Родственные узы

Отец Александр Иванович и мать Авдотья Матвеевна

Александр Николаевич Гончаров:

Об отце его известно мне очень мало. Говорили, что он был человек ненормальный, меланхолик, часто заговаривался, был очень благочестив и слыл «старовером». Занимался он хлебной торговлей и, кажется, имел амбары для ссыпки хлеба в Симбирске, под горой, на берегу Волги. Помню, что его портрет висел у бабушки, Авдотьи Матвеевны, в ее спальне.


Гавриил Никитич Потанин:

Отец Гончарова, Александр Иванович, пользовался почетом в городе: его много раз выбирали городским головой. На портрете старик Гончаров изображен видным мужчиной, среднего роста, белокурый, с голубовато-серыми глазами и приятной улыбкой; лицо умное, серьезное; на шее медали. Мать Гончарова, Авдотья Матвеевна, умная и солидная женщина, обратила на себя внимание императора Александра Павловича, танцевавшего с нею на купеческом балу. Об этом счастливом времени старушка всегда с восторгом рассказывала детям и внукам и под веселый час, отпирая сундуки, показывала нам наряды старого времени.


Александр Николаевич Гончаров:

Помню также, что у Авдотьи Матвеевны был большой киот, перед которым горела синяя лампада. Из старого гончаровского наследства всем нам досталось по два, по три образа. Я получил два образа, из которых один — образ Спасителя в тяжелой позолоченной ризе, а другой — Матери Божией — в серебряной ризе. У Ивана Александровича, на Моховой, в задней комнате, также было несколько образов из старого гончаровского дома.


Михаил Федорович Суперанский (1864–1930), один из первых биографов Гончарова. Со слов симбирских родственников И. А. Гончарова. По воспоминаниям семейства Кирмаловых:

Она была строгая, но умная воспитательница детей; прислуга уважала ее «за справедливость» и распорядительность. <…> Иван Александрович в кругу близких людей говорил, что никто из них, братьев и сестер, не унаследовал ее ума, по которому ей следовало бы быть министром.


Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 5 (17) мая 1851 года:

Да, милый друг Сашенька, кончина нашей матери должна тебе отозваться тяжелее, нежели всем нам. <…> Больно и мучительно, как подумаешь, что ее нет больше, но у меня недостает духа жалеть, что кончилась эта жизнь, в которой оставались только одни страдания и болезненная томительная старость. Живи она еще десять лет, она бы все мучилась вдвойне. <…>

Притом жизнь ее, за исключением неизбежных человеческих слабостей, так была прекрасна, дело ее так было строго выполнено, как она умела и могла, что я после первых невольных горячих слез смотрю покойно, с некоторой отрадой на тихий конец ее жизни и горжусь, благодарю Бога за то, что имел подобную мать. Ни о чем и ни о ком у меня мысль так не светла, воспоминание так не свято, как о ней.

Крестный Николай Николаевич Трегубов

Гавриил Никитич Потанин:

Иван Александрович <…> рано лишился отца <…>. Но эту тяжелую потерю вполне заменил Гончарову крестный отец всех четырех детей, Николай Николаевич Трегубов, отставной моряк.

Николай Николаевич, постоялец в доме Гончарова, друг старика, был принят в семье как родной. Холостяк, он любил детей, которые, в свою очередь, были привязаны к нему искренно. По смерти Александра Ивановича Трегубов из флигеля перешел в дом; дети стали ближе, привыкли еще больше, и мало-помалу связи между крестным и детворой крепчали и приняли определенную форму отношений. Он был хорошим советником вдовы и руководителем детей. Биограф Гончарова о Трегубове говорил, что он был передовой человек того времени, масон, друг Лабзина и Порошина, в дружеской переписке с декабристами; умный, образованный, живой, он заслужил общую любовь и уважение в городе, и вокруг него собиралось лучшее общество в Симбирске. Гончаров к этому добавляет, что «Якубов (так он называет Трегубова в своих записках) был вполне просвещенный человек: образование его не ограничивалось одним морским корпусом, он всю жизнь читал и пополнял его по всем отраслям знаний». «Мать наша, — продолжает Иван Александрович, — в благодарность за то, что крестный взял на себя заботу о нашем воспитании, взяла на себя заботы о его житье-бытье, хозяйстве, и мы жили общим домом». Эта духовная связь моряка с семьей Гончарова кончилась тем, что Николай Николаевич — в знак благодарности, что его, холостяка и старого бобыля, приютили в семье и дали насладиться семейной радостью, — все свои богатые имения роздал Гончаровой и ее детям. Я теперь не помню, что получила от него сама Авдотья Матвеевна, но мне положительно известно, что богатые ардатовские имения: Хухорево, Цыганово, Обуховка, Майданы, были подарены Александре Александровне Кирмаловой, а Чертановка с приселками Анне Александровне Музалевской. Сыновьям он имения не дал, а выразился о них своеобразно: «Я дал им в приданое образование и позабочусь об их карьере, — остальное пусть добывают сами».


