1 января 1915 года, в ту пору, когда охватившая Европу война поглощала страну за страной, трое известных еврейских писателей, И.-Л. Перец, Яков Динезон из Варшавы и С. Ан-ский[4] из Петрограда, опубликовали это страшное предостережение для соплеменников:
Горе тем народам, чью историю пишут руки чужаков и чьим писателям после этого не останется ничего иного, кроме как сочинять погребальные песни, молитвы и плачи.
Поэтому мы обращаемся к нашему народу, который сейчас и всегда втягивают во всемирный водоворот, к каждому из наших соплеменников, к мужчинам и женщинам, к старым и молодым, к тем, кто живет и страдает, кто видит и слышит, со следующим призывом:
Пишите историю сами! Не полагайтесь на чужаков!
Записывайте, регистрируйте, собирайте![5]
Все важные документы и фотоснимки следовало пересылать (если нужно, наложенным платежом) в петроградское Еврейское историко-этнографическое общество.
Евреи Восточной Европы оказались уязвимы втройне. Проживая скученно в местечках и городках вдоль линии Восточного фронта, они попали во враждебные лагеря – во всяком случае, так их воспринимали воюющие стороны. Местное население смотрело на них с ненавистью и подозрением. К кому же евреи могли обратиться в минуту нужды? Не к раввинам и богословам, которые на любую напасть упорно отвечали одно: нужно молиться Богу Израиля. Скорее, евреям стоило бы прислушаться к призыву своих светских писателей, которые вот уже полвека пытались вдохновить их на перемены: из традиционного религиозного народа превратиться в современную нацию.
Перец, Динезон и Ан-ский настаивали на смене парадигмы, на революции в историческом сознании, развивавшейся с начала XX века. Некогда евреям довольно было и переосмысления настоящего сквозь призму священного мифического прошлого. Но с появлением еврейской прессы, еврейской науки, современных еврейских школ, обществ еврейской музыки и этнографии, еврейских политических партий – правых, центристских, левых, и – особенно – яркой светской литературы (прозы, поэзии, драматургии) исторические исследования дали возможность заново определить суть еврейского бытия. Чтобы вершить историю, ее необходимо знать. Дерзкий новый нарратив об идеальном человеке в идеальных времени и месте помог бы изменить политическую судьбу еврейского народа, особенно в годину испытаний.
А значит, евреям следовало обратиться не к писателям, а к самим себе: обычным мужчинам и женщинам, старым и молодым, членам подвергающегося гонениям меньшинства, которое не может не понимать настоятельной необходимости вести хронику катастрофы в реальном времени. И, уж конечно, они не должны полагаться на милость чужаков, то есть врагов Израиля, которые не преминут очернить евреев и наверняка выстроят против них целую «фабрику лжи и фальсификаций»[6]. Если не будет свидетельств того, что во время войны евреи страдали, мучились, жертвовали собой, – предостерегали трое подписантов – после войны для евреев не найдется места за столом переговоров о реституциях, и ничто не сдержит новую волну дискриминации и гонений.
И хотя Первая мировая война была еще в самом начале, для объективного описания вершащейся катастрофы было уже слишком поздно. Еврейская Варшава выбивалась из сил, пытаясь помочь тысячам наводнивших город беженцев из местечек и городков, и Перец, трудившийся в самой гуще этого движения помощи пострадавшим, добиваясь увеличения числа бесплатных столовых, сиротских приютов, детских образовательных учреждений, в апреле скончался от сердечного приступа; ему было шестьдесят четыре года. В июле царское правительство закрыло все еврейские газеты, ввело строжайшую цензуру новостей с фронта, запретило использовать в письмах древнееврейский алфавит. А в августе Германия захватила Варшаву.
2 ноября 1917 года министр иностранных дел Великобритании Артур Джеймс Бальфур в официальном письме барону Ротшильду сообщил, что «Правительство Его Величества благосклонно смотрит на создание в Палестине национального государства для еврейского народа», и часы истории начали новый отсчет. Под ближневосточным солнцем нашлась, по словам Теодора Герцля, «старая новая земля», которую можно было избавить от мифического прошлого. Через пять дней[7] власть в Петрограде захватили большевики, положив начало долгожданной революции в России, а следом и по всему миру. А когда мировая война наконец закончилась, на Парижской мирной конференции была официально принята концепция прав меньшинств, защищавшая национальную и культурную независимость евреев и других этнических меньшинств. В 1919 году евреям не просто предоставили место за столом переговоров о послевоенных реституциях – отныне они были вольны переосмыслить прошлое и придумать себе новое будущее.
