Мы впятером — в том числе малыш Гомер и его брат Бак, сердитого вида паренек, державший в каждой руке по увесистому камню, — устроились на высоком сикоморе, нависавшем над тропинкой. Напротив нас, оседлав ветку другого сикомора, сидел Райли; на том же дереве расположились старшие девочки. В сгущавшемся синеватом сумраке их бледные лица тускло светились, как пламя свечи в фонаре. По щеке у меня скатилась влажная бусинка; сперва я подумал — начинается дождь, но это была капля пота. Хотя гром и затих, в воздухе пахло дождем, и от этого еще резче стал запах листвы и дыма над затухавшим костром. Перегруженный древесный дом зловеще поскрипывал. Сверху все его обитатели казались мне одним существом — большущим пауком, многоногим и многоглазым, голову которого, словно бархатная корона, увенчивала Доллина шляпа.
На нашем дереве все вытащили жестяные свистульки, точно такие, как Райли купил у Малыша Гомера. «Ими здорово сатану отпугивать», — говорила тогда сестра Айда. Малыш Гомер снял свою огромную шляпу, извлек из ее глубоких недр длинный и толстый жгут, — должно быть, ту самую Бельевую веревку Господа Бога, — и принялся мастерить лассо. Он проверил, хорошо ли скользит петля, и закреплял узел, а его крошечные очки в стальной оправе поблескивали так грозно, что я стал потихоньку отползать от него, пока между нами не очутилась еще одна ветка.
Судья, ходивший дозором под деревьями, сердито зашипел, чтобы мы перестали возиться. Это был последний его приказ перед началом вражеского вторжения.
Сами враги совсем не считали нужным таиться. Сбивая прикладами мелкую поросль — ни дать ни взять рубщики сахарного тростника, — они нагло топали по тропинке. Вот их уже девять, двенадцать, двадцать… Впереди — шериф Джуниус Кэндл, его звезда слабо поблескивает в сумерках, за ним — Верзила Эдди Стовер; настороженным взглядом он обшаривает деревья, в ветвях которых мы сидим притаившись, и мне приходят на память картинки-загадки из газет: «Отыщите пятерых мальчиков и сову, которые прячутся на дереве». Но для этого требуется побольше мозгов, чем у Верзилы Эдди: он смотрел на меня в упор — и не заметил. Из всей их бражки никто умом не блистал, на этот счет беспокоиться не приходилось. Большинству из них грош цена в базарный день — сущие скоты, да еще пьянчуги в придачу. Впрочем, я обнаружил среди них директора нашей школы мистера Хэнда, — в общем-то, он был человек вполне порядочный; про него и не подумаешь, что он может затесаться в такую компанию, да еще ради столь позорной затеи. Вот Амоса Легрэнда — того пригнало сюда любопытство. Против обыкновения он помалкивал, да оно и понятно: Вирена тяжело, словно на ручку палки, опиралась на его голову, едва доходившую ей до бедра. Его преподобие мистер Бастер с мрачным видом церемонно поддерживал ее с другой стороны. Заметив Вирену, я вновь оцепенел от ужаса, совсем как после маминой смерти, когда Вирена явилась к нам в дом, чтобы забрать меня. Хоть она как будто бы и прихрамывала слегка, но, как всегда, держалась надменно и властно. Вместе со своим эскортом она подошла к нашему сикомору и остановилась.
Судья не отступил ни на шаг: стоит лицом к лицу с шерифом, словно охраняя невидимую границу, и глядит на него с вызовом — а ну попробуй перешагни.
И в этот решительный момент я взглянул на Малыша Гомера. Он медленно опускал лассо. Веревка ползла, покачиваясь, будто змея; широкая петля зияла, как разверстая пасть, — точный бросок, и она обвилась вокруг шеи преподобного Бастера. Гомер рывком затянул петлю, и отчаянный вопль старого Бастера разом оборвался. Лицо его налилось кровью, он неистово дергался, но остальным уже было не до него — успех Малыша Гомера послужил сигналом к развернутому наступлению. Летели камни, пронзительным орлиным клекотом захлебывались свистульки, и все эти типы, остервенело тузя друг друга, спешили укрыться где попало — в основном под телами упавших товарищей. Амос Легрэнд хотел было юркнуть к Вирене под юбку, но получил основательную затрещину. Можно сказать, что только Вирена держалась, как подобает мужчине. Она свирепо грозила нам кулаком, честила нас на все корки.
