В крайнем доме, в конце слободы, у самой дороги жили два брата-украинца — Василь и Петро. Они почему-то тоже поднимались ни свет, ни заря и околачивались в своём саду. Когда я первый раз пробегал мимо их плетня, Петруха увидел меня и остолбенел от удивления. Он явно никак не мог понять, для чего я бегу. Может быть, убегаю от кого-нибудь? Но никто меня не преследовал. Может быть, дядька дал мне хорошего дёру и я сматываюсь из дому? Непохоже. Лицо у меня слишком спокойное и серьёзное. Петруха проводил меня недоуменным взглядом до поворота на Кенже. Зато когда я бежал назад, он уже истолковал это явление по-своему.



— Василь! — заорал он в глубину сада. — А ну бежи сюда швыдче та побачь скаженного!

Из кустов тотчас вынырнул Васька, и оба они стали корчить мне рожи и «ричать:

— Скаженный! Скаженный! Побачьте, як чешеть!

С тех пор каждое утро они поджидали меня, и видно было, что новому развлечению они радовались. Меня это особенно не трогало. Петро и Василь были ещё совсем маленькими — один ходил в третий класс, другой в четвёртый— и, конечно, ничего не знали и не слышали о великом полярнике Руале Амундсене.

Закончив бег, я перескакивал через плетень в наш сад и обливался с головы до ног холодной водой. Потом чистил зубы, нормально умывался, надевал школьный костюм и выходил к завтраку. К тому времени дядя и тётя уже просыпались.

Скоро мне стало казаться, что гимнастические упражнения и бег недостаточны для всесторонней закалки. Я нашёл подходящий отрезок водопроводной трубы и попросил дядю сделать из неё турник. Он соорудил его в сарае. Теперь после пробежки я несколько раз подтягивался на турнике. Для развития бицепсов.

Сначала я вообще не мог подтянуться ни разу. Я просто болтался на перекладине и судорожно пытался согнуть руки в локтях. Однако дней через десять руки окрепли настолько, что я уже мог подтянуться до подбородка. Ещё через месяц я подтягивался до груди и не один раз, а раза три-четыре. Когда я сгибал руки в локтях, под кожей обозначались маленькие, но очень плотные желваки мышц. Я решил, что для полного развития мне нужно довести количество подтягиваний до двадцати пяти. Теперь не только по утрам, но даже когда прибегал из школы, я сразу же бросался к турнику.

Учитель физкультуры удивлялся моим успехам, а когда узнал, что я тренируюсь дома, похвалил меня перед всем классом. С короткой раскачки я теперь прекрасно выходил „на пояс“ и делал передний переворот. Задний переворот я тоже делал с одного подтягивания.

— Вот что значит воля и желание, — говорил учитель физкультуры. — Молодец! Придётся заняться с тобой индивидуально.

Прошёл октябрь.

Кончились теплые дни. Небо над городом затянули серые тучи. Они всё чаще и чаще брызгали дождём. На дорогах лоснилась жирная грязь. Но я не прекращал тренировок. Я теперь бегал по узким полоскам пожухлой травы, которая сохранялась на обочинах дороги. Я чувствовал, как силой и бодростью наливается моё тело.

В свободное время я читал книги только о полярниках. Я прочитал о Фритьофе Нансене и о его плавании на знаменитом „Фраме“. О путешествии Роберта Скотта к Южному полюсу. Об экспедициях Лазарева и Беллинсгаузена к Южному полярному материку. О неудачной попытке Андрэ долететь до Северного полюса на воздушном шаре. О трагической судьбе экспедиции Нобиле.

И чем больше я читал, тем больше убеждался, что мой бег и мои упражнения на турнике выглядят слишком бледно по сравнению с мужеством и закалкой знаменитых полярников. Одни папанинцы чего стоили! Полгода прожить на плавучей льдине в палатке! Ледовитый океан крутил многодневную пургу. Стояла длинная полярная ночь. Льдина дрейфовала, на неё налезали другие льдины. Повсюду появлялись трещины. Из ночи приходили белые медведи и рвались в палатку. Папанинцы отпугивали их выстрелами и сигнальными морскими огнями — фальшфейерами. А ещё надо было работать — несколько раз в сутки замерять температуру воды подо льдом, записывать силу и направление ветра, связываться по радио с Большой землей, долбить лунки, чтобы взять пробы.