Гавриил Никитич Потанин:

«У кумушки моей, — говорил [Николай Николаевич], — была четверка детей; мы разделили их поровну: ей парочку девчат, мне пару ребят. С пелен я принял их на себя и сам учил грамоте с аза. Коля и Ваня были умные детки, с головой. Только Коля был какой-то сонный: не поймешь, бывало, что с ним такое, — вечно рассеян; слушает — не слышит; скажешь что — не поймет; рассказывать начнет — переврет; так и махнешь рукой. Одно в нем было удивительно: огромная память. Сколько стихотворений он знал в детстве и, представьте, все отлично Декламировал. А Ваня мой не такой, — этот не заснет, нет! Этот был мальчик живой, огонь. Бывало, как начнешь рассказывать что-нибудь из моих скитаний по белу свету, так он, кажется, в глаза готов впрыгнуть, так внимательно все слушает, да еще надоедает: «Крестный, скажи еще» Так, бывало, и пройдет весь день с ним в болтовне. Лет шести, верно, я выучил его грамоте, а уж и не рад, как он начал читать. Вообразите, милый Гаврила Никитич, такой-то клопик заползает ко мне в библиотеку и торчит там до тех пор, пока насильно его вытащат есть или пить. Бывало, пойдешь полюбопытствовать, не заснул ли там мой сынок, — куда-с!.. Заглянешь в книжку к нему — точит какое-нибудь путешествие… И тут же начнет лепетать: живо расскажет, что ему особенно понравилось. Больше всего любил он морские путешествия: об них он всегда азартно мне рассказывал. Бывало, восторженный, бежит с Волги и кричит с улицы: «Крестный, я море видел! Ах, какая там большая, светлая вода прыгает на солнце! Какие большие корабли с парусами!» — «Какое море твоя Волга! Ты теперь понять еще не можешь, какое большое бывает море», — ответишь ему. Так что вы думаете? Он целый день после того покою мне не даст: скажи да скажи, какой длины море бывает! А что я скажу ему, положим, о Великом океане, когда человечек еще понятия не имеет, что такое аршин или вершок? А как скажешь ему, бывало, на ребячьи восторги его: «Ах, Ваня Ваня, если б ты сделал со временем хоть одну морскую кампанию, то-то порадовал бы меня, старика», — так он ничего мне на это не ответит, задумается глубоко и молчит… Ох, что-то он теперь поделывает в своем казенном Питере? Долго от него нет вестей. В чернилах, я думаю, купается вместо моря?» Старик над этим вопросом задумывается надолго, и после того от него не услышишь уже ничего.

Брат Николай Александрович

Александр Николаевич Гончаров:

Отец был психически больной человек. Он имел вид чисто провинциального чиновника, рано обрюзгший, мало занимавшийся собой. Дома он всегда был в халате, а для выхода у него были черный сюртук, манишки и воротнички и какой-то шелковый твердый галстук и цилиндр. Все это имело вид бедный и далеко не изящный.

Хотя отец и кончил курс в московском университете, но высшее образование как-то не оставило на нем следов. Прямо из университета он прибыл в Симбирск, послужил, кажется, некоторое время в канцелярии губернатора, а потом перешел в гимназию, где и застрял до конца жизни.

Человек он был тихий, боявшийся начальства, а тем более высших властей; уважал он всех, начиная с выпивавшего директора, с глупого инспектора, и кончая бойким жандармским инспектором.

Дома он засиживался до глубокой ночи за исправлением ученических тетрадей. Часто перед двумя сальными нагоревшими свечами сидел он целыми часами и громко разговаривал сам с собой. Бьется, бывало, два часа; в комнату входит наша няня, Ольга Кондратьевна, и говорит: «Пора, батюшка, ложиться спать, вторые петухи давно пропели, а вам завтра утречком надо идти в гимназию; того и гляди, дилехтор, как запоздаете, пришлет за вами сторожа».