В разгар этой кутерьмы неожиданно хлопнул выстрел, будто стукнула окованная железом дверь. Звук выстрела, его нескончаемое тревожное эхо разом умерили наш пыл, но в наступившей тишине мы услыхали, как со второго сикомора с треском валится что-то тяжелое. Это был Райли — он падал, падал, расслабленно, медленно, как убитая рысь. Вот он ударился о ветку, она расщепилась, девочки вскрикнули и закрыли глаза руками; на мгновение он повис, как отрывающийся лист, потом окровавленной грудой рухнул на землю. Никто не решился к нему подойти.
Наконец судья выдохнул:
— Боже мой, боже мой! — Не помня себя, опустился он на колени и стал гладить бессильно раскинутые руки Райли. — Сжалься, сжалься, сынок, скажи хоть что-нибудь.
Остальные мужчины, перепуганные, пришибленные, обступили их. Кто-то начал давать советы судье, но, казалось, до него ничего не доходит. Один за другим мы слезали с деревьев, и нарастающий шепот детей: — Он умер? Он умер? — был словно стон, словно слабый гул в прижатой к уху раковине. Мужчины почтительно расступились, давая дорогу Долли, и сдернули шляпы. Она была так потрясена, что не видела их, не заметила даже Вирены, прошла мимо нее.
— Я хочу знать, — заговорила Вирена властным, требующим внимания тоном, — который из вас, идиотов, стрелял?
Подручные шерифа обвели друг друга осторожным взглядом, потом разом уставились на Верзилу Эдди Стовера — у того затряслись щеки, он судорожно облизнул губы:
— Черт, да у меня и в мыслях не было кого-то там подстрелить. Делал, что мне положено, и все тут.
— Нет, не все, — сурово оборвала его Вирена. — Я считаю, в случившемся повинны именно вы, мистер Стовер.
Тут Долли наконец обернулась. Глаза ее, едва различимые под вуалью, неотрывно смотрели на Вирену и видели только ее, словно кругом никого больше не было.
— Повинен? Никто ни в чем не повинен, кроме нас с тобой.
Между тем сестра Айда, отстранив судью, занялась Райли. Она содрала с него рубашку.
— Ну вот что, благодарите судьбу — он ранен в плечо, — сказала она, и все облегченно вздохнули, да так бурно, что от вздоха одного только Эдди Стовера мог бы взлететь в поднебесье бумажный змей, — Но вообще-то ему досталось здорово, надо бы вам, ребята, отнести его к доктору.
Оторвав кусок от рубашки Райли и наложив ему жгут на плечо, она быстро остановила кровь. Шериф и трое его подручных переплели руки, получились носилки, на них подняли Райли. Впрочем, нести пришлось не его одного. Преподобный Бастер тоже был в самом плачевном состоянии — руки и ноги болтаются, как у куклы, весь обмяк, даже не сознавал, что у него не снята с шеи петля; так его и волокли на себе люди шерифа, а Малыш Гомер сердито кричал вдогонку:
— Эй, отдавайте мою веревку!
Амос Легрэнд дожидался Вирены, чтобы сопровождать ее в город, но Вирена сказала ему — пусть уходит один, она с места не сдвинется, пока Долли… Выжидательно обведя всех нас взглядом, она остановила его на сестре Аиде:
— Я бы хотела поговорить со своей сестрой с глазу на глаз.
Небрежно отмахнувшись, сестра Айда сказала:
— Не волнуйтесь, леди, нам все равно пора. — Потом крепко обняла Долли, — Ей-богу, мы полюбили вас! Правда, ребятки?
