Перевод Б. Турганова.
Воинство Директории под ударами Красной Армии отступало на запад. На станцию Знаменка раненые прибывали уже прямо из боя, а станция все еще была забита эшелонами с амуницией и людьми.
Опасность оказаться в плену порождала беспокойство среди казаков. К тому же по вагонам пополз слух, будто бы куренной атаман хотел изменить и его уже арестовал начальник штаба, а еще спустя немного заговорили об обратном — изменить, мол, хотел начальник штаба и его арестовал куренной.
Беспокойство усилила стрельба, — она началась за станцией и быстро перекинулась в эшелоны. Кто стреляет и почему, добиться было нельзя. Единственное, о чем говорили с уверенностью, что это атаман Григорьев, не признававший над собой никакой власти, наступает со своими головорезами на Знаменку с юга.
Слух о Григорьеве принес на станцию взъерошенный казак из отряда «Запорожская Сечь», на который напал Григорьев.
Сечевой атаман Божко воевал, строго придерживаясь стародавних обычаев запорожских, и потому, когда в «Сечи» начали кричать, что наступает какой-то враг, атаман Божко, закинув голову так, словно от этого ему стало виднее, спросил:
— А откуда?
— Из ногайских степей, батько атаман, — ответили ему. — Куда прикажешь телефон тянуть?
Божко с важностью, достойной самого гетмана, оттопырил губу и сказал:
— Спрашиваешь! На черта сдались мне ваши телефоны? Запорожцы никогда их не знали, а даже турок били! Вот мой телефон! — и тряхнул булавой, украденной в каком-то музее.
Заткнув ее за красный пояс, он полез на занесенный снегом амбар.
— Вот это по-запорожски будет. Где там враг?
— Батько атаман, — кричат ему снизу, — григорьевцы уже вон в том конце!
— А почему ж я не вижу их, басурманов?
— Да вот они на улице!
— Уже? Вишь, проклятые разбойники, и разгуляться не дали. Кричи хлопцам — скакать на Бендеры!
Взъерошенный казак не нашел дороги на Бендеры, а поднял панику на станции Знаменка, когда уже темнело.
Теперь остался один только путь, по которому еще можно было отступать, — на запад.
Но через минуту и эта возможность повисла на волоске: стало известно, что в местечке Смела Одесский полк объявил себя красным и уже выступил, чтобы перерезать голубым линию железной дороги.
Теперь стрельба началась уже по всей территории станции, и темные эшелоны зашевелились, заползали, как клубок раскопанных червей.
Два казака из артиллерийского дивизиона с маху вскочили на паровоз, разрядили винтовки у самых ушей машиниста, и эшелон с орудиями, пыхая дымом, тоже сорвался и пополз на запад.
В последнюю минуту к классному вагону подошла молодая дама в белой пуховой шапочке, с двумя чемоданами в руках и растерянно оглянулась по сторонам. Кареглазый казак в ватнике помог ей забросить чемоданы в тамбур, а сам уже на ходу вскочил в теплушку.
Сгибаясь под тяжестью ящиков, несколько запыхавшихся казаков силились нагнать эшелон, а за ними, спотыкаясь на рельсах, бежал какой-то командир в бекеше.
На поручнях классного вагона гроздью висели казаки, выкриками и свистом подбадривали пеший хвост:
— Ну-ну, поддай пару, хлопцы, поддай…
— Наши сели. Молодцы!
— А бекеша еще топает!
— Хлопнулся!
Дама с чемоданами успела уже побывать в вагоне и вышла в тамбур еще сильнее взволнованная. В руке она держала железнодорожный билет.
— Господа, пропустите, — взмолилась она казакам, которые забили проход. — Ради бога, я не на тот поезд села. Боже мой, ночь уже… Сбросьте чемоданы!
— А может, это ваш муж топал вдогонку? Шустрый! — иронизировали казаки, не двигаясь с места.
Дама ничего не ответила и старалась протиснуться к выходу.
— Пропустите, прошу вас… Я еще соскочу…
Из дверей вагона вышел статный командир в полушубке и серой смушковой шапке и, предостерегая, протянул руку.
— Убьетесь! Что вы, пани, не для дам такие вещи, — проговорил он с укором.
— Дорогой пан… — На френче под полушубком она разглядела командирские знаки различия и уверенно добавила: — Пан полковник, остановите поезд, я сойду… я спешу к маме… А теперь куда я заеду?
— Простите, пани, отсюда поезда идут теперь только на запад.
— Но я смогу еще спрыгнуть.
— Но сесть уже не сможете. А если это бежал за поездом ваш супруг, так он, наверно, сел в какой-нибудь задний вагон.
Казаки, зная повадку своего командира, лукаво поддакнули:
— Сел, будьте покойны!
— У меня мама при смерти, — сказала дама, не слушая казаков.
— Вот мы вас и подвезем, — говорил командир сочувственно. — Для такой любящей дочери можно сделать исключение и в воинском эшелоне. Входите. — Поддерживая осторожно под локоть, он ввел ее в коридор.
При свете фонаря полковник мог лучше разглядеть случайную пассажирку. Это была молодая и стройная женщина лет тридцати. На ее длинных ресницах поблескивали, как роса на солнце, слезы.
Полковник невольно притронулся к своим черным усам, закрученным в колечки, но продолжал, как заботливый отец:
— Успокойтесь, пани, успокойтесь. У нас тоже вам будет неплохо.
Но дама не переставала теребить мокрый платочек и порывалась к выходу.
— Если б вы захотели…
— Я и хочу, чтобы и вы, и мы не угодили в лапы головорезам Григорьева. Прошу в купе!
Но в коридор быстро вошел еще один командир. Шапка с султаном над горбатым носом и смуглое лицо, бешмет, стянутый кованым пояском, за которым торчал дамский браунинг, желтые краги над гетрами делали его похожим на опереточного героя-любовника. Впечатление усиливал еще стек с серебряной лошадиной головой. Полковник говорил по-русски, только по временам с улыбкой вставляя, как принудительный ассортимент, два-три украинских слова, но командир со стеком обратился к полковнику по-украински, чеканя каждое слово:
— Пан Забачта, вам известно, какое бесчинство творится в нашем эшелоне?
— Пан Лец-Атаманов, чем вы взволнованы? — проговорил полковник, щуря и на него, как на даму, свои глаза.
— Я не только взволнован, я — возмущен, пан полковник! Кто разрешил казакам захватить целых три чужих вагона?
— Должно быть, кто-то постарше вас, пан сотник.
Сотник раздраженно стеганул стеком по своим крагам.
— И чего ради подняли бучу на всю Знаменку? Ну, пускай, сало, а календари на 1919 год? Целый вагон! Или грабли. На черта нам это барахло, только чтобы раздражать население? Если вам безразлично, то не безразлично нам. — Последнее слово он выговорил с нажимом. — Надо же быть хоть немного дипломатом.
Полковник Забачта был начальником Лец-Атаманова, но под его строгим взглядом даже смутился, хотя каждая черточка его холеного лица говорила о равнодушии к беспокойству Лец-Атаманова. Наконец полковник с кривой усмешкой обратился к даме, — она стояла, прижавшись к стенке:
— В хорошем хозяйстве все пригодится. Не правда ли, — простите, как прикажете вас величать?
— Нина, Нина Георгиевна, — еле слышно проговорила дама.
— Прекрасно. Все, пан сотник? Прошу, Нина Георгиевна!
Сотник Лец-Атаманов, который сгоряча, кроме полковника, никого не заметил, только теперь увидел женщину в короткой шубке с белой выпушкой и в такой же шапочке, из-под которой выбивались русые локоны, и удивленно поднял брови: матово-розовое лицо женщины было милым и привлекательным. Под его взглядом дама виновато потупилась и тихо ответила:
— Я постою здесь, спасибо, я все-таки попробую спрыгнуть.
Лец-Атаманов поглядел на полковника, как на заведомого вора, который наметил обокрасть очередную жертву, но все же спросил:
— Ваша знакомая? Простите…
— Да, мы уже познакомились. Нина Георгиевна приняла наш эшелон за пассажирский, хочет соскочить.
— Соскакивать опасно. Прошу пани в мое купе.
— Ну что ж, предоставим выбор самой Нине Георгиевне, — не уступал Забачта, уже кокетливо подтягивая кончик уса к прищуренному глазу.
Нина Георгиевна растерянно посмотрела поочередно на обоих командиров, и ответ уже готов был сорваться с ее губ, когда опять отворилась дверь и из нее показались два ведра, наполненные прозрачной жидкостью. Их бережно нес казак. За ним гурьбой шли несколько командиров.
Руководил делом уже немолодой сотник. У него были тоненькие ножки в широких бриджах и серая физиономия гуляки.
— Несите к полковнику.
— Ко всем чертям! — замахал руками командир, подпоясанный поверх английского френча синим крестьянским поясом. — И на опохмелку не останется! Цацоха, неси к Лец-Атаманову.
— Правильно, правильно, Рекало, — поддержало его еще несколько голосов. — Под высокую руку Лец-Атаманова!
— Больше никому нельзя доверить. Клад! — причмокивал Рекало. — Два ведра чистой!
Лец-Атаманов взглянул на ведра, потянул носом и поморщился.
По вагону уже полз крепкий запах сивухи. Он резко сказал:
— У меня не кабак, убирайтесь с вашей водкой! — и неприметно глянул на Нину Георгиевну.
Она все еще стояла, прижавшись и стенке, как заблудившаяся маленькая девочка. Плечи Лец-Атаманова нервно передернулись, и он заслонил ее от ведер, над которыми уже разгорелся сердитый спор. В споре не принимали участия только казак Цацоха, аппетитно втягивавший в себя воздух, да полковник Забачта — он все еще щурил на Нину Георгиевну свои зеленоватые глаза. Наконец непомерно живые жесты и недосказанные, но понятные доводы адъютанта Кованого победили, и все вместе с ведрами двинулись в купе полковника. Теперь сотник Лец-Атаманов без слов взял Нину Георгиевну под локоть и ввел в свое купе. Полковник Забачта дошел за ними до порога, оглядел обоих по очереди из-под насупленных бровей и, круто повернувшись, молча зашагал в свое купе.
Когда они остались вдвоем, Нина Георгиевна виновато проговорила:
— Полковник, кажется, обижен?
— Меня это мало беспокоит. Пусть скажет спасибо, что его приютила наша армия, а то бы, пожалуй, уже болтался где-нибудь на фонаре.
— Разве он не украинец?
— Такой же, как я китаец. Разве не видно по выговору? Такой спит и видит: «Нет и не будет украинского языка». У нас и такие имеются. А Кованый, адъютант, видели, — на тоненьких ножках, — даже цыган. Вы удивлены, наверно, — какие из них самостийники? Они умеют хорошо воевать с большевиками. А, как говорится, привыкнет собака к возу, так и за санями побежит. Да ну их к черту! Я вам искренне рад. В моем холодном купе сразу стало и теплее, и уютнее. — И уже с деланной откровенностью добавил: — Я теперь горло перерву полковнику, если он вздумает вас переманивать.
Нина Георгиевна высвободила локоть и сухо сказала:
— Я не хочу вам мешать, пан сотник. Я лучше побуду в коридоре.
Сотник засуетился:
— Простите, я вас обидел? Извините, никак не хотел этого. Я еще не знаю, кто вы, но слышу чудесный украинский выговор. Разве можно сомневаться, что вы настоящая украинка? Так у кого же больше прав на ваше общество — у меня или у какого-то Забачты?
— А куда вы направляетесь? Кажется, уже недалеко Збруч, — сказала Нина Георгиевна.
Сотник задержал дыхание, чтобы подавить горький вздох.
— Галиция тоже Украина, сумеем договориться и с ЗУНР[1], ведь мы кровная родня. А Петрушевич подлинный диктатор: хочешь иметь свою Украину — бей поляков! И его понимают, не то что наши чертовы мужики.
— А говорят, в Дрогобыче и галичане, и поляки выступают сообща.
— Ну это, должно быть, рабочие. На месте виднее будет. Вам холодно? Возьмите мой полушубок. Пожалуйста!
Он накинул на ее круглые плечи полушубок и придержал его спереди. Нина Георгиевна холодно глянула на него через плечо. Лицо сотника стало хищным, жадным. Она молча развела его руки и отошла. Сотник покраснел, выпрямился, потом сорвал шапку, тряхнул своими черными волосами и, отворотясь к окну, закурил.
Нина Георгиевна, зябко поводя плечами, села на диван, отодвинулась в угол и устало прикрыла глаза, не переставая следить за нервными судорогами на смуглом лице сотника.
Бутафорский костюм и дорогие папиросы все же не могли скрыть в нем крестьянского парня. Об этом говорили и его угловатые, хотя и энергичные движения, и старание показаться человеком культурным. Такие по большей части бывали выходцами из кулаков или подкулачников, норовивших войти в родню к кулакам. Эти становились самой надежной их опорой. Нина Георгиевна открыла глаза и, как бы продолжая свои мысли, проговорила:
— Где же я сойду? Господи, что же это будет? Нас могут еще перехватить большевики.
Сотник вздрогнул и ответил:
— У нас все наготове — не страшно, а вам раньше, чем в Елисаветграде, сходить нельзя. Вы куда направляетесь?
— В Одессу, — ответила она не сразу.
— В Одессу? — поднял брови Лец-Атаманов. — Да ведь там французы и Добровольческая армия.
— Но я слышала, что вы уже в союзе с добровольцами…
— Слухи и только. Переговоры действительно ведутся, но еще не известно, чем закончатся. — Видно было, что ему не хотелось об этом говорить.
— Все равно я должна ехать, — сказала Нина Георгиевна с упорством наивной девочки, — вот телеграмма, смотрите, мама при смерти.
— Теперь у нас должна быть одна забота — о матери-Украине. И муж ваш едет в Одессу?
— Если вы думаете о том, который догонял эшелон, так это случайный знакомый из министерства… Ему в Киев нужно.
— А зачем же он садился в наш эшелон, если мы едем в обратную сторону? — и он внимательно посмотрел на чемоданы случайной попутчицы.
Нина Георгиевна заметила это и обиженно возразила:
— Значит, нужно было сидеть в Знаменке, пока бандиты Григорьева не пустили бы нас под лед?
За стенкой в командирском купе все время стоял гомон, но теперь вдруг поднялся настоящий крик и вместе со стуком колес заглушил ее последние слова. Вслед за тем дверь купе отодвинулась, и на пороге возник сотник Рекало. За ним стоял рослый командир в полицейском кителе, разглаживая в обе стороны усы. У Рекала рыжие волосы были всклокочены, лицо, усеянное веснушками, лоснилось. Огрызком карандаша он чиркнул по спичечному коробку и позвал:
— Петя, иди сюда!
Но, увидев даму, расплылся в сладенькой улыбке и звякнул шпорами на сапожках с короткими голенищами.
— Пардон, извиняюсь, дозвольте зайти? Пану Светлице, думаю, тоже можно. Прошу пани его не пугаться: это то, чем прославился Торичелли, а в миру он был всего лишь становым приставом.
Светлица, видимо, не понял остроты Рекала, потому что поклонился с самодовольной улыбкой. Рекало, перешагнув порог, рывком приложил руку к сердцу и с деланной торжественностью начал:
— Петя, о ты, потомок Публия Корнелия, коему история начертала… простите, — начертила увенчать победой нашу первую пуническую войну с лапотниками, — прошу не смешивать с панической войной, — ты должен сейчас же разрешить наш спор. Ты знаешь, какие у нас командиры. Если не приблуда, так Светлица. Пардон, если не приблуда, так подлюга.
Светлица перестал разглаживать усы и засопел, но Рекало не обращал на это внимания.
— Возьмем украинцев. Пищимуха — ни тела, ни духа, ну, ты да я, а старому Карюку снятся откормленные кабанчики. Таков же и его сынок — незаконченный поп Андрюшка. То же и в других частях. Вот и скажи, только по совести, может такая армия поднять желто-блакитное знамя на колокольне Ивана Великого? В Кремле?
— Чепуху порешь! — раздраженно возразил Лец-Атаманов.
— Вот именно! А что же думали, когда начинали войну?
— Думали и думают те, что поумнее тебя.
— Батько Петлюра, Винниченко? Верю! — И он помотал головой. — Куда делась доля-воля, гетманы седые? Мазепа, Дорошенко, Самойлович молодой… Довольно, говоришь, и Петлюры? Ох, беда на мою голову! Но сейчас дело более серьезное. Так сказать — государственного значения. Пошли. Пардон, пани! А знаете что, — Рекало с жадностью посмотрел на Нину Георгиевну, потом на себя в темном отражении окна и, печально вздохнув, закончил, — вам очень пошла бы керсетка[2].
— Ступай спать!
— Спать, сейчас? Пшепрашам. Какой щирый украинец может сейчас говорить про сон, когда судьба неньки Украины упирается в такое серьезное дело? Правда, пан Светлица?
— Так точно!
— Вот видишь. Пошли! — и он потянул за собой Лец-Атаманова.
Сотник оглянулся на Нину Георгиевну и проговорил уже мягче:
— А вы будьте как дома. Если угодно, можете прилечь: до станции еще далеко.
В купе полковника, куда они вошли, было полно дыма, крика и командиров. На мокром полу, под которым вразнобой выстукивали колеса, валялись объедки колбасы и апельсинные корки. Одежда командиров отличалась таким же разнообразием, как и их распаренные и давно небритые физиономии.
Когда сотник ступил на порог, громче всех кричал старший Карюк с толстым носом и седым ежиком на круглой голове. Он сидел рядом с полковником и сердито размахивал руками.
— Разве это не мерзость? Что ни день, ссора, драка, а то еще хуже. Стреляйтесь себе наружи хоть до третьего пота, а то в вагоне, где посторонние люди, дама молодая.
— А что за люди у вас в вагоне, пан Карюк? — спросил Лец-Атаманов. — Я давно уже хочу справиться.
— Люди как люди, православные.
— Знаю эту сволочь, — сонно проговорил из угла молоденький командир. — Помещики из Полтавы.
— А если помещики, так и не люди? Попросились, ну и пусть себе едут.
— Вы, может, и гетмана Скоропадского подвезли бы?
— И Скоропадский такой же человек, как и вы, господа.
— Не господа, а панове, — хмуро перебил его Рекало.
— Я уже старый человек, господа, чтобы…
— Панове, господин Карюк!
— Ну, панове. Не цепляйтесь за слова, как репей к кожуху. Я такой же малоросс…
— Не малоросс, а украинец.
— Ну, украинец, один черт. Не бойтесь — кацапом не был и не думаю быть!
— Бей кацапов! — вдруг выкрикнул и грозно завращал белками высокий командир с красными глазами под черными бровями.
Полковник Забачта и второй командир, сидевший напротив, с погонами капитана и Георгиевским крестом на френче, до сих пор только презрительно усмехались, но после выкрика хорунжего со страшной фамилией Сокира[3] поднялись с места и спросили:
— Может, нам выйти?
— О присутствующих не говорят.
— Жаль, — заметил Лец-Атаманов, — а поговорить уже давно пора, а то нас в селе мужики спросили: «Вы какой банды будете?» Адъютант обиделся, а ответа не нашел.
— И ты проглотил молча, — огрызнулся адъютант.
— Потому что услыхал наконец правду, — сказал Рекало, пьяно ухмыляясь.
— Ежели тебе приятно называться бандитом — не возражаю.
— Я за истину. Только и слышим — там повстанцы, там повстанцы. И кто же? Наши сельчане. А почему восстают? Говорят, уже и станцию Комаровцы захватили.
— И Комаровцы? — со страхом проговорил Карюк.
— Большевики, а не сельчане, — буркнул Лец-Атаманов.
— Чем бы дитя ни тешилось… Ну, пусть в Комаровцах — большевики, а в Браилове, а в Смеле, в Мерчике, в Умани?..
— Но там их уже успокоили.
— Еще бы, до новых веников помнить будут армию Директории. Мы сами и делаем из них большевиков. Меня только интересует, кого же тогда мы защищаем от большевиков?
— Удивляюсь, как тебя допускали преподавать математику. Смела да Умань — еще не вся Украина. Тридцать пять миллионов…
— Где они, Лец? Кто был — и те разбегаются. А вчера целый полк перешел к красным.
Лец-Атаманов наморщил лоб: это была правда — казаки целыми подразделениями перебегали в Красную армию или к партизанам, — и он нехотя возразил:
— Не только света что в окошке, еще найдется сила.
— Антанта, сказывают, обещает помочь, — сказал старший Карюк. — Где ты слыхал, сынок? Дал бы бог!
Вместе с отцом в дивизионе служил и сын. У него было сизое от угрей лицо и такой же толстый фамильный нос.
— В «Трибуне» читал, — ответил молодой Карюк, набивая рот колбасой.
— И Антанта поможет, — сказал старик. — Это тебе Украина, а не какая-нибудь Исландия, где и трава не растет.
— Когда останутся одни только головорезы?
— В таком деле лучше иметь головорезов, чем гнилых интеллигентов, таких, как ты.
— Благодарю, Лец! Тогда давайте объединимся с атаманом Григорьевым.
— Григорьев не захочет, — откликнулся из угла молоденький командир, — побоится, что славное войско запорожское разложит его банду.
— У Григорьева программа: хоть круть, хоть верть — гуляй, смерть, — сказал молодой Карюк.
— Ну, опять за политику, — недовольно буркнул старший Карюк.
— А наша программа тебе ясна, Андрий? — спросил Лец-Атаманов. — Только что мы слышали программу твоего батьки. Для него «все люди — человеки», а для полковника Украина — немецкая выдумка… Выдумка! — Лец-Атаманов заскрипел зубами. — Зачем же вы тогда ей служите?
— Я служу силе, которая воюет с большевиками, пан сотник, — возразил полковник. — Напрасно вы, панове, тратите время. Давайте лучше пить. Все мы одинаково вопрошаем: «Куда, куда вы удалились?..» Поищем на дне. — И он опустил кружку в ведро.
— Нет, не одинаково! Я — за самостийную Украину! — выкрикнул молодой Карюк.
— В самую точку! — подхватил Рекало и затянул:
Уже років двісті, як козак в неволі
Понад Дніпром ходить…
— Перестань, орать! — раздраженно сказал Лец-Атаманов. — Слышишь, что говорит Андрий: за казацкие вольности, за Украину для украинцев!
— Которые выгоняют панов из имений, а мы их укрываем в штабных вагонах.
— Бей панов! — выкрикнул истерически молоденький командир с бледным искаженным лицом, силясь выкарабкаться из угла. — Бей их! — и уставился красными глазами в старшего Карюка.
— Замолкни, Пищимуха! А ты, Рекало, видать, не на ту ногу нынче встал.
— Истина, Лец, превыше всех благ.
— А что такое истина? Сам Христос не мог дать ответ.
— Надо было ему Рекала спросить, — фыркнул младший Карюк.
— Правильно, Андрей. Истина — это то, на что мы стараемся закрывать глаза, а теоретически — гармония моего субъективного ощущения и объективной действительности. А объективная действительность, панове, говорит, что к идее самостийности народ равнодушен. Собралась нас кучка…
— Чтобы возродить нацию. Слава героям!
— А нация хочет не войны, а федерации с Советской Россией. Тогда нам сам черт не страшен. Незачем закрывать глаза: большевистские лозунги для народа реальность, а наши — абстракция. А на этом основании мое субъективное ощущение говорит, что для крестьян мы чужеродное тело, значит — банда. Перешло из итальянского языка и означает — шайка контрреволюционеров.
— Погоди, не нынче — завтра нас признает Антанта, тогда мы покажем им революцию.
— Признает и к сердцу прижмет, так что из нас сок потечет. В это я верю, Андрюша! — И Рекало поднял над головой кружку. — Ладно. Выпьем за самостийную Украину!
— На колесах! — буркнул адъютант. — Говорят, уже и Киев…
— Что, что Киев? Сдали? Брешешь, чертов цыган! Ты слышишь, что он говорит, Лец?
Лец-Атаманов смотрел в темное окно. Тонкими пальцами он сжимал виски.
— Слышу!
