Евгении Казаковой
Весна. Это сразу почувствовал Борис Романовский, выйдя из вагона. Там, откуда он приехал, поселки тонули в снежной ночи. Холодом веяло от тускло мерцающих звезд, рассыпанных в темно-фиолетовом небе. Плотный снег прижимался ветрами к стенам притихших бараков. А то неожиданно вздыхал ветер, и разгуливалась, бушевала пурга.
Здесь чистое светозарное небо. Горьковатый запах распускающихся почек. Ноги ступают по мокрому асфальту перрона твердо и легко, без обычного напряжения в коленях, когда идешь по дороге, затянутой ледком. Ветер потихоньку раскачивает тощие, еще влажные после дождя деревья, и они рассыпают тысячи капель.
Может быть, потому так легко дышалось Романовскому, что Саратов был городом его юности? Самые светлые сказки о Небе родились для него когда-то здесь. Здесь, наблюдая жизнь неба, он представлял плывущие среди белых облаков бригантины. И когда серые и черные краски разлились над землей, угрюмо загудели моторы, тревожно засвистел ветер, пригибая к земле иссушенную зноем траву, запахло дымом, именно отсюда он ушел в первый боевой вылет, именно отсюда, где родилась и исчезла сказка, романтические бригантины его и друзей ушли в порт приписки с именем Юность.
Через полчаса Борис Романовский подъехал на автобусе к Саратовскому аэропорту. У аэровокзала, бывшей казармы военных планеристов, а теперь перестроенного и красиво оформленного плакатами здания, он поговорил с одним из встречных авиаторов, не спеша поднялся на второй этаж, прошел по коридору и открыл дверь с табличкой «авиаэскадрилья».
— Разрешите?
Ответа не последовало. Романовский, одернув китель, вошел. Посреди комнаты вытянулись узкие столы, покрытые целлулоидом, под которым лежали навигационные карты области с проложенными маршрутами, штурманские расчетные таблицы, схемы и графики. Красочная доска с фотографиями передовиков голубела бархатом. Здесь было все, чем похожи друг на друга, как близнецы, летные комнаты подразделений аэрофлота.
За отдельным столиком сидел дежурный пилот. Романовский увидел его сразу, но тот не хотел замечать вошедшего. Он склонил лобастую голову над книгой, и казалось, поднять ее можно, только взяв за редкий чуб. Романовский так и сделал. Пилот вскочил, поедая гостя серыми злыми глазами. После непродолжительного молчания, когда он осмотрел Романовского с ног до головы и гневные искорки под его белесыми бровями притухли, сказал лениво:
— Вы вежливо возвратили меня к исполнению служебных обязанностей. Благодарю! Но какого черта вам здесь надо?
— Командира эскадрильи Корота… Я не ошибся адресом?
— Зачем?.. Извольте отвечать.
— Приехал работать. Если, конечно, это доставит вам удовольствие! — улыбнулся Романовский.
— Деньги есть?.. Гроши есть, спрашиваю? Вопрос озадачил Романовского.
— Сколько вам?
— Не для меня. Для вас, — невозмутимо ответил пилот. — Пройдите в кассу аэровокзала, возьмите билет, сядьте в самолет и больше сюда не возвращайтесь. Это чертова дыра, это скучный домик очень, очень старой и бездарной бабы-яги. Посмотрите на мою лысину, — пилот дернул себя за белесую жидкую прядь. — Часть волос можно найти на всех стоянках аэродрома, их выбил ветер от самолетного винта…
— Чем я заслужил такое чуткое отношение к моей персоне? — прервал ленивую тираду Романовский.
— Я вижу, вы не молоды. Но романтик! Определяю по фуражке флотского покроя, по солнцу пуговиц и еще не потухшему огоньку в глазах. Но романтику можно найти в безмолвии Севера и тэ дэ и тэ пэ, везде, только не на этой серенькой Среднерусской возвышенности. Здесь работа, работа, работа…
— До пота?
— Между прочим, носочки где брали? — И, не ожидая ответа, пилот махнул рукой: — Идите к командиру отряда. По коридору направо. Комэск там.
— Между прочим, — передразнил его Романовский, — на Севере я был.
— Тогда с удовольствием принимаю привет от белых медведиц, — безразлично ответил пилот и чинно опустил свое крупное тело на стул.
— А носочки? Уже не интересуют?
— Гражданин, не забывайтесь, я при исполнении. Пока!
Кабинет руководителя подразделения Романовский нашел по большой белой табличке с накладными латунными буквами «П. С. Терепченко — командир СО АО ПТУ ГВФ». В приемной секретаря не было, и он открыл вторую дверь, обитую коричневым дерматином.
— Можно?
— Да!
За длинным Т-образным столом сидело несколько человек в летной форме. Присмотревшись, Романовский обратился к полному мужчине в безукоризненно белой рубашке, отутюженном синем костюме с широкими золотыми нашивками на рукавах.
— Товарищ командир отряда! Пилот Романовский прибыл в ваше подразделение для продолжения работы в должности командира звена.
— Отлично. Знаю. Это к тебе, Корот. Пилот-инженер. Я не ошибся?
— Нет.
— Планерка окончена, товарищи. — Терепченко грузно поднялся. — По местам!
Корот подошел к Романовскому и обнял за плечи.
— С приездом, Боря! Извини, что не встретил, телеграмму вручили только что.
— Здравствуй, Михаил!
Протянул пухлую руку и Терепченко:
— Здравствуйте, Романовский. Корот введет вас в курс дела. Сейчас времени для проявления эмоций нет, двигайтесь в эскадрилью.
За штурманским столом молча сидели пилоты. Корот стоял, поглядывая на ручные часы, и щелкал по стеклу ногтем.
Романовский отмечал изменения в дородном облике своего давнего товарища. Со времени их последней встречи Корот потучнел, чуть-чуть отвисли красноватые обветренные щеки, в густой рыжей шевелюре от лба к правому уху пробилась темно-серебристая дорожка. Короткий нос, как и у юного Корота, продолжал лупиться, а взгляд маленьких глаз стал более тяжелым и властным.
В комнату вошел паренек в сером форменном костюме. Он старался казаться смущенным, но лихо сдвинутая на затылок мичманка, русый пушистый чуб под лаковым козырьком и подчерненная полоска шелковистых усиков над свежими губами, а особенно глаза, быстрые, с затаенной смешинкой, смазывали на нет показное смущение.
Корот опустил руку с часами.
— Ты опоздал, Туманов, на две минуты тридцать пять секунд. Тебя терпеливо ждали двадцать человек. Простое умножение показывает: ты похитил у нас час работы… Ясно?
— Проспал, товарищ командир, — тихо ответил Туманов, теребя розовое ухо.
— Ставлю тебя на самое короткое почтовое кольцо.
Это было своеобразным наказанием: короткий полет — малый дневной заработок. Движением руки Корот разрешил Туманову сесть и сам опустился в жесткое старомодное кресло, названное пилотами «королевским троном». На протяжении последних лет дела в эскадрилье шли неважно, и командование сменяло комэсков довольно часто, так что Корот на этом «троне» восседал уже пятым. Он, майор запаса, требовал от аэрофлотовцев армейской дисциплины и порядка, что очень нравилось командованию и не особенно молодым летчикам.
— Чтобы не тянуть, товарищи, — Корот опять посмотрел на часы, — разбор вчерашних полетов проводить не буду. Летали в норме, без казусов. Я только представлю нового командира звена, прибывшего к нам. Прошу знакомиться: Романовский Борис Николаевич!
Романовский поднялся. Все с интересом разглядывали немолодого пилота. Когда он повернул голову, серебряно блеснули виски, подобная мета была почти у всех людей, переживших в авиации сороковые годы.
— Коротко о себе… Десять минут, не больше, Борис Николаевич.
— Родился в двадцать пятом году, в Белоруссии. Вот в этом здании, где мы сейчас сидим, находились общежитие и штаб военно-авиационной планерной школы десантных войск. Я и ваш командир Михаил Тарасович Корот — выпускники этого заведения. На планерах А-7 несколько раз десантировались в тыл врага к партизанам. Последняя операция чуть не стала для нас действительно последней. Мы подбросили окруженным десантникам боеприпасы и продовольствие и еле выбрались из вражеского кольца по болотам…
— Через Плюй-омут, — подсказал Корот.
— Потом переучились на истребители. Опять фронт. После войны — Север. На Севере ночи длинные, много нелетных дней, я использовал это скучное время для учебы: заочно одолел курс авиационного института и факультет журналистики в институте марксизма-ленинизма… И вот к вам, Очень захотелось поработать в городе своей юности… Все!
Пилоты разочарованно зашумели.
Встал Корот, большой рот растянут в улыбке.
— Тихо! Борис Николаевич еще расскажет вам много интересного, а может, и напишет. А сейчас время дорого. Приземляйся, Борис. Действительно, с Борисом Николаевичем мы старые друзья. Хлебали из одного котелка, летали бок о бок, даже обожали одну дивчину! И ко всему сказанному, — маленькие глаза Корота затеплились, — я ему жизнью обязан…
— Обоюдно, Михаил Тарасович!
— Да ладно, Боря… К делу, товарищи. Заданий сегодня — навалом. Все, кто стоит в наряде по трассам левого берега Волги, оформляйте документы и — в путь. На правом берегу низкая облачность, местами туманы. Как только синоптики разродятся хорошей погодой, начнем работать в полную силу.
Пилоты зашевелились. Улетающие рассчитывали маршруты на линейках и ветрочетах, заправляли в планшеты карты. Остальные потянулись гуськом в коридор «на перекур». В комнате остались Романовский, Корот и дежурный пилот.
Корот обратился к нему, и в жестком голосе проскользнула нотка неуверенности:
— Тебе, Пробкин, придется еще поработать.
— Да, командир, восемнадцать минут.
— Часика четыре, Пробкин. Погода гнилая, а со стометровым минимумом всего два человека. Санавиация сегодня щедра на задания.
— Я отбарабанил сутки. Точка!
— Брось, Пробкин, ночью-то ты, наверняка, спал! Неужели у тебя хватит нахальства сорвать санитарный полет? Ты представь…
— Сами слетаете!
Корот не торопясь и обстоятельно начал доказывать, что сегодня каждый хороший пилот на счету, что еще вчерашние задания недовыполнены и, если не улучшится погода, эскадрилья «пустит пузыри».
— Дошло до тебя? — закончил он.
— Вполне… До меня дошло, что завтра можно уйти с работы на полчаса раньше, так как сегодня вы задержали меня своей проповедью именно на это время.
Квадратный подбородок Корота дрогнул, и он тяжелым кулаком ударил по столу. А Пробкин только развел руками:
— Кодекс законов о труде надо чтить, товарищ командир не менее, чем уголовный.
Корот тяжело задышал:
— Встать! Встать, бисов сын!
Пробкин демонстративно положил ногу на ногу.
— Дрючком бы тебя перетянуть по перечнице! Отстраняю от полетов на неделю!
— За что?
— По кзоту твоему! Иди жалься… топай, топай!
Пробкин пожал плечами, встал и вышел, а Корот повернулся к Романовскому, выдернул дрожащими пальцами папиросу из пачки, закурил:
— Видал ферта?.. Классный пилот, а баламут! Вечно недоволен, морщится, пререкается. В армии я бы ему десять суток гауптвахты влепил за язык, а тут… И думаешь, куда спешит? На перрон! Встречать из Адлера свою куклу — стюардессу, нести ее чемоданчик!
— Ты не имел права отстранять его от полетов.
На минуту воцарилось неловкое молчание. Корот сделал несколько быстрых затяжек и вдавил папиросу в пепельницу.
— Есть же предел терпению!.. Страшно устаю с такими, — вздохнул он. — Трудно работать. Народу не хватает. Летаем, как заведенные, от восхода до заката. Домой пожрать съездить некогда! А что стоит мне держать в руках этих пацанов? Сейчас все грамотные, все законы знают. А сюсюкаться, уговаривать я не привык… Втягивайся в работу, Боря. Поможешь?
— Я заметил, ты стал чисто говорить по-русски, когда не волнуешься.
— Ты, что ли, один академии кончал… Где остановился?
— Я тут, вещи в камере хранения.
— Квартиру организуем, а сегодня ночуешь у меня. Познакомлю с семейством, да нам с тобой есть о чем побалакать.
— Рад буду.
Романовский вышел в коридор. Синеватый папиросный дым стлался под потолком, лениво втягиваясь в открытую форточку окна. У подоконника стояли группкой пилоты. По их возбужденным голосам он понял, что разговор полемический, затрагивает всех. Поэтому они и сгрудились вокруг Пробкина, круглая белесая голова которого возвышалась в середине. Против него в независимой позе стоял Василий Туманов.
— Так, значит, пройдешь? — иронически спрашивал Пробкин.
— Пройду! — упрямо твердил Туманов.
Романовский подошел ближе и тоже задымил сигаретой.
— Видимость ноль, облака прилипли к земле, а наш голубой Василек героически пробивается с почтой к благодарным подписчикам газет и журналов! — резюмировал Пробкин.
— С почтой, может быть, не пойду, а к больному…
— Так, так! А что говорит по этому случаю Наставление, товарищ Борщ? — обернулся Пробкин к высокому ушастому пареньку, безразлично глядевшему в окно.
— Параграф сто третий Наставления по производству полетов гласит: если погода ниже установленного для трассы минимума или ниже личного минимума пилота, пилот обязан прекратить выполнение задания и вернуться на базу или проследовать на запасной аэродром! — без запинки последовал ответ.
Пробкин поднял палец.
— Во! Устами отличника Аэрофлота всегда глаголет истина. А ты… — он повернул Туманова к окну. — Кто он, ребята?
— Пе-тух! — прозвучало неожиданно громко и стройно.
— Почему петух? — растерянно спросил Туманов. Дружный смех не мог заглушить чей-то звенящий голос из угла:
— Петух — птица задиристая, горластая, а летать не умеет!
Туманов потер лоб и угрюмо глянул на Пробкина.
— Так, значит, ты, Семен, не полетишь в плохую погоду, если нужно оказать помощь человеку? А совесть?
— По моральным вопросам авторитет у нас тоже Илья Борщ. Выдай ему, Илюша.
— При погоде, мешающей полетам, санитарная авиация за жизнь больного не отвечает, — бесстрастно, будто диктовал, произнес ушастый паренек и вдруг взорвался: — Чего ты из себя корчишь, Туманов? Без году неделя пилотское получил, а туда же, в асы! Наставление ревизуешь!
— Страшно ярый ревизионист наш Василек! — вставил Пробкин.
— За что агитируешь? — не унимался Борщ. — Жить надоело? Худой пример другим подаешь!
— Точно! Он демагог… и как там еще, Илюша?
— Опасное настроение у тебя! — Борщ внушительно засунул руку за борт пиджака и шагнул к Туманову. — Придется разобрать… Нужно проверить тебя в моральном аспекте…
Романовский с удовольствием смотрел на ребят. Таких же он видел на фронте с сорок второго по сорок пятый год. Таких и немного не похожих. Эти одинаково молодые, одинаково живые и непосредственные, эрудированные, одетые в одинаковую красивую форму. В лицах и жестах что-то орлиное, показное, бравируют, хоть и маленьким, опытом. А в облике его фронтовых товарищей не было ничего броского, экстрагероического. Разговоры велись обыкновенно будничные. Но у одного из широкого кармана летного комбинезона торчала книга, и он, наверное, после тяжелого боевого дня не сразу падал на кровать, а долго сидел у коптящего фонаря в аэродромной землянке. У другого на поясе болтался кинжал с резной рукояткой — собственное творение! Рядом с третьим всегда вертелся мокроносый щенок. Перед вылетом чертенок карабкался в пилотскую кабину и, забившись за бронеспинку, трясся от страха, «орошал» шпангоуты, но не хотел расставаться с хозяином… А этих ребят Романовский почти не различал, характеры их для него, командира, пока были тайной. Но все равно что-то роднило их с его фронтовыми друзьями, какой-то на первый взгляд малозаметный след соединял поколения, след не в виде мозолей на руках или угольной пыли, вкрапленной в кожу, а профессиональный, оставивший еще не глубокие, но уже вечные заметы в сердцах парней. Надо узнать каждого в отдельности. Вот хотя бы Туманов, «голубой Василек», нежный, как девочка, а ведь случись, полезет в пекло. А Пробкин, лидер, заводила, демагог, по Короту? Адлеровский самолет уже прилетел, а он не торопится, хотя и бросает тревожные взгляды в окно. Пожалуй, сегодня он не скоро уйдет с работы…
Романовский выронил обжегшую пальцы сигарету, затоптал окурок и вернулся к Короту.
Корот повез Романовского на своей «Волге». Последний раз в Саратове Романовский был в конце сорок четвертого года, получал на заводе самолеты — истребители. В его памяти сохранились грязные улицы, дребезжащие трамваи с окнами, заклеенными полосками бумаги, невзрачные дома. Прохожих было мало, и все они, одетые в темное, куда-то спешили. А сейчас «Волга» шуршала по гладкому асфальту, по обочинам — липы, тополя. За живой изгородью высились новостройки.
— Как звать твою жену, Миша?
— Марфа. Марфа Петровна.
— Неужели та ясноглазая Марфинька из «Красной нови»?
— Та Марфинька из деревни, — угрюмо повторил Корот и заволновался, указывая на пацана, скатывающего с пригорка на шоссе булыжник: — Смотри!.. Оболтус!
Романовский почувствовал, как тело расслабилось, пожалуй, впервые за время пребывания в Саратове. И понял причину. Больше всего он боялся услышать от Корота имя той, которую любили оба.
…Зимой 1944 года они прибыли из учебного подразделения в боевой полк. Впервые пришли на аэродром и увидели связной самолет, «бреющий» верхушки деревьев. Не делая круга, он лихо произвел посадку и, подпрыгивая на снежных перекатах, резво подрулил к стоянке. Остановился винт. Пилот поднял на лоб очки и снял шлем.
Корот толкнул Бориса в бок:
— Дива!
Девушка поправила густые, слегка растрепанные и заиндевевшие волосы, широко расставленными синими-синими глазами посмотрела на летчиков. У нее было круглое лицо, приподнятые узкие брови. Мимолетная усмешка тронула полные губы, и на щеках появились ямочки.
— Дюже гарна-а! — многозначительно протянул Корот.
А когда девушка уперлась руками в борт кабины, приподнялась, Борис прыгнул на крыло и схватился за лямки ее парашюта.
— Разрешите? Девушка отвела его руку.
— Мне поможет механик.
Борис отступил, а между ним и кабиной протиснулся Корот. Он уверенно расстегнул замок ее парашюта, снял с плеч лямки и помог вылезти из кабины. Уже на земле представился:
— Гвардии лейтенант Корот. Миша.
— Сержант Романова Екатерина Михайловна, — в тон ему ответила девушка. — Спасибо, лейтенант Миша!
Ветер огрубил кожу ее лица, выделил белыми ниточками морщинки у глаз. Грузноватая в тяжелом меховом комбинезоне Катя с трудом двигалась почти мужской походкой. Борис смотрел вслед, и ему захотелось, чтобы она оглянулась. Он упорно не отводил взгляда от ее спины, прочерченной наискосок тонким ремешком планшета. И девушка повернула голову, но посмотрела мимо него на Корота.
А вечером, когда они вернулись с ужина в свою землянку, Корот вдруг сказал:
— Женюсь я, Боря! Пока ты крутил гаечки с механиками, я договорился с донечкой о свиданке. Послухай, пойдешь сватом? Как гутарил какой-то ученый: «Женюсь младенцем!»
— Ты о той девушке?
— О. ней, Боря! Огневая дивчина! Дай бритву, соскоблю кабанячу щетину — и к ней.
— Только не ученый, а писатель Марк Твен говорил нечего, похожее на твое изречение: «Если бы я мог начать жить сначала, то женился бы во младенческом возрасте вместо того, чтобы терять время на прорезание зубов и битье посуды…»
— Вот и приехали, — сказал Корот, притормаживая машину у большого каменного дома и трижды нажимая клаксон.
На крыльце их встретила полная маленькая женщина с редкими черными волосами, зачесанными на прямой рядок. Лицо белое, слегка тяжеловатое, на нем резко выделялись глаза, похожие на крупные сливы, и в них темный омут затаенной печали. Серый жакет сильно растянулся на высокой груди.
— Здравствуйте! Прошу в дом!
— Обед готов, мать?
— Все на столе. Миша… Познакомил бы с гостем.
— Ха! Не узнала Борьку. Да ты ж под его домру каблук сломала, помнишь, картоху рыть мы к вам в село приезжали?
— Здоровы ли, Борис…
— …Николаевич. Рад вас видеть, Марфа Петровна!
— Я тоже! — она протянула Романовскому жестковатую ладонь.
Вскоре все сидели в гостиной за столом, на котором не было только птичьего молока. Романовский ждал расспросов, но, видно, в этом доме было заведено обедать молча — Корот резко одернул жену, попытавшуюся завести разговор. После этого она как-то сникла и вяло ковыряла вилкой остывающую котлету. Когда Романовский допил грушевый компот, Корот встал.
— Извини, мать, Борис устал, и нам нужно с ним поговорить. — Он показал Романовскому на дверь другой комнаты.
Если в гостиной стояла тяжелая полированная мебель, стены были залеплены вышивками, а большая горка забита фарфоровой и хрустальной посудой, то другая комната отличалась спартанской простотой.
— Мой кабинет. Теперь, считай, твоя пещера, Борис.
Некрашеные полки с книгами, грубо сработанные стол и табуретка, жесткий диван, покрытая байковым одеялом и аккуратно заправленная солдатская кровать. На стеке — политическая карта Советского Союза, а над ней — большая фотография в рамке, обмотанной черным крепом. Романовский шагнул к снимку. Катя!.. Она стояла на крыле истребителя в парашюте и смотрела на Романовского, приветствуя поднятой рукой. На борту истребителя чернели пять звезд. Четыре самолета она сбила потом. А первый…
Тогда выдалась непогодь — день передышки. Гонимые порывистым ветром облака цеплялись за верхушки деревьев, оставляя туманные клочья в лесу. Мороз превращал их в сероватую дымку. Борис и Катя медленно шли к самолетному кладбищу. Борис украдкой поглядывал на девушку.
На опушке леса лежали разбитые и полусгоревшие американские самолеты «тамагаук», валялось несколько ржавых моторов «аллисон». Между толстыми дубками застрял каркас английского истребителя «харрикейн». Не верилось, что эти изогнутые, рваные полосы железа и дюраля были когда-то красивыми и злобными машинами, что ржавые трубы, торчащие из обугленных крыльев, были грозными пулеметами.
На пути к лесу Катя чересчур внимательно рассматривала аварийные самолеты, хотя знала печальную историю каждой машины, и это подчеркнутое внимание настораживало Бориса. Он чувствовал — предстоял неприятный разговор.
Лес встретил их снежной осыпью с веток. Снег, синеватый и твердый, как морская соль, похрустывал под ногами. Катя села на поваленный ствол дерева. Рядом опустился Борис.
— Как я летаю? — спросила негромко девушка.
— Для истребителя у тебя неплохие данные.
— Как стреляю?
— В ворону попадешь.
— Я без шуточек спрашиваю! — оборвала Катя.
— Нормально.
— Тогда я не буду больше летать твоей ведомой, Романовский!
— Категорично.
— Много заботы проявляешь! Пора говорить откровенно. Кто я тебе? Жена, сестра, дочь? Любовница? Личный повар?.. Ну, кто?
Борис мял пальцами желтый дубовый лист. К сожалению, именно этого разговора ждал он. Надо отвечать. А что? Не говорить же про строгий приказ командира полка майора Дроботова опекать ее в бою. «Я разрешил Романовой переучиться на истребитель, но это не значит, что я послал ее на смерть!» И ей позволяли выходить в атаку только в самых благоприятных случаях, но когда Катя ловила в прицел врага, он уже вспыхивал от чьей-нибудь пули. Чаще всего это были выстрелы майора или его, Бориса.
— Ты нянчишь меня в бою! Что я, младенец? — доносился неприязненный голос. — Чем хуже других? Мало опыта? Нет совсем? Придет! Подумаешь, асы! Сам-то на фронте без году неделя, а уже сбил двух. Не буду я с тобой летать! Точка!
Лист между пальцами Бориса стерся в порошок.
— Ты видела, с кем имеем дело? Война идет к закату, а они зубами держатся за каждую пядь неба. Драться с этими живоглотами надо умеючи.
— Не пугай!
— Остынь, Катюша!
— Я тебе не Катюша! У меня есть звание и фамилия, товарищ Романовский!
Борис встал, засунул руки в карманы, вздохнул, пытаясь унять раздражение.
— Ладно! Если моя забота обижает вас, сержант Романова, я буду говорить как командир. Вы еще девчонка! Строптивая, честолюбивая, избалованная и невыдержанная. Рветесь открыть боевой счет, а сами не прошли как следует курс молодого бойца.
Катя резко повернулась к нему и тоже встала, но глядела в сторону.
— Да, не прошли! У вас нет страха — значит, вы не научились его преодолевать. На такого бойца можно полагаться только до случая. Не перечьте!.. Я мог бы привести массу примеров становления воли, я сам не раз был в шкуре труса и знаю, как человек может потерять себя. Вы неуверенно ходите в строю. Вы не чувствуете машину, с ошибками определяете дистанцию. Впредь прошу без истерик! — Раздражение его проходило. — Завтра вылетаем на свободную охоту!
— Не разрешат, Боря.
— Сержант Романова!
— Извините, товарищ лейтенант.
— О полете побеспокоюсь я!.. Как только увижу, что вы овладели техникой боя, — отступлюсь. Тогда самостоятельно защищайте свой павлиний хвост. А пока терпите, сержант.
Взгляд Кати, до этого упрямый и злой, потеплел. Разгладились складочки меж бровей. Она шагнула к Борису и застегнула ему пуговицу на воротнике гимнастерки.
— Нарушаете форму, товарищ командир.
Борис взял ее за руку. Она протянула другую. Так они стояли несколько мгновений, не глядя друг на друга. Борис пальцем чувствовал, как часто бьется нежная жилка на ее запястье, ему хотелось наклониться и прижаться губами к теплой пульсирующей жилке. Не было сил противостоять желанию. И она, наверное, увидела это по его лицу.
— Майор отпустил меня сегодня к Михаилу в госпиталь, — поспешно сказала она, освобождая руки. — Знал бы ты, как я хочу на свободную охоту!
— Передай Короту от меня привет, — грустно сказал Борис.
Катя приложила пальцы к ушанке, раскинув руки, покрутилась на месте и побежала-…
На другой день они перехватили двухмоторный бомбардировщик.
— Атакуй! — приказал Борис.
Катя бросила истребитель в пикирование и из крыльевых пулеметов выпустила две длинные очереди. Обе прошли выше цели. Экипаж бомбардировщика, напуганный внезапным нападением, стал маневрировать. Бортовые стрелки открыли огонь. Борис сразу же отогнал ведомую назад.
— Я срублю его со второго захода! — азартно кричала по радио Катя.
— Отойди подальше и смотри. Ты стреляла с большого расстояния, промазала и растеряла преимущества внезапности, — спокойно ответил он. — Захожу в атаку. Следи за мной.
Катя видела, как он, сближаясь с врагом, перемещал истребитель из стороны в сторону переменным скольжением с одного на другое крыло, уклоняясь от прицельного огня пулеметов.
Раньше Борис так близко не подходил. Даже когда бросают в лицо смятую бумажку, человек пытается отклониться, а тут летела — и казалось, каждая пуля в грудь! — раскаленная сталь. Вот уже дрогнул от удара хвост, и мгновенно прошедшая судорога фюзеляжа передалась летчику и окаменила спину — он застыл прямо, слегка выпятив грудь. Сейчас надо было выдержать марку. Промах — позор! Если промахнется на глазах у Кати или отвернет, не выдержав напряжения, лучше уж добровольно в штопор и… под землю! Катя сократила дистанцию и следовала за ним как привязанная. Он увидел ее самолет боковым зрением, отгонять ведомую было уже поздно, да и радовала почему-то ее близость в эту минуту. Счастливая улыбка приподняла уголки белых губ, и он почти в упор выпустил короткую строку из синхронного пулемета — верхний стрелок замолчал. Теперь сверху бомбардировщика образовалось «мертвое пространство», горб его был не защищен. Немецкий пилот перекладывал тяжелую машину из крена в крен, стремился к земле.
— Выходи вперед и бей сверху по левому двигуну!
Мимо Бориса скользнул истребитель Кати.
— Не спеши. Он проваливается, и ты не зацепи земной шарик. Хватит, хватит! Бей! Ну бей же, чертова кукла!
На концах стволов ослепительные пучки огня. Пули впились в широкое крыло, в капот двигателя, рванули металл — и будто железные цветы распустились на крыле бомбардировщика. А из цветов вытягивались и распылялись струйки бензина.
— Молодец! — весело закричал Борис. — Бей по второму!
Громоздкий коричневый «Хейнкель-111», угрюмо воя, метался над рекой. Еще одна пушечная очередь — из правого мотора вырвался сноп пламени, переметнулся на другое крыло, огонь захлестнул кабину. Самолет накренился, медленно, нехотя поднял застекленный нос, задел хвостом за крутой берег и рухнул в воду. Грибообразный столб пара и дыма повис над рекой.
Истребители, сделав круг и помахав друг другу крыльями, взяли курс на аэродром.
— А ты лучше, чем я думала, лейтенант! — послышался озорной голосок. — Убедился, что я не чертова кукла?
Через несколько минут майор Дроботов слушал доклад ликующей Кати.
— Отличное начало! — пожал он обоим летчикам руки. — От души поздравляю! Если бы не фотокарточки, наградил бы тебя, Катюша, вот этим талисманом.
Он показал искусно сделанный из плексигласа медальон с тонкой резьбой. В одну крышку был врезан его портрет, в другую — портрет трехлетнего мальчика.
— Механик подарил. Отправлю своему Сеньке с оказией. От нас забирают Ли-2 для перегонки в Ленинград.
— А что, получили письмо, знаете адрес?
— Пошлю по старому… Может, найдут там… Через несколько дней возвращается из госпиталя Корот, назначу к нему тебя ведомой, Катя. Рада? — лукаво взглянул на нее майор.
Она растерянно посмотрела на Бориса. Майор перехватил взгляд.
— Ты же сама просила?.. Все решено! Романовский мне самому нужен.
Катя взяла Бориса за руку и сразу, будто опомнившись, отдернула ладонь…
— Боря… Боря! — Корот тронул замершего у портрета Романовского. — Погибла в Крыму. Два против шести. У нее кончился боекомплект. Машина ведущего взорвалась на глазах. Ее взяли в клещи, и она пошла на таран… На верхнем плато Чатырдага, где в тот день упали обломки ее самолета, сложен памятник из белых гранитных камней… Был там прошлый год… — Корот потянул галстук и расстегнул ворот рубашки. — Твою домру она возила с собой в гаргроте.
Романовский осторожно притронулся пальцами к фотографии и посмотрел на Корота. Тот отвернулся и сказал:
— Увеличили с газетного снимка. Портрет отдам. У тебя больше на него прав. Да и в доме прекратится из-за Кати холодная война, Марфа пыталась снять фотографию дважды… — Корот смотрел на Романовского и уже с трудом различал черты его лица — на дворе темнело. — Расскажи о себе?
— …Я был в штрафном батальоне. В марте сорок пятого ранили. Стал чистым. Просился в авиацию, но… войну пришлось кончать в пехоте. Несмотря на рекомендации генерала Смирнова, с которым я случайно встретился в одном из штабов.
— Помню, помню! — оживился Корот. — Я был в дивизионном госпитале. Приходил генерал. Расспрашивал. Я дал тебе блестящую характеристику. Не помогло?
— Штрафник же я был, Миша.
— А старые заслуги не зачет?
— Много по этому поводу думал и пришел к выводу: все шло правильно. Маловато стоил я тогда, хлипка все-таки была становая жила у летчика Борьки Романовского. Да ладно…
Несколько раз вспыхнули и погасли светлячки на концах сигарет.
— А дальше? — нетерпеливо спросил Корот.
В гостиной послышались голоса.
— Дочка пришла. Светка со своим усатым Васей-васильком. Рассказывай, Боря!
— Прилечь можно?
— Обязательно! Мне, дураку, и невдомек, что ты прямо с поезда. Давай на койку… Не снимай ботинки, я стул подставлю. Вот так удобно?
Корот отошел, загородив громоздкой фигурой окно.
— Ты получал мои письма, Михаил? — спросил Романовский.
— Только одно, где ты писал о переводе к нам.
— Странно, — задумчиво проговорил Романовский.
Корот поспешно вышел из комнаты и через несколько минут принес постель на диван. Укладываясь спать, Романовский сказал:
— Восемь писем, значит, до тебя не дошли. В них я спрашивал, знаешь ли ты что-нибудь о семье майора Дроботова?
— Зачем тебе?
— После войны генерал Смирнов помог мне все же устроиться пилотом в Симбирское управление ГВФ. Нелетной погодки там хватает, и я в свободное от полетов время занимался поисками родных майора через милицию. Удалось установить, что детский сад, где был сынишка Дроботова, из Ленинграда эвакуировали сюда, в Саратов.
— Зря бередишь старые раны. Сыну Дроботова сейчас не меньше двадцати лет…
— Двадцать три.
— Ну вот. Он наверняка преспокойно здравствует, не ведая печалей, а ты хочешь смуту в его душу внести.
— Отца-то он должен знать… Справлялся я: с фамилией Дроботов мальчика на детские эвакопункты города не поступало.
— Видишь!.. Ты из-за этого и перевелся к нам?
— Евсеича помнишь?.. Ну я вам рассказывал о старике-партизане, который вытащил меня из деревни, занятой немцами, и помог найти партизанский отряд? Что, первое десантирование на планерах в тыл забыл?
— Да помню я, помню, хотя деда твоего и не видел.
— Нашел я его после войны. Жили в Сибири я, он и мама. Мама умерла от крупозного воспаления легких, потом дед от ран и старости. А чего я там один-то? Потянул немного, закончил институт и сюда. У бобыля везде дом.
— А журналистику-то свою зачем кончал? Писакой хочешь быть?
— Просто интересно.
— А вот мои университеты, как и у Горького, — жизнь. И ничего, зарабатываю побольше некоторых ученых, и почета хватает.
— Скромник ты, Миша. Скромник… Ну что, спим?
— О Володьке Донскове слыхал что-нибудь?
— Переписываемся. Испытателем летает в пустыне. Отбой, отбой, Михаил, глаза слипаются.
Семен Пробкин, громко топая по коридору, торопился в эскадрилью. До вылета остались считанные минуты. «Чертов будильник! Завтра же куплю новый!» Когда он раскрыл дверь, в комнате уже никого не было, даже дежурный пилот ушел на аэродром.
Заполняя графы полетного листа, Семен делал ошибки, ставил кляксы, комкал и бросал на стол бумагу. Наконец «задание на полет» приняло надлежащий вид, и он, торопливо засовывая его в планшет, увидел вошедшего парторга Аракеляна.
— Уходите? — мягко спросил тот.
— Бегу как лань, гонимая тайфуном.
— Спасибо за образ. А почему не убрали скомканные бумаги со стола? Кому-то на этом месте сегодня придется работать.
— У меня буквально минуты, уважаемый товарищ парторг!
— Убрать недолго.
— Это вам недолго — закрыл рот, и рабочее место убрано, — проворчал Семен.
Аракелян укоризненно смотрел на пилота.
— Можете идти, Семен Кириллович, я приберу за вами, — сказал он и потянулся за одной из бумажек.
Семен посмотрел на пустой рукав парторга, аккуратно засунутый в карман пиджака, и быстро убрал со стола скомканные листы, рассовав их по своим карманам.
— Все? Если я побегу рысью, то на моральную проповедь у вас еще осталась минутка.
— Дыхание перед взлетом сбивать не рекомендую. У подъезда стоит автомашина командира отряда, скажите шоферу, что я велел подвезти вас на аэродром.
— Спасибо, Сурен Карапетович, — скупо улыбнулся Семен.
Минута в минуту «Супер-Аэро-45» пробежал по взлетной полосе, круто взмыл и, слегка накренившись, начал делать контрольный круг над Саратовом.
Волга укрыла город прозрачной дымкой, а полукольцо гор оберегало голубоватую тишь от резких ветров. Кое-где еще мерцали огоньки: зеленые — на тонких железнодорожных нитках и светофорах шоссе Дружбы, желтые — на застывших стрелах подъемных кранов Ленинского района. Над Клиническим поселком сверкала рубиновыми огнями телевизионная вышка. Выползли из гаражей трудяги-автомобили. Важно проплыл рогатый троллейбус, роняя снопы искр со стыков проводов. От стенки речного порта оттолкнулся первый водный трамвайчик. И хотя, кроме ярких огней телевышки, все остальные цвета были блеклыми, красиво смотрелось медленное пробуждение города. И в воздухе пахло ночными озерами.
