплевать! Даже Хреноредьеву, как бы он ни пыжился и ни корчил из себя ветерана, наплевать ровным счетом на всех до единого! Но все равно, они это они, пускай сходят с ума – хотя и сходить-то вроде бы не с чего – пускай развлекаются, как хотят. Но мне-то что?! Не-е, пора в глубины! Пора самому в отшельники!»

С такими мыслями чудовище вдохнуло поглубже и погрузилось в воду с головой.

И хотя оно неплохо видело в темноте, в этой кромешной подводной тьме ориентироваться приходилось в основном наощупь, по стеночкам – шершавым, обросшим полипами и водорослями.

У самого дна протиснулось еще в одну дыру, пошире первой, проползло несколько метров – там начинался подъем, снова по стеночке, впритык. Но здесь было посветлее, сверху пробивался свет лампочки, пусть и слабо, но пробивался.

Вынырнув, Чудовище огляделось и медленно, прямо из воды начало подниматься по скользким ступенькам к большой железной двери. Над ней и висела совсем крохотная тусклая лампочка. Горела себе, как могла, как получалось, освещала путь, а значит, и Отшельник был жив.

Поднявшись на площадку перед дверью. Чудовище тем же манером, что стряхивают с себя воду собаки, передернулось – от головы до кончиков щупалец. И замерло.

Отшельник обычно открывал сам. Надо было подождать: пришел в гости, так и веди себя как гость.

«Интересно, как они там? В поселке, небось, вовсю шуруют, разыскивают виноватых. Еще достанется олухам этим! Они и понять-то не смогут, за что их наказывать хотят! Точно не поймут! А может, и обойдется? Буба Чокнутый остатками мозгов пораскинет, сумеет вывернуться! А нет, так это их личное дело, мне-то что! Но, скорее всего, никого обижать не станут, ведь они-то там, за куполом, за стеночкой и барьерчиком, они-то ведь нормальные, должны ведь понять, что к чему! Должны, должны… А кто их знает! Ежели облавы устраивают, так, может, и они свихнулись! Ладно, Отшельник умный, он все растолкует».

Дверь не открывалась.

Чудовище, поразмыслив немного, подняло с площадки обломок кирпича и постучало по ржавеющей, покрытой множеством мелких капелек металлической поверхности. Дверь поддалась, чуть сдвинулась. Она была незапертой! Чудовище удивилось, обычно Отшельник не страдал забывчивостью, всегда запирал за собой. Но надо было идти, куда теперь деваться!

В коридоре с потолка капало, видно, прорвало где-то трубу. Капала явно не вода, а какая-то мерзкая жижа с сильным отвратительным запахом. Коридор был длинным и пустынным. Каждый шаг отдавался эхом под его сводчатыми потолками. Но это была еще не пещера. Это были лишь подступы к пещере. Вот тольно автоматика не работала – ходи-броди, сколько влезет!

Чудовище отмерило нужное количество шагов до потайного люка, прижалось к нему всем телом. Крышка люка сползла набок. Теперь оставалось подняться по винтовой лестнице на три пролета, миновав три площадки. Там пещера.

– Это ты, Биг?

Голос прозвучал неожиданно, из стены. И это был вовсе не голос Отшельника, а какой-то старческий сип, тусклый и невыразительный.

Чудовище вздрогнуло. Мышцы буграми перекатились под сырой пористой кожей, большой горб, соединяющий голову со спиной, напрягся, – вздыбился еще сильнее, круче.

– Это я, Отшельник, – ответило оно так же тихо.

– Ну, проходи, чего встал! Забываешь старых друзей, чучело?!

Голос совершенно не вязался с шутливым тоном. И это настораживало.

– Проходи, проходи!

Сделав еще несколько шагов, Чудовище оказалось перед деревянной перекошенной дверцей, висящей на старинных бронзовых петлях. На дверце была прибита одним гнутым гвоздем табличка с кругленьким благообразным черепом, пронзенным зигзагом молнии. Табличка также была старинной, теперь такие делать не умели, по крайней мере здесь, под куполом. За дверцей и находилась пещера, обиталище Отшельника, его Берлога.

