IV

Он оказался на верхней из шести ступенек, спускавшихся в подвил.

Хилая керосиновая лампа с закопчённым стеклом и полуобгоревшим самодельншм, абажуром из толстой синей сахарной бумаги низко свисала над сапожницким верстаком, заваленным нехитрым инструментом и обрезками кожи. В почти неразличимом в полумраке углу теплилась розовая лампадка.

Верстак примостился у подоконника, сплошь заставленного, рядами колодок. Окно было черно. Видно, луна ушла за тучи.

За верстаком сидел тщедушный человек лет тридцати с небольшим, с рыжими франтовато закрученными усиками под тонким и длинным носом. Меж острых колен рыжеусого торчала железная «нога». На нее был надет блестевший, лаком черный и тоже остроносый дамский ботинок с очень длинными голенищами, застегивающимися десятка на полтора пуговок-горошинок. Ботинок, по-видимому, проходил последнюю стадию отделки.

— Здрасьте! — ехидно приветствовал рыжеусый Антошина. — Как поживаете?.. Погуливаем?

— Вы меня, пожалуйста, ради бога, извините, — проговорил Антошин, чувствуя себя в высшей степени неприятно, — меня сюда насильно втолкнули… Я…

— Я б тебя втолкнул! — с неожиданной страстью отозвался рыжеусый. — Я б тебя, антихриста, в землю втолкнул!.. Чего стоишь как статуй!..

Начав с шепота, он последние слова произнес с такой яростью, что за ситцевым пологом, отделявшим от мастерской жилую часть подвала, кто-то проснулся, зашевелился на трескучей деревянной кровати.

Нет, конечно, Антошин все еще не совсем очухался от своей дремоты. Иначе он, не вступая в пререкания с этим бешеным сапожником, повернулся бы и ушел.

— Позвольте, — начал было он.

— Я тебе позволю! — вовсю раскричался сапожник. — Ты что? Нажрался вина?.. Спрашивается: где? И на какие денежки?.. Значит, как на хлеб, так у тебя нету, а как на вино, так находятся!..

Из-за полога выглянула молодая темноволосая женщина с крохотными стеклянными сережками в красивых ушах.

— Чего орешь? Чумной какой-то. Ну бык, ну форменный бык!..

За ее плечом, как чертик из коробки, возникла взлохмаченная огненно-рыжая девчонка лет девяти. Услышав насчет быка, она фыркнула и подмигнула Антошину. Дескать, не робей, парень! За моей маманей не пропадёшь! Мать незло прикрикнула:

— Брысь под одеяло!.. Шурка!.. Я кому говорю!.. И девчонка исчезла, тоже как чертик.

— Вы не очень вежливы, — сказал Антошин рыжеусому, повернулся, открыл дверь, чтобы уйти. — Человек перед вами извиняется, а вы на него, кричите. Будьте здоровы!..

— Не студи помещение, Егор! — миролюбиво промолвила жена рыжеусого, не повышая голоса. Голос у нее был низкий, красивый контральто. Антошин, как участник, хорового кружка, оценил его раньше, чем до его сознания дошло, что и эта совершенно незнакомая женщина, как и давешний старик, назвала его Егором. Это становилось интересным. Видимо, он очень похож на какого-то Егора. И, видимо, именно против того, неизвестного Антошину Егора и направлено все раздражение рыжеусого сапожника. — Куда ты? — удивилась она, видя, что Антошин взялся за дверную ручку. — Ты оставайся. Ничего тебе не, будет.

— Не студи помещение, дьявол! — заорал совершенно вне себя сапожник, в два прыжка настиг Антошина, — схватил его (совсем как тот старик) левой рукой, а правой, в которой тускло поблескивал лаком новенький ботинок, замахнулся, но от удара все же удержался: как бы не испортить заказную вещь. — Ты что? Ты куда снова собрался?.. Тебе что здесь, гостиница «Славянский базар»?.. Захотел — пришел, захотел — ушел? А?.. Валенки! — заскрипел он зубами. — Ты почему с валенок снег не сбиваешь? Мне тебе, что ли, веник подавать?!