Семен задумчиво смотрел вниз, сжав губами мундштук потухшей сигареты. Сегодня ему было почему-то особенно грустно. Может быть, потому, что немного проспал и не успел проводить Марию в рейс. Или потому, что нагрубил Аракеляну, которого уважал. Раздумывая в одиночестве, он часто ругал себя за неуживчивый характер, корил за обиды, нанесенные товарищам колючим, часто несправедливым словом. Клятвенно обещал себе «законсервировать» язык, но приходил на работу и… вот опять пренеприятный разговор с Аракеляном.
Пакостное настроение он всегда исправлял стихами: любил читать их и «втихаря» немного пописывал сам. Каждый пилот, приросший душой к своей профессии, немного грешник — немного поэт. Он видит много, и все ему кажется красивее и необычнее, чем человеку земного дела. Работа дарит ему встречи со многими-многими разными людьми, создает ситуации, из которых не всегда можно запросто выйти. Или вот, например, чья-то рука — не той ли курносой прибористки? — закрепила шплинтом у тахометра веточку липы с набухающими почками.
Бездонный купол. Широки просторы.
Не раз в ночи, в предутренний туман,
Ведя корабль вслепую, по приборам,
Я бороздил воздушный океан…
Семен прислонился лбом к стеклу кабины и уже веселыми глазами разыскивал дом Марии среди кургузых особнячков Горной улицы.
Но как ни пролегал бы курс машины,
Какой бы мною ни был взят маршрут,
К тебе, мой город, юный и старинный,
Родные крылья снова принесут.
Семен покачал ручку управления — самолет колыхнул крыльями и встал на заданный курс…
А через три часа, когда изменчивая майская погода натянула глыбы облаков на Саратов, по той же трассе вылетел Вася Туманов.
Он летел вдоль кромки серой, закрывшей полнеба грозовой тучи. От нее тянулись к земле широкие серые полосы дождя. Одна из таких полос неожиданно встала перед самолетом. «Супер» нырнул в темь. По стеклам кабины торопливо побежали крохотные ручейки, вмиг набрали силу, и вода, скрученная самолетными винтами в матовые жгуты, обрушилась на лобовые стекла. Несколько минут самолет мягко рубил дюралевыми лопастями дождевой заслон. И вдруг ослепительный свет хлынул в кабину. Из тревожного полумрака Вася мгновенно вернулся в залитый солнцем поднебесный мир. Где-то позади осталась косматая туча, впереди по курсу — беспредельная синева и видимость такая, что можно разглядеть тропинку в искупанной степи.
Он повел глазами: посадочная площадка с ветроуказателем «зебра»; поселок, зажавший стандартными домиками узкую сивую речушку; белая каменная больница на зеленом косогоре и… недалеко от больницы лежит на животе красно-белый самолет… Кто? Неужели Семен?
«Вернулся от Маши в два часа ночи. До трех горел свет в общежитии — что-то писал. Не выспался. Может быть, выпил еще? Да нет, не прошел бы тогда медицинский контроль… Не справился с расчетом на посадку, «промазал», поломал шасси. У-ух и набросают же ему дынь в кошель!.. Это не Сема, не Сема, не Сема!» — Вася развернулся и низко пролетел над больницей, высунув нос в форточку. Рассмотрел и аж зажмурился от огорчения: да, это был «Супер-Аэро» Семена Пробкина. Новенькое чехословацкое аэротакси, которое Корот доверял только Пробкину, уткнулось моторами в большую лужу. Погнутые лопасти винтов тускло отражали солнце, полосато бликовали. Под открытым колпаком, на борту кабины, спустив ноги на крыло, притулился Семен. Он не поднял головы, не посмотрел на пролетавший самолет.
Вася Туманов приземлился на площадке, выключил двигатели и быстро вылез из кабины. Передав коменданту площадки сопроводительную ведомость на почту, кинулся со всех ног через поле напрямик к Семену.
— А, петух, — без выражения сказал Семен, лениво обмахивая ладонью разгоряченное, потное Васино лицо. — В усах солома у тебя.
— Тут… еще… надо… разобраться, кто петух! Что случилось? Обрезал двигатель? Не хватило горючего? Ну?
Семен облокотился на козырек кабины, положил на ладонь голову и негромко:
— Как тебе хочется, чтобы я был невиновен. Спасибо! Ты настоящий друг. Ведь недаром мы с тобой столько лет корешевали в детдоме. Дай все-таки соломку из уса я у тебя вытащу… Извини, что разыгрывал вчера…
— Короче можно? Что случилось?
— Понимаешь… лечу, и вдруг… шаровая молния! Маленькая такая, кругленькая — белый-белый арбузик без хвостика! Бац по винтам — те завяли! Трах по колесам — скрючились! Шмяк по…
— Скажешь или нет?
— Обязательно. Слушай: взмывай к облакам и дай с борта радиограмму, пусть везут винты и подъемник.
— Рыжий король с тебя голову снимет!
— На это могу ответить вполне интеллигентно: плевать!
Лента с текстом радиограммы пестрой змейкой лежала перед командиром отряда Терепченко. Барабаня пальцами по сукну канцелярского стола и изредка поворачивая полное лицо в сторону Аракеляна, он посматривал на него серыми выпуклыми глазами и жевал нижнюю губу.
— Тот самый? Баснописец? — наконец вырвалось у него. — Что посоветуете, дорогой Сурен Карапетович? Сообщать?
— Сначала разобраться в деталях.
— Плохо запоминаете указания сверху: о самом мелком летном происшествии докладывать немедленно.
— Когда обстоятельства ясны.
— Я их наперед знаю! Стаж — четверть века! Почему не являются Корот и командир звена… кажется, Романовский?
— Да, Борис Николаевич Романовский. Сейчас будут… да вот и они! — указал Аракелян на входящих в кабинет.
— Садитесь, аварийщики! Проспали ЧП! Информируйте, Корот. Да покороче: время — километры!
Романовский опустился на диван рядом с Аракеляном, Корот остановился перед командиром отряда.
— Пилот Пробкин выполнял санитарное задание на самолете 1212. На полпути к городу больной почувствовал себя неважно. Увидев это, пилот принял решение сесть у ближайшей сельской больницы.
— Врач не просил его? — поинтересовался Аракелян.
— Он не имеет права командовать пилотом! — ответил командир отряда за Корота и кивнул ему: — Продолжайте!
— Площадка была в километре, максимум полутора километрах от больницы, но Пробкин принял идиотское решение и сел на поле с убранным шасси. Приземлился почти у ворот больницы. Результат: погнуты оба винта, деформированы мотогондолы, глубокие царапины на днище фюзеляжа.
— Ваше мнение?
— Раньше я не замечал за Пробкиным недисциплинированности в воздухе и доверял ему самые сложные полеты, хотя на земле он не был ангелом. Случай дикий, и я считаю, наказание должно быть строгим.
— М-да-а! — Терепченко покосился на Аракеляна.
— И план, товарищ командир! — воскликнул Корот. — Ведь проремонтируют долго, а без этого самолета я завалю месячный план… Может быть, пересмотрите в сторону уменьшения?
— А шиша не хотите?.. Так-то вот! Что предлагаете по Пробкину?
— Отстранить на месяц от полетов и заставить его оплатить ремонт.
— Вы демократ, Корот. За такие штучки из авиации выбрасывают в ассенизаторы. — Терепченко вынул из кармана авторучку и придвинул к себе лист бумаги. — А как ты думаешь, Романовский? Как расцениваешь происшествие? От нового человека хочется услышать дельное слово.
— Еще не составил мнения.
— Что? Не согласен с комэском?
— Товарищ командир отряда, — четко выговаривал каждое слово Романовский, — к Короту вы обращаетесь, как положено, почему ко мне на «ты»?
Корот резко повернулся к командиру звена, хотел что-то сказать, но так и остался с полуоткрытым ртом. Аракелян подносил зажженную спичку к папиросе — спичка догорела в пальцах. Полное лицо Терепченко медленно налилось багровой краской, и он начал жевать нижнюю губу.
— А с выводами, от которых зависит судьба человека, жизнь научила меня не торопиться, — досказал Романовский.
Терепченко давно казалось, что он перестал удивляться всему в людских отношениях. Были случаи, когда мотористы или грузчики самолетов бросали ему непечатное слово прямо в лицо, в момент «плановой запарки» это случалось нередко. Он не обижался. Если же и задевало его грубое словцо, старался не показать вида — эти люди были «низкооплачиваемым дефицитом», могли в любое время бросить работу даже без заявления об уходе. Бывало, когда начальство не стеснялось в интонациях, и в первое время Терепченко переживал унижение, с годами попривык, и брань на него действовала только как хлыст на лошадь. Но вот чтобы «среднее звено», довольно высокооплачиваемое, дорожащее местом и поэтому уязвимое, взбрыкивало по пустякам, из-за тона или не пришедшего по вкусу местоимения, Терепченко понять не мог, слова Романовского застали его врасплох, насторожили.
— Садитесь! — Терепченко поднял грузное тело из-за стола. — За непочтительность не обессудьте. Я почему-то всегда считал, что обращение на «ты» сближает людей. Но воля ваша!.. Корот, Пробкина привезли?
— Так точно!
— Пригласите.
Корот вышел из кабинета и вернулся с Семеном.
— Расскажите, товарищ Пробкин, что произошло? — Терепченко, когда хотел, умел говорить мягко и уважительно.
— Вы все знаете и решение приняли.
— Оно будет зависеть от ваших доводов.
— Командир эскадрильи посоветовал мне приготовить деньги на ремонт.
— И вы не согласны?
— Зарабатываю больше, чем пропиваю, — выплачу.
— И все-таки почему приняли решение сесть у больницы? — спросил Аракелян.
— Больной, которого я вез, симпатичный старикан. Он уже хрипел и готов был повидаться с богом. Мне почему-то захотелось продлить ему жизнь. Пусть подышит еще годков двадцать.
— Скажите, товарищ Пробкин, это вы написали басню, которую парторг снял с доски объявлений в штабе? — поинтересовался Терепченко. — И буквы в посвящении «П. С. Т.» относятся ко мне?
— Он, он. Его почерк! — сказал Корот.
— Ладно! — махнул рукой Терепченко. — Спасибо за критику, Пробкин, она движущая сила нашего общества. Так? Только, если смелый, подписываться надо. Верно? Перейдем к существу дела. Почему не сели на местном аэродроме? Кто дал право? Почему не запросили разрешения по радио на посадку у больницы?
— Сомневался в положительном ответе, а старикан умирал.
— Вас просил сесть поближе врач?
Семен внимательно посмотрел на него, на Корота, на Аракеляна.
— По Правилам это не имеет значения.
— А на колеса можно было притулиться? — Вопрос Корота прозвучал как-то нерешительно, хотя и был произнесен сиплым басом. — Может быть, тогда…
— Тогда бы самолет скапотировал, и от кабины остался блин!
Дверь кабинета приоткрылась:
— Разрешите?
— Я занят! — крикнул Терепченко. — Ну и заварили кашу, Пробкин!
— Все делал, как учили.
— Кто учил? — насторожился Терепченко.
— Ну, например, министр гражданского флота. Недавно читал о его отношении к людям. Впечатляет и достойно подражания.
Терепченко поморщился и пожевал нижнюю губу.
— Ишь ты! Грамотен, баснописец! — выражая поддельное изумление, негромко сказал он. — Идите!
В дверях Семен встретился с секретаршей командира отряда. Девушка, дробно стуча каблуками по паркету, подошла к Аракеляну.
— Вам записка. Передал шофер санитарной машины.
— Спасибо.
Аракелян прочитал записку и положил ее перед Терепченко.
— Пишет начальник областной санитарной станции. Пилот садился по просьбе врача, и они ходатайствуют о поощрении.
— Мое дело, дорогой, служба. Их право благодарить. Дам указание занести благодарность в личное дело Пробкина и накажу его за нарушение Наставления по производству полетов.
— Прощать самовольства нельзя. Разведем анархию. Он мог запросить разрешение по радио…
— Правильно, Корот. И возможно, мы разрешили бы! — вставил Терепченко. — Ваше мнение, Сурен Карапетович, я не спрашиваю, оно, как в зеркале, отражается в ваших главах, и я с ним решительно не согласен. У командира звена происшедшее не переварилось.
— Наоборот!
— Интересно! — живо повернулся Терепченко к Романовскому.
— Жизнь человека дороже погнутых винтов и царапин на железе.
— Это цитата из книги министра?. Хотите придавить меня авторитетом? Разве мы говорим о чьей-то жизни?
— А должны в первую очередь помнить об этом.
— Гибкая позиция! Вы слышите, Корот?.. А если бы Пробкин разбился при посадке?
— Чтобы этого не случилось, он и садился на «живот».
— Ведь тогда бы умер не только больной, а погиб и врач, и сам пилот! — продолжал Терепченко, не замечая реплики Романовского. — Вы, все здесь сидящие, ручаетесь, что в будущем такая посадка не приведет к катастрофе? Класс пилотов разный, а пример заразителен, потому что сдобрен благородством! Подумайте, разберитесь, и вы поймете, что Терепченко не дуб с чином, что он болеет за будущее своих пилотов не менее вас, добреньких!
— Давайте подумаем, — сказал Аракелян. — Пусть и пилоты подумают. А для этого вынесем вопрос на комсомола ское собрание.
— Пробкин не комсомолец, — пояснил Корот.
— Пригласить Пробкина на открытое собрание, — предложил Романовский.
— В управление сообщаю, а с приказом подожду, — сказал Терепченко. — Мнение коллектива всегда полезно послушать, однако замечу: делаю вам, Сурен Карапетович, большую уступку и надеюсь, вы не пустите собрание на самотек… Все, товарищи!.. Сурен Карапетович, минутку! Принесите-ка мне басню этого молодца, хочу сам оценить местные таланты. Подойду объективно, обещаю, хотя признаюсь честно: борзописак не люблю!
Аракелян, остановив Романовского у двери своего кабинета, попросил обождать и через полминуты вынес листок бумаги.
— Отнесите басню командиру.
— Почему я?
— Прочитайте и оцените, как журналист.
— Журналист я еще жидкий… Гм, в посвящении действительно «П. С. Т.» «Гусь лапчатый» — не очень оригинальное название…
Он шею вытянет, шипит в начальственное ухо.
Не про себя он — про других, поглаживая брюхо.
Все гладко делает, тайком:
Подпоит льва, похвалит волчьих деток —
Глядь, по наряду, вечерком и с их стола ему объедок!
Иль крикнет зычно: «Мужики!
Работа — бой! За мной! Вперед!»
А сам, втихую, напрямки, клевать горох в соседний огород.
Мораль читать я не берусь,
А лишь скажу: «Вот это Гусь!!»
— Надо ли, Сурен Карапетович, сим опусом злить командира в данной ситуации?
— Не знаю… Он просил, отнесите…
Семен ждал Марию у перрона. Ее самолет уже подрулил с посадочной полосы. Резко тормознув, Ил-14 развернулся бортом к пассажирской платформе. Подкатили ярко раскрашенный трап. Пассажиры осторожно спускались на землю. Кто ка-к перенес полет, читалось по лицам. Помогая сойти старушке, вышла Мария. Она подняла голову, поискала глазами Семена, взмахнула рукой.
— Сема, хэллоу! Возьми ящик с пустыми бутылками в фюзеляже, отнесем в буфет. И пальто прихвати! Авоська там еще с мандаринами. Куклу в целлофановой сумке не забудь!. Осторожнее, бабуся! Ножку, ножку на каблук…
Поднявшись по трапу, Семен вскоре вышел из самолета, нагруженный нехитрым хозяйством стюардессы. Не торопясь, они двинулись по аллее к аэровокзалу.
— Ну, как прокатилась?
— Ты знаешь, меня всегда злит этот дурацкий вопрос! Всем кажется, что бортпроводница путешествует в свое удовольствие. Этакая романтическая девица с орлиным перышком в душе! Мужичья эта работа, Сема! Встаю раньше пилотов, получаю контейнеры с едой, бутылки, ложки, вилки, стаканы и стаканчики. Тащу в большинстве случаев на своем горбу! Потом за рейс километров десять-пятнадцать ножками по салону: «Не скушаете ли конфеточку, месье? Вам лимонаду или содовой? Прошу позавтракать! Вот вам таблетка от головной боли, дорогая! Я вас просила пристегнуться ремнями, товарищ! И не курите, рядом с вами женщины и дети! Пересядьте, пожалуйста, вперед, там меньше болтает». А сколько мытья посуды? А дурацкие вопросы: «Вы замужем?», «Почему такие горькие конфеты?» Будто я их делаю! Или какой-нибудь ферт в фуражке блином за ногу пытается ущипнуть! По усам бы его смазать, а надо улыбаться. И вдруг сбоку ехидно-умирающее: «Улыбаетесь, а человеку плохо от качки. Что за сапожники самолет ведут?» Черт ее знает, какие нервы надо и ноги с мускулами футболиста, выносливость ишачиную!
— Кто за ножки хватать пытался?
— Ну вот, только это ты и услышал! А на стоянке перед обратным рейсом опять ишачиная работа, да еще смотри, как бы буфетчицы не надули! А вырвешься в город, так все рысью…
— Ладно, Машенька, в следующий рейс я пойду за тебя и повыброшу всех усатых в кепках блином.
Мария рассмеялась и погладила его по щеке, потерлась плечом о плечо..
— Зря я разнылась. Хорошая у меня работа, Сема! Устойчивой доброты требует. Подустала я малость, пройдет…
Когда они подходили к аэровокзалу, путь преградил штурман из бакинского экипажа.
— Салют, Марго! — с небольшим акцентом поприветствовал он. — Вынужденная стоянка в вашем порту. Есть предложение организовать микроскопический сабантуйчик. Как?
— Отклоняется.
— Отказ во множественном числе? Понятно! — Штурман весело глянул на Семена. — Пусть и коллега осчастливит нас своим присутствием.
— Исключено. Другие планы.
Штурман похлопал по туго набитому портфелю:
— Клад! Последняя серия «Вокруг света»!
У Марии блеснули глаза. Знал смуглый красавец, чем искусить девушку. Уловив ее настроение, он приподнял портфель, как поднос.
— Здесь все для нарушения сухого закона! «Улыбка»! Старый «Мускат»! Проглотим по нескольку солнечных капель, а?
— Поощрим? — повернулась Мария к Семену. — Он, знаешь, почему подлизывается — хаты приличной нет. Театр отложим до воскресенья?
— А билеты?
— Расходы за неиспользованные билеты беру на себя, — белозубо осклабился штурман. — Угу?
— Сема, угу?
— Как хочешь, — неохотно ответил он Марии.
— Через полчаса такси замрет у парадного входа! — вытянулся по военному штурман. — Гут бай!
Вскоре в город мчалась «Победа». Рядом с водителем, небрежно облокотившись на спинку, дымил сигаретой «Кент» рыжий малый с шевроном бортмеханика на рукаве. Сзади расположились штурман, Мария и Семен. Тут же устроилась худощавая блондинка. Семен признал в ней секретаршу командира отряда.
— Гони ко мне, — пропела Мария.
— Может, у меня, — неуверенно возразила секретарша.
— Твоя бабка не потерпит. Ко мне! Налево!
Шофер резко крутанул баранку и проскочил почти под красный сигнал светофора.
…Дом, в котором жила Мария, некогда принадлежал полностью аэропорту. Потом его передали горсовету. Сейчас аэрофлотовцы жили в немногих квартирах. Семен много раз бывал около дома, но к себе Мария его не приглашала. Сидели обычно на лавочке в сквере, скрытой от посторонних взоров густыми кустами акации. И он ценил скромность подруги.
Веселой гурьбой ввалились в подъезд. Мария открыла дверь, и все вошли в скромно обставленную и чисто прибранную комнатку. К ней примыкала небольшая кухня.
Семен с удивлением заметил, что штурман хорошо ориентируется в квартире. Он быстро нашел посуду, вытащил из тумбочки свежую скатерть, будто только вчера положил её туда. Выгрузив из портфеля бутылки и пластинки, завел радиолу и пригласил Марию танцевать.
Пять утра.
Мария свернулась калачиком на узкой кровати, подложила под голову ладонь и поглядывала на Семена. Он сидел рядом на стуле, жадно курил, стряхивая пепел на пол, и осматривался, усмехаясь только губами.
— Ты считаешь это нервной разрядкой, Маша, а мне кажется, будто мы искупались в дерьме.
— Давай, Сема, не стесняйся!
Тюлевая штора на окне сорвана. Стол завален пустыми бутылками и огрызками. Лихо прилепленный к потолку окурок висел над радиолой, на диске — половина пластинки. В зеркале туалетного столика отражалась распахнутая настежь кухонная дверь и перевернутая табуретка с помятой фуражкой на ножке. Увидев фуражку, владельца которой он выкинул из квартиры во втором часу ночи, Семен потер ушибленный кулак.
Он много вытерпел на этой пирушке и многому удивился. Бывало, выпивал с ребятами. Не из святых. Знал и женщин, принимавших грубые шутки. Были скандалы. И все равно его поразила пирушка…
Пили стоя, как на дипломатических приемах. Закусывали бутербродами, которые называли «сандвичи». Когда Мария по его просьбе принесла от соседки картошку в мундире, секретарша демонстративно вывалила ее в помойное ведро, обозвав Семена «скотом». Хотелось съязвить, но он промолчал и только стал зорче смотреть на облитые вином руки рыжего, все чаще тянувшиеся к Марусе.
В «час пик», когда хмель набрал полную силу, он перехватил руку рыжего. Немногие терпели рукопожатие Семена, в отряде один Корот мог ему противостоять, и он с усмешкой смотрел на гордо вскинутую кудлатую голову и жал до тех пор, пока не увидел бледнеющее лицо соперника и не услышал жалкую просьбу сквозь зубы:
— Отпусти, идиот!
«Рыжий-то ты рыжий, да не тот!» — удовлетворенно подумал Семен. Штурман заметил, что безмолвный поединок далеко не в пользу его товарища, и разрядил атмосферу, предложив танцевать. Семен наблюдал за парами и неожиданно захохотал. Ему вдруг вспомнился московский зверинец, клетка многочисленной семьи макак.
— Индивидуальный номер. Только раз в жизни! Пошире откроем очи — провозгласил штурман и поставил новую пластинку.
Зашипела игла. Вступил оркестр. На середину комнаты выпрыгнула Мария. Маленькая, стройная, с распущенными волосами, она взмахнула руками, как крыльями. Потом закружилась. Она кружилась, юбка поднялась, оголив ноги, и они, два пижона, как зачарованные, уставились в белый омут. Семен медведем поднялся со стула. Поднялся вовремя, потому что вздрагивающие плечи рьяного бортмеханика подались вперед, к Марии…
Вспомнив это, Семен снова потер ушибленную руку.
— Поднимаюсь, — сказала Мария. — Ты поможешь прибраться?
— Хорошо. А встанешь?
— Бабы, как кошки, их шмякнут с высоты, а они все равно — на ноги!
Прибрали комнату молча. До вечеринки Мария для него была только радостью в жизни, она подолгу могла слушать о новых машинах, признавать, что на земле нет приятнее запаха обыкновенного бензина, терпеливо слушать его плохие стихи. Она могла часами фантазировать, выдумывать сказки о его отце, которого он совсем не помнил… Полгода знал ее Семен, но такой, как сегодня ночью, увидел впервые. Это была другая Мария. Ну что ж…
Она будто читала его мысли. Провожая, сказала:
— Если можешь, поверь.
— Часто бывает здесь твой бакинец?
— Ты видел, что он не мой.
— А ты с кем?
— Я устала, и поэтому нет желания тебя ударить. Если любишь, прошлого между нами не должно быть.
— Понимаю, Маша. Дай фуражку бортмеханика. Поручив фуражку, Семен шагнул к двери.
— Пробкин, ты уходишь совсем?
— Да, Пробкин ушел! — сказал он и поднял руку, не то прощаясь, не то защищаясь от шагнувшей к нему девушки.
Сейчас бы забыться в полете, но это исключалось. До решения комсомольского собрания и приказа командира отряда путь в небо закрыт.
Придя в аэровокзал, Семен по привычке остановился перед доской объявлений, пробежал глазами лист наряда. В самому конце было написано: «Ил-14. Саратов — Баку. 10.00 ч. Экипаж…»
Такой наглости от бакинцев Семен не ожидал. Лететь после пьянки? За подобные штучки без разговоров снимают в летной работы!
Немного подумав, он решительно направился в гостиницу, В номере бакинцев все спали. Заметив рыжую голову на подушке, Семен подошел и стянул с бортмеханика одеяло. Когда тот сел на кровати, вытаращив заспанные глаза, Семен нахлобучил на него фуражку.
— Чего надо? — взъярился механик.
— Вы сегодня собрались лететь?
— А тебе какое дело?
— Не советую. Попытаетесь — выкину с борта, как слепых котят.
— Капнул? Да? Уже доложил начальству? Тебе больше всех надо? Общественный инспектор, да? За девку? — растерянно тараторил механик.
— Прощаю грубость только потому, что ты с глубокого похмелья. Но предупреждаю: сунешься в самолет с пьяной рожей…
Наконец-то бортмеханик уразумел ситуацию.
Ох! — глубоко вздохнул он. — Значит, ты по своей инициативе. Никому не говорил? Хоть и противна мне твоя, фотография вот за это, — он показал на синяк под глазом, — но ты, видно, ничего мужик. Не беспокойся, командир корабля отменил вылет…. Иди, иди, дай соснуть минут триста!
Весь день Семен Пробкин работал в бригаде пилотов-«штрафников» — они насыпали курган для радиолокационной установки на границе аэродрома. А вечером, подходя к эскадрилье, он встретил радостно возбужденного Васю Туманова.
— Чего сияешь?
— Светка согласие дала! В среду пойдем заявление подавать!
— Мне кажется, у нее «вынужденная посадка»?
— Не говори так! Это нехорошо, Сема! Мы любим друг друга.
— Ну-ну… Только папаша Корот как узнает, что скоро дедом будет, не сдобровать тебе, Василек.
— Он ладно, вот матери я больше боюсь. А ты чего смурной какой-то! Неужели перед собранием дрожишь?
— У молодца, сошедшего с коня, спросили: «Отчего слезы у тебя на глазах?» Недругу он ответил громко: «От быстрой езды». А другу сказал тихо: «Горе у меня большое!..» Не моя присказка. Из монгольского фольклора.
— А как мне ответишь?
— В личном тоже непорядки, Василек.
— Плохо… А насчет собрания не дрейфь!
Их пригласили в комнату.
— Иду, но чую — зря, — флегматично сказал Семен. — Комсомол — левая рука командира…
— Комсомол — правая рука партии, — поправил шедший сзади Романовский, — и не вешайте носа…
Когда пилоты расселись по местам, Аракелян оглядел собравшихся и покачал головой: почти половина комсомольцев — отсутствовала. Полевая страда — трудное время и в авиации. Первым получил право говорить комсорг Илья Борщ.
— Товарищи! Все знают о проступке Пробкина, поэтому суть дела излагать не буду. Некоторые мне задавали вопросы: почему мы обсуждаем поведение не комсомольца? Можно ли так?.. А почему нет? Пробкин вправе не являться на собрание, игнорировать его решение, и я, зная колючий характер Семена, склонен думать, что он так и сделает. Я имею в виду несогласие Пробкина с нашим мнением… А вот происшедшее мы должны обсудить со всей принципиальностью и сделать соответствующие выводы для себя…
«Почему не пришел командир отряда? Ведь обещал», — думал Аракелян, очищая бумажкой перо самописки. Выступление Борща проходило мимо его сознания.
— Что мы имеем: проступок или пример, достойный подражания? Не уяснив этого, можем столкнуться в работе с подобным случаем и сделать не так, как подобает комсомольцу. Я много думал и только вчера составил мнение… Это было в полете. Я шел на радугу. Когда подлетал, спектр сверкал всеми цветами. Вот он рядом. Бери радугу руками, и ты богат! Я имею в виду — духовно богат, так сказать, эстетически. А что получилось? Прошел — на стеклах кабины осталась лишь водяная пыль…
В дальнем углу, не оценив ораторского искусства Борща, зашумели.
— Давай понятней и короче! — донеслось оттуда.
— Не гипнотизируй!
В комнату вошел Терепченко, и все затихли. Это командиру всегда нравилось, тешило самолюбие: демократия — демократией, а уважать должны! Он всегда чуть-чуть опаздывал на собрания и потом анализировал, какой эффект произвело его появление, не пошатнулся ли его авторитет? Он благосклонно кивнул пилоту, уступившему место рядом с Аракеляном.
— Я повторяю: от красивой радуги осталась одна мокрота! — повысил голос Борщ. — И поясню: сначала поступок Пробкина казался мне верхом человеческой добродетели, а вдумался — мираж, фарс, недисциплинированность!
— Зрело, толково разбирается в ситуации! — шепнул Терепченко Аракеляну. — Растет парень, пора в командиры выдвигать.
— По заданию командования, — Борщ сделал паузу, — я участвовал в расследовании поломки. Врач сказал Пробкину: «До города больной не дотянет». А когда Пробкин спросил, сколько выдержит старик, врач ответил… Вот дословно, — Борщ вытащил из кармана блокнот: — «С кислородом минут сорок». А кислородная подушка была под боком, полнехонькая. Уяснили? Полная!.. От посадочной площадки до больницы я медленно прошел пешком, будто нес на руках человека, и дошел за пятнадцать минут. Понимаете?
— А почему бы тебе не взять на руки груз килограммов в семьдесят? Иль самого себя потащить! — спросили из дальнего угла.
— Мы не нашли ничего подходящего, кроме авиамеханика, но он отказался, — совершенно серьезно ответил Борщ. — Так вот, каждому теперь ясно: подумай пилот лучше, и он не только мог спасти больного, но и сохранить машину. Когда я спросил врача: могли бы они, сев на площадке, безболезненно донести старичка до больницы, он ответил: «Могли!»
— Он ответил: «На носилках, пожалуй, могли». И без восклицательного знака, — уточнил Романовский.
— Это не меняет картины. Носилки можно было притащить из больницы. Я считаю, что Пробкин поторопился, не совсем трезво оценил положение и вывел из строя новый самолет. Я предлагаю осудить пилота Пробкина, но, учитывая его человеческий душевный порыв и пользуясь присутствием здесь командования, просить не наказывать строго.
— Дайте я скажу! — вскочил Вася Туманов. — Неправильно это! Не согласен! Ты видел, как мучился больной? Нет! А Семен видел! Если бы это был твой отец, Борщ, ты бы тоже проводил такой тонкий расчет, который предложил Семену? Вряд ли, хоть ты и паук!
— Без оскорблений! — застучал карандашом Корот. — Вы забыли, где находитесь!
— Я не хотел обидеть, — сразу остыл Вася. — Я имел в виду, что паук никогда не запутывается в паутине, потому что бегает только по гладким нитям.
Корот посадил его нетерпеливым движением руки.
— Все ясно! Разрешите, товарищи комсомольцы, мне… Давайте нарисуем облик Пробкина… Дисциплинкой не блещет. Склонен к демагогии. Один из всех в эскадрилье не выписал газет и журналов. «Я читаю только «Мурзилку»!» — заявил мне. Свободное время проводит с девицами сомнительного поведения…
— Это не ваше дело, — спокойно возразил Пробкин.
— Наше и мое, как командира и воспитателя! За ваше моральное убожество мне шею мылят!
— Вот и хорошо: чистая всегда будет.
— Видите, товарищи, он и здесь рисуется! Безобразие! — Но, встретив укоризненный взгляд Аракеляна, Корот сбавил тон: — Пробкин забыл главное, чему жестоко учит жизнь: ухарство, риск в жизни гражданского пилота исключены, ибо нет риска собой — есть риск людьми, машиной…
— Это сквозит в каждой строке Наставления, — подсказал Терепченко.
— Не считая Пробкина, на борту было еще два человека. Пробкину случайно сошло, другой поломает шею. Вот в этом разрезе надо судить!
— Вы, Михаил Тарасович, говорите, случайно? — переспросил Романовский. — Случай помогает только людям с подготовленным умом.
— Не всегда! Известно, что у случая только один вихор, но даже дурак может успеть за него зацепиться! — отпарировал Корот и сел.
— Кто еще выскажется? — спросил Борщ. — Прошу активнее, товарищи комсомольцы!
Встал коренастый парень и, поглядывая исподлобья на Терепченко, сказал:
— Человек живой, и все в порядке. Зря шар надуваем! Машина поломана частично. Два дня работы — и ажур. Сами поможем штопать. Записываюсь в бригаду. Пробкин — классный пилот. Влепить ему замечание, и все в порядке!
— За что? — крикнули из угла.
— А как же? — растерялся керенастый. — Зачем же тогда опирались?
— Не имеем права объявлять взыскание, Пробкин — не комсомолец, — объяснил Борщ.
— Если не имеем, тогда еще лучше. У меня все!
Дрогнули стекла от пролетавшего самолета. В дальнем углу зашушукались.
— Товарищи! Говорите, что чувствуют ваши сердца, они всегда искренние советчики. — Аракелян комкал в руке сделанного из бумаги голубя. — Вот вы там, в углу, оппозиция, чего молчите? Вы опять что-то хотите сказать, Туманов?
— Предлагаю считать поведение Пробкина в исключительной ситуации правильным. И вообще, — Вася махнул рукой, — я бы тоже так сделал!
— У него явный «порок» сердца, — негромко, но так, чтобы все слышали, проговорил Терепченко и зажевал нижнюю губу.
— Что прикажете понимать под словом «поведение»? — иронически спросил Борщ.
— Его решение на посадку!
— Такая трактовка вредна! Кто еще выступит?
Желающих не оказалось. Романовский переглянулся с Аракеляном. Разговора, на который они так надеялись, не получилось. Спешкой, крайностью суждений это собрание не отличалось от других, будто ребята не верили в то, что их принимают всерьез, что с их мнением считаются, что их организация может реально влиять на жизнь. Невольно напрашивалось сравнение с паровозом, идущим по инерции с тлеющей топкой под котлом.
— Тогда, может быть, скажет Пробкин? Где ты там? — Борщ сделал вид, будто ищет, шаря глазами по рядам. — Вставай, Семен. Наверно, уже обдумал свой проступок?
— И скажу! — поднялся Пробкин. — Ты, Борщ, обвинил меня в нарушении дисциплины. А я, по скудоумию, понимаю так: дисциплина бывает разная. «Не рассуждать!», «Делай, что велят!» — это тоже дисциплина. А есть другая, когда ты не слепо выполняешь приказ, а стараешься пошевелить мозгами, выполнить лучше. Тут уж приходится думать, рассуждать…
— И докатываться до аварии! — бросил реплику Терепченко.
— Ну и ладно! — Пробкин сел.
Когда начали голосовать, большинство рук поднялось за предложение Васи Туманова.
Терепченко вышел первым из комнаты, громко хлопнув дверью.
— Ну и как, не коснулась левая рука твоей лысины? — толкнул в бок Семена Вася Туманов.
И в первый раз за все их знакомство товарищ по детдому не ответил колкостью или шуткой.
— Не получился разговор? — спросил Романовский Аракеляна.
— А кто его знает? — раздумчиво сказал тот. — Хотелось поднять моральный вопрос со всеми оттенками, и в то же время думаю: не лучше ли живой пример, чем длинное назидание?
Семен Пробкин ушел в сумерки один. Шагал медленно, продумывая все сказанное на собрании. Его тронула реплика Романовского. Не только по смыслу, по интонации Семен почувствовал, что этот человек понял и одобряет его действия, хотя и не говорит открыто. Наверное, потому, что Семен все-таки сделал большое нарушение, не сообщив по радио на командный пункт о своем решении. Раньше он не принимал всерьез Романовского: новый командир звена сливался с другими малоинтересными людьми, времени познакомиться поближе у них еще не было. Краем уха слышал: «Человек сложной судьбы!» — но это мало о чем говорило. В конце собрания он несколько раз, будто случайно, встречался взглядом с Романовским и не видел в его темных цепких глазах показного безразличия Терепченко, угрюмости Корота, суетливой деловитости Борща. Взгляд Романовского проникал в душу, вызывал на откровенность, будто ненавязчиво по-дружески требовал: «Ну, вывернись наизнанку, откройся, я посмотрю, какая тебе цена!»
Стемнело. Закрапал дождь. Семен шагнул с тротуара под каменную арку ворот и остановился: он пришел к дому Марии. Не надо делать удивленное лицо — ты шел именно сюда, Семен.
Вот около двери подъезда потемневшая от времени дощечка. На ней еще можно различить фамилии: «…1 этаж, квартира 12. М. Е. Карпова».
Налево третье окно. Горит свет.
Семен помялся, украдкой оглядел двор и подошел к окну. Сначала он потрогал фанерку, которой когда-то сам заделал с улицы разбитый уголок. Потом заглянул в щель между занавесками, встав на цыпочки.
«Куда она смотрит, что ее заинтересовало на потолке?» Он напряг зрение и разглядел темное пятнышко. Муха! Она потихоньку ползет…
Вот таким же с самолета кажется человек, в одиночку пересекающий огромное снежное поле.
Мария спустила ноги, пошарила ими под кроватью, нащупала шлепанцы и пошла на кухню.
