Я чувствую: небо все ниже,
Нависло могильной плитой.
И соком раздавленных вишен —
Закат над распятой мечтой.
Тела, потерявшие души,
Как тени без лиц и без глаз,
Бредут по асфальтовой суше
И к ночи меняют окрас.
Чернеют фигуры прохожих,
Сливаясь с ночной темнотой,
И в днях, друг на друга похожих,
Встречается взгляд с пустотой.
Пусть сердце под плотью чуть дышит,
Сжимаясь от бывших потерь:
Дождавшись знамения свыше,
Оставлю распахнутой дверь…
Мой дом ждет меня. Устало смотрит в ночь темными окнами, и только из‑за приоткрытой двери выбивается полоска света. Мне снится этот дом и эта открытая дверь. В который раз… Я знаю, что как только я коснусь рукой тяжелой резной двери — таких сейчас не делают — почувствую знакомый аромат дерева, его окна засветятся разом сотней зажженных свечей. Мой дом счастлив, и эти маленькие теплые огоньки говорят мне «здравствуй». Здесь все знакомо и не знакомо. Шершавые камни стен, увитые плющом — где‑то я видела такие же? Ветки дуба и орешника, осторожно касающиеся окон?..
Поднимаюсь по темным, отполированным временем ступеням и слышу, как чья‑то невидимая рука ставит мою любимую пластинку. Мой дом старомоден, так же, как и я: мы оба любим лютневую музыку… Мне кажется, можно бесконечно слушать этот грустный напев неторопливых струн. Я забываю обо всем, и язычки пламени в камине рисуют мне профиль невидимого музыканта. Пластинка крутится еще и еще… Наверное, это и есть счастье.
Люблю ходить по замысловатому лабиринту комнат и коридоров в моем доме, и, хотя в каждой комнате горит свеча, я беру еще одну, зажав ее тонкое тело в руке. Медленно подношу спичку к фитилю. Мне нравится смотреть, как первые капли воска неуверенно скользят по гладкой поверхности свечи, и, уже остывшие, остаются наплывами восковых сталактитов на ее боках.
Я нарочно не пользуюсь подсвечником — мне приятно чувствовать кожей тепло восковых слез.
Прохожу по длинной лестнице на второй этаж, бережно касаясь рукой висящих на стене гобеленов. На одном из них — моем любимом -— рыцарь в старинных доспехах. Он держит под уздцы лунно-белого скакуна, и, подняв забрало, смотрит в неведомую даль. Его взгляд кажется мне странно–знакомым. Жаль, что он никогда не посмотрит на меня.
Захожу в свою «морскую» комнату. Здесь все говорит о море: и невесомые макеты парусников, и тяжелые, мерцающие в свете свечи, морские раковины, и изящные силуэты экзотических рыб на стенах. Я помню, где я видела такие: на выставке, среди пестрых картин и керамических безделушек они, сделанные из дерева, сразу привлекали к себе внимание: словно вынутые из морской пены и застывшие вдруг, удивленно вскинув красно–коричневые деревянные иглы.
Теперь мой дом повторил их здесь. Еще один подарок для меня. Он любит делать мне такие подарки, мой друг.
Я поворачиваю в столовую. Длинный узкий стол, какие бывают в старинных аристократических семьях, накрыт льняной скатертью. Вино в бутылке из толстого стекла, фрукты и два прибора — все просто. Я пригублю вино из огромного рыцарского кубка, пренебрегая хрустальным бокалом, взвешу на ладони нежно–бархатистый персик… И снова второй прибор останется нетронутым.
Даже здесь все напоминает о тебе. Я хочу скрыться от тебя в этом доме, забыть, вычеркнуть тебя из моей жизни раз и навсегда — не получается… Я просыпаюсь.
…За окном осень. Суббота. Раньше мы ходили с тобой по субботам в маленькую пиццерию и, забыв про калории, уплетали горячую, еще дымящуюся пиццу, запивая темно–янтарным пивом. Как нам было хорошо…
Ты не приходишь уже второй месяц. Второй месяц трубка моего телефона не говорит твоим голосом. Глупая ссора… Как будто ссоры бывают умными.