— Какие валенки? — с отвращением отвечал Антошин, отталкивая разбушевавшегося сапожника, и вдруг окаменел: вместо добротных коричневых туфель на толстой каучуковой подошве на его ногах болтались не по ноге просторные старые, подшитые валенки. Вместо пальто на нем благоухал прелой овчиной старый-престарый, весь в заплатах полушубок. Вместо выходного темно-коричневого костюма, в котором он собирался встречать с Галкой Бредихиной старый Новый год, вместо белоснежной нейлоновой сорочки с модным полосатым галстуком, на нем висели несусветные отрепья: старая заплатанная-перезаплатанная розовая ситцевая рубаха, подпоясанная каким-то шнурком с кисточками, пестрядинные штаны, сшитые много лет назад на куда более плотного мужчину… Значит, его каким-то образом успели раздеть и переодеть в эту рвань, пока он дремал там, на лавочке. А ему спросонок казалось, что его только дергают и теребят за плечо… Одежда и туфли что? Это все дело наживное. А вот как он сейчас вернется в таком виде домой? Как он покажется на глаза лифтерше, не говоря уже о родиых?..

Пока Антошин приходил в себя от этого страшного удара, рыжеусый сволок его со ступенек и прижал к стене:

— Где ты пропадал, я тебя спрашиваю? Фрося с ног сбилась, искала, думала, ты уже где-нибудь убитый валяешься… Ты что в Москву гулять приехал? — Из-за полога показалась девушка лет девятнадцати. Худенькая, с миловидным, тонким и каким-то виноватым лицом. Одета она была, как если бы ее нарядили для киносъемки, — в старомодной дешевенькой шляпке со смешно болтавшейся веточкой вишенок и старенькие ботинки на пуговках и старо-, даже не старо-, а древнемодный сак с буфами на плечах.

— Я пошла, Ефросинья Авксентьевна, — сказала она показавшейся ей вслед жене сапожника. — До свиданьица вам, Степан Кузьмич. — Иди, Дуся с богом, ласково, с оттенком собалезнования отвечала ей Ефросинья Авксентьевна. — Ты, милая, завтра снова приходи. Ты не стесняйся.

Степану Куэьмичу было не до Дуси. Ой ей только дружелюбно мотнул головой и снова принялся за Антошина:

— Киятры мне здесь разводить собираешься, а? А госпоже Зубакиной через два часа на гастроли уезжать в чулочках или… или в валенках?. Мысль о том, что некая Зубакина уезжает на гастроли в валенках, привела сапожника в веселое настроение. Он поостыл и уже почти незлобиво продолжал:

— Мне, брат, нахлебников не требуется. Пока ты на работу не стал, помогай. Чем можешь помогай или катись на все четыре сторрны!

— Госпоже Зубакиной? — машинально переспросил Антошин, больше думая о том, как он в таком виде заявится домой. — То есть как это госпоже Зубакиной?..

— Забыл? Может, для тебя госпожи Зубакиной мало? Может, тебе, таракан запечный, государыню императрицу подать?

Он завернул в тряпицу тот ботинок, которым только что чуть было не ударил Антошина, и еще один ботинок сунул в руки ошеломленно Антошина, который чувствовал себя, как в дурном сне. — И чтобы одна нога здесь, а другая там!.. Значит, двигай прямо в меблирашки. Только не с парадного, а то с тебя станется. Взойдешь с черного хода на второй этаж и спросишь у горницной, где тут помещается госпожа Зубакина. Постучишься, только аккуратненько, со всей деликатностью. Понял? И скажи, хозяин, мол, не велел без денег ворочаться. Мол, хозяин меня убьет, ежели я без денег вернусь. Хозяину, мол, завтра с утра за квартиру платить. Понял?. Нет, ты мне подтверди что понял!

— Понял, — пробормотал Антошин, не очень понимая, чего от него хотят.

— Ну, вот и хорошо, что понял, — уже совсем миролюбиво заметил сапожник. С нее получить восемь рублей семьдесят пять копеек. Даст девять твое счастье. Получишь с того лишнего четвертака гривенник. Только я очень сомневаюсь, чтобы она дала четвертак на чай. Скупа баба! Это при таких заработках, а жила, форменная жила. Главное, она будет сулиться потом рассчитаться за штиблеты, а ты ей одно: «Хозяин не велел без денег ворочаться»

— Это кто хозяин? — дошло наконец до Антошина.

— Кто хозяин, кто хозяин! — снова вспыхнул сапожник. — Я хозяин. Вот как дам тебе в рыло!..