…Семен медленно двинулся к арке ворот, где золотистой щетинистой звездочкой мерцала одинокая лампочка фонаря. Он не видел, как Мария прошла к окну, у которого он только что стоял, и прижалась лбом к холодному стеклу. Стекло щербилось дождевыми струйками…
Погода стояла изменчивая: то в серые стада собирались вязкие тучи, то солнце разгоняло их жаркими хлыстами, и умытая земля начинала парить. Метеорологи, день и ночь колдуя над синоптическими картами, давали прогноз с большими оговорками. Им уже никто не верил, хотя они имели связь не с «богом», как забытые шаманы, а с метеоспутниками и тыкали в атмосферу не пальцами, а лучами радаров. В аэровокзале толпились шумливые недовольные пассажиры. Начальник отдела перевозок прятался от них на вещевом складе, прихватывая с собой книгу жалоб. При такой синоптической обстановке Корот доверял санитарные полеты не многим. Вот почему Романовский смог зайти к Аракеляну только через несколько дней после комсомольского собрания, хотя приглашался не единожды.
Аракелян открыл тяжелый несгораемый шкаф и достал синий скоросшиватель.
— Прежде всего прочитайте последний приказ по отряду. Он еще не вывешен… Присаживайтесь поудобнее, Борис Николаевич.
В общей части приказа довольно объективно описывалась вынужденная посадка Семена Пробкина. Дальше говорилось: «…Действия пилота обсуждены на комсомольском собрании.
…Но учитывая, что поведение пилота продиктовано гуманными соображениями, командование решило не накладывать дисциплинарного взыскания.
Приказываю:
за нарушение НПП ГА-59 г., выразившееся в самовольном прекращении радиосвязи перед посадкой, у командира самолета 4 АЭ Семена Родионовича Пробкина изъять из пилотского свидетельства талон нарушения № 1».
Романовский прихлопнул ладонью корочки скоросшивателя.
— Приказ правильный. Изъятие талона по всем законам не является взысканием, а лишь фиксирует нарушение, предупреждает. Но в то же время это болезненный удар.
— Вы так считаете?
— В пилотском свидетельстве всего два талона. — Романовский отдал папку. — Вырезать один из них — значит поставить летчика на грань дисквалификации. Взыскание можно снять досрочно или оно снимается автоматически по прошествии определенного времени, а возвращение талона — во власти командира.
Значит, по-вашему, приказ суров? Юридически он обоснован. Командир отряда может вырезать талон за любую мелочь: руление с чуть повышенной скоростью, или непришвартованный килограмм груза, или…
— Без мелких дел не бывает крупных. Как среагирует на приказ Пробкин?
— Я бы на его месте предпочел даже строгий выговор, да и любой пилот также.
— Вам не кажется странным, что он как бы изолирован от коллектива и варится в собственном соку?
— Ребята его уважают.
— Я не о том. Скрытен. Болезненно раним. Недавно посмотрел его личное дело. Родителей нет. Детдомовец. Несмышленышем эвакуирован из Ленинграда.
— Откуда?
— Из Ленинграда… Есть любопытнейшие факты… — Аракелян перелистал настольный календарь. — Возьмем прошлый год… В феврале Пробкин в пургу нашел в степи заблудившегося охотника и полузамерзшего привез на аэродром. В том же месяце на его самолете загорелся двигатель. Причина техническая. Он в воздухе потушил пожар и благополучно приземлился. В декабре, уже на «супере», пришел домой на одном двигателе, хотя и в нем барахлила свеча… Как?
— Англичане бы сказали: «Полет с помощью брюк», а у нас на фронте говорили: «Пилот божьей милостью!»
— А милость людская проходит мимо него: в карточке Пробкина ни одного поощрения! Это когда за любое здравое решение или действие другие достойно награждались. Неудобный для руководства человек?
— Ершист, прямолинеен, таким трудно жить. Вы работаете с ним три года…
— Упрек принимаю. Долго жил по принципу Терепченко: «Время — километры». Километры — это план, премия, повышение по службе и прочие блага. Взрослею понемногу. Поинтересуйтесь Пробкиным, Борис Николаевич. Мне кажется, вы можете смотреть на людей не только как на машину для выдачи продукции. Попробуйте стать ему хорошим товарищем, наставником. А я вам передам кое-что из своих наблюдений.
— С чего начать?
— Сообщите Короту, что Пробкин читает не одну «Мурзилку». Как переваривает — другое дело, но выписывает несколько серьезных газет, только почему-то не в отряде, а на главпочте… Теперь позвольте залезть вам в душу?
— По биографии?
— Скорее по некоторым деталям. Если не желаете…
— Давайте, давайте, Сурен Карапетович, исповедовался я в разных кабинетах, и не однажды.
— Мне неясен самый грустный кусок вашей жизни… Как было дело, Борис Николаевич?
Романовский медленными движениями ладони потер лоб, посмотрел в вопрошающие глаза Аракеляна и начал рассказ. Он говорил, а парторг забыл, что перед ним сидит не юноша. Уже не видел поседевших висков. Не верил, что это было так давно. Прошлое вернулось…
Немцы, сжимая фронты, откатываются, цепляясь за каждую пядь белорусской земли. Зима, но, бывает, потом пропитываются меховые комбинезоны летчиков в воздухе. В один из таких дней над рекой Безымянной истребители дивизии генерала Смирнова схватились с асами из эскадры «Бриллиантовая молодежь». Западнее всех жестоко дрались летчики майора Дроботова, прикрывая штурмовиков. «Горбатые» расстреливали немецкую пехоту, топили технику с понтонами, переброшенными через широкие полыньи.
Выше всех носился белый «Мессершмитт-109». Он не вступал в бой, но его команды четко выполнялись немецкими истребителями.
И все же перевес боя явно склонялся на сторону летчиков майора Дроботова. Ведомой Корота была Катя. Романовский, защищая хвост самолета командира полка, посматривал и за ней.
Катя всегда остро чувствовала время и без часов определяла его с точностью до минуты. По радио все услышали ее голос: «Мальчики, посмотрите на бензиномеры!» Романовский бросил взгляд в ее сторону и увидел четырех «мессов», вынырнувших из облака. Светлые, мерцающие трассы из пушек тянулись к жаре Корота. Крутым виражом со скольжением Корот ушел из-под огня. Катя запоздала выполнить маневр. Снаряд вырвал правую часть капота у ее машины, и козырек зарябил от капель масла. Она выправила дрогнувший самолет и увидела рядом. трехпушечный «фокке-вульф» с желтым коком винта и бубновым тузом на фюзеляже. Сквозь стекло кабины просматривалось бледное лицо с большими черными глазами. Немецкий пилот резким движением руки вытер мокрый лоб и ушел вверх.
Машина плохо слушалась рулей, тряс мотор, и Катя, наращивая скорость, начала выходить из боя. И вдруг почувствовала, будто спину сверлит чей-то взгляд. Оглянулась. Сзади пристроился тот же «фоккер», серый диск его винта крутился рядом у самого хвостового оперения. «Таранит!» — подумала Катя, и показалось, будто ее раздели и сейчас окатят ледяной водой из брандспойта. За всю войну немцы ни Разу не решались на таран — не пошел на сшибку и этот.
«Бубновый туз» ударил из трех стволов, и обломки хвоста Катиного самолета перемешались с дымом. Увидев, что за бронеспинкой у нее почти нет фюзеляжа, и почувствовав вихревой сквозняк в кабине, девушка потеряла сознание. В чувство ее привела ручка управления: она больно била Катю по рукам и коленям. Самолет крутился, падая носом вниз. Девушка, почти задохнувшаяся в дыму и пыли, ухватилась за скобы фонаря кабины и потянула их. Фонарь только чуть стронулся. «Ну, помоги же, помоги!» — кричала она Романовскому, на миг вспоминая его теплую и очень сильную руку. Она не видела ничего сквозь пелену слез и боролась вслепую. Приподнялась на сиденье, уперлась коленями в приборную доску и всем телом рванула фонарь. В образовавшуюся щель можно было просунуть голову. Она с трудом развернулась в кабине затылком к воющему мотору и высунулась за козырек.
Оттолкнувшись ногой, Катя перевалилась за борт, но парашют клапаном зацепился за козырек кабины, ребро ранца держал переплет бокового стекла. Тугой струей воздуха ее придавило к остаткам расщепленного фюзеляжа, голову било о потрескавшуюся обшивку. «Мама! Ма-а-мочка, за что меня так! Мамулечка! Лучше сразу! — Она потянулась к пистолетной кобуре, но, как только отвела в сторону руку, ее перевернуло и тяжко ударило животом о борт. — А мы так с Борей хотели сына, мамочка! А-а-а!» — Катя яростно крутнулась и… почувствовала себя невесомой. Самолет падал рядом, обдавая девушку гарью из мотора. Она щеками ощущала жар раскаленных патрубков. Потом обрубок истребителя вильнул в сторону. Катя дернула вытяжное кольцо парашюта.
И два самолета, провожавшие ее почти до земли, взметнулись ввысь. Через минуту в прицеле Романовского заплясал «бубновый туз».
— Не трожь его! Возьмем в клещи, — передал майор Дроботов.
Рядом с немцем Романовский увидел самолет Корота.
Куда бы ни отворачивал «бубновый туз», всюду натыкался на истребитель.
Крыло к крылу с ним летели Дроботов и Корот, а сверху прижимал к земле Романовский.
— Прикройте час! Отсеките слева шестерку! — приказал Дроботов по радио своему заместителю.
Корот видел, как нервно крутит мокрой головой лысоватый пилот, наушники скособочились на шее. Вот он повернул к нему лицо, и желтый нос «фоккера» покатился в сторону его самолета. Дрогни Корот, испугайся столкновения, и немец вырвется из клещей. Корот окаменел. Немец, почти коснувшись его консоли, резко дернулся в сторону майора Дроботова и поднял пистолет. Пуля парабеллума, пробив форточки двух кабин, свистнула у виска майора. Дроботов плюнул в сторону немца. Воля «туза» была окончательно сломлена пулеметной очередью Романовского: голубоватые трассы протянулись над носом «фоккера», сбили радиоантенну и заставили немца скользнуть вниз.
А вверху неистовствовал белый «мессершмитт». Он несколько раз пытался атаковать тройку Дроботова, но его перехватывали «яки». Романовский видел «мессера» и знал, что на нем летает барон, командир эскадры «Бриллиантовая молодежь». Сегодня «белый» отрубил штурмовику хвост и вогнал в землю скоростной бомбардировщик. Романовский осмотрелся: пленный немец надежно зажат… и вот уже аэродром.
— За нами вяжется барон. Можно, я его достану? — спросил он Дроботова.
Майор быстро ответил.
— Понял! — подтвердил Романовский и, дав форсаж двигателю, устремился вверх.
Белый «мессершмитт» увидел, что клещи ослабли. И он подал команду. Две пары «фоккеров» опустили носы, в стремительном пике пробили заслон советских истребителей и с большой дистанции дали несколько залпов. Один из снарядов попал в крыло пленного «фокке-вульфа», два впились в самолет Дроботова и перебили тросы управления. Самолет начал падать листом. Дроботов, чувствуя, что ручка и педали болтаются и самолет не реагирует на рули, пытался выправить полет двигателем. Мотор взревел на непосильном режиме, истребитель поднял нос и будто повис на невидимом крючке. Потом медленно свалился на крыло. Дроботов выбросился из кабины.
Это произошло над самым аэродромом. С земли видели, как Дроботов дернул вытяжное кольцо. Белый язык купола лениво вышел из ранца, но раскрыться ему не хватило высоты. Стоящие на аэродроме закрыли глаза и услышали мягкий глухой удар.
Подбитый «фоккер» планировал на посадку. За ним приземлился Корот. Он торопливо зарулил на стоянку, выпрыгнул из кабины, не снимая парашюта. Задыхаясь, подбежал к товарищам, окружившим изувеченное тело командира, протиснулся к центру и встал на колени около горки белого шелка. Протянул руку…
— Не надо, ему уже не поможешь, лейтенант! — послышался знакомый голос командира дивизии генерала Смирнова. — Не открывайте. Кто ведомый командира?
— Младший лейтенант Романовский, — подсказали сзади.
— Судить! — Генерал повернулся к начальнику штаба и жестко повторил: — Под суд дезертира! Сегодня же мой приказ передайте в армейский трибунал. Романовского вернуть!
— Он не отвечает на вызовы.
Генерал стащил с головы шлем.
— Прощай, Иван! Не брала тебя пуля японская и финская, не споткнулся ты в небе Испании, а тут… Прощай! Ты умер как настоящий солдат. Мы не забудем тебя, родной…
По обветренной щеке Корота скатилась слеза. Его нестриженые рыжие волосы трепал ветер. Полусогнутые руки крепко прижимались к телу. Раздавленные стекла летных очков впились в ладонь, и с пальцев капала кровь.
Генерал обнял его за плечи и молча повел в сторону.
Мимо них автоматчик вел немецкого пилота. Он шел медленно, надменно подняв голову, слегка выпятив грудь, туго обтянутую черной шевретовой курткой. Около Корота он замедлил шаги. Взгляды их скрестились. «Туз» ухмыльнулся: по белому шарфу он узнал летчика, державшего его в «клещах». Немец снял кольцо с безымянного пальца и бросил Короту.
— В награду за железные нервы!
Корот на лету отшвырнул кольцо ударом ноги и, сжав зубы, шагнул вперед. Но автоматчик настороженно смотрел уже не на немца, а на него…
Романовский сидел перед Аракеляном, понурив голову, сцепив пальцы в замок, воспоминания о гибели командира всегда причиняли боль.
— Я многое рассказал со слов генерала Смирнова и Михаила, — пояснил он. — А сам в тот момент действительно не мог слышать вызовы с земли — рация была разбита.
— Мне интересно, как проходил бой?
— Получив разрешение от майора, я потянулся к редким облакам, за которыми скрылся «белый». Пленные немецкие летчики рассказывали о бароне легенды. Будто он точность пилотирования и глазомер оттачивает на метеорологических шарах: подвешивает их на метр от земли и сбивает концом крыла. Если промахивается, разрывает шар очередью из пулемета с первого захода, причем нередко переворачивая самолет на спину. Не скрою, такие рассказы действовали на психику, но я почему-то верил, что не буду «шаром»… Пробив тонкий слой облаков, я увидел его. И выскочил так удачно, что спираль прицела легла на «мессершмитт». Но нажать гашетку не успел! В долю секунды немец перевернулся и пропал внизу. Пока я искал его, снаряд рассек обшивку моего крыла. Барон перехватил инициативу боя и гонял меня, как щенка. Выпарил из меня всю воду! Помню, руки были тяжелыми, будто скованными. А потом ничего, втянулся… Немцу, видно, надоело, а может, бензину мало оставалось. Он положил машину в глубокий крен и потянул ручку. «Мессер» сделал немыслимо резкий разворот и, находясь еще в глубоком крене, сыпанул из всех пулеметов. Трассы из разноцветных бликов словно опутали меня. Тут должен быть конец! Но пронесло. Брызнули в кабину осколки стекла, пули впились в приборную доску и прошили радиостанцию. Видно, с перепугу я схватил ручку на себя и полез вертикально вверх. От перегрузки синие мухи замельтешили в глазах и… чернота. Когда очнулся, прочитал молитву конструктору самолета: Як-3 оторвался на вертикали от «мессера»! Тот карабкался за мной. Лез упрямо. И вот настала секунда, когда он потерял скорость и опору в воздухе, свалился на крыло. Я перевернул истребитель и оказался сзади немца. Сблизился и рубанул… Попал. Барон поставил самолет на крыло, скольжением сбивал огонь. И пламя оторвалось. Он повернул на запад… Как промелькнула линия фронта, я не заметил. Немец проскочил небольшой лес и ввинтился в небо. Я мгновенно среагировал на маневр и подумал, что уж на этой-то вертикали добью белую вошь!.. Не успел… Из леса неожиданно ударила батарея. Зенитные гранаты разорвались на моей высоте. Самолет тряхнуло, вспыхнул мотор, кабину заволокло горячим дымом. Кое-как я развернулся и пошел к своим. Огонь сожрал полкабины, тлели унты. Хорошо, я был в перчатках!.. Увидел сзади острое рыло «мессершмитта». Терять было нечего, и я круто развернул своего подранка и сжал все гашетки. Мощной пулеметно-пушечной отдачи мотор не выдержал, захлебнулся совсем. Я кое-как вывалился. Ожидая хлопок парашюта, увидел падающий «мессершмитт», а выше себя — черный купол. Барон вместе со мной спускался на нейтральную полосу. Земля молчала… Я упал в воронку, быстро выполз, освободившись от парашюта. Совсем рядом возвышались брустверы наших траншей. Еще заметил, как из-за них выметнулись фигуры бойцов… Барон упал недалеко. Я пошел к нему с пистолетом, а стрелять забыл. Шел в каком-то полусознании. Хотелось одного: дотянуться до горла. Именно горла! Почему-то его шея представлялась мне тонкой и шершавой, как у хищного грифа. Барон стрелял. Попал мне в левое плечо, из рукава комбинезона полетела вата… На дне разрушенного окопа мы встретились. Лицо барона оказалось совиным, старым и сморщенным, а шея толстой и жилистой. Потом я увидел немецкого солдата. Он замахнулся прикладом, а я руки не мог уже поднять. Но вдруг солдат перегнулся и упал в снег. Меня схватили чьи-то руки и потянули из окопчика. Это были красноармейцы…
Романовский замолчал. Аракелян подошел к нему, ласково потрепал за волосы.
— Может, хватит на сегодня? Сделаем передышку?
— Нет, Сурен Карапетович. Ту страшную ночь забыть нельзя… Я узнал все подробности от генерала, и они… В общем, привезли меня на полуторке в полк…
И снова перед Аракеляном предстали события давно минувших лет, суровых и порой бесчеловечных.
…Борис сидел в землянке. На плечах солдатская шинель без знаков различия, ноги горели в старых валенках, под бинтами ныло раненое плечо.
Он не мог понять случившегося. Командир полка погиб из-за него? Когда погиб? Ведь были вместе почти до самой посадки! Почему из-за него?
После обеда суд, и он еще раз все расскажет им. Поймут. Поймут и снимут страшное обвинение. В этом он не сомневался ни капельки.
Катя жива! Увидела, оттолкнула конвоира, обняла и, целуя, тихонько причитала: «Боренька, что ж ты наделал!» Лицо ее ободрано, желто от йода, в глазах тоска… Миша Корот не подал руки… А потом этот капитан из «смерша»: «Вы арестованы по обвинению в дезертирстве!» Вопросы. Обвинение. Ерунда какая-то…
Как долго тянется время. Пусть. Можно вспоминать. Хотя бы тридцать третий… Ему девять лет, а он по сходням пристани таскает маленькие ящики, добывая «свой» хлеб. Там он впервые увидел верткий самолетик, с ревом пронесшийся над желтым плесом Десны. Он всколыхнул струей спокойные воды, и Борис вспомнил о своем брате — курсанте Качинской авиашколы. Брат стал хорошим летчиком, приезжая в. отпуск, красиво рассказывал о военной службе, дразнил младшенького сказками и легендами о. Небе. Борису было семнадцать, когда брат погиб на границе в воздушном бою с фашистами. Тогда отец крепко прижался прокуренными усами к щеке младшего, а мать тайком сунула в карман поддевки образок Георгия Победоносца. Вечером грохочущий товарняк с ранеными увез Бориса в далекий незнакомый Саратов, в планерную школу воздушно-десантных войск…
Часовой загремел щеколдой. В проеме двери выросла его щуплая фигура.
— Выходи!
Борис доплелся до столовой. У входа в палатку второй часовой откинул полог. За столом сидели трое. На петлицах значки юристов. В середине — полковник с добрыми светлыми глазами, около него — майор и капитан.
Бориса поставили перед столом. Вокруг сидели летчики и техники. Две больших раскаленных печки-буржуйки наполняли палатку-столовую зноем. Но жарко было только вверху, на стылом земляном полу, под скамейкой, на которой сидела Катя, дрожал щенок. Он порывался выскочить на середину, где стоял Борис, но один из летчиков хватал его за шерсть и отбрасывал назад. Щенок, не привыкший к такому обращению, скулил.
— Ваше имя, фамилия? — спросил майор.
— Романовский Борис Николаевич.
— Год рождения? Национальность?
— Тысяча девятьсот двадцать пятый. Белорус.
Вошел дежурный по части с красной повязкой на рукаве и обратился к полковнику:
— Вас просит генерал-майор.
— Хорошо. Товарищ майор, заканчивайте предварительный опрос без меня.
Командир дивизии ждал полковника в штабной землянке.
— Я просил повременить, пока не поговорю с членом Военного Совета фронта.
— Поговорили? — спросил полковник.
— Он и командующий на ответственном совещании.
— Когда прибудут?
— Завтра.
— Столько я не могу ждать. Приказано провести суд сегодня. Письменно приказано, товарищ генерал.
— Я мало знаком с вашими порядками, но расследование проведено галопом, как-то странно, в присутствии личного состава ведете суд. А здесь исключительный случай. Сбив командира немецкой эскадры, он заслужил снисхождение!
— Я тоже так думаю, но решает тройка. А потом отдали летчика под суд вы, товарищ генерал, и вспомните свой гнев в каждой строке представления!
— Я только час назад получил подробные сведения о бое, черт возьми! Какой будет приговор?
— В вашей дивизии год назад был прецедент: один летчик перелетел к врагу. Это установлено. Теперь еще преступление, подлежащее наказанию по приказу двести двадцать семь. Суд у вас первый — значит, показательный. Вот поэтому и в присутствии всех. При показательном я имею инструкции избегать, мягко говоря, оправдательных решений. Очень сожалею, но… поймите меня!
— Мягко говоря, это не по чести! Что подумают летчики? Как все нескладно получается! Вы его приговорите?..
— Да!.. Если не будут изменены указания. Но я уверен: высшая мера будет заменена на штрафбат. Оглашенное решение трибунала будет иметь только воспитательную цель.
— Ладно, — тяжело вздохнул Смирнов. — Не смею вас задерживать. Ваше «будет», «будет» меня мало устраивает. Идите.
Полковник продолжал стоять. Потом сказал:
— Он ранен. И если бы не мог отвечать, суд пришлось бы отложить до излечения.
Смирнов, прищурившись, смотрел на полковника, и добрый огонек мелькал в его усталых глазах. Он приказал дежурному по части вызвать врача и сержанта Романову.
— Думаю, мне не обязательно присутствовать при вашем разговоре?
— Да, да, полковник, благодарю!
Председатель трибунала вернулся в палатку и о чем-то поговорил с помощниками. Капитан возражал, спорил шепотом до красноты на землистом круглом лице. Вошли полковой врач и Катя. Врач, совсем не по-военному сложив на животе руки и нервно перебирая пальцами, обратился к председателю:
— Товарищ полковник, я, как представитель медицины, возражаю против суда над человеком, имеющим пулевое ранение в область предплечья.
— Ранение легкое! Сорван всего клочок кожи! Я проверял… — оборвал врача капитан.
— Вы не учитываете общего состояния организма: высокой температуры, физической усталости, психологического надрыва!
— Не волнуйтесь, доктор, — сказал полковник. — Мы принимаем ваш протест. Подсудимый, как вы себя чувствуете? — И он посмотрел в сторону Романовского, которому что-то горячо доказывала Катя.
Легко отстранив девушку, Борис встал:
— Состояние мое нормальное, могу полностью отвечать ва любое слово. Я ни в чем не виновен!
— Настоящий мужчина! — возликовал капитан.
— Доктор, вашу устную справку о состоянии подсудимого мы учтем и… продолжим заседание, — тусклым голосом произнес полковник. — Итак, первый вопрос по существу… Садитесь, Романовский. Я сказал, садитесь! Вы знакомы с приказом двести двадцать семь?
— Да.
— Почему нарушили? Борис вскочил:
— Это ошибка!
— Да сядьте же! Почему покинули боевой строй?
— Я получил разрешение ведущего.
— Говорите только правду! Что побудило вас уйти? Желание выдвинуться? Получить награду? — быстро спросил капитан.
— Командир полка разрешил мне.
— Твердо настаиваете на своих показаниях?
— Конечно.
— Кто может подтвердить?
Борис замялся: «Майор Дроботов погиб. Кто еще слышал?»
— Разговор был по радио, наверное, слышали многие. Ближе всех был лейтенант Корот.
— Да, многие… — задумчиво проговорил полковник. — Приглашается первый свидетель.
Вошел офицер.
— Командир полка запретил ему отваливать, — сказал он.
— Запретил! — подтвердил и второй свидетель. Борис беспомощно улыбнулся.
— Да что вы, ребята! Пусть Корот… Вызовите Мишу! Бесконечно долгие секунды. За спиной, как шелест, неровное дыхание людей. От двери к столу, тяжело ступая, прошел Корот.
— Подсудимый настаивает, что командир разрешил ему выйти из строя. Вы можете подтвердить его слова, лейтенант?.. Подумайте. Не торопитесь. Здраво оцените обстановку, — говорил полковник, листая бумаги в тощей зеленой папке.
— Нет. Это неправда.
Глаза Бориса изумленно округлились, потом брови сошлись на переносице, и он, опустив голову, колыхнулся вперед, схватился за край столешницы. Кто-то мягко взял его за руки, посадил на табуретку. Голоса доходили приглушенные, далекие.
— Подсудимый запрашивал разрешение у командира полка?
— Да.
— Можете повторить их разговор?
— …Романовский сказал: «За нами вяжется барон. Можно, я его достану?», а майор ответил: «Не разрешаю!»
— И все-таки подсудимый ушел?
— Сказал «понял» и отвалил… Тут что-то не так, товарищ полковник. Я думал и…
— Ну-ну, лейтенант?
— Устал Борис, наверно. Дюже горячий и психованный бой был. От перегрузок не только ухи закладывает, мозги в крутой вираж становятся…
— Конкретней, лейтенант! — потребовал капитан. — Что ответил командир полка?
— Запретил… Тильки ухайдакался Борис и…
— Все? — спросил капитан.
Корот пожал плечами. Полковник обратился к подсудимому.
— Может быть, у вас был предварительный договор с командиром полка на земле?
— Нет.
— Продолжаете ли отрицать факт, свою вину? Если да, то аргументируйте мотивы.
Борис молчал. Долго молчал. Тогда к столу подскочила Катя.
— Я знаю, как это произошло. Вспомни, Боря, ты задержал на кнопке палец? Задержал? Ну?
— Сержант, марш на место! Я выведу тебя!
— Подождите, капитан, — остановил своего помощника полковник. — Хотите выступить свидетелем, товарищ сержант?
— Она подсказывает ему какой-то выход, — не унимался капитан. — Что новенького придумали, дорогая?
— Я не могу быть свидетелем, — посуровела Катя, — потому что в это время была на земле, но мне ясно, как все случилось. Романовский не мог бросить майора без его одобрения. Не мог! Так, ребята?
По рядам летчиков прошел одобрительный гул.
— Мы неплохо знаем, кто на что способен. Если он трус, то зачем ему отрываться от аэродрома и лезть обратно в пекло? Если он хотел схватить награду, то она ему была обеспечена за посадку такого гада, который сбил два наших самолета, в том числе меня! Где логика? Произошла ошибка.
— Какая? — быстро спросил полковник.
И Катя горячо рассказала о своих сомнениях.
Борису все стало ясно. Майор Дроботов ответил на его просьбу быстро, а он не успел вовремя снять палец с кнопки передатчика. Эта секундная задержка стоила многого. В эту секунду он не мог слышать майора. Поэтому, когда он отпустил кнопку и радиостанция автоматически переключилась на прием, в наушники прошло только слово «разрешаю», а частицу «не» поглотил эфир.
(Впоследствии был издан приказ по правилам радиообмена, в котором предписывалось только одно отрицание: «Запрещаю!»)
— Что скажете, подсудимый? — донесся голос полковника. — Вы действительно передержали палец на кнопке?
— Наверное, так и было.
— Можете доказать? — спросил капитан. — Потребуете судебный эксперимент? Бесспорно, он даст положительный результат. Но один вопрос, и самый важный, остается: правильно ли вы оценили ситуацию, открывая командира? Ответ: немедленная гибель прославленного летчика!
— Я не могу взять на совесть смерть товарища Дроботова.
— Спишем все на войну, что ли? — И капитан произнес обвинительную речь. Он утверждал, что Романовский, бросив своего ведущего, был прямым виновником его гибели. Длинная речь пересыпалась юридическими терминами, выдержками из присяги и приказов. Он кончил нескоро и вытер большим платком в цветочках серые распаренные щеки. — Каждый в душе поставьте себя на место майора Дроботова и за него произнесите приговор, сообразуя его с приказом Верховного Главнокомандующего!
— А то, что Романовский провел блестящий бой и победил, не считается? — громко спросила Катя.
— Здесь не митинг, сержант! Но отвечу: мы не награждаем за подвиги, а судим за преступления! — отрезал капитан. — И не так уж трудно осадить нынешнего драпающего в логово немца!
— Ты бы попробовал! — пророкотал чей-то бас.
Капитан вскинул голову и зашарил глазами по рядам.
— Я сказал!. — встал из четвертого ряда высокий летчик с багровой обожженной щекой. — Мне вспомнился храбрец портняжка, который, когда злой бывал, семерых убивал.
Капитан открыл рот, но полковник дернул его за рукав. Суд удалился на совещание. Вернулись не скоро. И пока их не было, никто не заговорил, почти никто не пошевелился. Лишь Катя с молчаливого согласия часового подсела к Борису и, положив к себе на колено, гладила его горячую руку. Но вот открылся полог. Вопреки субординации капитан шел впереди с просветленным лицом. Полковник, щуря печальные голубые глаза, начал читать приговор. Вводную часть Борис почти не слышал.
— …За оставление своего места в боевом строю, что классифицируется как дезертирство с поля боя, приведшее к гибели командира полка… — громко и раздельно читал полковник, — приговорить бывшего младшего лейтенанта Красной Армии Романовского Бориса Николаевича к высшей мере наказания…
Последние слова он произнес негромко. Вокруг Бориса стало темно. Из этой темноты гремел голос:
— …Приговор привести в исполнение немедленно после утверждения Военным Советом…
Подхватив под руки, Бориса повели. Очнулся он опять в землянке. Часовой принес фонарь и ужин. Тусклый свет выхватил паклю, торчавшую из пазов между бревнами, табуретку, согнувшегося на ней Бориса. Лицо желтое, на лбу бисером пот.
В это время полковник вместе с летчиками ужинал в столовой, где недавно проходил суд. Охотно отвечал на вопросы, не касающиеся сегодняшнего заседания трибунала. Упрямый Корот все-таки заставил его коснуться и судьбы Романовского.
— Уверен, приговор отменят. И даже оставят в полку.
— До первого полета на фотографирование?
— Если вы имеете в виду дневное фотографирование вражеского аэродрома — да!
— Под огнем зениток и истребителей выдерживать курс по ниточке, высоту и скорость — девяносто девять процентов за то, что ухайдакают!
— Больше одного процента и в пехоте у штрафника не бывает.
— Игра в орлянку?
— Четвертый год мы все в нее играем, лейтенант…
Если бы Романовский слышал этот разговор! Он тонул, захлебывался в мыслях. Значит, трус? Нет, он давно уже не чувствовал в себе такой слабости. Ослепленный ненавистью к врагу, он оставил без защиты своего командира. А капитан говорил: дезертировал! «Оставил», «ушел без разрешения», «дезертировал» — слова-булыжники, разбивающие мозг, если рядом с ними стоит «смерть». Командир погиб. Виноват ли в этом он, Борис? Наверное. Но зачем же еще одна жертва? Как искупление? За что? Нужно ли оно? Он так мало сделал…
Борис вскочил, подошел к окну и схватился за внутреннюю решетку. Скрипнули ржавые гвозди. Решетка осталась в руках. Он с недоумением посмотрел на плетеную проволоку и постарался пристроить обратно. Не удалось. Осторожно прислонил решетку к стене и рукавом шинели протер окно.
В небе мигали яркие звезды, влажный зрачок увеличивал их и щербатил. Струйка воздуха из щели холодила горячую кожу лица. Звезды тухли в жадно расширенных глазах и вновь вспыхивали на кончиках мокрых ресниц. Надолго застыл у окна Борис, окаменев в горе. Но вот мелко задребезжало плохо закрепленное стекло. И сразу завыло, застонало небо. Надсадный звук сирен подхлестнул, как бич, и Борис по привычке заметался по землянке в поиске планшета, ремня с кобурой, шлема и, не найдя их, кинулся на выход. Ударил плечом запертую дверь и осел на пол от резкой боли. Воздушная тревога была не для него, он мог только, прилипнув к окну, слушать шакалий звук немецких бомбардировщиков, смотреть, как белые дрожащие штыки прожекторов полосуют густую темень. Вон два луча поймали крестик-самолет, и он блеснул плоскостями. Вокруг него в шальном неистовстве заплясали огни разрывов, космы желтого дыма.
Зеленоватый мертвенный свет залил поле аэродрома. Брызгаясь фосфором, над землей повисла раскаленная тарелка. Густые, будто подмазанные тушью, тени упали около построек и самолетов.
— Осветительные повесил, гад! — прошептал Борис. А потом тяжко заухала земля. Совсем близко взметнулся ослепительный фонтан, и землянка вздрогнула, посыпалась труха из щелей в потолке. Фонарь качался, как маятник, загибая в сторону пламя свечи. Следующего взрыва Борис не услышал. Ему показалось, что он расплющивается о стену…
Басовая струна, затихая, еще дрожала в воздухе, когда, выбираясь из-под обломков, Борис широко открытым ртом жадно глотнул пыльный кислый воздух. Над головой небо. Встряхнувшись всем телом, он полез через завал туда, где когда-то был выход. Шаря в темноте руками, наткнулся на мертвого человека. Часовой. Борис вынул из застывших рук автомат. Пошел в темноту…
Он не бежал, не спешил, а шел огромными шагами, волоча, как гири, обожженные ноги. Растопленный взрывами снег расползался под валенками. Куда он шел? Сначала не знал. Но потом понял — судите, люди! — он уходил от своих.
Он видел мать. Ее протянутую руку… для благословения или проклятия? И заплаканные глаза. Кати. И медальон из плексигласа крутился волчком, сливая воедино лицо Дроботова и его сынишки.
Шел долго. Впереди глухо били орудия, вспыхивали сигнальные ракеты. Он побежал, не разбирая дороги. Задыхаясь, начал шататься и с усилием выкидывать ноги, как человек, бегущий по колено в воде. И вдруг резко остановился, выставил ладони, будто упираясь в невидимую стену. Потом, не опуская рук, сделал несколько шагов назад. Грудь вздымалась неровно и высоко. Пальцы впились в борта шинели. Слабая метель постепенно лепила белые погоны на плечах и белую шапочку на дульном срезе автомата за спиной. Наконец он разорвал слипшиеся губы:
Беру время в долг! Беру время в долг! И упал под каким-то деревом в сугроб. Снег обжег лицо. Он повернул голову, и снег, тая, охладил пылающие щеки. Ночь потревожили звуки моторов. Почти рядом шли автомашины с прищуренными фарами. Он вжался в снег… Звук машин раздробился: они ехали по месту. Перед глазами Бориса встала навигационная карта с нанесенной обстановкой. Он помнил эту дорогу, помнил мостик на узкой речушке. Не раз пролетал над ним и знал: чуть дальше стыковались два пехотных батальона. А дальше его родные белорусские леса. Борис подпоясал шинель брючным ремнем, поправил автомат на плече и заковылял вперед.
Далеко сзади остался прифронтовой аэродром, а впереди, совсем близко, снова полосовали небо ракеты, «лаяли» пулеметы, редкие взрывы разламывали темноту…
— Я не ушел, Сурен Карапетович, тот же путь проделал обратно. Больше половины на автомашине. Остановился на дороге шофер один, попросил его доставить в штаб… Упекли в штрафбат. Тут уж поделом! Свою кровь я увидел в первой атаке… Дальше все вы знаете, — закончил рассказ Романовский.
— А обида? — вдруг спросил Аракелян.
— Обида?.. Была. Она, как червяк, разъедающий древесину, может превратить душу в труху. Задавил я червяка. Не сразу, правда… Возвращалась обида и после… когда мне «забыли» вручить награды. Я ведь после первого ранения не ушел из штрафного, остался там сержантом и… до Берлина.
— В личном деле есть представление к ордену Ленина.
— Не получил.
— Ну и как же обиду… давили?
— Разве об этом можно рассказать? Часто в такие минуты вспоминал отца, хоть и не был он у меня идеалом. Мы боимся высокопарных слов, но отец и Родина для меня — одно и то же. Он легко возбуждался и часто обижал нас с матерью… Как-то увидел, что я пришел с улицы в синяках и порванной рубашке. Начал тихо, исподволь расспрашивать. Но только я с затаенной гордостью поведал, как один дрался с двоими и легко убежал от них, он моментально пришел в ярость. «Сукин ты сын! Да понимаешь ли ты, что праздновал труса? За правое дело пусть все сопли вышибут, а ты стой!» И я молчал. Знал: похлюпай — и шершавая батькина ладонь обожжет затылок. Отца я не видел ласковым, кроме тех минут, когда он возился с оружием. Разбирая именной наган, подаренный самим Буденным, он мне давал чистить и смазывать детальки. А когда я узнал о его смерти, полтора суток валялся в камышах, грыз жесткие стебли и, чтобы успокоиться, чтобы уравнять хорошее, что сделал для меня батя, выискивал в памяти обиды. Все вспомнил: и волосатый кулак под носом, и мамин плач, и как он обзывал меня в минуты гнева. Но обид не было. Он стоял в памяти справедливый и гордый, великий мастеровой, суровый, но любимый и близкий до того, что я долго — да и сейчас в тяжелые минуты — чувствую его рядом.
