«Я докажу!» — вот девиз его жизни. И Геккель «доказывал», не очень стесняясь в средствах: случалось даже, что он рисовал несуществующих животных или видел в микроскоп не то, что там было, а то, что ему хотелось увидеть. Он «доказывал» всю свою долгую жизнь, и так и умер, будучи уверен в своей победе. Он верил во все, что говорил, а говорил все, что только подсказывала ему его богатая фантазия.
Восьмилетним ребенком Эрнст прочитал книгу «Робинзон Крузо». Эта книга произвела на него такое впечатление, что он только и грезил необитаемыми островами, дикарями, Пятницами и кораблекрушениями. Гуляя с матерью, мальчик косился на каждый густой куст и ждал — не выскочит ли оттуда дикарь с размалеванным лицом и страшным копьем из рыбьей кости в руке. Коза, мирно ощипывавшая придорожный куст, тотчас же превращалась в его воображении в стадо диких коз, и он, замедляя шаги, шептал: «Мама! Тише…»
Увлечение приключениями не затянулось долго. Как только Эрнст познакомился с книгами «Голоса природы» и «Космос» Александра Гумбольдта, так начал мечтать о научных путешествиях, а книга Дарвина «Путешествие на корабле „Бигль“» привела его к мысли сделаться натуралистом. Мать подогревала эти мечты, твердя сыну о красотах природы, и в конце концов он сделался большим фантазером и мечтателем.
«Я буду натуралистом», — твердил он, а прочитав «Жизнь растений» Шлейдена, прибавил: «Буду ботаником».
Начались мечты о поездке в Иену, чтобы изучать ботанику под руководством самого автора столь замечательной только что прочитанной книги.
Мечты не сбылись, и вместо Иены Эрнст попал сначала в Берлин, а оттуда в Вюрцбург, и оказался не ботаником, а студентом-медиком. Таково было желание отца.
— Собирание цветов не для тебя, — сказал Эрнсту отец. — Цветы не дают хлеба.
«Что ж, изучать природу можно и будучи врачом», — подумал юноша и поступил на медицинский факультет.
В те годы медицина только начинала становиться на ноги. Изучение клетки — недавно открытой — было самым боевым вопросом, которым увлекались с одинаковым пылом и седые профессора и безусые студенты. Про зоолога, не сидевшего с утра до вечера за микроскопом, говорили:
— Хорош ученый! Он не интересуется клеткой.
Анатом Келликер[39] создавал в те дни свое учение о тканях: рождалась наука гистология. Клеткой увлекался и знаменитый Вирхов[40] — сам Вирхов! — учивший, что человек есть государство клеток, в котором разные ткани и органы нечто вроде разных цехов, работающих на благо целого. Лейдиг[41] — тогда еще доцент — не отставал от стариков и также изучал клетку.
Попав в компанию Келликера и Лейдига, Геккель принялся, как и все, изучать и удивляться. Но едва он успел войти во вкус рассматривания клеток и немножко научиться обращению с микроскопом, как вернулся из Вюрцбурга в Берлин. Он так и не научился красить клетки и всю свою жизнь прожил, не прибегая к этому столь важному и необходимому для зоолога занятию. Впрочем, своей жизнью и своими работами он показал, что можно иногда обойтись и без анилиновых красок и кармина, заменив их акварелью, карандашом, тушью и листом александрийской бумаги.
В Берлине Геккель устроился в лаборатории знаменитого физиолога Иоганна Мюллера[35] (ученых Мюллеров было несколько, поэтому их зовут по именам, чтобы не перепутать). О том, насколько был знаменит Иоганн Мюллер, можно судить уже по списку его учеников: Вирхов, Шванн, Келликер, Дюбуа-Реймон[42] и даже сам Гельмгольц были его учениками.
Мюллер очень любил обобщать, но обобщать с толком.
— Для естествоиспытателя, — говорил он, задумчиво глядя на свой микроскоп, — равно нужны и анализ и обобщения. Но обобщение не должно преобладать над анализом. Иначе вместо важных открытий получатся только фантазии.
Геккель благоговел перед своими профессорами, но не всегда их слушался: завета насчет «обобщений» и анализа он никак не хотел придерживаться. У него обобщение всегда обгоняло анализ.
«Дорожи временем и счастьем труда», — твердила ему в детстве мать. И белокурый, голубоглазый студент Эрнст Геккель все свое время отдавал работе. Он не ходил по кабачкам и пивным, не состоял ни в каких студенческих организациях. Его лицо осталось в целости: он не мог похвастать даже маленьким рубцом или шрамом — следом дуэли, которыми немецкие студенты занимались в промежутках между лекциями.
«Это способный студент», — говорили про него профессора.
«Тихоня, подлиза!» — презрительно отзывались о Геккеле веселые бурши-студенты.
В 1858 году он расстался с университетом, сдав докторский экзамен и получив право врачебной практики. Теперь он был уже не просто Эрнст Геккель, а «герр доктор». Ему совсем не хотелось лечить больных, он рассчитывал устроиться в лаборатории Мюллера и заняться научной работой. Но Мюллер умер. Пришлось взяться за практику. Тут Геккель решил покривить душой и обмануть отца, а кстати и себя самого.
«Если у меня не будет практики, я докажу отцу, что медицина вовсе уж не такое выгодное дело», — рассуждал сам с собой молодой врач поневоле. И он повесил на своей двери вывеску такого содержания:
Прохожие удивлялись странному доктору, который ждет пациентов ни свет ни заря, и, конечно, никто к нему не шел. За год у Геккеля побывало всего три пациента, и то случайных.
Три пациента в год маловато. И он, объявив отцу, что медициной не проживешь, с легким сердцем занялся научной работой, сняв с двери свою забавную вывеску.
Разговоры старика Вирхова о «государстве клеток» не прошли даром: Геккель решил заняться изучением этих «государств». А так как у него всегда была большая склонность к порядку, то он нашел, что изучать сразу сложное государство нельзя.
— Нужно все делать по очереди. Начнем с отдельных клеток.
Наладив микроскоп, он принес домой разнообразных инфузорий и другие одноклеточные организмы. Амебы разочаровали его: слишком неуклюжи. Туфелька — излюбленный объект не одного поколения зоологов — не понравилась ему своей бойкостью, другие инфузории тоже: то очень бойки, то просты, то некрасивы. Кого же выбрать? Оставив микроскоп пылиться на столе, Геккель пошел в библиотеку.
Он набрал здесь груду книг и толстых атласов и принялся искать в них — кто из одноклеточных интересен для изучения. Не успел он перевернуть и десятка страниц, как увидел рисунок радиолярии.
— Какая красота! — прошептал он и тотчас же решил, что лучшего объекта для исследования ему не найти. У этих крохотных радиолярий были такие прелестные кремневые панцири. Они походили то на тончайшие кружева, то на изящную решетку; эти филигранные шарики были украшены то острыми и длинными иглами, то короткими шипами, то разветвленными отростками.