— Поедем с нами, Долли, — подхватил Малыш Гомер, — будет так весело! Я тебе подарю мой ковбойский пояс.
А Стандард Ойл бросилась судье на шею и стала его упрашивать, чтобы он тоже поехал с ними. На меня охотников не нашлось.
— Никогда не забуду, что вы звали меня с собой, — сказала Долли и торопливо обвела взглядом лица детей, словно стараясь все их запечатлеть в памяти. — Будьте счастливы. Всего вам хорошего. А теперь бегите! — прокричала она, перекрывая новый, совсем уже близкий раскат грома. — Бегите, дождь начался!
Это был приятно щекочущий, легонький дождик, тонкий, словно кисейный занавес, и, когда сестра Айда с семейством исчезли в его складках, Вирена заговорила:
— Насколько я могу судить, ты во всем потворствуешь этой… особе. И это после того, как она сделала наше имя посмешищем!
— Меня как раз нечего обвинять, будто я кому-то потворствую, — ответила Долли безмятежно спокойным тоном. — Уж во всяком случае не этим громилам, которые, — тут выдержка изменила ей, — обкрадывают детей и бросают в тюрьму старух. Много мне чести от нашего имени, если им творят такое. Еще бы ему не стать посмешищем.
Вирена выслушала все это не дрогнув.
— Нет, это не ты, — заявила она тоном врача, ставящего диагноз.
— А ты посмотри получше, это все-таки я. — И Долли выпрямилась во весь рост, словно на смотру. Была она такая же высокая, как Вирена, и так же уверена в себе; в ней не осталось ничего смутного, незавершенного. — Я послушалась твоего совета — держать голову выше. А то ты говорила, тебе на меня смотреть тошно. А еще ты сказала тогда, что стыдишься меня и Кэтрин. Мы отдали тебе столько лет жизни, и горько было нам сознавать, что все это понапрасну. Да ты разве знаешь, каково это — чувствовать, что отдаешь себя понапрасну?
Вирена ответила еле слышно:
— Да, знаю.
И глаза ее сошлись к переносице; они словно глядели внутрь и видели там каменистую пустыню. То же самое выражение я подмечал у нее и раньше, подсматривая с чердака поздним вечером, когда она грустно перебирала карточки Моди-Лоры, ее детей и мужа. Вирена пошатнулась и оперлась на мое плечо, а то бы ей не устоять на ногах.
— Я думала, меня это будет до самой смерти грызть. Оказалось — нет. Ведь и я тоже стыжусь тебя, Вирена, но говорю тебе это без всякого злорадства.
Наступила ночь. Квакали лягушки, жужжали насекомые, бурно радуясь медленно падавшему дождю. Лица у всех нас потускнели, словно сырость загасила в них свет. Вдруг Вирена стала медленно оседать.
— Мне худо, — безжизненным голосом проговорила она. — Я больна, я совсем больна, Долли.
Долли как-то не очень поверила. Подошла к ней, потрогала, словно правду можно проверить на ощупь.
— Коллин, и вы, судья, — сказала она. — Пожалуйста, помогите мне подсадить ее на дерево.
Поначалу Вирена заартачилась — не к лицу это ей, по деревьям лазить. Но, свыкшись в конце концов с этой мыслью, забралась наверх без труда.
Дом на дереве был словно плот, — казалось, он плыл по затянутым пеленою дымящимся водам. Но в самом доме было сухо: мягко шлепавший дождик не проникал сквозь зонт листвы. Нас медленно нес поток молчания, пока не раздался голос Вирены:
— Долли, я хочу тебе что-то сказать. Но мне будет легче сказать тебе это наедине.
Судья скрестил руки на груди:
— Мисс Вирена, боюсь, вам придется терпеть мое присутствие. — Голос его прозвучал внушительно; впрочем, в нем не было воинственного задора. — Я, видите ли, заинтересован в исходе вашего разговора.
— Сомневаюсь. С чего бы это? — возразила Вирена. Понемногу она обретала свою обычную надменность.