Аракелян молчал. Романовский выждал и сказал:
— Я пойду… В эскадрилье один дежурный пилот Туманов.
— Ничего, я позвоню. Нам есть о чем поговорить…
А Вася Туманов, положив голову на руки, действительно скучал в эскадрилье один.
Резко открылась дверь, и на пороге возник Корот — лицо красное, козырек фуражки сбит чуть набок.
— Где Романовский?
— Не знаю, товарищ командир.
— Тьфу, черт! А кто должен знать? Вы дежурный или посиделка? Срочное задание… Тогда ты! — Корот в упор посмотрел на Туманова. — Справишься?
— С чем? — не понял Вася.
— Быстренько собирайся в соседний город. В Балашов, гутарю, собирайся! Повезешь консервированную кровь. Там роженица в тяжелом состоянии. Понял? Автомашина ждет на улице, отвезет прямо к самолету… Только без фокусов, петух!
— Есть! — вскочил Вася и нагнулся за планшетом, скрывая радость: в такую погодку его еще не выпускали. Глухо заурчал телефон. Вася схватил трубку.
— Да, я… Пока ничего… Все в порядке, Сурен Карапетович… Понятно!
— Чего там? — нетерпеливо спросил Корот. Вася помедлил. Потом решительно:
— Тоже ищет Романовского. Ну я пошел?
— Давай, давай!
Через несколько минут Вася Туманов уже сидел в самолете.
Лопасти винтов качнулись, превратились в прозрачные вертящиеся круги, и «супер», легко покачиваясь на мягких дутиках, вырулил на стартовую дорожку. Здесь он взревел несколько раз, очищая запальные свечи, и, дрогнув, слегка приподняв нос, сорвался с места.
Маленький двухмоторный самолет красив в воздухе. Полет на нем — одно наслаждение. Вот и сейчас, включив электрокнопку «крейсерский режим», Вася с удовольствием прислушивался к изменившемуся звуку двигателей — они запели бархатно — и наблюдал за плавным движением стрелки скорости.
В кабине уютно, а вокруг слезится небо. Планки стеклоочистителей ритмично покачиваются, стирая мелкую водяную сыпь.
— «Излучина», я 1213, вышел из вашей зоны, разрешите перейти на связь с «Кардифом»? — запросил Вася командный пункт и, получив «добро», переключился на радиостанцию дальнего действия.
Теперь как учили: сличать бежавшие под крылья леса, речки, дороги с картой и следить за приборами. Глаз все время должен видеть и землю, и заданную цифирку на шкале обычного компаса, потому что радиокомпаса, стрелка которого все время показывает, куда лететь, на «супере» нет. Пилот все время, почти автоматически, ищет земные ориентиры и каждые пять секунд косится на контрольные стрелки. У опытного летчика на это уходит мало времени, он вроде бы и не замечает эту работу, а у Василия немного больше, но все равно как жалко, что нет пассажиров. С ними веселей: то перекинешься словцом, то имитируешь отказ двигателя и смотришь в зеркальце, как каменеет или, наоборот, суетится, зачем-то хватает свой чемодан какой-нибудь бородатый пижон. А вот старичков Вася возит осторожно, особенно тех, кто впервые поднимается в воздух. Лица у них блаженные. Заявится такая бабуся домой, и рассказов будет уйма, и обязательно помянет добрым словом пилота.
Вася оглянулся. Нет никого! Только зеленый фанерный ящик с ампулами лежит на мягком-сиденье.
Мы суровый и дружный народ,
И тяжелая наша работа.
И не каждый, быть может, поймет,
Как порой одиноко в полете…—
замурлыкал он полюбившуюся песенку.
Поет и смотрит вперед. Ему нравится эта особенность летной работы — смотреть вперед. Самолет скользит под самой кромкой облаков. Начинает чувствоваться скрытая в них сила: невидимые руки берут машину за бока, приподнимают, бросают вниз, играючи подталкивают под крылья. Надо бы снизиться, но сразу вспоминается серьезное лицо и лопоухая голова Ильи Борща, он бы отрубил точно по Наставлению: пилот не имеет права нарушать безопасную высоту полета! «Вниз не имеет права, — корректирует Вася. — А вверх? Что, если вверх? Герман Титов вел корабль в раскаленной плазме, а я на зубок попробую только обыкновенные облака!» Мысль еще не улеглась, а руки уже потянули штурвал на себя.
«Супер» вошел в серую муть, и она спрятала его.
Сейчас в зрачках пилота отражается голубовато-коричневый шарик с искусственной полосой горизонта и самолетиком над ней. Авиагоризонт — главный прибор слепого полета. Самолетик плавно колышется над черточкой, и так же плавно пробивает толщу облаков быстроходная машина. Винты режут мутную, липкую наволочь, скользящую по мокрым плоскостям. Звездочками светятся крупные дождевые капли, разбиваются о стекла и убегают вниз и в стороны. Шум моторов приглушенный, тяжелый.
Цифры заданного курса на компасе медленно уходят от контрольной черты.
Толст облачный слой — зря Вася в спешке так плохо слушал консультацию дежурного синоптика! Потеют ладони на штурвале, пальцы сжимаются и разжимаются, будто манят, зовут к себе верхнюю кромку. Ну, скоро, что ли?
Наконец, когда начала нервно подрагивать розовая Васина губа, «супер», как дельфин из парной воды, выпрыгивает из облаков.
И тяжелая наша работа…—
снова мурлычет Василий.
Оба мотора гудят равномерно, и светлые, сплетенные из золотистых нитей диски воздушных винтов блестят, подсвеченные солнцем. Внизу взбитое до пены молочное море, по нему скользит маленькая крылатая тень.
Резко обрывается песня — вздрагивают плечи пилота. Рот у Васи открыт, будто там застряло жесткое слово. Не веря глазам, он подается вперед к черной шкале компаса. Нога давит на педаль управления, возвращая самолет на заданный курс. Но сколько времени он уходил влево? Циферблат секундомера не отвечает на вопрос — Вася забыл включить секундомер, влезая в облака.
По штурманскому расчету, до Балашова осталось лететь немного. Пора пробиваться вниз, туда, где реки, дороги, туда, где спокойней.
Стрелка высотомера поползла к нулю. 500… 300… 200 метров. Это уже высота саратовской телевизионной антенны. Земли не видно, лишь темно-пепельными стали облака. Значит, где-то здесь, рядом земля. Вася чувствует ее как что-то бесконечное и очень твердое, и руки непроизвольно дергают штурвал на себя. Опять 300 на шкале высотомера. Вася включает шкалу малых высот и, закусив губу, снова опускает нос самолета. Теперь ему кажется, что самолет неудержимо падает… 100… 80 метров, и… земля!
Вася вырывает «супер» в горизонтальный полет, и от облегченного могучего вздоха всхлипывает его грудь. Взгляд ласкает бегущие под крылья покатые холмы, овраги, перелески и не узнает местности. Всегда такая знакомая, не раз облетанная и изученная до бугорка, теперь, с бреющего полета, кажется совершенно чужой. «Супер», подчиняясь растерянному пилоту, рыскает по курсу, изменяет направления, над деревнями прижимается почти к самым крышам, кажется, что хрупкие крылья вот-вот чиркнут о землю, как спичка о коробок.
Нет, не узнает Вася пролетаемые места. Он включает вентилятор — воздух освежает влажные липкие виски. «Нужно запросить пеленг у командного пункта!» — мелькает здравая мысль. А в ушах звенят слова Корота: «Только без фокусов, петух!» И еще чьи-то: «Петух — птица горластая, а летать не умеет!» Да и выскочил из головы порядок запроса пеленга — мусорный ящик, а не голова.
И Вася решает подождать еще немного, еще чуть-чуть. Он хочет поискать «железку» и с бреющего полета прочитать название какой-нибудь станции, а по ней уж… На курсе, кажется, знакомая рощица, в виде сапога. За ней должна быть деревня с кирпичной водонапорной башней. «Супер» рвет воздух над деревьями, становится в круг… Ни деревни, ни башни.
Больше ждать нельзя. Вася тянет ко рту микрофон. Когда в ответ на нечленораздельный запрос пилота мудрый «Кардиф» дает пеленг и курс возвращения на базу, предупреждающе мигают контрольные лампочки: горючего осталось на десять минут…
Кажется, кашлянул правый мотор. Лезет в глаза бензиномер. Есть, есть еще бензин! Но почему неравномерен шум винтов? На немой вопрос отвечают красные лампочки. Это уже не свет сигнализации — это четырьмя налившимися кровью глазами в кабину смотрит несчастье.
Самолет качнуло вправо: сдал правый мотор. Ящик с ампулами катится на пол. Винт левого двигателя вяло провернулся и встал, как настороженное заячье ухо. Самолет потянуло на нос, засвистел набегающий воздух.
— Иду на вынужденную! — успел крикнуть Василий в микрофон и выжал пальцами кнопки зажигания.
Над темными верхушками сосен он прижал штурвал к груди…
— Значит, договорились, Борис Николаевич? Мне наша встреча понравилась… Минутку! — Аракелян снял трубку с неистово зазвеневшего телефона. — Слушаю!
Мембрана громко загудела голосом Терепченко:
— Сообщаю, дорогой Сурен Карапетович, линия, которую вы гнули, привела к закономерному финалу. Можете радоваться!
— По какому случаю веселье?
— Пилот Туманов влез в облачность, потерял ориентировку и разложил по косточкам самолет.
— А сам? В каком состоянии пилот?
— Это второе дело.
— Но…
— Все «но» будет разбирать комиссия!
Разговор оборвался. Некоторое время Аракелян слушал длинные монотонные сигналы, потом медленно положил трубку на рычаг.
— Вы поняли, Борис Николаевич?
— Слышал… Нужно лететь на место аварии.
— Почему так ликует Терепченко? — задумчиво проговорил Аракелян.
— * * *
У крыльца особняка зазвонил колокольчик. Марфа Петровна посмотрела на дочь, читавшую за столом книгу.
— К тебе, наверное.
— Открой, мама. Сложный абзац перевожу.
Марфа Петровна не спеша поднялась, бросила вязанье в корзиночку и, переваливаясь на затекших от долгого сидения ногах, пошла к двери.
— Кто там?
— Я, Маруся.
Массивный крючок, слегка поднявшись, снова звякнул в гнезде.
— Чего тебе?
— Светлану. На минутку.
— Нет ее!
— Тетя Марфа, я видела в окно.
— Нет, говорю, и все! Проваливай, откуда пришла!
— Хорошо, я уйду… Только передайте: я приходила рассказать про Василька. Может быть, она его больше и не увидит, — грустно добавила Мария и еле успела отскочить от резко распахнутой двери.
— Что ты сказала? — Марфа Петровна, вмиг побуревшая, уставилась на девушку и, поверив ей, закричала плаксиво: — Светлана! Светочка! Дочка, что же это делается, боже мой!
На крик выбежала Светлана.
— Что случилось, мама?
— Да вон Маруська черную весть принесла. Тьфу, чтоб тебе неладно было! Уехал? Сбежал? Говори же!
— Света, я пришла сказать, что Василий упал и… — Мария не могла договорить.
Марфа Петровна закрыла рот ладонью. Светлана рывком вытянула руку в сторону Марии, будто поставила преграду недосказанному слову. Медленно белело лицо. Потом она сжала пальцы в кулак, кулак приложила к груди, вмяла его, незряче кося в сторону, пригласила:
— Заходи, Маша… Нарукавники… я их сниму… Проходи. — И пошла в комнату, громко, деревянно стуча каблуками домашних туфель.
— Света, я толком ничего не знаю! — закричала вслед Мария. — Может, только самолет…
— Жив? — Лицо Светланы не видно в полутени, голос, как перетянутая струна. — Только самолет? Да?
— Конечно, Света, конечно! У вас есть телефон, позвони отцу!
— В гостиной… Звони ты. — Светлана оперлась на руку матери, пропустила в комнату девушку.
— Взбодрись, дочка, подними головку. Говорила тебе: зря ты с ним. Сегодня пан, а завтра мокрое место.
— Ну как ты можешь? Дай лучше воды.
— Алло! Станция! Коммутатор! — надрывалась Мария. — Аэропорт? Мне эскадрилью… — Она хмурилась и жарко дышала в трубку. — Кто у телефона? Романовский?.. Света, я не могу, может, сама спросишь?
Та решительно протянула руку.
— Да, да? — ответили Светлане. — Что случилось с Тумановым? А кто интересуется? Ты? Ничего страшного. По телефону о таких событиях не говорят. Он лишь немного, совсем чуть-чуть нездоров… Вот это скажу: в первой Советской, в одиннадцатом корпусе… Только в пятницу, раньше не пустят. До свидания! Привет маме!
— Ну, что он сказал, что он сказал? — допытывалась Мария, заглядывая в оттаявшее лицо подруги.
— Все хорошо, Марусенька, все хорошо! Жив!
— А может, хром будет на руку или ногу, чего же хорошего? — быстро вставила Марфа Петровна.
Светлана нетерпеливо отмахнулась:
— Типун тебе на язык, мамуля! Маш, давай вызовем твоего Пробкина, он больше скажет… Звони!
— Не надо… — Мария опустила ресницы. — Я его давно не видела.
Марфа Петровна взяла ее за подбородок.
— Ну-ка, посмотри на меня, девонька! Глянь, глянь… Чего роешь землю очами? Оттолкнулись мягкими местами? Да? Бросил непутевую? Бортпроводницы-ы! Стюардессы! Шастаете там с чужими мужиками по кавказам! Цветочки привозите! Поделом тебе, поделом! А Светку не мути! Поняла? Шла бы ты от нас. А? Ножками, да за порожек!
Мария опустила голову еще ниже. По-своему внимая жестким словам Марфы Петровны, этой еще молодой старухе, она с ужасом в какую-то долю мгновения представила себе, что Семен ушел навсегда, а вместе с ним ушли из жизни счастливые вечера, запах его табака, синева его кителя, его глуховатый голос, сильные руки… Нет, она не могла поверить в это. И, вскинув голову, дерзко посмотрела на Марфу Петровну:
— Я привезу вам цветочки с Кавказа!
— Жду в пятницу, вместе сходим к Васильку, — сказала Светлана.
— Обязательно! — Мария сделала ручкой. — Пока! Счастливо оставаться, тетя Марфа, пеките пирожки.
— Иди, иди! — отвернулась Марфа Петровна. — Пирожки будут с кукишем!
Она присела на краешек стула и пригорюнилась. Дочь своевольничала. И в кого такая выродилась? В кого же, как не в нее да в отца. Ох и жуткая смесь получилась: непослуха, гордыня закраин не знает, приличия, веками спахтанные, — побоку! Как не хотела Марфа Петровна, чтобы Светлана повторяла ее жизнь! Ведь когда-то и она, юная колхозница Марфинька, была мечтательницей, веселой фантазеркой и считала, что если и отдаст кому-нибудь свое сердце, то только моряку или летчику, ну в крайнем случае известному артисту, красивому, конечно.
Началась война. Приехали к ним в колхоз курсанты, и среди них рыжий верзила Мишка Корот. Помогутней даже был, чем Маруськин Семен! Всего несколько вечеров и ночек погуляли, да засели они в сердце навечно, как ржа в железо. И сладко, и больно, и нет сил ждать. Бросила колхоз, на медицинские курсы в город подалась. Думала, может быть, в каком госпитале увидит Мишу. Хоть покалеченного, а любого. Грех ведь, а желала ему тогда маленькой, легонькой пульки! Ухаживали полковники даже, она же хотела видеть только своего рудого хохла. Из-за него и ближе к авиации подалась — в зенитчицы. Вещун-сердце не подвело: на одном из охраняемых аэродромов и встретился ей битый и мятый войной капитан Корот. Снаружи капитан, а внутри все тот же охочий до грубоватых ласк Мишка-сержант. «Войной прикроется — поберегись!» — говорили более опытные подруги. Слова есть слова, а свидания у железных лафетов на дежурстве и в подгорелых черемуховых рощах кружили голову, как ранняя цветень.
Капитан Корот не прикрылся войной. Она кончилась через месяц после фронтовой свадьбы, и муж перешел в гражданскую авиацию.
Первые годы пролетели во взаимных ожиданиях, в нетерпкой, но доброй семейной любви. Отлучки мужа она называла «паузами» и заполняла их учебой в вечерней школе. Радостно было показывать супругу дневник с круглыми пятерками. В ее памяти навсегда остался заведенный порядок встреч: дневник на столе, бутылка розового шампанского, обветренное, коричневое лицо мужа около ее счастливого и, наверное, немножко глупого лица.
Но однажды самолет Корота не пришел в порт. Только через неделю его нашли в тайге. Муж был жив, так же улыбался, так же пил маленькими глотками розовое вино, а она была серьезна и печальна. Она поняла, что такое ждать. Будто из червей казалось свитым это слово. Стала ждать по-своему. С внутренней болью, немного притупившейся через несколько лет, ждала черного дня, когда муж не вернется из полета. Нет, она не хотела и, наверное, умерла бы, если бы это случилось, но все равно ждала неминуемого часа.
Вот тогда-то и начала глотать ее сберкнижка рубли, обставляться дорогими вещами полупустая квартира, полки стали постепенно гнуться от книг с золочеными переплетами, в серванте заблистал холодными гранями хрусталь. В день прилета она с трепетом смотрела на далекий горизонт, а вечером, когда муж засыпал, считала принесенные им деньги. Школу бросила, неустанно повторяя знакомым: «Пока он летает, не до учебы!»
Вскоре Корота повысили в должности. Приняв командование подразделением, он стал меньше летать, больше бывать дома. Это принесло успокоение Марфе Петровне. А когда муж стал частенько прикладываться к вину, грубить по пустякам, переселился в отдельную комнату, Марфа Петровна решила: «Нервы! И все проклятая работа!» Она чувствовала, что старится от вечного ожидания черного дня, — ожидание заполнило ее и плескалось где-то у самого края. Ночами, одиноко подремывая в мягкой душной постели, она все чаще видела этот край, острый, зазубренный…
Теперь Светлана повторяла ее ошибки. Самое дорогое для нее существо на свете, дочь, качалась на краю пропасти. Познакомясь с Тумановым, она встала на ту первую ступеньку, с которой начались все беды Марфиньки. Она шагала к пропасти даже быстрее, чем Марфинька. Светлану ждало позднее разочарование, вечная неудовлетворенность жизнью и страшное — одиночество.
Из тусклого глаза Марфы Петровны выкатилась слеза, капелешная, быстро вытянулась по мягкой щеке в мокрый волосок.
— Нет, этому не быть! — С неожиданной силой стукнув кулаком по столешнице, Марфа Петровна закричала Светлане: — Не пойдешь! Никаких больниц! Привяжу к шкафу, бесстыжую!
И услышала спокойное:
— Валерьянка в шкафчике, мама. И причешись, пожалуйста.
Аракелян имел обыкновение в конце дня обходить стоянки самолетов и бригады ремонтных мастерских. Выросший в горах, где кусочек чурека добывался потом, он через всю жизнь пронес уважение к простому труду. Ему приятно было утомление хорошо разогретых мышц, чувство полного дыхания, которое всегда уходит, если просидеть несколько часов в кабинете. Приятно было чувствовать, что и с одной рукой, милостиво оставленной войной, ты не выбыл из рабочего строя.
Только что, перенеся тяжелые лопасти вертолетного винта из склада на стоянку, он сел вместе с мотористами и механиками в курилке, затянулся крепким дымком махорочной сигареты и стал слушать, как пожилой авиатехник Иванов, слегка заикаясь, читает свежий номер многотиражки «Крылья Родины». Тот быстро, скороговоркой прочитал передовицу и вдруг сказал:
— А вот тут, кажись, про нас!
— Осчастливили?
— Да нет, с перцем, кажись.
— А ну, пролепечи с выражением.
Иванов пробежал глазами статью и с улыбочкой Аракеляну:
— Тут под дыхало кое-кому. Читать вам, Сурен Карапетович. И с выраженьицем, как народ просит.
— С удовольствием. Читка на свежем воздухе — все равно что глубокое дыхание после нагрузки. Итак, название «Археологические находки», в подзаголовке «Авиафантастический фельетон»… «2968 год. Обыкновенный год спокойного мира. Побеждена земная гравитация, и с государствами созвездия Лебедь установлены дипломатические отношения. Ушел в далекое прошлое человеческий антимир — материальная заинтересованность и блат. Могучими усилиями людей наконец-то введен в эксплуатацию минилайнер Аэрофлота «Пчелка», и на нем летает каждый и любой механизатор… после грех лет гипнопедического обучения. Космос бороздят метеоспутники, прогнозирующие погоду без боязни, что за ошибку их турнут с апогея на перигей. В этом году начал свою научную деятельность молодой архивариус-археолог Вомилк…»
— Во! — поднял заскорузлый палец Иванов. — Читай наоборот. Это, кажись, пра-пра-пра-правнук нашего начальника метеостанции!
— «Он выбрал многообещающую тему: «Архаика жизни предков в районе бывшего Поволжья». Первая подтема: «Аэрофлот», — продолжал читать Аракелян. — Вомилк трудился с марсианским темпераментом. Его роботы энергично раскапывали древние курганы и русло бывшей реки Волги, заиленное полвека тому назад, а более нежные роботихи поднимали столбы пыли в архивах земли, пробивали лабиринты в служебных бумажках, заваливших планету в конце XXV века».
— Кстати, Сурен Карапетович, пенсионеры из нашего ЖКО требуют справку, что я учусь в системе политучебы и в этом году не посещал вытрезвитель.
— Дам, — ответил Аракелян белобрысому мотористу с хитроватой улыбочкой, висящей весь день под курносым облупленным носом. — Послушай лучше… «Дело спорилось, и вскоре на белый свет извлекли: отшлифованную гранитную пластину с вырубленным на ней текстом и золотую коробку с магнитофонной проволокой… Обрадованный находками, Вомилк запрограммировал ЭВМ и, попивая кока-электролит, стал ждать. Через несколько минут перед ним лежал текстовой фрагмент информации к размышлению.
«На гранитной пластине прогноз погоды Саратовской метеостанции. По данным того времени, — схоластический, обтекаемый. Датирован октябрем 1971 года. Давался одинаковым из года в год осенью, зимой и весной. Из-за экономии бумаги выгравирован на гранитной плите и стал вечным памятником симбиоза гадания на кофейной гуще и перестраховки. Предприятию Аэрофлота приносил громадные убытки, укорачивал жизнь пассажирам».
Вомилк нажатием кнопки запротоколировал информацию и включил видеомагнитофон с найденной проволокой. На экране показалось красное распаренное лицо. «Это летчик!» — прокомментировала ЭВМ. На другой половине экрана бесстрастная белая маска. «Это диспетчер аэропорта. Своего лица не имел», — рокотнула машина.
Летчик: …Но почему же? Из-за плохих дорог трое суток не сменяются люди на буровых. У них нечего есть. В моем районе отличная погода!
Диспетчер: Минутку… (Исчезает с экрана, потом снова появляется.) Верю, что у тебя погода люкс, но по прогнозу в начале срока туман, изморозь, гололед. В начале следующего срока метель, грозы, шквалы, местами высота ниже ста метров, местами…
Летчик: Я за шестьдесят верст муху на вашей лысине вижу! Вы забыли, что у нас новое планирование и экономическое стимулирование!
Диспетчер: А у метео-теоретео от этого пятки не горят. Они сами с усами! Ничего не могу сделать, браток, сиди, кукуй, грейся на солнышке. (Исчезает с экрана, на его месте проявляется разъяренная физиономия. «Заказчик!» — поясняет ЭВМ.)
Заказчик (визжит): Без ножа на молекулы режешь! Там же люди саратовскую гармонь с горчицей доедают, а ты филонишь в такую погоду! Чего боишься?!
Летчик (никнет, в глазах слеза): Всего боюсь… Разучился летать даже в чуть усложненных условиях. Только на тренировках и в отчетах… (Сморкается в моторный чехол.) Боюсь, ни за что вырежут талон. Помоги я тебе сейчас, завтра могут взашей с работы. У меня детки. Уволь… А?
Заказчик: Но ведь погода-то блеск!
Летчик: Так мы ведь летаем не по фактической, а по бумажной! Не доверяют мне, хоть я уже двадцать лет копчу небо безаварийно… В ноги упаду, отстань, а?
Заказчик: Мне хлюпики не нужны! Завтра же расторгну договор! Лети!
Летчик (невнятно бормочет): Грозы-березы, морось-ересь, туманы-капканы-диваны-планы… Уволь, а? Шквалы-ша…
Заказчик (испуганно): Ну ладно, ладно, не майся. Глотни, полегчает. Я, когда с вами работаю, всегда валерьянку при себе держу. Будь здоров!.. А люди, что ж… пусть пехом… авось по солнышку к завтрему доползут. У них еще сапоги вполне съедобные остались. Пр-р…»
Лента оборвалась».
Увлекшись фельетоном, Аракелян не заметил подошедшего сзади командира отряда. Терепченко внимательно слушал. И когда Аракелян почувствовал, что кто-то стоит за его спиной, и оглянулся, Терепченко сказал:
— Продолжайте, Сурен Карапетович, очень интересно.
— «Лента оборвалась, — снова начал абзац Аракелян. — Вомилк, грустный и задумчивый, сидел перед умолкнувшим видеомагнитофоном. За окном проплыла летающая тарелка. В соседней комнате коллега-лунянин разучивал «Дубинушку». В дверь влетела, повертелась перед зеркалом астролокатора и выпорхнула юная Андромеда из Туманности. Вомилк не заметил ее кокетства. Перед глазами стояла несчастная распаренная личность предка, которого очень условно звали гордым именем «Летчик Саратовского аэропорта». Конец.
— Фамилия? — спросил Терепченко.
— Что? — не понял Аракелян.
— Кем подписана статейка?
— Романовский, — ответил техник Иванов. — Борисом Николаевичем.
— Имя и отчество полностью?
— Нет, только одна буква, но мы хорошо помним, как его звать.
— Ну-ну… Вы идете, Сурен Карапетович?
— Одну минутку…
Аракелян мигнул курносому мотористу, но техник Иванов перехватил взгляд, нажал на плечо вскочившего паренька и пошел к умывальнику. Он несколько раз надавил на сосок, вспенил в коричневых руках мыльную соду и протянул одну ладонь Аракеляну. Тот потер о нее свою руку и сполоснул водой.
— Сурен Карапетович, я вынужден был подать рапорт в политуправление.
— И что же? — спросил Аракелян Терепченко, вытирая руку о комбинезон техника.
— Давайте отойдем.
Они неторопливо зашагали к ангарам.
— Так о чем вы писали, товарищ командир?
— О вас, о вашем стиле работы и, не обижайтесь, о панибратстве, которым вы завоевываете свой авторитет.
— Есть доказательства столь тяжкого обвинения?
— Немало. Как итог — авария пилота Туманова.
— Да, воспитание человека во веки веков останется самым трудным делом.
— Ну зачем так общо? Я-то их изучил на своей шкуре. Пилюлей Туманова можно подавиться.
— С вашим-то опытом можно проглотить и гвоздь!.. Так вы не хотите со мной работать?
— Вы не помогаете, а мешаете мне. И существенно. В эскадрилье Корота, например, две вынужденные посадки, поломка и вот теперь — авария. Только за полгода!
— Я стараюсь работать с людьми, как учит партия.
— И воспитываете не рабочих, а борзописцев, которые позорят нас на все Поволжье! Дай им волю, они все очернят!
— Коммунисты никогда не боялись правды.
— Опять высокие слова! Я про аварию…
— Причина аварийности в другом. Беседуя с Романовским…
— При чем здесь он? Нашли авторитет! Он получил за своего пилота первый выговор и, надеюсь, не последний.
— Как это понимать?
— …Я о вас говорил в управлении, Сурен Карапетович. Вы хороший человек, принципиальный коммунист, грамотный руководитель, но работать нам вместе — только портить друг другу карьеру. У вас болеет дочь. Что-то с легкими… климат… Так ведь?
— Ну?
— Напишите заявление. Начальник управления мой старый друг, вместе когда-то учились, дружим семьями. Он поддержит, и вы переедете ближе к родным местам. Адлер устроит? Или Минеральные Воды?
— Заманчиво! С войны не был на Кавказе.
— Там вы можете попасть в аппарат политотдела, — продолжал Терепченко. — Если согласны, сегодня же свяжемся с Куйбышевом.
— Мне нравится работать здесь.
— Какая разница, где… Вся земля — огромная сцена, вся жизнь — бесконечный спектакль.
— Все люди куклы! — с иронией подсказал Аракелян.
— Я так не говорил.
— Думаете похоже… А уезжать я все-таки не собираюсь, — сказал Аракелян, отвернулся и зашагал в сторону аэровокзала.
Нужно было обойти привокзальный парк, огороженный метровой литой решеткой. Аракелян украдкой осмотрелся, озорно сверкнул белками черных глаз и, опершись здоровой рукой о решетку, легко перемахнул в парк. В нескольких шагах перед собой увидел парня в аэрофлотовской форме. Тот прятался за стволом дерева и смотрел на аллею, по которой к самолету Ил-14 шла стюардесса, нагруженная свертками и пакетами. Через плечо у нее еще висел и рюкзак.
— А я бы подошел, Пробкин! — вдруг громко сказал Аракелян и почесал горбатый нос.
Семен вздрогнул и обернулся.
— У нас на Кавказе говорят: действуй по зову сердца, оно редко ошибается, слушайся зова души, обиду держи только на врага!
Аракелян поправил галстук пилоту и, касаясь пальцами зеленых веток лип, пошел к аэровокзалу, провожаемый удивленным взглядом Семена Пробкина.
Комиссию из Москвы возглавлял генерал-лейтенант Смирнов, низенький полный человек с едва серебрящейся головой и веселыми глазами в тяжелых, словно набухших от многолетней бессонницы веках. Он шел от самолета вместе с Терепченко и, поглаживая пышные приохренные табаком усы, говорил:
— Хорошо-то у вас как! Замечательно! Цветы кто рассаживал?
— Цветовода имеем.
— На должности слесаря? А? На перроне всегда такой порядок?
— Так точно, товарищ генерал! — по-военному ответил Терепченко.
Смирнов хитро покосился на него, будто знал, что субботу и воскресенье половина отряда подметала и чистила территорию, драила полы в пассажирских залах, а командиры всех рангов «авралили» над запущенной документацией.
— Может быть, закусите с дороги? — предложил Терепченко.
— Пойдем сразу к людям, командир.
— Дано указание собраться всем в актовом зале.
— Отставить! Мне армейская система опроса больше по душе.
— Я не служил, товарищ генерал.
— Откуда же «Так точно!»?.. В войну где пребывали?
— Шеф-пилотом на номерном комбинате.
— Тогда сделайте вот так… — Смирнов остановился, вынул из кармана кожаный кисет с трубкой, начал набивать ее табаком. — Соберите рядовых пилотов отдельно, техников отдельно. Остальных — от командира звена до комэска — тоже отдельно. В каждую группу придут члены комиссии. Я побеседую с командирами.
— А руководящий состав отряда? — забеспокоился Терепченко.
— С вами после. Пока замените средних командиров на их рабочих местах. — Смирнов пыхнул дымком. — Да, хороши газоны, особенно вон тот красный ряд.
— Маки.
— А по-моему, гладиолусы?
— Так точно, гладиолусы!
— Вы правы — маки. Без очков не сразу разглядел. Любите цветы?
— Кто их не любит!
— А ведь они наверняка унесли кругленькую сумму из сметы отряда?
Терепченко хотел ответить, что это затея парторга, что цветы посажены вопреки его воле и деньги на них дал профсоюз, но, не сумев до конца понять смысл вопроса генерала, ответил словами Аракеляна:
— Радость для людей тоже входит в смету социализма.
Смирнов широко улыбнулся и пошел искать комнату эскадрильи.
При виде его командиры встали.
— Вольно, товарищи. Здравствуйте!
Он прошел к столу, достал очки и, протирая стекла замшей, близоруко щурясь, рассматривал людей. Взгляд остановился на Романовском. Пухлые веки генерала дрогнули, он торопливо надел очки и подался вперед.
Романовский поднялся со стула.
— Здравия желаю, товарищ генерал!
— Ты?.. Уже здесь?.. Ну-ну, покажись!
Романовский протиснулся между стульями, подошел.
— Не чаял так скоро… Хоть бы письмишко черканул или по телефону. Не нужен старик стал, да?
— Что вы, товарищ генерал, не смел просто… Здесь и Корот. Помните Михаила Корота?
— Как же! — Смирнов повернулся и увидел вставшего Корота.
— Не постарел, истребитель, не постарел. Будто законсервировали тебя после войны… Приказываю сегодня вместе с Борисом зайти ко мне в гостиницу. — Он отпустил Романовского и обратился к притихшим командирам: — Простите нас за минутную слабость. Встреча однополчан… Я вот уже солдат в отставке, и много моих соколов перешло в Гражданский флот… Приступим к работе. Цель собрания — выяснить причины аварийности и хронического невыполнения государственного плана отрядом. Без вашей помощи ни одна комиссия даже самого высокого ранга не отыщет истинные корни создавшегося положения. Все, что есть у вас на душе, выкладывайте. Кто начнет?
Долго раскачивались командиры, отвыкшие «выметать сор из избы», но, когда разговорились, остановить их было трудно. Может быть, они не стали бы так откровенны и резки, если бы знали, что аппарат селектора, кем-то включенный, передаст все выступления в уши Терепченко, тихо сидящего в своем кабинете.
— Расскажу вроде бы о пустяке, — услышал Терепченко голос уже пятого командира и определил, что это Романовский. — Не можем добиться укрепления щебнем или асфальтом дорожек к вертолетным и самолетным стоянкам. После дождя грунт размокает, и пилоты таскают пуды грязи на резиновых сапогах. Очищаем грязь палочками и лезем в кабину в скользкой мокрой обуви. А если на взлете соскользнет нога с педали? И соскальзывала! Вот микропричина к аварии. Если же такие недоработки, «пустячки» сложить… По плану же наотмашь бьет метеостанция. Где-то на Скандинавском полуострове зарождается циклон, и его туманы могут, понимаете, могут коснуться нашей области. Метеостанция дает нелетный прогноз. Сидим, смотрим на ясное небо. Часы идут, потом выясняется, что циклон не удостоил нас вниманием, да и вероятность ухудшения погоды была ничтожной… Командир отряда считает такие действия метеорологов стимулом к безопасности, а я считаю махровой перестраховкой, стимулом к бездеятельности, равнодушному отношению и к плану, и к пассажирам!
Терепченко поморщился, но аппарат не выключил. Он определил: начал выступать командир эскадрильи Ан-2.
— Сколько раз запаздывали или срывались рейсы из-за плохой уборки пилотских и пассажирских кабин. Бессчетное количество! Машины после полетов не драются, и бывают запахи хуже, чем в сортире! Извините! Пока дождешься мойки — а нам такое счастье выпадает редко, — вылезешь из расписания. Опоздал — пассажиры смотались, извините, на поезд. Вот пустой и шуруешь. Разве можно в таких условиях держать марку Аэрофлота? Во что упирается дело? Ищем так называемые внутренние резервы производства, сокращаем штаты. И в первую очередь мойщиц, уборщиц. А сколько ненужных помов, замов, начей прикармливается у нашего стола? Вот им бы в руки тряпку! Извините! А ведь и при них еще людишки клеются, деньги получают как техники, инженеры, а сами модельки для парада в закутках строгают. Извините. Начинаешь об этом понастырнее сигнализировать, получается против ветра, извините, и сам мокрый ходишь!
— Стоянки не оборудованы…
— Пора менять формы и методы морального поощрения. Мы должны понять, что только сочетание «рубля и сердца» даст должные результаты. Вот премируем мы людей деньгами, а как вручаем? Распишется товарищ в бухгалтерии — и все. Люди иной раз даже не знают, за что премия. Другого поощрят грамотой, подарком и вместо того, чтобы вручить торжественно при всем коллективе, сунут в руки во время работы, да еще с опозданием месяца на два. Человеку дорога публичная оценка каждого его большого успеха. Любому из нас приятна дельная всенародная похвала, и тогда работать хочется еще лучше! Этого не знает или не хочет знать только бюрократ — душевно черствый человек. Лес регулярно чистят от сухостоя, не пора ли подрезать сучки и у нас?
«Это инженер туда затесался!» — определил Терепченко, хотя в голосах уже трудно было разобраться.
Вечером Смирнов, Романовский и Корот сидели в номере гостиницы, пили чай, вспоминали военные годы. Тогда люди раскрывались быстрее, и точно можно было определить, на что способен человек. Дружба, унесенная с поля боя, оставалась до конца каленой, как штык, и редко ржавела.