— Куда нас везут? — вдруг истерически закричал Пищимуха. — Я пошел в армию, чтобы только сбросить гетмана. Оставил жену, ребенка без хлеба, без денег. Что с ними? А может, их уже расстреляли, повесили… — и он замотал головой. — За что? Я никогда не был контрреволюционером. Слышите, черти, дьяволы, где наша Украина? — Он вскочил на ноги и сорвал со стенки карабин. Адъютант толкнул его назад в угол.
— Колька, брось, дурень!
— Кто дурень?
— Отберите у него карабин.
— Брось, говорю тебе, а то в ухо дам!
— Кто дурень, я — дурень?
И он прицелился из карабина.
Полковник Забачта мигом вскочил и с опаской ухватил карабин за ствол.
— Перестань, Коля!
— Прочь с дороги, наемник! — крикнул Пищимуха, толкая полковника стволом в грудь. — Тебе еще будет пуля, а первая — цыгану.
Командиры вскочили разом, а старший Карюк упал на четвереньки, и в этот момент грохнул выстрел. Но Рекало ударил кулаком по карабину прежде, чем Пищимуха успел спустить курок. Пуля посадила черную точку над дверью и вылетела в коридор. Пищимуха кинулся теперь на Рекала, но адъютант подмял его под себя и прижал к дивану.
— Задушу, мерзавец! — кричал он, прижимая его коленом.
Кричали и остальные командиры. Карюк уже поднялся с пола и, норовя выскользнуть из купе, торопливо отряхивал свою репсовую гимнастерку и визгливо приговаривал:
— Вот и повеселились. Позор какой! Изо дня в день живешь под пулями, а полковник любуется. Нет, чтобы о деле хоть раз поговорить толком, они про политику развели болтовню!
— Ну, а вы о чем хотели?
— Для чего меня звали? Чтобы наконец как-то покончить с этими каждодневными пьянками, скандалами.
— Правильно, пан Карюк, — снисходительно улыбаясь, ответил Забачта. — Вы на меня полагаетесь?
Карюк, как заяц, заморгал глазами, но другие подняли шум. Даже Пищимуха поднялся и снова замахал карабином.
— Забачте поручать водку? Пропил Россию… Протестую!
Успокоил всех сотник Рекало.
— Панове, — заговорил он, словно выступал на заседании Малой Центральной рады, — поскольку мы служим в запорожской армии, значит, и обычаи у нас должны быть запорожские, а отсюда все, касаемое нашего коша, подлежит только решениям рады. Почитайте «Черную Раду» Кулиша — и вы увидите. Согласны?
— С чем согласны?
Закончить не дала внезапная остановка, отчего все полетели на переднюю стенку, а Карюк снова очутился на полу.
— Что такое?
— Что случилось? — заговорили испуганно все сразу.
— Стали!
— В степи?
— Разорвался эшелон!
Все выскочили из вагона в тамбур. Лец-Атаманов, пробегая мимо своего купе, остановился и постучал. Из-за двери послышался голос Нины Георгиевны:
— Скажите, это станция?
— Не может быть, я сейчас узнаю, вы не беспокойтесь.
— Я выгляну. Может, еще удастся возвратиться.
— На дворе ночь. Возможно, Одесский полк. Пожалуйста, сидите спокойно!
Захватив из купе карабин, сотник выскочил. За дверью на него бешено налетел ветер и швырнул колючим снегом в лицо. Сотник остановился. Белая пена метели, как о берег, билась о вагоны и со свистом носилась по темному полю. В стороне от эшелона мерцал какой-то огонек, туда проворно стекались темные тени. Лец-Атаманов спрыгнул со ступенек и завяз по колени в снегу.
Огонек горел в будке стрелочника. Эшелон остановился на разъезде, откуда пути расходились: один — на Смелу, другой — на Елисаветград.
— Так в чем же дело, почему стали? — допытывался кто-то.
— Машинист заявляет, что паровоз испорчен.
Разъезд находился в шести верстах от Знаменки, где могли уже быть красные. Из Елисаветграда паровоз может прибыть только к утру.
— Брешет машинист. Большевистские штучки.
— А как ты проверишь? Уже пробовали духу давать, божится.
— Пулю ему!
— А после ты поведешь?
— А вот мы сейчас поищем машиниста, — сказал сотник.
Лец-Атаманов, утопая в снегу, побежал вдоль вагонов назад. В теплушках, набитых казаками, чадили добела раскаленные печки, а вокруг них кучками сидели и свисали с верхних нар распаренные казаки.
В первых двух вагонах, под крепкую ругань, хлопали картами, и на голос сотника никто даже не отозвался. В третьем вагоне в углу на нарах в казацкий хохот вплетался женский визг. Когда голова сотника появилась в дверях, кто-то шикнул на нары и сердито выругался:
— Тут ездовые, задвиньте дверь!
Двери перед самым носом захлопнулись с визгом.
— А это какая команда? — остановись у пятого вагона, уже раздраженно спросил Лец-Атаманов.
Кучка казаков, оборотясь на голос сотника, поспешно прикрыла что-то, но Лец-Атаманов успел заметить на полу штуки разной мануфактуры. Чтобы поскорее сплавить непрошеного гостя, один казак в добротной бекеше выбежал к дверям и заискивающе ответил:
— Телефонисты, пан сотник. Что, машиниста? Я малость разбираюсь в этом, только, может, лучше кто-нибудь другой. Вот тут рядом пулеметчики, спросите.
— А Кавуля не знает?
Рябой одноглазый телефонист Кавуля топтался по мануфактуре и, выпучив разъеденный дымом глаз, хрипло ответил:
— Я не из таких. Богиня — этот может.
— Ну, тогда, Богиня, беги сейчас на паровоз. А вы будьте наготове: все может быть.
Телефонист в бекеше растерянно потоптался в дверях и, что-то шепнув Кавуле, соскочил в снег.
Лец-Атаманов наконец подошел к дверям последней теплушки. Он хотел отодвинуть их, но двери не поддавались. За дверями кто-то громко читал. Лец-Атаманов прислушался.
— «…первое — признание Директорией советской власти на Украине, — доносилось из-за дверей, — второе — строгий нейтралитет Украины в активной борьбе против войск Антанты, Деникина, Краснова и поляков; третье — активная борьба с контрреволюцией. Это положение принято вашей чрезвычайной комиссией и передано по радио Российским советским правительством как нам, так и Директории. Мы уже согласились на эту платформу и на перенесение переговоров в Харьков…»
Лец-Атаманов стоял под дверью, ошеломленный. Он одновременно ощутил и прилив какой-то неожиданной радости: «Может, в самом деле уже до чего-то договорились, конец войне, конец блужданиям?» — и в то же время кольнула обида: он, командир, не знает, что творится в Директории, по воле которой они блуждают в снегах, а какие-нибудь казаки… Но из каких же источников? Сотник нервно забарабанил в дверь.
— Кто там?
— Это я, командир батареи.
За дверью засуетились, зашелестели бумагой и зашлепали по полу валенками. Наконец дверь отодвинулась. Казаки искусно делали вид, что заняты истреблением «унутреннего врага».
— Бунчужный, и ты здесь? — спросил удивленный сотник.
Дородный, в ладно пригнанной шинели, бунчужный, с длинными казацкими усами, запинаясь ответил:
— Пулеметы проверяем, пан сотник.
— А что это вы читали?
Казаки переглянулись.
— Словесностью занимались, пан сотник, — опять ответил за всех бунчужный.
Лец-Атаманов, оскорбленный, дернулся:
— Словесность разная бывает. Это в газете было или прокламация? Где взяли?
— А-а, это Кудря что-то такое слыхал в Знаменке, брехня какая-то, будто переговоры… Кто там захочет с нами балакать!
— Дай сюда!
— Что, бамажку? Хлопцы, где она, та бамажка?
Кареглазый казак, который помогал молодой даме сесть в вагон и которого бунчужный назвал Кудря, с насмешливой улыбкой отозвался:
— Скурили уже.
— Скурили уже, анафемы!
— Разве они, пан сотник, понимают, что такие вещи нужно беречь? Может, и начальству любопытно знать.
— Не прикидывайся дурачком. Мы еще с тобой поговорим. Кто из вас был машинистом?
Оказалось, что никто паровоза не знает, а может, и не признавались.
— Держите пулеметы наготове. Всех поднять!
Сотник сердито хлопнул дверью и пошел дальше, чтобы заодно проверить посты. Позади из вагона донесся дружный хохот. Этот хохот хлестнул его как кнутом. «И вот это сознательность? Неужто ему одному только нужна Украина?» Стало обидно до слез, и сотник уже прошипел:
— Тоже мне борцы за освобождение… Нужна им нация, как мне ложка во сне. Кожух да валенок казенных пару — это им подай, а после: «Бывайте здоровы, моя хата с краю».
— Часовой!
Ветер подхватил его сердитые выкрики, швырнул на платформы, где стояли, задрав заледенелые оглобли, повозки и орудия, перенес по ту сторону в степь и смешал с посвистом дикой вьюги.
— Часовой! — еще раз крикнул сотник, уже возле темных теплушек, где стучали об пол копытами лошади, но в ответ никто не откликнулся.
— Хорошо же, вы у меня будете знать, что такое армия Директории. Довольно цацкаться: или — или!
В самом хвосте эшелона неожиданно оказался еще один классный вагон. Все его окна мерцали в темноту желтыми пятнами. Сотник удивился:
— А это что?
Он уже занес было ногу на ступеньку, как вдруг из-за вагона показался силуэт женщины. Она, увидев сотника, бросилась к нему. Следом за нею выскочили двое казаков.
— Ох и бегает же, стерва! — крикнул один, но, приметив знакомую сотникову шапку с султаном, они остановились, как пара волков, и затем поспешно скрылись за вагоном.
Лец-Атаманов даже не мог сразу сообразить, что произошло. Рядом с ним стояла, облепленная снегом, в короткой шубке Нина Георгиевна. Она вся тряслась, как оконное стекло на ветру, и молча инстинктивно хваталась за его рукав.
— Что с вами, Нина Георгиевна? — наконец спросил сотник, обеими руками стиснув ее локоть. — Откуда вы взялись?
— Я… я… минуточку…
Белая выпушка, припорошенная снегом, так и ходила на ее груди. Она дышала, как загнанная косуля. Наконец проговорила:
— Я хотела поискать в последних вагонах своего знакомого, а двое казаков…
Она не договорила: ее душили слезы.
Лец-Атаманов посмотрел на конец эшелона и сразу вспомнил. И тогда были те же самые казаки, на разъезде у Крюкова. Там эшелон под вечер стал на запасный путь, и оттого хвост его терялся в темноте.
В тот вечер сотник вышел на полотно, исчезавшее в белой дали, и погрузился в воспоминания. Пришли на память дни, когда еще он учился в сельскохозяйственной школе, пришел на память кружок «настоящих», чтение стихов Мазепы, споры о будущих путях Украины, мечты о гетманах, о казацких жупанах… И вот теперь реализация этих далеких мечтаний!
Ночь уже спускалась в соседние кусты, навевая тоску, холодную, как снег, падавший ему на лицо. Гнетущая тишина скрадывала в пухлом снегу медленные шаги. Вдруг в кустах послышались голоса, потом крик:
— Иди за нами! — и затем грязное ругательство.
— Куда вы тащите? — закричал другой. — Ведь это же овраг… Ну, ведите меня к вашему командиру. Что я такого сделал? Я хотел проехать…
Голос дрожал и был на грани плача, но второй, грубый и властный, снова крикнул:
— А может, ты шпион большевистский!
— Выдумаете! Я их и в глаза не видел… Ой, караул!
Лец-Атаманов привык уже к таким картинам в своей армии, но зачем же возле самой станции, где могли услышать крестьяне?
Он выхватил револьвер и, цепляясь за кусты терновника, побежал к оврагу. Кричавшему, видимо, заткнули уже рот, и он только бессильно мычал.
Выскочив на прогалину, сотник властно закричал:
— Стой!
Двое казаков от неожиданности отпустили третьего, штатского, и он, не выпуская из рук дорожный саквояж, шлепнулся на снег. Лец-Атаманов подошел ближе. Его лицо рядом со стволом нагана было, должно быть, таким яростным, что двое казаков, Кавуля и Береза, сразу вытянулись в струнку.
— Это что такое? — спросил их сотник, тыча наганом в штатскую спину на снегу.
— С буферов сняли! Видать, шпионский агент.
— Пан командир, — завопил, поднимаясь со снега, щуплый человечек с реденькой бородкой. В рыжих волосах белел снег, как птичий послед на полу. — Какой из меня шпион? Я даже не знаю, с чем его едят. Я себе знаю шить шапки.
Брезгливая гримаса искривила лицо Лец-Атаманова.
— Лазите тут…
— Две недели валяюсь на станциях.
— Куда вы его тащили?
— В штаб, пан сотник, — ответил Береза, уже осмелев. — А он бежать.
— Пан сотник! Ну, скажите, сколько, я заплачу вдвое. Мне только до Балты.
— Воевать нужно, а не забивать станции.
— Разве без меня уже не обойдутся на войне?
— Обойдемся! — Повернулся и пошел.
Ни жалобные вопли шапочника, которые слышались еще долго, ни выстрел, донесшийся затем из оврага, его уже больше не волновали. Но сейчас в нем вспыхнула бешеная ревность к этим хлопцам. Он жадно взглянул на перепуганную Нину Георгиевну, потом опять на угол вагона и с угрозой сказал:
— Пусть только посмеют… Нет, вы не бойтесь…
— Я не знаю, как вас благодарить. Вы только подумайте, что бы они…
— Простите, пани, вежливость не в ладах с войной.
— Но вы спасли меня, пан сотник!
— Ну, оставьте, успокойтесь.
— Теперь мне не страшно.
— Вы и в этом вагоне спрашивали?
— Я не могла открыть дверь. Но он бы сам вышел поискать.
Ветер метал ее душистые, с тонким ароматом волосы, выбившиеся из-под шапочки, и кидал, как жаркие лучи, ему в лицо. И сотника вдруг, как пламя, охватило неудержимое, жгучее, полное буйной силы желание прижать эту беззащитную, хрупкую, как снежинка, женщину к своей груди, утопить в ласках, разметаться по степи и наперегонки с диким ветром сорваться с земли и растаять во мгле.
Он с силой хрустнул всеми пальцами и, задыхаясь, бессвязно залепетал:
— Успокойтесь, Нина Георгиевна, ну, я вас прошу, ну, я прошу…
Рука, вздрагивая под бешметом, приблизилась к ее талии, но Нина Георгиевна, гибко изогнувшись, отступила на шаг и с испуганным видом уставилась на сотника. Он, тяжело дыша, шагнул за ней, но вдруг весь задергался, резко повернулся к ступенькам вагона и, насильно вытаскивая из самой глубины хриплые слова, проговорил:
— Хотите пройти в этот вагон? Может, найдем его…
Она нерешительно поднялась на ступеньки и взялась за холодную ручку двери. Ветер с дикой силой подхватил ее платье и, как облачко дыма, закружил в желтых блесках. Две стройные ноги в тонких чулках на мгновенье вырисовались перед глазами Лец-Атаманова, как два языка розового пламени, и снова обожгли его мозг. Сотник, уже не владея собой, тоже вскочил на ступеньку и с силой прижался к округлому плечу Нины Георгиевны. Под их напором дверь распахнулась, и они очутились в освещенном коридоре. От обиды лицо Нины Георгиевны покрылось красными пятнами.
— Чем же вы отличаетесь…
— Кто там? — перебил ее голос из купе.
Лец-Атаманов, закусив до крови нижнюю губу, обмахнул ладонью, как платком, побагровевшее лицо и, прислушавшись, из какого купе невнятно доносились голоса, ответил:
— Я комендант эшелона!
— Ну, так что вам здесь нужно? — снова проговорил, но уже другой голос из середины купе.
Сотник смутился.
— Я хочу знать, по какому праву…
— По какому праву вы торчите в степи и задерживаете нас?
— По какому праву…
— Что вы там бормочете? — продолжал тот же голос так, точно ссорился через стенку с женой. — Спрашиваю — значит, отвечайте.
Лец-Атаманов, чтобы не показаться смешным в глазах Нины Георгиевны, огляделся и хотел скорчить задорную гримасу, но вместо этого губы расплылись в такую кислую улыбку, что Нина Георгиевна сочла за лучшее перевести глаза на приказ Директории, белевший на стенке вагона.
Нежная и боязливая, она, как голубка, щурила свои близорукие глаза и водила ими у самого приказа, как бы пытаясь поймать желтого зайчика, который вздрагивал вместе с вагоном под напором сердитого ветра.
Лец-Атаманов, чувствуя себя дураком, вспыхнул.
— Наконец, я должен знать, — уже сердито выкрикнул он, берясь за ручку двери, — кто едет в этом вагоне?
— Редактор, гони его к… Слышишь? — ответил, не меняя тона, тот же голос.
Нина Георгиевна начала еще внимательнее всматриваться в объявления Директории. Но кто-то другой вполголоса заметил:
— Неудобно, пан Тодось. Заходите, пан комендант.
— Вы один?
— Я с дамой, но…
— Но почему же вы сразу не сказали об этом? — бесцеремонно оборвал его все тот же сердитый голос с нижней полки. Голова этого пассажира пряталась в тени, а на свет были выставлены только ноги в полосатых брюках с грязной бахромой. С верхней полки, как тыква через плетень, свисала рыжая, совсем круглая голова, прижатая к волосатой груди. Шеи вроде бы совсем не было, потому что сорочка, прилипшая к широким плечам, заканчивалась узкой кромкой с желто-голубой лентой прямо возле ушей и круглого, как шар, кадыка. На скамье напротив сидели двое пассажиров в европейских костюмах. Твердые воротнички были повязаны галстуками с украинскими узорами.
На столике стояла жестянка из-под сардин и валялись куски черного хлеба, а на полу — бутылки с черепом на ярлыке, который просвечивал сквозь зеленое стекло. Несколько скомканных номеров газеты «Трибуна» и плетеные корзинки на полочках создавали впечатление, что в купе едут обыкновенные пассажиры.
Визитом Лец-Атаманова заинтересовался в первую очередь пассажир с круглой головой, свисавшей с полки. Он нацелил на сотника щелочки своих глаз и, не меняя позы, спросил:
— Вы что-то хотели, пан комендант?
— Позвольте…
— А пани зачем там стоять? — пробурчал второй раздраженный голос. — Зовите ее сюда и не торчите перед носом.
Голова, похожая на тыкву, ткнулась вниз и на диво тоненьким голоском ласково проговорила:
— Тодось, пан Тодось, да погодите. Вот темперамент, а читаешь — такой лиричный, как вареники в масле. Извините, пан, как вас?
— Сотник! — ответил, выпрямляясь, Лец-Атаманов.
— Ну, так и Богдан Хмельницкий был сотник! А это наш прославленный, вы, пожалуй, и не догадываетесь…
— О, прорвало на беду Загнибеду, — снова буркнул пассажир на нижней полке.
— Слышите? И тут же в рифму. Талант! Даже если б и не знал, что это, можно сказать, гордость Украины, посреди целой ярмарки узнал бы. А вы что хотели, голубчик?
Сотник недоверчиво поглядел на нижний диван, на бахрому брючин и, еще выше поднимая голову, спросил:
— В Знаменке отстал один командир. К вам не сел?
— Не было. К нам никому нельзя.
Лец-Атаманов взглянул на Нину Георгиевну — она прислушивалась к разговору в купе.
— А что это за вагон?
— Э-э, голубчик, это не простой вагон, а, можно сказать, судьба, да-да, судьба Украины. Это, голубчик, ми-и-с-сия. Дипломатическая миссия к французам в Одессу.
Лец-Атаманов невольно втянул голову в плечи.
— Миссия, — повторил тот же дипломат и зажевал губами, над которыми висели два, похожих на обтрепанные веники, уса. — Вот поезд стоит, а вы знаете, голубчик, что сейчас от нашей поездки, можно сказать, зависит все. Да вы садитесь.
— А где же дама ваша? — пробурчал из угла все тот же надтреснутый, хриплый голос.
— Просите, просите. А кто она такая? А то, знаете — тут государственные дела. Что-нибудь ляпнешь, а оно, может, секретное, или, так сказать, потайное, по-нашему.
— Это моя… — ответил сотник голосом, который даже ему самому показался приниженным, — она настоящая украинка.
— О, так пожалуйста, просим, — завозился дипломат на верхней полке.
Лец-Атаманов выглянул в коридор и позвал:
— Нина Георгиевна, зайдите.
Нина Георгиевна охотно переступила порог. При ее появлении два дипломата, молча сидевшие на диване, сонно кивнули головами и неохотно подвинулись, но когда она подняла на них свои голубые глаза с длинными ресницами, дипломаты поспешно вскочили.
— Просим!
— Пожалуйста, пани!
Еще больше засуетился дипломат, сидевший на верхней полке. Он неуклюже спустил ноги и, быстро зажевав губами, икнул:
— Ой, то есть, пардон. Вы, пани, сядьте немножко в профиль, пока я… Знакомьтесь. Это наш, прошу, отвернитесь еще чуток… наш известный профессор и министр, пан…
— Потуга, — подавая руку, сам назвал себя смуглый пассажир с лихорадочно блестевшими глазами. У него было сухое лицо и золотые очки на длинном носу.
У второго дипломата было плоское, невыразительное лицо, и весь он был серый, как и его костюм.
— Пан редактор нашей центральной газеты, — рекомендовал, управившись с туалетом, дипломат и грузно спрыгнул на пол. — Познакомились? А я, голубчики мои, если угодно знать, кооператор Загнибеда. Как сказал один поэт: беда, коли заговорит Загнибеда. Настоящий хохол. Мое вам почтение. А это ж наш прославленный Тодось… Пан Тодось…
— Слез уже? — пробурчал тот же голос. — Господи, когда ты наконец уберешь его от нас.
— Вот темперамент! Извините, панове, это — наша знаменитость.
— Загнибеда, не заслоняй мне солнца. Сядь!
Кооператор по-медвежьи присел на краешек дивана и также заискивающе договорил:
— Это он о вас, пани. Не заслоняй солнца. А! Ведь это, панове, наш бард революции, наш прославленный пан Тодось.
— Вы, может, встанете, Микита Опанасович? Знаете, этикет, пани может подумать, что мы какие-нибудь мужланы.
Нина Георгиевна, услышав сердитый голос из угла, смутилась и хотела уже повернуть назад, но когда Загнибеда так и запрыгал перед диваном, почтительно повторяя имя известного поэта, она растерянно опустилась на диван и уставилась глазами в темный угол с таким любопытством, словно оттуда должно было появиться солнце. То же самое чувствовал и Лец-Атаманов. С паном Тодосем он встретился впервые, но его образами, его лирикой, его печалью жил уже с первых школьных лет. Нина Георгиевна еще могла ожидать, что пан Тодось сам заговорит с нею как мужчина, но Лец-Атаманову на это нечего было надеяться. Он сам должен не только начать, но и запомнить беседу, чтобы после ее передавали из рода в род и его наследники. А может, посчастливится еще узнать, что сейчас творит поэт, и быть первым вестником для других. Лец-Атаманов размышлял, с чего начать, пока кооператор Загнибеда не просунул свою голову в угол и не шепнул что-то пану Тодосю.
— Только, пожалуйста, не дыши на меня, я и так пьян, — проговорил из угла Тодось, задвигав ногами. — Прошу прощения, панове!
Затем из темной полосы на свет высунулось заспанное, косматое, с взлохмаченной бородой и шевелюрой, круглое лицо. Старенький его пиджак поверх измятой сорочки, так же как брюки, был одного цвета и вида с его нечесаной головой и помятым лицом. Моргая заспанными красными глазами, Тодось оглядел купе, остановился на мгновенье на лице дамы, брови зашевелились, потом чиркнул взглядом по сотнику и уставился в окно.
— Метет?
— Да, вьюга страшная, — вдруг потеряв голос, чуть слышно ответил Лец-Атаманов, но вид Тодося смутил его. У него даже мелькнула мысль, что их дурачат от нечего делать.
— А что вы стоите? — все еще глядя сонными глазами в окно, буркнул Тодось.
— Простите, может, мы мешаем? — спросил уже свободнее Лец-Атаманов.
— Поезд почему стоит?
— Извините, паровоз испорчен.
Тодось поморщился, но, должно быть, не из-за остановки.