Он собирался вылить на недоуменно оглядывавшегося Антошина новый поток оскорблений, но Ефросинья лениво, чувствуя свою власть над мужем, остановила его:

— Не трожь его, Степан Кузьмич. Парень третий день: из деревни. Темный. Не приобык еще. — Так ведь я, Фросечка, не: двужильный — снова притих сапожник. У меня ведь тоже имеется нервная система. У людей Новый год, а ты ковыряйся шилом да постукивай молоточком, ковыряйся да постукивай…

Он обернулся к Антошину и неожидано улыбнулся, Он был отходчив:

— Значит, одна нога здесь, а вторая у госпожи Зубакиной. И все, что я тебе сказывал, все исполни… Ты ведь не дурной какой-нибудь… Ты, может, даже и совсем умный…

Если тебя хорошенечко поскоблить, а потом навощит и отполировать…

— Одну минуточку, — сказал Антошин, — одну минуточку! Он вернул потрясенному его наглостью сапожнику узелок с ботинками, подошел к верстаку, возле которого на почерневшей от копоти и грязи стене висел отрывной календарь с одним-единственным листком. Осторожно, чтобы с непривычки не наделать пожару, он подтянул лампу к этому листочку.

— Скажите пожалуйста, — насмешливо протянул сапожник, — ну совсем — как грамотный!.. Ты, может, часом грамотный? Так ты прямо и говори: я грамотный.

Шурка за пологом фыркнула.

— Грамотный, — ответил рассеянно Антошин. Голос его прозвучал, так глухо, точно он сам себе выносил тяжкий приговор.

Степан, воспринял ответ Антошина так, как если бы тот сказал, что он только что с Луны.

— А ты прочитай, что тут, написано, если ты грамотный!.. Ох и здоров же ты, Егор, врать!

— Врать грех! Врать грех! — крикнула из-за полога Шурка. — Как не стыдно! Вот тебя боженька за э…

Послышался шлепок по голому месту, и девчонка за молкла на полуслове. А Антошин медленно, по слогам, словно он только что научился грамоте, прочел:

— «Тысяча воеемьсот девяносто третий год… — Он остановился и с трудом перевел дыхание. — 31 декабря. Пятница… Тысяча восемьсот девяносто третий год! — воскликнул он, потрясенный. — Я, кажется, сошел с ума!

Но Степан и Ефросинья были потрясены не менее:

— А и верно, грамотный!

— А ну, прочитай вот этот, новый! — сказал Степан и сунул ему в руки пузатенький, непочатый отрывной календарь… издательства И. Д. Сытина. На самом верхнем его листке поблескивал олеографический портрет здоровенного бородатого военного в мундире с золотыми эполетами, увешанного по самый живот золотыми и эмалированными звездами и крестами, с широкой голубой щелковой лентой через плечо. Он стоял, выпятив сверхъестественно могучую грудь, как по команде «смирно». Его держала под руку моложавая женщина с нерусским лицом. Она была в длинном белом платье, тоже с лентой через плечо, но не голубой, а розовой. Под ними подпись: «Их императорские величества государь император Александр Александрович; и государыня императрица Мария Федоровна. 1894 год по рождеству Христову»

— Тысяча восемьсот девяносто четвертый год! — повторил вслух Антошин и тяжело опустился прямо на верстак. У него, отказались служить ноги.

— Ученый! — высунулась из-за полога Шурка. — Скубент,!.. Ой, уморил!.. Ладно, — сказал Степан после довольно долгого молчанья. — Почитал, и хватит. Не в гимназии. Теперь сыпь к госпоже Зубакиной. А то она мне голову оторвет.

Скрипнула дверь, и в клубах пара вбежала круглолицая, с румянцем во всю щеку горничная в накинутом на плечи, теплом платке:

— Степан Кузьмич, Лизавета Федоровна ужас как сердится. Ей уже паковаться пора. — Скажи, что я сию минуту.

— А то она опаздывает… Поезд через полтора часа отходит, а у нее еще чемоданы не уложены, — пояснила напоследок горничная и исчезла в облаке пара, как ангелочек.

— Уж лучше я сам отнесу, — сказал Степан Ефросинье. — А то когда еще она вернется из Рязани. Егора она, чует мое сердце, обговорит. Жди потом денег, пока смилостивится. А какие деньги зарабатывает!.. А тебе, — обернулся он к Антошину, который все еще сидел на верстаке, — тебе нету пока что моего доверия. Ошалелый ты какой-то… Я скоро вернусь, Фросечка.

Он накинул на себя пальтишко и был таков. За пологом послышался громкий шепот:

— Мам, а мам!