Няня тушила свечи, а отец долго молится, и затем, улегшись, — вспоминая разговор с Крупенским или Вишневским, — громко бранит директора, инспектора и учителей, критикуя их действия. <…>

Он был постоянно задумчив. Иногда, во время разговора с нами, у него как-то вдруг глаза мутились, делались мало подвижными, и он начинал в полголоса говорить сам с собой. Временами он жаловался на мать, бранил начальство, цитировал Гете или Шекспира, спорил, сам себе давая реплики, — это тянулось целыми часами, иногда в продолжение всей ночи. Это «бормотание», как называли в семье это состояние отца, часто усиливалось, благодаря самому незначительному нервному расстройству или неудачам и неприятностям.

Каков он был в качестве учителя? — Знал он много, но преподавать не умел, да и не мог, постоянно находясь в полузабытье, в каком-то полусонном состоянии. Бывшие его ученики, впрочем, говорили мне впоследствии, что, благодаря ему, они стали читать. Некоторым из них он давал уроки французского и английского языков, которые знал в совершенстве. Чтобы познакомить меня с Шекспиром, когда мне было лет семнадцать, он брал подлинник и переводил прямо a livre ouvert[11] на французский язык, и все шло без сучка и задоринки. Впоследствии он писал мне немецкие письма, которые были превосходны и безукоризненны в стилистическом отношении. Он часто бывал у А. М. Языкова, человека высокообразованного, и находил большое удовольствие беседовать с ним о… Боссюэте, Корнеле или Расине. Из русских писателей он часто на память цитировал Жуковского, Пушкина, Батюшкова и даже Державина; он превосходно читал басни Крылова и знал их все наизусть. Повторяю: отец знал много, но все его знания оставались мертвым капиталом: он не делала из них никаких обобщений, никаких выводов.

Отец давал уроки в младших классах гимназии. Но это было не преподавание, а какое-то укрощение зверей. Мальчики кричали, грызли орехи, бросали чертиков в потолок, свистели и ревели; а отец бросался то к одному, то к другому и вытаскивал со скамеек самых неловких, драл их за волосы или за уши, ставил на колени или давал по две, по три пощечины <…>.

Отец отличался изумительной подозрительностью. Иногда он производил дома настоящие обыски, расспрашивал няню, заглядывал на чердак и, утомленный, ложился отдыхать.

Трудно сказать, любил ли он кого-либо. Изредка ему приходило в голову, что мы с братом — шалуны и дурные мальчики. Тогда он призывал которого-нибудь из нас к себе и приказывал нашему лакею, Лукьяну, высечь меня или — чаще — брата; а потом все, втроем, шли в церковь, ко всенощной (так как секли нас — и секли жестоко — обыкновенно по субботам). <…>

В городе отца любили за его тихий характер и благочестие. <…>


Иван Александрович Гончаров. Из письма Н. А. Гончарову. Петербург, 30 июня (12 июля) 1858 года:

Вчера я получил твое письмо, любезнейший брат Николай Александрович, и отчасти не разобрал его, а на то, что разобрал, спешу отвечать. Опять-таки скажу, что мне вовсе непонятно твое смущение, когда тебе другие говорят, что вот-де с вашим братом сделалось то или другое, чего ты не знаешь. Чего тебе тут краснеть, когда у тебя готов простой ответ? Мы, дескать, не ведем переписки, перекинемся в год двумя письмами, живем розно, не видимся по десяткам лет и оттого отвыкли, да притом же и ленивы оба, или на меня можешь сказать — я ленив: вот и все. Никто не станет подозревать никакой вражды. Не будем же смотреть на других, что скажут, и будем делать, как делали. Впрочем, я всегда пишу к Анне Алекс<андровне> с просьбой передать известие и тебе: зачем же непременно нужно, чтоб и тебе особо писать? Двойной труд по пустякам.


Михаил Федорович Суперанский:

Во время пребывания И. А. Гончарова в Симбирске в 1862 году имел место такой случай. Братья встретились на городском бульваре. Писатель в шляпе с большими полями, надвинутой вперед, подошел к Николаю Александровичу и спросил его, не может ли он указать, где живет учитель гимназии Гончаров. Не замечая, что он говорит с братом, последний отвечал: «Это — я. Что вам угодно?» — «Я знаком с вашим братом в Петербурге и имею кое-что передать вам от него»… Николай Александрович заметил мистификацию лишь тогда, когда его собеседник рассмеялся и снял с своей головы шляпу.


