Я отправляюсь в Москву.
Поощрение.
Десятидневный отпуск, не считая дороги. Почему именно я? Ну если б Сосновский — понятно. Он лучший из лучших. А я чем лучше Дойникова, Щукаря? Вообще-то я догадываюсь: старший лейтенант Копылов и старший лейтенант Якубовский отправляют меня на свидание с Москвой, с матерью, с друзьями, чтобы я окончательно проверил себя.
Чтобы решил, с кем я.
Зря беспокоятся — я здесь. С ними. С ребятами. С Таней. Но вот про Таню-то они не знают. Если б они хоть раз видели нас вместе, не пришлось бы отправлять меня в отпуск.
Она встретила известие о моем отпуске именно так, как я предполагал. Господи, до чего ж я ее теперь хорошо знаю! Но шел к ней все же с тревогой. От нее всегда можно ждать любого сюрприза.
Сейчас войду, думал, этак небрежно упомяну про отпуск. Она небрежно спросит, надолго ли. Отвечу, что дня на три. Она скажет: «Ну-ну»…
Пришел. Ужинают, Таня и обязательная, как вечерняя поверка, Рена. Конечно, в халатике. И, конечно, говорит: «Ой!» Но не уходит. Таня мрачнеет.
Тут я небрежно говорю:
— Между прочим, отпуск мне дали. В Москву.
Лицо Тани каменеет, становится бесконечно равнодушным и скучающим.
— Да?.. — тянет она небрежно. — Что ж, это неплохо. Надолго?
— На три месяца, — говорю я и намазываю себе колоссальный бутерброд.
— Ой! — опять вскрикивает Рена.
Таня мгновенно оборачивается. Губы сжаты. Глаза сверкают. Она смотрит на меня, будто сверлит. Наконец тихо-тихо, почти шепотом, спрашивает:
— На сколько ты сказал?
Смотрю на нее невинным взглядом Дойникова.
— На десять суток. А что?
— Ох… — облегченно вздыхает Рена.
Лицо Тани молниеносно меняется. При взгляде на него можно уснуть — такая на нем написана скука.
— Ну-ну, — роняет она.
Тут Рена вспоминает о невымытой посуде, недочитанной книге, недошитом платье и исчезает.
Мы остаемся одни.
И тогда происходит то, чего я никак не ожидал.
Таня начинает плакать.
Очень тихо. Просто она вынимает откуда-то крохотный платок и промокает им глаза. И шмыгает носом.
Я никогда не видел ее плачущей. Мне даже в голову не приходило, что она умеет плакать.
Стою растерянный. Наконец наливаю в стакан воду и подаю ей. Так, кажется, всегда делают в подобных случаях.
Таня отстраняет мою руку.
— Спасибо. Пей сам…
— А чего ты плачешь? — говорю, — Что случилось?
— Ничего, — отвечает, — абсолютно ничего. Это я от радости.
— Какой радости?
— Ну как же. Радуюсь за тебя.
Я сажусь на диван, обнимаю ее за плечи (она тут же отстраняется).
— Таня, — говорю очень твердо, в высшей степени твердо, — это смешно. Мы здесь по неделям не видимся. Десять суток — ты и заметить не успеешь.
— До чего ж ты глупый все-таки… — Она смотрит на меня с сочувствием. — Ну при чем здесь срок? Думаешь, услали бы тебя на три месяца на учения, я огорчалась? Веселого мало, но не огорчалась бы. Мы люди военные…
— Ничего не понимаю…
— То-то и оно. Здесь совсем другое дело!
— Почему? — спрашиваю.
— «Почему, почему»! — Теперь она не плачет, возмущается: — Как ты не можешь понять? Москва, старые друзья, компании, рестораны, Эл этот твой…
— Слушай. — Поднимаю с дивана, зажимаю ей щеки ладонями и смотрю прямо в глаза. — Слушай внимательно и постарайся понять. Если начальство не боится, что, окунувшись в столице в омут кутежей, я застряну там, то уж от тебя-то я куда денусь?
Таня обнимает меня. Примирение состоялось. Мы продолжаем ужин. Начинается серьезный разговор.
— Знаешь, Татьяна, — говорю я (Татьяной она именуется в особо ответственные минуты), — меня мучает одно обстоятельство: как-то неловко получается. Копылов — твой друг, мой начальник… И ничего не знает… В какой-то момент может возникнуть недоразумение… Словом, ты понимаешь.