Нет, тренировки надо усилить. Надо приблизить условия, в которых я живу, к настоящим полярным.

Конечно, питаться консервами я не мог. Готовить себе пищу на примусе тоже — тётя Лена подняла бы грандиозный скандал. Зато я мог спать, как полярники!

Я уже присмотрел в сарае два старых шерстяных одеяла, которые давно решили сдать в утиль. Аккуратно скатанные в толстый рулон и завёрнутые в старую клеёнку, они лежали на полке. Я пустил в ход все свои дипломатические способности, особенно напирая на то, что скоро зима, что у меня в комнате нет пола и что хорошо бы заиметь толстый тёплый ковёр.

— Ты что, и зимой думаешь жить в своей холодной берлоге? — вскинулась тётя Лена. — И не думай, и не мечтай. Там нет печки. Будешь спать на кухне. Понятно?

— Тёть, но ведь на кухне нет письменного стола. Где я буду готовить уроки?

— В большой комнате.

— Там же круглый стол, а за ним сидеть страшно неудобно. Я не смогу.

— Прекрасно сможешь.

— А что — и учебники тоже каждый раз таскать в большую комнату?

— Принесёшь, не развалишься.

— Так и буду взад-вперёд бегать, да?

— Прекрасно можешь перенести этажерку в большую комнату.

— Тёть, в большой комнате у меня не разовьётся никакой самостоятельности. Ведь дядя же сказал!

— Мало ли что он сказал! Как только выпадет снег, будешь заниматься в большой комнате. И так у тебя слишком много самостоятельности.

Я решил подойти с другой стороны:

— Тёть Лен, те одеяла в сарае… Из них можно сделать замечательный коврик…

— Господи, как только у меня будет свободная минута, я сразу же сдам их в утиль!

— Зачем в утиль? Если из старой вещи можно сделать хорошую новую, зачем в утиль?

— И так в доме чересчур много хлама.

— Одеяла — не хлам! Они — настоящие шерстяные. Вот только вытерлись немного, но их ещё можно использовать.

— Да отвяжись ты от меня наконец!

— Давай я попробую сделать из них коврик. Если получится, его можно будет стелить в коридоре, а если ничего не выйдет, я сдам одеяла в утиль сам.

— Да делай из них что хочешь, только сейчас мне не мешай. И так голова кругом идёт.

Тётя схватила тряпку и сдвинула на край плиты кастрюлю с кипящим супом.

— Так я их возьму?

— О господи, да не долби ты мне под руку! Забирай эти несчастные тряпки и убирайся отсюда!

Я работал над спальным мешком десять дней.

По описаниям в книжках я знал, что он похож на самый обыкновенный мешок длиной немного больше человеческого роста. С той стороны, с которой в мешок вползают и где находится голова, когда спишь, сделан специальный клапан — крышка, которую можно закрывать изнутри тесёмками, оставив только отверстие для дыхания. Внутри мешка иногда делают карманы — для ружья, патронов и небольшого запаса продуктов. Это если в мешке придётся отлёживаться несколько дней во время пурги.

Я позаимствовал у тёти портновские ножницы, толстую иглу и суро-вые нитки. До этого мне приходилось пришивать только пуговицы к рубашке. С большими кусками ткани я никогда не имел дела. Поэтому по двадцать раз приходилось сшивать, распарывать и снова сшивать, прежде чем получилось что-то похожее на настоящий мешок. Больше всего возни было с клапаном, но в конце концов я его тоже осилил. Мещок получился немного кривым, швы были не особенно красивыми, но это не имело значения. Настоящим путешественникам красота не нужна. Главное — тепло и чтобы было удобно.

Я влез в готовый мешок и полежал в нём немного.

Красота!

Никаких тебе одеял, никаких простынь, ничего не нужно убирать по утрам и расстилать вечером, ничего не нужно подтыкать с боков. Даже раздеваться не нужно;—только снимай обувь и лезь в мешок. Да, полярные путешественники были умными людьми! Представляете, сколько дорогого времени уходит у человека только на раздевание, одевание, разборку и уборку постели?!

Из сарая я принёс три доски и затолкал их поглубже под кровать. Теперь ночью, как только все засыпали, я поднимался с кровати, стя-

гивал с неё матрац с простынями и подушкой, укладывал на пружинную сетку доски, бросал на них спальный мешок, настежь распахивал обе створки окна, надевал брюки и рубашку и в та'ком виде залезал в спальный мешок. По моему мнению, это приближало меня к настоящим полярным условиям.