— Ну, чего тебе, неугомонная? — Вот говорят — «Дуся погибшая, Дуся погибшая», а она совсем наоборот, живая-здоровая…

— Спи, дуреха, — сказала в сердцах Ефросинья, — не твоего это ума дело.

— А я сплю, — возразила из-за полога Шурка. — А что же ты, бесстыдница, братцу своему двоюродному спокойной ночи не сказала? — вспомнила Ефросинья.

— Егор, а Егор! Спокойной тебе ночи! — крикнула Шурка из-за полога, и так как Антошину в эти минуты было не до нее, то она не почла за труд высунуть из-за занавески свою лохматую головенку и на положении воспитанной столичной барышни прочесть ему нотацию: — Ты что, Егор, не знаешь, как отвечать? Надобно ответить мне: «Спокойной ночи, Шурочка!» Понятно?

— Спокойной ночи, Шурочка, — отозвался, как эхо, Антошин.

Из-за полога вышла, позевывая, Ефросинья. Она была в одной нижней юбке, но, видимо, по-родственному не стеснялась Антошина. Рослая, статная, с расчесанными на прямой пробор темными волосами, она была очень недурна.

Антошин отвернулся: ему было совестно смотреть на полураздетую молодую женщину.

Ефросинья подошла к лампе и прикрутила фитиль. Где-то в темноте мирно тикали невидимые ходики.

— Ох-ох-ох, — она сладко зевнула. — Время позднее… Скоро Новый год… Ну, да это забава господская: выпивать, закусывать, танцы танцевать. А наше дело — спать… Ложись ты, Егор, спать… Скажите пожалуйста, грамотный!.. Ты и писать, может, тоже умеешь?

— Умею, — сказал Антошин.

— Скажите пожалуйста! — пожала плечами Ефросинья. — И как ты этого у нас в деревне достиг, ума не приложу…

— Скубент! — пискнула из-под одеяла изнемогавшая от хохота Шурка.

— А вот я тебя, бесстыдницу! — незлобиво пригрозила ей Ефросинья. — А ты, Егор, не жди Степана Кузьмича, ты устраивайся.

Она скрылась во мраке, заполнившем сейчас весь подвал, и вернулась с блиноподобным тюфячком:

— Ты устраивайся, где вчера, подальше от двери. А то продует. И чище там. А станешь, бог даст, на работу, будет у тебя в казарме свое место на нарах, как у людей.

— Спасибо, Ефросинья Авксентьевна, — сказал Антошин.

— С чего это ты меня вдруг по отчеству? Ты меня, как всегда, называй: «Тетя Фрося».

— Спасибо, тетя Фрося, — покорно сказал Антошин.

— Тетя Фрося! — прыснула в темноте Шурка. — Иди сюда! Мне без тебя спать страшно! А, тетя Фрося!..

— Вот я тебя сейчас! Развеселилась. Как бы не заплакала.

Ефросинья пошла к себе, но в это время приоткрылась дверь. Антошин прибавил фитиля.

В дверях стоял долговязый парень лет под тридцать в серой барашковой шапке пирожком и добротной бекеше с серым же барашковым воротником.

— Фрось, а Фрось! — возбужденно прошептал он, дыша, как опоенная лошадь.

— Чего тебе? — очень холодно отозвалась Ефросинья.

— Мам, это Сашка? — осведомилась Шурка, которой требовалось все знать.

— Сашка. Спи, горе мое!

— У вас Дуська? — спросил, вглядываясь в полумрак, Сашка.

— Проваливай, пьяная рожа! Нету здесь Дуси. Ишь, налакался. За три сажени слыхать.

— Так ведь я это с горя, Ефросинья Авксентьевна.

— А ты ей что вчера наговорил? Ты припомни. Совести у тебя нету.

— Так ведь я пьяный был, Ефросинья Авксентьевна.

— Сказано, проваливай.

— Разрешите, Ефросинья Авксентьевна, пожелать вам спокойной ночи.

Ефросинья промолчала. Сашка крякнул и ушел. Через секунду он снова возник в дверях:

— Ефросинья Авксентьевна!

— Ну чего тебе? Шел бы домой.

— Разрешите вас, Ефросинья Авксентьевна, от души поздравить с наступающим Новым годом, новым счастьем. Совсем забыл вас второпях поздравить.

— Спасибо, и вас также, — сказала Ефросинья.