— Дивные были человеки, — посасывая пустую трубку, говорил Смирнов. — Вот Иван Павлович Дроботов… В бою — зверь! А как едет в деревню, пайковый шоколад и драже-колу в карман сует, раздает сельским пацанам. А ведь летчиков строго наказывал, если они шоколадный допинг не использовали для боевой работы! Вечерами мы с ним часто сумерничали. Тосковал о сыне Иван. Мечтал передать ему, как он выражался, «формулу жизни». Да не судьба…
— Борис пытается найти семью майора, — сказал Корот.
Смирнов отложил трубку. Долго смотрел на Романовского, мигая тяжелыми веками.
— Я тоже искал. Жена Ивана погибла. Точно!.. Работала медсестрой в санбате 1854… Сохранилась могилка. А сын как в воду канул…
— След оборвался здесь, в Саратове… — сказал Романовский.
— А на плато Чатырдаг к Катюше ездил? — спросил его Смирнов. — Памятник я оформил как надо. Возил туда скульптора в позапрошлом году.
— В первый отпуск поеду, — тихо ответил Романовский.
Чай остыл.
— Почему не носите ордена?
Романовский и Корот переглянулись.
— Знаете, Василий Тимофеевич, Борису ведь не вернули ничего… — Корот заковырял вилкой пирожное. — А я… не звучат ордена: в значки превратились, просто дефицитным товаром стали…
— Как цейлонский чай?
— Да не-е… Мода на простенькие колодки у военных.
— Модником ты стал, Михаил! Значки-и. Знаки мужества, доблести и… трудолюбия. Понимаю, на что ты намекаешь, я подчеркиваю: трудолюбия! Многих сейчас награждают за труд, и бывшие фронтовики среди них как бы затерялись. Но если бы встали из могил все награжденные за бой, если бы получили знаки доблести все достойные, но в суете войны забытые и не замеченные, ты бы увидел целые армии воинов-орденоносцев… — Смирнов положил руку на плечо Романовского. — А ведь твою первую скромную «Звездочку» я помню, Боря. В тот день вы ходили на Каланду…
— В тот день я родился вновь! — перебил Корот и обнял Романовского.
— Не кричи, пьян, что ли? Лапищами мне кости погнешь. Ну, отпусти же, прошу…
— Я? Пьян? — Корот задохнулся от негодования. — Да, пьянею, вспоминая бой над Каландой. «Сброс!» — крикнул я, и шесть снарядов, черные, как вот эти бутылки, пошли вниз! Склад похерили с ходу! Я не успел уйти…
— Стоп! — поднял руку Смирнов. — Спокойно… Те сутки были для нас не очень счастливыми, Михаил. Какой кровью…
…Темноту той ночи разорвала зеленая вспышка ракеты. Самолеты выруливали для взлета. Свет фар увязал в рое вихрящихся снежинок; серебристо-оранжевые валы катились впереди винтов.
Борис Романовский поставил свой истребитель справа от ведущего самолета Корота. Луч аэродромного прожектора лизнул искристое поле и уперся в небо. В световом столбе, словно дым, клубились чернильные облака. Прожектор снова положил луч на снег, высветив узкую дорожку, и сразу в наушниках прозвучала команда:
— Старт!
Вспыхнули фары. С глухим рокотом ушло в темь первое звено. Прыгнуло в темень облаков и второе. Борис целлулоидным транспортиром соскоблил с бронестекла пленку инея и увидел яркий удаляющийся светлячок самолета Корота. Моментально выпрямил руку, сжимающую сектор газа, — мотор обиженно взревел, выплюнул из патрубков снопы огня, и Бориса прижало к спинке кресла.
За хвостами взлетавших самолетов бушевала серая метель. Снежный вихрь качал пришвартованный У-2, около которого стояла Катя, прикрывая лицо ладонью.
Один за другим погасли жиденькие стартовые костры, затоптанные механиками. А Катя продолжала стоять у присмиревшего самолетика, повернув ухо на затихающий гул истребителей.
План полета был рассчитан на внезапность. Эскадрильи поднялись с аэродрома «подскока» и стали на курс до рассвета, то есть раньше положенного по плану срока. Поправку уже ночью внес генерал. Истребители шли на встречу со штурмовиками. По радио ни слова. Первые фугасы должны быть сброшены с минимально безопасной высоты, как только бледный свет зимнего утра обозначит контуры станции Каланда.
Внизу сверкнули кодовыми огнями штурмовики, сигнализируя о встрече. Истребители прикрытия немного расчленили строй.
Михаил Корот свободно привалился к бронеспинке и щурился от удовольствия. Он чувствовал себя в спортивной форме и был готов к любой драке. Зажав ручку управления коленями, прикурил папиросу и, пуская дым, протер носовым платком гашетки и кнопку бомбосброса. Повертев головой, он улыбнулся рядом летевшим самолетам, а Борису махнул рукой, хотя тот и не увидел его в темной кабине.
Борису было не по себе. Мысль о том, что сегодня надо будет что-то разрушать, сделанное человеческими руками, расстраивала его почти в каждом полете. В голову назойливо лезли слова старой матросской песни, часто петой отцом:
Их было три —
Один, второй и третий,
И шли они в кильватер без огней.
Лишь волком выл
В снастях разгульный ветер,
И ночь была из всех ночей темней.
Проемы в облаках подмигивали быстро исчезающими желтыми звездами. Взглянешь вниз — не видно конца пропасти. И винт крутится вроде бесшумно, только серое круглое пятна впереди. Борис потряс головой, сжал ручку штурвала. Руки были вялы, как после долгого сна. «Неужели боюсь? Ведь бой уже должен стать привычкой! Слюнтяй!»
За самолетами нехотя рождался рассвет. Расталкивая тягучую мглу, светлая полоска на востоке медленно расползалась над степью. Вдруг в наушниках будто рядом прозвучала немецкая речь. Борис вздрогнул, втянул голову в плечи и порывисто оглянулся, но тут же покраснел от досады на себя: конечно, это радист противника случайно попал на оперативную радиоволну. Ничего страшного.
Ничего страшного не произошло, только строй штурмовиков внизу стал немного плотнее, и то ненадолго. При подходе к цели самолеты растянулись. Истребители заняли свои высоты в боевой «этажерке». Звено Корота прикрывало последнюю эскадрилью «горбатых» и шло над ними с небольшим превышением.
Но когда первая группа зашла на цель, Борис понял, что внезапность налета потеряна. Густыми залпами ударили «эрликоны». От земли к небу туго натягивались красные нити, ровными строчками прошивая серый рассветный воздух, и рвались, вспыхивая, закипая оранжевым дымом на разных высотах. Не успев отвернуть, первая девятка вошла в многослойный огонь. Из центра строя сразу вывалился штурмовик и, крутясь через крыло, пошел вниз. У земли он окутался ядовито-желтым валом.
Звено Корота, как и другие истребители, барражировало в стороне, зорко следя за небом, изредка пикируя на более активные зенитные установки.
Небо покрывалось сизыми, рыхлыми шарами, они расползались, сливаясь в единую тучу. И сквозь эту грохочущую тучу прорывались штурмовики, сбрасывали бомбы и снова становились в единый, накрененный к земле круг, который нижней частью поливал врага огнем, а вверху самолеты набирали силы для нового удара. Круг был похож на огромную косую петлю, зенитные гранаты рвали ее, воздушные волны швыряли самолеты в стороны, переворачивали, но они снова смыкались, потому что выйти из круга было нельзя даже для того, чтобы зализать раны: один — значит, мишень, в несколько секунд разорванная на клочья.
Бурым пламенем полыхали станционные постройки, и гарь, то жидкая, то свернутая в живой клуб, тянулась по путям. Вспухли розовым грибом несколько бензоцистерн, потекли желтые ручьи вдоль насыпи. Раскололся посредине длинный эшелон с танками, и хвост, вильнув, сполз под откос, разрываясь на квадратные чешуйки.
— Внимание, истребители! — предупредил аэрофотосъемщик, круживший выше всех.
Из темных пещер меж облаков посыпались белесые черточки «фокке-вульфов»…
После третьего захода звену штурмовиков, прикрытого «яками» Корота, следовало выполнить особую задачу: сбросить бомбы на склад боеприпасов в лесу.
Бориса сильно тряхнуло. По обшивке фюзеляжа хлестнули осколки. При втором броске вырвало из рук штурвал. На несколько секунд ослепленный, Борис нашарил его и зажал до боли в пальцах ребристую ручку. Машина нехотя выправилась. Борис оглянулся. Самолет шел в метели трассирующих пуль. Чувство такое, будто поставили к стенке и не спеша расстреливают.
Вот и лесок. Борис заметил у ведущего штурмовика левый крен. Крен на боевом курсе! Зло, предупреждающе зазвенел голос Бориса:
— «Сокол»-девять, убери крен!
Из-под крыльев штурмовиков посыпались бомбы, забирая влево от цели. И тогда подал голос Корот:
— Маленькие, по варианту два! Атака!
В строю правый пеленг — три истребителя — вошли в пике.
— Сброс!
Шесть каплевидных снарядов выскользнули из-под крыльев. Они взорвались почти одновременно. Горящие стволы деревьев поднялись в небо, рассыпая фейерверк искр. Лопнула земля, выворачивая черное нутро. Плотная воздушная волна рванулась вверх и зацепила самолет Корота, низко выходящего из пике. Словно лист бумаги в столбе смерча закружило истребитель. Корота вырвало из пилотского кресла, жестко ударило о потолок кабины. Небо и земля поплыли в глазах. Самолет перевернулся на спину, скользнул на крыло. Инстинктивно Корот двинул рулями. Машина нехотя обрела горизонт. Летчик вяло подобрал ручку управления «на себя» и потерял сознание. Истребитель поднял сверкающий диск винта к выползшему из-за горизонта солнцу…
Когда Корот пришел в себя, то увидел крылья самолета будто сквозь плотную кисею, приборов не различал совсем, земля и небо стали одноцветны.
Истребитель Корота летел как подбитая птица, валясь с крыла на крыло, то поднимая, то резко опуская хвост, сильно рыская по курсу. Он летел на запад.
— Что с тобой, Миша? — тревожно прокричал Борис.
— Повторный заход! — послышалась команда ведущего штурмовика, и Борис услышал конец ответа Корота: «…слепну. Ничего не вижу, Боря! Прощай!».
Его машина лезла вверх, как обессиленный человек в гору. Вот-вот задохнется мотор и крылья потеряют опору. Твердый комок подкатил к горлу, Борис с трудом вытолкнул из себя:
— Отдай… ручку… вперед, Миша! — И, резко подвернув истребитель, пошел на сближение. — Левый крен… Убери правый!
Корот слушался. Не полагаясь на свои обманчивые чувства, он делал все так, как подсказывал Борис. Сначала это были судорожные рывки, потом движения обрели некоторую плавность.
— Миша, давай вверх. Стоп! Правый кренчик у тебя. Еще чуть-чуть подними хвост. Много! Выправь левый крен. Пять градусов, всего пять… Не шевели ручкой. Вот так и иди, — говорил Борис.
Он не замечал маячивших невдалеке «фокке-вульфов», не слышал барабанного боя автоматических пушек. Не видел он и самолетов своей эскадрильи, которые пристроились сверху и, как щитом, прикрывали их от наседавшего врага. Лишь один раз вмешался флагман, приказав Короту:
— «Ястреб»-29, не жалей мотор, братишка, дай предельную скорость!
Около линии фронта их встретили тупоносые истребители соседней дивизии, и полк Дроботова передал им подопечных штурмовиков. Теперь вокруг пары Корота летело много машин. Крылом к крылу распластались над степью истребители.
— Подходим к дому, — подсказали Борису.
На секунду он оторвал взгляд от самолета Корота. Впереди на ослепительно белом снегу чернели полотнища, выложенные буквой «Т».
— Вижу аэродром. Как себя чувствуешь? — спросил он Корота.
— Спасибо за все, Боря, но приземлиться не смогу.
— Не ной! Посадим! — грубо обрезал Борис.
В это время два камуфлированных «фокке-вульфа» с бреющего полета подобрались к ним. Борис был беспомощен, он не мог надолго оторвать взгляд от самолета Корота и, ссутулившись, ждал удара в спину. Спина стала чужой и казалась хрупкой. Сверху, заметив противника, скользнули два «яка». Ведущий «фоккер» с желтым коком винта, оценив невыгодность обстановки для себя, поспешно выпустил полуприцельную очередь. Самолет Корота, приподняв крыло, провалился.
— Миша! — отчаянно закричал Борис. — Влево ручку! Истребитель падал. Потом судорожно рванулся…
— Чуть вправо!
Поколыхал крыльями и выправился.
— Прибери газок, ручечку на себя. Вот так и держи!
— Все нормально, — прошелестело в наушниках. — Я, кажется, что-то начинаю различать.
Два самолета, словно привязанные друг к другу, пролетели над аэродромом: первый неуверенно, будто прихрамывая, второй несся сверху, чуть в стороне.
— Сажать буду тебя на брюхо, — сказал Борис и выпустил у своего самолета шасси.
Они опускались все ниже и ниже, издалека прицеливаясь на посадочную полосу.
— «Ястреб»-29, я — Земля. Беру управление на себя. Слушай мои команды.
— Нет, нет! — торопливо ответил Корот. — Пусть он, пусть… Боря!
— «Ястреб»-30, продолжайте руководить посадкой, — быстро и тревожно ответили с командного пункта.
— Соберись, Миша. Внимание! — закричал Борис. — Высота пятьдесят. Щитки! Чуть опусти нос. Убери газ и выключи зажигание. Ручку плавно на себя. Плавне-ей! Тяни до пупка и замри! — выдохнул Борис и от самой земли ушел на второй круг.
Сделав третий разворот, пересиливая себя, он повернул голову и посмотрел на посадочную полосу. Самолет Корота лежал на земле с оторванным крылом, а фюзеляж и кабина были целы. От аварийного истребителя отъезжала «санитарка»…
— Полковой врач сказал мне тогда, что через месяц ты прыгать будешь! — улыбнулся Романовский.
— Как видишь! Хоть невысоко, а сигаю и по сей день.
— Да, Михаил, повезло тебе, — сказал Смирнов. — Слепой в полете… История войн знает немало таких случаев, и почти все они кончались трагически. Человек, внезапно отрезанный от мира, ясно сознающий, что его через несколько секунд ждет, теряет себя. Ум, воля, выдержка растворяются в остром чувстве неведанного, сковывающего страха. И тогда все… обречен! Воскресить силы, спасти может только умение быстро взять себя в руки, большая тяга к жизни, сильное и верное плечо товарища… Этим плечом для тебя, Михаил, была невидимая радиоволна, донесшая голос Бориса… Забывать прошлое грех, но жить надо сегодняшним днем. Почему у тебя в эскадрилье неблагополучно, Михаил? — после паузы спросил генерал. — Зачем позоришь фронтовиков?
— Поправим… А может быть, и порох отсырел…
— Товарищ генерал, у меня просьба. И Миша поддержит, — Романовский принял на себя начало неприятного разговора.
— Давай.
— Вы смелый человек…
— А без лести?
— Похлопочите о пилоте Туманове. Пусть его не снимают с борта. Разрешите летать парню.
— Аварийщиков защищаешь? Он молод, много времени впереди, успеет загладить свою вину.
— Я знаю Туманова. Если снимут, он может не вернуться в авиацию.
— Тем паче! Тонкую жилу не терплю!
— У него все сложно… Раньше вы не жалели времени и из цыплят делали боевых петухов. А сейчас… устали, да?.. Из него получится незаурядный пилот. Верю!
— Твердо?
— Иначе не просил бы.
— Семейственности с ним никакой?.. Ладно, ладно, не кипятись, знаю тебя, бобыля! — Смирнов взял со стола трубку. — Вот курить собираюсь бросать… Не обещаю положительного результата для вашего Туманова, но войду с ходатайством к начальнику политуправления… Сложное дело, сложное…
В больницу девушки забежали после обеда: Светлана ушла с лекции, а Мария отпросилась с работы. Они тихо уселись на белой скамейке, ожидая нянечку.
Светлана несколько раз начинала писать записку и рвала листочки. В первое посещение их довольно бесцеремонно выдворили из больницы, сославшись на запрет врача. И только в третий раз, когда Мария применила все возможное, вплоть до кокетства с главврачом, им разрешили передать пару яблок, а от Василька принесли письмо. Паническое письмо. Его давило чувство вины и пугала дальнейшая судьба. «…В лучшем случае меня поставят мотористом… Я болван! Сопляк!.. Без неба крышка!..»
«Как ответить, успокоить? Где взять эти волшебные слова?» — думала Светлана, и у нее быстро увлажнялись ресницы.
— Напиши одно, одно-единственное слово! — словно прочитав ее мысли, сказала Мария.
Светлана благодарно кивнула и вдруг заметила судорожно сжатую руку подруги. Длинные розовые ногти Марии врезались в ладонь, пальцы белели.
В комнату ожидания вошли Семен и Илья Борщ.
Семен увидел Марию. Лицо осталось спокойным, только брови дрогнули и поднялись на высоком лбу. Мария встала, опустив руки, пристально смотрела на него. Казалось, тронь ее — она сейчас же сорвется с места и ринется по коридору.
«Сядь же, сядь! Что вытянулась? Захлопни глазищи! — хотелось закричать Светлане. — Он же твоего мизинца не стоит. Сядь!»
Но Мария застыла. Сердце подсказало ей, что здесь, сию минуту должно все решиться. Они смотрели друг на друга не отрываясь, и Мария ждала слова или движения Семена. Пусть говорит что хочет, даже ругается, пусть делает что-нибудь совершенно не относящееся к ней, она все равно поймет. Она почувствует.
Под негустыми белесыми бровями Семена засветилась грустная радость. Он шагнул к Марии неуклюже, почти боком. Она не постеснялась окружающих, осторожно положила ему на плечи легкие руки. Так стояли с минуту. Поднял тяжелые руки и он. Большая ладонь, едва касаясь, погладила Марию по плечу.
«Все улыбаются. И я тоже!» — весело смотрела по сторонам Светлана.
Семену было хорошо, как никогда. Казалось, он всю жизнь кого-то звал, ждал, и вот на зов пришла ОНА. Семен не смог бы объяснить, что за тихие радостные чувства бродят в нем сейчас, но был твердо уверен, что нашел давным-давно потерянное, без чего жизнь кособочилась, и ее надо было удерживать, как оползень. Он не знал, где родился, какими были отец и мать. Это как провал, как яма в душе, как пустота, которую невозможно заполнить, как часть его самого, которую кто-то украл. Еще детдомовским мальчишкой он пытался заполнить этот провал и жадно тянулся к взрослым людям, хорошим, по его мнению. А им было не до него. Они гасили горе большой войны, торопились, не хватало сил и времени. Конечно, они старались отдать и Семену часть своей теплоты, но почему-то больше запомнились мальчику черствые и равнодушные. Он не помнил, чтобы кто-нибудь из старших поцеловал его, приласкал, подарил новую игрушку, но четко, как картинки, видел и сейчас наказания, не физические — таковых не было, — а наказания, вызывающие горькую обиду в маленьком человеке. Они порождали настороженность, неверие в справедливость. Сверстники его не обижали. Он рос крупным, сильным и злым пареньком, сразу же давал сдачи даже тем, кто был постарше, дрался, не чувствуя боли, не отступая. Повзрослев, стал непременным защитником слабых, таких, как Василек Туманов — пацанчика доброго и беззащитного. И с каждым годом набирая силу, все более обретая личную независимость, он чувствовал возрастающее отчуждение взрослых. Они тоже больше заботились о малышах, отдавали им досуг, а ему предоставляли право расти без опеки, в суете забывая, что не только у мышонка, но и львенка должна быть мать с теплым шершавым языком и мягкой карающей лапой. Недостаток того и другого очерствил Семена. И если бы не воспитательница Анна Родионовна, кто знает, в кого превратился бы львенок. Ее одну Семен помнил и чтил до сих пор, как помнил и Вася Туманов, и все ребята из их группы. Для Семена она была справедливым наставником, другом. А родного человека так и не было…
— Хватит сантиментов! — прервал затянувшееся молчание Илья. — Здравствуйте, девчатки!
— У кого еще передачи? — спросила вошедшая нянечка.
— У нас! — в один голос откликнулись Светлана с Ильей.
Нянечка посмотрела на протянутые посылки и, поставив на тумбочку поднос, сказала:
— Многовато, хлопчики. Ну ладно, сыпьте сюда… Тише, тише, уроню!
В полу халата падали кульки с яблоками, конфеты, печенье, баночка с медом. В нагрудный карман халата засунули букетик цветов.
— Записку! — воскликнула Светлана.
— Вишь, руки заняты. Вернусь еще.
— Давайте напишем общее письмо, — предложила Мария.
— Не возражаю, — солидно изрек Илья.
Семен вытащил из планшета лист бумаги, приложил к стене, начал писать.
«Привет, Василек!
Ты будешь летать! Нет, не надо жать мне руку и ронять в суп благодарные слезы — спасибо скажешь Борису Николаевичу. Ухаживай за гребешком, ведь в нем вся краса петуха! Изучай самбо — встреча с «рыжим» будет не из приятных, шею он тебе намылит основательно за все. Понял?
Жму лапу. С. П.»
«Выздоравливайте, Василий! Верьте: все будет хорошо. Сообщите день выписки, мы обязательно встретим вас. Маруся».
«От имени коллектива желаю тебе поправиться. Что написал Семен — это полдела, о второй половине поговорим на бюро. Неукоснительно выполняй предписания врачей, соблюдай режим, в этом залог твоего здоровья. На деньги, отпущенные профкомом, мы купили и передали тебе яблоки — 1,5 кг (антоновка и золотой ранет), конфеты разные в трех кульках, колбасы полукопченой 300 г…»
— Бумаги не хватит. Не крохоборничай! — возмутилась Мария.
«…В общем, всего много. Не забудь о солидарности с товарищами по палате, поделись. Лопай, поправляйся! Илья Борщ».
Как и посоветовала Мария, Светлана написала единственное слово: «Люблю!» и, никому не дав прочитать, сложила лист и передала нянечке.
На улице Светлана предложила:
— Пойдемте ко мне, ребята. Поговорим, посидим в саду.
Семен, казалось, не расслышал. Прижав к себе локоть Марии, он шел и смотрел, как высоко в небе тает облако. Проследив за его взглядом, Мария сказала:
— Сем, пусть на нем улетит все нехорошее, а?
Семен кивнул, еще сильнее прижав локоть подруги. Облако с каждой минутой становилось более расплывчатым. И вдруг, попав в луч солнца, вспыхнуло и совсем растворилось в бесконечной голубизне.
Не заметив, как отстали товарищи, Семен с Марией ходили по уютным улицам Саратова, пока не спустилась ночь, а потом говорили о чем-то хорошем и нужном и, наверное, интересном, потому что любопытное солнце не выдержало и стало вылезать из-за горизонта. Утро, погожее и тихое, застало их на Набережной Космонавтов, и гудок теплохода напомнил о начале нового дня.
В это утро генерал Смирнов решил подвести итоги работы комиссии и перед заседанием говорил с Терепченко в кабинете.
— Ваши планы, командир? Ясно ли вы представляете себе производственную обстановку в отряде?
Терепченко пересказал все, что говорили на совещании, но только каждый факт осветил по-своему.
— Третий год хочу сделать дорожку на стоянку, и не получается, товарищ генерал! Ни щебня, ни асфальта не дают в достаточном количестве — все пороги в райисполкоме оббил! Плохо отражается на производстве текучка кадров. Начинается зима — мойщицы, заправщики, грузчики подают заявления об уходе, потому что работа усложняется из-за низкой температуры, а оклады по штатному расписанию маловаты. Летом другая морока — забирают людей в колхозы. Даже пилотов приходится посылать на уборочную! Понимаю, нужно, а как выкручиваться мне?..
На все вопросы Терепченко отвечал прямо, не скрывая недостатков, подтверждая слова документами, «случайно» оказавшимися у него под рукой. И у Смирнова постепенно складывалось мнение, что вина командира отряда и штаба не так уж велика, как представлялось ему на закрытой беседе с командирами.
Много грехов Терепченко брал на себя, обещал исправить в самый короткий срок. Показал пухлый план работы с жирными карандашными пометками по всем пунктам, о которых говорили командиры.
Смирнову понравилась искренность Терепченко, только тревожил подтекст беседы: чувствовался нажим на плохую работу секретаря парторганизации.
— Как вам помогает парторг? — прямо спросил Смирнов.
— Помогает?.. Сложный вопрос… — вздохнул Терепченко и зажевал нижнюю губу. С наклоненной головой и положенными на стол сцепленными руками он стал похож на монаха, читающего молитву. — Документация у него в порядке. Собрания, беседы организует своевременно. Знает досконально почти каждого работника, вникает в их нужды. Стенная печать работает неплохо, во всяком случае, критики хватает. Живет среди людей… Вот так бы я написал ему в аттестации. Но… странно, конечно… Все это дает неожиданный результат.
— Для кого неожиданный?
— Для дела. Подрывается самое главное — авторитет командира, безопасность полетов, и прорехи в плане почему-то не уменьшаются от его действий. Приведу лишь один из многих примеров. Есть у нас пилот Пробкин. Он сделал вынужденную посадку по своей вине. Аракелян решил обсудить Пробкина среди комсомолии. И, представьте, наша молодежь признала нарушителя чуть ли не героем! Я не пошел на поводу и наказал Пробкина, так Аракелян вместо того, чтобы политически и нравственно обосновать мой приказ…
— Возразил.
— Хуже!.. Занял молчаливую позицию, которую мигом почувствовал личный состав, оценил в свою пользу, и результат не заставил ждать: авария пилота Туманова! Примеров масса… Вот в этом рапорте все написано. — Терепченко передал бумагу Смирнову.
Тот бегло посмотрел его и пообещал:
— Доставлю по адресу… А как вы охарактеризуете Туманова?
— Зеленый. Молодая кость. Глина, из которой молено вылепить и бога и черта.
— Попрошу вас пока формально не отстранять его от летной работы.
— Не могу. Инструкции… Проступок тяжелый, и я не в силах помочь был бы и родному сыну.
— Мою просьбу вам изложить письменно?
— Что вы, что вы, товарищ генерал! Я понимаю, исключения всегда могут быть. Для вас лично…
— Повремените с приказом до получения указаний из Москвы.
С некоторых пор Романовский почувствовал доверие сотрудников. Его выдвинули в местком и единодушно проголосовали за избрание председателем. Столь неожиданный для него выбор, видимо, был предрешен серией статей в многотиражкой и областной газетах, где Романовский четко обосновывал свои взгляды на технику безопасности, а также касался проблемы морального климата в коллективе. Самоотвод Романовского не приняли во внимание и на его вопрос: «Как же совместить летную работу с выполнением обязанностей председателя месткома?» ответили категорично: «Если несовместимо— бросай летать!»
Теперь отношения с командиром отряда портились с катастрофической быстротой. При встречах в коридоре Терепченко отворачивался, делал вид, что не узнает или не видит Романовского.
Перенимая опыт у журналистов, Романовский стал вести событийный дневник. Вот и сейчас, прихлебывая тепловатый чай, он сидел перед раскрытой тетрадью, густо заполняя строки убористым почерком:
«Со дня отъезда комиссии прошел месяц. Командир отряда работает, как вол. Он гонит заместителей из кабинетов, и они сутками потеют в службах, налаживая дела.
Больше не храпит на разборах начальник аэродромной службы. Уволили снабженца, маленького круглого человечка, большого взяточника и подлеца.
У главного метеоколдуна поубавилось пузцо, он налаживает связь с периферийными метеопунктами и все меньше гадает на кофейной гуще.
Терепченко действует, и неплохо. Мое мнение о нем, наверное, предвзято; может быть, только совпадение неблагоприятных ситуаций послужило основой для него? Вот только появилось новое чувство: мы валимся на другой борт — план любой ценой! Уже были отдельные резкие выступления по этому поводу. Существует убеждение, что крупные дела вершатся на собраниях. Так ли это? Не прошла ли пора энтузиастских сходок, длинных дискуссий? Да и наши собрания стали подобны сказочной стране, где нет эха. Иногда там даже не слышишь своего голоса. Боимся друг друга обидеть.
Рукопашная на фронте легче, там бьешь врага, здесь товарища, часто убежденного в своей правоте. А подчас просто не хватает смелости бросить в лицо обвинение по большому счету…
Семен Пробкин начал оттаивать. Вчера он получил первую благодарность от Михаила за отличную технику пилотирования. А радость скрыл. Только глаза выдали. Михаил сотворил доброе дело.
Интересно, о чем думает сейчас Михаил?
Долго что-то нет Аракеляна из Москвы.
Васю Туманова оставили на летной работе с месячным испытательным сроком. Терепченко потрясен, говорит, «лапа есть у мальца в управлении!». Какая там «лапа», просто умных людей неизмеримо больше! Туманов воспринял известие вяловато. Понять его можно — не прошло потрясение после падения. Ничего, на пользу! Не зря говорят: «За одного битого двух небитых дают». Через несколько дней акклиматизируется «петух».
Что сейчас делает Михаил? Не хлюпаешь ли в подушку, дружище? Приказ Главного управления ударил по тебе, как обух по голове. С твоим-то самолюбием!
Эти строки пишу не в общежитии, а в собственной квартире. Дали комнатку в большом аэрофлотском доме. Соседи что надо! На первом этаже Маруся Карпова, и теперь с Семеном Пробкиным мы частые попутчики.
Противное лето: опять дождь к вечеру…»
А Михаила Корота не покидало мрачное настроение. Он понуро сидел в комнате авиаэскадрильи у окна. Крупные капли били по стеклам, соединяясь в серые мутные потоки, сквозь них еле просматривались щетинистые огоньки аэродрома.
«Поехать к Борису!» — мелькнула мысль, но, вспомнив, как Романовский с Аракеляном «отчитывали» его за грубое отношение к пилотам, передумал. Он стал более терпим, но изменилось ли от этого положение? Ничуть! Так, кое-что по мелочи.
«По-армейски круто надо!» — стиснул кулак Корот и тут же разжал онемевшие пальцы — ведь его сняли с должности командира эскадрильи, и теперь он только заместитель, не хозяин, а подголосок. «А все же с Борисом надо потолковать!»
Романовский теперь жил довольно далеко от аэродрома, но Корот прошел мимо своей «Волги», будто не заметил машину. Дождь зло барабанил по плащ-палатке, слепляя ресницы, вода текла по щекам, струилась по шраму на подбородке. Шагая прямо по лужам, Корот старался критиковать себя, но ничего не получалось. Нет, не виноват он. Не виновен — и точка!
— Миша! Из Волги выплыл? — воскликнул Романовский, поднимаясь навстречу. — А ну, раздевайся, сейчас чего-нибудь горяченького организуем.
Корот сбросил плащ-палатку на пол, мазнул мокрой ладонью по растрепанной рыжей шевелюре и остановил друга движением руки.
— Не надо! Спиртного у тебя не водится, а чаями не балуюсь. Да и чем приличным может угостить старый холостяк?!
— Да, живу бобылем, чихну — некому «будь здоров» сказать.
Друзья сели на диван, Романовский подсунул под спину Корота маленькую подушку.
— Выключи говорильник!
— Зачем? В смысле шума радио полностью заменяет мне семью из четырех человек. Серьезно. Высчитал с математической точностью, — уверял Романовский, не приемник выключил.
— Ну вот, Боря, я и опростоволосился! Никогда не думал, что высекут, как мальчишку. Э, да что плакаться зря! Везешь — гож, оступился — зарыли!
— Как зарыли?
— А ты считаешь понижение в должности успехом? «Окоротить Корота!» — так сшутковал генерал? И окоротили!
— Болезненно для тебя, но правильно.
— Что-о! И ты туда же?.. Кто тянул авиационно-санитарную работу в области? Я и моя эскадрилья! От кого воняет за версту вофотоксом и прочим? От меня! Потому что все лето не вылазил с полей, за жуками-кузьками да черепашкой гонялся, сам, лично, давил эту погань с бреющего! Горел на работе, отказывал себе в отдыхе кто? Я, собственной персоной! А производительность в полтора раза поднял кто? Тоже я… С женой нелады, дочку просмотрел. И чего нашла в этом сопляке?! И после всего, что я потерял, отдал и сотворил для дела, мне норовят попасть в глаз? — Корот тяжело опустил ладонь на валик дивана и продолжал глуховато: — Ну, да черта с два! Посмотрю, как другой на моем месте выдюжит. Попотеет, голубчик!
— А о Васе Туманове ты зря…
— Повтори-ка. Повтори!
— Ты никогда не знал, что такое любовь. Это твое несчастье, Миша. Жестоковат ты в чувствах к людям.
— Тсс, не шебурши! Слыхивал от хлюпиков. Да я…
— Много и чересчур долго якаешь, Михаил. Вниз растешь! Помню тебя разным; сначала сильным, но довольно неуклюжим, потом смелым до безрассудства и немного чванливым, но что ни дальше ты шел — больше чувствовалось, что-хочешь, обязательно хочешь схватить жар-птицу только для себя, только в свое личное пользование. Не так?.. Помнишь наш разговор на эту тему?
Теперь они стояли близко, не мигая, глядели в глаза друг другу, так близко, что Романовский кожей лица ощущал жар пылающих щек Корота.
Через двадцать дней после бомбардировки станции Каланда Корот вернулся из госпиталя в полк. Тяжело перепрыгнув через борт дивизионной полуторки, он пошел к землянке, не выбирая дороги. Дверь открыл ногой и предстал перед Романовским. Долго держал в своих огромных ладонях горячие пальцы товарища, потом крепко обнял его.
— Спасибо, друг! Век не забуду приземления вслепую. Должник твой! Но Мишка Корот привык отдавать долги. Спасибо!
И только тут он заметил молоденького румяного сержанта, почтительно стоявшего у стола.
— Ха, пополнение? Здравствуй, парень. Садись… По поводу встречи есть чем промочить горло?
— Ты же знаешь! — развел руками Романовский. — После полета к партизанам не держу…
— Не после, а там ты дал слово Володьке Донскову. Кстати, где он сейчас?
— Морской летчик. Пишет, в школу летчиков-испытателей предлагают.
— В тыл, значит, смотаться хочет? Я бы…
— Прикусил бы язык на время!
— Ну-ну, я так, не со зла брякнул. — Корот снял шинель, повесил ее на гвоздь. — А корочки завалящей нема?
Романовский вытащил из тумбочки полбуханки черного хлеба и пакетик с драже-колой. Сержант нагнулся к своему чемодану, покопался в нем и поставил на стол банку рыбных консервов. Корот одним движением коротенькой финки вырезал металлическую крышку, попробовал тускло-серебристую рыбку с кончика ножа.
— Пряный посол…
Перекусив, Корот сказал: «А теперь, сержант, погуляй часок, нам нужно остаться вдвоем с лейтенантом. По душам поговорить надо, понял?»
Когда сержант вышел, Корот прилег на койку и задымил папиросой. Курил неторопливо, глубоко затягиваясь. Оконце пропускало багряный цвет заката, золотило свежую поросль на щеках и тяжелом подбородке. Корот выпускал дым через почему-то всегда лупившийся нос, не вынимая папиросы изо рта, и горячий пепел падал за расстегнутый ворот гимнастерки. Докурив, так что запахло паленой бумагой, он выплюнул папироску к потолку и некоторое время продолжал лежать не двигаясь. Потом повернул голову к Романовскому, молча сидевшему за столом, заговорил глухо, с частыми остановками:
— Катя приезжала ко мне четыре раза… И все время была другой… по отношению ко мне. Мне говорили, что в первый раз она прорвалась в палату с таким грохотом, что старшая сестра упала в обморок. Я был без сознания, и она… целовала меня. Ты слухаешь? Она целовала меня… А в последнее посещение я хотел сказать все. Понимаешь, о чем? Хотел поставить точки. А она, поняв это, не дала мне раскрыть рта… Почему так, Боря? Ты не знаешь, почему так, а?
Романовский молчал.
— Не отвечаешь. Значит, правду мне гутарили… Ты учил ее летать и попутно выучил чему-то другому… Не ожидал я от тебя такой прыти. С бабами ты всегда был робким щенком, с товарищами — человеком, верным парнем. А што ж получается? Командиру и другу, который чуть не отработал свой ресурс, ты подставил ножку… Скажи «нет», Боря, и я опять обниму тебя по-братски… Не можешь? Я знаю, ты не соврешь… получается, ты бил лежачего!.. Я помню наш первый разговор о ней. Да, я был хамло. Но это тогда…
— А сейчас ты ее любишь?
Корот смолк. Пошарил по карманам, достал вторую папироску. Зэмлянка осветилась крохотным пламенем спички.
— Да! — выдохнул вместе с дымом Корот.
— Расскажи мне, робкому щенку, что это такое — любовь?
— Ха! Трудно, да ты ведь и краснеть будешь. Я их перелюбил немало — сами лезут, как мухи на мед…
— Один вопрос: если бы ее сбили и она бы не смогла выпрыгнуть с парашютом, ты бы на исправном самолете влез бы вместе с нею в землю?