Утром я вскакивал, приводил кровать в нормальный вид, бросал около неё вместо коврика спальный мешок и бежал на дистанцию.

Потом — турник, обливание холодной водой, умывание, завтрак и школа…

Скоро я почувствовал, что стал крепче, чем прежде. Я мог без отдыха подтянуться на турнике девятнадцать раз. А когда начали копать картошку, — я взвалил на себя целый мешок и понёс в сарай. Тётя даже лопату уронила от удивления.

— Николай, брось сейчас же! Надорвёшься!

И хотя мешок был невероятно тяжёл и меня под ним пошатывало, я презрительно усмехнулся в ответ.

— Брось, слышишь! — кинулась ко мне тётя Лена.

Но дядя её остановил:

— Оставь его в покое! Он уже достаточно взрослый!

Когда выпал снег, я тоже не торопился перебираться на кухню. Тётя, видимо, забыла о нашем разговоре, и я продолжал спать в своей комнате с открытыми окнами.

В начале зимы я прочитал о путешествиях Седова и Русанова и решил ещё приблизить условия своей жизни к полярным.

Однажды ночью, как всегда выждав, когда все заснут, я разделся догола, вылез в сад, намочил под краном простыню, завернулся в неё и в таком виде залез в спальный мешок.

Зуб не попадал на зуб. Простыня облепила тело, как пластырь. В мешке на этот раз было не уютно, а противно даже. Но я решил выдержать всё до конца. Я представлял себе Роберта Скотта, совсем одного в жиденькой продувной палатке у угасающего примуса, голодного и простуженного. Он уже не мог идти — на пальцах начиналась гангрена. Я представлял, как он пишет немеющими пальцами последние строки в своём путевом дневнике, а снаружи бесится слепая пурга. Полотнище палатки то прогибается под её ударами, то вздувается пузырём. Холод острыми, режущими как бритва струйками заползает в мешок, пальцы, едва сгибаясь, выводят корявые буквы:

„Ради бога, не забудьте наших близких…“

Рука срывается…

Невероятным усилием Скотт засовывает дневник в мешок, под грудь, закрывает глаза. Примус — мигнув последний раз — гаснет… И наступает вечная тьма…

Вот так он умер, не дойдя до склада с продуктами и керосином всего нескольких километров. И до конца остался героем.

Я лежал в промокшем мешке, вздрагивая от холода, и плакал от жалости к капитану Скотту, от озноба, который колотил меня с головы до ног, от величия подвига, на который способен самый обыкновенный человек.

Вот там, в Антарктиде, были настоящие условия!

А у меня что? Игрушки…

Я так и не заметил, когда заснул.

А утром тётя вынула меня из мешка бредящего, сгорающего от сухого жара. Поставила термометр. Ртуть прыгнула за сорок. Пришлось вызвать „скорую помощь“.

Врач, едва войдя в комнату, сразу определил, чем я болен.

— Ты что же это, — сказал он, — умереть захотел?

Я посмотрел на его расплывающееся лицо. В нём не было ничего героического.

— Вы всё-таки не Русанов… — сказал я.

— Начался бред. Положите ему мокрое полотенце на лоб, — сказал врач.

— Нет, не бред… — пробормотал я. — Я всё соображаю. Амундсен победил Скотта, но Скотт всё равно герой…

Только через месяц я оправился от воспаления лёгких. После этого у меня не стало ни спального мешка, ни собственной комнаты.


Срок моего пребывания в городе кончался. Я уже взял билет на поезд.

Я не встретил в городе никого из нашего класса. После войны нас, мальчишек, осталось двое. Двое из двенадцати, ушедших на фронт…

Поезд отходил вечером следующего дня.

Утром я вышел из гостиницы и направился в центр. Там была одна улица, на которой… Впрочем, я не хотел ничего загадывать.

По Республиканской я добрался до Революционной и повернул к речке.

Революционная кончалась тупиком — от обрыва у речки её отгораживал двухэтажный дом. Слева от дома был вход во двор школы. Справа — забор, сложенный из дикого камня. Я остановился у калитки в этом заборе.