Таня улыбается.
— Ну если только это тебя волнует… Все очень просто, — говорит. — Завтра ты уедешь, и я скажу ему, что мы женимся. Ты отправился к маме за благословением.
Молчу.
— Может, я что не так сказала? — Подчеркнутое беспокойство. — Или ты не согласен? Ты не расслышал? Я официально предлагаю тебе руку и сердце.
И смотрит на меня. Я отмахиваюсь.
— Тебе только шутить, — говорю. — Серьезно, надо как-то решить этот вопрос. Подумай, ведь чистая случайность, что Копылов до сих пор не застал меня здесь…
— Ну хорошо, не будем ждать десять дней. Пойдем скажем ему сегодня.
И смеется. Я тоже. Потом перестаю смеяться. Вдруг понимаю, что она не шутит, что она меня очень любит и очень хочет, чтобы мы поженились.
Пристально смотрю на нее. Она краснеет и отворачивается к спасительному окну.
…Когда утром поезд наконец трогается, я ложусь на свою верхнюю полку плацкартного вагона и устремляю глаза в потолок.
Итак, все ясно. Принято множество важных решений. Я подаю рапорт в училище. Таня уезжает со мной, там тоже есть спортивная команда, а место санинструктора ей найдется.
Потом я становлюсь офицером, она же. наоборот, увольняется. Еду служить…
Сложнее будет с мамой.
Она понимает, конечно, что когда-нибудь я женюсь. Когда-нибудь в далеком будущем. И понимает, что на княгине это сделать трудно (да и не следует). Но хоть на народной артистке. Сойдет и дочь академика. Даже генерала, но лучше маршала.
Маму жаль, но с мечтами этими ей придется расстаться. Ничего не поделаешь. Пусть мирится с невесткой-врачом.
Однако о своих планах ничего маме (да и отцу) не скажу. Успею. Пусть привыкают постепенно. Насчет училища тоже пока промолчу. Тем более, что все это еще в проекте.
А поезд все идет, все стучит, и кажется, сто лет прошло с тех пор, как ехал я в противоположном направлении и старший лейтенант Копылов ходил по вагону со своей трубой-перекладиной. А ведь и года не прошло…
…На вокзале встреча состоялась на высочайшем уровне, не хватало только флагов и оркестра. Прибыли: мама в норковой шубе, отец в бобрах. Дуся с букетом. Анна Павловна — наш семейный летописец, ребята.
Дома — пир. Стол не накрыт, а укрыт сплошь лучшими образцами маминого и Дусиного кулинарного искусства. Был даже извлечен бабушкин сервиз, случай беспрецедентный, насколько я помню, в богатой торжествами истории нашего дома.
Замечаю отсутствие Элеоноры Мангустовой. Выясняется, что она не успела на вокзал, застрявши в парикмахерской. Скоро явится.
Первый тост произносит Влад. Наверное, очень остроумный, все хохочут. Мне не смешно. Криво улыбаюсь, чтобы поддержать компанию. Потом Анна Павловна. Воспела невыразимое счастье мамы иметь такого ребенка.
Почти не пью. Ем за троих. Мама в восторге. Поднимается Серж. Он произносит длинный тост в стихах, который кончается так:
Во глубине сибирских руд
Томится наш любимый друг.
Терпеть осталось уж немного,
И ты вернешься к нам опять,
И у знакомого порога
Тебя с шампанским будем ждать!
Ну, как стихи? Такие плохие я не писал даже в детском саду — стыдился. А вот насчет «сибирских руд» и «томится» я ему сейчас выдам! Поднимаюсь во весь свои богатырский рост. Но Сержа спасает неожиданное появление Элеоноры Мангустовой. Все застывают. Немая сцена из «Ревизора».
На Эл серебристо-перламутровый брючный костюм, волосы, тщательно отутюженные, чтоб, не дай бог, не было малейшей волны, прямые и белые, спускаются по сторонам лица ниже груди. Ресницы протянулись через стол. Эффект велик. Она преподносит мне розу и кокетливо чмокает воздух.
Последний тост произносит отец. Он, я заметил, все время поглядывал на меня, наблюдал, делал выводы. И понял больше других.