— Там осталось что-нибудь? — спросил он уже у кооператора.
В этот момент вагон дернулся, все вдруг клюнули носами, и колеса пронзительно завизжали под полом. Лец-Атаманов и Нина Георгиевна вскочили и вместе выбежали в коридор.
— Простите, мы в свой вагон.
— Да погодите, вы же не успеете, а пани совсем утонет в снегу, — проговорил профессор.
Нина Георгиевна встревожилась:
— Там вещи мои, я даже не успела запереть чемодан. Побежим, прошу вас.
Но поезд дернулся, заскрипел и покатился, ускоряя ход.
— Ну, куда вам по такому снегу, — сказал Лец-Атаманов, — а о вещах не беспокойтесь. В купе никто не войдет. Извините, — обратился он уже к дипломатам, — до первой станции пробудем у вас.
— А, пожалуйста, хоть и до самой Одессы.
Нина Георгиевна все еще не могла успокоиться, нервно комкала платочек в руках и прислушивалась уже невнимательно. Загнибеда тупо глядел в темное окно и чесал затылок:
— Одесса, ой, Одесса. Беда нам будет, пан Тодось, с вашим темпераментом. Вы хоть завтра отдохните от чарки, а то французы — гром их срази — очень уж нежные.
— Начхать мне на французов, — ответил Тодось. — Украина двух ваших Франций стоит.
— А пока что они на нас чихают, ой, чихают да еще требуют, чтоб им здоровья желали.
Лец-Атаманов успел уже овладеть собой и, закурив папиросу, спросил как бы между прочим:
— А из этих переговоров выйдет что-нибудь?
— Бог святой знает, — ответил Загнибеда, почесывая теперь волосатую грудь, — бог его знает. Полковник ихний, Фрейденберг, такое запел, что ай-ай-ай. Вы, говорит, большевики. Да. Большевики, говорит, да еще и второго сорта. Владимир Кириллович где-то там ляпнул, приличия ради, два слова насчет земли для крестьян, и уже прицепились. Теперь в одну душу: пан Винниченко — большевик. Убрать его из Директории!
— Владимир Кириллович даже захохотал, услыхав такое, — сказал скрипучим голосом профессор. — Поручил передать французам, что если они этого боятся, так пусть приедут и посмотрят на наш режим, — тогда, мол, наверняка успокоятся.
— Выдумали тоже, что мы расстреливали добровольцев. К договору, который мы заключили с немцами, придрались. Но больше всего обидно за нашего батьку Петлюру.
— А разве что? — настороженно спросил Лец-Атаманов.
— Бандитом считают нашего батьку атамана в Европе, — вздохнул Загнибеда.
— Сами они бандиты!
— Их некому судить, голубчик. Но пока Петлюра будет в Директории, не хотят подписывать договор. Ну, не разбойники ли? А третьего, так чтобы прямо коленом из Директории. Чересчур, говорят, Бахусу поклоняется. Что говорить, пан Андриевский и вправду казацкого роду: пьет горилочку, как воду.
При каждой новой фразе Загнибеда скреб короткими пальцами то затылок, то живот, словно выгребал оттуда свои мысли.
— Не знаю, панове, как вы, — продолжал он, орудуя уже обеими руками, — а я считаю, что этак недалеко и до вмешательства в наши внутренние дела.
— Да у вас, пан Загнибеда, аналитический ум, — сказал редактор, лукаво подмигнув профессору.
— А вы как думали? Загнибеду не проведешь. Так они еще захотят, чтобы и список членов Директории подавать им на утверждение.
— Да это же их первое требование.
— О, слышите? Я же говорю, что тут и до вмешательства недалеко.
— А как насчет добровольцев?[4]
— Да и про добровольцев, и про поляков. Твердят в один голос, чтобы мы заключили с ними соглашение, а за это они, мол, поставят нам снаряжение для армии. На целых триста тысяч солдат! Только бейте большевиков, говорят. Что ж, хорошо. С этим можно согласиться. Плохо, правда, что под их командованием и вместе с нашими новыми союзниками. Ну, это еще не так страшно, а вот чтобы мы продвигались посередине между поляками и добровольцами — это хуже, поскольку свою власть мы можем устанавливать только там, где пройдет наша армия.
— Поляки, конечно, пойдут по Правобережью, — вставил профессор. — От можа до можа[5].
— Так оно и будет, а добровольцы — пожалуй, через Донбасс.
— А нам пускай остаются Золотоноша и Глухов? — спросила, нахмурив брови, Нина Георгиевна.
— Выходит!
— И вы думаете, что Директория пойдет на такие условия?
— Действие, пани, обусловливается всегда положением, — отозвался профессор. — Но большевики это разгласили, так что уже не секрет. Предварительное соглашение уже с месяц, как подписано с командованием союзников и деникинцев. А сейчас вы сами видите, какое создалось положение, приходится на все идти, чтобы спасти хотя бы Киев.
— Почему?
— А где мы возьмем пулеметы, орудия, даже простые винтовки? Только у Антанты. Они это хорошо понимают, вот и тянут, чтобы побольше выторговать.
— А когда они наконец признают правительство УНР? — спросил Лец-Атаманов, которого эта дипломатическая игра начинала раздражать.
— С этим они не очень торопятся. Подай им контроль. Контроль над финансами, над железными дорогами. До сих пор мы не соглашались.
— И напрасно! За право называться европейцами надо платить, — буркнул Лец-Атаманов.
— Вот и я так говорю, — подхватил Загнибеда. — Ничего страшного. Годков пять — десять покряхтит Украина, а там, смотришь, договоримся с турками или шведами, как делали когда-то гетман Дорошенко или Мазепа, — и коленом под зад мусью.
— Украина, Панове, наилучшая база для наступления на Москву, наилучшее обеспечение фланга и тыла Донской и Добровольческой армий. Мы же хорошо понимаем, что Антанте особенно важно заручиться сотрудничеством с Украиной. Надо быть дураками, чтобы продешевить.
— Зато, если б подписали соглашение сразу, матери его черт, получили бы целых два мандата в Лигу наций. А там уже стоит вопрос о нашем признании.
— Еще только признание? — удивился Лец-Атаманов. — А почему же в газетах пишут об этом, как об уже совершившемся факте?
— Как подпишем соглашение, тогда и совершится. Пока еще торгуемся, хотя, конечно, приятнее было бы сейчас катить вместо Одессы в Женеву, но что поделаешь! Скачи, враже, как пан скажет. А главное, не хотят и слышать ни о каких гарантиях в отношении признания.
— Что же они говорят?
— Самое лучшее признание, говорят, — факт подписания такого соглашения.
— А границы с поляками?
— А что касается границ с поляками, так, будьте уверены, мы вас с ними помирим.
— Галицию уже пообещали полякам, — сказал редактор. — Водят за нос!
— Вот видите! А с добровольцами еще лучше придумали. «Об автономии вы, — говорят, — и сами сговоритесь…» — О какой автономии? — спрашиваю. Независимое государство… — Смеется, собака! «Вы, — говорит, — слишком маленькое государство, чтобы независимо существовать». Какого черта, говорю. Как же это так? О чем же мы толкуем? Тридцать пять миллионов народу, да ведь это побольше вашей Франции, говорю, а вы так с нами обходитесь. Так он кинулся успокаивать. Хотел было сграбастать его под себя, да думаю: еще задавлю одним духом. Чтоб он лопнул, еще за него грех на душу принимать!
Нина Георгиевна перестала уже терзать свой платочек и слушала напряженно. У нее даже изменилось выражение лица: исчезла детская наивность, наоборот, оно сразу словно постарело, черты заострились, лоб перерезала глубокая морщина, и казался неуместным на этом лице даже легенький пушок пудры, как несвойственными — нарядная шапочка и муфта. В купе сидела уже пытливая, энергичная и смелая женщина, какие самоотверженно шли на баррикады, на смерть. Время от времени она посматривала на присутствующих и, казалось, удивлялась, что лица редактора и профессора оставались спокойными, когда речь шла о таких страшных вещах — Украина продавалась с молотка Франции, Англии, Америке. Распродавались недра, леса, железные дороги, народ, даже убеждения. Пан Тодось подпер голову ладонями и молчал, нагнувшись над столиком, сотник Лец-Атаманов растерянно обводил глазами дипломатов. Плечи у него опустились, лицо посерело. За окном седыми прядями металась вьюга. Нина Георгиевна тяжело вздохнула:
— Мне кажется, панове, такие переговоры — позор и для правительства, и для всей нации.
Профессор кисло улыбнулся, а редактор подтвердил:
— Больше того, по закону от 28 января Директория без санкции трудового конгресса не имела права заключать с другими государствами договоры, которые возлагали бы на украинский народ те или иные обязательства.
— И никто не протестовал?
— Разумеется, протестовали, — сказал профессор. — Все социалистические партии высказались за немедленное прекращение любых сношений с французами.
— И совершенно правильно, — подтвердил пан редактор. — Всегда этическая, определенная и неизменная, вообще единственная естественная ориентация — это на свою нацию.
— Будем говорить — на хохлов, — двинув подбородком, вставил пан Загнибеда.
— Да, — согласился и профессор, — это единственно правильный путь, на котором можно построить программу деятельности и создать верную перспективу на будущее.
— Но тут нужно уметь не столько везти, сколько погонять.
— Это понятно, ориентироваться на свою нацию можно только тогда, когда веришь в ее историческую миссию, в ее будущее, когда уверен в ее силах.
— И вы едете искать эту силу в Одессе? — спросила Нина Георгиевна.
Пан профессор заерзал, оглянулся на редактора и в замешательстве ответил:
— Видите ли, пани, Директория и представители ЦК партий все-таки надеются на великодушие Франции и других держав Согласия. Попробуем принять требования французского командования, даже попросим руководить Директорией в области дипломатической, политической, экономической, финансовой, ну и судебной; но только до окончания войны с большевиками. Не больше. Тут уж мы будем непреклонны.
— Вот так и лисица думала, когда позволила волку положить одну лапу на санки. Я все-таки не понимаю, пан профессор, — пожала плечами Нина Георгиевна, — как можно быть и за и против в одном и том же вопросе.
— Э-э, пани, это хитрая арифметика, — вставил пан Загнибеда, — хитрая арифметика.
— Что же тут непонятного, большевики нашей Директории никогда не признают.
— А разве уже пробовали вести переговоры?
— Нечего и пробовать, — сказал редактор. — У них первое условие — Советы.
— Ответ, должно быть, будет такой же, как писал их нарком, — продолжал профессор, — никаких переговоров с Киевской радой Совет Народных Комиссаров не ведет и вести не собирается… Они решили вести с нами, по словам того же наркома, борьбу до полной победы большевистских Советов на Украине. Теперь понимаете? Нам нужно думать о сильных союзниках. Я думаю, что в Одессе нам удастся вступить в переговоры с Америкой, хотя французы и ставят условием, чтобы мы не имели с нею никаких дел: у Америки, мол, нет здесь своей зоны политического влияния.
— Ну, у Америки тоже голова на плечах, — сказал редактор, — и если она пускала сюда французов, то, должно быть, в уверенности, что эспаньолки обанкротятся. А тогда Америка будет тут как тут.
— Она уже обещает нам и броневики, и двадцать пять тысяч вагонов, и еще двадцать миллионов долларов.
— Надо брать! — с жадностью вставил Загнибеда.
— Это пока что орел в небе, а французы хотя и синица, да в руках, — сказал редактор. — А что касается переговоров с большевиками — это пустое дело. В одном пространстве не могут помещаться одновременно два тела. Этому нас еще в гимназии учили, значит, Директория, если хочет удержать власть, должна забыть о большевиках. Ну, а собственные силы, на которые мы должны были бы опираться, больше думают о федерации с Россией, чем о войне с Москвой.
— Это факт, — вставил Лец-Атаманов, — вот хотя бы наш дивизион, — что ни день, если не трое, так пятеро. Получают обмундирование — и будьте здоровы.
— Значит, на кого же тогда можно ориентироваться? Простая логика говорит: только на постороннее государство, у которого не было бы, по крайней мере, явных агрессивных намерений.
— Правильно! — сказал Загнибеда. — Нужно только умеючи подмазать. А я на это дело мастак.
— Взятка в таком деле! — удивилась Нина Георгиевна.
— Э, пани, не подмажешь — не поедешь. Иначе для чего французы в своих френчах такие большие карманы придумали? Только это секрет, тайна, значит, по нашему, — пять миллионов, как одну копеечку выделили. Посмотрите, как заинтересуются и песней, и долей нашею, а всего больше…
— Нашей пшеничкой, — добавил редактор.
— Потому что самая лучшая в мире! Сразу пойдет по-другому. А нам что нужно — только была бы Украина. Какая ни на есть, а Украина!
— И большего не пожалеем, если это поможет достичь цели. Безразлично, как это после будут называть. «Цель оправдывает средства», твердил всегда мой учитель.
— А он не иезуит был? — спросила Нина Георгиевна.
Профессор нервно задергал своими худыми плечами, а Тодось, молча подпиравший спинку дивана, вдруг вздохнул и певучим голосом, нисколько не похожим на его предыдущее бормотание, проговорил:
— Как бедны мы, что так богаты. Проклятая доля! — и, пробормотав «извините», снова растянулся на диване.
Кооператор встрепенулся:
— Как, как, пан Тодось? Это нужно записать.
— Панове, — вдруг истерически завопил Тодось, — уберите его, уберите с моих глаз эту бочку, если не хотите, чтобы я выбросился в окно.
Все невольно подняли глаза на темное окно, где все еще проносилась назад белыми клочьями вьюга, и замерли смущенно. Кооператор, наоборот, подмигнул сотнику, как бы повторяя: «Ну и темперамент!» — и торжественно записал в свою толстую книжку слова Тодоси.
— Когда-нибудь припомню. Все это история, Панове, — и опустил книжку за пазуху. — Ну, я тоже, по примеру поэта, бай-бай, а может еще споем «Ой у лузі…»? Нет охоты? Ну, так я бай-бай. А машинист, видно, — большевик. Ишь как дергает, чтоб его за печенку так дергало.
Лец-Атаманов смотрел в окно, за которым в диких степях гуляла распоясавшаяся ночь, а в голове, тоже, казалось, распоясавшись, проносились целые стаи пробужденных этим разговором мыслей. Перед ним ярко вставало прошлое. Отец только-только начал выбиваться из мужиков, уже совсем было встал на ноги. Революция! За одну ночь все пошло прахом. Он был самым младшим. Учился в сельской приходской школе. До школы знал, что он — малоросс, а в школе учитель сказал, что Лец-Атамановы — украинцы, да еще, пожалуй, не простого рода, если у них такая фамилия. Дал почитать Кащенка — все про казаков, про казацкую славу. «Вот, наверно, и твои, Лец-Атаманов, предки были когда-то славными атаманами на Сечи». Петька рос и все отчетливее представлял себе, какая это была Украина, и все сильнее проклинал царицу Екатерину, которая «ширь степную, край веселый вовсе разорила». Этот же учитель помог Петьке Лец-Атаманову поступить затем в сельскохозяйственную школу, где большинство было таких же, как Петр, которые тоже любили петь: «Катерина, вражья баба, что ты натворила?..» Славили гетмана Мазепу, читали и перечитывали Пантелеймона Кулиша и Михаила Грушевского. Сельскохозяйственную школу Лец-Атаманов окончил во время войны с немцами, надо было призываться, но он счел за благо поучиться еще в артиллерийском училище, в надежде, что к тому времени закончится война. Однако война тянулась еще год даже после того, как он надел на плечи погоны прапорщика.
Лец-Атаманов еще от отца научился почитать начальство. Эту черту в нем ценили, и он быстро начал продвигаться по службе. Перед ним открывался заманчивый путь добиться того, чего не добился отец. И вдруг революция перевернула все вверх дном. Идея самостийности Украины пришла на помощь. То, о чем когда-то мечталось, становилось реальностью, и он стал активным «самостийником». Поначалу, как и многие, увлекался казацкой романтикой, но вскоре понял, что время архаических атрибутов Запорожской Сечи миновало. Широкими казацкими шароварами легко запутаться в шестеренках машины, гетманскую булаву вручают теперь не победители на казацких радах, как некогда, а хитрые агенты монополистов вроде полковника Фрейденберга или капитана Ланжерона, который сам составил для Директории даже текст ноты. Хотела или не хотела Директория, но ее заставили не только согласиться, а еще и покорнейше просить протектората над политической, экономической и военной жизнью Украины. Не о казацких вольностях, а о крепком хозяине, на которого можно было бы опереться, о богатом покупателе природных богатств в земле и над землей, о ловком вожде не в жупане, а в кургузом пиджачке, зато с длинным титулом. Вот о чем думали теперь политики в Киеве. История выдвинула Симона Петлюру… После всей этой болтовни о назойливых Фрейденбергах и Ланжеронах ему впервые пришло в голову, что атаман Петлюра не совсем отвечает тем перспективам, какие развертываются перед Украиной. Любопытно было услышать мнение дипломатов, и он спросил, как бы между прочим:
— Что вы думаете о нашем батьке атамане?
— Что же о нем можно сказать? — ответил профессор. — Говорят, что Петлюра — настоящий украинец, но это еще не аргумент для роли «вождя». Семинарская выучка наших головных атаманов, кадило и кропило — невысокий ценз для международной дипломатии.
— По правде говоря, — добавил редактор, — Украина заслужила более почтенного вожака, а Симону Васильевичу не хватает даже элементарной честности.
— То есть? — спросил Лец-Атаманов.
— Так ведь его выдвинули в конгресс от эсдеков, а он на следующий день переметнулся к социалистам-народникам и остался в Директории. А ежели завтра он станет монархистом? Такие деятели на все способны.
— Мол, вы как знаете, а я полевел, или, может, поправел. А кто же будет отвечать за политику, которую он проводил до этого времени?
— Не чувствуют у нас никакой ответственности перед обществом, — сказал раздраженно профессор, — никакой дисциплины перед историей. Хохлы — и все! Садятся в один вагон, а ехать хотят в разные стороны.
— А чего требует командование Добровольческой армии? — спросила Нина Георгиевна. Она уже снова стала наивной и боязливой.
— «Единой неделимой», — ответил редактор, — как хотелось полковнику Балбачану. К вашему сведению, он уже сегодня арестован.
— Значит, с добровольцами никаких переговоров не ведут?
— Напротив, есть надежда, что скоро договоримся.
Нина Георгиевна укоризненно покачала головой.
— Антанта, Добровольческая армия! А для Украины и места не остается.
— Еще останется, пани. Надо только уметь приспосабливаться. Вы куда едете?
— В Одессу! — ответил за нее сотник.
— Выходит, нам по дороге.
— Вы же меня не возьмете?
Профессор смешался.
— Понимаете….
— Понимаю, пан профессор, миссия. Не беспокойтесь.
— Нет, я хочу сказать, что нет свободного места. Остальная часть вагона занята санитарной миссией Красного Креста.
Нина Георгиевна криво улыбнулась:
— Не беспокойтесь, панове, я на ближайшей станции пересяду в свой поезд.
Наступило напряженное молчание. С верхней полки, где в такт движению поезда колыхалось круглое тело кооператора Загнибеды, вдруг разнеслось на все купе бульканье и свист с такой силой, будто кто-то внезапно выбил затычку в бочонке с квасом. И тут же донесся еле слышный, как бы захлебывающийся свисток паровоза. Нина Георгиевна и Лец-Атаманов заторопились и, поблагодарив, вышли в тамбур.
Поезд, вздрагивая на стыках, в белой снежной пене подползал к какому-то темному строению без малейших признаков света и жизни. Нина Георгиевна стояла в дверях впереди сотника и сдувала снежную пыль, которую ветер сердито и настойчиво швырял целыми пригоршнями в ее матовое лицо. Сотник Лец-Атаманов был возбужден. Он познакомился с такими значительными государственными деятелями, и это тешило его самолюбие. Он услышал из первых источников о самых секретных делах, а главное — из всей этой болтовни он сделал неожиданный вывод. Нина Георгиевна, оказавшаяся толковой женщиной, опечалена, а его распирает от радости. Украина еще может выйти на историческую арену!
— Слышали, Нина Георгиевна? Значит, «ще не вмерла Україна»!
— Это вы так думаете! — бросила она через плечо, — а мне кажется — от Украины остается одно название.
— Наивная вы! Глупые мотыльки летят на свет и… гибнут. Пускай те, кому хочется, летят на призрак казацких жупанов, мы их вперед выставим, а сами будем ковать такую Украину, которая выйдет на европейскую арену и сядет за один стол с Германией, Францией, Англией… Может, и дорогонько это обойдется, но у нас есть чем заплатить: леса и горы, Днепр и Черное море, степь и пшеница, уголь, руда. Где еще вы найдете вторую такую страну? Прямое сообщение Киев — Париж. Нина Георгиевна, — он фамильярно положил ей руки на плечи, — вы будете царицей в парижских салонах.
— А вы? — спросила она с иронией. — Уберите руки!
— Я буду послом Украинской народной республики. Посол пан Лец-Атаманов! Правда, недурно?
— Чистейший бред. Французские и английские акулы хотят нашими руками жар загребать, а мы и рады. Под столом мы будем, а не за столом.
Эти несколько слов, сказанных Ниной Георгиевной как бы между прочим, подействовали на сотника, как ведро холодной воды. Его мозг с мужицкой практичностью начал оценивать реальное положение вещей. Действительность в самом деле была печальна. В голове проносились одна за другой картины последних дней, но больше всего поразил его бой под Крюковом. По засыпанному снегом железнодорожному полотну, как танки, надвигались бойцы с бесстрашными лицами, словно высеченными из камня. Черные кожанки, ватники и матросские бушлаты были перекрещены пулеметными лентами. На шапках алели звезды. Они шли в полный рост. И ничто не могло их остановить. Да и остановит ли? Французы больше месяца топчутся в Одессе, но дальше станции Раздельной не продвинулись и не продвинутся. Они боятся большевиков, как чумы. Кто же тогда? По соглашению, Директория обязалась выставить трехсоттысячную армию. И верно, это чистый бред. Территории осталось не больше двадцати уездов, и в тех уже вспыхивают восстания, а в Галиции ждут Красную Армию. В памяти возникли крестьянские волнения на Харьковщине в те дни, когда он был еще малышом. Тогда крестьяне громили помещичьи усадьбы, жгли скирды хлеба, но уже на следующий день явилась карательная экспедиция. Одних казаки погнали в тюрьму, других отстегали розгами. Пятнадцать лет после этого было тихо… «Может, вот так нужно было поступить и теперь, чтобы на целых тридцать лет запомнилось», — подумал он и вслух сказал:
— Либо пан, либо пропал, двум смертям не бывать!
Где-то там, в глубине, возникла мысль: «Значит, и разницы никакой нет?» Эта мысль породила глубокий вздох, но он подавил его.
В эту минуту тарелки буферов лязгнули, колеса завизжали — и поезд остановился. Нина Георгиевна осторожно соскочила на землю и почти по самые колени завязла в снегу. Она растерялась. Рядом уже стоял Лец-Атаманов и тоже растерянно смотрел на голову эшелона, — она терялась в белых облаках метели и в черной мгле, а нужно было добраться до своего вагона.
— Позвольте взять вас на руки, — сказал он вполголоса, — иначе мы не дойдем. Смотрите, снег по колено, и ваши боты могут потеряться в снегу.
— Я не такая уж легонькая! Сама дойду, — возразила Нина Георгиевна неуверенно.
Как долго простоит поезд, мог знать разве что начальник станции, и потому надо было спешить, чтобы опять не очутиться в чужом вагоне. Лец-Атаманов уже без слов подхватил на руки свою спутницу и побежал. Нина Георгиевна молчала, даже ради удобства обняла его за шею. И эта необычная близость, и жаркое дыхание у самой щеки, и нежный аромат духов опять, как крепкое вино, зажгли сотника.
— Вы задушите меня, — проговорила она сдержанно.
— Возможно, возможно, Нина Георгиевна, возможно… — уже задыхаясь, повторял он и жадно приближался к ее губам.
— Оставьте, что вы, я закричу! — откидывая назад голову, продолжала она уже испуганно.