Выпросив у отца немножко денег, Геккель поехал в Италию. Здесь он не стал бегать по музеям и картинным галереям. Все дни он проводил, шаря в синих волнах шелковой сеткой и всякими сачками и драгами, охотясь на красавиц радиолярий. Он выходил на берег моря, нагруженный банками, пробирками, сетями и сетками. А дома смотрел в микроскоп, готовил препараты и восхищался изяществом кремневых панцирей.
Эрнст Геккель (1834–1919).
Геккель прекрасно рисовал, и он зарисовывал радиолярий сотнями, не жалея глаз, не жалея времени, красок и бумаги. Вырисовывал каждый заворот кружевного панциря, отмечал каждую дырочку, наносил на бумагу каждую, даже самую маленькую иголочку. И когда он вернулся из Мессины на родину, то привез с собой не только сотни баночек и тысячи препаратов: в его чемодане лежал огромный альбом рисунков. Ученые Берлина ахнули, увидя все это.
Геккель отправился в Кенигсберг. Там, в Обществе естествоиспытателей, он разложил свои альбомы и имел удовольствие еще раз выслушать бесчисленные «ахи» и комплименты.
— Колоссаль! — восклицали ученые. — Так молод и так работоспособен. Как хорошо рисует! Какие замечательные препараты! — Но никто из них и не подумал предложить ему место хотя бы ассистента.
Через год Геккель подал заявление в Иенский университет и просил разрешения читать курс. Его зачислили доцентом, а еще через год он был уже профессором. Читая лекции, он не забывал радиолярий: исписывал сотни страниц и делал рисунок за рисунком. В конце концов он выпустил в свет огромную «монографию» радиолярий. Его имя стало известно всем зоологам мира.
Радиолярии.
В эти-то времена Геккель познакомился с книгой Дарвина.
— Сумасшедшая книга! — отзывались о ней профессора Иены. — Болтовня и вздор!
Этого было достаточно, чтобы Геккель воспылал желанием изучить книгу. И как только он прочитал ее, — даже не очень внимательно, — тут же влюбился, подобно Гексли, и в книгу, и в теорию, и в ее автора. Хотя его монография радиолярий была почти готова к печати, он решил включить в нее теорию Дарвина: пусть книга немного задержится выходом в свет, но он заявит себя в ней сторонником замечательного учения.
Геккель принял теорию Дарвина на веру, даже толком не ознакомившись с ней. Не изучив ее, он решил сделаться пророком нового учения, решил защищать его до последней капли крови. Он поставил себе задачей и другое — пополнить эту теорию.
«Дарвин не говорит, откуда взялись первые организмы, — сказал он сам себе. — Он не говорит и о многих переходных формах, иногда их у него нет совсем».
И Геккель принялся обдумывать план новой книги, которая должна будет не только окончательно укрепить здание дарвиновой теории, но и обобщить многое другое.
Немецкие ученые не были очень склонны признать теорию Дарвина, но Геккель не смущался этим. На съезде естествоиспытателей в Штеттине он заявил, что дарвиново учение — новое мировоззрение, имеющее самое широкое значение, и сравнил Дарвина с Ньютоном.
— Никакие нападки не остановят прогресса. Прогресс есть закон природы, и никакая человеческая сила, ни оружие тиранов, ни проклятия пасторов не смогут остановить его! — закончил он свой доклад и вызывающе посмотрел на присутствующих.
Все ждали, что скажет Вирхов, и все были изумлены, когда тот принялся защищать Дарвина, а заодно с ним и Геккеля. Собственно, Вирхов защищал не столько их, сколько себя: на него, за его учение о «человеке как государстве клеток», сыпались упреки в материализме. Он стал доказывать, что его материализм совсем не философский материализм, а простое констатирование фактов, такое же, как и учение Дарвина.
— Церковь и государство, — разглагольствовал этот лукавый и хитрый старик, — должны привыкнуть к тому, что с успехами естествознания происходят и некоторые изменения в наших взглядах и предположениях. И они должны сделать эти новые течения науки полезными и для себя.
Вирхов был очень осторожен и хитер. Он не хотел ссориться с церковью и рекомендовал ей просто «идти в ногу со временем».
Несмотря на поддержку Вирхова, большинство натуралистов встретили выступления Геккеля враждебно. Его фантазии считались ненаучными, над ними смеялись и давали им весьма обидные прозвища.
— Я докажу! — рассердился Геккель.
Новая книга, за работу над которой он принялся, должна была выяснить и обобщить все.
Геккель писал с утра и до глубокой ночи. Он почти не ел и не спал. Наскоро прочитав лекцию, он спешил домой — писать.
Исписанные листки уже не укладывались на столе, они не влезали в шкаф, им было тесно в сундуке. Геккель складывал их просто в угол своего кабинета.
«Физиологи смотрят на организм как на машину. Зоологи и морфологи глядят на него с таким же удивлением, как дикари на пароход. Это неправильно».
И Геккель принялся доказывать, что на организм нужно смотреть по-особенному, что и к форме нужно подходить «механистически». Что он, собственно, хотел сказать этими словами, он и сам толком не знал. Но его очень прельщало такое единство взгляда: и физиологи и морфологи подходят к организму одинаково — механистически.
Его книга должна была показать, что все явления, все, что происходит и что есть, — все это подвержено общим законам. Геккель искал закон, который объяснял бы всё. Закон не находился. Тогда он придумал мудреные названия, думая, что сотней длинных слов можно заменить факты.
Геккель был большой любитель порядка. В этой книге не приходилось заниматься классификацией животных, и он занялся классификацией придуманных им отделов науки. Этих отделов было столько, что «словарик иностранных слов» к его книге занял бы не один десяток страниц.
Греческий словарь не сходил у него со стола: в нем было столько всяких хороших слов! Распространение организмов в пространстве Геккель назвал хорологией, учение о целесообразности в организме — дистелеологией, а учение об отношении организмов ко внешнему миру — экологией. Он нашел в своей книге место для морфологии и проморфологии, онтогении и филогении, палеонтологии и генеалогии. Даже столь странные названия, больше похожие на крики индейцев, вышедших на «боевую тропу», чем на научные термины, как «эпакмэ», «акмэ» и «паракмэ», оказались в его книге. И как завершение всего глава — бог в природе. Но это был совсем особый бог.
И название этому богу было — субстанция.
Книга вышла из печати.
В двух толстых томах, насчитывавших более тысячи страниц мелкого и убористого шрифта, разделенных на несколько частей, было изложено все, что только смог придумать и обобщить автор. Может быть, эта книга была и не плоха, но она так испугала читателей своей толщиной и тяжелым языком, так напугала их своими мудреными словами и бесчисленными параграфами, что ее никто не стал читать. И правда, «Генеральная морфология» очень походила на книги натурфилософов, выражавшихся весьма туманно и непонятно и видевших в том особое достоинство.
«Наши книги не для толпы! — гордо заявляли они. — Наши книги только для избранных».
В геккелевской «Морфологии» было много нового. Но далеко не всякая «новость» оказалась и правда новинкой.