— Вот что, сын (говорит торжественно — растроган), ты должен понять, как мы рады. В тебе для меня и для мамы весь смысл нашей жизни. Весь ее смысл — в твоем счастье. И это главное. А уж будешь ты счастлив здесь, с нами, в своей квартире, или в кресле посла, или на военной службе — это вопрос второстепенный. Его надлежит решать тебе. Вопреки мнению многих, жизнь — не театральная сцена. Это тебе говорю я, режиссер. И суфлерская будка здесь ни к чему. Ты теперь не ребенок, ты мужчина и сам определишь, где твое счастье. И где бы и каким бы оно ни было, мы с мамой будем благодарить судьбу.
Мать плачет, Анна Павловна закатывает глаза, Эл хлопает ресницами, Серж с Владом хихикают…
А я проникся. Растроган.
Конечно, просто отец говорить не может. Но сказал-то правильно. Раньше всех почувствовал перемену. Толковый все-таки у меня папка. С намеком тост.
Я-то понял, но остальным, кроме мамы, наплевать, Я тоже встал произнести ответную речь. Тишина. Все застыли. Внемлют.
И вдруг мне стало неохота произносить ее, эту речь. Невыносимо скучно мне стало. Ну что я скажу?
Как объяснить Владу и Сержу, что такое ночной зимний лес? Как пахнет небо, когда ты паришь в нем под белым куполом? Какая это музыка — самолетный мотор?!
Как объяснить маме, у которой с вокзала глаза не просыхают, что жить в пахнущей хвоей палатке не равнозначно смерти, что борщ в котелке вкуснее ее «канапе с кавиаром», а сон в казарме крепче, чем в моей зашторенной изолированной комнате?
И Эл, разве она поймет, что Таня красивей ее? Что румянец без грима, ресницы без туши куда прекрасней?
Ну как им это все объяснить? Да и зачем? К тому же надо еще самому разобраться, как это за год происходят в человеке такие разительные перемены и то, что казалось главным в жизни, теряет всякий смысл, а то, чего страшился, становится близким.
Все-таки мы, наверное, неправильно начинаем жить. Наверное, надо раньше узнавать, из чего можно сделать выбор. Или это только я не так, как надо, начинал? Впрочем, откуда мне-то было знать? Это уж определенно мама с отцом виноваты. А почему они? До пяти лет — да, до десяти. А в пятнадцать — семнадцать пора жить своим умом.
И армию нужно таким, как я, еще лучше показывать, привлекать к ней внимание. Может быть, устраивать, как в институтах, дни открытых дверей. Многие-то, конечно, понимают, что к чему, — в аэро-, мото-, морских клубах занимаются. А надо, чтоб все…
Но вряд ли уместно распространяться об этом сейчас. И потому я ограничиваюсь малым.
— Спасибо за встречу, — говорю, — спасибо за хорошие дни, что когда-то провели вместе. Желаю вам жить так же полно и радостно, как я. — Не удержался, добавил: — Если сумеете…
Речь, конечно, незамысловатая. Сидят разочарованные. Ждали другого: фейерверка остроумия, иронических рассказов. Словом, прежнего Ручьева в своем репертуаре. А прежнего Ручьева нет. Есть другой Ручьев, новый. Но им это пока невдомек…
Тем, что по окончании пиршества я не отправился со «стариками» в ресторан, мать была несказанно удивлена. Даже обеспокоена.
Но я друзей своих тихо выпроводил, а Эл, отведя ее в сторону, назначил свидание на завтра. Объяснил: первый день как-никак — мама, папа, сама понимаешь…
И с удовольствием завалился спать.
Весь дом ходил на цыпочках. Известная картина — «Отдых воина». Вечером сидел перед телевизором, вкушал покой. А вернее, не находил себе дела. К ужину, как бы случайно, нагрянули ближайшие мамины друзья. Все понятно — надо показать сына. Если б решилась, попросила бы меня надеть голубой берет. Когда я под боком, в виде воспоминаний армия — это красиво. Чтоб сделать маме приятное, поднатужился, выдал несколько «жутких» эпизодов.
Мамины подруги таращили на меня глаза, чуть не щупали: живой парашютист, тот, который прыгает с неба. Ах, ох!
Отдав дань восхищения, завели «случайные» разговоры — мол, и в других войсках интересно служить, да сколько можно, попрыгал, и хватит, и не пора ли перевестись в Москву… Большинство маминых подруг артистки, и они отлично отрепетировали свои роли. За всеми разговорами чувствовалась искусная режиссерская рука. А я-то думал, что в нашей семье только отец режиссер…
Лег рано. Проснулся, к великому ужасу мамы и Дуси, когда еще не было семи. Все утро бегал, выполняя поручения друзей.