— Ты что, дурак, Борька! Это уже слюни, а не любовь!
— Тогда слушай… Помнишь, когда с планеров мы переучились на истребители, приехали в часть, как ты выбирал самолет? Подошел к лучшему и сказал: «Этот мой!» Когда тебе предлагали стать командиром звена, ты сказал: «А больше и некому!» Когда впервые увидел Катю, сразу решил: «Я женюсь!» У тебя и мысли не возникло, что она откажется. Разве можно противиться сильному, преуспевающему Короту? Бред! И вдруг от тебя уходит то, о чем ты сказал «мое!». И в тебе заныла гордыня. С самого начала знакомства ты считал меня подпаском Володи Донскова, а когда судьба развела нас и волей случая мы остались с тобой, ты решил сделать из меня своего мальчика. Только ошибся ты, Миша! С Владимиром у нас была настоящая большая дружба. Он никогда бы не послал меня за бутылкой или за спичками, хотя я бы это сделал для него беспрекословно. Он не заставлял меня уступать в чем-то мелком. А ты?.. Я уступал тебе во всем, если это шло не во вред делу, прощал ячество, пока это не коснулось судьбы человека. А теперь — уволь! Катя умеет решать сама.
— Значит, все, что говорили о вас, правда? Где же ты выкопал волшебный манок?
— К базарным разговорам не прислушиваюсь. Со стороны иногда видней, но она, по-моему, и не подозревает о моей любви. И, чтобы сразу внести ясность, я буду за нее бороться.
— Как?
— Постараюсь быть лучше тебя.
— Г-мм!.. И в бою?
— А ты не считаешь меня мужчиной?
— Хорошо! — Корот сел на кровати. — Лады! Я принимаю вызов! Парубком я дрался за дивчат на кулаках, а сейчас самая трудная борьба. В моральном смысле, как сказал бы наш комиссар. И приз неплохой.
— Еще такое слово, и я ударю тебя, — угрюмо сказал Романовский.
— Ляпнул что-то не так?
— Тебя к финишу манит золотой кубок. Начинаю думать, что к нему ты можешь скакать и на человеке.
— Вот это уже запрещенный удар!
— Прекратим болтовню, Михаил!
— Здравствуйте! — раздался голос Кати от двери.
В землянке было уже темно, и никто не заметил, как вошла девушка. Она подошла к столу, попросила у Корота спички и зажгла лампу. Внимательно посмотрела на мужчин, стоявших почти навытяжку: в глазах Романовского сквозила растерянность, Корот широко и радостно улыбался.
— Привет, кохана моя! — протянул он обе руки.
— Здравствуйте, Миша, очень рада вас видеть здоровым и бодрым. Вас приглашает в штаб командир полка.
— Так пойдем же! — воскликнул Корот и рванул с гвоздя шинель.
— Дорогу, надеюсь, не забыли? Я остаюсь здесь. — И Катя начала расстегивать пуговицы меховой куртки.
— Ты слышала все? — тихо спросил Корот.
Катя не ответила. Он помялся у порога и вышел.
— Зря ты так, — сказал Романовский, отводя взгляд от широко раскрытых влажных глаз девушки.
— Тот разговор ни при чем! — резко сказал Корот. — Быльем поросло! Или ты считаешь, что стал лучше меня, а я так и остался ослом?
— Если хочешь разбить Туманова и Свету — остался! Будешь рычать — она просто уйдет от тебя. Твой характерец! Только она счастливее — удостоилась настоящей любви.
— Ты разговаривал с ним?
— Нет, с ней… Она любит… Садись, Миша, давай чай пить.
— Сейчас твой чай не полезет в глотку. Свел разговор на дочь — бог с ней, как знает! — а я не могу переварить брошенные мне упреки по службе. Пусть я еду на авралах, жму на людей, которых изматывает неорганизованность. Но кто-нибудь пищит из них, кроме Пробкина? Ведь понимают, не для себя стараюсь, для страны, народа!
— Как кто пискнет, ты их по карману. А у твоих ребят он не из крепких.
— Согласен! Летные качества санитарных самолетов оставляют желать лучшего. Согласен, что, проболтавшись восемь часов в воздухе, мой пилот прилетает как выжатый лимон. А зарабатывает вдвое меньше второго пилота большого самолета. Но при чем тут я? Сходи на завод, побывай в колхозе, загляни туда, где делают соски или книги, — везде найдешь подобное! Да и ошибка ли это? За эксплуатацию сложной техники всегда платили больше. Да и в деньгах ли счастье?
— Эту сложную технику в воздухе обслуживают от трех до семи человек, не считая автопилота, автоштурмана. Она не садится на корявые площадки, а шпарит по извечным, хорошо радиофицированным трассам, и затраченный труд каждого члена экипажа в отдельности намного меньше труда пилота-санитарника. А закон один — оплата по труду.
— И все-таки при чем тут я, простой работяга, а не издатель законов?
— Ты коммунист.
— Слышали и читали! Если коммунист, то не можешь проходить мимо недостатков. Тебя в шею, а ты все равно будь принципиален и отстаивай правоту. Намаешься, похудеешь, может, нервы лопнут, и тебя в белые тапочки обуют — отстаивай! А я вот и отстаиваю! Моя правота — солдатская! Аракелян говорит, что я зря грожу пилотам и обещаю за каждый проступок все кары земные. Я, видите ли, травмирую их психику, заставляю работать с оглядкой, душу самостоятельность. Но ведь это система Аэрофлота! Наказание и еще раз наказание — один из главных методов борьбы с летными происшествиями. А я солдат и выполняю приказ!
— Наверху тоже не боги. У палки два конца. Пилоты сейчас боятся облачка на горизонте, теряют навыки полетов в усложненных условиях, делают необоснованные возвраты Они попросту трусят, но не перед стихией, а перед чиновником с властью, перед солдафоном. — Романовский встал и положил на плечо Корота руку. — Хорошо то, что годами устоявшееся в тебе начало бродить, Миша. Вижу, ты сможешь работать по-настоящему.
У Корота в глазах колыхнулась плавленная медь, мокро заблестели рыжие ресницы.
— Работать? Но я же в ауте! Я не штангист, чтобы поднять обиду тяжелее своего веса! Да и на помост больше не пустят.
— Чепуха.
— Может, как профсоюзный босс, и ты голосовал за мое снятие?
— Мы утвердили решение администрации.
— Предали и благодетель Терепченко, и старый фронтовой товарищ! — Корот резко повернулся, схватил плащ-палатку и поволок к двери. На полу остался мокрый след, ведущий к двери. — Волк кобыле не друг! — и от удара дрогнули косяки, треснула в пазах шпаклевка.
Романовский на мгновение вспомнил, как вел слепого, израненного друга в горячем фронтовом небе. Михаил выстоял против смерти. Но станет ли он зрячим сейчас? Выстоит ли против горькой правды? Может быть, вернуть, пожалеть, успокоить?.. Нет, пусть, пусть будет так! Сам поймет!
А Корот быстро шагал на аэродром. Он силился собраться с мыслями, но они вслепую метались в уставшем мозгу. Не понимал, но чувствовал какую-то правду в словах друга. Ее надо было осмыслить, прежде чем принять или отвергнуть. Случившееся с ним приоткрывало глаза на то, что жизнь человека — цепь сложных соотношений между событиями прошедшими, настоящими и будущими. И будущими — ведь ему жить.
Впереди показались аэродромные постройки и освещенные квадраты окон жилых домов авиационного городка. Слева, оторвавшись от взлетной полосы, в луче прожектора складывал шасси серебристый «ил». Из-за Волги слышался гул санитарного самолета: еще одно «сердечное спасибо» услышит от больного утомленный пилот. Жизнь идет. Правда, иногда она бывает жестока, и в ней чувствуешь себя не лучше того рыжего таракана, которого крутил в своей центробежной машинке Циолковский.
Корот подошел к автомашине, сел за, руль. Двумя горизонтальными столбами лег на мокрую землю свет фар и выбелил лужицы. «Волга», грубо взвыв непрогретым мотором, толчками пошла с места.
Вася Туманов розовым утром вылетал на первое после аварии производственное задание. До этого его тренировал Корот, пожелавший лично узнать профессиональные способности пилота. Остался довольным и сказал: «Парень ты вроде серьезный и пилотируешь нормально. Пока летай о грузом. Прибудет новый комэск, проверит и допустит к пассажирским рейсам… А к нам приходи. Понял меня? Втроем мы с Марфой Петровной быстрее справимся».
С Коротом получалось неплохо, а вот сейчас, оставшись один, Василий почувствовал себя как-то неуверенно, словно самолет, был чужим, незнакомым. Ощущение слитности с машиной пропало.
Василий закрыл глаза и наизусть повторил расположение приборов, их показания, действия управлением. Нет, он не забыл ничего. Но почему же так не хочется запускать двигатели?
К самолету подъехал автофургон. Василий, полуобернувшись, внимательно следил за рабочими, грузившими картонные коробки в кабину. Через несколько минут кабина наполнилась громоголосым писком — необычные пассажиры шумно устраивались на новом месте.
— Ну и глотки! — улыбнулся Василий, приоткрыв крышку одного из ящиков. Желтые пушистые цыплята вытянули шеи, запрыгали, пытаясь выбраться наружу.
— Чур тихо, а то выброшу, и фьють! Крылышки у вас маленькие, до петухов вам далеко! — пригрозил им Василий и закрыл колпак кабины.
Он включил моторы и потихоньку вырулил на старт. Осторожно подал вперед рычаги газа. «Супер» послушно двинулся, постепенно набрал скорость, оторвался от взлетной полосы.
В боковые стекла хорошо виден берег, косые паруса белой яхты на стрежне за Зеленым островом. Солнечный зайчик, пойманный стеклом компаса, подмигнул: «Не волнуйся, пилот, мы на верном курсе!»
Но чувство раздвоенности не оставляло, почему-то казалось, что не солнцем облит нос самолета, а покрыт тонким слоем золотистой ржавчины.
Небо теплело, в кабине становилось жарко, «пассажиры» громко выражали недовольство. Василий наклонился к ящикам, заложил в рот два пальца и лихо свистнул. Цыплята замолкли, но потом один из них робко подал голос, и все началось сначала.
До города Пугачева час полета. В воздухе спокойно. Есть время подумать о словах Марфы Петровны, не пустившей его в дом. Может быть, она и права? Может быть, действительно поразмыслить о выборе? Светлана…
Вот она бежит по полю. Загорелые ноги сбивают головки ромашек. «Догоняй!» Громко стучит в груди, кровь приливает к лицу и румянит щеки. Может быть, от бега? Нет, не от бега, а от запаха разметанных ветром волос, ожидания мягких рук, которые обнимут его дубленную аэродромным сквозняком шею.
Это было днем. А вечером небо встретило его холодным ливнем. Внезапно наплывшие серые облака рвали штурвал из рук. Тоже громко стучало сердце, но не от радости — страх пульсировал в нем. Оно беспокоилось за людей, которые видели в бортовые окна зигзаги молний, но сидели спокойно, уверовав в командира воздушного корабля. Он слышал в наушниках далекие вздохи и слабое эхо стихии, а глаза скрытно от пассажиров беспокойно пробегали по набухшей земле, искали площадку на случай вынужденного приземления…
Каково же было Семену Пробкину в том ночном полете, когда левый мотор охватило пламя! Красным светом горела лампочка, выла сирена, огонь цеплялся за металл. Самолет, поставленный торчком на крыло, со свистом падал. Воздушный поток рвал цепкое пламя, стараясь стащить его с закопченного металла. Перед землей тряхнул искрящейся гривой, пламя унеслось вверх. Самолет шел на одном тяжело дышащем моторе…
Так, может быть, Марфа Петровна права? Или эти сладенько-горькие мысли — лишь сентиментальные слюни неудачника? За любимых отдавали жизнь, а Марфа Петровна просит только расстаться с авиацией…
Яркое солнце накалило обшивку самолета. Открытая форточка не успевала проветривать кабину, и Василий уловил в тонких голосах «пассажиров» жалобные нотки.
— Пи-пи-пить… — передразнил он их, вынул из багажника термос, вылил в отверстия ящиков холодную воду. Цыплята успокоились.
На горизонте в мареве колыхалось узкое туловище серого элеватора. Блеснул золоченый купол пугачевского собора.
На земле Василия встретил человек — универсал Михалыч, начальник аэропорта, он же авиатехник, он же заправщик и кассир. Полсотни лет сильно помяли его невысокую грузную фигуру, превратили в мягкую розовую картошку нос. Придерживая колыхающийся полуглобус живота, он трусцой подбежал к самолету.
На обратном пути Василий вез телевизионные кинескопы. Когда самолет прошел половину маршрута, небо начали заволакивать облака. Всю дорогу он беспокоился за груз. И хотя рейс закончился нормально — ни одна трубка не была разбита, — у Василия долго не проходило ощущение, словно в этом полете он наколол целый штабель кинескопов…
Наблюдая за Василием, Романовский почувствовал неладное. Парень похудел, сбрил усики, так красящие его лицо, около глаз легли тени, в движениях сквозила нервозность. Теперь он не только не отступал от буквы инструкции, а видел ее параграфы как бы через увеличительное стекло и старался делать даже меньше дозволенного. Не доверял самолету. В полете чрезмерно напрягался. По приборам уже не летал. Облачность заставляла Василия жаться к земле — земля же пугала близостью.
— Как домашняя погода? — поинтересовался Романовский у Корота.
— Да вроде нормально: расписались они, живут в моей комнате, пока. Марфа вроде сдала позиции, только усы Василию приказала сбрить. Молчит.
— При тебе?
— А без меня, наверное, пилой работает. Ты же знаешь Марфу!
Нового комэска все не назначали, и Корот разрешил Василию возить пассажиров. Романовский возражать не стал, но попросил ставить его в наряд на одни трассы с Васей и выпускать первым. Он делал так, что молодой пилот всегда видел его самолет перед собой. Когда же плохая погода мешала этому, Романовский по радио, чаще, чем обычно, спокойно и размеренно докладывал метеорологическую обстановку, иногда шутил, вызывая Василия на разговор. Тот вначале отвечал скупо, потом разговаривался, и Романовский бывал доволен.
Трижды они проходили трассы вместе, почти хвост в хвост, а на четвертый раз, увидев грозу и попав в сильную болтанку, Василий вернулся на базу. Напрасно Романовский радировал, что гроза местного характера, что ее можно обойти с севера, что за грозой чудесная погода.
В конце летного дня он спросил Василия:
— Почему?
— Я действовал согласно Наставлению.
— В нем предусмотрен обход местных гроз. Можно было продолжать полет.
— Там еще сказано: летчик, не уверенный в благополучном исходе полета, должен вернуться.
— А вы действительно были не уверены?
— Я? — Василий замялся. — Мог бы лететь дальше, но пассажиры вели себя очень нервозно.
— Тогда другое дело, — согласился Романовский.
Василий мучился, скрывая правду. В этом полете, увидев, как голубые плети молний стегают по тучам, он вдруг испугался, почувствовал себя беспомощным и, хотя слышал бодрый голос командира звена, дальше лететь не мог.
— Борис Николаевич, значит, я сделал правильно?
— Да. Забота о пассажирах прежде всего.
Василий внимательно посмотрел на командира и, не увидев в его глазах иронии, потихоньку вздохнул. Разговор слышал Корот.
— Рано ему доверил пассажиров. Пусть грузы потаскает — заворчал он после ухода Василия.
— Тогда он совсем разуверится в себе. Это не выход.
— А в случае чего ты отвечать будешь?
— Оба.
— Вот я и говорю… Внук ведь скоро у меня будет, Боря!
— Подожди, Михаил… Запланируй нам «спарку», я полетаю с ним.
— Лады. С завтрашнего дня тренировочный самолет в твоем распоряжении. Но прошу, не жди, когда жареный петух клюнет в зад!
После отъезда Васи Туманова из общежития в дом Корота Семен Пробкин загрустил. Особенно тягостными были вечера, когда Мария уходила в многодневный полет. Чем только он не пробовал заниматься, все валилось из рук. Такое состояние для Семена было непривычно, непонятно, и он бродил по гулкой полупустой комнате или одетым заваливался на кровать и подолгу думал о разном. Больше всего о том, почему Мария не хочет выходить замуж. Все разъяснилось после того, как Мария вернулась из очередного длительного рейса.
— Сема, переходи ко мне. Если хочешь…
— Но ты же столько времени…
— Я была неразведенкой, Сема. Бывший муж не давал согласия. Теперь все в порядке.
— И это удерживало тебя?
— Крепче цепей. Смешно, из-за этой кляксы в паспорте. Смешно, правда?
Семен не смеялся. Эта женщина открылась для него еще одной стороной, которую он ценил больше красоты, выше ума.
— Ты с ума сошел! — испуганно-радостно закричала она, когда Семен рывком поднял ее и посадил к себе на плечо. — …Долго собираешься меня так держать?
— Всю жизнь!
Oн переехал из общежития к Марии, собственноручно отремонтировал квартиру — комнаты стали светлее и уютнее. Изменились и сами хозяева: она стала тихой, умиротворенной, он — сдержанным, домовитым. А может быть, не изменились, а постепенно обретали нормальное состояние людей в повседневности. Вечерами Мария строчила на машинке мягкую фланельку. Из-под иглы выходили шапочки, распашонки, слюнявчики. Семен с серьезным видом примерял их на себя, потом аккуратно складывал в большой бумажный пакет с надписью: «Для голубого Василька и Светланы».
Сначала как заботливый командир, а потом как сосед и товарищ к ним стал заходить Романовский. Мария сразу бежала на кухню, готовила крепкий зеленый чай, рецепт которого был ее гордостью. Иногда Романовский спускался вниз с аккордеоном, и комнату заполняла негромкая песня. Но чаще всего он приносил шахматы. Тогда Мария, расставив пузатые чашки на небольшом столе, садилась на диван с книгой, не мешая мужчинам играть.
Романовскому нравилось бывать у Пробкиных.
Когда Семен задумывался над шахматным ходом, Романовский поглядывал на хозяйку, перебрасывался с ней словечком и часто ловил себя на мысли, что завидует счастливой паре. В эти моменты становилось горько за собственную судьбу.
Если посмотреть со стороны, то для себя он фактически не жил. Большой приемник, купленный на премиальные, перекочевал из его квартиры в школу-интернат и красовался там с табличкой из бронзы «От шефов — летчиков». На его велосипеде носилась по кочкам вся дворовая детвора, а он безропотно исправлял колесные «восьмерки». Почти в каждой квартире многоэтажного дома читали книги из его личной библиотеки и — чего греха таить — самые ценные часто забывали возвращать. Он искал общественных дел на работе, чтобы меньше бывать дома.
«Может быть, и лучше, что у меня нет хозяйки?» — спрашивал себя Романовский, вспоминая крутой нрав Марфы Петровны.
Его влекло к молодым. Среди них он чувствовал себя не мудрым, а равным. Кроме зеркала, его никто не мог бы убедить, что он в полтора раза старше своих новых друзей. Еще не зная, что это обычное состояние любого здорового и доброго пожилого человека, он давил в себе это чувство, считая ненормальным. Длинными ночами придумывал, какой подарок преподнесет Светлане в день рождения ребенка. Он торопил время, будто ждал собственного наследника, о котором они мечтали еще в годы войны с первой и последней его любимой — Катей, о котором он нередко думал и сейчас в минуты одиночества.
— Семен, а ты хоть чуть-чуть помнишь родителей? Тот не поднял белесой головы от шахматной доски.
— Чего молчишь?.. Шах!
— Нет. Я был мальцом… Ближе Анны Родионовны никого не помню.
— А… — Романовский увидел, как Мария приложила палец к губам. — Еще шажок, Сема!
— Минутку! — Семен вышел в коридор, открыл дверь на звонок.
— Борис Николаевич, не надо о родителях, — заторопилась Мария. — Это больное место Сени. Надолго портится настроение, и вообще… не надо!
— А кто эта Анна Родионовна?
— Его воспитательница в детском доме. Мы и сейчас к ней изредка ходим, а по большим праздникам обязательно. Но мне кажется, и она больше Васю Туманова любит, чем Сеню. Понятно, Василек нежный…
Семен вернулся с кульком пельменей.
— Балует тебя старуха! — сказал он, передавая кулек Марии. — Двести штук налепила. Возьми да возьми… Ну чего вы там придумали, Борис Николаевич? Коня-то я сниму, да и ферзь, считайте, погорел. Сдавайтесь!
— Рановато…
— Ну, как Василек летает?
— Будто не знаешь.
— Вижу. Он с детства донельзя впечатлительный. Уговорами и нотациями ведь не поможешь парню, а черную козявку из души выковырнуть надо!
— Помнишь, из Москвы с инспекцией приезжал отставной генерал? Смирнов. Я служил у него в дивизии. Как-то пришли к нам новые самолеты марки «як», а летчики не восхитились обновкой. Построил всех генерал и говорит: «Брюзжите, старики! Чем же вам больше по душе американские «кобры»? Я тогда и выпалил: «Считаем «аэрокобру» маневреннее и легче в пилотировании. Огонь с «кобры» точнее. На вертикалях работает о' кей!» Поморщился генерал и приказал командиру полка: «Майор Дроботов, приготовиться к учебному бою. Ваша машина «кобра», моя — «як». И вот они устроили в воздухе карусель… И генерал одолел… «Як» у него легче шел вверх, круче виражил. Он «засветил» хвост «кобры» и если бы нажал гашетки, то майор Дроботов поцеловался бы с землей. «Можно воевать на «яке»? — немного погодя спросил нас генерал и сам ответил; — Вполне! Намотайте на ус!» Мы рассмеялись. Генерал догадался и сказал: «Неважно, что вы безусые. Мотайте на что хотите, но запомните главное: нет ничего хуже неверия бойца в свое оружие!»
— Любите вы, Борис Николаевич, вспоминать войну… А может быть, ваш майор специально поддался генералу? Ведь генера-ал!
— Мы видели, что Дроботов старался изо всех сил, он ведь тоже симпатизировал «кобре». Но главное вот в чем, Семен: генерал страшно рисковал своей репутацией. Ведь Дроботов был лучшим истребителем фронта, да и «кобра» — проверенной машиной. Проиграй генерал — конфуз на всю воздушную армию! Но это была единственная возможность вселить веру в летчиков. И генерал не побоялся. После этого его стали уважать вдвое больше, да и сам он, признаться, ходил гоголем. — Романовский щелчком повалил своего короля. — Твоя победа, Семен! Спасибо за чай, хозяюшка!
— Посидите еще, Борис Николаевич. Сейчас пельмени.
— Извините, Маша, в следующий раз… Да, Семен, почему до сих пор не принес заявление? Ведь договорились? Сурен Карапетович, как только приехал, сразу поинтересовался.
— Рано мне в комсомол.
— Скромничаешь?
— Взыскание. Вернут талон, тогда.
— Тебе же говорил Аракелян.
— Не хочу поблажек, — поднял упрямые глаза Семен и вдруг улыбнулся. — Политически еще слаб я, Борис Николаевич. Соседка, старушка, что пельмени принесла, все время меня на дискуссию вызывает. Спрашивает, например: «Почему это я, мещанка, раньше анекдоты только в девичьей, да шепотком слыхивала, а сейчас на каждом углу, во всю глотку, да все про кукурузу и забайкальский хлеб?» Как серьезный вопрос, я в кусты. И оскорбляет, старая! Вот осилю ее, тогда и приду к Илье Борщу.
— Наговаривает на себя, — проворчала Мария. Она подошла к столу и вытряхнула из коробки пуговицы, кнопки, крючки. Машинально Романовский взял медную цепочку и потянул. Из-под горки пуговиц выскользнул медальон из плексигласа. Тонкая резьба украшала края полированных элипсовидных крышек. Романовский приподнял медальон. В одну крышку была врезана фотография его фронтового командира майора Дроботова, в другую — портрет мальчика. Сразу пересохло горло, слова вырвались глухие, нескладные:
— У вас!.. Нет, чертовщина! Здесь откуда… у вас?
— А? — не понял Семен, с тревогой поглядывая на командира, застывшего с приподнятым над столом медальоном. — Вы о нем? В детском доме отдали с другими вещами. Сказали, мой. Маруся утверждает, что я не похож на этого пацана.
— Мальчик чернявый, и лицо длинное, а Сеня в его годы наверняка был как лен, — подтвердила Мария. — Он не раз посылал фотокопию с военного…
— Мария!
Остановленная окриком Семена, она запнулась, нахмурилась, и вдруг лицо ее озарилось надеждой:
— Вы что, узнали кого, Борис Николаевич?!
Романовский нарочито небрежно закручивал цепочку на пальце.
— Померещилось… — сказал он. — Авиационная эмблема на петлице привлекла. Давно уж такую форму не носят летчики. Красива, а?
— Там формы не видно. Один воротничок. И птичку незаметно! Вы знаете этого военного, Борис Николаевич?
— Если очень захочешь, птичку можно различить, Маша, — грустно сказал Семен. — Белая… большая белая птица… Я ее пацанчиком во сне видел, да и сейчас иногда вижу.
Большая. Белая. И клекот как зов… Это она позвала меня в небо.
— Я понимаю, Семен, образность сказанного и…
— Принесла она меня в небо. В сверточке. Распеленала. Выпустила в самостоятельный полет. Годы минули с тех пор, а я, Борис Николаевич, все еще держу курс жизни только по приборам. Какие приборы? — телевизор, кино, книги… Извините за бестактность, но иногда рот уважаемого Сурена Карапетовича и ваш временами мне кажется прибором для вещания прописных истин. В слепом полете я, понимаете?
— Если пилот в облаках не верит приборам, он сваливается в штопор, теряет пространственную ориентировку.
— Хочу жизнь понять сам…
— В одиночку долго летать в облаках будешь, Сема.
— Это я уже понял. С кем-нибудь в ногу мне надо пройти. Вот и выбираю. С Терепченко? С вами? С бывшим начснабом, выгнанным с работы?
— Для пробы шагни по дорожке начснаба, сладко поживешь, как сыр в масле будешь кататься.
— Была и такая мыслишка, да вдруг встал передо мной Павка Корчагин, растопырил руки и сказал: «Не туда прешь, Семен Родионович! Чтоб жизнь прожить не совестясь, не только дела, но и помыслы должны быть чистыми!» — Семен улыбнулся — Врезал он мне, а?.. Книги хорошо, а живой пример… А в общем, мы не о том, наверное, говорим. Маша вон соскучилась. Желаете песню? Новую. Только для вас. Машенька, дай гитару!
Пилоты одно скрывают —
Пытай, никому не скажут,—
Что, от земли отрываясь,
Стремится обратно каждый.
Что, от земли отрывая,
К звезде уводя корабли,
Частицу души оставляют
Они человеку земли.
И слышно в кабинах нам даже,
Как губы беззвучно зовут,
Ну кто же поверит, коль скажут,
Что в небе пилоты живут?
Пилоты всегда скрывают —
Пытай, никому не скажут,—
Что, от земли отрываясь,
Стремится обратно каждый!..
— Оказывается, ты не только басни пишешь?! Нам песня жить и любить помогает, да?
— Так же, как и вы, Борис Николаевич, не одни фельетоны строчите.
— Спасибо за песню. Пойду… Не дадите ли на время мне медальон? Я попиливаю безделушки из оргстекла, и хотелось бы снять узор с него. Уж больно работа филигранная.
— Возьмите, — неохотно согласился Семен. — Только не потеряйте. Папой и мамой у меня был детдом, и хочется сохранить о нем память.
Этот ночью Романовский записал в дневнике:
«У Семена оказался медальон майора Дроботова. Как он попал к нему? Неужели из чужих вещей? А может, все-таки…
Я, как наяву, вижу сцену, когда майор поздравлял Катю с первым сбитым самолетом и, показывая медальон, сказал: «Если бы не фотокарточки, наградил бы тебя, Катюша, вот этим талисманом. Механик подарил. Отправлю своему Сеньке с оказией…» Сеньке! Сына майора тоже звали Семен!.. А может быть, он сказал «Саньке»? Александр?
Не надо больше об этом. Не обнадеживай себя, Романовский. Столько лет ничего, и вдруг. Фамилия у парня другая. Лучше пиши о работе!
Как поставить на ноги Васю Туманова? Рецептик бы, рецептик! «Выбираю, с кем из вас шагать в ногу», — сказал Семен. Ноги-ноги, тропинка, следы. Следы на земле. «Что, от земли отрываясь, стремится обратно каждый!»… Мысли прыгают, пишу не то.
А все-таки сына майора звали Семеном. Надо узнать все о Пробкине, проследить его путь с дней войны.
«И слышно в кабинах нам даже, как губы беззвучно зовут»… Василек Туманов… Да, город закрывает туманом… Очень искусно вырезан медальон… Надо идти мыть посуду. Открылась форточка. Ветер с «чертова угла» — жди грозу».
А наутро никто не мог понять, как Романовский упросил руководителя полетов выпустить его в сбесившееся небо, да еще на «спарке» с Васей Тумановым.
В воздухе круговерть. Едва самолет оторвался от земли, сразу же попал в грозовую, ошалело бурлящую купель. Глухие удары сотрясали машину, крылья вибрировали, скрежетала обшивка. Самолет потонул в серой мути облаков.
Романовский передал управление Василию. Тот был хмур, его слегка лихорадило, но он боялся показаться растерянным. Времени он не ощущал и не мог определить: Романовский остановил бортовые часы. Машина, будто чувствуя неуверенность пилота, рыскала по курсу и высоте. Романовский делал вид, что не замечает этого. И Василий, бросив взгляд на спокойное лицо командира, почувствовал себя немного лучше».
— Закури.
— Я только балуюсь иногда.
— Вот и побалуйся!
Василий взял папиросу губами, не снимая рук со штурвала. Потянулся к огоньку и сразу же отпрянул от руки Романовского, выправляя завалившуюся машину.
— Прикуривай.
Василий прикурил, выпустил клуб дыма, вцепился глазами в приборы. Дым ему мешал, слезил глаза, лентовидной полосой тянулся в сторону Романовского и туманил авиагоризонт. Но вынуть изо рта папиросу Василий не решался — для этого нужно было сиять одну руку со штурвала.
— Увеличь обороты на двести.
Будто не слыша, Василий вел машину в прежнем режиме.
— Увеличь обороты на двести! — жестко приказал Романовский.
Пришлось пилоту снять руку с правого рога штурвала и взяться за сектора газа.
— А левой вынь папироску изо рта.
— Возьмите управление.
— Зачем оно мне! Самолет пойдет ровно и без нашего вмешательства… Ну вот, видишь! А теперь и штурвал и папиросу держи только левой.
— Как это?
— Двумя пальцами цигарку, тремя — штурвал… Правую, правую оставь на секторах!
Через несколько минут у Василия начали появляться те единственно верные экономные движения, которые свойственны летчику, хорошо чувствующему динамику полета. Только резковатыми были они.
— Понежней, Вася! Помни, что самолет — существо мужского рода, пока он стоит на земле, а когда поднимается в воздух — его нужно именовать машиной, как существо женского рода. Непостоянный и капризный характер дает себя знать. И не секрет, что женщины любят ласку, — пошутил Романовский.
Василий ответил доверительной улыбкой.
— У тебя потухла папироса. Прикури.
— Я не хочу больше, товарищ командир.
— На вот новую. Дыми, дыми! Папироса тухнет у тебя от излишнего напряжения. Не устал? Может быть, я?
— Что вы! Устану, сам скажу.
Постепенно стрелки приборов твердо заняли свои место, показывая ровный горизонтальный полет.
«Почти в форме! — порадовался Романовский, видя, как спокойно Василий достает из кармана брюк носовой платок. — Сейчас я тебе сюрприз поднесу». Он наклонился вперед, закрыл головой кнопки управления и незаметно нажал одну из них.
Приборная доска и все, что было перед Василием, качнулось влево. Мысли и действия пришли одновременно: сдал левый мотор! Правая педаль с силой толкнула и отодвинула ногу Романовского. «Молодец! — подумал он. — И платок не бросил, а успел положить в карман».
А Василий уже кричал в пустоту:
— Левому флюгер! — И потянулся рукой.
— Есть флюгер! — Романовский сам нажал кнопку флюгирования.
Воздушный винт левого двигателя, вяло прокрутившись, остановился в горизонтальном положении ребром к потоку.
Лицо Василия побледнело, нос заострился, глаза сверкали настоящей злобой, будто он боролся с врагом. Он стал похож на хищную птицу, вцепившуюся в свою жертву — штурвал.
«Вот так голубой Василек!» — заулыбался Романовский, казалось, что пригоршни солнечных брызг, прорвавшись сквозь облака, рассыпались в широко открытых глазах командира. Он протянул руку к приборной доске и включил секундомер.
— Будешь фиксировать каждые пять минут и докладывать мне.
— Зачем?
— Нужно!
Нелегко отсчитывать время по секундной стрелке, да еще когда ведешь самолет на одном моторе в мощно-кучевых облаках. Стрелка скачет быстро, минуты надо складывать в уме.
— Пять минут… («Скорей бы догорела эта чертова папироса!»)
— Устал?
— Нет! — Василий открыл форточку и с гримасой отвращения выплюнул окурок. — Десять… Пятнадцать… Двадцать.
— Не надо больше считать.
Пролетели еще немного, и Василий с удивлением заметил, что держит штурвал одной рукой, не чувствуя напряжения. Романовский вынудил его без задержки искурить две папиросы и отвлекаться на подсчет времени, расковал его, снял какие-то путы с рук и мышления, заставил отдавать пилотированию не все силы, а только часть. И этой части хватило для трудного полета. Несмотря на то что от курева его слегка подташнивало, Василий легко управлял машиной: стрелки приборов замерли, держа заданные параметры. Вот стрелка высотомера хотела переместиться на развороте — Василий тронул штурвал, и она покорно осталась на месте. У него появилась душевная ясность, словно в погожий день, когда из кабины видно на много километров.
— А ты ведь не петух! — тепло сказал Романовский и положил руку на штурвал. — Дай я!
Василий выпустил управление и впервые за время поле та посмотрел на командира. И удивился: Романовский не вел самолет, не боролся с машиной при отказе двигателя, но лицо его казалось усталым, на бровях блестели капельки пота… Василий ладонью вытер свой мокрый лоб.
— Спасибо, Борис Николаевич!
— Не за что, Вася. Бери карту, выходим на визуальный полет.
Когда они вернулись на аэродром и зарулили на стоянку, Василий сошел на землю и, вытянувшись по-курсантски, приложил руку к козырьку фуражки:
— Товарищ командир, разрешите получить замечания? Романовский подал руку.
— Поздравляю! Теперь ты настоящий рабочий. Василий смотрел недоуменно.
— Да, да. Его Величество Рабочий. Разве, придя из школы в авиаотряд, ты не писал в анкете: социальное положение — рабочий?
Василий рассмеялся неожиданно звонко, заливисто.
— А знаете, Борис Николаевич, я всем девушкам говорил, что я летчик, именно летчик, не хуже Чкалова!
— И верили?
— Еще бы! А скажи — рабочий, не поверят!
— Пожалуй, не поверят.
— Ну и черт с ними! — Василий махнул рукой и уже скупо, с достоинством улыбнулся.
Это была улыбка снова нашедшего себя, поверившего в свои силы человека, в котором воскресли радужные мечты и любовь к опасной, трудной работе.
«Вася Туманов удивился, когда я напомнил, что по социальному положению он рабочий. А правильно ли в Аэрофлоте заполняют эту графу? Создают ли пилоты материальные ценности, как это делают рабочие заводов и фабрик?
Рабочий часового завода, например, из деталей, сделанных кузнецом-штамповщиком, токарем, гранильщиком, собирает новую материальную ценность — часы. Они помогают нам контролировать время. В наш век Время особенно бесценно.
Как создать запас, избыток времени — вечная проблема для человечества. В решение этой задачи внесла свою лепту авиация. Она стала покорять расстояния, а значит, и время.
Пилоты внесли в жизнь новый качественный термин — «перелет».
Крылья санитарной авиации выигрывают минуты, секунды у смерти, и сохраняется жизнь человека для многих лет плодотворного труда. Приборы, установленные на вертолетах, сквозь чащобу тайги высматривают алмазные залежи, под болотами Самотлора видят нефть — люди берут эти ценности, и промышленность делает скачок во времени. Время материализуется в гигантских электростанциях, оросительных каналах, космических кораблях и межпланетных станциях. На его избытке расцветают литература и искусство, повышается культура народа.
Так Вася рабочий или нет? Рабочий. Он создает для людей бесценную частицу материальной ценности — Время, а вернее, возмещает вечный недостаток его…
Эти мысли, пожалуй, могут быть отправными для большой статьи. Тороплюсь, записываю, и почему-то из головы не выходят слова Семена Пробкина, что наши рты иногда походят на приборы для вещания прописных истин, — это заставляет за каждым словом лезть в свою душу и чувствовать, как еще мало заполнен твой жизненный сундучок…»
После полета, присев в пустой курилке, Романовский заполнил мелким почерком два листа в блокноте и поспешил к автобусной остановке, чтобы в город попасть к обеденному перерыву.