— Ни… Нина Георгиевна, я не могу. Я больше не могу-у…
Стройное женское тело извивалось в крепких объятиях сотника, но черная шапка с белым султаном уже наклонилась над шапкой с белой выпушкой.
В одно мгновение исчезли из глаз эшелоны, станции, фронты, даже сама земля. Нина Георгиевна, откинув назад голову и упершись руками в грудь, бессильно извивалась, как в обручах, пока над головой не загремела отодвигаемая дверь. Султан сотника рывком отделился от шапочки с белой выпушкой. Нина Георгиевна, услышав грохот двери, начала упираться еще сильнее. Из вагона послышалась грязная реплика. Сотник чувствовал себя вором. Он ничего не ответил на реплику и не мог ответить — ведь он сам строго боролся с присутствием женщин в эшелоне, — а потому уже бегом кинулся к классному вагону.
Нине Георгиевне пришлось еще крепче обнять его жилистую шею.
Возле классного вагона Лец-Атаманов, запыхавшийся, но еще более настойчивый, напоследок крепко стиснул Нину Георгиевну и опустил на снег. В стороне от эшелона темнела потонувшая в снежных сугробах станция. Чуть приметный желтый огонек мерцал только в одном окне.
В дверях вагона стоял полковник Забачта и щурил глаза на желтое окно. Увидев сотника с Ниной Георгиевной, он иронически удивленным голосом сказал:
— Выходит, я был прав, когда говорил, что вы отправились на рандеву, а ваши друзья говорят, что вы уже сбежали.
Лец-Атаманов обозлился; полковник издевался над ним и даже не считал нужным скрывать это. С каким нажимом он сказал: «Сбежали». Какое право у этого наемника контролировать поступки истинного украинца? И он с сарказмом возразил:
— Голодной куме хлеб на уме. Лучше смотрели бы за тем, что творится в эшелоне. Вы даже не знаете, чей вагон прицепили к нам. Нина Георгиевна, вам угодно в вагон?
— Я совсем застыла.
— Об этом должен заботиться комендант эшелона, — бросил полковник. — Вашу руку! — И он ловко поднял Нину Георгиевну в тамбур.
В купе Лец-Атаманова, к его великому удивлению, сидели трое командиров и пьянствовали. На поставленном торчком чемодане Нины Георгиевны находились тарелка с колбасой и банка консервов, а в руках Светлицы была бутылка. Чемодан слегка раскрылся, и из него, готовые выпасть, белели какие-то листки бумаги, о которые вытирал себе руки старший Карюк. Напротив него сидел со скрипкой в левой руке делопроизводитель Чижик. На грязном, давно не бритом, жирном лице Чижика видны были только маленькие и тоже как будто грязные, посоловевшие глазки. Он, весь коротенький, как улей-дуплянка, был в старом засаленном кителе, в валенках и умильно, по-собачьи, глядел на кусок мяса и на стакан в руках Карюка.
Карюк, отводя стакан в сторону, тоном хозяина говорил:
— Сыграй еще одну, такую, знаешь, старинную, малороссийскую, чтобы плясать захотелось, тогда дам. Черт с тобой! Толку с тебя все равно не будет целую неделю.
Лец-Атаманов рассвирепел. Всегда он сдерживался, даже когда Чижик начинал пить запоем, старался не замечать этого, но сейчас сотник был охвачен нестерпимым желанием остаться наедине с Ниной Георгиевной и сказать со всей откровенностью, что он очарован ею.
— Прошу прощения, панове, вам тут что — ресторан?
Чижик захлопал глазами, смычок запрыгал в руке, как при каком-то пассаже на струнах, а губы зашевелились, роняя какие-то нескладные слова. Карюк и Светлица виновато поднялись, Лец-Атаманов с грохотом отодвинул дверь и крикнул:
— Освободить купе! Мерзость!
Карюк обиженно выпятил губу и уже из коридора огрызнулся:
— Я вам не мальчик, и вы мне не начальство. Подумаешь, когда сам волокет, так ничего!
Лец-Атаманов вспыхнул и кинулся к двери, но тут же сдержался и запер ее на защелку.
Не меньше возмущена была и Нина Георгиевна. Войдя в купе, она испуганно бросилась к своему чемодану, стоявшему торчком. Из него выглядывал уголок большого пакета.
— Они лазили в чемоданы. — Но, убедившись, что на полу, кроме серой бумаги, ничего не было, закончила уже спокойнее: — Они могли растащить мои вещи.
— Нет, до этого они пока не дошли, — возразил все еще раздраженно сотник. — Но все-таки проверьте.
Его самого заинтересовали бумажки, выглядывавшие из чемодана.
Но Нина Георгиевна уже, казалось, успокоилась и, заперев чемодан, задвинула его под столик. Потом, как бы извиняясь, улыбнулась:
— В самом деле, на что им мои рубашки?
Пока Нина Георгиевна приводила в порядок свою полку и снимала шубку, паровоз свистнул, дернул, и поезд снова захромал по занесенному снегом пути. Мелькнуло желтое пятно, и еще одна украинская станция осталась позади, а спереди приближался Збруч, а за ним что-то загадочное и темное, как ночь за окном.
Дверь купе была заперта, а по коридору кто-то топал, бегая взад и вперед. Теперь он скажет ей прямо.
— Нина Георгиевна…
Она вопросительно подняла на него свои голубые глаза.
— Нина Георгиевна…
Она не должна заподозрить его в банальном ухаживании, — нет, не должна, он должен сказать ей, что он не просто «прапорщик армейский», у него специальное образование, а будет и высшее, и даже признается, что женат, но теперь стал одиноким бобылем, а она не девочка, чтобы не понять, какие чувства вызывают у него ее голубые с серой поволокой глаза, ее, такие манящие, губы, ее тонкий с горбинкой нос и чуть приметная ямочка на подбородке. Когда Нина Георгиевна улыбалась, такие же ямочки появлялись у нее и на матовых щеках. «Я должен сказать, что наши дни, быть может, уже сочтены, и потому она должна простить мое безумное желание…»
— Нина Георгиевна…
Она чуть заметно улыбнулась и перебила:
— Простите, который час? Может, пора уже дать вам покой?
Он взглянул на руку.
— Без четверти одиннадцать. Я сейчас уйду и пожелаю вам спокойной ночи, но я хотел сказать…
Он опять подумал: «Сейчас она будет укладываться спать. Одна вот здесь, в четырех стенах, и дверь на замке…»
В дверь кто-то постучал громче обычного, и послышался взволнованный голос Рекала:
— Петрусь, отвори!
— Что там?
— Скорей!
Лец-Атаманов закусил нижнюю губу и сердито отодвинул дверь. В купе вошел Рекало.
— Простите, пани, вы еще не спите?
— Чего тебе?
— Знаменку заняли большевики.
— А не Григорьев? — удивилась Нина Георгиевна.
— Сперва Григорьев.
— Красные уже захватили Знаменку? — воскликнула Нина Георгиевна и, как показалось Рекалу, даже улыбнулась, но спохватилась и уже сочувственно добавила: — Сколько же там эшелонов ваших пропало?
— Да если так будем воевать, то, пожалуй, ненадолго нас хватит.
— Не разводи паники! — буркнул Лец-Атаманов.
Нина Георгиевна с видом полного безразличия отвернулась к окну. Рекало замялся.
— Слушай, Лец, там того… адъютант этот, или… полковник… Да пойдем, сам увидишь.
Почувствовав, что его тревожно дергают за рукав, Лец-Атаманов вышел в коридор. Нина Георгиевна быстро закрыла за ними дверь. Лец-Атаманов кинулся было назад, но Рекало опять дернул его за рукав:
— Да слушай же. Тут серьезное дело, а он… Знаменку заняли большевики.
— Ну, слыхал уже, не глухой.
— Слыхал. А что в Елисаветграде рабочие захватили станцию, тоже слыхал?
Лец-Атаманов широко раскрыл глаза и окаменел.
— В Елисаветграде? Значит, мы отрезаны?!
— Так я тебе еще скажу: Одесский полк из Цветкова двинул на Помощную. Вот тебе еще одна застава, — и он грубо выругался. — Что ж это выходит?
Лец-Атаманов стоял как громом пораженный. У него вдруг словно что-то оборвалось внутри и сплелось в клубок, который теперь подступал к горлу. «Что это, конец? — думал он бессвязно. — Такой бесславный?» От острой боли он вздрогнул всем телом, и горькая гримаса исказила лицо. Куда нее теперь деваться? Такой вопрос уже неоднократно приходил ему в голову. Он, словно заразу, гнал его от себя, потому что была еще какая-то надежда, ноги ступали еще по родной земле, а конец еще не определился. И вдруг из этого хаоса, из заметенных дорог, из соломенного дыма конец этот выступил четко и неумолимо. Вверх тормашками летели не только планы на посольство в Париже, на отцовское добро, а уже шла речь даже о его жизни. Аморфная масса, какою он считал своих земляков, начала уже кристаллизоваться, выкристаллизовалась. Новая сила, доныне неизвестная, уже встала с земли, вышла из мазанок, из задымленных заводов, разлилась вешним паводком по всей России, по всей Украине. Она гонит перед собой сотни эшелонов с остатками разбитого вдребезги старого мира. Их эшелон тоже бежит от этой грозной волны. Не таким представлялся ему этот день, когда он был еще студентом, когда с таким жаром распевал: «Ще не вмерла Україна…» А теперь его поезд мчится в глухой тупик. «Как это произошло? — спрашивал он себя, хватаясь за голову. — Ошиблись. Ошиблись! Не хватило нашим вожакам ума повернуть революцию на свои рельсы, и привели к… разбитому корыту. Не-ет, мы еще сила!» А перед глазами, как неумолимый рок, возникал образ рабочего в пулеметных лентах крест-накрест. Проклятье!
— Где полковник, где адъютант? Они знают уже?
— Знают.
— И что?
— Режутся в железку[6], а на прочее им наплевать. Может, даже рады нашему положению. Им что, их и за кордоном приютят. Слышишь, как хохочут?
Из соседнего купе действительно вырывались веселые выкрики и шлепки картами по столу.
— Тогда мы должны сами подумать, — сказал Лец-Атаманов, — надо в первую очередь среди казаков поднять дисциплину. Распущенность переходит границы. Часовых на месте — ни одного.
— Хорошо бы перевести на украинский язык устав внутренней службы по немецкому образцу.
— К чертовой матери твой устав! На первой же станции надо поднять казаков на ноги. Возможно, нам одним придется пробиваться через Елисаветград. А тут эта метель. И природа против нас! — Он рванул воротник жупана. — Дай водки!
— Так пошли к полковнику.
— Не хочу.
— Ну, тогда к Сокире. Он у себя.
Они вышли и, держась за поручни, перескочили в соседний вагон. На переходе, где под ногами лязгали, двигаясь, мостки, их, как ливнем, обсыпала вьюга, а студеный ветер пробился под одежду и заставил сотника зашипеть на манер паровоза. По тому, что перед глазами в желтой полосе света промелькнул только один телеграфный столб, Лец-Атаманов понял — поезд движется чересчур медленно, словно боясь приблизиться к Елисаветграду.
Из крайнего купе, перед которым они остановились, долетали мелодичные звуки скрипки. Рекало придержал Леца за рукав, но тот и сам остановился.
Знакомая мелодия песни, похожей на молитву, не раз слышанная на концертах, сразу полоснула его как ножом по сердцу. Наверно, так же она подействовала и на Рекала. Он, казалось, уже ничего не видел и не слышал вокруг себя.
Наконец они отодвинули дверь. Хорунжий Сокира, коренастый парень с копной черных волос, дугами спадавших на лоб, сидел на диване, уронив голову на руки. Он только глянул исподлобья на вошедших, но позы не переменил. Чижик виновато опустил скрипку.
— Играй! — прикрикнул на него Сокира.
Чижик подбросил к подбородку скрипку, рассыпался глуповатым смешком и запиликал банальную полечку.
— Брось! «Ой, зійшла зоря вечеровая…»
С лица Чижика исчезла глупая ухмылка, он подошел к окну, зажмурился, положил смычок на струны, и в то же мгновенье даже лицо его изменилось. Круглые щеки как бы вытянулись, от носа к колючему подбородку подступили глубокие морщины, а свинцово-серые веки нервно задергались в такт смычку.
И снова звуки, раздиравшие сердце, наполнили купе.
— К черту! — заскрипел зубами Лец-Атаманов и в сердцах пнул ногой Чижика. — Нашли время нюни распускать. Никакая божья матерь не спасет нас, если не подоспеет на выручку Антанта! Огня, железа, а не молитв…
Чижик покорно опустил смычок, Сокира все еще тупо смотрел в пол. Молчал и Рекало. Лец-Атаманов раздраженно сделал несколько шагов между дверью и окном, каждый раз бесцеремонно тесня Чижика.
— Нам теперь не до сантиментов. На кол, в котлы этих предателей, этих равнодушных! Я бы их живьем закапывал в землю, как Ярема Вишневецкий… Чтобы и детям не повадно было…
Чувствуя себя виновником создавшегося настроения, Чижик снова вскинул смычок к скрипке. Рекало громко запел:
— Літа орел, літа сизий…
Лец-Атаманов сверкнул глазами; от раздольных, как степь, звуков у него вроде бы отлегло от сердца, даже подумалось: авось еще обойдется, они еще соберутся с силами, ударят на красных и добьются своего, еще будут властвовать. Но пока он витал в мечтах, под смычком Чижика опять тоскливо заплакала струна, и надежды начали таять, развеиваться, возвращалась реальная действительность, такая, что мороз подирал по коже. Хорошо, если они успеют вырваться, перескочить хотя бы Збруч, а если перехватят? И перед глазами опять возникли фигуры красных в кожаных куртках, перекрещенных пулеметными лентами.
Лец-Атаманов выхватил из сетки над диваном бутылку и осушил ее до дна.
Чижик все еще стоял с закрытыми глазами, остальные сидели понурясь.
Переходя назад через площадку, Лец-Атаманов пошатнулся. Хмель ударил уже ему в голову, но от этого не стало легче на душе. Напротив, его разбирала мутная злоба.
Разве он не срывал царские портреты? Не выступал против великодержавного Временного правительства? Даже против гетмана Скоропадского… А перед глазами мелькают пятиконечные звездочки, жертвенные лица, воодушевленные сказочной идеей пересоздания мира на новый лад. А что нового могут создать Петлюры, Карюки, Загнибеды?
В коридоре он остановился перед своим купе и тупо уставился на дверь. Пьяный мозг разжигал воображение, К чертям всякие условности! Он не желает больше себя мучить, теперь над ним нет ни суда, ни расправы!
В соседних купе было тихо, а может быть, потрескиванье расхлябанного вагона и перестук колес на стыках заглушали шум в этих купе. Свечка в фонаре догорела и теперь мигала из последних сил, бросая желтый круг только на потолок вагона. Лец-Атаманов взглянул вверх и заметил там след от пули. Это опять напомнило ему о смерти, которая ходит за их плечами, и он сильнее нажал на ручку двери. В купе Нины Георгиевны было темно, но Лец-Атаманов мысленно видел, как она лежит, устроив теплое гнездышко из его полушубка, и как из чуть приоткрытых губ выходят клубочки легкого пара. Он это так четко представил себе, что невольно наклонился. Но перед носом словно каменная стена стояла дверь.
— Нина Георгиевна, — приглушенно позвал он и с опаской, как вор, посмотрел по сторонам.
В коридоре было тихо. Тогда Лец-Атаманов еще тише, крадучись, подошел к дверям полковничьего купе и приложил ухо. За дверью слышался только разноголосый храп. Сотник вернулся обратно, осторожно постучал и прислушался, но, кроме частых ударов колес, разобрать ничего не смог. Ноги подгибались в коленях, а голова, казалось, кружилась в каком-то тумане.
— Нина Георгиевна, — прохрипел он опять и постучал уже смелее. Но когда представил себе, что сейчас должны высунуться головы из всех купе, отскочил к крайнему окну и начал вглядываться в темноту.
Свеча мигнула напоследок, и ночь густым мраком надвинулась на узкий коридор. Теперь искры, часто летевшие от паровоза, мимо окна, вырисовывались еще четче, превращая ночь в феерическую сказку.
Если бы сейчас открылась дверь в купе Нины Георгиевны, он задушил бы ее в своих объятиях, зацеловал, загрыз. Кровь все сильнее стучала в виски. К чертовой матери честность, мораль, этику! Все должно покоряться единственному закону — я хочу. А если хочешь — бери.
Все что ни делается — все к лучшему. Это была его повседневная философия. Лец-Атаманов ездил на ней, как на послушном старом коне. Каждому заранее определена его судьба. К чему же ломать голову над проблемой честности, если поступками управляет высшая сила. Во рту пересохло, губы пылали. Пусть силой, но он возьмет Нину Георгиевну! За спиной послышался шорох, и медленно, беззвучно дверь в одном купе отодвинулась. Лец-Атаманов оглянулся на шум и увидел в дверях белую фигуру. Он готов был закричать от несказанной радости, упасть тут же на колени и шептать слова, полные страсти: «Нина Георгиевна! Нина!…» Лец-Атаманов уже протянул вперед руки, но тут фигура отделилась от двери и, не замечая его, вдоль стенки подошла к другому купе. По ее движению Лец-Атаманов сообразил, что она не вышла, а подошла к двери, в которую он стучал. Фигура прислушалась и тоже легонько постучала.
— Нина Георгиевна! — послышался вкрадчивый голос. — Нина Георгиевна.
Лец-Атаманов, как кошка, подкрался и стал за спиной фигуры.
— Нина Георгиевна, вы слышите?
— А для чего она вам, пан полковник?
Это было так неожиданно, что белая фигура вся вскинулась, как от прикосновения раскаленного железа, но в ту же минуту саркастически рассмеялась:
— А вы на страже? Простите, вы сегодня, кажется, дежурный по дивизиону. Вот вы мне и нужны.
— Так меня зовут не Ниной Георгиевной, а Петром Марковичем.
— А я разве сказал — Нина? У меня, видите ли, ваши образы уже начали сливаться в один. Вы не знаете, мы скоро доползем до Елисавета?
И полковник, пятясь к своему купе, снова саркастически рассмеялся. Лец-Атаманов подошел к нему почти вплотную и сердито сказал:
— В Елисаветграде восстание! Вы об этом знаете?
— Я больше удивился бы, если б вы сказали обратное. Где вас искать, благородный рыцарь?
— Я буду у Рекала. Нужно поднять людей.
— Привыкайте, пан сотник. Еще будет не одно восстание. А сейчас, с вашего позволения, я еще немного посплю. Впереди нашего пошел эшелон с галичанами.
Полковник шмыгнул в купе, а сотник, понимая, что тот будет теперь прислушиваться, вышел в тамбур.
Откинув дверь, Лец-Атаманов посмотрел вперед. Вьюга уже не сыпала сверху снег, а только яростно выплясывала над эшелоном, металась через сугробы и стонала в щитах заграждения. На белом фоне черной массой вырисовывалась станция и какой-то длинный эшелон. Паровоз, сопя, попытался крикнуть, но подавился и через пять минут подошел к станции совсем молча.
Звонко зазвякали, перебегая от вагона к вагону, тарелки буферов.
Как и на предыдущей станции, свет мерцал только в одном окне. Из разбитых дверей вышел, как видно, дежурный по станции. В одном шаге от стены через весь перрон тянулся высокий сугроб. Дежурный по станции постоял перед сугробом, поочередно втягивая в воротник пальто то одно, то другое ухо, и, безнадежно махнув рукой, пошел назад. Из паровоза сердито зашипел пар и отогнал от колес назойливую метель. Потом от головы поезда отделилась черная фигура и, перепрыгнув через сугроб, скрылась в станционном здании. Лец-Атаманов, закурив за дверью папиросу, тоже соскочил в снег и, утопая по колени, направился к дежурному по станции.
Темные комнаты пронизывали тело холодом больше, чем сама вьюга. В кабинете начальника станции за грязным столом сидел сонный, взъерошенный дежурный и говорил машинисту:
— На каждой станции пробка. Вон какие-то комиссары путей уже с вечера стоят.
— А когда же вы расчистите? — спрашивал угрюмо машинист.
— Завтра, а может, и послезавтра. Как рабочие. А, пожалуй, скорее даже на третий день. Это ведь не от меня зависит — от ремонтного мастера.
— В чем дело? — спросил Лец-Атаманов, уже догадываясь и сам.
— Заносы, — ответил дежурный.
— А здесь хоть село какое-нибудь есть? — спросил машинист.
— Да, есть. Верстах в трех будет Графовка, а еще пять — и местечко.
— Ну, а телеграф работает?
— Куда там! Чтобы в такую метелицу да не повалило столбы. С обоих концов как обрезало.
— Ну, вы хоть знаете, что впереди, сзади? — допытывался Лец-Атаманов.
— Да мы и без телеграфа слышим. Уже от Знаменки наступают, а в Елисавете, говорят, бой и сейчас идет. Разве что метель чуть остановит, а может, и нет.
Желая, видимо, вызвать сочувствие, дежурный, поморгав на окно сонными глазами, добавил:
— Вот такая у нас служба. И служи — бьют, и не служи — бьют, бьют и денег не дают. Живи как хочешь.
— Ну, а Знаменку определенно заняли большевики?
— Говорю же, заняли; а может, и нет. Разве теперь может быть что-нибудь определенное?
Лец-Атаманов вышел на перрон. У стены жалобно стонал колокол, раскачиваемый ветром. На западе из-за сплошных диких туч просиял на минуту седой месяц, и на белом поле четко вырисовались занесенные снегом голубые эшелоны. Никаких признаков жизни не подавали даже всегда бодрые паровозы. Эшелоны безнадежно примерзли к рельсам, и это, видимо, мало кого волновало. Да и было ли еще кому волноваться? Лец-Атаманов прошел в другой конец паровоза. Два казака за это время забежали на станцию и быстро возвратились в свои вагоны. Сотник, проваливаясь в снегу, тоже пошел вдоль состава. Уже когда он миновал классный вагон, позади послышался гомон. Лец-Атаманов оглянулся. В этот момент дверь классного вагона с грохотом распахнулась, оттуда показалась чубатая голова, за нею — пояс, сапоги, и все это шлепнулось и утонуло в снегу, а вдогонку прозвучал выстрел.
— Теперь будешь знать, кто из нас продажная шкура?
Кто-то, видимо, ухватил стрелявшего сзади и начал заламывать ему руки, приговаривая:
— Колька, задушу! Брось карабин!
Карабин стукнулся о ступеньку и упал на снег. Тогда из снега вынырнул чубатый, схватил карабин и кинулся бежать вдоль эшелона.
— Стой! — крикнул Лец-Атаманов.
— Это ты, Петя?
Перед ним стоял, весь в снегу, с искаженной физиономией Рекало.
— Что вы, мерзавцы, вытворяете? — прошипел Лец-Атаманов.
— Я его сейчас пристрелю! Какой-нибудь Пищимуха будет меня гонять по три раза на день. Я его сейчас решу.
Лец-Атаманов с силой вырвал карабин, взял Рекала за ворот и, толкая в спину, довел до самого купе.
— Ложись и спи! Скоро я сам начну вас учить, как бороться за самостийную Украину! Сволочь, пропивать начали? Лежи!
Рекало захныкал было, но спустя минуту уже захрапел, а Лец-Атаманов вышел в коридор. Он собрался уже опять идти на станцию, но непобедимая сила влекла его к купе. Затаив дыхание прислушался. Теперь ясно было слышно, как Нина Георгиевна дышит, а ветер, который, видимо, прорывался в щель под окном, шуршит сброшенными на пол газетами. Для Лец-Атаманова это могло послужить оправданием, и он опять постучался в дверь:
— Нина Георгиевна, Нина Георгиевна!
Дверь отодвинулась, но опять в том же соседнем купе, и оттуда высунулась, с усмешкой на лице, голова полковника.
— Ах, извините, — проговорил он, — мне послышалось, что это ко мне. Это все вы, пан сотник?
В голосе полковника явно звучала ирония. Это окончательно взбесило Лец-Атаманова. Он, весь закипая, стукнул в дверь и уже сердито сказал:
— Нина Георгиевна, слышите?
Из купе послышался сперва глубокий вздох, потом полусонный голос:
— Что такое?