Пошел отнести письмо родителям Сосновского. Сначала он не хотел меня утруждать. «И так у тебя всего ничего времени, будешь еще по моим поручениям ходить». Потом я его уговорил.
— Если будут расспрашивать, что говорить?
— Как что, — удивляется, — что есть, то и говори, у меня от них тайн нет.
И вот звоню с утра по телефону и к двенадцати отправляюсь к Сосновским. Оказывается, отец на даче — его специально вызовут в связи с моим приездом. Вот уж не знал, что у Игоря своя дача. Или, может, снимают? Удивляюсь. Дом новый, высоченный, с лоджиями, в тихом арбатском переулке. У подъезда черные «Волги», «Чайки». Из одной «Чайки» вылезает эдакий министр, в пенсне, в мехах, с диковинной суковатой тростью. Такой важный, такой величественный, что я даже остановился. Пропустил вперед. Потом вхожу. Поднимаюсь в лифте до двенадцатого этажа. И вот звоню в дверь.
Открывает такая симпатичная старушка в белом фартуке, улыбается:
— Вы Ручьев, Игорька товарищ? Пожалуйте, пожалуйте. Василий Петрович, Нина Тимофеевна, — кричит, — Ручьев пришел, который звонил.
Откуда-то из дальних глубин квартиры раздаются торопливые шаги, появляется высокая женщина, наверное мать Игоря. А потом раскрывается другая дверь, и на пороге возникает отец — тот самый «министр» из «Чайки»! Вот это номер! Теперь, когда он без своих меховых воротника и шапки и даже без пенсне, я вижу, как они с Игорем похожи.
Стоят, улыбаются.
— Давай, Ручьев, входи. Нам Игорек писал о тебе. Сейчас чай будем пить, твои рассказы слушать.
Раздеваюсь, вхожу. Садимся за чай. Конечно, я подробно рассказал про наше военное житье-бытье, про Игоря, про его успехи. И сам узнал много прелюбопытного. Во-первых, выяснилось, что Василий Петрович, отец Игоря, — ни много ни мало академик, Герой Социалистического Труда.
И хоть бы раз Игорь словом обмолвился! В отличие от «аристократа» Ручьева почему-то с самого начала вел себя как нормальный человек! Для него все ребята всегда были одинаковы, а не «другого круга». И умел все: пилить, строгать, собраться в поход, пришить пуговицу, вымыть пол. И что самое поразительное, считал это естественным. Да, дела!..
Из разговора узнал, что Сосновские хорошо осведомлены об армейской жизни сына, о всех его друзьях — в том числе и обо мне. Игорь в письмах, как всегда, солидно, серьезно охарактеризовал каждого, подчеркнул достоинства, осудил недостатки.
И о том, что хочет в училище, родители тоже знают и всемерно его поддерживают. Ну, не чудеса?
Велели передать Игорю, что у них все благополучно, дали письмо. Ушел от них, будто из-под пухового одеяла вылез. Какие-то они теплые, ласковые, добрые. От них так и веет приветливостью. Посидел два часа, а кажется, всю жизнь знаю.
Ну погоди, Игорь Васильевич, приеду, выдам тебе по первое число за сокрытие таких предков!
Сходил к Дойниковым. Тут никаких сюрпризов.
Меня ждали, словно генерала, прибывшего с инспекцией. За столом вся семья — отец, мать, три брата. Каждый вылитая копия другого, и все вместе вылитые копии Сергея, чье фото — в голубом берете, при всех «орденах» — пять значков — красуется на комоде в рамке. У всех ямочки, у всех глаза голубые в блюдце величиной. А отец выглядит как самый старший из братьев. Торжественно встал, пожал мне руку и представил каждого:
— Супруга моя, Сергея мать — Ирина Васильевна, серебряную уже справили. Старшо́й — Петр — в вузе, значит, в высшем учебном заведении преподает: математику читает, другой — Николай — на моем же заводе, лабораторией заведует, третий — Владимир — в инженера́х ходит, тоже на нашем заводе. Все в людях. Сергей вернется, тоже на завод пойдет.
Говорит степенно, торжественно и, чувствую, гордится своим народом безмерно, хотя и сам он знатный слесарь. Мне Дойников рассказывал: «Отец рекорд побил: двадцать лет с Доски почета не слезает».