Александр Николаевич Гончаров:

У нас в доме, в этот приезд, Иван Александрович был всего раз или два. Он относился к своему брату с легким юмором и брезгливостью: ему, чистоплотному петербуржцу, было противно видеть нашу убогую обстановку, неизменный графин с квасом и толстого, неряшливого в одежде, отца, с его сентиментальностью, преклонением перед талантом брата и воспоминаниями о Москве тридцатых годов.


Иван Александрович Гончаров. Из письма к Е. П. Левенштейн. Конец 1860-х. Из Петербурга:

Мы с братом жили век розно, особенно дружны никогда не были, и теперь — как чужие друг другу.


Александр Николаевич Гончаров:

Мать рассказывала мне, что, прочитав «Обрыв», она узнала в учителе Козлове своего мужа — сходство несомненное.

Сестра Анна (в замужестве Музалевская)

Александр Николаевич Гончаров:

Анна Александровна была очень умная женщина, обладавшая большою наблюдательностью и огромным юмором. <…>

По временам она делалась совершенно ненормальной или, — как говорил ее муж, — начинала «куралесить»: она накупала в магазинах множество разных материй и без конца кроила и шила для себя и для своих двоих приемных дочерей платья, юбки, кофты, при помощи нескольких приглашенных на дом портних. Эта, обыкновенно рассудительная и далеко не дурная, женщина делалась в таких случаях невыносимой: лицо ее покрывалось красными пятнами, глаза мутились, и она начинала говорить всем якобы правды в глаза — начинала всех обличать. Беда, если в то время приходили мы к ней с братом или наш отец. Она набрасывалась на нас с разными упреками, а бесхарактерному отцу рассказывала, что мать ему не верна, что когда его не бывает дома, к ней приходят гости. Постоянно восстановляя отца против жены, она ставила последней в упрек даже то, что та была лютеранка. Случалось, отец, под давлением слов сумасшедшей женщины, и сам будучи ненормален, возвратившись домой, устраивал матери сцены. Та уходила и плакала.

В летнее жаркое время период сумасшествия у Музалевской продолжался иногда несколько недель. Тогда она, вся красная от прилива крови к лицу, делалась пугалом для всей мужской и женской прислуги. <…>

Когда Музалевская была здорова, она представляла из себя провинциальную даму того, давно прошедшего времени, сознававшую, что дом ее — полная чаша, что муж у нее — хороший человек, что она не хуже дам местной аристократии. <…> При этом она была превосходная хозяйка, и в ее доме готовились изумительные шипучки и разные квасы, солились грибы, мочились яблоки, сливы и груши в изобилии. Это был тип старосветской помещицы-хлопотуньи.

Сестра Александра, племянники и племянницы

Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 20 апреля (2 мая) 1856 года:

Поздравляю тебя, милый друг Александра Александровна, с праздником и со днем твоего ангела; желаю тебе здоровья, веселья и всякого добра и имущества. Все ли твои дети с тобою, кроме, конечно, Виктора?

Что Моничка, все поживает у сестры? Что девочки Катя и Варя? Напомни им о дяде. Виктору я, по твоему желанию, писал, чтоб он лучше пробыл лето в Москве, а он уверяет, что в Москве жить лето станет дороже, нежели проехать взад и вперед в деревню. Может быть, оно и в самом деле так, разочти хорошенько. Я очень бы желал, чтобы Володя поступил нынешний год в университет, им вместе двоим было бы выгоднее жить. Норови потом туда же и Николю. Университетское образование все-таки лучшее. Теперь особенно опять всем позволили вступать в университеты, и конечно многие будут этим пользоваться, и образование в обществе распространится заметно. Впереди всегда будут университетские, как были до сих пор и в военной, и статской службе. Людям малообразованным будет невыгодно. Пусть же все трое твои идут по этому пути.