Многие считают, что именно Геккель первый ввел в науку родословные древа животных. Нет! Это было сделано не им, а русским ученым. «Морфология» Геккеля была издана в 1866 году, а в 1865 году вышла в свет «Зоология и зоологическая хрестоматия». Эту книгу написал А. П. Богданов[25], профессор Московского университета. В богдановской зоологии животные были описаны не по обычному для тех времен шаблону, начиная от обезьян и кончая простейшими: А. П. Богданов начал с простейших. И в этой же книге можно найти родословные древа животного царства. Первым был не Геккель, а москвич А. П. Богданов.
Впрочем, был предшественник и у А. П. Богданова. Знаменитый русский путешественник и натуралист П. С. Паллас еще за сто лет до Богданова и Геккеля писал, что истинные родственные отношения между животными нужно изображать в виде ветвистого дерева. Изобразить во времена Палласа такое «древо» было нелегкой задачей: родственные отношения между различными группами животных были еще мало выяснены. Но разве уж так обязательно изображать? Паллас указал, как нужно представлять себе родственные отношения между животными, показал правильный путь для выяснения этих отношений.
Можно спорить о том, кого считать «первым» — Палласа или Богданова. Но бесспорно одно: Геккель «первым» не был, он только повторил то, что было раньше сказано русскими учеными. Будем справедливы: Геккель не знал сказанного ни Богдановым, ни Палласом.
В той же «Генеральной морфологии» Геккель разделил живую природу на три царства: животные, растения и «протисты». К протистам он отнес и простейших животных (амебы, инфузории и другие одноклеточные животные), и простейшие растения (бактерии, одноклеточные грибы, одноклеточные водоросли и проч.).
Выделяя царство «протистов», Геккель хотел показать, что между животными и растениями нет уж очень резкой границы, что простейшие формы тех и других нередко чрезвычайно близки. И правда, ботаники и зоологи до сих пор не могут поделить некоторых протистов. Так, хорошо знакомую всем школьникам зеленую эвглену зоологи считают животным, ботаники — растением.
Оказалось, что и в этом случае Геккель не сделал особого открытия. Русский ученый, один из зачинателей научной микробиологии, Л. С. Ценковский[43] занимался изучением как раз «протистов» еще задолго до появления геккелевской книги. Правда, Л. С. Ценковский не называл протистов особым царством — его не интересовало название. Но он указывал, что изучение простейших животных и растений показывает: непереходимой грани между животными и растениями нет, среди простейших животных и растений встречаются формы «смешанного характера». Л. Ценковскому приходилось немало спорить, доказывая свою правоту: редко кто из его ученых-коллег соглашался со столь смелым утверждением.
Л. С. Ценковский оказался протистологом еще до того, как появилось геккелевское слово «протисты». Геккель не сделал никакого открытия, он лишь придумал название тому, о чем было рассказано другим.
«Морфологию» если и читали, то только прилежные биологи: очень уж трудна она была для чтения. Геккелю же, как и всякому автору, хотелось, чтобы его книгу читали тысячи и тысячи людей. Посоветовавшись кое с кем из приятелей, он решил сильно сократить и так переделать свою «Морфологию», чтобы она превратилась в популярную книгу.
Под названием «Естественная история миротворения» книга вышла в свет и имела большой успех. Ее перевели на двенадцать языков; в Германии она выдержала больше десяти изданий. Это был ошеломляющий успех, это была мировая слава. Все заговорили о Геккеле: и профессора, и студенты, и рабочие, и крестьяне, и пасторы. А заодно заговорили и о Дарвине, имя которого Геккель неустанно повторял в своей книге.
Вскоре в Иене произошло большое событие.
В Киссинген приехал Бисмарк[44], «железный канцлер», вождь Германии, охваченной национальным угаром. Конечно, профессора Иенского университета отправились к нему целой депутацией и просили канцлера оказать честь Иене и навестить ее.
— Конечно, я приеду, — ответил Бисмарк, стараясь изобразить на своем лице подобие любезной улыбки.
Он был тонкий политик и хорошо знал, что с профессорами нужно ладить.
Весь город принял участие в чествовании Бисмарка. Были парады, были приемы, были речи, играл оркестр, и воодушевленные видом «вождя» обычно тихие иенцы орали гимн, не жалея глоток. А вечером был банкет в ресторане «Медведь» — самом большом из иенских ресторанов. На этом банкете и выступил Геккель. Он произнес блестящую речь, в которой восхвалял канцлера, но не забывал и себя. Он так ловко повел дело, что оказалось, будто в Германии всего два великих человека: Бисмарк и Геккель.
— Он тонкий психолог, антрополог и проницательный историк и этнолог, — захлебывался Геккель, восхваляя Бисмарка и напряженно придумывая, как бы ему еще назвать канцлера. — Мы должны поблагодарить его за все, что он сделал для Германии.
Л. С. Ценковский (1822–1887).
Бисмарк уже был почетным доктором всех четырех факультетов Иенского университета. Больше факультетов не было. Ученые задумались.
— Выход есть! — воскликнул Геккель. — Мы, здесь собравшиеся, основываем еще пятый факультет — филогенетический. Разногласий на этот счет нет, — заявил он так быстро, что протестовать никто не смог бы, — и я, как декан нового факультета, объявляю князя Бисмарка первым и величайшим доктором филогении.
— Гох! — закричали профессора. — Гох!
— Тысяча восемьсот шестьдесят шестой год ознаменовался двумя событиями: битвой при Кениггреце начался новый период в истории немецкого государства, а в Иене зародилась новая наука — филогения, — продолжал Геккель, расплескав уже почти все свое пиво.
И правда, в этом году вышла в свет «Генеральная морфология» Геккеля.
Он и Бисмарк — вот два героя года.
— Мало переходов! — покачал головой Геккель, перечитав более внимательно книгу Дарвина. — Какая же это эволюция — пропасть на пропасти. Тут не хватает, там не хватает, везде какие-то обрывки. Нужна объединить.
Он знал, что искать переходные формы среди существующих животных не стоит: если бы они были, их нашли бы и без него. Ископаемые тоже не давали подходящего материала. Тогда он обратился к науке, о которой слышал когда-то в университете. Это была эмбриология.
В 1865 году появилась работа русского ученого Александра Ковалевского[45]. В ней описывалось развитие зародыша ланцетника, небольшого рыбообразного животного, живущего в песчаном дне многих морей. Ковалевскому удалось установить, что в истории развития ланцетника есть момент, когда зародыш его состоит всего из двух слоев клеток: наружного (эктодерма) и внутреннего (энтодерма), совершенно так же, как у различных позвоночных. Он же обратил внимание на то, что и развитие ланцетника, и развитие лягушки, миноги, морского червя «сагитты» идет по одному общему плану. Позже А. Ковалевский развил это обобщение в так называемую «теорию зародышевых листков».
— Блестящая мысль… — бормотал Геккель, наскоро перелистывая статью Ковалевского. — Он большой знаток своего дела, этот русский ученый. Вот только обобщать не любит: факты описал, а выводов не сделал.