– Ты заснул там, что ли? – вопросил старческий голос, но уже бодрее.

– Нет, я иду! – ответило Чудовище и дернуло на себя ручку дверцы.

Пещера была огромна. Не пещера, а целый зал с высоченными, увешанными каменными сосульками всех цветов потолками или сводами, с уходящими во тьму стенами, с гладким, будто мозаичной плиткой выложенным полом. Посреди этого пустынного зала стоял грубосколоченный деревянный стол, заставленный пустыми пыльными бутылками. Рядышком валялся колченогий стул с гнутой спинкой, явно не самодельный. Но за столом никого не было. На этот раз берлога Отшельника поражала запущением.

– Ну чего ты там застрял, Биг?!

Голос доносился из угла. И Чудовище пошло на этот голос, такой знакомый и совсем не узнаваемый. Теперь оно разбирало в полутьме нишу, занавешенную странными то ли водорослями, то ли обрывками…

– Не включай света, глаза болят.

Отшельник сидел в нише, скрестив ноги, поджав их под себя. Голова у него стала еще больше, чем была в их последнюю встречу, и напоминала она теперь не кастрюлю с просвечивающими тоненькими стенками, а целый котел, в котором что-то бурлило, кипело, переливалось… Лишь свечение вокруг этого котла оставалось прежним – нежно-розовым, еле заметным.

– Молчи, – сказал Отшельник, – я и так все знаю.


Огрызина не заметила утраты одного из своих отпрысков. Да если бы и заметила, что ей! Ей все – до фига! На день она повторяла любимое присловье раз по сто, наверное, чтоб ни у кого сомнений по этой части не возникало. Но никто и не сомневался. Тем более, Хитрый Пак с Гурыней.

– Вы чего, тута, что ль, жить-то будете? – спросила их Эда, одновременно обмакивая пальцы в желтую слизь на стене и поднося их к носу.

– Поглядим еще, – повторил Пак на иной лад.

Эда попробовала слизь на вкус.

– Тьфу! Дрянь-то какая! Вы, что ль, нагадили?!

– Заткнись! – ответил Гурыня.

Эда погрозила ему кулаком, но не расстроилась.

– Ладно, вы как хотите, а я в подпол полезла!

И ушла.

Пак нацепился ей в спину железякой, сказал вяло:

– Не промахнешься.

– Это точно, – поддакнул Гурыня.

Как бы ни хотелось Паку сохранить репутацию умного малого и хитреца, ему ничто не шло на ум, ничего-то он не мог придумать. Больно непривычная раскладка получалась – куда ни плюнь, в себя попадешь! И от Гурыни этого, придурошного, толку не будет, какой от него, пустоголового, толк! И бежать некуда, и посоветоваться не с кем, и поплакаться некому! Прямо, хоть иди и сдавайся!

– Ты сбегал бы пока за своей железякой! Да не позабудь эти хреновинки, ладно? Без них…

– Да понял, падла! Я мигом обернусь, гадом буду! Туда – сюда, падла!

Гурыня сорвался с места как ошпаренный. Он и вообще-то был заводной, а в последние двое суток совсем очумел.

Пак достал из кармана комбинезона осколок зеркала. Долго рассматривал себя. Лицо его при этом кривилось, глаза слезились, но не все – лишь два верхних, те, что были под вмятиной на лбу, оставшейся на память от туристов. Сама дыра почти заросла уже. Пак ощупал затылок – выходного отверстия не было, значит, этот комочек железа застрял где-то в башке. Ну и черт с ним! Не очень-то Пак расстроился от такого приобретения. Если что и задело за живое, так это краса его и гордость – широкий морщинистый хоботок, свисавший чуть ниже подбородка и невероятно изуродованный теперь багровым водянистым рубцом. Вот сволочи! Он был готов тут же сразиться с десятком этих наглых охотничков. Он бы их собственными клешнями на клочки бы порвал, в капусту искрошил!