Александр Николаевич Гончаров:

Из Кирмаловых бывали у Ивана Александровича в Петербурге двое сыновей Александры Александровны, Владимир и Виктор. Первый из них, Владимир Михайлович, был человек очень талантливый, но бесхарактерный. Приезжая из Москвы в Симбирск, он останавливался у Музалевских. Здесь он рисовал карикатуры на симбирских патрициев, доказывал тетушке, что Бога нет, и говорил, что все образа ее он бросит в печку, а старой няне объяснял, что у людей такая же душа, как и у животных, что мы в природе такие же букашки, как мухи и комары, что молиться следует не Богу, а солнцу, луне и созвездиям. Тетушка жаловалась на него архиерею, а няня, Аннушка (воспитавшая Ивана Александровича и моего отца, а потом переселившаяся к Кирмаловым), прыскала на него святой водой, окуривала его комнаты ладаном и ставила свечи. Говорили, что Иван Александрович с него главным образом списал своего неудачного Марка Волохова.


Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 1 (13) декабря 1858 года:

Милый друг, Александра Александровна! Виноват я, что так давно не отвечал на твое письмо, привезенное мне Виктором. Но я очень занят и вот едва удосужился сказать тебе несколько слов. <…>

Сынок твой, слава Богу, здоров. Он, вероятно, писал тебе, что ему дали штатное место помощника секретаря и он получает теперь 350 рублей серебром жалованья. Конечно, это еще не много и он без твоей помощи не обойдется, но все же станет на квартиру, стол, чай и сахар. А через год, вероятно, будет получать рублей 500. Его любят на службе, начальник его, встречаясь со мной, всякий раз хвалит его усердие и говорит, что все его любят в Сенате и что он может научиться делу и будет полезен и себе, и службе.

Но приучить его к обществу порядочных людей мне не удалось. С знакомыми он действует по-бараньи, склонив голову вниз, как будто хочет бодаться. Если ему и удается иногда победить деревенскую застенчивость, то он придет в чужой дом, не скажет почти ни слова, вернет хвостом и уйдет. И добро бы я знакомил его с чопорными, модными домами, а то люди простые, умные и ласковые. Зовут обедать, в ложу приглашают на вечера, есть отличные молодые люди, а он на все по-бараньи отвечает. Конечно, все это делали пока для меня, а потом, познакомясь с ним покороче, стали бы делать и для него, но он предпочитает сидеть в своем гнезде, у какой-то чухонки или немки-хозяйки, с какими-то студентами. И сам похож на недозрелого студента. Я толковал ему, что карьера делается не в одной службе только, но и в обществе. Он не слушает, и я оставил его: пусть делает как сам знает, он не маленький, лишь бы не пенял на меня. Я сделал, что мог.


Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Музалевской. Петербург, 20 сентября (2 октября) 1861 года:

<…> Я полагаю, что вслед за сим письмом, или неделю-другую спустя, вылезет на симбирской пристани с парохода, или же прибудет другим каким путем туда племянник наш Виктор Михайлович (Кирмалов. — Сост.), для дальнейшего следования в свои местности. О немого хочу перемолвить слова два, государыня моя. По возвращении моем сюда (из-за границы. — Сост.), застал я его бледна, изнуренна, крайне лохмата, местами, под мышцами более, в изодранном одеянии и притом без калош по грязи ходяща, так что если б он выучился мерно произносить: би, би, би, бо, бо, бо — так мог бы с большим успехом поступить в должность симбирского Андреюшки (юродивого. — Сост.), которую тот с таким по успехом исправлял в течение 30 или 40 лет. По тщательным справкам оказывается, что он любит и любим нежно, страстно и возвышенно — все более и более. Он, она, они, оне — вот все его блаженство. Он уже и жених, отец согласен, дочь согласна, и мать — тоже… А у жениха то шинель пришла в ветхость, то панталоны или сапоги — в скорбном виде… Но Виктор Михайлович, убежденный, что если не теперь, то со временем у него будет кусок хлеба, частию от имения, частию от службы, и притом сладостно любя Дашеньку, которой, по словам его, нет равной и не было в мире, хочет взять ее… Для сего он едет к своей родительнице, чтобы все это ей объяснить, потом, чтобы узнать, на какие домашние средства может он рассчитывать и когда, а также чтоб попросить ее снабдить его необходимыми деньжонками, а потом, возвратись, жениться.