На калитке вместо ручки висело кованое железное кольцо. Да, то самое, до тёмного блеска вытертое множеством рук, я вспомнил его сразу же, как только увидел.

Я потрогал его пальцами. Холодное и тяжёлое. Сколько раз я стоял перед этой калиткой и сердце у меня замирало в ожидании встречи с чудесным миром, который жил в тесных комнатках белого дома, стоящего в глубине двора! Шаги там не были слышны из-за толстых половиков, протянутых по полу. А на полках этажерок стояли такие книги, которых не было в центральной республиканской библиотеке. В первой комнатке над простенькой железной кроватью, покрытой верблюжьим пледом, на стене висело охотничье ружье Михаила Павловича. Я знал, что оно висит для украшения, — Михаил Павлович никогда не стрелял ни в животных, шг в птиц, он преподавал математику в пятой школе, и ещё он писал книгу о птицах Кавказа.

Посреди второй комнаты, против широкого дивана, стоял круглый стол и возле него — два стула с мягкими спинками. На столе всегда красовалась ваза со свежесрезанными цветами. А рядом с ней лежала стопка тетрадей нашего класса, взятая Татьяной Михайловной домой для проверки. Тут же находились чернильница-непроливашка и деревянная ручка с пером № 86. Татьяна Михайловна терпеть не могла авторучек. Она считала, что они уродуют почерк…

Слабый запах цветов, обычно ирисов или душистого табака, поблёскивающие золотым тиснением корешки книг, негромкий грудной голос Татьяны Михайловны создавали: какую-то особую атмосферу покоя.

Даже мысли начинали здесь течь по-другому.


Я взялся рукой за кольцо и повернул его. Я почувствовал, как поднялась тяжёлая щеколда и калитка открылась.

Тот же самый двор, как тогда. Пустой и чистый. Слева — сараи, крытые шифером. От столба, врытого в землю, тянется к стене дома верёвка. Женщина развешивает на ней бельё — у её ног таз, на шее, как ожерелье, шнурок с прищепками.

Она обернулась на стук щеколды.

Острое, худощавое лицо. Чёрные волосы, густо серебрящиеся на висках. Тёмные вразлёт брови. И глаза — большие, внимательные, удивлённые.

— Простите, Татьяна Михайловна Игренева здесь живёт?

Она вытерла руки о передник и шагнула ко мне.

— Внуков! Коленька! А ведь я тебя сразу узнала! Ну, здравствуй!

Я прижался лицом к её плечу, и на минуту для меня перестало существовать всё.

…И вовсе не на ворону, а на цыганку была похожа она…

Потом мы сидели за круглым столом, посередине которого стояла ТА ваза с цветами. Только тетрадок на столе не было.

— Уже второй год на пенсии, — говорила Татьяна Михайловна. — А по утрам всё равно в половине седьмого просыпаюсь. Всё кажется — в школу надо. Теперь — домашняя хозяйка. Никак не привыкну…

На полках этажерок потускневшим золотом корешков светились ТЕ книги. Дореволюционный Чехов, шеститомник Пушкина издания Брокгауза и Ефрона, Писемский, Мельников-Печерский, Леонид Андреев…

— Татьяна Михайловна, а помните, как мы первый день пришли в школу? Я подрался с Кирилловым, и вы поставили нас в задний ряд.

— Как давно это было… — задумчиво произнесла она. — А ведь ты для меня и сейчас такой же. Надолго в город? Всего на пять дней? И билет на завтрашний вечер? Что же ты сразу не пришёл ко мне? Подожди. Я сейчас сварю кофе.

Она вышла, и я снова оглядел всё вокруг.

Ковёр на стене над диваном. Пёстрые плетёные дорожки на полу. В одном углу — крохотная тумбочка с зеркалом на ней. На тумбочку наброшена вязаная коричневая салфетка. Два фигурных флакона с духами. Никаких украшений. ТА же тишина…

Пятьдесят лет! Как будто бы их никогда и не было. Пятьдесят… Целая моя жизнь и ещё жизни многих… А иных уже и на свете нет…

Милая Татьяна Михайловна! В этих двух комнатках она сохранила кусочек того нашего мира, который исчез, казалось, навсегда. За тысячей разных дел, за суматохой жизни мы подчас забываем его.