Но долго предаваться отчаянию не стоило. Пак спрятал осколок обратно. Присел, встал, потом еще раз, еще… помахал руками, согнулся. Поднатужившись перевернул тяжеленный сырой матрас. Хоть и не жрал ничего весь день, изранен, избит, искалечен, а все ж таки молодой организм брал свое, восстанавливал силы. А силенка ныне ох как нужна была Паку!

– Поглядим еще! – процедил он в третий раз, совсем зловеще.

Вышел из комнатки. Осторожно, стараясь не шуметь. Заглянул в хлев. Там, за прогнившей и почерневшей от старости бревенчатой перегородкой в метр высотой копошились Эдины детеныши. Они были омерзительны.

Пак собрал в пересохшем рту остатки слюны и плюнул за перегородку. Один из Эдиных сопляков на лету поймал плевок длинным жабьим языком и тут же заквохтал, заерзал… Остальные, сгрудившись вокруг счастливчика, плаксиво подвывали. Все как один дрожали в каком-то непонятном ознобе.

Среди выродков были и довольно-таки здоровые особи. Парочка крайних, тех, что лежали у самого заборчика, были вдвое больше Пака, во всяком случае вдвое жирнее и толще.

Вот гаденыши! Паку смотреть на них не хотелось. Но он понимал, что, когда прижмет, придется лезть в этот гадюшник и самому притворяться выродком. И еще неизвестно, как дело обернется, может, туристы всех недоносков и переносков разом-то и ухайдакают?! А чего им стоит? Нет, нигде не было спасения!

На прощанье Пак треснул железякой по загривку самого жирного выродка и вышел из хлева.

Снизу, из подпола доносилась какая-то возня. Там что-то падало, гремело, звенело… Пак заглянул в дыру, полуприкрытую фанерой. Но почти сразу же ему в лицо плеснуло чем-то горячим, помойным, аж дыхание сперло.

– Уйдитя-я! Я тут ни при чем буду! Не виноватая я! – истошно завопила снизу Эда Огрызина. – Там ищитя, на-верху-у!

Пак захотел спуститься и разобраться с толстухой. Но передумал.

– Осатанела, что ль? – поинтересовался он, вытирая лицо.

Эда тут же успокоилась.

– Хитрец, ты? Чего пужаешь-то?! Я уж думала, конец, туристы по мою душу пришли! Ну ты совсем блажной, разве ж так шутят?!

Пак не стал пререкаться.

– Ты про меня молчи, дура! – сказал он коротко. – А то я тебя без туристов прикончу!

– Всё ходют, пугают, понимаешь, стращают всё! – заворчала Огрызина. – Нужны вы мне больно, да катись хоть сейчас, плакать не стану. Я б тебя еще на матрасе придушить могла б, а я пожалела на свою голову. Вот и жалей вас теперича…

Паку надоела пустая бабья болтовня. И он вернулся в комнатушку. Постоял немного, прислушиваясь, потом отодрал доску с заколоченного окна, присмотрелся. Снаружи все было вроде бы спокойно. И он вылез.


Папашу Пуго нарядили в самые лучшие одежды. Еле сыскали в поселке дореформенные штаны – черные, широкие, на пуговках, и телогрейку, синенькую, расшитую голубями мира. Наряд пришелся впору. Лишь длинные грабли папаши торчали из рукавов на полметра, свисали до самой земли. Но они и отовсюду торчали, не научились, видно, шить на таких, как папаша Пуго, да и когда теперь научатся.

Поселковые женщины заглядывались на передовика-красавчика, обряженного получше иного жениха.

– Гы-ы, гы-ы! – радовался сам папаша.

Буба Чокнутый носился с «народным избранником» как с писаной торбой. Дура Мочалкина и вовсе слюной исходила.

– Ну и чего мы с им теперь делать станем, едрена вошь? – спросил Бубу инвалид Хреноредьев после того, как все было готово для сдачи избранника туристам.

– Ну и безмозглый же ты обалдуй, как я погляжу, – ответил Чокнутый. – Дурак из дураков!

Хреноредьев раздулся пузырем, из носа потекло.