Романовский шел по Советской улице, поглядывая на номера, домов. Вот нужный номер. Открыв покосившуюся скрипучую калитку, вошел во двор. Дворик чистый, посыпанный песком, в середине большая клумба, засаженная красно-бархатными цветами. Вокруг нее разноцветные скамейки, вкопанные ножками в землю. На одной из них девочка.
— Ты не подскажешь, где квартира восемь?
Девочка указала кивком.
Романовский поднялся по шаткой деревянной лестнице на второй этаж. Постучался в обитую серенькой рогожкой дверь. Открыла женщина лет сорока. Черты лица мягкие, румяная, черная коса уложена на затылке. Испачканные мукой руки она держала перед собой, оберегая цветастый яркий сарафан. В комнате стоял запах свежеиспеченного хлеба.
— Добрый день! Вы Анна Родионовна?
— Да, я.
— Вы работали в дни войны на эвакопункте детприемника?
Женщина непроизвольно поправила волосы, чуть выбелив их мукой.
— А в чем, собственно, дело?
— Извините за вторжение, Анна Родионовна. Меня направили из горотдела милиции. Да нет, ничего особенного! Только несколько вопросов в частном порядке. Давайте познакомимся: Романовский Борис Николаевич.
— Проходите в комнату.
Через несколько минут они пили чай с горячими пирож ками и неторопливо беседовали.
— Да, Борис Николаевич, я хорошо помню то время. Разве можно забыть? Детей привозили в холодных вагонах и на открытых автомашинах. Они уже не плакали. Они выплакали все… Были, много было из Ленинграда. Без волнения мы на них не могли смотреть! Ужас!
— Как определяли имя, фамилию ребенка?
— Если группа доезжала без особых приключений, у сопровождающих были списки.
— А самые маленькие?
— Некоторым в одежду вшивались пластмассовые солдатские патрончики. В них все данные. У других бирочки на шее, на запястьях. Но попадались и безымянные. Ведь в такой ужасной дороге терялись не только бирочки…
— И много безымянных?
Анна Родионовна задумчиво помешала ложкой в стакане.
— Были! Особенно малыши. Не все даже помнили имя.
— В этих случаях…
— Мы придумывали сами.
— Не помните ли, как попал к вам Семен Пробкин?
— Вы его знаете? — вскинула густые брови Анна Родионовна. — Ах да, вы же говорили, что работаете в аэропорту. Вместе с Сеней?
— В одной эскадрилье.
— Сеня и еще Вася Туманов — мои любимчики. Особенно Вася. А Сеня ершистым рос мальчиком, непослушным. Зато за все время нашего знакомства ни разу не соврал! Вася, тот ласковый был, его все любили. Навещают они меня и сейчас, только Вася реже. Оба мои крестники. Это я дала Семену такую неблагозвучную фамилию. И теперь, когда он вырос, казню себя. — Анна Родионовна взглянула на Романовского виновато. — Но если бы его тяготило, он мог сменить… Правда?
— Значит, Пробкин — не настоящая фамилия Семена?
— Вот Вася совсем не говорил…
— Извините, меня интересует сейчас Семен.
— И имя, может быть, у него неточно… В тот вечер пришло несколько машин. Ребята дышали на ладан. Их нужно было поскорее пропустить через регистратуру, баню, накормить и уложить. Мы смертельно устали…
Романовский слушал не перебивая. Он представил плохо протопленную тесную комнату детского приемника. Наскоро помытые и накормленные дети подходят к сестре Ане и протягивают бирочки.
Сестра списывает с них данные в журнал.
Вводят мальчика лет трех-четырех. В руках у него ничего нет. Ане все понятно. Она уже знает историю автоколонны, перевозившей этих детей через Ладожское озеро. Две машины ушли под лед.
Немногих удалось спасти. И у этих немногих в глазенках непогасший страх. У некоторых провал памяти.
— Как тебя зовут? — спрашивает она мальчика.
— Се-а-ня, — кривит он губенки, обметанные лихорадкой.
— А как фамилия твоя, Сеня?
Мальчик молчит, угрюмо сверкая белками из-под белесых бровей.
— Говори, Сеня. Хочешь конфетку?
На ресничках у малыша закипают слезы.
— Зачем же плакать? Ведь ты мужчина! Вспомни, какая фамилия у твоей мамы? Как звали папу?
В это время в соседней комнате, где расположен хозяйственный склад, что-то тяжелое падает со стеллажей. Грохот. Зрачки мальчика мгновенно расширяются, он неожиданно закидывает стриженую голову, и полный ужаса крик оглашает детприемник.
Его уносят. Аня устало опирается лбом на руки. Вводят другого малыша. Аня снова берется за перо, вздыхает, и на лист бумаги перед ней ложатся неровные буквы:
«Семен…»
Отчество приписывает свое: «Родионович…»
Потом, глянув на бутылку с чернилами, пишет фамилию: «Пробкин, год рождения 1940. Ленинград».
— Так что имя у него может быть не Семен, а Саня, Александр. Вот Васю записывала другая сестра. Он был весь прозрачный от голода, будто голубенький, и глазки светленькие. А на дворе туман стоял. Она и записала его Васильком Тумановым. И по спискам потом проходил как Василек! Василием стал при получении паспорта.
Посидели молча: Анна Родионовна — обхватив ладонями стакан, Романовский — держа в руке ненадкусанный пирожок.
— Когда Семен уходил из детдома в ФЗО, ему дали медальон. Вот посмотрите. Не помните эту вещь?
По лицу Анны Родионовны Романовский понял, что она видит медальон впервые.
— Рюкзачки и мешочки детей в пути часто обезличивались. Но почти на всех вышивались инициалы. Может быть, медальон лежал в мешочке с инициалами, похожими на Сенины? Но это только мое предположение, а так, убейте, не помню. Прошло столько лет, человека забыть трудно, а вещи… Если они не указывали на фамилию ребенка, мы не обращали на них внимания… Хотите, покажу вам фотографию всей нашей группы перед выпуском в ФЗО?
Анна Родионовна достала из пузатого комода альбом и, полистав его, вынула большой групповой фотоснимок.
— Вот я! Вот Ава Поваров — кругленький был, как колобок, тоже где-то в авиации служит.
— Спасибо за рассказ, Анна Родионовна. Если вспомни те еще что о Семене или встретите людей, помнящих его малышом, позвоните мне. Хорошо? — Романовский вырвал из записной книжки лист и написал номер телефона. — Не буду злоупотреблять вашим временем. О моем визите Семену пока не говорите. До свидания!
— Борис Николаевич! — уже на лестнице окликнула Анна Родионовна. — Вы точно уверены, что на медальоне фотография отца и сына?
— Абсолютно.
— Тогда возьмите нашу групповую фотографию — мальчики здесь довольно крупно! — и вместе с медальоном сдайте на экспертизу. В научно-техническом отделе милиции установят, идентичны ли портреты, независимо от возраста.
— Спасибо! Я обязательно воспользуюсь вашим советом.
Терепченко пришел к Аракеляну, когда тот набрасывал конспект своего выступления на отчетно-выборном собрании. Доклад он решил подготовить острый и несколько не обычный по форме. Для этого нужно было время и уединение, поэтому приход командира его не очень обрадовал. — Присаживайтесь, товарищ командир.
— Благодарю, Сурен Карапетович. — Терепченко сел на стул верхом, опершись локтями о спинку. — Давно хочу спросить вас, почему за долгое время совместной работы вы ни разу не назвали меня по имени-отчеству?
— Я из военных. Дисциплина. А в общем, как-то не задавался этим вопросом.
— Гм… Нехорошо, парторг, приехали и не соизволили доложить о командировке.
— Я написал финансовый отчет и сдал в бухгалтерию. Остальное расскажу на бюро, в пятницу.
— Как оценили нашу работу?
— Мою плохо… Вашу? Насколько я понял — удовлетворительно.
— Гм… Ну, а…
— Вы хотите спросить о конечном результате? Почти все обвинения, изложенные в вашем рапорте, я признал.
— Еще бы! Факты!
— Признал потому, что понял одну и самую большую свою ошибку: инертность, штамп в работе с людьми. Бумага задавила нас. Чуть что: «Напиши заявление!», «Напиши объяснительную!», «Напиши характеристику», «Подай рапорт!». А послушать человека все времени не хватает. Будто не живые, а нарисованные люди с нами общаются. Бюрократы мы, товарищ командир, отпетые.
— Ну это, дорогой, самокритиканство! На моем веку я перевидал партийных работников, но не многие из них вращались среди народа столько, сколько вы. Наша большая организация всегда чутко прислушивалась к голосу партии!
— Зато я, полномочный представитель партии, оказался не на высоте, если говорить в вашем возвышенном стиле.
— Сурен Карапетович, — прервал Терепченко. — Вы передали разговор… тот… Помните?
— О куклах и ниточках? Как же, помню… Нет. Я решил, что, говоря о жизни, как о кукольном театре, вы шутили. Правильно?
— Совершенно! — Терепченко облегченно вздохнул.
— И поэтому, когда мне предложили перевод с повышением, я отказался. Сказал, что мы отлично понимаем друг друга, и заверил, что работа пойдет на лад.
— Вы не притворяетесь, Сурен Карапетович?
— Я уверен, что работа пойдет на лад.
Терепченко встал, подошел к окну и с минуту рассеянно поглядывал на улицу.
— Ну что ж, — наконец произнес он. — Воля ваша. Тогда к делу. Отряд вошел в плановый график. Большинство прорех, указанных комиссией, залатали. Моральный климат не хуже, чем у других, финансовый — подтягиваем к запланированному. И все это за один месяц, больше половины которого — не в обиду будет сказано — вы отсутствовали.
— О ваших энергичных действиях я слышал в Москве.
— Кто говорил? Как? На каком уровне?
— Начальник политуправления на семинаре по экономике.
— Приятно… Но есть и нюансы. Вы, конечно, уже знаете о выкрутасах командира звена Романовского?
Аракелян знал. Романовский сразу же по возвращении парторга из Москвы рассказал ему все.
— Я решил объявить ему строгий выговор и вырезать талон нарушения, — медленно продолжал Терепченко. — Думаю, что довольно мягкое взыскание дополните партийным?
Что мог возразить Аракелян? Произнести речь о воспитании человека с цитатами из трудов Макаренко? Он знал, что Романовский пошел в полет исключительно ради Туманова. Что к молодому пилоту вернулась уверенность, чувство собственной полноценности. Но разве вынешь это из сердца и как вещественное доказательство предъявишь Терепченко? Романовский вылетел, когда аэропорт был закрыт погодой, — правда! Романовский поставил на ноги человека — тоже правда! Значит, становление Туманова — результат нарушения. Хвалить или ругать? Нарушение — плохой пример для остальных. Результат нарушения — второе рождение летчика. Так как же, Сурен Карапетович, — думай! Компромисса быть не может. А вдруг какая-то правда во вред делу? Но какая?
…Что есть действеннее воспитания личным примером? А если каждый будет вылетать по примеру Романовского, вы растет кладбище обломков. А что есть благороднее борьбы за человека?.. Неужели полет в чертовой круговерти был единственной возможностью победить в юноше страх? Романовский уверен в этом. В конце концов, можно было уговорить Терепченко дать добро на полет, и тогда бы не было ошибки с инструкциями по безопасности. Вот тут ты врешь сам себе, парторг. Не будет Терепченко нарушать инструкции ради какого-то Туманова…
Терепченко повернулся от окна и внимательно, слегка иронически смотрел на Аракеляна.
— Я жду…
— Согласен с вашим решением по административной части, а вот подвергнуть сомнению партийность Романовского не вижу оснований.
— Боитесь, что как журналист он будет апеллировать к газете?
— Вы плохо думаете об этом человеке, командир!
— А мне с ним не детей крестить! До свидания!
Терепченко ушел. Аракелян думал о том, что, кажется, выбрал не ту правду, которую подсказала совесть. А разве можно выполнять долг вопреки совести, вопреки чувству истины?
Он вызвал по телефону Романовского.
— Борис Николаевич, что выше: долг или совесть?
— Вопрос странный. Мне кажется, одно должно быть связано с другим.
— А если раздваивается? Если есть сомнения? Можешь ответить конкретно?
— Если бы внутренний мир точно соответствовал поступкам, то сразу можно было бы сказать: вот этот святой, вот этот стяжатель. И пропало бы главное, на чем держится жизнь, — борьба. Борьба с тем, что нам не нравится внутри себя и в собратьях. Конечно, попадаются прямые, как гвоздь, — у них нет сомнений, у них и хорошая и дурная мысль немедленно превращается в дело, но это, по-моему, беда и для них, и для окружающих.
— Ты не ответил на вопрос.
— Начинаю догадываться, о чем вы говорите. Если догадка верна, то нужно смотреть шире и рассуждать о пользе не для одного человека, а для многих… А конкретно скажу… Долг! Он перед партией превыше всего.
«Для многих людей, — повторил Аракелян, положив труб ку на рычаг. — Тогда все правильно. А вернее, — нет двух правд!»
Перед отчетно-выборным собранием коммунистов Терепченко томило предчувствие какой-то беды.
Сегодня он ходил хмурый, раздражительный, придирчиво проверял все службы и подразделения отряда. Тяжело отдуваясь, он влез по крутой лестнице на вышку командно-диспетчерского пункта. Диспетчер был новый, из офицеров за паса, и проконтролировать его работу не мешало.
Протиснувшись в неширокий четырехугольный люк, Терепченко очутился под большим стеклянным куполом и, подойдя к диспетчеру, остановился за его спиной. Терепченко немного покоробило, что тот, повернувшись, не сказал «здравствуйте», но, взглянув на летное поле, простил эту дерзость.
На аэродроме был «час пик».
Новый диспетчер хорошо справлялся с обязанностями. Он сидел в «подкове» автоматических систем, предупреждающих об опасном сближении самолетов, об «анархистах-летчиках», не выполняющих указаний, и тогда мембрана микрофона дрожала от громкого голоса диспетчера, и автоматическая «память-магнитофон» фиксировала нарушителя.
Несколько легких самолетов почти одновременно выруливали со стоянок; большой транспортный корабль заходил на посадку; в клубе пыли над стоянкой висел вертолет; на зеленом экране локатора плескались импульсы еще двух подходивших к аэродрому самолетов. Диспетчер успевал отвечать на запросы экипажей, приглушаемые громкой морзянкой оператора «дальнобойной» радиостанции, и разговаривать с коллегой на взлетно-посадочной полосе. Звуки и шумы вспомогательных аппаратов управления создавали напряженный фон, по которому, не глядя на летное поле, можно было определить ритм работы аэропорта. Вот диспетчер услышал знакомый голос и, видимо забыв, что рядом командир отряда, сказал в микрофон:
— Пилоту Борщ выруливать разрешаю! Не прокисни в такой жаре!
Сейчас же получил ответ:
— Обращайтесь с почтением: уже не пилот, а командир звена.
Диспетчер ухмыльнулся, морщины у его глаз стали веселыми-веселыми.
— Поздравляю с временным повышением!
— Гм… мы… — озадаченно поперхнулся тенорок Борща.
«Вольности допускает», — поморщился Терепченко и хотел сделать замечание, но его опередили. Из динамика вы рвался резкий голос:
— Я — 882. Нарушаете правила радиообмена. Вторично прошу разрешить выруливание со стоянки!
«Молодец!» — похвалил летчика Терепченко и через плечо диспетчера заглянул в плановую таблицу. Против индекса 882 он увидел фамилию Романовского. Терепченко перевел взгляд на магнитофон, неутомимо записывающий все разговоры но радио, и сказал замешкавшемуся диспетчеру:
— Пусть выруливает.
— Его время через пятьдесят секунд.
— Ничего, на старте скорректируют.
Диспетчер пожал плечами и дал Романовскому согласие. С вышки было видно, как «супер» плавно тронулся с места, развернулся и побежал вдоль стоянки к взлетной полосе.
— Что он делает? Почему так быстро рулит? Врежется в самолеты или зарубит кого-нибудь винтами! — возмутился Терепченко над ухом диспетчера.
Тот оглянулся на командира, посмотрел в окно, потом опять на Терепченко удивленно.
— Чего медлите? Прикажите сбавить скорость
— 882, сбавьте газ, куда спешите? — нервно передал диспетчер.
— Нормально, — спокойно ответил Романовский.
— Я вам говорю: прекратить руление!.. Вот так. Теперь потихоньку двигайтесь к полосе.
Когда «супер» взлетел, диспетчер сказал раздумчиво:
— По-моему, он не превысил скорости движения по земле, разрешенную на самолете, оборудованном тормозами.
— Вы бывший истребитель, вот вам и кажется, — миролюбиво возразил Терепченко. — Не можете привыкнуть к нашим черепашьим скоростям. Но работаете, молодцом! Передайте восемьсот восемьдесят второму на борт: после полета зайти ко мне.
— Может, не портить ему сейчас настроения?
— Передайте! И не забудьте записать нарушение в журнал.
— Слушаюсь!
Командир отряда уходил с ДП в хорошем настроении. Мысль поставить Романовского в ложное положение, унизить пришла к нему мгновенно, как только он увидел сомнительную ситуацию. И не потому, что думал раньше, как бы наказать, прибрать к рукам неугодного человека. Сработала выработанная в борьбе за место под солнцем привычка «хватать быка за рога, пока он еще не боднул больно». На военном языке это называется «упреждающим ударом». Подобной тактике научила жизнь.
В детстве он был самолюбивым, обидчивым мальчишкой. И практичным. Его идея засеять картохой укромную пустошь в лесу и не платить с нее продналог и другие подобные идеи приводили в восторг отца.
Закончив летную школу, он получил назначение в такой «медвежий угол», что хоть волком вой от нелетной погоды, скуки и безденежья. А его друг попал в подразделение аэрофлота другой республики.
По служебной лестнице Терепченко взбирался медленно, хотя не сомневался в своих незаурядных организаторских способностях и летном таланте. Чтобы ускорить взлет, пришлось очередной раз «упредить» одного из выскочек (напоить, а потом «нечаянно» показать начальству).
Если приходили на память подобные истории, он не терзался, как мягкотелая девица, считая подобные действия не подлостью, а самообороной. Он действовал не ради карьеры (как понимают ее искатели легкой и сладкой жизни). Используя неэтичные методы продвижения по службе, занимал пост и смело брал на себя ответственность, иногда очень тяжелую. Считал, что лучше приложить усилия и пробраться самому, чем допустить к рулю случайных, блатных.
Гордый, самолюбивый, он научился подчиняться, и не как-нибудь, — беспрекословно. Такое качество быстро оценили. Друг, попавший в благоприятную служебную обстановку, стал начальником одного из управлений ГВФ и предложил ему должность командира отряда на подведомственной территории.
Научившись подчиняться, Терепченко стал нетерпим ко всем, кто этого не умел. Никчемные, вредные люди, способные только на демагогию, — эти люди не умели жить и по этому не имели права на устойчивые блага, а только на по дачки. К ним с первой же встречи он отнес и Романовского. А когда тот написал фельетон в газету, — утвердился в своем мнении: люди, выносящие «сор из избы», не болеющие за свой коллектив, не помощники в работе, от них надо избавляться или приручать.
Когда Романовский, вернувшись из полета, зашел в его кабинет, лицо Терепченко приняло насмешливо-скептическое выражение. Он сидел, раскинув руки, ухватившись за углы полированной столешницы.
— Сегодня, товарищ Романовский, вы допустили нарушение, превысили скорость движения по земле, что грозило столкновением с другими самолетами. На свидание, что ли, спешили?
— Нарушения не было.
— Послушаем запись магнитофона?
— Разговор был, а нарушения нет. Я рулил с нормаль ной скоростью.
— Значит, руководитель полетов ошибся?
— Без сомнения.
— И вы можете доказать?
— На самолете нет прибора, фиксирующего скорость руления, так что придется поверить на слово. Можете спросить механиков, они тоже видели.
— Неделю тому назад я, кажется, изъял у вас первый талон нарушения? Законно?
— Вполне.
— А теперь…
Терепченко помолчал, смакуя предстоящую сцену изъятия второго талона у Романовского, и уже видел поблескивающий стальной зев ножниц, с хрустом сжимающий плотный кусок бумаги. Эта операция для гражданского летчика побольнее хирургической: ножницы на целый год отрезают нить, связывающую человека с небом.
— Для меня достаточно авторитетен руководитель полетов — сказал он. — Прошу ваше пилотское свидетельство.
— Зачем?
— Не будьте ребенком, Романовский. За такой проступок согласно Наставлению положено изъять талон.
— Не было нарушения.
— Неосмотрительно живете, Романовский. Распыляетесь. Вам хочется схватить павлина за хвост и в небе, и в газете, и профсоюз еще на себя взвалили. Не многовато ли? Целесообразно выбрать одно из трех. Вернее, из двух: летную нагрузку я с вас сегодня сниму.
— Это не сделает вам чести. Более того — будете раскаиваться.
— Угрожаете?
— Совесть вам покоя не даст.
— Гм… Совесть… Абстрактно, Романовский!.. Почему вы меня не любите, почему всеми средствами пытаетесь меня опорочить, подорвать авторитет? Нас в кабинете двое — говорите открыто, хоть матом ругайтесь, но дайте мне понять вашу суть. Что вы за штучка, Романовский?
— До сего дня я был о вас неплохого мнения.
— Конкретней!
— Считал неплохим организатором…
— Вы зря нервничаете, товарищ командир, перебиваете меня.
— Что значит — считал?! Вам ли оценивать мою работу? А если и считали, почему поливали грязью в своих фельетончиках? Почему поливали грязью в беседе со Смирновым? он, видите ли, считал!
— В газету я писал о недостатках в отряде.
— Отряд — это я!
— Тогда о чем нам с вами говорить?!
— Вот именно! Я оставлю вам талон в пилотском, если вы прекратите кляузничать в газеты и будете заниматься только своим основным делом.
— Это что, своеобразная взятка?
— Все ясно! Давайте пилотское свидетельство!
Романовский несколько секунд пристально вглядывался в лицо командира отряда, но оно застыло как маска, изображающая брезгливость. Только в уголках выпуклых глаз ехидная тоненькая морщинка. И Романовский понял, что этот человек, так плотно сидящий в кресле, давно обдумал свои действия и не отступит ни на шаг. Вот такое же бесстрастное лицо он встретил в одном из московских учреждений, куда однажды приходил с просьбой о розыске наградных документов. Один из документов нашелся, и даже орден поблескивал перед ним на краю огромного дубового стола. Но человек, который сидел за ним, прикрыв орден рукой, сказал: «Вот награда… но она выписана герою… А кто вы на самом деле… до конца не ясно… Будете ждать!» Романовский слепо смотрел на твердую руку и не пытался оправдываться: не было сил. А сейчас сил достаточно, но стоит ли тратить их на пустой разговор. И Романовский только спросил:
— Разрешите идти, товарищ командир?
— Как идти?.. Впрочем, можете, положив пилотское свидетельство на стол.
— Предпочитаю оставить себе на память.
— Так! Та-ак! — забарабанил Терепченко пальцами по столешнице. — В полной мере ответить за проступок кишка тонка? Надеетесь на протекцию Смирнова? С Тумановым-то вы мне подкузьмили при помощи Смирнова, а? — И грохнул кулаком по настольному стеклу. — Всякий протекционизм — с корнем вон! Положь свидетельство!
Романовский молчал.
— Можешь не давать документа, но полеты для тебя я прикрыл. Завтра будет приказ! Жалуйся хоть в Верховный Совет! Кем предпочитаешь работать: мотористом, грузчиком, мачтовиком? Кроме этих должностей, вакантных в отряде нет! Не-ет! Вот если только еще мойщицей!.. У тебя остается пост предместкома, но и там ты долго не усидишь!
Романовский молчал.
Несколько помедлив, он вышел из кабинета.
— Не возражу и дам хорошую характеристику, если уволишься по собственному желанию! — вдогонку крикнул Терепченко.
На улице Романовский подождал автобус и поехал домой. Водитель включил приемник на полную мощность. Будто в жестяной коробке, забились слова песни: «Я люблю тебя, жизнь». Романовский попросил убавить громкость. Водитель, посмотрев на его серое лицо, выключил совсем.
Поднимаясь по лестнице дома, Романовский заглянул в почтовый ящик. В отверстиях что-то светлело. Он открыл дверку и достал два конверта — сероватый, из оберточной бумаги, и голубой. Прочитав обратные адреса, бегом преодолел два пролета до своей квартиры, поспешно отпер дверь и, подойдя к окну, еще раз прочитал адреса. Голубой конверт пришел из НТО Саратовского горотдела милиции. На сером значилось: «г. Ленинград. Центральный архив».
Романовский решительно оторвал кромку голубого конверта и вынул сложенный вдвое стандартный лист. Это был акт экспертизы по установлению идентичности фотографии Семена Пробкина и портретика мальчика на медальоне.
«Уважаемый т. Романовский Б. Н.!
По Вашей просьбе произведена экспертиза на идентичность фотографии мальчика в медальоне и фотопортрета молодого человека на групповом снимке. (Отмечен вами крестиком.) Идентичность не подтвердилась — это разные люди.
Копию акта экспертизы прилагаю.
Начальник НТО горотдела милиции П. Цимлин».
Прежде чем открыть второй конверт, он снял фуражку и тужурку, заставил себя умыться холодной водой, сел за стол.
«…Семен Дроботов, по отцу Иванович, рождения 1940 года, захоронен в групповой могиле на берегу Ладожского озера в поселке Свирь. Акт погребения СВ № 03458.
Зам. нач. ЦА г. Ленинграда Долгушина».
Подумав, Романовский достал из буфета тарелку, положил на нее письма и поджег. Свивался лиловым клубком огонь, хороня под собой надежды.
А вечером на главпочтамте Романовский сдавал заказное письмо.
— Москва. Улица Талалихина. Дом сто пять, квартира четыре, Смирнову В. Н., — для верности прочитала адрес приемщица.
Из-за опоздания большой группы техников партсобрание началось позже назначенного срока. Задержка была уважительной: экипаж транспортного самолета перед взлетом обнаружил дефект в двигателе и зарулил обратно на перрон.
Командир корабля, импульсивный сухощавый грузин, поглядывая на торопливую работу ремонтной бригады, дергал волосы тонких нафабренных усов. Ему хотелось сегодня же попасть на свою базу, домой, и поэтому его круглые глаза бдительно следили за руками техников и чуть косили от не терпения.
На устранение неисправности ухлопали час. Самолет улетел. И в то время, когда довольный грузин перестал нюхать воздух в кабине (не запахло бы жареным агрегатом!) и прикрыл уши телефонами, Аракелян отчитывался перед коммунистами о работе парткома.
Терепченко занимал привычное место в президиуме, си дел с таким видом, будто отбывал очередную повинность. Даже зевнул несколько раз. Но вскоре он уловил, что настроение людей в зале меняется, и стал внимательно слушать Аракеляна. И подивился. Парторг, видимо, забыл, что его переизбрание зависит от сидящих перед ним, и явно вызывал их недовольство.
Когда он зло зацепил инженера эскадрильи за его любовь к шушуканью в кулуарах, тот так закрутился, что сдвинул с места массивное кресло.
— А зачем? — спрашивал Аракелян. — Ведь все радикальные решения, широта взглядов, острый анализ умного человека так и остаются за углом или рассеиваются с папиросным дымом. А вы скажите здесь. Нам! Может быть, ваши мысли превратятся в дела и поступки. Я уже говорил с вами по этому поводу, но вы закрылись ладошкой: «Я человек маленький!» Будем говорить прямо: вы большой инженер и крошечный партиец. У вас отсутствует чувство гражданского мужества…
«Инженер не простит!» — думал Терепченко, поглаживая холодные бока графина. Он даже попробовал смотреть на инженера через стеклянную пробку.
Аракелян уже называл фамилию другого, третьего, четвертого. В зале настороженная тишина. Редко приходится слышать в докладах фамилии, если речь идет о чем-то негативном. Длинны списки только «хороших». Психология человека такова, что, если его заденут больно, он вряд ли будет молчать. И Аракелян немного сгущал краски, заранее представляя, кто и как будет оправдываться или наступать. Он пред намеренно часть их удара брал на себя, зная, что не безгрешен, зная, что запальчивость пройдет и будут приводиться конкретные примеры, поступать предложения, что выступающие заденут других и невольно вытянут на трибуну, с которой нельзя соврать и трудно увернуться перед лицом сотен знающих компетентных людей.
— На совместном заседании парткома и месткома профсоюза разбиралось несколько заявлений уволенных коммунистов. Всех их причесал под одну гребенку начальник ремонтных мастерских. Но мы поправили администрацию и из четверых троих восстановили на работе. Но почему к их просьбе, к их судьбе остались глухи коммунисты цеховых организаций? Их радовал уход товарищей из коллектива? Нет, конечно. Просто прятали по карманам свое мнение и робко, втихомолку ругали некоего «всесильного» руководителя, вместо того чтобы всегда и открыто восставать против самодурства, грубости, головотяпства и разгильдяйства во всех их проявлениях…
— Кишка тонка! — донеслось из зала.
— Тонка? Тогда положи партбилет и скажи честно: «Я трус! Мне не место в ваших рядах».
Выпуклые глаза Терепченко уперлись в парторга: приведенные факты рикошетили в командование отряда. И в него лично. Разговор с Романовским проходил с глазу на глаз, но ведь только вчера он опять не сдержался, наорал при людях на инженера спецприменения и довел шестидесятилетнего старика до слез. Сегодня утром выгнал из кабинета женщину-экономиста, порвав в клочки ведомость на премиальные, которую она делала несколько дней.
На стол президиума уже сыпались записки с вопросами и фамилиями желающих выступить в прениях.
Аракелян кончил доклад, ответил на несколько вопросов, и председатель объявил перерыв.
По своему обыкновению, Терепченко ходил по коридору, курил, прислушивался к разговорам, примыкал к группам и сам завязывал беседы на отвлекающие темы. Он мог рассказать и анекдот «со смаком», вышутить незадачливого соседа, перепутавшего двери и с порога потребовавшего рассола у его жены. Авиаторы любят простоту в обращении. Но Терепченко не забывал в удобный момент пустить «поросенка» в «огород» Аракеляна. Посмеявшись своему же анекдоту, он восклицал:
— Накурили, черти! Тумана напустили, как парторг в своей речи!
Или:
— Продрали тебя, инженер, аж мне жарко. Не вешай носа! Кто-то что-то, а ветер уносит…
После перерыва собрание сразу «повысило голос». Стучал ладонью по козырьку трибуны начальник мастерских, доказывая, что в Аэрофлоте имеется устав, посерьезнее военного, утверждающий единоначалие в самом крепком смысле слова. Поздно воспитывать усатых младенцев, им нужно жать карман, а не гладить по лысым макушкам. Маленькую бы безработицу устроить, вот тогда бы отсеялся мусор.
Отвечающего на его выступление седоватого техника Иванова пришлось лишить слова. Он немного заикался, в запале не смог четко выразиться и ткнул в сторону оппонента кукиш, присовокупив к нему непечатное словцо.
Первый раз за несколько лет выступил и раскритикованый Аракеляном инженер эскадрильи. Он говорил не торопясь, интересно, логично доказывая, почему работу парткома нужно считать удовлетворительной, и не больше. Ему продлили регламент, и он заставил не раз покраснеть Аракеляна, поерзать на стуле Терепченко, вызвал много реплик с мест и под громкие аплодисменты удалился чинно, плюхнулся в свое кресло, обтирая носовым платком полное, довольное лицо.
Речь инженера угомонила горячие головы, и прения вошли в спокойное русло. Меньше стало голословных обвинений, обнажались скрытые пружины, сбивающие ритм работы отряда.
И почти все в выступлениях осуждали методы руководства администрации.
— Кто тут отчитывается, партком или штаб? — повернулся Терепченко к Аракеляну. — Вам не кажется, что обсуждают действия командира? Примите меры.
— А вы уверены в безгрешности коммунистов штаба? Или вы сам не член парткома?
Терепченко пожевал нижнюю губу и отвернулся.
Два часа люди высказывали наболевшее, признали работу парткома удовлетворительной и без перерыва приступили к выдвижению кандидатур в новый состав.
Зачитали фамилию Терепченко.
В зале тихо.
— Есть отводы?
Привстал и снова сел Романовский. Несколько голов повернулось в его сторону, посмотрели и отвели глаза.
…Романовский вспомнил, как юношей в белорусском лесу полз навстречу пуле немецкого снайпера, зная, что его желтый кожух на снегу — отличная мишень. Знал, что каждую секунду может быть убит, и все-таки полз, полз, чтобы, выстрелив, враг обнаружил себя… А тут ведь не враг — сидящий в президиуме Терепченко — просто недалекий человек, карьерист делового типа. И не убьют тебя, если встанешь и скажешь правду, всенародно скажешь то, о чем давно и с болью думаешь. Почему же так трудно подняться? Не потому ли, что боишься, как бы твои слова не посчитали личной местью? Почему, безмолвно потупясь, сидят рядом обстрелянные фронтовики, не раз убегавшие недолеченными из госпиталей снова туда, где шел бой? Неужели за Родину в общем смысле легче драться, чем за себя, за небольшую группу товарищей? Что за чертовщина, когда и где ослабели наши души, не тогда ли, когда распались отряды, роты, полки, и емким словом «коллектив» начали, как щитом, прикрываться терепченки? В опасные для Родины дни рисковали жизнью, а теперь не имеем сил рискнуть карьерой! Да и кто он, пришедший не «снизу», не «сверху», а «сбоку»? Бог, царь? Нет, у него не трон, а всего лишь мягкое кресло в отдельном кабинете. Развенчали бога, сместили царя, а что-то гниловатое, верноподданническое осталось, затаилось внутри, еще не выветрилось шквалами бурных освежающих событий, капелька осталась, она не так тяжела, чтобы поставить на колени, но еще довольно весома, чтобы не дать встать и бросить резкое правдивое слово. Вставай! Вставай же, Романовский! Выполни долг коммуниста. Те, слева и справа, уже не встанут, у них не капелька — гиря. Те, которые поднялись, — уже сказали свое слово в прениях. Теперь ты должен встать, поддержать атаку на равнодушие, беспринципность, карьеризм. Снайпера нет, тебя не убьют, ты сейчас же встанешь, чтобы не только рассказывать юношам о былом, о великом — прошедшем, а словом и делом показать молодым, что парт билету всегда подвластна Совесть!
— Прошу слова!..
Романовский рассказал об истории с Пробкиным, о себе и своих отношениях с командиром отряда, поведал о том, как Терепченко подслушивал по селектору беседу генерала с командирами подразделений, и предложил Короту подтвердить.
— Все правильно. Селектор включил я, когда в комнате еще никого не было, — сказал Корот тихо, но твердо. — Об этом знает и оператор контрольного пункта.
Романовский привел примеры, как Терепченко «приручал» местком, доказал промахи командира в руководстве, осудил барство в обращении с подчиненными.
Представитель райкома очень внимательно слушал Романовского, а когда тот кончил, спросил:
— Вы хорошо подумали, прежде чем говорить?
— Я использую право агитации до голосования.
— А понимаете, что, если ваш командир не войдет в партком такой большой организации, он морально не сможет руководить отрядом?
— Морально? Боюсь, он забыл смысл этого слова.
После речи Романовского в зале висела тишина. Представитель райкома пожал плечами. А под сводом зала затрясся возбужденный тенорок заместителя командира отряда, суетливого, в кителе с ватными плечами. Фамилии его почти ни кто не знал — называли просто «зам».
— Личная месть! Не партийно! — Он вскочил, китель перекосился в плечах. — Необоснованный выпад! В чужом глазу видна соринка, в своем неразличимо и бревно!
— Пусть решают коммунисты! — нервничая, ответил Романовский и сел.
— Дайте мне сказать!
Приглашенный жестом председателя зам вышел на трибуну.
Терепченко не смотрел на людей. Он уставился на крошечную букашку, ползущую по скользкому боку графина, и думал: сорвется или нет? Если сорвется, он поднимет ее опять. Хотя вряд ли удастся поднять отяжелевшими руками…
Зам говорит длинно и монотонно. А букашка лезет к пробке! Наверное, на ее лапках присоски. Никогда не думал, что у зама такой нудный голос… Но это уже говорит не он! Кто?.. Кажется, инструктор райкома партии. А сейчас?
— Вы помните ледяную стужу прошедшей зимы? Я по приказу коммуниста Терепченко выгнал своих пилотов на аэродром копать в мерзлой земле ямы для креплений самолетов. А ведь люди были в ботиночках и форменных пальто! И хотя вовремя вмешался председатель месткома, восемь человек вышли из строя, взяли больничные листы. Восемь пилотов! А кому летать? И вы думаете, командир понял свою ошибку? Нет! Он кричал на больных и на врача: «Симулянты! Уволю!»
«Да ведь это Корот! — удивился Терепченко. — Мой выдвиженец Корот? Не может быть!»
— Ты бы эскаватор посадил в кабину! — крикнули Короту из зала. — Сам-то сделал вывод?
— Стараюсь, а что из этого выйдет, не знаю.