Можете вы, государыня моя, себе представить, какие громы в течение двух лет бросал я на безумную главу его, какой молнией опыта, красноречия опоясывал его, какую картину жалкой бедности… изображал перед ним — но он сначала таил, молчал, потом отвечал решительно, чтобы я не трудился тратить сил, что это его судьба, больше, чем судьба, что он, она и даже я, все умрем, если дело не состоится, что он чувствует, что здоровье его гаснет и проч., и проч., что он будет работать, будет жить в крайней скудности, а все-таки женится. Я махнул рукой и объявил, наконец, что пусть он делает, что хочет… <…> Мне жаль его: он терпит молча, в самом деле изменился ужасно, стал бледен, молчалив, пожалуй, заболеет серьезно. Желал бы помочь ему, но все, что могу — это вырезать кусок мяса и дать ему каких-нибудь рублей сто… Я не знаю, как он начнет жить на другой же день с женой. Я, говорит, уеду в деревню, жена у меня… неприхотлива, любит меня, она все снесет, а там, говорит, вступлю в дворянскую службу, в посредники что ли — уж, право, не знаю. Может быть, дадут ему место секретаря; но ведь и это 750 рублей жалованья и больше ничего, а взяток брать он, конечно, не станет. Жалко и больно это видеть: винить его, бранить — язык не ворочается, а чувствую, что помочь надо. Теперь, на беду, я сам без места и нет надежды вступить мне на службу. Не брани и ты его, а прими его поласковее. Помочь ты ему — поможешь, чем можешь. Он делает то, что большая часть делают в его лета. Это не любовь, или любовь, доходящая до болезни. Не одну тысячу увлекала она в семейную жизнь, на путь труда, лишений, забот. Он со временем расплатится за это… Зачем же нам еще казнить его?


Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 19 (31) октября 1861 года:

Я получил сегодня твое письмо, милый друг Александра Александровна, недавно писал и еще одно — все о Викторе Михайловиче. Что с ним делать: я и другие приятели мои и жены их говорили ему, что надо бы ему подождать, что нужно прежде устроить свое положение, знать, на что он способен, чем прокормит себя и жену, и тогда уже женится. Но он, как ты пишешь, должно быть, и в самом деле слаб, потому что лезет, как бабочка в огонь, тает и худеет и думает все об одном — жениться. Со всеми это случалось, все умели перетерпеть, а он — нет. Конечно, это честно и не худо, да он едва ли вытерпит всю тяжелую школу нужды и лишений… Но, может быть, женится и переменится… Я с ним ссорился, по нитке разобрал ему все, что его ожидает, но розы загораживают ему все. В свои лета он еще все какой-то юноша. Будь у него средства или будь твердый мужской характер, я бы первый посоветовал ему жениться, потому что он домосед, людей дичится и бегает и, кажется, способен к семейной жизни. Но дело в том, что он непрактичен, не знает жизни и ее горьких уроков, и когда постигнет его серьезное горе, он не найдет в себе ни воли, ни мужества, ни умения извернуться… Вот чего я боюсь за него. А за женитьбу бранить его нельзя: в браке сохраняется чистота души и тела, не истаскает ни того, ни другого. <…> Я хлопотал вчера, чтобы ему хоть поскорее дали место секретаря — вот все, чем я могу быть ему полезен.


Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 22 мая (5 июня) 1862 года:

Надеюсь, ты уже примирилась с мыслью об этой женитьбе и встретишь свою невестку, как дочь. Встретить молодую женщину, почти дитя, холодно и сурово — было бы бесполезным варварством и повело бы к вражде между родными. Ты, увидя ее, как она молода, проста и как любит его, не скажешь, чтобы тут был умысел войти к вам в родню и завлекать его. Да и не из чего… из чего бы хлопотала она, как не из привязанности к нему. Отталкивать ее, делать ей грубости — было бы дикостью, которая напоминает те времена, когда еще родители приказывали жениться или запрещали по своему усмотрению, проклиная детей и проч. Но ведь ты нового времени женщина, и притом добрая мать, какою и не перестанешь никогда быть.


Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 1(13) сентября 1862 года:

Володя (второй сын А. А. Кирмаловой. — Сост.) умный малый и с дарованиями, но, к сожалению, ничего не делает и не расположен делать; надеется на продажу какого-то леса, чтоб ехать за границу — учиться как будто бы языкам, а после, вот видишь ли, он уже и примется за дело. А языкам можно выучиться даже в Ардатове, кто захочет; а кто говорит: выучусь, потом начну работать, тот большею частью никогда не начнет. Все его теории, вся эта гордость, резкие обо всем и обо всех отзывы — все это не что иное, как слова, слова и слова. Не начавши еще жить, он настроил в голове множество программ жизни и воображает, что так они и исполнятся. А чуть начнется серьезная жизнь — все эти программы разлетятся от прикосновения действительности. В сущности, он добрый и мягкий, и честный малый, но малый с большими кулаками, здоровым желудком и немалым самолюбием. Просто студент еще о сю пору, кипучий, бурливый — все это устоится и из него будет большой прок, если он не поленится.