— У вас, кажется, рама в окне осела, смотрите, не простудитесь. А почему стоим? Пути занесло.
Нина Георгиевна заволновалась:
— Значит, мне пора сходить? Я сейчас.
Лец-Атаманов заскрипел зубами:
— Вам этого никто не говорит. До утра и не думайте выходить, все равно через сугробы не пройти. Я хотел только, чтобы вы не простудились. Спите себе! — Он оглянулся на купе полковника. Дверь уже была закрыта, тогда он, не сдерживаясь уже, глубоко вздохнул.
Нина Георгиевна поблагодарила, подергала окно, и снова за дверью наступила тишина. Лец-Атаманов, в полном изнеможении, вышел наружу, чтобы еще раз проверить посты и остудить пылающий лоб.
В темных товарных вагонах звучно били о помост копытами лошади — они уже давно не ступали по земле, и их укачало.
Лец-Атаманов решил завтра же непременно выгрузить их и сделать проездку.
Откуда-то издалека ветром донесло пение петухов. Он присветил папиросой над циферблатом часов и увидел, что уже третий час. И оттого, что он узнал, сколько времени, вдруг захотелось спать. Чтобы поскорее закончить обход, Лец-Атаманов крикнул:
— Часовой!
Ветер подхватил его сердитый голос, вместе со снежной пылью перенес через застывшие орудия и, перебрасывая, покатил дальше, за станцию, в белое море.
— Часовой! — еще раз крикнул сотник и добавил круто замешанное многоэтажное ругательство. Снова никакого ответа, но в ближнем вагоне отодвинулась дверь, и из нее высунулась голова телефониста Березы.
— Вам часового? — спросил он. — Только что ходил здесь.
— Найди его и пошли ко мне.
Береза охотно спрыгнул в снег и побежал в конец эшелона, а Лец-Атаманов повернул обратно.
Обежав эшелон, Береза свистнул и выругался.
— Эй, ракалии, где же ваша стрёма?
Возле вагона с дверьми, перекрещенными белыми полосами, стояло трое казаков: Богиня, Смыцкий и Кавуля, и ломом выворачивали замок.
Четвертый, Водянка, с винтовкой стоял чуть подальше, прижавшись к стенке.
— Водянка, там сотник ищет тебя. Ступай сейчас же к нему, а то еще сюда припрется.
Водянка молча побрел к командиру, а остальные казаки, вывернув замок, влезли в вагон.
Минут через десять они снова задвинули дверь, приладили замок, а сами, согнувшись под тяжестью мешков, гуськом направились к своему вагону.
— А Лелека спит? — спросил шедший впереди Богиня.
— Спит, — ответил Береза, — а не станет спать, так и навеки заснет, ежели что.
— А ты слышал, откуда петухи кричат?
— Версты три будет.
— Сейчас пойдешь?
— А что же, ждать, пока наш гимназист проснется? Только нужно вдвоем. Пошли, Богиня.
Богиня согласился.
Закинув в вагон мешки, они при свечке засунули их под нары, а из последнего мешка вытащили добрый пласт розового сала и зашагали с ним через кусты прочь от станции.
В купе Рекала Лец-Атаманов вернулся только к рассвету, когда уже в занесенные снегом окна пробивалась серая муть. Такое же серое было и лицо Лец-Атаманова. Под глазами у него залегли свинцовые круги, оттеняя большие белки с багровыми жилками. Он весь был словно развинченный. Ноги ныли в коленях, к телу будто прикладывали то горячий песок, то холодный снег. Нина Георгиевна, хотя он стучался еще трижды, не ответила, и теперь он ни о чем больше думать не мог. Ему хотелось во что бы то ни стало увидеть ее, пусть на минутку, и он решил еще подождать.
Сотник Рекало с лицом, похожим на стертый медяк, спал, обнявшись с Пищимухой, на одной полке. Лец-Атаманов снял шапку, присел на свободный диван и бессильно откинулся в угол. Он решил спокойно обдумать, как действовать дальше, чтобы сохранить боеспособность части, иначе все к черту развалится. Пищимуха такой был славный парень, а уже и он начинает поднимать голову, уже с голоса Кудри начинает петь. А такой Кудря, может, по Центральной раде из «Арсенала» стрелял. Надо получше приглядеться к таким Кудрям, какой они масти. И галичане уже начинают распускаться. В местечке было не больше четырехсот польских солдат, а у нас почти тысяча стрельцов, и они четыре месяца не могли взять местечко? «Все вам дни коротки, не за что зацепиться? Ждали «хороших дней» — ну и дождались галлерчиков[7]. Так держитесь же теперь, как подобает стрельцам». Он заморгал глазами и удивленно уставился на офицера в дымчатой шинели австрийского покроя с «мазепинкой» на голове. Что это — вдруг почудилось или впрямь в купе сидит галицийский офицер? Лец-Атаманов снова закрыл глаза и сказал:
— Моя батарея стоит вон там, за селом, без всякого прикрытия.
— Пан товарищ, — ответил офицер, — как я могу за них ручаться: мобилизовали насильно, вот и бегут. Вы посмотрите только, что творится.
— Перехватывайте их! — крикнул Лец-Атаманов уже своим казакам.
— Пан сотник, — сказали они, почему-то посмеиваясь, — стрельцы через огороды убегают. В окопах, говорят, уже никого не осталось.
Дальнобойная батарея осталась за селом без пехоты. Его красавицы с длинными лебедиными шеями, гордо подняв головы, иронически поглядывали на желтые опустевшие окопы. Он присмотрелся — нет, это не орудие, это Нина Георгиевна большими глазами грустно глядела в туманную даль, а единственный батарейный пулемет у ее ног сдерживал поляков.
В этот момент он и остановил двоих стрельцов, которые без памяти бежали уже прямо по улице.
— Вы куда?
— Пан офицер, — завопил один, порываясь бежать, — дозвольте мельдувать[8], тридцать хлопцев с машингвером[9] подбегают, убей меня бог, в плен заберут.
— Мы бы держались, — заспешил и второй стрелец, — а почему нам сбрехали, что придет Красная Армия…
— В окопы! — крикнул сотник. — Тут еще батарея… вашей маме, — и съездил стрельца по затылку. Второй стрелец подпрыгнул на стертой ноге и бросился назад. У самой дороги разорвалась граната, и Нина Георгиевна исчезла в дыму, а на том месте опять стояли, кашляя огнем, орудия с лебедиными шеями.
Под пулями, которые гуляли наперегонки с пчелами, батарея, напоследок харкнув ядерными орехами, взялась на передки и бегом стала отходить за местечко.
Оглянувшись, Лец-Атаманов увидел, как по долине, словно клопы по стене, беспорядочно ползает конница в австрийских кунтушах и галицких шапках-мазепинках. А позади колоннами идут сформированные Галлером во Франции польские легионы и стреляют из английских орудий.
За пригорком Лец-Атаманов опять нагнал двоих стрельцов. У них не было уже при себе ни патронов, ни винтовок. Стрельцы бежали и панически оглядывались назад.
— Стой! — крикнул вдогонку сотник.
Стрельцы точно прикипели на месте и часто заморгали главами.
— Пан офицер, — начал дрожащим голосом один, — дозвольте мельдувать. Тридцать хлопцев с машингвером…
Сотник Лец-Атаманов узнал тех же самых стрельцов, которых уже однажды вернул назад.
— Назад! — крикнул он. — С фронта бежите?
— Говорили — будут землю давать, а это брехня, — закричал второй стрелец. — Наши мужики все разбежались.
— Назад, в окопы, дезертиры! — и выхватил револьвер.
Откуда-то взялся Пищимуха и закричал:
— Хочешь чужими руками жар загребать?
— Бей его, продажную шкуру! — кричали уже казаки.
Лец-Атаманов упал на дорогу и пополз, а Кудря колол его штыком.
— Чего ты кричишь?
— Ей-ей, арсеналец, я узнал его!
— Что ты несешь? Да проснись же, завтракать пора!
Лец-Атаманов открыл глаза, перед ним стоял Пищимуха и всеми пальцами щекотал его под ребрами. Он зашевелился, наконец пришел в себя. В окно заглядывал хмурый день, а напротив него, на другом диване, сидел офицер галицийской армии и с характерным акцентом что-то рассказывал Рекалу.
— Новость! — сказал Рекало. — Вот пан офицер слышал, будто бы наш дивизион перебросят на польский фронт, в Галицию.
— А который час?
— Да уже четверть двенадцатого.
Лец-Атаманов вскочил на ноги и вышел в коридор. Возле его купе Нина Георгиевна оживленно спорила с полковником Забачтой, который кокетливо подкручивал черный ус. Увидев сотника, она сказала:
— Что это пан полковник возводит на вас поклеп, будто вы ночью несколько раз стучались ко мне?
Лец-Атаманов смешался, сердито ответил:
— Я забыл в купе свои папиросы.
— Отчего ж вы не вошли? Дверь была не заперта, а я всегда сплю как убитая. Или, может быть, вы боитесь меня?
Полковник Забачта, довольный, подкручивал кончик уса к самому глазу. Лец-Атаманов обиженно закусил нижнюю губу и отвернулся к Рекалу, стоявшему поодаль.
— Коней выводили?
— Коней — черт с ними. Ты еще не слышал? Андрюшка Карюк застрелил в Графовке мужика.
— С какой стати?
— Не хотел принимать петлюровские деньги за корову.
— Это правда?
Они обернулись. К ним подходила Нина Георгиевна, глаза у нее были широко раскрыты.
— Правда?
— Насмерть, — кивнул Рекало.
— Кретин! — сказал Лец-Атаманов, гримаса досады передернула его лицо.
— Но ведь крестьяне вам этого не простят.
— Мы не из пугливых! — И он пошел к выходу.
Бродя по путям, Лец-Атаманов зашел в вагон, в котором ехала миссия. Открыл одно купе, второе и третье и удивился: валялись обрывки газет, объедки колбасы, но людей — ни души. «В чем дело?» — недоумевал он, а встретив казака, спросил:
— Куда девались люди из этого вагона?
— Уехали на подводах, наняли сельских мужиков и еще с утра деру дали. Мы хотим туда перебраться.
— Хорошо, — ответил он равнодушно.
В тот же момент в голове у Лец-Атаманова сложился план, от которого глаза сразу стали масляными, хитрыми, и он чуть не бегом повернул назад к своему купе. Проходя мимо захваченного в Знаменке вагона с железными граблями, Лец-Атаманов заметил, что он уже пуст. Это его удивило. Удивил его и какой-то вертлявый штатский, который вышел от полковника.
— Об этом не беспокойтесь, мы понимаем, что нужно говорить, — сказал он на прощание, пряча какую-то бумажку.
Лец-Атаманов хотел было тут же выяснить, куда девались грабли и кто такой приходил к полковнику, но его гнала страсть, снова воспалившая его мозг.
Нину Георгиевну Лец-Атаманов застал одну. Она сидела, держа в руках какую-то листовку, и встретила его с виноватой улыбкой.
— Вы обиделись, пан сотник?
— Ну, что вы, Нина Георгиевна? — ответил он с деланным безразличием. — Это я спросонок. Хотите проведать наших дипломатов?
Нина Георгиевна охотно согласилась и попросила его подождать несколько минут в коридоре, пока она оденется потеплее.
— А пока что поглядите на эту прокламацию, которую я нашла на станции, — добавила она, передавая ему листовку. — Уж не из соседнего ли эшелона подбрасывают?
Лец-Атаманов с беспокойством взял узенький листок бумаги и начал у окна быстро пробегать глазами отдельные фразы.
«…Фактически Директории уже нет: вместо нее создана военная диктатура во главе с Петлюрой при ближайшем участии Грекова и Коновальца. Вот до чего докатилась Директория… Советская социалистическая власть Украины… никогда не допустит и никому не позволит превращать украинских рабочих и крестьян в африканских рабов. Теперь очередь за вами показать Петлюре и его приспешникам, что вы поняли, что разницы между его политикой и политикой гетмана Скоропадского почти никакой нет. Если Скоропадского прогнал трудовой народ за то, что тот был лакеем германских генералов, то вы должны прогнать Петлюру, потому что он стал лакеем французских помещиков и капиталистов.
От имени украинских рабочих и крестьян, от имени украинской Красной Армии обращаюсь к вам… Товарищи, присоединяйтесь скорее к нам. Присоединяйтесь к нам и вы, сечевики из Галиции.
…Да здравствует Советская власть!
…Да здравствует…»
— Я уже готова!
Лец-Атаманов, растерянный, в недоумении моргал глазами.
— Неужели это правда? — сказала Нина Георгиевна и уже беззаботно добавила: — Ну, будьте же кавалером, дайте руку!
От шубки исходил тонкий аромат духов. Лец-Атаманов хмурился, пока не почувствовал сбоку ее локоть. Перед глазами опять вспыхнули багровые круги, тонкие пальцы, затянутые в лайку, казалось, жгли ему руку. Листовка с ее страшными словами покрылась туманом, расплывалась.
У вагона, где вчера была дипломатическая миссия, Лец-Атаманов быстро огляделся по сторонам. Вдалеке, по линии железной дороги, крестьяне расчищали снег, возле кустов стояли выпряженные лошади, от них после выездки шел едкий пар, на соседней колее дремал другой эшелон — комиссариата путей сообщения Директории, и никого вблизи не было. Лец-Атаманов ехидно усмехнулся своим мыслям. Его охватило прежнее чувство, и оттого, помогая Нине Георгиевне подняться на ступеньки, он прижал ее с такой силой, что она тревожно и вопросительно подняла на него глаза и приостановилась. Лец-Атаманов уже почти не владея собой. Он знал, что сейчас дверь скроет их от всего мира, и стремился приблизить этот миг.
— Умоляю вас, Нина Георгиевна, простите. — Судороги уже перехватывали его голос, в глазах мелькали горячие искры.
Нина Георгиевна вспыхнула.
— Я не пойду, если вы так будете вести себя.
Он снова попросил прощения, но, когда они вошли в тамбур, тайком запер за собой дверь.
Отворив купе, Лец-Атаманов попятился назад, как от какого-то наваждения. В купе было полно казаков, и они о чем-то оживленно совещались. Тут же сидел бунчужный. Лец-Атаманов остолбенел. Сперва он хотел попросту выгнать их, но их вещи были уже здесь.
Он растерялся. Казаки, словно пойманные на краже, молча расступились по сторонам. Нина Георгиевна, не понимая, что произошло, вопросительно водила глазами по купе. Среди присутствующих она узнала кареглазого казака в ватнике, помогшего ей в Знаменке внести вещи в вагон, и приветливо улыбнулась. Лец-Атаманов с удивлением посмотрел на Кудрю, который ответил ей такой же улыбкой. Неужели они были знакомы? Слесарь Кудря ничем не выделялся среди казаков дивизиона, разве что по своему развитию: он интересовался газетами, был настоящим украинцем, только отчего-то стал избегать командиров, даже огрызаться. Это, должно быть, нравилось казакам, потому что его слушались больше, чем командиров. А может, еще и потому, что он был среди них самый старший и дружил с бунчужным, а бунчужный тоже попался не барабанная шкура — с казаками хорошо ладил. Но почему они оказались здесь? Сотник недоуменно поднял брови.
Разъяснил все бунчужный. Впрочем, Лец-Атаманов и без него вспомнил, что сам дал разрешение, и теперь весь кипел от злости. Он не проронил ни слова и повернул было назад, но Нина Георгиевна пожелала остаться.
— Я хочу еще раз послушать песню, которую вы на перроне пели. Не прогоните?
— Отчего же, места хватит, — ответил, помявшись, бунчужный, — и спеть можно.
— Ну, как вам угодно, — сказал Лец-Атаманов, саркастически усмехнувшись. — У меня нет времени, — и хлопнул дверью.
— Садитесь, пани, — по-хозяйски пригласил слесарь Кудря, ладонью смахнув крошки с дивана. — Песню мы вам споем после.
Нина Георгиевна заметила, что в вагоне были те самые казаки, которых она видела утром на перроне. Среди них тогда выделялся плечистый, с выразительными чертами лица и лукавыми глазами, уже знакомый ей слесарь Кудря. Он что-то рассказывал, и его внимательно слушали, а насмешливая ухмылка, какой они провожали командиров, говорила об общем к ним отношении. К их кружку, видимо, примкнул и бунчужный. Увидав опять всех вместе в вагоне, Нина Георгиевна поняла, что́ именно объединило их. Просьба послушать песню было первым, что пришло ей на ум, чтобы остаться среди этих казаков.
— Песню мы вам споем после, — повторил Кудря, — а вы сперва расскажите нам: что на белом свете творится? Вы же, наверно, читаете газеты, а мы здесь ни одной путной газеты не видим. Вы, может, слыхала, что там, в России?
Нина Георгиевна еще раз пытливо оглядела присутствующих: кроме Кудри и бунчужного, было человек пять — один с сорочьими глазами и в гимназической фуражке, другой с круглым, исклеванным оспой лицом, похожим на блин, остальные ничем не выделялись. Все они смотрели на нее с любопытством. Бунчужный тоже спросил:
— Как оно там с революцией в других землях-краях?
Нина Георгиевна виновато пожала плечами.
— Я, пожалуй, знаю не больше вас. Читала в газетах, что сперва только в Германии вспыхнула революция, а сейчас уже и в Австрии, и в Венгрии. А когда в Москве праздновали годовщину революции, их Ленин сказал, что мировая война приведет не только Россию, а всех к всемирной пролетарской революции…
— Значит, и нас не минет?
— Вы же, может быть, читали, что в Харькове уже давно образовалось советское правительство Украины. Уже будто бы и манифест объявило.
— О чем? — раздалось сразу несколько голосов.
— Что помещичья земля возвращается крестьянам…
У Лелеки загорелись глаза, и он весело подмигнул соседу.
— Рабочим — фабрики и заводы, — продолжала Нина Георгиевна, — восьмичасовой рабочий день… Но вы меня еще за большевичку примете.
— Кабы такие все большевики были, — вздохнул Лелека, — а то, сказывают, в портреты нашего Кобзаря стреляют.
Ему закивали головами и другие, только казак с сорочьими глазами сказал:
— Центральная рада тоже объявляла и про землю, и про заводы.
— На этот крючок не один из нашего брата поймался, — насмешливо согласился Кудря. — А хозяева не позволили: «Землицы — а гайдамаков не хотите?»
— А я так думаю — когда хозяевами будет сам народ, он и сделает то, что постановит. В России, говорят…
— Директория, может, тоже даст землю.
— Сказал пан, кожух дам. Словно в Директории не тот же самый Петлюра, что в Центральной раде был.
— Тогда немцы помешали.
— А теперь помешают Карюки. Найдутся охочие, пока они в силе. Вы смотрите в корень, какая у кого программа, на кого опирается? Ежели кулак, так продаст нас хоть черту, лишь бы ему была выгода.
— Я читала в русской газете, — сказала Нина Георгиевна, — нарком большевиков про Директорию писал, что старая самостийность на новый лад — самая удобная ширма для новой англо-французской оккупации Украины.
— О, я же говорил, вот и покупатель нашелся, — злорадно фыркнул Кудря. — Раз пишут, значит, соображение имеют. Такие кому попало на слово не поверят, хоть и кричи им, что мы социалисты. Говорят, многие из них по тюрьмам за революцию сидели. Имели время к нашим приглядеться. Так говорите, в ихней газете? А нам, если и попадется какая газета, сейчас ее на курево. Да в наших про такое и не напечатают.
Беседа затянулась до самого обеда. Больше всех спорил казак в гимназической фуражке, но под конец и он начал соглашаться, что Петлюра и Винниченко своим пресмыкательством перед Антантой готовят почву для англо-французских оккупантов, и от этого на лице его все больше проступала растерянность.
Когда Нина Георгиевна осталась наедине с Кудрей, она сказала:
— Вот вы какой! Может быть, и в селах недовольны политикой нашей Директории?
— Сами, пани, видите, какими глазами смотрят на нас мужики. В самом деле, едим, пьем, у них же берем. А какая с нас польза? Вот, как подумаешь… — Он недоверчиво посмотрел на Нину Георгиевну и махнул рукой. — В Графовке, вот здесь рядом, если не нынче, так завтра тоже поднимется на нас народ. Я советовал бы вам, пани, перейти к начальнику станции, что ли.
Лец-Атаманов кипел от неудовлетворенного желания, голова у него шла кругом. Чтобы хоть как-нибудь развеять излишек бушующих сил, он приказал ординарцу седлать своего Аполлона.
Отъехав от станции на версту по дороге в село, Лец-Атаманов встретил крестьянские сани, в них сидели, кроме мужика, который правил, двое казаков и третий штатский. Казаки, заметив сотника, проворно выпихнули из саней штатского пассажира, и он в длинном и узком пальто теперь тяжело бежал за ними по снегу. В казаках Лец-Атаманов узнал своих телефонистов Березу и Богиню. В дивизионе эти имена стали уже одиозными, и он остановил сани.
— Куда ездили?
Богиня нахально поглядел в глаза сотнику и ткнул возницу в спину.
— Погоняй!
Лец-Атаманов крепче стиснул шпорами коня и уже крикнул:
— Стой! Я спрашиваю, куда и зачем вы ездили?
Богиня прищурил на сотника один глаз и, снова подтолкнув возницу, ответил:
— Говорю же вам — в разведку. Бунчужный посылал. Вот ночью мужики как дадут нам чесу, так язык сразу прикусите… Какой грозный! Мы тоже не из простых. Погоняй, чертов сын!
— Под арест! — крикнул Лец-Атаманов. — Я вам покажу! — и всадил шпоры в гладкие бока коня.
Конь рванулся и, распластавшись, полетел дальше над белыми снегами. Отступив в сторону, третий пассажир, черный как цыган, с вороватыми глазами, испуганно шарахнулся в сторону и только помотал головой.
Богиня нахально прикрикнул:
— Ну ты, гильдия дохлая, поскорей топай!
Третий пассажир, запыхавшись, наконец снова упал в сани.
— Чуть не задохнулся, — сказал он, утирая рукавом пот. — Сердитый! Видать, из тех, что палкой подгоняют нашего брата в атаку.
— А вашего брата много на войне?
— К чему гнаться за смертью, ежели она и сама не минует. У нас был один такой… А этот что за цаца?
— Подбоченился и думает, что пан, — сказал Береза. — Ты с санями останься пока за кустами.
Сани остались за купой боярышника, а казаки, озираясь, подошли к красному вагону с надписью «40 человек, 8 лошадей». Двери вагона были отодвинуты, и на нарах из нетесаных досок сидели, спустив ноги, казаки. Посреди вагона дышала смрадом чугунная печка, а рядом, как рогатый жук, стоял пулемет «максим».
— Кавуля, ты здесь? — спросил Береза.
Вместо ответа рябой одноглазый казак выругался с нар и сплюнул на раскаленную печь.
— Ну, пошли. А где Смыцкий?
— А где вас до сих пор черти носили? — откликнулась в темном углу из-под шинели лохматая голова. С другого конца выпирали длинные и тощие ноги.
— А семь верст — тебе мало? Бунчужного не видали?
— В заднем вагоне что-то читает, и баба эта вчерашняя. Ух, брат, практикантка, видно!
— А что они читают?
— Ты не верти хвостом. Куда девал материю?
— Вот еще зануда! Говорю, отдам.
— Какую часть? — ответил хмуро Кавуля. — Пока не скажешь, и шагу не сделаю.
— Пес ты после этого… Знать, поджилки затряслись. Не хотите — не надо!
Трехэтажное ругательство, видимо, повлияло на казаков, потому что оба лениво подошли к дверям.
— Ну, гляди же, — сказал Кавуля, — я тебе не Лелека, меня нечего пугать шпалером. Держи!
Они передали один за другим пять тяжелых мешков, Богиня и Береза отнесли их за кусты боярышника к саням.
На все это глядел сорочьими глазами, полными затаенной злости, худощавый казак, сидевший верхом на пулемете. Он молчал, пока они не отнесли последний мешок, тогда чуть не со слезами проговорил:
— Зачем вы это делаете?
— А ты молчи, — вскинул на него свой единственный глаз Кавуля. — Тоже Христос нашелся! Дай ему, Богиня, конфетку, а то наш гимназистик еще заплачет.