Среди национальных государств, подписавших договор, была и возрожденная Польская Республика. Это были трудные годы и для Польши, только-только отделившейся от империи, и для польских евреев, вырвавшихся за пределы штетлов, средневековых торговых местечек, которые евреи веками называли своим домом. К концу войны Варшава стала новым центром еврейской культурной жизни, и еще до заключения перемирия в ноябре 1918 года варшавский Союз еврейских писателей и журналистов перебрался на постоянное место – на улицу Тломацкую, 13, по соседству с Большой синагогой. Там-то прозаик Иешуа Перле, писавший на идише, оказался в своей стихии. Веселый, общительный, энергичный, один из лучших сынов еврейского народа, он во всеуслышанье изъяснялся на свободном, щедром на красочные обороты польском идише. Многим запомнились те его выступления на публике, которым покровительствовал, словно олимпийский бог, Ицхок-Лейбуш Перец, – ведь Перле перебрался в Варшаву еще в 1905-м, когда ему было всего-то семнадцать лет. Именно Перец на репетиции пьесы в Еврейском драматическом кружке познакомил молодого человека с талантливой красавицей Сарой, дочерью могильщика, которая стала любовью всей жизни Перле.
А вот двадцатитрехлетний аспирант исторического факультета университета Эммануэль Рингельблюм переехал в Варшаву относительно недавно. Но сразу же проявил себя способным организатором: помог создать Кружок молодых историков, в который со временем вошло сорок участников. Их работы (как индивидуальные, так и в соавторстве) позволили переосмыслить масштаб, язык и цель исторических исследований. Вместо славной истории древнего Израиля или «золотого века» евреев в Испании они, по примеру Семена Марковича Дубнова, корифея истории еврейского народа, обратили взоры к современным евреям Восточной Европы. Рингельблюм защитил диссертацию о «варшавских евреях до 1527 года», а впоследствии опубликовал исследование об участии евреев в восстании Тадеуша Костюшко в 1794 году, которое было подавлено российскими войсками. Участники кружка принадлежали к обеим культурам, еврейской и польской, учились в польских университетах, однако для распространения знаний о прошлом они избрали идиш, разговорный язык восточноевропейских евреев, поскольку верили в то, что «историю народа пишет народ». Да и надежд на научную карьеру в польских университетах они не питали. Они были не единственными, кто по-новому подходил к истории, потому что в 1925 году возник Исследовательский институт идиша, YIVO, как независимое учреждение для изучения идиша – сперва в Берлине, потом в Вильно и Варшаве. Вскоре открылись четыре научных отделения: филологическое (изучение языка, литературы и фольклора), экономико-статистическое, историческое и психолого-педагогическое. Рингельблюм работал в YIVO с года его основания и вскоре стал ведущим сотрудником исторического отделения[8].
Десятью годами ранее писатели Перец, Динезон и Ан-ский опубликовали пылкий призыв к простому народу, к коллективному банку памяти. Какой же спонтанной и дилетантской могла показаться эта идея после того, как стали возможны глобальные социально-экономические, демографические, этнографические, лингвистические, литературные, исторические и социально-психологические исследования, а в YIVO открылось и американское подразделение. С появлением YIVO и Ландкентениш – движения увлеченных краеведов, которое развивало «познавательный туризм» и призвано было подчеркнуть укорененность евреев в Польше, – сохранение своеобычности и индивидуальности польского еврейства стало делом общественной важности. В 1931 году лингвист Макс Вайнрайх, теоретик и ведущий исследователь YIVO, призвал польских евреев цу деркенен дем хайнт, то есть систематически изучать повседневную жизнь. Вскоре Вайнрайх основал Отделение молодежных исследований для междисциплинарного изучения проблем современных еврейских детей и подростков. А поскольку в идише нет слова, обозначающего подростковый возраст, Вайнрайх его придумал. Не существовало никаких документальных свидетельств о жизни еврейской молодежи, поэтому к ней обратились с предложением рассказать о своем опыте, поучаствовав в трех автобиографических конкурсах (всего было прислано более шестисот письменных работ[9]). Часы истории завели, и они снова затикали, и еврейская историография пошла в ногу с актуальными научными течениями и самыми насущными нуждами общества.