Да было ли всё это на самом деле? Или нам привиделось, что дни тогда были длиннее. Что мы всё успевали. Что ломоть чёрного хлеба и огурец, сорванный с грядки, вполне могли заменить обед, а пробежать босиком по тёплому асфальту главной улицы после школы было не нарушением приличия, а величайшим наслаждением?

Некоторые покидают тот мир без сожаления. Это холодные, жёсткие люди. Мне они всегда казались людьми без родины.

— Ну вот и готово.

Татьяна Михайловна поставила на стол поднос с кофейником, двумя чашками и открытой коробкой шоколадных конфет. Я даже не услышал, как она вошла в комнату.

— Ты о чём задумался?

— Татьяна Михайловна! — Я поднялся со стула. — Можно вас обнять ещё раз?

— Что это за сантименты? — улыбнулась она. — Ну что ж, если, очень уж хочется…

Какие сухонькие и узкие у неё плечи! И кожа щеки, к которой я прикоснулся губами, похожа на пергамент.

— Спасибо, что у вас всё так, как тогда.

Она откинулась назад и посмотрела мне прямо в глаза. Серьёзно и строго.

— Я поняла тебя. Я сама не могу по-другому. И Михаил Павлович тоже. Когда меня наградили орденом Ленина… да, да, ведь я орденоносец, заслуженная… когда меня наградили, горком предложил нам трёхкомнатную квартиру на улцце Ленина. Мы пошли, посмотрели и — отказались. Ну зачем нам, старикам, шестьдесят жилых метров? И ещё такое движение под окнами? И бельё на дворе не повесишь… Старое гнездо всегда теплее…

Она разлила кофе по чашкам и села.

— Рассказывай о себе. Что пишешь сейчас? Я ведь читаю все твои книги. Вернее, те, которые удаётся у нас купить. Как хорошо, что ты пишешь для ребят! Ты сохранил в себе детство.

— Я только что думал об этом. Перед тем как вы вошли в комнату. Как вы смогли угадать?

Она улыбнулась.

— Разве трудно? Я же всех вас знала вот с таких лет… — она показала ладонью чуть ниже стула. — Плохой бы я была учительницей, если бы не чувствовала, кто чем дышит. И я знаю, что ты приехал сюда не просто так. Правильно?

— Да. Мне очень хотелось встретиться с Беталом Калмыковым. Мне нужно это сейчас.

— И тебе это удалось?

— Удалось. Я разговаривал с ним позавчера. Я даже обедал у него с Витей Денисовым, Вовой Никоиовым и его сыном Борькой.

— Как тебе удалось это?

Я достал из кармана голубое стекло.

— Вот. В детстве мне никогда не удавалось найти такое.

Она осторожно, двумя пальцами, взяла осколок и подняла к глазам, но сразу же опустила.

— Нет, не хочу. Это только твоё. Я бы, наверное, увидела всё по-другому. Не надо. Спрячь.

Я положил осколок в карман.

— Татьяна Михайловна, а вы… каким вы помните Бетала?

Она отпила глоток кофе из чашки.


— Кажется, это было в тридцатом… Ты знаешь Затишье? Да, я и забыла, ты перед войной жил недалеко от него. Сейчас там университет, а тогда был пригород и находился в нём так называемый Учебный городок. Он был построен по распоряжению Калмыкова. Кабарде были нужны свои учителя, механизаторы, агрономы. Вот он и решил — в Затишье будет учебный центр. Я начинала там совсем девчонкой, семнадцати лет. Преподавала русский язык.

И вот однажды к нам в городок приехал Бетал. Он осмотрел учебные классы, мастерские, общежитие, побывал на уроках, а в конце дня вдруг объявил:

— Завтра поедем за красотой.

Мы ничего не поняли. Куда? За какой красотой? Зачем?

А утром у общежития уже стояли два автобуса и невероятно красивая, чубарая, вся в светлых коричневых пятнах, похожая на леопарда, лошадь.

Бетал, свежий, подтянутый, дождался, пока мы рассядемся в машины, легко вскочил в седло и, крикнув:

— Давайте потихоньку за мной! — вынесся со двора и поскакал по Баксанской дороге.

Куда там автобусам! Мы сразу же остались позади.

К полудню мы приехали к горе Нартух. Калмыков уже поджидал нас у дороги. Он сидел на камне и читал газету, а рядом паслась стреноженная лошадь.

— Поднимемся наверх! — показал он на вершину.