– Ты при людях, едрена-матрена, мене не оскорбляй, Буба! – сказал он запальчиво. – У нас тоже гордость имеется, едрит тя кочергой!

Папаша Пуго обнял Хреноредьева и слюняво поцеловал в синие губы.

– Гы-ы, гы-ы, гы-ы!

Сколько ни поили папашу, а он оставался все таким же, как и в самом начале, не падал, не пускал пузырей из носа, не норовил притуливаться где-нибудь в уголку и соснуть чуток. Видно, папаша чувствовал свою особую роль неким врожденным чутьем и потому держался молодцом. Лишь почти новехонькие черные штаны на радостях замочил, но ему это в вину не ставили. Мочалкина кокетливо отводила слипающиеся глазки, старалась смотреть поверх головы, в пространство.

– А я повторю, Хреноредьев, – сказал Буба, – при всех повторю, что тупарь, он и есть тупарь! Здесь, как верно заметил наш Коко, хер хрена не слаще.

Хреноредьев подпрыгнул и ударил Бубу в живот протезом-деревяшкой. Да так, что Буба согнулся в три погибели и застонал. Папаша Пуго дал щелчка инвалиду, и тот упал без чувств. Потом он пригнулся к Бубе и смачно, взасос поцеловал и его. Мочалкина зарделась. Она все думала, когда же Пуго про нее-то вспомнит! И вспомнит ли!

Но все завершилось благополучно. Бегемот Коко разнял спорщиков, дал каждому по затрещине, в том числе и дуре Мочалкиной. Та сразу же позабыла про папашу и уставилась на Коко влюбленными глазами.

– Пора!

Буба стряхнул пыль с коленей, расправил плечи.

Они стояли чуть ли не посередине площади. Но никто, кроме двух десятков местных хозяек, сгрудившихся в одну кучу, на них не реагировал. Трапы, по которым обычно ходили туристы, чуть покачивались и, казалось, протяжно и тонюсенько пели на ветру. Железная клепаная башня, проржавевшая снизу и немного покосившаяся, стояла как и обычно – наглухо задраенная. Люки не открывались. И никто не появлялся, хотя пора бы уже, пора было появиться!

– Буба, браток, может, ты и впрямь Чокнутый, а? – спросил неожиданно Коко. – Может, про нас и думать забыли, а мы тут дурака валяем?! – При слове «дурака» он выразительно поглядел на Хреноредьева. И тот снова лишился чувств.

Папаша Пуго приподнял инвалида за шкирку, он не любил, когда обижали слабых и всегда жалел их.

– Гы-ы, гы-ы!

От липкого и слюнявого поцелуя Хреноредьев очнулся.

– Все, едрит-переедрит! – сказал он задиристо. – Все! Щас начну всех калечить! Без разбору, едрена-матрена!

Но калечить он, конечно же, никого не стал. Он и сам-то был калекой – из трех ног лишь одна своя, остальные две – деревяшки. Руки у него были с рождения кривыми, да и. какие это руки! Туловище все – наперекосяк, ни сказать, ни описать. Поговаривали, что и с мозгами у Хреноредьева было не лучше.

Доходяга Трезвяк помалкивал и ни во что не вмешивался. Ему было страшновато. Правда, состояние его для Доходяги было привычным, еще бы, жить под этим куполом с этим народцем на трезвую голову и ничего не бояться мог лишь воистину чокнутый, тот, у кого крыша совсем набекрень съехала!

Рядом с Трезвяком стоял Длинный Джил, глухонемой мужик с окраины. Он был припадочным и на работу не ходил. Но поглазеть на всякое-разное любил.

Джилу было почему-то жалко и папашу Пуго и инвалида Хреноредьева, в его глазах стояла такая невыраженная скорбь, что Мочалкина, случайно заглядывавшая в них, начинала реветь в три ручья. Но Джил был меланхоликом и ни во что не вмешивался. Так и стояли с Трезвяком на пару. И если Доходяга думал о том, как бы смотаться, то Длинный Джил помышлял о спасении передовика Пуго от этих ловкачей-туристов.