1 сентября 1939 года разразился блицкриг, ознаменовав начало новой мировой войны. Помимо комендантского часа и бесконечных очередей за хлебом и в органы внутренней безопасности, в гетто сказывалась еще и тактика юденрата, направленная на то, чтобы выиграть время, но эта тактика не помогла предотвратить ни голод, ни депортации. Одни евреи стремились выиграть время, прячась в укрытия, другие – участвуя в сопротивлении, большинству же европейских евреев выиграть время не удалось: для них настало время умирать – в ближайшем ли лесу, в лагере ли с незнакомым названием, – то есть, по сути, конец времен[10]. Генерал СС Юрген Штроп в знак победы в тотальной войне с евреями послал Гиммлеру 125-страничный рапорт в кожаном переплете с большим количеством фотографий; на обложке каллиграфическим почерком значилось: Es gibt keinen jüdischen Wohnbezirk in Warschau mehr! («Еврейского района в Варшаве больше нет!»). Подробный отчет Штропа (о том, как его войска сломили сопротивление вооруженных «еврейских бандитов», как выкурили еврейских бойцов и выживших горожан из подземных бункеров, как спалили гетто дотла) должен был стать последним словом, словом безжалостного врага, какого евреи прежде не знали. Так бы и оказалось, если бы не стремление евреев увековечить память – миссия, так глубоко осознанная и осуществленная вопреки всему. Собрав группу хроникеров, статистиков, экономистов, социологов, общественников, врачей, репортеров, поэтов, фотографов и художников, тридцатидевятилетний Эммануэль Рингельблюм дал жертвам возможность рассказать свою историю от первого лица, в реальном времени, вопреки времени и на все времена.
Таким образом, эта книга черпает литературные и документальные материалы из обширного энциклопедического проекта, не имевшего аналогов: это коллективное свидетельство цивилизации о собственном уничтожении. Европейским евреям к катастрофам было не привыкать, однако на этот раз их выбрали для методичного, поэтапного и полного искоренения, не имевшего ни названия, ни прецедентов. При всем этом в период, который впоследствии назовут Холокостом (1939–1945), многие евреи откликнулись на призыв Дубнова, Переца и Рингельблюма. Они записывали, фиксировали, собирали. Они сотрудничали друг с другом, участвовали в собраниях, сочиняли, дискутировали, протестовали, спорили, делали заявления, произносили речи, учили молодежь, защищали писателей, интеллигенцию – конечно, насколько тогда это было возможно. Лишь немногие из этих людей уцелели. Из архива Рингельблюма обнаружены 1693 документа общим объемом в 35 тысяч страниц. Сегодня мы можем представить себе людей, оставивших эти бумаги, – благодаря стилистике их заметок, записок, дневников, воспоминаний, последних писем, эссе, очерков, стихов, песен, шуток, новелл, рассказов, пьес, анкет, графиков, научных трактатов, проповедей, школьных сочинений, дипломов, прокламаций, плакатов, фотографий, живописи и графики. Из этого огромного и нестройного хора были выбраны семнадцать голосов, чтобы от первого лица рассказать историю их уничтоженного города, как они увидели ее сами.
Подпольный архив Варшавского гетто назывался «Ойнег Шабес» («Радость субботы») – по причинам, о которых читатель узнает от его организатора и главного историка, Эммануэля Рингельблюма, чей очерк открывает этот сборник. Рингельблюм набрал участников «Ойнег Шабес» из числа самых социально-активных и преданных своему народу польских евреев, старых и молодых, мужчин и женщин, марксистов и сионистов, верующих и маловеров: они вели хронику всего, что с ними происходило, и сохраняли эти записи во множестве копий. «Мы старались, чтобы как можно больше людей писали об одних и тех же событиях, – признается Рингельблюм. – Сопоставив различные записи, исследователь без труда отыщет зерно исторической истины».