«Знаешь, все знаешь! Ничего хорошего для тебя не выйдет. Козыри не те выбрал, Корот. А букашка ползет. Она уже на пробке графина… Стой! Зачем?» — чуть не крикнул Терепченко вслух, когда чья-то рука выдернула пробку и наклонила к стакану графин. Забулькала вода, и освеженный голос председателя собрания начал считать:
— За — сто шестьдесят! Кто против? Раз, два… Против шестьдесят восемь. Воздержавшихся?.. Двадцать четыре! Итак, по большинству голосов коммунист Терепченко проходит в список для тайного голосования.
Терепченко поднял голову и встал, когда выбрали счетную комиссию и объявили перерыв. На этот раз он ушел в свой кабинет, снял телефонную трубку прямой связи с Приволжским управлением ГВФ. Пока соединяли, он сидел, барабаня пальцами по краю стола. Встрепенулся, когда в трубке послышался голос начальника управления, старого друга, помогшего когда-то выбраться из «медвежьего угла».
— Вася?.. Угадал. Да, я тебя беспокою… Здравствуй!.. Как сажа бела… Нет, дома все в порядке. А у тебя?.. Привет Елене Ивановне и Оленьке… Извини, я по делу. Парторг собирает против меня кворум. Копает!.. Да нет, не чувствую, а уже слышал прямые и безответственные выступления… Суть вот в чем… — И Терепченко торопливо рассказал о ситуации, сложившейся на собрании. — Из твоего политотдела здесь человек сидит, словно в рот воды набрал, ты сказал бы ему пару слов, пусть кой-кому мозги вправит!.. Какой план?.. А-а, выполняем по всем показателям — готовь благодарность, и знамя, наверное, у казанцев отберем!.. Что?… Нет, не читал… Лучше поздно, чем никогда… Так позвать твоего политика? Дай ему инструктаж… После трудно будет исправить!.. Прочитаю, прочитаю. Ты… Алло! Алло! — Терепченко тихо положил трубку на рычаг. — Ишь ты, не стал разговаривать…
Он сжал ладонями щеки, постоял, глядя в потолок, потом резко нагнулся к низенькой этажерке, где лежали в беспорядке журналы «Гражданская авиация», и, выбрасывая их на пол, нашел мартовский номер. Чуть не отрывая листы, дошел до статьи «Размышление у окошечка диспетчера» и, пробежав ее глазами, начал внимательно читать абзац: «Да, местничество многолико! Пилоты, к примеру, с опаской летают в Саратов. Как пишут в редакцию командиры кораблей Черсков и Подсевакин, прибывшие туда из Куйбышева самолеты под разными предлогами задерживаются, чтобы воспользоваться их загрузкой. Так руководитель подразделения товарищ Терепченко, несмотря ни на что, выколачивает «свои» тонно-километры. А то, что своими действиями он обрекает самолеты соседнего, сиречь «чужого», подразделения на не производительные простои и тем самым наносит ущерб государству, его, Терепченко, мало трогает. Были бы в ажуре «свои показатели»!
Первая мысль: Романовский! Но, дочитав статью, увидел незнакомую подпись «Н. Клавин». Легче не стало.
Терепченко не сразу откликнулся на робкий стук в дверь и на слова зама, приглашавшего голосовать.
Он, почти не глядя, вычеркнул из списка последнюю фамилию, сунул листок в щель фанерного ящика под сургучной печатью и опять ушел из зала.
Через тридцать минут председатель счетной комиссии зачитал протокол:
— …Опущенных бюллетеней двести восемь. Испорченных нет. По большинству голосов в состав партийного комитета прошли… Аракелян, за — двести четыре, против — четыре. Опарин… Романовский… Шамсуддинов…
Фамилии Терепченко в списке не было.
«Борис Николаевич, здравствуй!
Получил твое письмо. Разбередил ты старика — не сплю третью ночь. Одобряю ли твои действия по поиску Иванова сына? Мы же говорили об этом. Поезжай навестить могилу Катюши, там прочитаешь слова — их высекли в граните по моему приказу. Не откладывай поездку в долгий ящик. Тебе не положен отпуск, но я знаю вашу работу, возьми отгул за неиспользованные выходные. На обратном пути загляни, поговорим. То, что ты задумал, по-моему, неэтично.
По вопросу отстранения тебя от полетов сегодня выезжает в Саратов инспектор. Он разберется. Но если ты виноват, как в случае с В. Тумановым, — пощады не жди.
С приветом, В. Смирнов».
Романовский перечитывал письмо в пассажирской кабине самолета, вылетевшего ранним рейсом на юг. Самолет шел в прозрачных слоистых облаках, и пассажиры дремали в мягких креслах, убаюканные рокотом моторов.
Из пилотской кабины выскользнула стюардесса. Кокетливо поправив синюю пилотку и одернув курточку, она звонко сказала:
— Внимание, товарищи пассажиры! Самолет приближается к цели нашего полета — городу Симферополю. Через две минуты начнем снижаться на посадку. Прошу застегнуть привязные ремни и не курить. Метеостанция аэропорта обещает встретить нас теплым бодрящим дождичком, так что не забудьте расчехлить зонтики, дорогие женщины. Мужчины, достаньте калоши. Экипаж благодарит вас за хорошее поведение и надеется на взаимность. Мне многие говорили, что кофе был крепким, боржоми — холодным. Книгу жалоб даю по первому требованию улыбающегося пассажира. Кстати, если не забыли, меня звать Мария Пробкина. Еще раз прошу застегнуть пряжки ремней. Мужчины, будьте галантны, помоги те дамам! — Стюардесса, улыбнувшись пассажирам, подошла к Романовскому.
— Борис Николаевич, послезавтра наш рейс на Москву. Может, успеете и полетите домой с нами?
— Постараюсь, Маша.
— Мандаринов для нашей дворовой пацанвы я куплю точно по вашему заказу. А теперь до свидания!
— Всего хорошего!
— Товарищ летчик, говорят, если открыть рот, давить на уши не будет? — спросил Романовского сосед, когда самолет начал терять высоту.
Романовский взглянул на контрольные приборы под по толком. Стрелка вариометра застыла между цифрами 2 и 3 метра.
— Спуск плавный. Но на всякий случай не очень широко открыть можно. По выходе из самолета рекомендуется закрыть, так как у вас с собой вещи.
— Благодарю! — буркнул сосед.
«Ил» мягко коснулся бетонной полосы, подвывая мотора ми, зарулил к аэровокзалу.
Романовский вышел из самолета, перепрыгивая через светлые лужицы, почти бегом двинулся к стоянке такси. Ему повезло: бежевая «Волга» скрипнула тормозами, и шофер распахнул дверцу.
— Прошу!
— Здравствуйте! Туда, где можно купить цветы, потом на плато Чатырдаг.
— Э-э, генацвале, рейс вылезет в большую копеечку!
— Едем, едем! — поторопил Романовский.
Водитель тронул машину и сразу загнал в разворот.
Когда они, посетив базар, выехали за город и слева открылось парное от дождя море, шофер начал рассказывать о достопримечательностях Крыма.
Через полчаса лихой езды по побережью начали подниматься в горы. Машина жадно поднимала километры узкой ленты серого выщербленного асфальта. Она скользила борта ми по отвесным краям ущелий, ревела двигателем на крутых подъемах, шуршала шинами, мчась под уклон. Такая езда нравилась Романовскому: она была похожа на бреющий по лет. Он похвалил шофера, и тот, перекинув папиросу, прибавил газу.
Под колеса легла плохая грунтовая дорога. Шофер сбавил скорость, откинулся на спинку сиденья.
— В поселок?
— В трех километрах от него должен быть памятник.
— Летчице? Знаю. Туда нередко заглядывают туристы, хотя он и не включен в маршрут. Когда я работал на прогулочных…
Взглянув на прикрытые глаза пассажира, шофер замолк. Селение открылось неожиданно за поворотом, в низине. Шофер показал поверх него на холмы.
— Над деревьями шпиль. Видите?
Они объехали селение по обводной дороге, миновали магнолиевую рощу, и Романовский увидел памятник. Шофер остановил машину.
Романовский медленно пошел по узкой тропинке к глыбе положенных друг на друга камней, огороженной частоколом из зеленых дощечек. Он опустил голову и поднял ее, только пройдя заборчик.
Камни, сцементированные в единую конусообразную глыбу, венчались четырехгранным шпилем из белых гранитных плит.
На вершине бронзовая звезда. А у основания шпиля, на большом отполированном валуне, под погнутым винтом истребителя — черная мраморная доска. Резец мастера оставил на ней глубокие буквы:
Летчица-истребитель
полный кавалер ордена Славы
РОМАНОВА
Екатерина Михайловна
13.1.1925—7.5.1944
СЛАВА ГЕРОЯМ, ПОГИБШИМ
ЗА НЕЗАВИСИМОСТЬ СОВЕТСКОЙ
ЗЕМЛИ!
Романовский снял фуражку, наклонился и увидел у подножия свежие полевые цветы. Рядом положил свой букет роз и тут только на плоском сером камне заметил еще одну надпись:
ПАМЯТЬ О МЕРТВЫХ — В ДЕЛАХ ЖИВЫХ.
«Спасибо, Василий Тимофеевич!» — тепло подумал о генерале.
Долго стоял Романовский у обелиска и смотрел на не большую нишу, предназначенную для портрета Кати. В этой нише, как на экране, он видел Катю, видел товарищей, видел памятные эпизоды войны. Они проходили в его сознании неторопливой чередой. Он даже вспомнил мокроносого щенка, встречавшего их, молодых летчиков, на аэродроме первым. Катя любила и баловала ласкового пса. Не смог вырасти щенок. Сгорел в самолете! Сжалось сердце, когда возник образ сбитого Ивана Дроботова, и начало биться толчками, радостно, когда рядом вставала девушка в тяжелом летном комбинезоне… Потом снова бои, белые облака в темной нише, облака, растрепанные крыльями истребителей, приглушенные радиоголоса друзей, шум лесов и шум моторов, и снова… Катя.
Романовский очнулся, увидел руки около цветов. Повернулся. Его букет заботливо поправляла глазастая девчонка. Рядом стояли и смотрели на него два мальчика в алых галстуках. Девочка спросила:
— Вы ее знали, дядя?
— Да, курносая.
— А почему портрета нет на могилке? А почему вы плачете, дядя!
— Ты конфузишь меня, говорунья. Просто пыль попала в глаза… Портрет скоро будет. Проводите меня до машины, ребята, — попросил Романовский и положил руку на остренькое плечо девочки.
Пионеры отдали салют памятнику и пошли за Романовским.
— Дядя, наша школа имени Екатерины Романовой. Вы не могли бы рассказать о ней? — спросил один.
Романовский остановился. Школа имени… Так и должно быть. Память о мертвых — в делах живых.
— У меня скоро отпуск. Я приеду, ребята. Обязательно приеду!
— Мы ждем вас! — сказал второй мальчик.
Шофер захлопнул капот машины. «Волга» потихоньку тронулась с места.
— До свидания, курносая! До свидания, мальчики!
В этот же день Романовский прилетел в Москву. Генерал Смирнов открыл дверь, снял с гостя фуражку и, взяв за руку, ввел в квартиру. В пижаме, с домашней трубкой в зубах, в шлепанцах, довольно потрепанных, он побежал на кухню, оставив гостя среди зала.
— Ты там располагайся без стеснения, — донеслось сквозь грохот посуды. — Мои еще на даче, я только с работы, так что мы с тобой по-холостяцки что-нибудь сварганим. Сильно есть хочешь?
Романовский встал в дверях кухни, упершись ладонями в косяки.
— Предельно сыт, Василий Тимофеевич.
— Перекусить все равно заставлю. Вот селедочка разделана… А? Может, тут и приземлимся? А? — Смирнов показал на кухонный столик.
— Все равно.
— Мой кабинет в основном тут. Гоняет старуха из комнат, не терпит табачища.
Трубка в зубах хозяина беспрестанно чадила, и в небольшой кухоньке уже стоял голубой туман с запахом табака «Флотский».
— Был?
Романовский кивнул.
— Порядок? Не ломают памятник? Надо бы фотографию вставить.
— У меня есть. Скопирую на фаянс и отвезу.
— Ну-ну… А как дела в Саратове? Все воюете?.. Про партсобрание слышал. Не чересчур?
— По-моему, в норме. Народ решил. Миша Корот привет вам передает. В отпуск ушел: скоро дедом станет, так чтоб подготовиться. Он, наверное, останется комэском. Во всяком случае, Аракелян — за.
— Умница ваш горбоносый Аракелян, — проговорил Смирнов. — За Корота надо драться и воспитывать не словами, а по щекам бить, чтобы опомнился. Поставь такого вне работы — захиреет… Знаешь, что ваш командир отряда здесь, в Москве? — спросил Смирнов и взялся за трубку. — Чай будешь? Закипает.
— Если можно, покрепче.
— Разбирали Терепченко на коллегии. Перцу дали… Сладкий или вприкуску? Вон та курица и есть сахарница. Сыпь больше! — Выпустив клубы дыма, Смирнов продолжал: — Все-таки будет Терепченко работать у вас. Приняли во внимание долголетнюю службу, а главное, по-моему, то, что ему до пенсии полгода. Он там себе должность инструктора на тренажере поприжал… Спесь, конечно, сбили, постругали как следует. А твоего Аракеляна заберем в центральный аппарат.
— В общем все так, как желал Терепченко! Выходит, зря нервы трепали, укорачивали себе жизнь и другим. Все как в песок…
— Тут ты опять скользишь. Аракеляны нужны не только в вашем отряде, понял? — многозначительно поднял палец Смирнов и ворчливо добавил — Горячитесь вы очень, молодежь, поперед батьки в пекло любите лезть и ломаете то, что выпрямлять надо. Вот и ты… твоя фигура выглядела на коллегии не ахти как! Пришлось заступаться… Да ладно, капну я, пожалуй, в чаек коньячку, люблю этот грешный напиток. В Испании французы избаловали.
Отложив трубку так, что мундштук ее попал в селедку, Смирнов маленькими глотками выпил чай, снова набил трубку и уселся поудобнее.
— Теперь, Боря «об Ивановом сыне. Где, как, чего, какие документы? Сталкиваюсь с таким делом впервые, и давай-ка обмозгуем не торопясь.
Романовский вынул из кармана, передал Смирнову фотографию и медальон.
— И это все?
— Еще было два письма, в которых говорилось, что на фотографии не сын Дроботова, что он погиб и захоронен в поселке Свирь.
— Тогда чего же ты хочешь, не понимаю?!
Романовский встал и распахнул настежь окно. Трубочный дым потянулся на улицу, путаясь в листьях каштана, шумевшего у подоконника. Старый каштан лысел: порывистый осенний ветер вырывал из его буйной шевелюры пожухлые листья.
— Чего ты хочешь, Борис?
— Скажите: взрослые усыновляют детей?
— Ну?
— Они выбирают себе ребенка, а почему бы ребенку не выбрать из них отца?
— Ну-ну… Теперь вспоминаю твое письмо и мысль, которую назвал неэтичной. Ты хочешь Пробкину подарить отца, а именно Ивана Дроботова?
— Память о нем хочу безраздельно отдать Семену!
— Не много ли мы на себя возьмем, Боря? — в сомнений вымолвил Смирнов. — Есть ли у нас такое право? Я уж не говорю о законном — моральное право?
— Есть!.. Семена тяготит безотцовщина. Я… сироты знают какой это груз. Майор Дроботов хотел, чтобы сын остался жив, вырос Человеком и продолжил его дело. Сейчас Семен живет вполсилы. Таким парням нужен идеал, жизненный пример другого человека, и лучше всего, когда это отец! Семену по плечу и честь, и слава, и жизнь Ивана Дроботова… Мы выполним долг перед погибшими, товарищ генерал!
— Недавно я прочитал в журнале стихи. И будто не поэт, а я, старый солдат, душой своей попросил: «Отпусти мою память, война!» Возможно ли это? А?
Романовский не ответил. Он поймал влетевший в окно лист и, пощипав его губами, высунулся в окно, подставил лицо ветру. «Ветер — это когда трудно идти вперед, хотя перед собой и не видишь преграды, — неожиданно подумал он, искоса взглянув на задумавшегося Смирнова. — А сильно же ты постарел, батя!»
— Борис, ты хорошо подумал?
— Додумывать приехал к вам, Василий Тимофеевич. Должен знать человек, какого он роду-племени? Где корни его? Предположим, что Семен найдет отца и тот окажется изменником родины, ну бывшим полицаем, например. Я беру полярный случай, Василий Тимофеевич! Как после этого сложится жизнь парня? Не будет ли он чувствовать, что корни его гнилы? Комплекс неполноценности такому эмоциональному и сомневающемуся парню, как Семен, — обеспечен!
— Хорошо. Согласен. Но предлагаю тебе другой вариант. Мы сделаем так, что он поверит в родство с Иваном. Сделаем так, что тайна умрет между тобой и мной. И представь, — появляется настоящий отец!.. Ну?.. Что же ты молчишь? Или видишь перед собой уже не сына Героя, а духовного инвалида и слышишь вопрос: «Кто позволил вам мною играть?»
— Отец не появится.
— Это точно! Потому что на твою авантюру я не пойду, хоть она и продиктована высокогуманными целями! Ну-ка, дай сюда фотографию и медальон… Крестиком отмечен Пробкин?
— Да.
— Почему ты так упорен, Борис?
— Чувство такое, будто сын Дроботова жив. Будто рядом. Будто это Семен. Я даже нахожу в его лице, жестах, поведении черты майора.
— Это самообман, комплекс не отданного тобою долга. Но ведь ты не виноват в гибели Дроботова, Боря! Очнись! Пусть жизнь течет своим чередом.
— Последние месяцы я почти совсем перестал спать. Мысли навязчивы до осязаемости. Ночами я вновь проживаю годы войны.
— Так и свихнуться можно.
— Можно.
— Не санатории, не лечебницы, пожалуй, в этом случае не помогут. Остается одно: продолжать поиск. Попробуем найти родителей Пробкина, если не можем найти сына Дроботова. Такой вариант тебя устроит?
— Давайте попробуем, — вяло согласился Романовский.
— Оставь фотографию и медальон пока у меня. Попробую обратиться в солидные компетентные органы. Есть мысль, понимаешь? Мысль!.. Пока ничего больше не скажу. Обещаю в случае неудачи поддержать твое предложение. Но как оно необычно! Мертвый усыновляет живого! Ради чего? Ради жизни!
…На Внуковский аэродром Романовский приехал уже ночью и разыскал на перроне саратовский самолет. Рядом с грузчиками, таскающими в хвостовой отсек большие мягкие тюки, увидел Марию.
— Успели, Борис Николаевич! А у нас в Саратове новости!
— Приятные?
— Очень! А какие — не скажу, по прилету узнаете. Пассажиров будем сажать минут через тридцать, сходите в буфет, кофейком побалуйтесь.
— Пойду закомпостирую билет. До встречи на борту, Маша!
Через полчаса, поднявшись по трапу в самолет, Романовский увидел в салоне Терепченко. Он сидел в удобном кресле у иллюминатора и читал «Неделю».
Как только взлетели, Терепченко вызвал звонком стюардессу. Мария вышла в салон в белом костюме. Из-под пилотки, немного сдвинутой набок, выбивались светлые локоны. Глаза чуть сужены, губы решительно сомкнуты. На миг Романовскому показалось, что перед ним лицо Семена Пробкина — таким оно бывало в трудные минуты. Но, поглядев на пассажиров, пересчитав их глазами, Мария улыбнулась, и сходство с Пробкиным сразу рассыпалось. Она превратилась в милую девочку и, чуть покачиваясь на неустойчивом полу салона, подошла к Терепченко.
Так же быстро, как появилась, она исчезла в головном отсеке и снова вошла в салон с подносом, на котором стояла чашка кофе и вазочка с конфетами.
Терепченко выпил кофе и опять уткнулся в газету. Так он проделал трижды, потом отложил газету и осмотрел пассажиров посветлевшими глазами. Романовский поймал на себе его остановившийся взгляд.
Терепченко встал, подошел и сел рядом в пустующее кресло.
— И вы здесь, коллега?
— Да, товарищ командир, сегодня мы летим по одной трассе.
— А я и не думал, что наши дороги разойдутся. Несмотря на ваши старания, товарищ журналист, я остаюсь командиром, а вы моим подчиненным. Повторяю, несмотря на ваши потуги.
— Несмотря на ваше решение, я продолжаю летать, товарищ администратор! — в тон Терепченко ответил Романовский, с любопытством наблюдая за ним.
— Очень рад! — неожиданно тихо ответил тот. — Я недооценил вас. Вы оказались твердым орешком. По-моему, вы неплохо показали бы себя на месте Корота. Как смотрите на предложение?
— Отрицательно.
— Ну-ну, не посчитайте это очередной взяткой… Еще сообщаю вам приятную новость: на днях вручением наград окупят ваши старые заслуги. Постараюсь обставить это попышнее… Приятную новость надо обмыть! — Терепченко на жал кнопку.
Мария выглянула и сразу принесла бутылку минеральной воды.
— Теперь вздремну. Много ходил по столице. Накупил домашним кучу тряпок, гостинцев и смертельно устал.
Самолет сильно швырнуло в сторону, бросило вниз. Пассажиров слегка оторвало от кресел. Терепченко открыл глаза.
— Вот так! — сказал он. — Четверть века болтаешься между небом и землей, четверть века видишь небо через винт, а, уходя на пенсию, получишь те же сто двадцать. М-да…
Саратов встретил самолет низкой облачностью, напитанной снегом. Видимо, отказала одна из станций слепой посадки, и экипажу приказали уйти в зону ожидания. Полчаса кружили над дальней приводной радиостанцией. Вышел командир корабля и что-то шепнул Терепченко.
— Сообщите, что на борту я! — сказал тот.
Командир корабля ушел на свое место, и через минуту самолет начал снижаться. Из вязкой угольно-черной мглы облаков выскользнули над городом, похожим на огромный ковш, засыпанный светлячками. Посадочная полоса высветлилась рядом неоновых ламп. Они стояли ровно, как солдаты в строю, изредка подмигивая разноцветными глазами. Летчики посадили тяжелую машину почти неслышно.
— Прилетели, Романовский, — сказал Терепченко и повернулся к подошедшей Марии.
— Товарищ командир, с вас один рубль тридцать копеек.
— Не понял!
— За выпитый кофе. Как пассажиру вам положено бесплатно одну порцию.
— Вот-вот, — заворчал Терепченко. — Как пассажиру… Я же на вас приказ подписывал, старшей бортпроводницей сделал, а вы мелочитесь!
— Хорошо, я сама заплачу.
Терепченко рывком вынул из кармана пятерку.
— Получай! А то в очередном фельетоне крохобором вы ведут!
— Возьмите сдачу.
Терепченко, небрежно ссыпав монеты в карман, направился к выходу. Романовский, добродушно посмеиваясь, отправился за ним.
На перроне Романовского окружили товарищи. Здесь был Корот с Марфой Петровной, Семен Пробкин, Василий Туманов, Илья Борщ и еще несколько пилотов легкомоторной эскадрильи.
— Такая встреча мне?
— Комсомольское бюро в полном составе! — Борщ повел рукой в сторону ребят. — Пришли принять от Марии Пробкиной заказанные подарки для новорожденного!
— Кого, кого?
— Василек родил сына, Борис Николаевич! — сказал Семен.
— Три восемьсот без одежды! — подсказал Василий.
— Тогда поздравляю, родитель! Как Светлана?
— Завтра выписывается. Уже подходила к окну и чего-то пыталась рассказать на пальцах дополнительно к письму. Мы передали ей кучу вкусных штуковин и одежду, но штанцы и рубашонку почему-то вернули.
— Какие штанцы?
— На сына.
Романовский обнял Василия и хохотал от души. Потом отвел его в сторону и спросил:
— Как назвали пацана?
— Илья объявил конкурс на имя. Премия — ящик московских сосисок!
— Как Марфа Петровна? — шепотом спросил Романовский.
— Все нормально, — сказал подошедший Корот. — Вася, принимай груз, а мы не спеша двинемся к стоянке такси, ма шину схватим.
— А твоя «Волга»? — спросил Романовский.
— Терепченко на ней домой уехал. Но ты не подумай, что я ему предложил, он сам обратился с просьбой.
— Бесхитростный ты человек, Миша! — засмеялся Романовский. — Внука-то будем обмывать?
— В шесть. Завтра. Устраивает?
— Мы с Машей зайдем за вами, Борис Николаевич! — крикнул Семен Пробкин, высунув голову из-за груды свертков, моментально наваленных ребятами ему на руки.
Романовский увидел, Как к печальной Марфе Петровне подошел Аракелян, и вместе с Коротом направился к ним.
Этот день начался обычно. С утра звонили телефоны и горланили селекторы. В комнатах эскадрилий кипела предполетная работа: щелкали ветрочеты, шелестели карты, дежурные синоптики докладывали метеообстановку, но их никто не слушал, потому что на улице была ясная, солнечная погода. Кое-кто из пилотов считал свой пульс и ворчал на бдительных врачей в медпункте, кто-то упрашивал капризных машинисток допечатать нужное слово в задании на полет. Во всем помещении авиаотряда стоял деловой шум, обычно предшествующий трудному летному дню.
Несколько авиаторов читали вывешенное на доске приказов объявление:
Сегодня в 17.00 местного времени в парткабинете состоится общее собрание авиаотряда с повесткой:
1. Вручение орденов и медалей.
2. Разное.
Администрация.
Повестка собрания была несколько необычной для аэропорта. Пилотов гражданской авиации не баловали правительственными наградами, иногда только скупо вручали значки за безаварийный налет, да и то в преддверии большого праздника. На улице стоял холодный октябрь, и никакого праздника не ожидалось.
Прочитал объявление и Романовский. Из давнего разговора с Терепченко в самолете он догадался, что и его наконец-то нашли награды, но особого ликования не испытывал. Его интересовало «разное». К этому он готовился почти полгода, а может быть, и всю послевоенную жизнь.
Ожидал Романовского и другой сюрприз. По звонку Аракеляна он вышел на перрон и увидел подруливающий большой самолету зарисованным красным флагом на киле — эмблемой советской эскадрильи. По трапу спустился, генерал Смирнов в окружении нескольких военных. Все были довольно солидного возраста и в больших чинах. Приглядевшись к ним, Романовский побледнел, потом лицо его вспыхнуло, и глаза налились радостью. В седовласых и слегка обрюзглых военных он, хоть и с трудом, узнал боевых ветеранов истребительного полка имени Героя Советского Союза Ивана Дроботова. Они чинно проследовали мимо него, конечно не узнав, только генерал Смирнов скосил глаза в его сторону и, ухмыльнувшись, передернул усами.
Не смея подойти, Романовский шел за ними на почтительном расстоянии. Он проводил их до комнаты парткома и остался за дверью. Так и стоял минут десять, не зная, что делать, пока не позвал выглянувший Аракелян.
Все ветераны знали о его судьбе и с удовольствием приехали повидаться с ним и Коротом. Но Романовский видел и знал: не только ради этого прилетели старые ратные товарищи. И был благодарен им. Будто подслушав его мысли, Смирнов сказал:
— Встречу, не ограниченную военным уставом, с возлияниями и воспоминаниями, откладываю на вечер. Сейчас к делу. До собрания осталось шесть часов. Сурен Карапетович Аракелян и я все подготовили в правовом отношении. Но часть организации лежит на вас, старики. Всем, кто получил задания, немедленно выполнять. Можете греметь басами, бряцать орденами, грозить мандатами, хоть петь и плясать, но чтобы к шестнадцати ноль-ноль привести всех нужных должностных лиц и оформить недостающие документы. Выполняйте!
— Есть! — почти хором ответили ветераны.
В шестнадцать часов по московскому времени зал парт кабинета битком набился пилотами, техниками, работниками аэродромных служб.
В президиуме сидели. Смирнов, секретарь горкома КПСС, Терепченко, военком, районный судья и Аракелян. Передние ряды заняли ветераны полка Дроботова, Корот с Марфой Петровной, Романовский, Семен Пробкин и Василий Туманов с товарищами.
Встал Аракелян.
— Собрание считаю открытым. Слово имеет начальник главной инспекции Аэрофлота генерал-лейтенант Смирнов.
Смирнов встал, примерился к трибуне и, не одобрив ее высоты, вышел вперед. Его глуховатый голос четко разнесся по залу.
— Товарищи и друзья! Со дня окончания Великой Отечественной войны прошло более пятнадцати лет. Но до сих пор мы еще не можем ликвидировать ее последствий. Мы вновь построили города, лучше и красивее разрушенных. Наша наука и промышленность переросла довоенный уровень, и мы стали пионерами космоса. Но война нарушила координацию человеческих отношений, создала трагические судьбы, принесла вечное горе во многие семьи. Горе — тяжелая ноша. Несправедливость — не менее тяжелый груз. И то и другое еще до сих пор переносят некоторые люди. А ведь нет ничего дороже человека. Он только тогда полноценный созидатель, когда жизнь его не омрачена, ясен путь, а в сердце большая вера… Еще много героев войны остались безвестными, а несправедливо обиженные ждут правды и верят в нее. И правильно! Пусть верят. Может быть, не сразу, потому что это безмерно трудно, но придет время, и мы скажем: «Товарищ! Пойми и прости!»
Смирнов шагнул к трибуне, взял стакан с водой и осушил его одним глотком.
— Часть этой работы партия поручила нам, и мы с удовольствием выполняем ее сегодня, сейчас… Прошу вас, товарищ военком!
Из-за стола президиума вышел тучный подполковник. Начал говорить баском, по-волжски окая.
— Товарищи! Трое из вас в годы войны проявили бесстрашие, мужество, героизм и по заслугам награждены партией и правительством. К сожалению, по многим причинам награды вручить вовремя не удалось. Мы сделаем это сейчас…
Военком зачитал указы о награждении медалями двух бывших воентехников и вручил им награды.
— А теперь, — сказал он, взяв со стола четыре красные книжечки, — я вручу награды человеку, заслужившему их вдвойне. Читать Указы не буду, скажу своими словами… За боевую работу в годы Великой Отечественной войны Президиум Верховного Совета награждает летчика Романовского Бориса Николаевича орденом Ленина.
Под аплодисменты Романовский подошел к военкому. Тот прикрепил орден к его пиджаку и поднял руку с зажатыми в ней красными книжечками.
— Еще он награжден орденом Красной Звезды! Медалями «За взятие Берлина» и «Партизан Великой Отечественной войны» второй степени! Прошу, Борис Николаевич, получить награды!
Романовский принял от военкома удостоверения и коробочки с медалями. Ответил на рукопожатие:
— Служу Советскому Союзу!
— Так и служи, сынок! — услышал он голос Смирнова.
Повернулся к товарищам и постепенно начал различать лица и плещущиеся над головами руки. И он поднял руку. В зале мгновенно наступила тишина.
— Я безмерно счастлив!.. И поэтому вряд ли смогу говорить связно о своих чувствах, о себе. Да это и не надо… Я хочу рассказать о другом человеке, с чьим именем связана вся моя жизнь, который и после гибели был для меня примером, моей путеводной звездой. Да, он, мой командир Иван Павлович Дроботов, погиб. Погиб в воздушном бою. Лучший истребитель фронта, виртуоз воздушного боя погиб нелепо, потому, что его на несколько секунд раньше, чем было можно, оставил без прикрытия ведомый. Ведомым был я.
— Твоей вины не было! — бросил в притихший зал Смирнов.
— А укор остался. Вечный укор! — Романовский оттянул галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. — Он ушел из наших рядов безвременно, но успел решить свою «формулу жизни». А формула проста: «Если ты настоящий коммунист, если не хочешь, чтобы след твой на земле потерялся, воспитай хоть одного человека, равного себе, а лучше — превосходящего тебя во всем хорошем и нужного для Родины!» Вот в первом ряду сидят его друзья и воспитанники. И они идут по жизни с заветом Дроботова. И меня, в то время желторотого птенца, поставил на ноги, вселил в душу любовь к настоящим людям и ненависть к врагам тоже он… Но одного увидеть себе подобным не успел: своего сына!..
Зал десятками широко открытых напряженных глаз уперся в Романовского, а он замолк, не находя слов.
— Смелее, Боренька! — шепнул сзади Смирнов.
— Война разметала семью Ивана Павловича. Родители погибли на горящей земле Украины. Жена, Елена Николаев на, ушла на фронт медсестрой и попала под прямое попадание бомбы. Трехлетнего сынишку эвакуировали из блокированного Ленинграда, и след его затерялся. По документам он утонул в Ладожском озере. А мы не верили. Все эти годы мы искали его. Не теряли надежды. Мы…
Генерал Смирнов не выдержал и вскочил из-за стола. Сильный с хрипотцой голос перебил Романовского:
— Мы нашли сына Героя Советского Союза Ивана Дроботова. Он среди вас, друзья!
— Вот подарок, посланный ему отцом в сорок четвертом году! — Романовский поднял над головой медальон из плексигласа. — Его имя сейчас Василий Туманов, его настоящее имя Василий Иванович Дроботов!
Василий встал. Он стоял с закрытыми веками, прижав подбородок к груди. Потом вскинул голову и, не мигая, смотрел на судью, читавшего решение об изменении фамилии. Когда военком протянул ему Грамоту Героя на вечное хранение, сделал два тяжелых шага к столу президиума.
И тут у входа в зал возник шум. Василий обернулся. В дверях появились его бывшая воспитательница Анна Родионовна и Светлана. Передаваемый с рук на руки, словно по воздуху, к нему плыл его сын.
Василий бережно положил Грамоту на стол и принял сына. Окинул взглядом зал.
— Сына своего называю Иваном. Обещаю: мы оба будем достойно носить фамилию отца и деда!
«Будете! — думал Романовский, отойдя в сторонку. — Будете. И тебе, Василек, пример Дроботова нужнее, чем Семену. Я рад, но Семена мне почему-то жалко — будто украли чего у него!»
Глубокой ночью Романовский сидел за столом своей квартиры. В светлом кругу от настольной лампы лежало письмо, которое он получил полмесяца назад от генерала Смирнова. Смирнов писал об итоге поиска, проводимого отделом Генштаба и московской милицией.
«…Начинаю понимать, что не только нахождение медальона у Пробкиных сбило тебя с толку, но и характер обоих юношей. Конечно, по характеру Семен ближе к Дроботову. Видишь, как бывает в жизни!
…В Ленинграде нашли старушку — няню Дроботовых. Она точно знала, что сын Ивана не утонул, потому что сама вынесла его на руках из воды. А через несколько часов ее, больную, в беспамятстве, отвезли в госпиталь.
…Ты отметил крестиком на фотографии Семена Пробкина. Мы же решили проверить на идентичность всех ребят, сфотографированных в детдоме. Дроботовым оказался… Василий. Няня сразу узнала его, больше того, рассказала об одной примете на теле. И она оказалась отмеченной в санитарной книжке пилота Туманова.
…Я рад, Борис Николаевич, что мы не остановились на полдороге».
Двигатели дружно вздохнули, и огромный самолет Ту-114, гордость Аэрофлота, пошел на взлет.
Набрав высоту, он пролетал по заданному «коридору» и, оставив позади воздушную зону Москвы, лег на маршрут: Рига — Стокгольм — Осло — Берген — Кефлавик — Нью-Йорк.
В очень сложные полеты «над странами и народами» допускались только лучшие пилоты гражданской авиации, знающие, опытные, крепкие характером. И то и другое набиралось постепенно — каждый из них прежде всего «творил себя», а хорошие люди помогали им это делать. Чтобы сесть за штурвал такого гиганта, как Ту-114, они упорно проходили лесенку от слабенького самолета — «кукурузника» вверх и на каждой ступеньке ее по нескольку лет оттачивали мастерство. Далеко не у всякого хватало на это терпения — путь тернист.
Лайнер Аэрофлота подошел к зоне международного аэропорта Нью-Йорк на высоте десять километров и получил от диспетчера «добро» на снижение и условия посадки. Они не радовали: высота облаков над землей не превышала сотни метров. В такой обстановке не просто вывести громадный самолет на ось взлетно-посадочной полосы.
Американцы начали подсказывать, как это сделать, одна ко крепкий баритон командира корабля остановил поток слов, твердо попросив давать только положенные команды, а не советы.
— Кто командир? — обидевшись, спросили с земли.
— Посмотрите по документам.
И на диспетчерском пункте, узнав фамилию командира» замолчали. Лишь бесстрастный голос время от времени бросал в эфир сообщения, где, на какой высоте, с каким курсом идет самолет.
Командир заходил на посадку уверенно, хотя даже невысоко над землей за стеклами кабины висела сумеречь пропитанных смогом облаков. Самолет вели точные приборы. На выступе одного из них — компаса — покачивался медальончик из плексигласа. На врезанной в светлую оправу фотографии можно было разглядеть портрет военного летчика периода Великой Отечественной войны в звании майора.
Точно и плавно приземлился лайнер.
Когда около аэровокзала из него по трапу спустился среднего роста, симпатичный, с черными усиками, тронутым сединой, чернявый командир, навстречу ему шагнул представитель Аэрофлота.
Здороваясь, командир доложил:
— Рейс выполнен порядком. Командир — Дроботов.
— С прибытием, Василий Иванович. Рад видеть тебя в который уж раз!