Голуби посетили Пушкина,
исклевали его задумчивость —
статуя из серой бронзы беседует с голубями,
терпеливая, как бронза, —
нынешним птицам
её не понять,
уже другой язык
у птиц,
и с крошками Пушкина
они летят к Маяковскому.
Похоже, будто из свинца его статуя,
похоже, будто отлита
из пуль, —
они не изваяли его нежность,
лишь его статную гордость, —
если он и впрямь разрушитель
нежности,
как же он жил
среди фиалок,
под светом луны, —
любил?
Вечно чего-то недостаёт статуям,
застывшим в реке времени, —
то чётко нашпиливают воздух
на военный клинок,
то сидят (Гоголем),
как туристы в сквере,
а иные, устав трястись в седле,
не могут спешиться, чтобы поесть.
По чести говоря, печальны статуи,
потому что время,
оседая на них, окисляется,
и, хотя к ним наведываются цветы,
чтобы прикрыть их холодные ноги,
цветы — не поцелуи,
и приходят они сюда умирать.
Белые полдневные голуби
и поэты-полуночники
бродят вокруг башмаков
железного Маяковского,
вокруг его страшного бронзового пиджака
и его железного рта без улыбки.
Однажды к вечеру, в полусне,
я услышал в городе, как от реки к холмам
взмыли стихи, псалмопения
словоохотливых мастеров слова.
Слышал ли Владимир?
Статуи — слышат?
Он казался разгневанным,
его жест не допускал стихов —
возможно, статуя — полость
из мрамора, бронзы или камня, — ракушка
какого-нибудь раненого существа, которое ушло
и оставило эти стылые останки,
жест, неподвижное движенье,
ветошь души?
© Перевод с испанского П. Грушко, 1977