Мы — пятьдесят человек, — всё ещё ничего не понимая, неровной цепочкой начали подниматься по склону. К нам присоединились и шофёры автобусов.

Калмыков шёл впереди. Я старалась не отставать от него.

— Бетал, — спросила одна из курсисток, худенькая черноволосая кабардинка, — куда ты нас ведёшь?

— На Нартух.

— Зачем?

— Это единственное место, откуда сразу видны и Эльбрус и Казбек.

— Так мы же горянки, — сказала девушка.

— Ну и что?

— Мы знаем Приэльбрусье, как свои собственные аулы. Мы по сто раз видели и Казбек и Эльбрус.

— Я знаю, что видели. Я сам их видел ещё больше твоего.

— Так зачем ты нас ведёшь снова смотреть?

— Потому что вы их никогда не видели по-настоящему.

— Как это — по-настоящему?! — в голосе девушки послышалось возмущение. — Что мы — слепые, что ли?

— Нет, почему слепые, — сказал Калмыков. — Вы знаете здесь все камни, все тропинки. Вы торопливо пробирались по ним в соседний аул или на базар в Нальчик. Ваши парни ходили по этим горам за табунами коней, за отарами овец. Вы всегда были озабочены и смотрели только под ноги, а головы поднимали только для того, чтобы взглянуть — не собирается ли гроза. Верно я говорю?

— Верно, Бетал.

— Вас всё время занимали дела, заботы… Много у тебя было свободных дней? Таких, чтобы вообще ничего не делать?

Девушка усмехнулась.

— А вот сегодня у вас и у меня такой день. И мы отдадим его красоте.

Больше девушка ни о чём не спрашивала.

Через час мы были на вершине Нартуха. Здесь начинались альпийские луга и зеленели большие поля кукурузы. Видимо, нас ждали, потому что горело два костра и в больших котлах-казанах варились свежие початки кукурузы. На расстеленных на лугу кошмах лежали буханки хлеба и круги овечьего сыра. Мальчик и старик — сторожа кукурузного поля — открывали бидоны с молоком.

— После похода нужно поесть, — сказал Бетал и первым уселся на кошму.

Каким вкусным показались нам мягкий душистый хлеб, острый сыр и ещё тёплое парное молоко! А более нежной кукурузы я в жизни своей не пробовала!

За шутками, разговорами, рассказами незаметно повечерело. Но мы так и не увидели ни Эльбруса, ни Казбека — дали в этот вечер были затянуты дымкой. В ней таяли даже ближние горы. Мы ждали, что Калмыков вот-вот скомандует „по машинам“ и сошлётся на неважную, туманную погоду. Но он разговаривал то с нами, то со сторожами, которые всё подбрасывали хворост в костры, а когда совсем стемнело и с гор потянуло холодом, он попросил спуститься к автобусам и принести одеяла. Да, да, в машинах, оказывается, были припасены одеяла и чёрная бурка Бетала.



— Вы всё увидите утром, когда солнце начнёт подниматься, — сказал он, заворачиваясь в бурку.

Ночь, как обычно в горах, свалилась лавиной. Мы заснули у жарких костров, сами не заметив как.

А утром…

Знаешь, словами просто не передать волшебства того, что распахнулось перед нами. Весь вчерашний туман, ещё более сгустившийся ночью, вдруг начал оседать, редеть, исчезать куда-то, и из этой мглы сумрачно выступили тёмно-синие и фиолетовые горы. Потом неожиданно справа от нас розовым цветом вспыхнули две вершины Эльбруса, и следом за ними так же розово загорелась слева вершина Казбека, на которой сидело плотное белое облако. Свет спускался всё ниже, и через несколько минут в переливах розовых, алых, голубых, синих красок засияло ещё с десяток вершин. Впечатление было такое, будто кто-то тянул вниз невидимый занавес и он открывал одну из красивейших в мире панорам.

Через несколько минут весь Кавказский хребет был перед нами.

А потом взошло солнце…

Это нужно самому видеть. Ни один художник самыми тонкими оттенками красок не передаст невесомость горного ( воздуха, зелень альпийских трав, белизну снегов, огромную тишину утра, головокружительно высокое небо, блеск солнца, которое из красного быстро превратилось в жгуче-золотое…

Прошёл, наверное, час, прежде чем мы пришли в себя и заговорили… И всё это время Бетал неподвижно стоял в своей распахнутой бурке, как бы впитывая в себя прохладу воздуха, свет солнца, тишину ну и очарование того, что лежало вокруг.