Если не обобщил Ковалевский, то кто мешал обобщить Геккелю? Ему крайне был нужен какой-либо «общий предок» для всех животных, состоящих из многих клеток. Раз все эти животные проходят через стадию двухслойного зародыша, то не есть ли это воспоминание о далеком общем предке этих животных?
Такое предположение хорошо укладывалось в «биогенетический закон», который Геккель дал в своей «Морфологии». Закон гласил, что животное во время своего индивидуального развития повторяет историю развития данного вида. Это означает, что развивающийся зародыш в разные моменты своего развития походит поочередно на своих далеких предков. Итак, стоит только изучить развитие зародыша, и мы узнаем предков этого животного, а если обобщить все полученные данные, то можно узнать и далекого общего предка. Так, по крайней мере, думал Геккель.
Наиболее простыми из многоклеточных животных являются губки и кишечнополостные — медузы, полипы и другие. Губок Геккель изучал и об известковых губках напечатал два толстых тома, снабженных прекрасными рисунками, сделанными им самим. Изучал он и медуз. Полипы были изучены Гексли, так что с ними можно было не возиться. Итак, материал по кишечнополостным имелся. А интересны кишечнополостные тем, что они в течение всей своей жизни состоят из двух слоев клеток — наружного и внутреннего. Правда, дело здесь обстоит много сложнее, чем у двухслойного зародыша, но Геккель не смотрел на это уж очень придирчиво.
Изучив несколько десятков препаратов полипов, поглядев медуз, он узнал все, что ему было нужно.
— Великолепно! — воскликнул обрадованный увиденным исследователь. — Гастрея — вот она, исходная форма!
Развитие зародыша, как его представлял Э. Геккель:
1 — одноклеточное яйцо; 2–3 — начало дробления оплодотворенного яйца; 4 — морула; 5–6 — бластула (однослойный зародыш с полостью внутри); 7–9 — двухслойный зародыш (гаструла), схожий по строению с коралловым полипом (10).
И он принялся доказывать, что все многоклеточные животные произошли от одного общего предка. Название этому предку было — «гастрея» (двухслойный зародыш Геккель назвал «гаструлой», отсюда — гастрея). Геккель никогда не видел гастреи, как не видел и не увидит ее ни один ученый. Но это не помешало ему нарисовать ее. Он был хорошим художником и одинаково хорошо владел кистью, карандашом и пером.
Разыскав исходную форму для многоклеточных животных, он принялся искать такую же и для одноклеточных.
«Она должна быть, такая форма, — думал он. — Она и сейчас еще живет».
Он придумал ей название «монера» и заявил, что ядра у монеры нет и что вообще она очень просто устроена. Конечно, было важно найти такую монеру в природе, и Геккель занялся поисками. Ему удалось обнаружить среди амебовидных простейших нечто вроде монеры. Это был микроскопически малый комочек слизи. Он выглядел капелькой однородного вещества, и даже следов ядра Геккель в нем не заметил. Правда, его приемы исследования были детски просты: он только поглядел на слизистый комочек в микроскоп.
— Монера!
Противники Геккеля не поверили ему на слово. Они принялись окунать этих монер в разноцветные краски. Ядра у монер были найдены.
«Первичное простейшее» — монера, с таким трудом разысканная Геккелем, была посрамлена: у нее оказалось ядро.
Геккель не успел прийти в себя от огорчения, как получил статью знаменитого английского ученого Гексли.
Он сидел в столовой и, перелистывая одной рукой только что полученный научный журнал, другой проворно подносил ко рту ложку с супом. Времени у него всегда было очень мало, и он читал и за едой.
— Ах! — воскликнул он, выронив ложку в тарелку, и, оставив недоеденный суп, ушел в кабинет. Он запер дверь, подошел к столу и, даже не сев, принялся лихорадочно перелистывать страницу за страницей.
— Какое счастье! — шептал он. — И какая честь!
Гексли описывал в своей статье новый организм, который назвал в честь Геккеля «Батибий Геккеля».
Исследуя ил, взятый с большой глубины в Атлантическом океане и пролежавший в пробирке несколько лет, Гексли нашел в нем обрывки прозрачного желатинообразного вещества, состоящего из крошечных зерен, без заметного ядра и оболочки.
«Я считаю, — писал он, — что зернистые кусочки и прозрачное желатиновое вещество, в которое они погружены, представляют массы протоплазмы. Я думаю, что это новая форма простейших живых существ».
Это было то, что искал Геккель. Батибий — вот прародитель всех простейших животных, вот исходная форма, из которой развились неуклюжие амебы, резвые туфельки и красавицы радиолярии.
Он написал Гексли, получил от него несколько пробирочек с илом, проглядел их под микроскопом и убедился, что это простейшие существа.
Тогда Геккель построил замечательное родословное древо, в основе которого гордо красовался батибий, имевший к тому же название «Батибий Геккеля».
— Моим именем назван предок всех одноклеточных животных. Самый простой организм на Земле! — ликовал Геккель и старательно вырисовывал развесистое родословное древо, рассаживая по ветвям его амеб, туфелек и радиолярий.
Он был охвачен самыми лучшими намерениями — довести до конца здание эволюции. Не виноват же он, что Дарвин не заполнил всех пробелов, и приходилось как-то изловчаться, перебрасывая «мосты» через зияющие пропасти и пустоты.
Охваченный желанием «показать» и «доказать», он забыл о добросовестности ученого. И если его «предки» могли считаться просто результатом несколько пылкой фантазии, то зародыш — «мост» от обезьяны к человеку, — который он изобразил, был чем-то худшим.
— Родословная человека необходима! — решил Геккель. — Человек — потомок обезьяны. Это так. Но доказать-то это все же нужно!
Началось рисование родословного древа человека. Геккель разложил на полу своего кабинета большой лист бумаги и, ползая около него на коленях, старательно вычерчивал ствол, ветки и веточки, а на них развешивал листья. Но если листья развесить было нетрудно, если не очень хитро было изобразить и сами ветки, то со стволом случилась неприятность. Нужна была переходная форма, соединяющая человека и обезьяну. Придумать ее трудно: человека и обезьяну все знают слишком хорошо.
И вот появился рисунок какого-то необычайного эмбриона — зародыша загадочного предка. Откуда его достал Геккель, осталось секретом, но то был эмбрион обезьяны с головой человека.
Схематическое родословное древо животных («Антропогения» Э. Геккеля).
Родословное древо человека было нарисовано. Прекрасное древо, насчитывавшее двадцать два основных предка человека. Тут были и монеры, и амебы, и мореады, и бластеады, и гастреады. Были сумчатые и лемуры, длиннохвостые обезьяны, человекообразные обезьяны, обезьяночеловеки и, наконец, сам человек. Никто не видал безъядерных монер и подавно всех этих бластеад и гастреад. Но они важно занимали свои места, а в тексте Геккель расписывал их так, словно они были его любимыми игрушками еще в раннем детстве.
— Эта родословная стоит не дороже родословной героев Гомера, — тонко съязвил знаменитый физиолог Дюбуа-Реймон.