Я от души полюбил твоих девочек (Софью и Екатерину Кирмаловых. — Сост.), но Катя меня серьезно беспокоит. Она нервная и чересчур чувствительная девочка, да к тому же еще и золотушная. У нее под языком уже с год образовалась опухоль или нарыв, который то исчезает, то появляется — и девочка страдает от этого. Вот, когда тебе будет на кого покинуть дом и хозяйство, т. е. когда приедет Виктор с женой, тебе бы не мешало съездить в Москву и посмотреть, что у нее такое. Говорят, этот нарыв называется grenouille и его легко вырезать, но надо поручить эту операцию хорошему оператору — там есть Барсов, — а другой, пожалуй, испортит на век язык. Не пренебрегай этим. Летом ее непременно надо взять на Сергиевские воды, чтобы выгнать золотуху; после труднее будет. Это мешает ей учиться, а она девочка умная, серьезная, с чувством и имеет страсть к занятиям. Ты дай ей кончить полный курс.


Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 27 января (8 февраля) 1863 года:

Владимир славный, т. е. умный и добрый малый, да толку от него нет: шатается праздно, дела не делает, пренебрегая занятием посредника или подобной должностью, носясь с своим ребяческим чванством и гордостью, а еще более ленью. Все выдумывает и ждет какого-то небывалого дела и занятия — все это штуки, дело в лени и праздности. Я бы рад быть ему полезным, но видишь сама, он отделывается под разными предлогами от занятий, стыдится, гордится, а не стыдится тащить деньги из семьи, чтоб шататься по свету. У меня большая симпатия к нему, и я душевно сожалею, что он лишает себя случая избрать себе дело, пока я мог бы помочь ему. Не знаю, как он сладит один — дай Бог ему удержаться честным и порядочным человеком.


Иван Александрович Гончаров. Из письма В. М. Кирмалову. Петербург, 26 апреля (8 мая) 1863 года:

Ты собираешься, Виктор Михайлович, в конце мая приехать сюда и спрашиваешь, рад ли я буду тебя видеть: еще бы! Не только рад, но дам тебе и деньжонок на проезд из Москвы и обратно. Скажу даже тебе, что мне очень часто скучно бывает, что вас нет с Дашенькой здесь, и что при вас мне было бы гораздо веселее как с близким и милым родным семейством. К сожалению, трудно и даже невозможно и подумать пристроить тебя к какому-нибудь месту здесь, которое бы давало возможность, при нынешней дороговизне, прожить в Петербурге безбедно.


Евдокия Петровна Левенштейн:

После первого его приезда я в течение долгого времени не видала его и не слыхала о нем ничего такого, что бы врезалось у меня в памяти. Поэтому могу упомянуть теперь только о втором его приезде, в 1862 году, когда мне было почти четырнадцать лет. Он тогда приехал летом в Симбирск из Петербурга. <…> Иван Александрович позвал меня, и экзамен начался. Все шло отлично. Вдруг дядя задал вопрос:

— А скажи-ка, кто изобрел книгопечатание?

— Не знаю, — был мой ответ.

— Возможно ли? Что ты, милая? Чему же тебя учили?! Не знать этого! — Дядя страшно волновался при этом, бранил учителей и всех и все. А я, чувствуя себя ни в чем не виноватой, принялась плакать.

Увидев мои слезы, дядя понял не заслуженную мною обиду, продолжал спрашивать, но уже вовсе не строгим голосом: «Ну, а кто был Лютер?» Опять «не знаю»; но я сказала это таким испуганным голосом, что дядя махнул рукой, прибавив: «Да это ни на что не похоже!»

Объяснилось все это тем, что я еще не проходила истории того периода, и потому мне недоставало многих познаний. Я была слишком неразвита для моего возраста, хотя была очень любознательна и любила учиться. Дядя решил, что лучше будет отвезти меня в Москву, в пансион, где уже кончили курс мои кузины Кирмаловы. Вот чем закончился мой несчастный экзамен.

Затем, в последующие дни, было несколько совещаний у мамы с обоими братьями. Конференция кончилась тем, что было решено отвезти меня в Москву.