— Не вернется, наверное, ваш Сергей, — говорю, — в армии останется.
Сидят молчат.
— Как это так, не вернется? — наконец отец спрашивает. — Как это останется?
— А так, — говорю (и чего я завелся?), — в училище пойдет, генералом будет.
— Генералом! — Мать руками всплескивает. — Серенька наш?
— Ну, не сразу генералом, — говорю, — сначала в лейтенантах походит. Но решил стать военным, кадровым, на всю жизнь.
Опять молчат.
Неожиданно старший. Петр, говорит:
— Ну и правильно.
Другие братья поддерживают.
Тогда отец произносит свое веское слово:
— Пусть. Мы работать будем, он пусть охраняет.
Санкционировал, значит. Будь здоров дисциплинка в семье! Я теперь Сергея допеку, пусть попробует какое-нибудь нарушение сделать — сразу отца вспомню.
Потом мне такой допрос учинил, я аж взмок. Со всеми деталями расспрашивал: как живем, учимся, служим, как едим, спим, как с «одежей», какое начальство и «не чудит» ли его Сергей? Метко ли стреляет, хорошо ли с парашютом прыгает, не ругается ли с кем? Продолжает ли «баловство» — рисование, значит. Девушка подходящая не появилась ли?..
Вроде простой старик, а, смотрю, во всем разбирается, и хочешь не хочешь, всю нашу жизнь ему выкладываю.
Братья поддакивают. Мать умиляется. Симпатичный народ, чувствуется, такая у них спайка, такая дружба — не разорвешь. Молодцы!
Наугощали меня, еле ноги двигал.
Потом мать и братья начали меня наставлять, что передать Сергею. А отец все молчал. А когда кончили они и я уж домой собрался, он говорит:
— Слышал, что они тебе тут наговорили?
— Слышал, — отвечаю.
— Запомнил?
— Запомнил.
— Так забудь все это. Из головы выкинь! Сергей сам знает что и как, сам сумеет. А не сумеет, на себя пусть пеняет. У меня в его годы советчиков не было — одни рос, и он обойдется. Одно передай: чтоб службу нес исправно, по-дойниковски. Вот как мы тут. А остальное…
Посылку мать мне все-таки сунула: грузди какие-то в банке, пирог домашний и носки — сама связала.
На прощание обнялись со мной все.
И еще побывал у Хвороста. Шел с неохотой. Мы ведь с ним не очень дружим, даром что в одном взводе, — больше ссоримся.
Но перед отъездом он тоже подошел, хорохорится.
— Адресок возьми, — говорит. — будет время, сходишь, не будет, тоже не беда. Просто интересно матери живого десантника увидеть. Такого же, как я. В случае чего ты, Ручей, того, не сболтни лишнего. Скажи, не сын у вас — орел! Понял?
— Понял, — говорю, — приеду, все ей про тебя расскажу, будь покоен. Не обрадуешься.
Словом, пошел. Он мне старый адрес дал — ох и развалюха! — на чем только дом этот держится! Какие-то балки с улицы подпирают, подвал.
Но, оказывается, дом — на слом, а они переехали в новый, где-то в Бескудникове, час искал. Буквально два дня назад переехали. Две комнаты им дали, а у них и мебели никакой: кровать с шариками, этажерка, диван… В подвале-то ничего заводить не хотели — это мне мать его рассказала. Она прямо не знает, куда от счастья деться. Дождалась наконец жилья. Простая совсем и забитая какая-то. Отец у Ивана, оказывается, здорово пил (так что Ивановым склонностям удивляться нечего). Умер три года назад. Хотела было мать в деревню вернуться — не тут-то было. Сын и дочь против. Сын — это наш Иван, а дочь вот сидит, со мной разговаривает. Хорошенькая такая — постарше Ивана. Одета модно. Молодчага — работает и институт кончает. Как я понял, она всю семью вытягивала. А вот Иван давал им прикурить, мать небось наплакалась из-за него. Для них счастье, что его в армию призвали. Это мне потом сестра его рассказывала, когда до остановки провожала.
— Уж там-то он должен человеком стать. Как вы считаете, Толя, вы с ним служите, сделают его там человеком?
— Сделают, — говорю, — ручаюсь вам. Там из любого человека сделают. Вот из меня, например, сделали…
— Ну, вы, — смеется, — вы другое дело.
— Думаете? — спрашиваю. — Почему?
— У вас жизнь до армии совсем другая была. Я же вижу. И сравнивать нечего!