— Гнилые деревья таких родословных, едва построенные, уже разрушаются и загромождают собой лес, затрудняя его разработку, — присоединился к нему Рютимейер, менее начитанный в греческой истории, но немножко знавший лесное дело.
— Я докажу! — донеслось до них из кабинета Геккеля.
Стены кабинета Геккеля украшали огромные листы с родословными древами животного мира. Но среди этих родословных не хватало одной, среди обобщений был пробел.
— Душа! Как обобщить ее?
Геккель много дней был задумчив и сердит, шагал по кабинету и недовольно поглядывал на родословные древа, словно ждал от них ответа.
— Почему у ящерицы взамен отброшенного хвоста вырастает новый; почему разрезанный на две части земляной червь целиком восстанавливает утраченное? Почему разрезанная на десятки кусочков гидра не погибает, почему из каждого кусочка развивается по новой гидре?.. Тут что-то скрывается…
Ища ответа, он дал его в своей теории «коллективной души»:
«Все клетки животного состоят из мельчайших частиц — пластидул. Эти пластидулы не что иное, как молекулы; они отличаются от молекул неживых тел только большей сложностью. А главное их отличие — пластидулы могут чувствовать и хотеть».
«У всякой пластидулы есть элементарная душа, из этих душ составляется душа клетки, из душ клеток — души органов и тканей, всего тела…»
Он обобщил душу, сделал ее необходимейшей принадлежностью всякой живой клетки. Правда, он никогда не видел этих пластидул, но ведь он не видал и многого другого, о чем писал.
— Как могут из простых атомов железа, кислорода, водорода, углерода и азота получиться пластидулы, обладающие какой-то, хоть и очень простенькой, а все же душой? — спрашивали его.
— Ваш вопрос — результат невежества! — отвечал изобретатель душ. — Атомы движутся, движутся и молекулы, составленные из этих атомов. В живых молекулах эти атомы движутся по-особенному, вот эти-то движения и создают память, волю, чувство. Но имейте в виду, что у клеток память бессознательная, — поспешил оговориться он.
«Универсальная душа» была найдена. Она оказалась неотъемлемой собственностью всего живого, всякой клетки. Даже у фантастических монер и то были какие-то особые «монеровые души». Душа человека оказалась суммой душ его клеток.
Тут как раз подоспел Мюнхенский съезд, и Геккель решил развить на нем подробнее свою теорию. Дело не только в том, что он выступал при всяком удобном случае, стараясь пропагандировать свои взгляды и защищать теорию Дарвина: теперь нужно было поговорить и о «клеточной душе». Ему очень хотелось заменить клеточной душой ту божественную душу человека, о которой столько твердили церковники.
Ученые не очень благосклонно встретили геккелевскую теорию наследственности.
«Ему бы вместе с Парацельзом человечка в колбе делать, — дерзко говорили некоторые грубияны. — Ведь сделал же он своего обезьяньего эмбриона».
Нужно было поддержать начавшую тускнеть славу, нужно было дать отпор критикам.
Геккель ехал на Мюнхенский съезд полный задора и высокомерия, полный страстного желания уничтожить своих противников и главное — доказать и еще раз доказать. Он сам не замечал, как из мыслящего биолога понемножку превращается в нечто среднее между фанатиком-проповедником и ловким жонглером-фокусником. Он не хотел слышать ничего противоречащего его теориям, считал свои теории безукоризненными, даже не допускал мысли о том, что против них можно возражать, что с ним — Геккелем! — можно спорить. Из своих теорий он создал себе нечто вроде особой веры, считал свое учение чем-то вроде нового евангелия. И на каждого противника смотрел с такой же ненавистью, как смотрели на еретиков правоверные христиане.
С высоко поднятой головой, сверкая глазами, стоял Геккель на кафедре в зале заседаний съезда. Он говорил резко и заносчиво, он не просто делал доклад — он нападал, учил, делал выговор собравшимся на съезд ученым.
— Точные исследователи требуют экспериментальных доказательств эволюционной теории! — восклицал он. — Это не математика, здесь нужен особый метод — исторически-философский. Ни филогения, ни геология не могут быть точными науками, они — науки исторические.
Биологи недоумевающе переглядывались, а геологи почувствовали себя кровно обиженными. Они-то были уверены, что их наука хоть и не столь точна, как математика, но все же… и вдруг они оказались философами и историками!
— Душа пластидул, — горячился Геккель, — это новое универсальное мировоззрение. Оно соединяет науку о природе и гуманитарные науки в одну единую всеобъемлющую науку.
И он потребовал от съезда, чтобы в школах был введен обязательный предмет — биология в трактовке его, Геккеля. Учение о развитии — филогения — должно сделаться основой всякого образования.
— Тогда и учение о нравственности будет поставлено на твердую почву. Тогда настанет новая эра в жизни человеческого общества.
— Что за вздор! — шепнул Оскар Гертвиг[46] на ухо своему брату Рихарду[47].
— Вот никогда не думал, что у бактерий есть душа! — искренне изумлялся доцент-бактериолог.
Ботаник Негэли[48] устало щурил глаза и обдумывал собственную теорию наследственности, а в уголке скромно пощипывал ус Вейсман[9], перещеголявший позже своей «зародышевой плазмой» и Геккеля и Негэли.
Рудольф Вирхов[40] рассеянно гладил седую бороду и поблескивал стеклами очков. Он поглядывал на Геккеля и что-то заносил в записную книжку.
Через несколько дней Вирхов дал отповедь Геккелю.
Он говорил так спокойно и размеренно, что его речь казалась обычной лекцией полусонного профессора, а вовсе не страстным нападением на Геккеля.
— Нельзя учить тому, чего толком не знаешь сам, — говорил Вирхов. — Только тогда, когда все эти теории, о которых вы недавно слышали, станут вполне достоверны, их можно будет дать школьнику.
Потом Вирхов обрушился на геккелевские соображения о происхождении человека, назвав их фантазиями и прожектерством. Он говорил и о том, что никаких человекообезьян мы не знаем, и о том, что новейшие успехи палеонтологии не приближают, а, наоборот, удаляют человека от животных. Вирхов кривил и лукавил: прикидывался не знающим, например, знаменитого неандертальского черепа, преувеличивал значение одних фактов и уменьшал значение других. Но он так рассердился на Геккеля за его доклад, что был готов на все, только бы уничтожить этого фанатика-фантазера.
— Психология, душа клеток. Да это пустая игра словами!
Это был сильный удар для Геккеля: его теорию клеточной души даже не стали обсуждать, это — «пустые слова».
Вирхов перешел с научных вопросов совсем в другую область:
— Геккель пытается низложить церковь, он хочет заменить ее учение своей эволюционной теорией. Конечно, эта попытка кончится неудачей, но она и в своем крушении принесет с собой величайшую опасность для науки.
Вирхов понял, в чем опасность теорий и проповеди Геккеля, и публично заявил, что Геккель — враг церкви.
— Браво! Гох!
Большинство ученых устроили Вирхову овацию.
Геккель не выступал больше на съезде. Но он ответил Вирхову в печати. В этом ответе было все: и клеточная душа, и филогения, и рассуждения об эволюции, и сравнение Иены и Берлина, причем Берлин был назван полицейским городом.