В первых числах августа начались сборы в Москву для помещения меня в пансион. Бедная моя мать, страшно любившая меня и притом никуда до того времени не выезжавшая из Симбирска за всю жизнь, начинала с грустью поговаривать о предстоящей разлуке со мной и о дальнем неведомом путешествии, которое ее ужасало. Отец не мог нас сопровождать, имея на руках труднобольных; в то время не было еще везде железных дорог: приходилось до Нижнего ехать Волгой, а оттуда до Москвы на почтовых лошадях.

Неудивительно, что моя мать была в нерешимости, доходила почти до отчаяния, а между тем надо было меня везти в Москву. Вот горе — из-за меня! Анна Александровна решилась на все жертвы; вероятно, ее всячески уговаривал брат Иван Александрович. Чтобы успокоить ее, он предложил сопутствовать нам до Москвы и помочь ей отыскать пансион и устроить меня там, для чего ему потребовалось бы пробыть в Москве несколько лишних дней. Все это показывает, до чего он любил сестру.

Благополучно добрались мы до Нижнего, хотя путешествие наше было сопряжено с большими неудобствами на пароходе. От Нижнего ехали в двух тарантасах, на почтовых. Помню, около Владимира проезжали Муромскими лесами. Поговаривали о случаях нападения и ограбления путешественников. Даже ямщики — и те спешили проезжать некоторые места, зная, где может представиться опасность; им, привычным, и то было жутко.

Помню, что хотя и редко, но встречались пикеты, охранявшие путь. Дядя часто смотрел в заднее окошечко повозки, не отрезаны ли наши чемоданы. Мы от страха мало спали, плохо ели, обеда почти нигде нельзя было достать, и знаменитый наш писатель весьма плохо себя чувствовал, бранил русские дороги, вспоминая заграничный комфорт и пути сообщения. Однажды утром ему сделалось даже дурно, и он напугал нас.

Мы, по счастью, тогда еще не знали железных дорог и не так страдали от всех этих неудобств и лишений. Наконец благополучно добрались до Москвы и там через два дня простились с Иваном Александровичем, с которым я уже не видалась до зимы 1865 года.


Александр Николаевич Гончаров:

Брат мой, Владимир, никогда не бывал у дяди и, случайно встречая его в Петербурге, обходил его. Этот прямолинейный, добрый и мягкий человек глубоко ненавидел Ивана Александровича и часто говорил мне: «Охота тебе бывать у этого животного; он стыдится своего брата, потому что тот не генерал-адъютант, а учитель гимназии; от него на версту воняет мертвечиной и дохлятиной. Ходи — не ходи к нему, он своего состояния не оставит никому из нас, и напрасно ты его балуешь».

Я хоть и посещал иногда Гончарова, но материальной поддержкой от него не пользовался. Только раз, в шестидесятых годах, он заказал мне у своего портного, Клеменца, платье, за которое заплатил 50 рублей, и однажды, когда я ехал в Дерпт, будучи студентом, подарил мне 50 рублей. <…>

Наши свидания с ним почти всегда кончались ссорой; мы расходились иногда на несколько месяцев, пока где-нибудь случайно не сталкивались.


Иван Александрович Гончаров. Из письма А. А. Музалевской. Петербург, 18 (30) апреля 1878 года:

С Александром Гончаровым я давно не видался и не плачу о том. Мне и смешно и жаль слышать от тебя, что третьему нашему племяннику, Владимиру Гончарову, не удалось получить хорошее назначение по какой-то нелепой ошибке: как это могло случиться, что назначили на должность его, а вызвали другого Гончарова? Нельзя ли узнать это повернее и написать мне? Я попросил бы в министерстве юстиции — вероятно, ошибку исправили бы, если это ошибка. Он, кажется, хороший и дельный малый — мне его жаль!


Иван Александрович Гончаров. Из письма Д. Л. Кирмаловой. Петербург, 12 (24) января 1888 года:

Из родных, кроме сестер, Александры и Анны Александровны, вы с Виктором Михайловичем ближе мне других племянников, из которых одних я почти вовсе не знаю, например, Владимира Гончарова; Владимира Кирмалова, твоего beau frere, так давно не видал, что забыл совсем, а Александр Гончаров, тершийся тут около меня лет десять, порядочно надоел мне своей суетой, навязчивостью, пустотой и тщеславием. Я рад, что его тут нет…

Загрузка...