Я, понятно, возражать не стал, а еще раз заверил:
— За Ивана не беспокойтесь. Настоящим человеком станет. И матери так скажите.
Мать действительно очень уж радовалась, на меня глядя, — точно Иван рассчитал — все кругом ходила:
— И Ванечка мой такой? У него тоже знаки такие? А берет…
Теперь Ванечка у нее будет в мыслях красавцем, лихим десантником, а не шалопаем, каким, наверное, был. И то хорошо.
Велели квартиру новую описать, извиниться, что послать нечего: сейчас обставляться надо, трудновато…
Объяснил им, что ничего их Ванечке не надо. Кроме хорошей трепки, но это я про себя подумал.
Сестра у него мировая, какая-то собранная, видно, знает, чего хочет, и своего добьется. А хочет жить по-настоящему. И мать чтоб отдохнула от прошлых лет. Хорошая девушка. И красивая.
Последнее свидание, предстоявшее в тот день, не радовало. Договорились встретиться с Эл. В кафе-мороженом «Космос». Сначала удивилась — почему не в «Метрополе»? Сослался на коменданта: нельзя, мол, солдатам в рестораны. Как ей втолковать, что не хочу туда, не буду я там в своей тарелке.
Пришли в «Космос». Она опять в брючном: костюме, но ярко-красном. Все на нее оглядываются. Странно как-то себя чувствую. Было время, в ресторан входил, как домой, а теперь словно робею. Навык пропал.
Сели в уголке. Заказали какие-то сложные сооружения из шоколада, мороженого, орехов, еще чего-то.
Она объяснила подробно, как мне крупно повезло: у меня есть она. Многие бы хотели быть на моем месте. Они все о ней мечтают, а она ждет меня. Вот еще на прошлой неделе, когда она была с Тимом в Доме кино, то сказала ему, что меня ждет. Или Олегу — когда провела у него субботу и воскресенье на даче — тоже объяснила, что ждет меня.
Она столько говорит об этом, что, судя по всему, ни на что другое у нее времени не остается. Во всяком случае, институт она бросила.
Я смотрел на нее с грустью. Удивительно, как я мог проводить с ней столько времени! Целые дни. Неужели ничего не замечал? Да нет, просто меня это устраивало. То, что она давала, что могла дать, мне вполне хватало. Большего не требовалось. И не только от нее. От жизни тоже. Почему? Не потому ли, что и от меня никто ничего не требовал? А как спросили с меня, так и я стал спрашивать с других. Так уж, наверное, бывает, только я этого не знал.
Теперь знаю.
Объяснять ей разницу между ней и Таней бессмысленно. Она просто не поймет. Спросит, какая у Тани талия, какой рост, неужели лучше танцует, какие носит платья…
Не знаю. мне почему-то неприятно было бы говорить с ней о Тане.
Сказал просто, что у меня теперь другая жизнь, я изменился, а через год изменюсь еще больше; не уточняя, объяснил, что, видимо, останусь в армии надолго, может быть навсегда, и где служить буду, неизвестно. Во всяком случае, не в Нью-Йорке. Так что ждать моего возвращения смысла не имеет.
Последние аргументы показались ей, наверное, весьма убедительными. Поэтому разрыв она перенесла мужественно.
Доели мороженое и разошлись.
Она торопилась в парикмахерскую.
Последний день отпуска заняли другие дела. Володя настоял, чтобы я осмотрел свой «Запорожец» — убедился, в каком он отличном состоянии. Господи, видел бы он мою боевую, в которую можно засунуть три «Запорожца», видел бы, как я за ней ухаживаю.
Потом мама отвезла меня на Николину гору и показала дачу, которую они с отцом покупают. Дача хорошая. Мама продемонстрировала мне «мою» комнату. Уважительным шепотом сообщила, кто живет на соседних дачах. Долго восхищалась природой. Природа! На одном гектаре!
Походил по магазинам. Купил для ребят, что просили: бумагу, струны для гитары, краски, батарейки — целый чемодан. Для Тани — золотое колечко. Уже не представляю свое будущее без нее.
После обеда сел писать Тане письмо. Смешно. Она получит его дня через три-четыре после моего возвращения. Но мне хотелось ей написать — мы ведь первый раз в разлуке. Я имею в виду настоящую. Потому что на службе даже долгое отсутствие в счет не идет.
Здравствуй, Танек!