— Подумать только, полчаса или там от силы час, и уже будет одна тысяча восемьсот девяносто четвертый год! Время-то как летит! Подумать только, оглянуться не успеешь, и уже будет девяносто пятый, а там даже и одна тысяча девятисотый… А что я выпивши, так это, Ефросинья Авксентьевна, аккурат по случаю Нового года. А во-вторых, конечно, с горя. Желаю вам, Ефросинья Авксентьевна, самого наилучшего счастья, и супругу вашему, и доченьке…

— С горя! — жестко передразнила ушедшего Сашку Ефросинья. — С горя!.. Эх, люди, люди! — Она снова прикрутила фитиль и пошла к себе. — Состоял человек при хорошей должности. В сыскном отделении. Жалованье дай бог каждому. Уважение… А он что? А он только и знал что в казенку и из казенки. А разве сыскной агент может пьяный при такой должности состоять? Ясное дело, выгнали. А тут еще с Дусей такая беда… Ты куда? — встрепенулась она, видя, что Антошин подымается к двери. — Ты спать ложись.

— Я сейчас, — сказал Антошин. — Я только на минутку. Подышу свежим воздухом и мигом обратно.

Он вышел под арку и первым делом заметил, что вывески, которую он запомнил, когда этим вечером трижды проходил под аркой, сейчас уже не было. Вместо нее висел над дверью грубо вырезанный из жести сапог.

Антошин повернул К воротам. Ворота были на замке. У калитки сидел на лавочке, головой уйдя в тулуп, тот самый, давешний старик.

— Ты куда? — подозрительно осведомился он, высунув из огромного воротника бороду и острый носик. — Не велено тебя выпускать. Кругом знаешь сколько лихого народу ходит. Зарежут за милую душу.

— Мне только на минуту! — взмолился Антошин.

— И не думай, и не мысли! — сказал дворник.

— Тогда дайте хоть выглянуть из калитки.

— Гляди, — сказал дворник. — Посмотреть — это можно.

Антошин выглянул из полуоткрытой калитки.

У самых ворот металось в прямоугольном фонаре из Зеленоватого дешевого стекла жалкое пламя керосиновой лампы. По ту сторону улицы темнели незнакомые двухэтажные и одноэтажные домишки. Направо от ворот, вверх по улице, дома были Антошину знакомы, но первая же вывеска, которую он смог разобрать при свете снова вынырнувшей из туч луны, была: «Чайная лавка купца третьей гильдии М. Н. Коновалова». А ещё дальше, там где Антошин привык видеть бронзового Пушкина на фоне красивого сквера, почти во всю ширину Пушкинской площади белела приземистая громада с нелепой колокольней.

— Страстной монастырь? — спросил Антошин, чувствуя, что он пропал.

— Он самый, — равнодушно подтвердил дворник. — Ну ладно, хватит. Посмотрел и проваливай. Спать пора…

Промчались по пустынной Пушкинской площади куда-то по направлению к Моссовету одна за другой четыре тройки, запряженные в нарядные санки с тяжелыми медвежьими полостями. Совсем как в историко-революционных фильмах. Прозвенели бубенцами, прошумели разгульными выкриками и смехом своих веселых седоков, и снова стало пустынно и тихо.

— Гуляют! — завистливо вздохнул дворник, захлопывая калитку перед самым носом Антошина. — Понятное дело — господа!.. Может, в гости куда поехали. Может, на бал к его императорскому высочеству августейшему генерал-губернатору. Это ежели поехали на Тверскую площадь. А ежели повернули налево, по бульвару, мимо монастыря, то ясное дело — в Эрмитаж-Оливье. Есть, брат ты мой Егор, такой первеющий ресторант на Петровском бульваре, у самого у Неглинного. Всем, брат, ресторантам ресторант. Побывать, скажем, в том самом Эрмитаже-Оливье, выпить там, закусить, и помирать не жалко… Э-э-эх, да чего это я тебе, деревенщине голопузой, про ресторант рассказываю, ежели ты никакого понятия даже не имеешь, что это заграничное слово обозначает!..

— Нет, почему же, — сказал Антошин. — Я имею понятие, что такое означает слово «ресторан».

Тут бы ему в самую пору улыбнуться. Но Антошину было не до смеха. До Антошина окончательно дошло, что случилось с ним нечто из ряда вон выходящее: непонятным путем, в силу неизвестно каких обстоятельств, он из Москвы тысяча девятьсот пятьдесят девятого года попал в Москву тысяча восемьсот девяносто третьего. Хотя нет, кажется, уже девяносто четвертого. Впрочем, дела это существенно не меняло.












Загрузка...