«Вирхов не изучал полипов и медуз, иначе он был бы другого мнения о душе клеток», — ехидно заметил Геккель, а под конец сыграл на ретроградстве Вирхова и на собственном новаторстве: — «Дюбуа-Реймон взял своим лозунгом — „Не узнаем“, Вирхов пошел еще дальше и заявляет: „Будем сдерживаться“. Лозунг ученых Иены (тут Геккель взял на себя смелость говорить от имени целого города) будет — „Всегда вперед!“».
Вирхов и Геккель спорили. А тем временем корабль «Челленджер» бороздил океан. С борта корабля в морские глубины опускали то шелковые изящные сетки — «мюллеровские планктонные сетки», то тяжелые и неуклюжие драги, которые, словно сказочные черепахи, ползли по дну океана и загребали в свои объемистые мешки все, что встречали на пути. В каютах сидели ученые, на полках стояли стройные ряды банок и баночек, на полу тускло поблескивали цинковые бидоны и ящики, а на столах сверкала медь микроскопов. День за днем, неделю за неделей вынимали из сетей и драг «Челленджера» ученые и лаборанты то губок, то морских ежей и звезд, то ракушек, то крабов и раков. Они наловили не только радиолярий, губок и медуз, но сумели набрать и того ила, в котором якобы жил пресловутый батибий. Ил положили в банки, банки попали в Англию и очутились в Лондоне, на столе лаборатории Гексли. И…
Корабль «Челленджер».
— Я ошибся, — сказал Гексли на заседании научной ассоциации. — Я ошибся…
Он был честный исследователь и поспешил сознаться в допущенной им ошибке.
— Ах! — снова раздалось в столовой Геккеля. — Ах…
«Я ошибся, — писал Гексли. — Батибий вовсе не живое существо, это просто студенистый осадок, вызванный воздействием спирта на ил и морскую воду».
В этих коротких и простых строках был крах всего: нет батибия, нет предка амеб и инфузорий, именем Геккеля названо несуществующее животное.
Геккель принялся доказывать, что батибий существует, что Гексли был прав в первом случае и ошибался во втором. Из этих доказательств ничего не вышло, и Геккелю пришлось отказаться от предка, пришлось похоронить нерожденное существо.
Похоронив батибия, Геккель с еще большим азартом принялся разыскивать других «предков» и строить новые «мосты», столь же эфемерные, как и «мост батибия». Ему так хотелось дать полные родословные древа животных: ведь от этого, по его мнению, зависел успех учения Дарвина.
— О! — прошептал он, когда узнал, какую массу радиолярий привезла экспедиция «Челленджера». — Тут есть над чем поработать.
И он принялся за работу. Он рисовал радиолярий, рылся в словарях и справочниках, разыскивая благозвучные названия для новых видов. Он не мог отдаться этой работе целиком: то нужно читать студентам лекцию, то писать статью, то мчаться в соседний город и защищать теорию Дарвина… Геккель работал урывками и изучал челленджерских радиолярий целых десять лет. Зато он разделил их на восемьдесят пять семейств, двести четыре легиона и два подкласса, описал 4318 видов (из них 3508 новых для науки) и дал сто сорок таблиц рисунков. И когда вышло в свет это огромное сочинение — около двух тысяч страниц большого формата и толстой бумаги, — то далеко не всякому человеку было бы по силам снять его за один прием с библиотечной полки.
Все же даже радиолярии не могли успокоить Геккеля. Оставалось одно: проехаться куда-нибудь. Он очень любил ездить, и в поисках за «красотами природы» объездил уже Египет, Малую Азию, Балканы.
Куда поехать?
— Цейлон! Вот где красота природы проявляется во всей полноте.
Он упаковал микроскоп и несколько сотен банок и склянок, захватил краски и огромный альбом и поехал на Цейлон — остров, где зелены не только растения, но и жуки, бабочки, стрекозы, мухи, птицы, где зелено все.
«Въезжий дом» в Беллингемме на берегу моря принял странный вид. Одна из его комнат (их и всего-то было три: общая и две спальни) была превращена в лабораторию. Геккель развешал на стенах градусники, сети и сетки, расставил на полках ряды банок и баночек, разложил на столе книги и инструменты. Ножки столов, кровати и этажерок он поставил в плошки с водой: нужно было защищаться от набегов муравьев, которые, уже пронюхав о приезжем чужеземце, вылезли из щелей и забегали по полу.
Не успел Геккель толком разложить свои вещи, как его комната наполнилась посетителями. Вся местная «интеллигенция» собралась поглазеть на иностранца. «Доктор» интересовался микроскопом, «судью» привлекали инструменты для вскрытий, «школьного учителя» — книги, а «почтмейстера» — сундуки. Простые «туземцы» хватали и трогали все: микроскоп, термометр, мюллеровская сетка или просто баночка с формалином были им одинаково интересны. Они нюхали кислоты и карболку, чихали, нанюхавшись формалина, и с изумлением глядели на странные сети, которыми приезжий собирался ловить в море, — конечно, рыб.
Сингэлезцы были совсем не похожи на итальянцев, надоедавших когда-то своим любопытством Геккелю в Мессине. Они ничему не верили, хотели все потрогать и с такой скоростью забывали услышанное, что через пять минут после объяснений снова хватались за микроскоп и спрашивали, умиленно глядя на бородатого немца, что это такое.
Едва Геккель успевал отделаться от двуногих посетителей, как появлялись другие. В лишенные стекол окна врывался ветер и сдувал на пол листки бумаги, а то и баночки. В щели летели мухи и комары, а из пола выползали муравьи. А как только он кое-как справлялся и с ними — солнце пряталось, и в микроскопе становилось темно, как на дне океана.
А потом началась возня с лодкой. Легкие лодки туземцев не годились для научных поездок. Когда Геккель попробовал выехать в море со своим ассортиментом банок и склянок, цинковых ящиков и всевозможных сетей и сачков, то гребцы предупредительно сказали ему:
— Разденьтесь!
— Зачем? — изумился ученый, только что завидевший вдали медузу и уже заранее нацелившийся в нее сачком.
— Плавать в платье трудно, а мы сейчас перевернемся.
— Греби к берегу! — закричал Геккель, забыв о профессорской солидности.
— Ах, мои шлюпки на морских станциях Европы! — горевал он, вылезая из узенького челнока. — Как они были хороши и удобны!
И он принялся прилаживать к узкой и длинной лодке помост, весьма напоминавший его кровать. Когда он торжественно воссел на этом помосте, поставив налево от себя ящик с банками, разложив направо сети и держа, как знамя, сачок в руке, то туземцы прониклись к нему небывалым почтением.
— Это великий ловец рыб! — говорили они, стоя на берегу и следя за удалявшейся лодкой. — Посмотри, как он сидит.
— Греби! — покрикивал Геккель, думая, что в море будет не так жарко.
Но там оказалось еще жарче. Пробыв в этом пекле полчаса, Геккель почувствовал: еще минута — и он упадет со своего помоста в воду.