— Вот моя конфетка, — ответил Богиня, хлопнув по кобуре. — Айда!
Но их остановил обозный казак Лелека с рябым, как гречневый блин, лицом.
— Куда это вы носите?
Богиня вытащил наган, ткнул ему под самый нос и спросил сквозь зубы:
— Нюхал?
От неожиданности обозник вытаращил глаза и разинул рот.
— И спросить уже нельзя?
— Нюхал, спрашиваю тебя, мать…? Так понюхаешь, если пикнешь хоть слово. Ступай себе, коням хвосты крути!
Обозник, как от привидения, попятился назад, а Богиня с остальными тремя телефонистами исчез за кустами.
Парень, которого пренебрежительно называли гимназистом, выглянул из вагона и плаксиво сказал:
— Слушай, Лелека, они продают наше сало. Что ж это творится?
— А ты почему молчишь? Почему ты не заявил полковнику?
— А ты нюхал револьвер? Нынче утром Чижик только кусок сала потянул у них, так и то чуть не убили насмерть. Я перейду в другой вагон, я не могу с ними.
Лелека задумался.
— Вагон не поможет. — Наконец на его крестьянском лице проступило решение: — Знаешь, что нужно сделать?
Но тут из-за кустов снова показались все четыре телефониста. Богиня что-то торопливо прятал за пазуху бекеши, Кавуля, вращая своим единственным глазом, держал его за рукав и сердито бормотал:
— А ты снова обдуришь?
— За онучу поднимать бучу? Там видно будет, — ответил Богиня. — А ты еще тут? — крикнул он Лелеке. — Живо ступай, позови мне Маркияна.
Лелека, оглядываясь на них, как на злых собак, отошел от вагона.
— Он по перрону гуляет с какой-то марухой, — сказал длинноногий Смыцкий, — я сейчас позову. И, глядя в просвет между вагонами, крикнул: — Эй, мальчонка, бегом сюда!
Старший разведчик Маркиан звякнул шпорами, козырнул своей восхищенной спутнице и под вагоном пролез на эту сторону.
— Маркиан, — сказал Богиня, — двух лошадей, мигом! И тащи сюда Ваньку Шкета. А ты, жлоб, все еще слюни пускаешь? — обратился он к казаку с сорочьими глазами. — Обожди малость — и ты подучишься.
— Вот это работа, хлопцы, не то, что в Знаменке. Животы надорвут со смеху. Вы только представьте себе, когда его накроют…
Парень с сорочьими глазами ничего не ответил. Он сидел на пулемете и о чем-то думал, наморщив узенький лоб, Может быть, перед ним разворачивались картины из романтических писаний Кащенка, а может, всего только жали новые казенные сапоги, сидевшие, как ступы, на его неуклюжих, как весь он, ногах. Богиня подгонял хлопцев:
— Ну-ну, айда, айда! Ты, Маркиан, будешь за командира, а ты, Шкет, за ординарца, и сам не лезь, боже сохрани, а то я знаю тебя: сразу за манишку.
Шкет, с круглыми скулами, вздернутым носом и рассеченной бровью, хотя и неохотно, но согласился, и они верхом на лошадях скрылись вслед за санями.
Богиня подозрительно заглянул во все углы под нарами, потом командирским тоном приказал казаку в гимназической фуражке никуда не уходить и потащил за собой телефонистов в другой вагон.
— К Ваське, до того как вернется Маркиан.
— Ладно! Чего носы повесили, хлопцы, не дрефь, — сказал Береза, топая вдоль эшелона, — полковник нынче тоже загнал целый вагон грабель.
Они остановились у третьей двери. Вокруг чугунной печки кучкой сидели казаки.
— Ну что, хлопцы?
— Лезь сюда. Сказывают, замиренье скоро будет.
— Ну, пока будет замиренье, — вставил кто-то из казаков, — так большевики поспеют нам такого чесу дать, что и домой не доберешься.
— Ох и дают, ох и дают, — почесывая затылок, подхватил уже немолодой казак. — Сказать бы, обученные, а то ведь простые рабочие или наши же, сельские. А я не прочь, хоть бы и домой.
— Надоело, дядька Ничипор, что ли?
— Еще бы! Обратно же, сказывают, большевики будут землю давать.
— Сволочь вы, вот что! — вдруг сердито заорал на них казак в папахе с синим шлыком. — Недаром нам немцы говорили в лагерях, что мы темный народ. Они — и то заботятся о нашей матери-Украине, а вы только о своей хате думаете. Шкурники вы после этого, а не казаки!
— А мы хорошо знаем, как немцы заботятся о нашей матери-Украине. До сих пор ребра болят. Вот и расписку берегу за кабана, что забрали. Может, ты заплатишь?
Его перебил Богиня:
— Ша, хлопцы, сотник идет.
Телефонисты проворно юркнули под дощатые нары.
Сотник Лец-Атаманов соскочил с коня и, бросив адъютанту поводья, направился к перрону, но тут под ноги подвернулся делопроизводитель Чижик.
— Пан сотник, — угодливо заговорил он, — говорят, вы нынче дежурный?
— Опять клянчить пришел?
— Нет, я ничего, я так, от чистого сердца. Я сейчас отчет готовлю.
— И пришел чарку просить?
Чижик молча заморгал глазами над острым носиком.
— Я тебя, Чижик, в пехоту отправлю.
— Я ж только хотел вам сказать… Что же я хотел сказать? Ага, вас там дожидается один. Говорит, только к сотнику нужно.
Лец-Атаманов быстро зашагал в канцелярию, а Богиня и Береза вылезли из-под нар и кинулись к Чижику.
— Кто дожидается, слепота куриная?
Чижик апатически поглядел своими кроличьими глазками на встревоженного Богиню и, ничего не ответив, зашаркал валенками по снегу. Береза схватил его за плечо:
— Говори, Чижик чертов!
Чижик болезненно наморщил свое расписанное сизыми жилками лицо и бессильно ответил:
— Хоть бы одну рюмочку…
— Бутылку дам, говори!
— О, господи, я ж тебе говорю — черный весь, в пальте.
— Черный? Пошли к нам. Так что ж это, Маркиан промазал? Ну, я ему покажу.
Сотник Лец-Атаманов по дороге в канцелярию старался угадать, где может быть сейчас Нина Георгиевна. Если она в купе и одна, он нарочно не заглянет туда, а пойдет в канцелярию, а в канцелярию ему даже нужно зайти. Ведь там его кто-то ожидает. Но кто может здесь заявиться в их эшелон? Разве что поставщик какой-нибудь? Так завхоз и без него обошелся бы. А может, может?.. И Лец-Атаманов при этой мысли даже содрогнулся. Но почему ко мне, когда есть командир дивизиона. Или они знают, что я, по сути, такой же бедняк-пролетарий, как и они? Уж не перемирие ли? Сердце сжалось от радости. Может, в самом деле нас признает Антанта. Но, вспомнив беседу с дипломатической миссией, только горько вздохнул.
Занятый этими мыслями, Лец-Атаманов вспомнил наконец болтовню Богини об угрозах крестьян. Возможно, кто-нибудь пришел предупредить. Может, тот, что бежал за санями?
Но в канцелярии его дожидался человек, совсем не похожий на тех, о ком он думал. Этот тоже был в длинном пальто, у него тоже была густая борода, только уже седоватая, и на голове вместо шапки измятая шляпа.
В канцелярии с пулеметом «шоша» возился хорунжий Сокира. Он ткнул бородатого в бок стволом пулемета и сказал:
— Ну, показывай!
Бородатый отшатнулся от ствола и вытащил из-за пазухи или из бокового кармана замотанный в грязный платок листок бумаги, сложенный вчетверо.
— Вы будете командир? — спросил он с надеждой в голосе.
— Что вам нужно? — насупился Лец-Атаманов.
— Все говорят, что только вы и поможете. Вот нате, смотрите, кто я такой. Меня звать Самойло Беленький. А доля мне выпала совсем черная, — он криво усмехнулся. — На свою голову подрядился я закупить для кооперации вагон грабель и уже привез на Знаменку, только не успел сдать под расписку, а ваши казаки поинтересовались и прицепили вагон к своему эшелону. Скажите, кто мне поверит, что для войны нужны грабли? А теперь, Самойло, выкладывай денежки, какие доверила тебе кооперация.
— Так что вы хотите от меня?
— Пан старший командир, у меня там дома пятеро, как крупа. Разве они понимают, что сделали с их батькой? Им подавай есть. Я вскакиваю в другой поезд, нагоняю ваш, спрашиваю, где тут старший? А какой-то казак говорит: «Они смотрят в карту на войну. Не мешай!» Жду день — не допускают. Наконец нашлась добрая душа, говорят — деловод, он к вам направил.
Сокира язвительно усмехнулся, но Лец-Атаманов взял у Беленького справки и перечитал их. Грабли действительно были закуплены для потребительской кооперации. Вспомнив, что вагон стоит уже пустой, он наморщил лоб и ответил:
— Убирайся к черту!
— Я жду уже два дня, а меня ждут дети, так я лучше вернусь к детям. А вам только сказать: «Господин машинист, выбросьте этот вагон», — и все.
— Говорю тебе — убирайся к черту! — уже угрожающе поднял голос Лец-Атаманов.
— Это мы и при царе слыхали. Я пойду себе на станцию. Раз вы не против, так и начальник станции скорее согласится, — и он, спотыкаясь на рельсах, побрел на перрон.
Чижик, довольно чмокая губами, уже с покрасневшим лицом, трусил в канцелярию. Заметив на перроне Самойлу Беленького, он остановился, поморгал кроличьими глазами и затрусил назад. В это время Богиня и Береза забрасывали в вагон, где стоял «максим», тяжелые мешки, которые двое других выносили из-за кустов боярышника. Маркиан и Ванька Шкет с видом победителей привязывали к вагонам своих лошадей, от которых шел едкий пар.
Чижик еще издали закричал:
— Он уже на перроне!
— Кто он?
— Тот, с бородой.
— Тот, да не тот, — спокойно возразил Береза, — наш не вернется. Верно, хлопцы?
Маркиан хватался за бока и сквозь смех выплевывал слова:
— Арестовать, говорю, и немедленно контрибуцию думскими или керенками. А Шкет как заорет: «Слушаюсь, — говорит, — ваше превосходительство». Как заревет тогда лавочник — и на колени… Еще пару керенок добавил. Только, говорит, чтобы по-хорошему. Так Шкет его с версту гнал до села. Теперь сюда нос показать побоится.
— Значит, ты, Чижик, убирайся к черту, — сказал Богиня.
— А деньги?
— Слыхал же, наш и десятому закажет, как скупать краденое!
— А ты что говорил? Только скажи, мол, когда выйдет, а там уже Шкет справится.
— Дай ему, Береза, один разок хлебнуть из бутылки, а второй раз — по затылку.
Чижик дрожащими руками, как младенец к соске, присосался к бутылке.
Парень в гимназической фуражке не сводил колючих глаз с телефонистов. Богиня наконец обозлился:
— А ты, жлоб, чего зенки выпялил? Сала захотел, что ли?
— Сами жрите его, бандюги! — сердито огрызнулся парень. — Называетесь — защитники Украины. Что подумают про нас крестьяне?
— Начхать нам на твоих мужиков. А ты разве не награбленное ешь? Думаешь, нас твои мужики по доброй воле снабжают? Поезди с фуражирами, послушай, как воют бабы по своим коровкам. А нам что — нынче здесь, завтра — там!
— Бандиты вы, а не казаки!
— Сам ты дерьмо! Разинул пасть. А ну, марш проверять телефон, пока твоя самостийная морда цела.
Парень с искаженным от бессильной злобы лицом вылез из вагона и пошел слоняться по путям.
Над далеким белым простором серым войлоком туманился тихий день. Кучка крестьян, как в глубокой траншее, расчищала железнодорожную колею от заносов. Белые швырки снега с лопат, как голуби, взлетали вверх и бесшумно падали на пухлые вороха снега. Вокруг стояла мертвая тишина, хотя на станции тоже топтались крестьяне в желтых кожухах и драных свитках. Они робко подходили к орудиям и как бы между делом спрашивали:
— Может, опять на немца?
— Они, пожалуй, сами за немца.
— А какая ваша армия?
Парень с сорочьими глазами, с нотками обиды в голосе, ответил:
— Такая же наша, как и ваша.
— Может, Петлюрина?
— Украинская, а не Петлюрина.
— А гетманская же какая была? Мутят народ, дармоеды. Старого прижима, видать, захотели? Хоть бы уж вас поскорей большевики выгнали!
— А ты разве не украинец? Пускай, значит, москаль правит!
— Сказывают, и пан Родзянко — украинец, да не нам родня.
К ним подошел Кудря, апатично лузгая семечки.
— Что, мужики, надоело панов возить на своих спинах?
— И вас с ними, — ответил тот же крестьянин.
— И дальше повезете, коли не поумнеете.
Мужик от удивления даже рот раскрыл.
— Хорошее дело, — сказал он уже в спину Кудре.
Парень с сорочьими глазами, как видно, все больше убеждался, что идея реставрации былых гайдамацких вольностей и казацких обычаев, в жертву которым он принес свою молодость, свой пыл, была подорвана окончательно и никого уже не интересовала. Его армия была чужой для тех, чьим именем прикрывалась. Они ждали армию, которая прогоняла помещиков, раздавала крестьянам землю, а рабочим — фабрики и заводы. А будешь ли ты носить широкие штаны или в дудочку, это безразлично.
Он злобно поглядел на крестьян и повернул назад к своему вагону, но по дороге к нему как-то боком подошел крестьянин, весь точно обложенный истлевшими лохмотьями, а не одетый в свитку, и с надеждой спросил:
— А скоро ли красные придут, сынок?
Парень даже съежился и бегом кинулся к эшелону. Команда телефонистов с Богиней во главе, весело перекликаясь, шла по тропинке за станцию, где маячил в снегу домик сторожа. Каждый из них что-то нес под полой, стараясь, чтобы не было заметно.
У самого вагона нагнал его Лелека. Он оглянулся по сторонам и зашептал:
— Ну, а я обо всем рассказал Лец-Атаманову.
— О чем?
— О наших бандитах, и о том, как они в Знаменке забрали мануфактуру, и про сало, которое снова хотят продавать, про все их художества. Я больше не хочу терпеть. Мы будем тут страдать, а они, воры, будут наших отцов грабить? Если не обратят внимание, я, я…
Голос его задрожал, и он поспешно отвернулся.
— А что же сотник? — спросил, тоже взволнованный, парень с сорочьими глазами.
— Ну, что ж, говорит, проверим, разберемся. А они проведают, да еще пулю нам в спину всадят. Я не могу, я буду говорить с хлопцами. Ежели так, так нужно самим.
— Давай пойдем еще к полковнику.
— А полковнику разве болит? Говорят же, что вагон грабель продал, а записку взял, будто подарил для кооперации.
Из вагона высунулся слесарь Кудря в ватнике. Он, должно быть, слышал их разговор, потому что, когда они двинулись дальше, окликнул:
— Эй, хлопцы-молодцы, зайдите-ка сюда. — Заметив их смущение, добавил: — Да не бойтесь, я вам не сотник, из одного с вами теста слепленный. Мобилизованные?
— Ну да, — ответил Лелека, — говорили, против гетмана.
— На этот крючок Петлюры поймали не одного из нас. Здесь больше никого нет. Садитесь! В ваш вагон не подкинули такую бумажку? — и он показал листовку, так испугавшую Лец-Атаманова. — А нам кто-то подкинул.
— Должно быть, из второго эшелона, — сказал Лелека. — Нам тоже. А что это такое?
— Большевистская прокламация, — сказал пренебрежительно парень в гимназической фуражке.
— Тебя Калембетом звать? — спросил Кудря.
— Калембет, а что?
— Панская какая-то фамилия. Батька что делает?
— Продавцом служит в украинском книжном магазине.
— Честно зарабатывает свой кусок хлеба?
— Понятно, честно.
— А те, у кого фабрики, заводы, шахты, — они тоже честно зарабатывают деньги?
— Ты думаешь, я не понимаю, что такое эксплуатация, капиталисты?
— И подставляешь за них свою голову.
— А ты?
Кудря покраснел до самых ушей.
— И я был такой же дурень.
— Я за Украину, а не за них.
— Ты вдумался в то, что написано в этой листовке?
— Ну?
— Выходит, есть две Украины, одна — это народ, твой батька, мой, Лелеки, которые живут со своего труда. Они знают, что и по ту сторону границы живут такие же труженики, как они сами, и никогда им даже в голову не придет воевать между собой. Зачем? Им нечего делить. А есть еще другая Украина — тех, кто нанимает Петлюр, чтобы они воевали за их фабрики и заводы. Таким, как Лец-Атаманов, «самостийная» мозги затуманила. Вот такие и нужны капиталистам. Сегодня он готов принести в жертву нас с вами, а завтра поведет на базар всю Украину ради своей мечты. Наша страна очень богата, а народ живет бедно. Почему? Выходит, все прибрали к рукам капиталисты разных мастей — и французские, и бельгийские, и английские, и наши. Пишут, и американские уже прицениваются. А большевики им говорят: «Ступайте к чертовой матери! Довольно вам, чертовы буржуи, грабить народ!» А где вы видели, чтобы капиталист так легко поступился своими барышами? Вот тебе, Калембет, вот тебе, Лелека, оружие; вот вам пушки. Хотите «самостийную?» Нате вам гетмана с булавой. Не хотите гетмана, нате Петлюру, он еще похуже, только воюйте с Россией, бейте ихних и своих большевиков, разгоняйте Советы рабочих и крестьян. Не хотят честные идти против большевиков, выпускайте из тюрем Берез, Богинь, Кавуль — лишь бы только воевали, не то плакали наши денежки!
— А ты? Ты тоже воюешь? — возразил Калембет, насупившись.
— Поумнеть, хлопец, никогда не поздно, — ответил несколько смущенный Кудря.
— Вот видите, куда оно идет, — почесал затылок Лелека. — А мы прочитать прочитали, а толком не разобрались. «Продает Петлюра!» Брехня, думаем, неужто мы не узнали бы, кабы это была правда. Вот когда полковник продал грабли, так мы знаем даже, за сколько. А оно вот что!..
Калембет больше ничего не сказал, а когда вышел из вагона, молча направился в канцелярию.
В канцелярии никого из командиров не было. Сидел только один Цацоха, прислуживавший в офицерском собрании. На вопрос Калембета, где пан полковник, он махнул рукой на окно:
— Все там, у начальника станции.
Лец-Атаманов пришел в домик за станцией, когда все остальные уже сидели за столом. Он был уверен, что Нина Георгиевна тоже здесь, но ошибся, — среди гостей начальника станции ее не было. Не было и в купе. Спрашивать же о ней у командиров он не решился и хотел уже повернуть назад. Но его схватили за руки и усадили за стол, ломившийся от всяческой снеди и напитков. За столом были все свои и еще двое посторонних. Один, в форме железнодорожника, видимо из соседнего эшелона, успел уже напиться, смотрел на командиров мутными глазами и с глупой улыбкой повторял: «Железяку на пузяку — гоп!» У другого был вид захудалого служащего. Оказалось, это был петлюровский уездный комиссар, приехавший на станцию за новостями. Усадили его рядом с полковником Забачтой. Уездный комиссар почел это за великую честь и то и дело обдергивал на себе пиджачок. Наконец попросил слова.
— Я не ожидал, панове, — начал комиссар, робея, — что сегодня мне доведется быть в компании наших славных рыцарей, которые не на словах, а на деле защищают от врагов нашу мать-Украину. Мне до слез радостно, что я нахожусь сейчас среди таких же истинных украинцев, как я сам.
Капитан с Георгиевским крестом на френче прикрыл ладонью рот и кашлянул в свою рюмку, а полковник Забачта поспешил закурить папиросу. Комиссар между тем перешел на славных гетманов, которых советовал брать теперь в пример. И когда наконец выкрикнул: «Душу, тело мы положим за мать-Украину…» — глаза его от волнения подозрительно заблестели.
Пьяный железнодорожник снова промычал:
— На пузяку, гоп!
Вторым слово взял сотник Рекало. Он откашлялся, попробовал голос и на манер проповеди произнес целую речь. Уездный комиссар слушал, набожно склонив голову, но, услыхав, что не только среди казаков, а и среди командиров довольно много неукраинцев, поспешно поднес рюмку к глазам и начал внимательно разглядывать содержимое, а Рекало торжественно поклонился полковнику Забачте и продолжал:
— Вот хотя бы и наш дорогой полковник. Он хоть и орловский, но, побывав в руках Красной Гвардии, готов поклясться, что с Директорией дело иметь лучше. Она не спрашивает, на каких фонарях вешал бы полковник самостийников, если бы возвратился любезный его сердцу царизм. Или вот лейб-гвардии его императорского величества капитан Трюковский, — продолжал Рекало. Сухой, костистый капитан с бритым черепом и тонкими губами кольнул его острыми глазами и нервно задергался. — Этот тоже, если вернется «единая неделимая», не забудет нашей ласки и прежде всего заявит: «Не было, нет и не будет украинского языка…»
— Гоп! — буркнул, уже уткнувшись носом в тарелку, железнодорожник.
Кое-кто начал пожимать плечами и удивленно поглядывать то на железнодорожника, то на Рекала, а он уже перешел к адъютанту:
— Разве он виноват, что его славное войско гетманское, стерли с земли украинской, а в цыганские атаманы он еще не вышел. И только наша высокогуманная армия могла понять трагическое положение офицерства царской армии и без различия веры, пола и происхождения позволить им приложить свои руки к святому делу освобождения матери-Украины от… от их же ярма.
Комиссар успел рассмотреть рюмку со всех сторон, полковник Забачта закурил уже вторую папиросу, а адъютант Кованый уже дважды спросил:
— Ты что, по уху захотел?
Но Рекало продолжал:
— Я заканчиваю. Наш эшелон, панове, — это маленькая единица, и таких единиц бродит сейчас но Украине сотня, а может, и больше. Если сложить их вместе, то перед вами и будет национальная армия Директории. Единственное, что от нас требуется, — доказать, что мы казацкого рода, пьем горилочку, как воду…
Общее замешательство развеяла черная голова в шляпе — она осторожно просунулась в дверь и еще осторожнее спросила:
— Можно? Прошу прощения, мне два слова. Так, выходит, грабли…
Он не успел закончить, как Сокира молча схватил со стола стакан и швырнул ему прямо в голову. Стекло вдребезги разлетелось по эту сторону двери, а голова забормотала уже по ту сторону:
— Так я могу обождать.
Пищимуха с посоловевшими глазами бросился на хорунжего, но адъютант отдернул его и стукнул стаканом:
— Пей!
— Не буду! Вы хотите сделать из меня второго Чижика. Чтоб я убивал, не спрашивая? Не буду пить!
— Пей, все равно когда-нибудь повесят.
— Я еще сам тебя повешу!
После пятого тоста адъютант Кованый, растирая широкой ладонью по колючему подбородку масло, вытащил к столу хозяйку и насильно усадил к себе на колени.
Начальник станции, ошалевший поначалу при виде таких высоких гостей, а теперь — от ускоренного наступления на его супругу, с растерянной улыбкой пытался вырвать ее из пьяных рук.
— Вам бы девочку…
— Мы люди не требовательные, — возразил старший Карюк и ущипнул хозяйку за то место, под которое силился подсунуть и свое колено капитан Трюковский.
Комиссар, который все убеждал спеть «нашу холостяцкую», вдруг откинулся назад и, словно у него горло стиснуло клещами, завел: «Во Иордани крещается тебе, господи…» Не на тот глас! — И он помотал в отчаянии головой. — «Тяжела ты, безотрадна, доля бедняка», — и, наклонившись к старшему Карюку, чмокнул его в щеку.
Карюк стер поцелуй корочкой хлеба и тихо спросил:
— Неужто-таки никак нельзя вернуться домой?
— Всех сплошь режут. Раз ты украинец или увидали на стене Тараса Григорьевича — амба!
— Да, господи, какой из меня украинец? Ну, Андрюшка — это сынок мой — у себя там, в семинарии, нахватался мужицкого духу, а я разве что песен попеть…
— И за то, чтоб песен попеть, — к стенке.
Карюк вздохнул.