– Все ясно! – заявил наконец Буба Чокнутый. – Эй ты, Бегемот, иди-ка сюда!

Коко не пошевелился даже. И Буба сам подошел к нему.

– На вот тебе разводной ключ, – он достал железку из кармана, – иди к башне и поколоти! Да погромче!

Коко вздохнул. Но согласился.

– Прощайте, братишки! – сказал он грустно.

Все замерли.

Но Коко не успел подойти к башне.

– Стой! – выкрикнул неожиданно Буба.

Бегемот остановился, прижав разводной ключ к животу всеми четырьмя лапами.

– Стой! – повторил Буба. – Так не годится!

Он шепнул что-то на ухо Трезвяку. Тот куда-то убежал, прихватив с собой Джила и Хреноредьева. Через пару минут они приволокли старую, перекособоченную, оставшуюся, наверное, еще с позапрошлого века трибуну, выкрашенную в бордовый цвет. И поставили ее посреди площади.

– Уф-ф! Едрит ее через колоду, тяжеленная! – прокомментировал события Хреноредьев. – Несерьезно все это!

Трибуна имела метра три в ширину, два в высоту и полтора в глубину. Больше пяти человек поместиться на ней не смогло бы при всем желании. Но Буба и не собирался впихивать на нее всех. Он прислонил папашу Пуго к передку трибуны. Сам забрался наверх.

– Не-е, едрена колокольня, – проворчал снизу Хреноредьев, – так не пойдет, так нескромно как-то!

Буба сморкнулся в него сверху из одной ноздри, но не попал, инвалид был увертлив.

– Граждане! – возопил Буба. – Соотечественники! Труженики!

Хозяйки как-то одновременно, кучкой сдвинулись с места и подобрались поближе к выступающему. Стекался и прочий народец, в основном, калеченный или малолетний.

– В эту торжественную для всех для нас минуту…

– По-моему, он чего-то не то говорит, – прошептала дура Мочалкина на ухо Трезвяку.

Тот хотел поддакнуть. Но не решился, мало ли чего, времена какие-то смутные пошли, еще настучит кто, что языки слишком длинные у некоторых.

– …все как один, миром, выйдем мы на площадь и покаемся! Нам есть в чем каяться, собратья, на всех на нас лежит великий грех, тяжкий и неискупный! Мы подняли руку на самое… на самое святое!

– Эй, Буба! – выкрикнул кто-то из толпы. – Ты трепись, да не затрепывайся! На кого это мы все руку подняли! Чего болтаешь! Какой такой грех?!

– Точно, охренел Чокнутый!

– Я те ща дам, охренел, я те, ядрена вошь, щя покажу! – взвился взбалмошный Хреноредьев. – Ты у мене забудешь, как оскорблять честных людей!

На этот раз успокоительного инвалиду прописал Длинный Джил – он просто прихватил крикуна за горло, и тот покорно смолк.

– Нет! Нет, собратья!!! Все покаемся, все до единого! На колени! На колени, я говорю, олухи! С места не сойдем, пока прощения нам не будет! До второго пришествия простоим!

– Гы-ы, гы-ы! – радовался внизу папаша Пуго.

– Все как один!

Буба вдруг осекся. Выпучил глаза. Он вспомнил про Бегемота Коко.

Тот стоял с разинутым ртом у башни. Разводной ключ валялся под ногами Бегемота, в пыли. По щекам у сентиментального Коко текли слезы.

– Ты чего хавало раззявил?! – завизжал Буба с трибуны. – Болван! Негодяй! Предатель! А ну, стучи, дегенерат! Я для кого говорю, ублюдок паршивый!

Перепуганный Коко подхватил ключ и принялся со всей силы колотить по железному боку башни. В жутком грохоте потонули яростные вопли Бубы Чокнутого и неожиданные, громкие рукоплескания толпы. Многие уже стояли на коленях, но и они хлопали.

Доходяга Трезвяк спрятался за трибуну. Ему было не просто страшно, на него вдруг повеяло ужасом – сейчас придут они, и все будет кончено!