— Лей! — скомандовал он гребцу.
Гребец окатил его водой с головы до ног. Этого Геккелю показалось мало: он намочил в воде полотенце, обмотал голову, а поверх полотенца надел шляпу. Деловито поглядывая сквозь черные очки на гребцов, он приказал им слушаться его и делать все, что он скажет.
Ловко поворачиваясь на помосте, он орудовал то одной сеткой, то другой. Закидывал их и вытаскивал, вылавливал из них мелких, прозрачных рачков и червей, совал их по баночкам и — спешил, спешил, спешил…
— Еще час, и я умру от удара! — разговаривал он сам с собой.
— Колдует! — перешептывались гребцы.
Наполнив все банки и баночки добычей, Геккель велел повернуть к берегу. Теперь, на свободе, можно было ознакомиться и с результатами ловли. Увы! Животные уже начали разлагаться. Вместо красивых медуз, мелких рачков и прозрачных изящных сальп в баночках виднелся на дне какой-то мутноватый осадок.
— Скорее к берегу! — закричал Геккель, и гребцы налегли на весла.
А на берегу профессора ждала толпа. Всем хотелось поглядеть, что наловил своими загадочными сачками бородастый очкастый человек. И едва лодка причалила, как вся эта ватага бросилась навстречу Геккелю.
Их изумление было беспредельно. Немец наловил всего две малюсенькие баночки, в каждой из них было на дне немного беловатой слизи. И всё!
— Он готовит чудодейственный напиток! — сказал один.
— Нет! Он хочет изготовить новый сорт подливки к рису, — ответил другой, более практичный.
Солнце сильно подвело Геккеля: доставлять домой нежных морских животных оказалось очень нелегким делом. С горя он принялся собирать сухопутных животных: бабочек и жуков, ящериц и птиц. Это занятие было хорошо знакомо сингалезцам, и они с увлечением тащили к нему жуков и ящериц. Но и теперь цейлонский климат продолжал свои милые шутки. Шкурки птиц никак не хотели сохнуть — так влажен был воздух. Словно белье для просушки, развешивал Геккель каждый день шкурки на веревках, внимательно следя за небом. Как только набегала тучка, он спешил во двор — снимать шкурки.
Если бы Геккель знал, что его работа доставит удовольствие только муравьям и термитам, то не стал бы уделять столько времени и внимания возне со шкурками. Но откуда ему было знать, что эти маленькие каверзники совсем не боятся нафталина и камфары. Он уложил шкурки в ящики, отнес их в чулан, посыпал кругом нафталином и ушел. А когда ушел он — пришли муравьи… Скоро от шкурок птиц, от жуков и бабочек, от засушенных растений и зеленых кузнечиков остались только кучки буроватого порошка.
Муравьи — маленькие черные муравьи — и термиты сделали свое дело на совесть.
Геккель набил муравьями и термитами с десяток баночек, но остался без шкурок и жуков.
«Каждый день мне стоит пять фунтов стерлингов», — вот с какими словами обращался к себе Геккель каждое утро, прожив на берегу моря с неделю. Эти слова служили, очевидно, и своеобразным заклинанием, и чем-то вроде подгонялки. «Оправдай эти пять фунтов стерлингов!» — вот смысл фразы.
Вскочив в пять часов утра, Геккель спешил выкупаться, пил чай, ел бананы и кукурузные лепешки. В семь часов утра он деловитыми шажками шел на берег и торжественно влезал на помост лодки. К десяти утра он уже возвращался с ловли, спешно рассовывал добычу по банкам, кое-что тут же зарисовывал и принимался за второй завтрак, состоявший из риса и подливки к нему.
Слуга Геккеля — Бабуа — при изготовлении подливки пускал в ход все остроумие, отпущенное на его долю природой. То он валил в эту подливку сахар, то сыпал столько перцу, что она походила на огонь, делал подливку то из мяса, то из кокосовых орехов, то из овощей. Бабуа клал в подливку всевозможных представителей фауны Цейлона, начиная от рыб и маленьких креветок и кончая жареными улитками, слизняками и яйцами морских ежей. Иногда он подбавлял в нее для разнообразия жуков, бабочек, гусениц; попадались там и летучие мыши, жирные ящерицы и даже змеи. Бабуа не страдал излишними предрассудками и считал съедобным все, что можно засунуть в рот и прожевать хотя бы наполовину. И Геккель, сидя за столом, вылавливал из риса кусочки неведомых животных и пытался определить их положение в системе, а заодно и на ветках знаменитого родословного дерева. Это было увлекательное занятие. Попробуйте узнать по прожаренному кусочку, кто это: ящерица, рыба, змея или каракатица. Понемножку привыкнув к подливке Бабуа, он начал подстрекать изобретательность своего слуги, требуя все новых и новых сортов подливки. Желая порадовать ученого, тот изготовил подливку из летучей лисицы. А на обед Бабуа подал Геккелю маринованных обезьян, суп из змей и жаркое из больших ящериц-мониторов. Это называлось «обед по-цейлонски».
Когда все ящики и баночки были заполнены, наступил самый важный момент: нужно было запаивать цинковые ящики. Геккель целый день провозился с паяльником, обливаясь потом и кляня и ящики, и паяльник, и жару, и самый Цейлон. Наконец ящики, в которых хранились голотурии и медузы, морские звезды и ежи, змеи и многое другое, были запаяны.
Вдоволь наработавшись, Геккель решил отдохнуть и проехаться на Адамов пик — самую высокую гору Цейлона. Это была священная гора, на ее вершине находился храм и туда сотнями поднимались паломники. Но Геккеля привлекало не это. Уговорившись с директором Ботанического сада, доктором Трименом, и подобрав небольшую компанию, он тронулся в путь. На Адамовом пике, согласно преданиям, уже успели побывать и библейский Адам, и Будда, и апостол Фома, и Александр Македонский. Но если на этот пик и лазили всякие почтенные люди, то ни один из них не делал, конечно, на вершине пика того, что сделал Геккель.
Геккель — везде и всюду Геккель: и на вершине пика он прочитал речь, посвященную… Дарвину. Слушателями были, не считая его спутников по поездке, около полусотни богомольцев всех чинов, рангов и национальностей. Геккель читал речь так зычно и так при этом жестикулировал, что богомольцы спрашивали друг друга: кто этот жрец-чужеземец и почему он так сердится.
«Мы совершили благочестивый поклонный обряд на вершине Адамова пика», — писал потом об этом знаменательном дне Геккель. Этот «поклонный обряд» был, в сущности, не чем иным, как своеобразным «молебном о здравии» Дарвина, молебном особым, совершенным по всем правилам той «филогении», которую проповедовал Геккель, апостол и первосвященник новой религии. А повод был самый уважительный: это было 12 февраля, день рождения Дарвина.
— Я привез вам подарок! — обрадовал его перед отъездом с Цейлона доктор Бот, преподнося ему «Негомбского черта» — большого ящера, единственного из неполнозубых млекопитающих, встречающихся на Цейлоне.