Судья зажег огарок, и сразу же наши тени склонились над нами, как четверо соглядатаев.
— Не люблю разговора втемную, — объяснил он. В его горделивой, подчеркнуто прямой осанке угадывалось определенное намерение: думаю, он хотел показать Вирене, что она имеет дело с мужчиной. Слишком мало встречалось ей в жизни мужчин, настолько уверенных в том, что они мужчины, чтобы это подчеркивать. И она решила — такого спускать нельзя.
— Вы, конечно, забыли, Чарли Кул, а может, все-таки помните? Лет пятьдесят назад было дело, а может, и больше. Вы с другими мальчишками забрались к нам на участок — за ежевикой. Мой отец поймал вашего двоюродного братца, Сета, а я — вас. Я вам в тот раз задала хорошую трепку.
Нет, судья не забыл. Он вспыхнул, смущенно заулыбался, сказал:
— Вы не по-честному дрались, Вирена.
— Нет, я дралась по-честному, — сухо ответила она. — Но вы нравы: раз нам обоим не по душе разговор втемную, поговорим в открытую. Скажу откровенно, Чарли, я не слишком жажду вас видеть. Сестре нипочем бы не пройти через эту дурацкую заваруху, если бы вы не подзадоривали ее. Вот поэтому я бы вас попросила теперь нас оставить. Больше это никак вас касаться не может.
— Нет, может! — вмешалась Долли. — Потому что судья Кул, Чарли… — Она сникла, словно внезапно усомнившись в собственной храбрости.
— Долли хочет сказать, что я просил ее выйти за меня замуж.
— Это… — с трудом выговорила Вирена после некоторой заминки, — в высшей степени… — процедила она, разглядывая свои обтянутые перчатками пальцы, — …интересно. В высшей степени. Вот никогда бы не поверила, что у вас обоих столько фантазии. А может, это вовсе у меня фантазия разыгралась? Наверно, мне просто снится, что я сижу на мокром дереве в ненастную ночь. Но только снов у меня не бывает, а может быть, я потом забываю их. Ну так вот: этот сон я предлагаю нам всем позабыть.
— Признаюсь вам, мисс Вирена: мне тоже кажется — это сон, мечта. Но когда человек не может мечтать, он все равно что не может потеть — в нем накапливается яд.
Вирена не слушала его — она была полностью поглощена Долли, а Долли ею: они словно были наедине, двое людей на разных концах мрачной комнаты, двое немых, что общаются странным языком жестов, едва уловимым движением глаз; но вот Долли как будто дала ответ, и от ее ответа с лица Вирены сбежала вся краска.
— Понимаю. Значит, ты приняла его предложение, да?
Дождь посыпал так густо — впору рыбам плавать по воздуху, простучал, понижаясь в тоне, целую гамму, ударил по самой басистой струне, и вот уже забарабанил ливень. Он добрался до нас не сразу, хоть и грозился, — капли просачивались сквозь листву, но в наш домик не попадали, он был как сухое семя в измокшем цветке. Судья прикрыл ладонью свечу. Ответа Долли он ждал с таким же волнением, как и Вирена. И мне тоже не меньше, чем им, не терпелось его услышать, но меня словно отстранили от участия в этой сцене — снова я всего-навсего соглядатай, подсматривающий с чердака. И странно, симпатии мои не были отданы никому. А вернее им всем: нежность ко всем троим сливалась во мне, как сливаются капли дождя, я не мог отделить их друг от друга, они воплотились для меня в единую человеческую сущность.
Вот и Долли тоже. Она не могла отделить судью от Вирены. Наконец с мукой в голосе выкрикнула:
— Нет, не могу! — словно признаваясь в несостоятельности, которой никак не ожидала от себя. — Вот я говорила — когда придется решать, я буду знать точно, что правильно, а что нет. А выходит — не знаю. Ну а другие знают? Раньше я думала — был бы у меня выбор, могла б я прожить свою жизнь по-другому, все решать за себя сама…
— Но ведь мы уже прожили свою жизнь, — возразила Вирена. — И твою зачеркивать не приходится. Разве когда-нибудь ты желала больше того, что имела? Я всегда завидовала тебе. Вернись домой, Долли. Предоставь решения мне: пойми, в этом — моя жизнь.