Папаша Пуго стоял на полусогнутых в луже, которую он сам и наделал перед трибуной, и с чувством ударял одной огромной ладонью о другую не менее огромную ладонь. Кто-то из малышни подбежал к нему и, подпрыгнув что было мочи, водрузил на лысоватую голову папаши большой и красивый венок, сплетенный из валявшихся тут же на площади обрывков проволоки, каких-то прозрачных трубочек и прочего мусора.

– Гы-ы-ы!!! – рев папаши Пуго перекрыл все звуки. Это был звездный час обходчика-передовика. – Гы-ы-ы-ы!!!

На такой восторженный рев нельзя было не откликнуться. Но туристы не откликнулись и на него.

У Бегемота Коко уже онемели все четыре руки, но он продолжал наколачивать по железу. Он совершенно оглох от грохота и не слышал диких воплей Бубы.

А тот орал как никогда в жизни:

– Хва-а-атит!!! Га-а-д!! Остановись, своло-очь!!!

Кончилось тем, что Буба свалился с трибуны прямо на папашу Пуго. Но тот не расстроился и не обиделся. Он привлек Чокнутого к себе, обхватил огромными горильими ручищами и принялся лобызать – со всей братской и товарищеской страстью, с искренним и неукротимым желанием поведать о своих пылких чувствах…

А Хитрый Пак сидел в засаде и выжидал. Он выбрал самое удобное место – за мусорным бачком, который стоял в ряду таких же собратьев значительно левее трибуны, но зато напротив люка. Лучшей точки было и не найти.

Паку надоело бояться. И он решил, что прикончит любого, кто высунется из люка. Пусть только попробуют! Он им всем даст жару! Ну, а если и его пришлепнут, значит, так тому и быть, судьбы не минуешь.

С минуты на минуту должен был подоспеть Гурыня-предатель. Его хлебом не корми, баландой не накачивай, дай в заварухе какой поучаствовать. Но что странно, каких бы приключений ни искал Гурыня на свою собственную задницу, куда бы он ни совался, всегда из воды сухим выходил! Другое дело – это дурачье, что выдуривается на площади. Пак поглядывал на народец с презрением. Быдло! Простофили! На коленях о прощении молят! Сейчас, прямо, дадут им прощения! Как бы не так!

– Ну че, падла? – прошипело из-за плеча.

Пак даже вздрогнул, не ожидал он, что Гурыня подкрадется столь незаметно.

– Че они, суки, выкобениваются, а?!

– Заткнись! – оборвал Гурыню Пак. – Гляди!

Папаша Пуго все-таки сломался, не выдержал огромного напряжения и рухнул в собственную лужу. Уснул мертвецким пьяным сном.

Но от Бубы Чокнутого не так-то просто было отделаться Он приказал принести веревки, и папашу, бесчувственного и счастливого во сне, подняли. Веревки обвязали вокруг кистей, концы забросили на трибуну, подтянули тело, закрепили концы. Теперь знатный обходчик висел на веревках едва касаясь почвы ногами и мерно покачивая из стороны в сторону своей головой с реденькой рыжей шерсткой. В обрамлении пышного венка эта голова – пускай не мыслителя и философа, не поэта и художника, а простого труженика – выглядела внушительно, даже как-то аристократически.

А Буба не мог остановиться. Проповедь захватила его понесла. И казалось, что вовсе не Буба Чокнутый вещает с трибуны простому люду, а некий грозный и всевидящий небесный страж, опустившийся на землю и поучающий заблудших.

– Не будет прощения! Ибо грехи столь велики и неискупимы, что прежде гора взлетит к небу и оживут статуи, чем снизойдет на вас благодать!!! Ниц! Падайте ниц! Уткните свои поганые рожи в землю, в навоз, задохнитесь в нем, захлебнитесь! И пусть это покажется вам раем по сравнению с теми муками, которые ожидают вас впереди…

– И все-таки-, по-моему, он чего-то не то говорит, – выражала свои сомнения Трезвяку Мочалкина.