Когда мы заговорили, он повернулся к нам. Взгляд его был задумчив. Брови слегка сдвинуты к переносице.

— Вот наш Кавказ, — сказал он.

К нему подошла девушка, та самая, что поднималась рядом с ним на Нартух.

— Я не знала, что он такой. Ты правильно сказал, Бетал, я ходила, опустив голову вниз. Теперь я вижу. Спасибо тебе.

— И тебе спасибо, что поняла, — ответил Бетал.

Вот так прошёл один из наших воскресных дней. Таким я запомнила Бетала тогда и так помню до сих пор.


Татьяна Михайловна допила кофе. Я тоже допил свою чашку.

— Ещё? — спросила она.

— Нет, спасибо.

— Теперь скажи откровенно — ты хочешь написать о Бетале?

— Не знаю ещё, — сказал я.

— А я тебе скажу вот что. Поверь своей учительнице. В жизни надо пробовать. Попробуй. Не получится — оставь. А если получится… Бетал — удивительный человек. А ты учился вместе с Володькой, бывал у них…


А утром я вышел из гостиницы в последний раз и направился к пустырю. В кармане пиджака лежало голубое стекло. Время от времени я трогал его пальцами. У поворота на площадь я оглянулся. Улица была почти пуста. Только где-то вдалеке, за театром, я увидел нескольких прохожих.

Угол дома закрывал от меня гараж. Есть он на самом деле, или стекло соврало? Сейчас…

Я быстро вынул осколок из кармана, поднёс к глазам и шагнул за угол.

Гараж был на месте. И ворота его были открыты настежь. Из них медленно выезжал обкомовский „линкольн“. За рулём сидел Магомет Шипшев. Увидев меня, он улыбнулся, перекинул руку через борт и нажал грушу клаксона.

— Уик-уа! Уик-уа! — громко пропел никелированный рожок, и „линкольн“ прибавил скорость.

Я перебежал площадь и пошел вдоль стены гаража к деревянному забору. Мятно пахли морщинистые листья лопухов. Где-то пробовал свою скрипку кузнечик. В конце улицы за огромным степным пространством голубели снегами горы. На моих ногах снова были коричневые сандалии с жестяными пряжками. На плечах — серая курточка с накладными карманами. Из рукавов высовывались манжеты белой рубашки. По краям они были серыми и залоснились. А на пальцах — царапины и обломанные ногти. Я пнул на ходу носком сандалии ржавую консервную банку, и она, загремев, полетела вперёд и нырнула в кусты крапивы у самой щели.

Я присел на корточки и заглянул в щель. На той стороне глохла тишина и всё так же лежали лысые автомобильные покрышки и ржавые зубчатки.

Я придвинулся к ящикам, сунул руку в щель и разжал кулак. Голубое стекло, тихо звякнув, упало на другие осколки на дно ящика.

Может быть, его найдёт ещё кто-нибудь, кто захочет побывать в своём детстве?


Когда я поднялся на ноги, не было больше ни гаража, ни сандалий с жестяными пряжками, ни курточки с накладными карманами. Был глухой переулок, старый дощатый забор, два новых дома слева и новый дом справа. На ногах моих были чёрные, хорошо вычищенные туфли, аккуратно отглаженные брюки, а на плечах — тёмно-синий пиджак.


Вечером, по дороге на вокзал, я специально сделал большой крюк к парку. У памятника Калмыкову остановился и опустил чемодан на тротуар.

Бетал смотрел вдаль.

Что думал он о нас, теперешних? О своём народе, о республике, о жизни, которая пришла?

И как умел он хорошо улыбаться тем, кто добивался чего-нибудь, хоть самого малого, но очень нужного для Завтра! До сих пор я помню его улыбку.

— Ну, что, джигит? Сегодня — „отлично“? Вот всегда так нужно.

— Прощай, Бетал, — тихо оказал я. — Не знаю, когда мне снова доведётся побывать в этом городе. Жизнь летит с такой скоростью, что едва успеваешь делать самое главное. Не знаю, увижу ли тебя когда-нибудь ещё раз. Но — спасибо! За эти горы. За детство. За твою улыбку. И за науку — идти только вперёд.



Рис. Ю. Шабанова


Загрузка...