Я одеваю пальто и машинально беру перчатки. В таком маленьком городе, как наш, я обязательно встречу тебя рано или поздно. Сегодня я буду долго бродить по улицам, безжалостно задушив в себе желание прийти к тебе, позабыв о какой‑то там гордости. Я буду собирать опавшие листья. Наверное, чтобы забыть тебя.
…А день был такой темный, заунывно–серый. И хотя я люблю осень, мне захотелось спрятаться от нее куда‑нибудь. Я зашла на выставку местных художников. Здесь все было по–прежнему, только к рыбам, висящим на стене, присоединился холеный пучеглазый рак. Он угрожающе поднял деревянные клешни и, кажется, был по–настоящему глуп. Мне стало скучно.
…Где‑то, в другом измерении, меня ждал мой настоящий дом. О нем знаю только я, но когда я открою дверь, там будут снова гореть свечи. В моем доме есть все, чтобы быть счастливым, не хватает только твоей улыбки. Если бы дом подарил мне тебя…
День, казавшийся таким длинным, кончился, Сегодня я весь вечер скова просидела одна. Хватит. Я устала. Нет больше сил… Я хочу уйти совсем, не возвращаясь. Мой дом ждет меня. Если хочешь, приходи. Я оставлю открытой дверь.
А когда я буду подниматься по лестнице, рыцарь со старинного гобелена посмотрит на меня твоими глазами…
…Вот уже восемь лет, как осталась позади бесшабашная пора студенческой жизни. Иногда я встречаю своих бывших однокурсников некоторые стали интересными художниками, имеют собственные мастерские. Я тоже не отстаю от жизни: жена растит дочку, а я готовлю очередную выставку своей графики. Многое изменилось с тех пор… Но когда заходит разговор об общих знакомых, мы всегда вспоминаем маленького Милушкина. Он исчез из института так внезапно, оставив после себя целый ворох домыслов и криЕотолков, что разговоры о нем и его «роковой» любви не утихают до сих пор. Милушкин учился со мной в одной группе, так что я был прямым свидетелем этой мелодрамы. Тогда еще никто не сомневался, что Костя Милушкин и ААаша Оленина станут просто «Милушкиными».
Они были очень похожи: оба маленькие, почти детского роста, голубоглазые и круглолицые. Эти двое были такой неразлучной парочкой, что никто даже не упоминал об одном из них, не вспомнив другого. Костю мы звали «одуванчиком» и даже не потому, что его золотистая макушка так напоминала этот цветок, просто виной тому была отдельная история; Милушкин постоянно рисовал цветы. Ромашки, незабудки, лютики… Но лучше всего ему удавались одуванчики. Летели наискосок по холсту круглые инфантильные помпоны, сотканные из голубоватых зонтиков, чудом державшихся на тонких капризных стеблях… Маше нравилось, что Костя рисует цветы.
Сама она особым дарованием не отличалась, но зато была необыкновенно мила: нежный ангельский профиль, льняные локоны и огромные прозрачные глаза. Таких глаз я больше никогда не встречал. Светлые–светлые, просвечивающие насквозь, как капли росы или стеклянные бусины. Было как‑то неловко и даже неприятно смотреть в эти глаза — казалось, они смотрят сквозь тебя, на то, что находится за твоей спиной.
Была еще у нее манера бесшумно подходить сзади и наблюдать за работой. Мне всегда было неуютно, когда она внезапно оказывалась за спиной. Благо, подолгу она не стояла — Милушкин тихо и ненавязчиво ревновал.
В нашей шумной студенческой компании эти двое — Милушкин и Оленина — были ненормально молчаливы. Даже друг с другом.
— Мы должны им завидовать… — вздыхала Танюша Миркина. — Телепатия — наука будущего, а Костя с Машей умеют это уже сейчас.