Но что если мы ищем отнюдь не зерно исторической истины, а скорее множественность истин, откровенные противоречия, полифонию голосов? Описания одного и того же события очевидцами разных возрастов, поколений, общественных классов и идеологических убеждений рождает истину сродни той, которую способна породить лишь великая литература.
В Варшаве, куда стекались все подонки преступного мира, было много евреев-контрабандистов. И как только гетто обнесли стеной, контрабандисты принялись за дело. Однако хроникеры гетто существенно расходятся в оценке их места в еврейской коллективной памяти. Хаим Каплан, учитель иврита и бывший преподаватель Торы, считал их отбросами общества. «Два рода пиявок сосут нашу кровь, – записал он в своем дневнике “Свиток страдания” 7 января 1942 года, – первые – это нацисты, элита элит, primum mobile[11], творцы той машинерии, что тянет из нас жилы и отправляет на смерть, и плоть от их плоти – евреи-пиявки, порождение контрабанды и спекуляции. И контрабанда неистребима, несмотря на драконовские меры. Ее не сдерживает даже угроза смерти». «Такова человеческая природа, – заключает Каплан, цитируя пророка Исайю. – В критической ситуации лишь крепнет убеждение: “Ешь и пей, ибо завтра мы умрем!”». Позиция Рингельблюма и его сотрудников далека от этого огульного порицания: они усматривали в контрабанде доказательство еврейской гибкости и живучести. «За все время существования гетто контрабанда спасла от голодной смерти четыреста тысяч членов еврейской общины, – пишет Рингельблюм. – Если бы варшавским евреям пришлось выживать на официальном пайке – 180 граммов хлеба в день, – от еврейской Варшавы давным-давно не осталось бы следа». В будущем же «в освобожденной Польше нужно поставить памятник контрабандистам, которые, кстати, вдобавок спасли от голодной смерти и польское население». Рахель Ауэрбах в «Изкор, 1943 год», вспоминая былое, с еще большим пафосом пишет: «Ах, варшавские улицы, чернозем еврейской Варшавы», и среди бесчисленных потерь называет и «уличных торговцев из гетто, контрабандистов из гетто, что заботятся о своих семьях, до конца сохраняя верность и отвагу».
Заметнее всего были дети. На январь 1942-го заточенными в гетто оказались без малого 50000 детей школьного возраста (почти поровну мальчиков и девочек), в том числе 10000 детей беженцев и депортированных. Осиротевшие, беспомощные, больные, брошенные дети слонялись по запруженным улицам гетто, и было их так много, что в феврале 1941 года Центральное общество заботы о сиротах решило открыть центры дневного пребывания специально для беспризорников, малолетних нищих и преступников[12]. Дети, вынужденные сами добывать пропитание, дети с изнуренными лицами и изможденными телами, напоминающие старичков, мелюзга, способная пробираться по трубам водостоков и канализации, чтобы протащить в гетто пищу, – тема острая и страшная. В песнях, стихах, очерках их представляют с двух противоположных позиций: как обвинение общине в целом, доказательство краха еврейской солидарности, бессилия и бездеятельности евреев, с одной стороны, и как доказательство еврейской верности, стойкости и безграничной отваги – с другой.
Варшавская художница Геля Секштайн рисовала детей с тех самых пор, как впервые взяла в руки карандаш и кисть. Первая ее персональная выставка должна была называться «Портрет еврейского ребенка», но так и не состоялась: началась война. На всех рисунках Секштайн позируют в интерьере нарядно одетые, умненькие, задумчивые, нерелигиозные еврейские мальчики и девочки (у девочек часто в руках кукла, а в волосах бант). Большинство совсем непохожи на евреев. В гетто Секштайн продолжала рисовать портреты, она изобразила и свою спящую новорожденную дочь Марголит; но теперь Секштайн рисовала забинтованных, голодающих, избитых детей. В своем завещании, спрятанном вместе со всеми ее работами, она передает эти рисунки «еврейскому музею, который непременно будет организован, дабы воссоздать довоенную еврейскую культурную жизнь до 1939 года и изучить страшную трагедию еврейской общины в Польше во время войны».