— Хуторка жалко. Без хозяина, сами знаете, расползется все.
— Были хуторки, теперь — амба! — замотал головой комиссар. — От земли возидоша, в землю изыдеши.
— Мы их с горлом вырвем! — выкрикнул молодой Карюк и брякнул стаканом о стол. — Бей большевиков!
— Стреляй их! — заорал хорунжий Сокира, черный, озверелый, и всадил пулю в самовар.
Пуля прошла сквозь кипяток и, как ошпаренная, пролетела по комнате. По дороге ей попался буфет, потом дверь и, наконец, в соседней комнате — колыбель с ребенком. Хозяйка завизжала не своим голосом. Кипяток через дырочки, струйками, исходя паром, лился на стол. Младший Карюк, восхищенный таким зрелищем, всадил в самовар еще одну пулю.
Пищимуха схватился за карабин.
— Черная смерть! — но его уже подмял под себя адъютант Кованый.
Пока под столом шла молчаливая борьба за карабин, в комнату ворвалась, как ураган, растрепанная, в растерзанной кофте женщина и, кидаясь то к столу, то к окнам, закричала:
— Спасите, караул, убивают!.. Ой, людоньки, всю печь развалили, старику голову разбили, спасите!
Полковник схватил ее за руку.
— В чем дело, сударыня, чего ты кричишь?
— Режут! Ой, ваше благородие, я же пустила ваших солдат как людей, а они в печь накидали патронов. Слыхали? Да разве это порядок, анафемские вы души, чтоб в печь патроны?
— Спокойно, мадам!
— Какая я тебе мадама, у меня муж законный!
— Мы тоже законные. Садясь к столу…
— Какие вы законные, ежели ваши бандиты гоняются вон там за явреем по станции. Ой, людоньки, спасите! — И она, схватившись за голову, выскочила из комнаты с криком: — Караул, люди добрые, спасите!
Лец-Атаманов все время сидел молча. По мере того, как он пил, лицо его все больше кривилось, багровело и наливалось злой, раздраженной кровью. Когда женщина выскочила из комнаты, он встал, отбросил стул и молча вышел.
На дворе стояла уже зимняя ночь. В синем небе мерцали искрами звезды, а под ногами пронзительно скрипел мерзлый снег.
От Знаменки уже отчетливо доносилась канонада. Артиллерия могла теперь принимать участие в боях только с бронепоезда. У Лец-Атаманова мороз прошел по коже. Канонада настойчиво напоминала о безвыходном положении, в каком очутился не только их дивизион, а вся армия.
Вслед за сотником вышли из дома и другие командиры, наполнив тишину пьяными голосами. На станцию сбегались какие-то люди. Кое у кого за плечами торчала винтовка, другие были с кольями. Между ними толклись и некоторые казаки.
Лец-Атаманов понял: если не будут наказаны публично хулиганы и воры, может вспыхнуть восстание в окрестных селах, а то и в самом дивизионе. Полковник Забачта был пьян, да к тому же все ему было безразлично, и сотник решил действовать на свою ответственность. Вбежав в канцелярию, Лец-Атаманов вызвал младшего Карюка, который сегодня был дежурным по дивизиону, и приказал немедленно допросить всех, кто был у сторожа.
Отдав приказание, он немного успокоился. Вино еще бурлило в жилах, и Лец-Атаманов, представив себе, как будет удивлена Нина Георгиевна, злорадно усмехнулся. «Так и скажу: вы в этом виной. Я больше не могу. Ваши глаза, ваша улыбка, ваши белые руки, ваши пышные… Я должен ощутить их возле себя, в себе. Вы это должны понять и не просить меня, не умолять, не кричать, все равно я завтра или послезавтра, может быть, сложу голову, но сегодня я хочу испытать наслаждение…»
— Дома Нина Георгиевна? — спросил он у Цацохи, который подметал коридор.
— Только что вышла куда-то с бунчужным, — ответил, облизываясь, Цацоха. — Ох и барынька, у-у-ух. Вот бы нам с вами такую!
Лец-Атаманов распалился еще больше. Казалось, повстречайся ему сейчас Нина Георгиевна, он бы просто раздавил ее в своих объятиях, затоптал ногами в снег и целовал каждую частичку этого белого, терпкого, как вино, тела, пока не упился бы до беспамятства.
«А бунчужный, пожалуй, песнями угощает», — подумал он, криво усмехаясь.
Все командиры прошли во второй вагон, откуда доносились звуки скрипки. Лец-Атаманов тоже направился, было туда, но его нагнал младший Карюк. Он был испуган и еще с порога закричал:
— Сам иди их допрашивай! Насилу убежал!
— В штаны наделал! Тоже мне вояка! Только пить умеете.
— А если они за пулемет схватились?!
Лец-Атаманов быстро вошел в командирское купе. Усевшись за стол, на котором стояла бутылка, командиры уже весело шлепали картами. Чижик играл что-то печальное и тревожное.
— Панове, — сказал Лец-Атаманов сердито, — мы так доиграемся до бунта. Казаки уже за пулеметы хватаются. Пан полковник, прикажите сейчас же арестовать зачинщиков!
Забачта пьяно ухмыльнулся.
— Вы же хозяин.
— К черту ваше кривляние!
— Арестовывайте хоть весь дивизион. А-а, позвольте, за что? Вам налить?
— Вы же слышали, за пулемет хватаются.
— Какой, где?
Лец-Атаманов раздраженно махнул рукой:
— Пошли, Карюк!
Они направились к вагону телефонистов. Возле него толпились казаки. Видимо, заметив сотника, из гурьбы вышла Нина Георгиевна. Она была встревожена, но старалась не показать этого.
— И вы здесь? — удивился Лец-Атаманов.
— Безобразие! — проговорила она, стрельнув сердитыми глазами на бунчужного.
Тут же топтался и Кудря. Оба они были озабочены и, казалось, чувствовали себя в чем-то виноватыми. В вагоне, похабно ругаясь, возились с пулеметом Кавуля и Смыцкий. Теперь Нина Георгиевна с оскорбленным видом обратилась к сотнику:
— Возвращаюсь с прогулки, а они опять… Женщине здесь шага нельзя ступить. Такая армия?
— Кто?
— Те же самые. Если бы не ваш бунчужный, вряд ли и спаслась бы.
У Лец-Атаманова даже в глазах помутилось: какая-то босячня осмеливается наравне с ним ухаживать за такой женщиной, как Нина Георгиевна.
— Сейчас мы положим этому конец. Что вы делаете с пулеметом?
— Заело, — ответил бунчужный. — Дармоеды чертовы. Даже пулемет не могут содержать в исправности.
— А почему он здесь? Забери к себе в вагон!
— Нема дурных, — возразил Кавуля.
— Смирно! — громче, чем нужно, крикнул Лец-Атаманов и выхватил револьвер.
Громкая команда, подкрепленная револьвером, невольно подействовала на Кавулю, Березу, Богиню и Смыцкого, бывших в вагоне. Они оставили пулемет и вытянулись, Карюк воспользовался этим и проворно стащил пулемет на землю.
— Под арест! Бунчужный, удвоить караул! Ведите на станцию!
— Давно пора! — послышалось несколько голосов.
Арестованные уже не буянили, а, только криво усмехались, удивляясь, должно быть, тому, что против них сразу поднялся чуть ли не весь дивизион.
— Кто они? — спросила Нина Георгиевна, возвращаясь с сотником к своему вагону.
— Босячня! — коротко ответил Лец-Атаманов. Он тяжело дышал и, казалось, чего-то не мог понять. — Карюк, ты сам присмотри. Поведение бунчужного… Ни на кого нельзя полагаться. Понял?
Нина Георгиевна, видимо, почувствовала, что он при ней чего-то недоговаривает, укоризненно сказала:
— А зачем таких держать в армии? Ведь это просто уголовники, а не солдаты.
— Они и пришли к нам из тюрьмы, — ответил Карюк.
Лец-Атаманов сердито вскинул на него глаза:
— Ничего не бывает без «но».
Опять послышались далекие разрывы. Они становились с каждой минутой явственнее, из степи уже долетал скрип обозов, которые тоже тянулись на запад, а эшелоны, казалось, навеки примерзли к рельсам.
— Мы когда-нибудь сдвинемся с этой проклятой станции? — спросила Нина Георгиевна, когда они вернулись в вагон. — Зачем я потратила день? Пан сотник, дайте лошадь съездить в село. Я найму там подводу.
— Нет, мы вас не отпустим, — игриво ответил сотник. — Завтра кончат расчищать путь.
— До завтра нас может нагнать бронепоезд.
Лец-Атаманов помрачнел.
— Пехота отходит с боем. У нас тоже есть орудия.
— Может, мне лучше в местечке переждать?
— До местечка, говорят, верст шесть.
— А вы придумайте какой-нибудь предлог и проводите меня.
Лец-Атаманов криво улыбнулся.
— Нина Георгиевна, дорогая, для вас я готов на все, но… Состав может двинуться в любой час.
— Все зависит от желания, дорогой… Простите, как вас зовут?
— Петр Маркович.
— От желания, дорогой Петр Маркович, — сказала она, прищурив глаза.
И этот взгляд, задержавшийся на нем, и ласковое обращение были для Лец-Атаманова неожиданностью. Он даже растерялся, но только было собрался перейти на интимный тон, как в коридор вбежал запыхавшийся младший Карюк и выкрикнул с удовлетворением:
— Арестовали! Заперли в ламповой на станции. Идемте. Сейчас совещание будет, что с ними делать?
— Расстрелять! — сказал Лец-Атаманов, обозленный тем, что из-за них он и сегодня вынужден покинуть Нину Георгиевну.
Полковнику Забачте все еще было безразлично — кого и за что арестовали. Совещание созвать он согласился только после настойчивых домогательств старшего Карюка, который боялся, что арестованные сбегут из-под ареста и прикончат сына.
Первым слово взял сотник Рекало.
— Я считаю, панове, — сказал он, — над бандитами мы должны устроить экстренный полевой суд. Поелику в нашей республике еще не выработаны надлежащие кодексы и даже самое положение о полевых судах, давайте придерживаться старинных национальных обычаев и современной техники. Суд, ввиду опасности, начать немедленно и о результатах довести постфактум до сведения штаба корпуса.
— Согласны! — закричали все.
— Согласен! — сказал и Лец-Атаманов. — Только поскорей. Наши отошли уже, пожалуй, к Казарной. Надо сейчас же и судей избрать.
В состав суда избрали Рекала, Лец-Атаманова и Кованого.
Толпы казаков и служащих из обоих эшелонов ходили по перрону и высказывали одни — восхищение, другие — возмущение. Все это смешивалось в один сплошной тревожный гул.
Опасаясь, что арестованные казаки не признают самочинно избранного суда, Лец-Атаманов предложил провести всю церемонию подчеркнуто официально, поэтому, когда началось заседание в кабинете начальника станции, первого арестованного — Березу — привели под конвоем четырех казаков с шашками наголо. Рекало, все в том же плане, начал задавать вопросы слишком издалека и так запутанно, что Береза, фамильярно закурив цигарку (суд растерялся: никто не знал, можно ли подсудимому курить?) и выпустив на стол дым, не выдержал и бесцеремонно перебил:
— Развел антимонию, вроде мы отпираемся. Я и сам скажу — брали, продавали. На других глядели и сами делали то же. Целые города, целые земли забирают… Или возьмем деньги. Вы расплачиваетесь гривнами, которые ничего не стоят: бумажка раскрашенная, и все, разве это не грабеж? Да еще человека застрелили… А три вагона, которые вы украли в Знаменке…
— Я вас призываю к порядку, — перебил Лец-Атаманов.
— Какой же это, к черту, порядок? Много — можно, а мало — грех? Полковник Забачта положил к себе в карман за грабли целую тысячу.
— Мы про вас спрашиваем…
— А коли хотите про нас знать, так мы всего за сто целковых продали. Вот те крест! А нашелся бы еще такой дурень, еще сотню взяли бы. Таких не жалко, сами хотят погреть руки на чужом. Так это бы вроде вор у вора, а вы у кооперации цапнули. Нам — и то совестно.
Рекало, обиженный, что его бесцеремонно перебили, снова начал задавать вопросы:
— Нет, вы скажите, поскольку я официально спрашиваю, где, с кем, что и сколько вы награбили?
— Чего там грабили? Брали, что плохо лежит. Ну, уж если вам так хочется знать, слушайте. В Полтаве мы больше барахолили по церковным чашам и дароносицам. Все равно бога теперь за штат вывели. В Кременчуге немножко мануфактурой поживились, в Кобеляках достали товара на сапоги, а в Потоках — каракуль. Вот и на вашей бекеше, пан Кованый, воротник из знакомого нам каракуля. Мы честно делимся, не так, как вы.
Лец-Атаманов закусил губу, остальные приняли это равнодушно.
Рекало уже не успевал записывать, а Береза с прежним цинизмом продолжал называть новые и новые города и местечки, где они грабили все, что только попадалось.
— И вам так легко уступали свое добро?
— Это как когда. Бывало, и придушить случалось.
— Вы знали, какая мера наказания за это бывает?
— Так ведь сейчас война. Вы же приказываете нам в противника стрелять, и стреляем, убиваем, а он мне, может, и не противник. Отчего же вы за это меня не судите? Еще и хвалите. А разве буржуй не противник? Торговый капиталист?
Рекало устал уже спрашивать и охотно уступил очередь Кованому. Адъютант спросил только, почему Береза и его приятели не подчинились, когда их хотел допросить Карюк, даже хотели оказать вооруженное сопротивление? С прыщеватой физиономии Березы понемногу сошло наглое выражение, он, прищурясь, поглядел в окно, потом пренебрежительно — на судей и, как бы пересиливая себя, ответил:
— Да! Если б не заклинило патрон в пулемете, может, за столом уже сидел бы кто-то другой, а вы стояли бы на моем месте.
— Что вы хотите этим сказать? — насторожился Лец-Атаманов.
— Да ничего особенного. Вы ведь сами видели, кто возле вагона вертелся. А я не доносчик. Задумано было хитро, и нам на руку.
— Казаки хотели бунт поднять? Вы это хотите сказать?
— Это к нашему делу не относится. Это уж политика, пан сотник. Мы тоже в законах разбираемся. Раз вы против царя, значит, и против его законов, а своих еще не придумали. Вот и выходит — нет у вас права судить нас. Постращать — пожалуйста. Только мы уже пуганые.
— Кто вас подбивал? — допытывался Лец-Атаманов.
— Говорю же, это к нашему делу не относится.
Больше ни на какие вопросы Береза не захотел отвечать.
Не выдали никого и остальные арестованные, а от грабежей не отрекались, как и от того, что с пьяных глаз устроили погром в квартире станционного сторожа.
— Вы позорите нашу армию! — выкрикнул Лец-Атаманов.
— По Савке и свитка, — ответил Кавуля, которого допрашивали последним.
Наконец суд ушел совещаться. Виновность подсудимых во многочисленных грабежах и даже убийствах была доказана.
По поводу этого никаких споров не было.
— Какой же приговор?
В голову Лец-Атаманова назойливо лезли мысли о развале армии Директории, ради которой он столько выстрадал, к тому же из соседнего эшелона донеслась тоскливая песня: «…Вернись, сину, додомоньку, змию, зчешу головоньку…» Гнев, безвыходность, отчаяние обожгли ему мозг, и он истерически закричал:
— Расстрелять!
Остальные удивленно переглянулись, но возражать не стали. О поведении бунчужного и Кудри решили посоветоваться еще с командирами. Приговор над осужденными постановили привести в исполнение этой же ночью. Рекало заскреб в затылке.
— А кто же будет расстреливать?
— Как, кто? — раздраженно ответил Лец-Атаманов. — Казаки!
— А если откажутся?
— Тогда кто угодно, хоть бы и ты.
— А почему не ты?
— Может, спорить начнем?
— Даже спорить не желаю. Кто хочет — пускай стреляет, а я к такой работе не привычен.
— И тебя расстреляем!
Приговор подсудимым читал с каменным лицом Лец-Атаманов. Текст был пересыпан словечками вроде «понеже» и «поелику» и так уснащен упоминаниями о «запорожских традициях», что мог, казалось, на любого произвести сильное впечатление. У младшего Карюка сразу глаза заблестели. Не произвел он никакого впечатления только на подсудимых. Даже услышав о мере наказания, они и тогда — кто презрительно сплюнул сквозь зубы, кто оттопырил губу.
Лец-Атаманов, ожидавший естественной в таких случаях реакции, растерялся, утратил торжественный вид, и, напутствовав осужденных грязным ругательством, отправил их назад в ламповую комнату.
Известие о приговоре быстро облетело весь эшелон, и казаки, как взбаламученное море, забушевали по всей станции.
— Чижик, что там болтают? — спросил Лец-Атаманов, позвав его к себе в купе.
— Да разве их разберешь? Одни говорят — в самом деле расстреляют, а другие говорят — черта с два.
— То есть?
— Никто не захочет.
— А ты?
— Что вы, пан сотник? Я не знаю даже, откуда винтовка заряжается.
— А если мы тебе будем давать по бутылке на день?
— Что вы, что вы, пан сотник? Да пускай она сгорит, я ее больше и в рот не возьму.
— А такую видал? — и сотник поболтал перед его носом бутылкой с янтарной калгановкой.
Чижик заморгал глазами, зачмокал губами и уже умоляющим голосом сказал:
— Пан сотник, что угодно, холуем буду, вором для вас стану, только не делайте из меня палача. Я через эту проклятую водку человеческий образ и подобие потерял, а ведь был когда-то человеком. Два факультета окончил.
— Врешь!
— Вот видите, я и сам уже перестаю в это верить. Что вы хотели сказать?
— Ты, конечно, видел прокламации, которые появились среди казаков?
Чижик закивал головой.
— А давно они появились?
— Кто?
— Прокламации.
— Да разве я их видел? Что вы, пан сотник, за дурака меня принимаете? Выспрашиваете и выспрашиваете. Никаких прокламаций я не видел и не знаю.
Лец-Атаманов налил стакан калгановки и отвел руку в сторону.
— Ну, говори, у кого видел? Может, даже знаешь, кто их подкинул, тогда целую бутылку налью.
Чижик посмотрел больными кроличьими глазами на калгановку, потом на хищное, как-то заострившееся в каждой черте лицо сотника и, весь передернувшись, пошел из купе, тихо бросив:
— Не знаю.
— Ах ты ж…
И сотник, закончив крепким ругательством, с силой швырнул в спину Чижику стакан с калгановкой. Янтарные струйки потекли среди осколков стекла по полу, а Чижик, весь дрожа, с мокрой спиной, как побитый пес, поплелся за дверь.
Уже близилась полночь, когда командиры всего дивизиона снова сошлись на совещание. Дело с осужденными осложнялось, — как и думал Рекало, казаки дивизиона начисто отказались исполнить приговор, а среди командиров тоже не нашлось смельчака. Даже бывший пристав Светлица отрицательно качал головой. Розгами отстегать, даже на смерть забить — он соглашался. Все были уверены, что в крайнем случае приговор исполнит сотник Лец-Атаманов, однако он загадочно молчал. Даже почему-то улыбался про себя. В глазах у него заметно было какое-то нервное возбуждение, как перед сюрпризом, только ему известным. Адъютант Кованый напомнил о намеках Березы.
— Бунчужного тоже нужно арестовать, — категорически сказал Лец-Атаманов. — И Кудрю, слесаря! Мне сдается, это они мутят дивизион.
— Кто, Натура? — удивился полковник. — Вы еще не знаете этого служаки. Позвать его сюда!
Бунчужный Натура когда-то служил в артиллерийском полку вместе с Забачтой, который был еще только командиром взвода. Забачта его почти не помнил, но искренне обрадовался, узнав, что Натура — однополчанин. Пожалуй, это было единственным, что связывало его с молодостью, с беззаботным житьем офицеров царской армии. Ему уже казалось, что для Натуры он был тогда «отцом благодетелем» и что бунчужный об этом не забывает.
Бунчужный пришел настороженный. Когда он входил в коридор, в раскрытых дверях за ним показалось еще несколько голов. Заскрипел снег и под окнами вагона, но полковник этого не заметил.
— Здравия желаю, пан полковник! — четко проговорил бунчужный, вытянувшись в струнку. — Приказали явиться?
Полковника приятно поразили и «здравия желаю», и выправка казака. Он снисходительно улыбнулся.
— Не забыл еще? Молодчина!
— Рад стараться, ваше высокобла… пан полковник.
— Вот вам и большевик, — сказал полковник, с торжеством глядя на командиров. — А может, и вправду, ты, Натура, уже стал большевиком? Только ты, братец, говори правду.
— Рад стараться, ваше высокобла… пан полковник.
— То есть?
Бунчужный смешался.
— Ну, они все — пролетария, а мы еще слава богу…
— А вот сотник Лец-Атаманов говорит…
У бунчужного промелькнули в глазах тревожные огоньки, но в ту же минуту он удивленно поднял брови.
— Ваше высоко… пан полковник, дозвольте и мне спросить.
— Спрашивай, спрашивай.
— Если бы вы были большевиком, что бы вы сделали?
Полковник поморгал глазами, посмотрел вопросительно на командиров, но, видимо, и они не поняли такого вопроса. Наконец он просветлел.
— Ох, и хитрый же ты хохол! Слыхали, панове, как он заставляет меня сказать самому себе: глупый вопрос! Разумеется, если бы я, упаси боже, был большевиком, так служил бы в большевистской армии, а не, а не… Ну, что я вам говорил, пан Лец-Атаманов?
— Если бы вопрос решался так просто, пан полковник, так мы ехали бы на восток, а не на запад, — возразил Лец-Атаманов, раздраженный легковерием полковника. — А отчего возле тебя постоянно Кудря вертится?
— Да у нас, знаете, и поговорить не с кем такому, как слесарь. Человек городской, бывалый, а мы с ним еще когда-то вместе на заводе работали. Ну, и вспоминаем за чаркой.
— За чаркой можно, — сказал полковник, — а ты вот что посоветуй мне, братец, как нам с этими бандитами быть?
— Я уж думал, пан полковник. Не иначе, как в местечко надо съездить…
Лец-Атаманов даже подскочил.
— Вот это правильная мысль! В местечке наверняка имеется какая-нибудь команда.
— Идея, идея, — сказал полковник. — Может, ты сам и поедешь?
— Нет, — возразил тут же Лец-Атаманов. — Нужно поехать кому-нибудь более авторитетному. Ступай, Натура, мы тут сами решим.
Бунчужный звякнул шпорами, четко повернулся и вышел.
— Тогда будем вас просить, пан Лец-Атаманов, — сказал полковник. — И ехать нужно сейчас же, а то можете никого не застать.
Лец-Атаманов сделал вид, что морщится, но тут все заговорили в один голос, что должен ехать только он, и к тому же немедленно.
— Я пойду распоряжусь, чтобы заседлали коня, — сказал Рекало.
— Надо ехать на санях. Может, командира их придется подвезти.
Взволнованный Лец-Атаманов, даже не постучавшись, вбежал в свое купе.
— Я сейчас еду в местечко, Нина Георгиевна. Хотите?
Нина Георгиевна обрадовалась и даже не обиделась, когда Лец-Атаманов больно стиснул ее руку.
— Собирайтесь!
— Я готова.
Действительно, она была уже одета, а на диване стояли ее чемоданы.
— Тебе кучер нужен, Лец? — спросил из коридора Рекало.
Лец-Атаманов, как заговорщик, поглядел на Нину Георгиевну и ответил:
— Не нужно.
Нина Георгиевна удивилась:
— Посреди ночи?
— Именно поэтому, — и еще раз крикнул в коридор: — Не надо!
— Выдумываешь.
— Не нужно!
— Ну, как знаешь. Лошадь уже запрягли.
Полковник Забачта, увидев, что Нина Георгиевна выходит с чемоданами в руках, причмокнул и ехидно сказал:
— Свадебное путешествие, пан сотник, придется сократить до утра. Желаю счастья!
— Мерзавец! — процедил сквозь зубы Лец-Атаманов.
Лошадь, застоявшаяся у вагона, взяла с места размашистой рысью. Маленькие ковровые сани легко скользили по белой пушистой дороге, будто не касаясь земли, и, как в лодке, заметно укачивали путников.