И хотя мы посмеивались над влюбленными, но такой чистой и преданной любви, как у Милушкина, не нужны были слова.
Бедный маленький Милушкин не сводил глаз со своей прозрачноглазой Джульетты. У Маши не было прекрасных душевных качеств — Милушкин придумал их сам. Его божество было молчаливым — следовательно скромным, задумчивым — а значит, умным и добрым, умело рисовать и, несомненно, не успело еще раскрыть свой большой талант. В стеклянных Машиных глазах Милушкин видел и благородство, и чуткость, и поэтическую грусть. А среди его домашних рисунков стало больше портретов любимой, чем привычных цветов.
Цветы были живыми и просились в руки, а от портретов Маши веяло холодом.
Рука и глаз художника с беспощадной правдивостью изображали пустой взгляд равнодушных глаз, кукольную улыбку, наигранную кокетливость позы…
Вот только сердце Милушкина не хотело верить чутью художника. И Костя искренне думал, что его неопытная кисть просто бессильна передать внутреннюю красоту Маши.
…Портреты смотрели сквозь Милушкина проз рачными глазами и, казалось, жили какой‑то своей, отдельной жизнью. Цветы были забыты.
Впереди было еще два года учебы, но любовь Милушкина вытеснила из него все другое: он вдруг пропадал с занятий, появлялся взъерошенный и растерянный, смотрел как‑то неуверенно и в сторону, словно сам боялся этого нахлынувшего на него чувства, больше похожего на сумасшествие, чем на любовь. Он хотел спрятать ее от посторонних глаз, с маниакальным упорством скупого рыцаря.
Мы все чувствовали себя неловко, особенно в одном экстравагантном случае — со шкафом.
У нас в аудитории стоял большой шкаф для наглядных пособий. С заменой мебели пособия перекочевали в новый, а этот темный и угловатый шкафище почему‑то остался. Выносить его не торопились, Когда однажды в шкафу зашуршало, Танюша Миркина взвизгнула:
— Мыши!..
А в распахнутом шкафу оказались смущенные Маша и Костя.
Костя смотрел на Машу во все глаза и сжимал ее руку онемевшими от волнения пальцами.
Если бы на месте Милушкина был кто‑нибудь другой, не обошлось бы без намеков и шуточек. Но эта смешная, чистая, слишком детская любовь! Нужна ли была она Маше? Женщины с прозрачными глазами не умеют любить… Теперь я это знаю.
После окончания курса Маша Оленина вышла замуж. Мужа, двухметрового спортсмена откровенно забавляла миниатюрная фигурка Маши. Их бурный роман длился не многим более трех месяцев, когда Маша спешно засобиралась в ЗАГС. И хотя женитьба не входила в планы красавца–соблазнителя, родители Маши настояли. Белое платье и так уже было слишком свободного покроя…
Тогда Милушкин совсем исчез из нашего круга. Он перестал ходить на занятия. Кто‑то видел его одного в сквере, кто‑то хотел окликнуть — но он избегал общения. Ему никто не был нужен.
Приближался день свадьбы. И когда Маша в пышном свадебном уборе вышла из квартиры, ее ждали ЦВЕТЫ. Таня Миркина была там, на свадьбе. Она сама видела это: все стены подъезда были в одуванчиках. Это были самые красивые одуванчики, самые красивые из тех, что когда‑нибудь рисовал Милушкин.
Жаль, что пастель так легко осыпается со стен… На следующий день случилось сразу два события: из нашей аудитории вынесли, наконец, старый шкаф, а Милушкин забрал документы из института. Последнему происшествию никто не удивился.
Больше на нашем курсе не было никаких необыкновенных, романтических историй. Оставшиеся до окончания института годы прошли розно и спокойно.