Трезвяк думал, что смываться поздно. Что это конец! Что вот-вот из люка вылезут туристы с железяками в руках и всех тут перещелкают, никто и ахнуть не успеет. Доходяга стоял ни жив, ни мертв.

– …приидите же! Приидите и примите покаяния наши! Или обратите нас во прах! Истребите аки саранчу и скорпионов! Огнем очистите нас, ибо сами мы неспособны! И пусть суд будет неумолим и праведен!

– Нет, Доходяга, – Мочалкина наконец утвердилась в своем решении, – Буба у нас – точно, чокнутый! Пора его переизбирать, как ты считаешь?

Но Доходяга Трезвяк ничего не ответил, он сидел за трибуной и тихо трясся.

– Все вы чокнутые! – заключила Мочалкина.

Бегемот Коко вернулся к трибуне и стоял, смиренно сложив руки на животе. Ключ он потерял где-то по дороге. Не велика была потеря, чтоб сожалеть о ней. Как зачарованный Коко слушал Бубу.

Но того хватило ненадолго. Буба быстро скис и умолк, захлебнулся в собственном красноречии, выдохся. Все смотрели не на башню и не на люк, из которого должны были появиться туристы, а на умолкшего оратора.

– Спекся, болван! – процедил за своим баком Хитрый Пак.

– Шлепнуть его, и дело с концом, падла! – заявил Гурыня.

Пак не стал ему отвечать, зачем попусту нервы портить, и так уже до предела натянуты. Он неотрывно следил за люком. Даже глаза болели.

– Покаемся, братья! – истошно выкрикнул напоследок Буба. И завершил на совершенно истерической ноте, обращаясь почему-то не к башне, а к небесам, воздев руки к ним и задрав голову: – Приидите же судии праведные! И покарайте нас!!!

После этого Буба, уже будучи в бессознательном состоянии, снова сверзился с трибуны. И снова в ту же лужу. Но теперь папаша Пуго ничем не мог ему помочь.

– Нехорошо! – сказал Хреноредьев. – Нескромно!

Вдвоем с Длинным Джилом они отволокли Бубу за ноги прямо к мусорным бачкам – пускай полежит, авось, прочухается. Но Пака с Гурыней они не заметили. Вернулись назад. Стали решать, что же делать.

– Разбегаться надо, – предложил Доходяга Трезвяк из-за трибуны.

– Я те разбегусь! – ответил ему Бегемот Коко. – Шкурник! Единоличник паршивый! Морда твоя кулацкая!

Трезвяк замолк. И надолго.

– Надо созвать женсовет, – предложила Мочалкина, – и поставить вопрос ребром!

Длинный Джил промычал ей нечто невнятное, постучал себя кулачищем по макушке и посмотрел в глаза – пристально, навевая тоску смертную. Мочалкина громко, с захлебом и причитаниями, зарыдала.

– Я, едрена корень, так понимаю, – важно начал Хреноредьев. Но завершить не смог по той причине, что он ровным счетом ничего не понимал.

Толпа гудела. Все ждали чего-то. Но ничего не было. И это вызывало большое недовольство и грозило перерасти в серьезные волнения, а может, и бунт – посельчане были народцем разношерстным, не всякий мог понять, что бунтовать нехорошо, у многих на это просто мозгов не хватало. Назревал большущий скандал, который мог кончиться плачевным образом и для верховода Бубы Чокнутого и для всех поселковых избранников.

– Гы-ы, гы-ы! – временами спросонья подавал голос папаша Пуго.

– К ответу! Зажрались!

– Кончай бодягу!

– Даешь всеобщее покаяние, едрена-матрена!

– Всех их пора!!!

Толпа уже бесновалась. И в любую минуту могло произойти непоправимое.

Но весь гам и шум перекрыл леденящий души вопль. Даже не вопль, а взвизг какой-то:

– Шухер, ребя! Атас!!!

Все будто по команде повернули головы к башне. В жуткой, неестественной тишине над площадью проплыл скрип – долгий, протяжный. Люк медленно открывался.

Загрузка...