Выехав за станцию, которая закрывала собой эшелон, Лец-Атаманов вдохнул полной грудью. В комендантскую сотню он не верил, но верил в свой успех у женщин. Ни о чем другом сейчас думать не хотелось. Возможно, красный поток зальет все просторы Украины и он захлебнется в нем. Но это будет завтра или послезавтра, а сейчас он хочет наслаждения. Он перебрал вожжи в одну руку, а другой обхватил ее стан и с силой прижал к себе. Нина Георгиевна, о чем-то задумавшаяся, упрямо отстранялась. Лец-Атаманов наклонился и горячими губами впился в ее матовую холодную щеку. Она кулаками уперлась ему в грудь и старалась отодвинуться как можно дальше, но сотник уже целовал глаза, лоб, уши и настойчиво ловил губы.
— Оставьте!
Сотник пьянел все больше. Чтобы развязать себе руки, он натянул вожжи, и лошадь замедлила бег. Нина Георгиевна закричала уже истерически:
— Перестаньте, слышите… Я выскочу, слышите… Хам!..
Лец-Атаманов отнял руки и хмыкнул:
— Вы серьезно?..
— Безобразие, — не переставала возмущаться Нина Георгиевна. — Пользуетесь моей беззащитностью. Нечестно с вашей стороны, славный рыцарь!
Сотник огрызнулся:
— Кто там будет вспоминать о чести таких, как мы.
— Тогда ради чего эта комедия с судом? Одного поля ягоды!
— Не комедия, а противоядие, дорогая пани. Профилактика!
— Блажен, кто верует.
— Аминь!
— А если комендантской сотни не окажется в местечке?
— Я в этом больше чем уверен.
— И вы вернетесь в эшелон, чтобы подставить свой лоб под пулю? Удивляюсь, неужели вы не видите, что ваша карта бита? Нет уже необходимости возвращаться.
Лец-Атаманов отрицательно покачал головой. Так могут поступить Забачта, Трюковский или Кованый — они наемники, а он — хозяин. Нет, карта еще не бита! Не хватит своих сил — заложим души черту, дьяволу, а своего добьемся. Другое дело, если бы его невзначай захватили большевики, ну, тогда был бы вынужденный конец… Лец-Атаманов почувствовал, как где-то там, внутри, что-то неприятно заныло. В голову полезли предательские мысли. Их оборвали выстрелы на станции. Они оглянулись, но ничего уже нельзя было разглядеть. Нина Георгиевна вопросительно посмотрела на сотника.
— Не понимаю! — сказал он, пожав плечами.
— Может, бунт, может, крестьяне?..
— Не может быть, — но голос у него дрогнул. — Вернемся назад!
— Что вы?!
— Это, наверно, вражеская разведка.
— Гоните! Нас могут нагнать. У вас оружие есть?
— Хватит — вот карабин да еще браунинг. — Лец-Атаманов хлестнул вожжами лошадь.
— Здесь где-то должен быть поворот, говорили.
— Я вижу, он дальше.
Свернув с большака, они поехали по еле приметной проселочной дороге.
Версты через три после поворота, как говорил начальник станции, должно было показаться местечко, но лошадь, вся в мыле, проскакала, наверно, уже больше пяти верст, а не было видно хотя бы даже хутора.
— Мы заблудились! — сказала Нина Георгиевна раздраженно.
— Не может этого быть. До местечка семь верст с гаком, значит, не меньше десяти. Скоро выглянет, — успокаивал сотник, сам растерянно поглядывая по сторонам.
Из черной бездны неба начал тихо падать пушистый снег, и из глаз исчезли даже близкие очертания дороги, до этого еще заметные.
Неожиданно в стороне, совсем близко, залаяли, точно пулемет «шоша», собаки. Лец-Атаманов привстал на санях и сквозь седую мглу заметил слева что-то темное на снегу.
— Там внизу какой-то хутор.
— Может, погреемся и дорогу проверим, — сказала Нина Георгиевна, вся дрожа от холода. — Я замерзла.
Лец-Атаманов сразу же поворотил лошадь напрямик, через поле.
В балке лежала усадьба — возле круглого пруда над крутыми берегами в плакучих ивах. Такие же ивы в белом инее, как в парче, склонялись с обеих сторон над плотиной, которая вела к усадьбе. Все это выглядело как в сказке.
— Как тут хорошо! — вырвалось даже у встревоженной Нины Георгиевны.
За мостиком показался темный дом и еще несколько строений. Из дома сквозь щели в ставнях полосами вырывался свет и манил из холода в теплую комнату.
Добравшись до двора, Лец-Атаманов удивился. У ворот в каком-то хаотическом беспорядке стояли артиллерийские запряжки, — одни лишь передки со снарядными ящиками. Нетрудно было понять, что разбитая батарея потеряла не только обоз, но и свои орудия. В темноте возле лошадей возились какие-то фигуры, вворачивая после каждого слова злобную, раздраженную ругань. Над запряжками столбами стоял пар, и на весь двор разносился едкий запах лошадиного пота.
— В чем дело, панове, какой вы части?
Один грубо выругался, другой злобно передразнил: «Панове, панове», но Лец-Атаманов все же выяснил, что это была легкая батарея из отряда «Запорожская Сечь» и что часа два назад их разбила Красная Армия верстах в десяти отсюда.
Зрелище было жалкое. Растрепанные казаки садились на лошадей, чтобы снова бежать дальше под прикрытием темной ночи.
Нина Георгиевна тоже обошла почти все запряжки. Заглянула даже в тачанку с пулеметом, стоявшую поодаль.
В доме, куда они вошли, был подлинный разгром.
В дверях гостиной столкнулись с командирами батареи — они, нагруженные кульками с продуктами, прощались с хозяином. Высокий, осанистый, с сединой в волосах и с коротко подстриженной бородкой, хозяин озабоченно пожимал им руки и, оглядываясь назад, бросал:
— Маша, успокойся, ну, успокойся. Сейчас и мы поедем.
Заметив на шапке Лец-Атаманова белый султан, хозяин сразу определил его чин в армии и искренне обрадовался:
— Очень приятно, очень приятно. Вот видишь, Маша, к нам еще гости пожаловали, а ты говоришь, что нас все покинули. Мы тут как на острове.
Маша, полная дама с мокрым платком у глаз, лежала в столовой на диване. На столе в беспорядке стояли недопитые бутылки старых вин и холодная закуска.
Дама истерически всхлипывала и монотонно причитала:
— Боже, боже мой…
— Успокойся, Маша! Боится, как бы не захватили большевики, — пояснил хозяин, приглашая присесть к столу. — Достал из погреба самые старые вина. Все равно думаю бежать.
— Куда?
— Да куда же, если не за границу: там не достанут.
— А разве нельзя остаться на месте? — спросила Нина Георгиевна.
— Пока свои были — сидел. Меня мужики прямо на руках носили, а этой зимой я еще отдал им почти задаром десятин сто земли.
— Всю отдали?
— Да десятин триста и себе оставил. Надо же с чего-то жить. Как они узнают, что их пан уехал, будут жалеть, сердечные. Маша, ты бы все-таки присмотрела, как там девчата укладывают вещи. Этим скотам сколько ни угождай…
Дама, монотонно причитая «боже, боже мой…» — вышла в соседнюю комнату, где второпях ворочали сундуки.
— Ну как же там батька Петлюра? — спросил хозяин, присев к столу. — Ведь это мой воспитанник. Я вам сейчас покажу.
Из груды книг, уже лежавших возле библиотечного шкафа, он вытащил синюю школьную тетрадь и показал Лец-Атаманову.
— Собственной рукой переписывал Симон Васильевич. Еще когда моим учеником в духовной семинарии был. Видите, еще тогда он увлекался песнями.
Лец-Атаманов развернул тетрадку. На отдельных страницах четким круглым почерком были старательно переписаны песни. В глаза бросились «А в Києві на риночку», «Приїхали три козаки», «Ой, час, пора до куреня», «Із-за горы сніжок летить» — всего в одной тетради до сорока. Хозяин набожно прижал тетрадь к груди и сказал:
— Берегу как память. И кто бы мог подумать, что из Симона… Петлюра выйдет. Ну, помогай ему бог.
Из разговора выяснилось, что Лец-Атаманов действительно заблудился. Местечко лежало далеко в сторону, и отсюда до него было еще верст семь, и то если перебраться за рощей через овраг.
— Но что же вы застанете в местечке? Комендант собирался выезжать еще вчера.
— А может, там какая-нибудь пехотная часть осталась?
— Куда там! Они от железной дороги и на версту не отходят. На той неделе здесь, возле усадьбы, почему-то сел самолет. Вкатили его во двор, а летчики как уехали, так только их и видели. Я звонил уже и на станцию. Ведь целехонький аэроплан — и бросили.
— А где он? — спросила поспешно Нина Георгиевна.
— Стоит у коровника.
— Так мы, может, еще застанем все-таки кого-нибудь в местечке и пошлем забрать. Вы его не ломайте.
Вдруг под самым окном раздались выстрелы: один, второй.
Все переглянулись, Лец-Атаманов и хозяин заметно побледнели, а дама в другой комнате снова забилась в истерике.
— Боже, боже… поехали…
— Что это значит? — спросил Лец-Атаманов.
— Да, что это такое? — проговорил и хозяин. — Ружей вроде бы ни у кого из прислуги не было, а сечевики уже выехали.
Лец-Атаманов побледнел еще сильнее. Две пары глаз смотрели на него с вопросом и с надеждой. Он не выдержал, схватил карабин и кинулся на крыльцо. Нина Георгиевна с каким-то особым любопытством подбежала к окну. Сквозь расписанные тонкими ледяными узорами стекла она не могла ничего разобрать и начала часто дышать на стекло. Опять послышался выстрел.
Нина Георгиевна начала дышать еще чаще. Лед темнел, слезился, и она уже увидела Лец-Атаманова — озираясь по сторонам, он бежал назад.
— Что там? — спросила Нина Георгиевна, едва он переступил порог.
Лец-Атаманов пожал плечами:
— Поскакало двое верхом на лошадях.
Нина Георгиевна засуетилась и начала собираться с таким видом, словно торопилась домой.
— Скорее нужно в местечко. Я же говорила, это уже их разведка!
— А куда они поскакали? — спросил хозяин.
— К оврагу.
— О, там целая рота может укрыться.
Еще раз проверив маршрут и приняв от хозяина банку с вареньем, они через минуту снова очутились в поле.
Пушистый снег уже прикрыл ровной пеленой все дороги и тропинки. Хозяин сказал, что сразу должен быть поворот направо, но на снегу никаких признаков этого не было.
— Овраг должен быть правее, — сказала Нина Георгиевна, — поезжайте напрямик!
— Попробуем, — ответил Лец-Атаманов виновато.
Было уже почти три часа ночи, и Нина Георгиевна все больше сердилась. Она пробовала даже подгонять лошадь. Лошадь, немного отдохнув в усадьбе, неслась по полю с новой силой. Полозья саней то и дело ударялись о кочки, и по этому можно было судить, что они уже едут по вспаханному полю. Лец-Атаманов, чтобы отогнать назойливую мысль о том, что он сбился с пути, снова попробовал обнять Нину Георгиевну.
Нина Георгиевна, вся погруженная в какие-то мысли, раздраженно сняла его руку. Потом нетерпеливо спросила:
— Мы долго еще будем блуждать?
Лец-Атаманов пожал плечами.
— Овражек есть, а рощи вовсе не видно.
— Давайте здесь переберемся.
— А не вернуться ли на хутор? Комнату нам отведут и…
— Поворачивайте, здесь уже неглубоко, — перебила его Нина Георгиевна властно. — А то мы этак всю ночь проблуждаем.
Чем дальше, тем больше Лец-Атаманов подчинялся ее воле и теперь послушно повернул лошадь прямо на овраг.
— А теперь держитесь!
Но Нина Георгиевна не успела еще схватиться за поручни, как лошадь вдруг по самые уши нырнула в снег, оглобли подбросили сани кверху, и они оба покатились на дно глубокого оврага. Вслед за ними наперегонки прыгали чемодан и банка с вареньем.
Нина Георгиевна остановилась на половине дороги. Рядом лежал карабин. Она поспешно затоптала его в снег, потом, весело смеясь, сбежала вниз к сотнику. Он без шапки, весь белый, как снежная баба, растерянно вытряхивал из рукавов своего бешмета снег, а рядом лежал раскрытый чемодан, из которого выпала целая охапка бумаг. Они лежали вокруг сотника рябыми заплатками, как пестрый ковер. Нина Георгиевна бросилась сгребать их, точно кленовые листья в саду, а сотнику сказала раздраженно:
— А вы чего стоите столбом?
Лец-Атаманов — он недоуменно глядел на рассыпанные бумаги — протянул было к ним руку, но Нина Георгиевна резко отстранила его.
— Без вас обойдусь! Вон лошадь бьется.
Сотник сделал уже шаг, чтобы все-таки обойти ее, и вдруг даже вскрикнул от острой боли.
— Я, кажется, ногу вывихнул. И руку искалечил.
— Вы сами больше людей искалечили.
— Оказывается, вы и злой можете быть, — заметил Лец-Атаманов, почувствовав обиду от того, что она так равнодушно отнеслась к его поврежденной ноге.
— Смотря с кем, — ответила Нина Георгиевна, все еще согнувшись над бумагами.
— Что это у вас такое?
— Не будьте любопытны, — и она защелкнула чемодан. — Никогда не видели рекламы «Олеомаргарин»?
— Зачем вам столько? Вы шутите.
— Самое время для шуток!
Нине Георгиевне и в самом деле было не до шуток. ПОАРМ 13 послал ее и товарища, который отстал от поезда в Знаменке, на подпольную работу в Одессу. Кроме того, они должны были доставить Одесскому подпольному ревкому какое-то важное поручение Реввоенсовета за тремя сургучными печатями и политическую литературу. Пакет она спрятала среди своих юбок, а газетами и листовками был набит второй чемодан. Именно эти листовки и взбудоражили казаков артиллерийского дивизиона.
В этот дивизион Нина Георгиевна попала случайно, чтобы замести следы. От самого Киева за нею следил какой-то подозрительный субъект в сером пальто. В Раздельной ей предстояло пересесть на пассажирский поезд и встретиться с третьим товарищем, который тоже ехал на подпольную работу. Неожиданная задержка эшелона разрушала ее планы. Самообладание Нины Георгиевны подверглось серьезному испытанию.
— Ступайте вытаскивайте лошадь, — повторила она тем же тоном.
Лец-Атаманов, припадая на одну ногу, сделал было несколько шагов и остановился.
— Погодите, кажется, я браунинг потерял. — Он обшарил себя. — Нет!
Нина Георгиевна при этих словах встрепенулась.
— Сперва голову, а теперь и браунинг потеряли, — сказала она язвительно.
— Серьезно. Ищите!
Она потыкала рукой в одну, вторую ямку, но в таком снегу мог утонуть не только куцый пистолет, а даже целый пулемет, и Нина Георгиевна выпрямилась.
— Весной найдете, пан сотник. От лошади и то одни уши торчат. Вытаскивайте сани, а я на ту сторону и пешком взберусь.
— Нина Георгиевна, постойте!
Но она, не оглядываясь, уже осиливала склон оврага. Сбитый с толку Лец-Атаманов только пожал плечами и начал сам нашаривать в истоптанном снегу браунинг. Полагая, что револьвер мог выпасть возле саней, он вскарабкался наверх, но и там не нашел. Еще неприятнее поразило его то, что и карабина в санях тоже не оказалось. Нина Георгиевна не могла взять его с собой. Он поглядел ей вслед. Она уже вышла из оврага и направлялась в поле, исчезая за белой завесой пушистого снега.
— Нина Георгиевна! — позвал он с нотками раздражения в голосе, но она не отозвалась.
Лец-Атаманов не мог понять такой резкой перемены в ее поведении: ведь, кажется, он ничем ее не обидел, даже сам поражался своей выдержке, а ее будто подменили. Капризная особа! Он опять сошел на дно оврага и начал обшаривать снег руками. Браунинга не было, но рука нащупала затоптанный в снег листок, один из тех, какие выпали из чемодана Нины Георгиевны. Лец-Атаманов даже в темноте разобрал, что листок нисколько не похож на рекламу маргарина. Он вынул коробок спичек и при-светил. В глаза бросилось знакомое уже воззвание Реввоенсовета к казакам.
Спичка уже погасла, а Лец-Атаманов все еще смотрел широко раскрытыми глазами на листовку. В голове каруселью закружились события последних двух дней. Всякий раз, когда Нина Георгиевна выходила на прогулку, он потом натыкался на следы работы какого-то подпольщика. Теперь понятно, почему ей так хотелось послушать украинские песни. Значит, в отношении бунчужного и Кудри он не ошибся. Вспомнив о посещении дипломатической миссии, Лец-Атаманов почувствовал, как его бросило в жар. Дипломаты были больше чем следует откровенны.
— Эй ты! — вдруг закричал он яростно и бросился было вдогонку за Ниной Георгиевной. Рука машинально потянулась к поясу, но оружия на привычном месте не было. Лец-Атаманов упал на снег и начал уже беспорядочно разгребать его. «Браунинг, браунинг!» — рычал он с перекошенным лицом. Пистолета нигде не было. Сотник бессильно упал на локти и заскрипел зубами, потом вскочил на ноги и побежал по следу Нины Георгиевны, но, прохромав несколько шагов, понял, что пешком он не осилит теперь даже склона оврага, и повернул назад.
Лошадь, провалившись в яму, сломала оглоблю и порвала шлею. Лец-Атаманов, трясясь, как в лихорадке, вытащил ее из оглобель и вскочил верхом. Вторично он не захотел рисковать и погнал теперь в объезд оврага. Нины Георгиевны уже не было видно, но он во что бы то ни стало нагонит ее. В нем бушевала злоба. Так позволить себя обмануть! За дивизион он не боялся — в нем были еще настоящие украинцы, а таких, как Кудря, он быстро выведет. Но где же были его глаза? Выходит, он сам помотал большевикам разлагать казаков! От бессильной злобы его прямо судороги брали, и острые шпоры все сильнее ранили бока лошади. Наконец вырисовалась темной шапкой рощица, где нужно было свернуть.
За рощицей снова было ровное поле, и на нем замаячила какая-то фигура. Лец-Атаманов припал к гриве лошади, фигура все увеличивалась, еще немного — и он уже разглядел Нину Георгиевну. Она, должно быть, тоже заметила его и бросилась бежать.
— Не уйдешь, голубка! — злорадно процедил сквозь зубы Лец-Атаманов. — Теперь уже не стану с тобой цацкаться… — он изо всех сил сжал лошадь шпорами и в этот момент увидел двух всадников — они тоже скакали к Нине Георгиевне.
Лец-Атаманов круто осадил свою лошадь. Нина Георгиевна бежала навстречу всадникам. Добежав, она, видно, что-то сказала, потому что один всадник сразу же отделился от нее и поскакал к Лец-Атаманову. Сотник по привычке засунул руку за пояс. Не найдя браунинга, он повернул коня и изо всех сил погнал назад, время от времени оглядываясь на погоню.
Всадник, должно быть, увидел, что расстояние между ними не уменьшается, и пустил вдогонку одну за другой две пули. Они прозвенели, как потревоженная струна, над самым ухом, но Лец-Атаманова не задели. Он снова оглянулся — всадник поворотил назад.
Уже начало светать, когда Лец-Атаманов наконец увидел станцию. Даже услышал гудок паровоза. От этого гудка, которому он был бы несказанно рад, находясь в эшелоне, теперь по телу поползли мурашки. Из-за станции показался сперва паровоз, укрытый густой шапкой дыма, а за ним вагоны. Лец-Атаманов бессильно упал на лошадиную гриву, но, подняв опять глаза, увидел, что весь поезд состоял только из классных вагонов. Отъезжал эшелон комиссариата путей сообщения, стоявший рядом с их составом. Наверно, вслед за ним пойдет и его эшелон. Он пришпорил лошадь.
О том, кем оказалась Нина Георгиевна и что произошло с ним в овраге, Лец-Атаманов решил никому не говорить. Иначе дело это может закончиться для него скверно. А куда девались сани, это легко придумать. Из этого он выйдет даже героем. Только вот не удалось, скажет, отбить бедную Нину Георгиевну. А бунчужного и слесаря он решил арестовать немедленно.
До станции оставалось меньше, чем полверсты, Лец-Атаманов даже видел уже свой эшелон, когда донеслись выстрелы, сперва разрозненные, потом уже целыми залпами. Догадка бросила Лец-Атаманова в пот. Начинался уже пристанционный поселок. Вдруг из одного двора выбежал какой-то мужик в свитке, из-под которой выглядывали зеленые диагоналевые брюки. Он был в страшном испуге.
— Светлица! — крикнул пораженный Лец-Атаманов. — Что это значит?
— Беги! — прохрипел Светлица, силясь обойти коня.
— Что случилось, черт подери?
— Восстание! Беги!
— Какое восстание, где? — загораживая ему дорогу, допытывался Лец-Атаманов. — Мужики?
— Полковник арестовал Кудрю, этого слесаря. Большевик, анафема! И бунчужный! Гимназист их раскрыл, а они тогда подняли казаков.
— Ночью! Я слыхал выстрелы.
— Это сбежали те четверо бандитов. А вот сейчас началось. Собирались уже отправлять эшелон… — Светлица все больше отступал к плетню. — Говорю тебе — беги, коли хочешь спасти голову!
Лец-Атаманов растерянно огляделся по сторонам: белел снег, вдали чернело на снегу село. И тут глаза его расширились: по дороге от Графовки к станции шла большая толпа, у нескольких, кто шел впереди, виднелись за спиной винтовки. Светлица тоже уже заметил толпу, заметил и то, как побледнел Лец-Атаманов, и проворно перепрыгнул через плетень.
— Стой, назад! — крикнул сотник.
— Нема дурных! — отозвался уже из сада Светлица.
Лец-Атаманов, доскакав до станции, бросил лошадь и выглянул из-за угла на пути. У последних вагонов делали перебежку казаки, падали за случайные прикрытия и стреляли вдоль классного вагона. Из-за состава высунулась голова бунчужного, выкрикнула какую-то команду и снова исчезла. Двое казаков выбросили из вагона и пути пулемет и сами упали за его щиток. За ними выпрыгнул Пищимуха и тоже лег за пулемет. Лец-Атаманов в изумлении только моргал глазами. В это время из классного вагона выглянул хорунжий Сокира и пустил наудачу очередь из ручного пулемета «шоша». В ответ зататакал «максим» от задних вагонов. Что-то зашуршало рядом. Лец-Атаманов испуганно оглянулся. Вдоль стенки крался с винтовкой в руках казак в гимназической фуражке.
— Калембет?
— Я, пан сотник. — Он был бледен, испуган и весь дергался.
— Где сотник Рекало?
— Сотник Рекало сбежал. Видели, как он вскочил в первый эшелон.
— А где остальные?
— В вагоне.
— А из казаков ты один?
— Еще в вагоне есть…
— Идиоты! От одной гранаты они взлетят на воздух. На станцию надо перебегать. Дай сюда винтовку!
Выждав, когда замолчал «максим», Лец-Атаманов кинулся к своему вагону. Несколько пуль просвистело мимо него, но он уже схватился за поручни площадки. В это время во весь рост поднялся с земли слесарь Кудря и прицелился из винтовки.
— Ага, ты-то мне и нужен! — проговорил злорадно Лец-Атаманов и вскинул к глазу винтовку. В то же мгновенье впереди сверкнул огонек, и он почувствовал, как что-то остро кольнуло его под сердце.
Лец-Атаманов пошатнулся, выронил винтовку и съехал на полотно. Перед глазами пошли багровые круги, как после камня, брошенного в воду. Опять затарахтел над головой «шоша», а в ответ поднялся многоголосый крик казаков. Он все нарастал и нарастал, словно двинулся паводок. От шума стало больно в ушах. Вдруг ему послышался голос Нины Георгиевны. Лец-Атаманов напряг все силы, чтобы достать винтовку, но колени подломились, рука, которая уже примерзла к поручню, сорвалась, и он упал лицом в снег у стенки вагона.
Харьков, 1927 г.