А недавно я встретил своего бывшего однокурсника. Настроение у меня с утра было незажнецкое, и эта встреча меня даже как‑то обрадовала. И хотя сплетня — женское «хобби», за недолгие десять минут мы успели перемыть косточки почти всем нашим общим знакомым. Пока мы с ним говорили, мимо нас, прошел, робко поздоровавшись, потрепанного вид-; мужичок с мутными слезящимися глазами. Я почему‑то вспомнил любовную историю Кости.
— Слушай, ты Милушкина помнишь? Одуванчика? Что с ним не знаешь?
— Милушкин? Спился. Постой, он проходил мимо нас, здоровался. Да ты не узнал его, что ли?
Мы одновременно оглянулись вслед сгорбленной фигурке уходящего Милушкина.
Больше я его не встречал…
Янтарной капелькой замерзшего стекла
Скатилась ножка из‑под юбки.
Я взял ее за ноготь, и попробовал ее,
Какая кислая! Прозрачна и желта…
И подхватил за пятку — гнущуюся, длинную,
И опустил в свой рот — всю, целиком,
А проглотить забыл — так было вкусно!
И упустил — чужая ножка чужому чужда…
Утром проснулись — шум, крики. Скорей к окошку.
Падает снег. Черное море толпы кормят хлебными
крошками.
Хлынул — с неба на землю — рассыпался в воздухе
снег.
Настроены замки, дворцы — самосвалами, —
в капельках воздуха снег.
Падает в мириады комнат, кружащийся в воздухе,
из телевизоров свет.
Белые хлебные крошки.
Квадратные, как окошки.
— А! махнула рукой — падай снег!
Падай больше, падай весь век!
И вернулась в кровать,
Чтобы снова спать.
Только внизу, по хлебной крошке упавшего снега,
(Ногами! Ступая на хлеб!)
Почерневшими, угловато–хлипкими следами
Прошагал какой‑то слабенький поэт.
Толпы очнулись… Снег стаял.
Следы обратились в льдины. Вросли в асфальт…
Вечером городское кладбище
Подметает небеса вениками деревьев.
На ветках тополей остаются только пылинки ворон.
Деревья сверху забрызганы грязью ворон.
Воздух утекает с улиц, вытесняемый машинами,
В землю. В сетке ветвей, в их клетке
Заперты на ночь вороны. И спят.
А утром кладбищенский поп
Размахивает веником деревьев
И окропляет землю на много километров
Вокруг черными брызгами падающих в поля ворон.
Весной вновь прилетели на небо звезды.
Они приехали свысока. Одна из них выскочила,
закружилась,
И долго носилась по небу. Земля, которая прилетела
к солнцу.
Огромная птица. Она была покрыта белыми
кучерявыми перьями
Света и облаков. А внизу бегали маленькие
кусачие черные собачки.
Они вглядывались белыми точками людей,
совершенно голых ночью
Сквозь потолки квартир. И щелкала клювом.
Клювом деревьев.
С хвостом и крыльями. И долго смеялась, своим
клювом из лошадей.
Внутри нее было множество желтых, как солнце
яиц. Планет.
А вокруг смеялись и веселились мириады соседей.
Она прилетела сюда жить. Ей нужен был он.
Осеянные листьями, обсохшие в своей сине–зелени
травы.
Осмеянные будущей зимой несмелые морозы.
О, синие поля ветвей деревьев, неба, солнечного
хлеба!
О, сенными холмами загроможденный вздох полей.
О, сень тяжелых, опахальных туч,
где солнца пятнышки от темноты земли
желтеют на лету.
О, сень елей, огромных, как дубы, касающиеся
друг дружку в сизой тишине.
И осяки далеких птиц, жестоко уносимых ветром,
Из осень–к-осени шатающихся взад–вперед,
И целыми летящими осенями — пока здесь сухо,
там уже темно,
И в море жирное уже впадает снег огромной,
С неба, льдом покрывшейся рекой…
Что ты делал в малюсеньких
комнатках этого сада, где стволы
И деревья словно держат одну
большую тучу зеленого дождя?..
Ты
думал о девушке?