Геккель тотчас же попытался засунуть «черта» в цинковый ящик со спиртом. Не тут-то было!
Тогда Геккель повесил ящера — тот не хотел задыхаться.
Геккель взрезал ему брюхо — ящер жил как ни в чем не бывало и так бился в цинковом ящике, что выплескал чуть ли не половину спирта.
Набрав полный шприц карболки, Геккель впрыснул ее ящеру. Тот взмахнул чешуйчатым хвостом, забил лапами, украшенными огромными когтями, и — отказался умирать.
Геккель впрыснул еще шприц карболки — безрезультатно.
Очевидно, ящер обладал секретом бессмертия; по крайней мере, обычные средства на него не действовали. Со вспоротым брюхом, с обрывком веревки на шее, благоухая карболкой, он продолжал жить.
— Ну, погоди! — проворчал Геккель. — Я тебе покажу! — И он закатил ему такую дозу цианистого калия, что ее хватило бы на табун лошадей.
Этого не смог выдержать даже «Негомбский черт». Он умер.
Через несколько дней пароход повез в Германию и Геккеля, и его ящики, и баночки, и «Негомбского черта».
Панголин («Негомбский черт»)
Красоты тропического мира так увлекли Геккеля, что он был очень не прочь поехать еще куда-нибудь, если бы… Увы, времени для поездки не оставалось: экспедиция «Челленджера» доставила множество банок и цинковых ящиков с заспиртованными медузами и губками. Геккель занялся ими. В несколько лет он написал три толстых тома, посвященных губкам и медузам, и внес много нового в зоологию: до сих пор зоолог, изучающий губок и медуз, внимательно листает эти тяжелые книги в зеленых переплетах.
От медуз и сифонофор он перешел к… философии. В этом переходе нет ничего удивительного: дарвиново учение требовало, по мнению Геккеля, не только широчайшего распространения, но и расширения, а главное — надлежащего фундамента. А таковым могли служить только очень важные «обобщения».
— Дюбуа-Реймон утверждает: «Мы не узнаем» — и приводит семь неразрешенных мировых загадок. Он ошибается: шесть из них уже разрешены.
Конечно, Геккель считал, что именно он разрешил эти неразрешимые загадки. Седьмую же загадку — «о свободе воли» — он назвал «догмой» и заявил, что она основывается на самообмане.
«Мировые загадки» вышли из печати. Название книги было интересно и завлекательно, имя автора гремело уже не один год по всему миру. Книга разошлась в сотнях тысяч экземпляров и сделалась своего рода «евангелием» для последователей и поклонников Геккеля.
«Монизм» — вот новая религия, провозглашенная Геккелем. Он подменил церковного бога загадочным словом «первооснова субстанции» и заявил, что только так и можно толковать ту «высшую силу», которая лежит в основе всего.
«Для нашей современной науки понятие „бог“ имеет смысл только в том случае, если видеть в нем последнюю, недоступную познанию причину всех вещей, бессознательную и гипотетическую первооснову субстанции».
Это было очень тонко сказано. Тут была и недоступность познанию, и бессознательность, и первооснова. Геккелевская «субстанция» оказалась наделенной многими признаками церковного бога. Словом, это был тот же бог, но иначе названный, бог «по последнему слову науки».
Геккель говорил о своей субстанции и монизме с профессорской кафедры, читал популярные лекции, писал статьи для газет и журналов, издавал брошюры и книжки.
— Мы будем строить храмы в честь новой религии, — уверял он своих слушателей — адвокатов, врачей и учителей. — Мы создадим новую религию, великую и разумную, основанную на научных началах. Тогда все человечество переродится.
Он основал «Союз монистов» и выработал положение об его организации, дал нечто вроде платформы монистов. Там, наравне с теорией, он попытался дать и практику, указывая, как должны вести себя монисты в разных житейских случаях.
Геккель очень не любил католическую церковь и яростно нападал на нее. Но он не отвергал религии, нет — он даже выдумал свою собственную религию. Детски наивный как философ, он отрекался от материализма и шел рука об руку с его противниками. И все же книга «Мировые загадки» вызвала бурю. На Геккеля ополчились не только церковники и профессора богословия: на него набросились и все противники материализма.
Почему? Содержание книги говорило за себя: она была пронизана естественноисторическим материализмом. Но только естественноисторическим. Материалистического учения Карла Маркса для Геккеля не существовало.
У «Мировых загадок» были миллионы читателей. Для трудящихся успехи науки, подрывающие церковь, — одно из орудий борьбы. Но Геккель не замечал читателей-рабочих: он видел лишь тех учителей, врачей, мелких адвокатов и маленьких чиновников, лавочников и кустарей, которые записывались в члены «Союза монистов».
Демократию Геккель не любил и учение о происхождении видов трактовал «аристократически».
«…каждый рассудительный и непредубежденный человек обязан рекомендовать теорию происхождения видов и вообще эволюционное учение, как лучшее противоядие против безрассудной нелепости социалистической уравниловки», — заявил Геккель в своем ответе Вирхову, упрекнувшему его в «поощрении немецкой социал-демократии».
Развитие зародыша позвоночных:
А — рыба; Б — саламандра; В — свинья; Г — человек; I–III — сравниваемые стадии развития (I — без конечностей, есть жаберные складки-щели, II — есть и конечности и жаберные складки-щели, III — развитые конечности, жаберные складки-щели у В и Г исчезли). 1 — головной мозг; 2 — глаз; 3 — орган слуха; 4 — жаберные складки-щели; 5 — позвоночник; 6 — передние конечности; 7 — задние конечности; 8 — хвост («Антропогения» Э. Геккеля).
«Лучшие» находятся на вершине эволюционного дерева, и эти «лучшие», конечно, высшая раса, а из нее — «верхушка» населения.
В этом учении — зародыш расистских теорий, зародыш разговоров о «германской расе господ».
В книге Геккеля «Чудеса жизни» есть глава «Ценность жизни», а в ней такие фразы:
«…разум является, большей частью, достоянием лишь высших человеческих рас, а у низших развит весьма несовершенно или же вовсе не развит. Эти первобытные племена, например ведда и австралийские негры, в психологическом отношении стоят ближе к млекопитающим (обезьянам, собакам) (собакам! — П. П.), чем к высокоцивилизованному европейцу; поэтому об их индивидуальной ценности жизни надо судить совсем иначе».
Можно не продолжать: жизнь европейца и жизнь австралийского негра — вещи разные. Велика ли ценность жизни человека, психика которого мало отличается от психики… собаки!
Поклонник Бисмарка и «пруссак», Геккель трактовал учение об отборе как учение об отборе аристократическом и эволюционное учение преподносил с позиций прусского «юнкерства».
Геккель умер, когда ему было за восемьдесят лет.
Всю жизнь он боролся за дарвинизм, вся его научная деятельность была направлена к тому, чтобы укрепить теорию Дарвина. И он делал для этого все, что только мог. Больше того, он делал и то, чего не должен был делать.
«Лучше бы он любил меня поменьше!» — вот отзыв о нем Дарвина.
Как неблагодарны бывают люди!..