Вернее, добрый вечер. Когда ты получишь это письмо, меня уже не будет… (не пугайся) в Москве. Скорей всего, я буду сидеть за столом в твоей комнате и пить чай. Не обращай на меня внимания, читай себе спокойно, а я возьму еще печенья.
Так вот, я в Москве, дома. Даже не знаю, как описать тебе мои чувства. Стихи писать разучился, а проза недостаточно выразительна.
Знаешь, Танек, я никогда не думал, что за один год может произойти так много и так мало перемен. Просто удивительно!
В Москве перемен нет, во мне — не счесть.
Уже пахнет весной. Впрочем, в городе это незаметно. Все равно всюду асфальт, снега почти не видно. И Большой театр и телебашня на прежнем месте.
Мне ужасно захотелось всюду пойти с тобой, погулять по набережным, сходить в театры, в музеи, на стадионы. Показать тебе мой город. В рестораны не пойдем! Ни в коем случае! Лучше умрем посреди улицы Горького от голода.
На домашнем фронте без перемен. Встретили — сама понимаешь. Мать умиляется, отец присматривается, друзья удивляются. Знаешь, когда человек улетает в долгое космическое путешествие, а потом возвращается на землю, то выясняется, что за те десять лет, что его не было на земле, прошли тысячелетия. У меня наоборот, здесь все по-прежнему, а я словно прожил десять лет. Ну, не десять — пять.
Пишу о том же, о чем не раз говорил тебе. Надоело? Но пойми, это то, что больше всего меня поражает. Странно, те же люди, те же вещи, те же события, а воспринимаю я их совсем по-другому. Впрочем, если не поймешь — претензий не будет — я и сам не могу это толком объяснить…
И еще хочу сказать тебе, что очень соскучился, просто ужасно! Мне кажется, что я не видел тебя сто лет и ты забыла меня. А? Зовут меня Анатолий. Фамилия — Ручьев… рост… вес… Номер тринадцатый. Вспомнила?
Сочинил, песню. Что скажешь? Сам. — слова, сам — музыку, сам буду тебе петь. Уже репетировал, запершись в своей светлице, в четверть голоса. Вот первый куплет:
Дома я. В блаженстве утопаю.
Но не радуют родные небеса.
Мне нужны твои глаза, родная…
Мне нужна твоя червонная коса…
Я, конечно, не Соловьев-Седой, Ошанин и Хиль в одном лице. Но пусть Хиль попробует написать стихи, а Ошанин спеть. Каждый из них чемпион в своем виде, а я многоборец. Кроме того, они выступают для миллионных аудиторий. А мое произведение рассчитано на одного слушателя. Так что не взыщи.
Вот и все, о чем успел написать. Не скучай, скоро буду с тобой. (Я уже с тобой в момент, когда ты читаешь это письмо. Ты что, не видишь? Вот же я, на диване!)
Ты имей в виду, Танек, где бы я ни был, близко или далеко, я всегда теперь с тобой.
Перед отъездом отец зазвал меня в свой кабинет, откашлялся и произнес речь. Короткую и сбивчивую. Смысл: я могу на него рассчитывать всегда, что бы ни случилось и как бы ни поступил. Мама — хм, хм! — она очень меня любит, однако — хм, хм! — не всегда понимает — женщина. Но беспокоиться не надо — есть он, отец, и, пока он есть, все будет в порядке.
Обнялись. Отец долго сморкался.
Потом к себе в комнату, «будуар», затащила меня мама. Всхлипывала, пила валерьянку. Объяснила, что сделает все, чтоб я был счастлив. Отец — чудесный человек, но не от мира сего, он весь в искусстве, зато есть она, на нее я могу положиться всегда. Она знает жизнь лучше отца, лучше меня, лучше всех. И пока в ее груди бьется сердце, пока она дышит, я могу быть спокоен. Она не даст меня в обиду никому. Я должен ей писать обо всем, ничего не утаивая. А когда это «страшное время» (служба в армии) кончится, она построит мое счастье. Этому посвящена ее жизнь. Пончики в кульке, какао в термосе, курица в прозрачном мешочке. Мой воинский билет она обменяла с доплатой на мягкий. Вот аккредитив на триста рублей. Надо следить, чтоб не украли…
Обнялись. Бедная, бедная мама, если б только она знала, как торопится ее сын туда, куда она со слезами провожает его.
Со «стариками» простился по телефону. Так что проводы были скромными.