О том, как будут
танцевать ее ноги,
Когда она будет идти
по этой рассыпанной комьями
и вспаханной мокрой земле?
Где
стволы в саду, как лес,
и освещены солнцем.
Утренние персики по вкусу напоминают лимоны,
А свет утром — ярче, чем днем,
Так что глаза поднять невозможно,
Хотя солнце еще не встало с постели.
А только лежит на самом краешке ее.
Так низко лежит персиковым лимоном.
Что земле совсем холодно,
И с неба просыпался дождь
Из его кожуры цвета серых облаков.
Постучись в открытое окно и пощупай воздух:
Тук–тук–тук–тук–тук–тук.
По тропинкам убегающее время
Шевельнется и проснется вдруг.
Обернись! Еще мгновенье, ты забудешь все.
Шевельнись же! Шевельнись!
Еще! Еще!
Еще...
Еще.
Довольно!
На сегодня хватит! Все.
Наступает темнота, и из
Твоей щели начинают выбираться
И разбегаться мыши.
Они копошатся по углам.
Серая–серая ночь
Шьет из тебя шубу.
Пробираясь в зарослях ветра,
Провода и старые дома
Шумели и трещали.
Качающиеся их бревна,
Как раскачивающиеся деревья,
Лили меж окон
Своих тел
Свет внутрь себя.
I. 1. Мерно покачиваются
огромные черные деревья.
В ушах громко пульсирует
ночная тишина.
Озаряемые бледной луной
вздрагивают теплые звезды.
На холодную землю белым,
сморщенным и дряблым покрывальцем
ложится первый снег.
2. На какую‑то минуту нежная
пелена обволакивает город.
Идет снег…
3. Четырехугольная луна.
4. Снег не переставая
работал всю ночь,
покрывая огромными пушистыми
хлопьями
все,
что ему попадалось на пути.
А утром, когда проснулся ненасытный
город,
он гиб под колесами машин,
умирал под ногами пешеходов,
таял в грязных, заполненных
мусором лужах.
И только на деревьях
лежал нетронутый, молодой,
первый СНЕГ.
5. Люди, широко расставив ноги,
неумело двигаются по замерзшим
дорожкам,
закутанные в панцирь шуб и шарфов.
В своих движениях они похожи
на младенца, совершающего свои первые,
осторожные и напряженные шаги.
6. Ты привезла апельсины, у
нас очень редкие. Их было жалко.
Всю неделю они пролежали на балконе
в целлофановом пакетике
огромные, оранжевые и такие
непривычные среди белого снега.
А ночью, когда шел снег, они
о чем‑то шептались, светясь в белизне
совсем как маленькие солнышки.
II. 7. Мокрые, в каплях машины,
люди с зонтиками, спешащие,
прячущиеся в подъездах.
Потоки воды, несущие
желтые листья.
А на крыше чистятся голуби.
Смотрят вниз и изредка,
мокрые и взъерошенные,
перелетают с места на место,
сбивая нависшие капли.
8. Иду. Горят красные и желтые.
Дождь о витрины глаз.
Белые. Ночь и город. Слепит.
Ветер светит нам из‑за каждого угла.
Пыльные лоси съели в городе всю траву
— Ох — ты!
— Ох — ты!
— Ох — ты! — повторяют твои каблуки.
Ну и пусть! — добавляет горло.
Через пять шагов мы сами станем
Прошлогодней осенью — по сравнению с тем,
Что творится вокруг.
А еще через шаг
Превратимся в сосуды для собственной крови.
Ячейки лимона и апельсина
Внутри балерины.
В белом кисейном пальто
Юбочки, тапочек и ногорук.
Апельсин ярким солнышком
Порхает внутри меня.
Танцует оранжевой бабочкой
Внутри моего живота.
Танцует не сцена — она,
Не она, а только моя —
Балерины душа,
И нет ничего.
Только глаза,
Лимоны — глаза,
И тельце — ее.
Балерина—собака, балерина—актриса,
Высокие в папке твои зо…