— Это правда, Чарли? — спросила Долли, как мог бы спросить ребенок: «А куда падают звезды?» — Мы и в самом деле прожили свою жизнь?
— Пока мы еще не умерли, — отозвался судья. Но это было все равно что сказать ребенку — звезды падают в космос. Бесспорно, верный и все-таки неубедительный ответ. И он не удовлетворил Долли.
— А вовсе не обязательно умирать. Вот у нас дома, на кухне, стоит герань — она все цветет и цветет. А есть и другие растения — они если цветут, так один только раз, и больше с ними никогда ничего не бывает. Они хоть и живы, но уже прожили свою жизнь.
— Только не вы, — сказал он и приблизил лицо к ее лицу, словно хотел коснуться губами ее губ, но не осмелился, дрогнул. Дождь прорыл туннели в листве, с силой обрушился на нас; с бархатной шляпы Долли стекали ручейки, вуаль прилипла к щекам, пламя свечи заметалось, погасло. — И не я…
Молнии огненными жилками бились в небе, в их беспрерывных вспышках Вирена казалась мне совсем незнакомым человеком — это была убитая горем, опустошенная женщина; глаза ее снова сбежались к носу, их взгляду, обращенному внутрь, открывалась иссушенная земля. Когда молнии стали реже и безостановочный гул дождя обнес нас прочной оградой звуков, она снова заговорила, и голос ее звучал так слабо, совсем, совсем издалека; она как будто и не надеялась, что мы услышим ее.
— …завидовала тебе, Долли, твоей розовой комнате. Ведь сама я только стучалась в двери таких комнат, не слишком часто, но достаточно, чтобы понять одно: теперь впустить меня туда некому, кроме тебя. Потому что малыш Моррис, малыш Моррис — я ведь любила его, вот как Бог свят, любила. Не по-женски любила. Мы с ним — что ж, я этого не скрываю, мы с ним родственные души. Мы глядели друг другу в глаза и видели там одного и того же черта. И нам не было страшно. Нам было… весело. Но он перехитрил меня. Я-то знала: он может перехитрить, только надеялась, что не захочет, но он все-таки захотел, и теперь мне быть одной до конца моих дней — нет, это слишком долго. Брожу я по дому, и ничего там нет моего: твоя розовая комната, твоя кухня; дом этот твой, я хотела сказать, твой и Кэтрин. Только не покидай меня, позволь мне быть с тобой. Я чувствую себя старой, я не могу без моей сестры.
Дождь, вторя Вирене, разделял их — судью и Долли — прозрачной стеной, и сквозь нее судья мог видеть, как Долли истаивает, отдаляется от него, точно так же, как утром она отдалялась от меня. Казалось, и самый дом на дереве тает у нас на глазах. Порывистым ветром унесло размокшую, разрозненную колоду карт и обрывки оберточной бумаги; крекер раскрошился; из переполнившихся банок фонтаном выхлестывалась вода, а замечательное лоскутное одеяло Кэтрин было загублено вконец, превратилось в слякоть. Дом погибал, как те обреченные дома, что реки уносят в половодье. И казалось, судья заперт в нем, как в ловушке, и прощально машет оттуда рукою нам, уцелевшим, стоящим на берегу. Потому что Долли сказала:
— Простите меня, я ведь тоже не могу без моей сестры.
И судья был не в силах до нее дотянуться ни руками, ни сердцем: слишком неоспоримы были предъявленные Виреной права.
К полуночи дождь утих, перестал. Гулко ухая, ветер крутился по лесу, выжимая деревья. Поодиночке, как входят в бальный зал запоздавшие гости, стали показываться звезды, протыкая черное небо. Пора было уходить. Мы ничего не взяли с собой: одеяло оставили гнить, ложки — ржаветь, а дом на дереве и лес мы оставили в добычу зиме.