Владимир Петров Горечь таежных ягод

ЛИЧНОСТЬ ЕФРЕЙТОРА РЫБИНА

1

Приснился такой сон: по синему полю прыгала лягушка, серая, головастая, с оранжевыми глазами. Сначала была она обыкновенной, потом на глазах стала распухать и сделалась с корову, может, даже со слона. И тут лягушка его проглотила. Быстро и очень просто: разверзла желтую пасть, и он проскочил в нее, как в пылесос. Потом эта лягушка лежала на солнце кверху брюхом, и он понимал, что она переваривает его — солнце дает ей дополнительную температуру.

Он страшно испугался и стал стучаться в толстые стенки лягушачьего желудка…

К счастью, именно в этот момент дневальный прокричал: «Подъем», и Павлик сразу проснулся. Оказывается, он спал на животе, уткнувшись носом в подушку. Из-за этого дурака Марфина у него болела спина.

Окна в казарме запотели: утро было пасмурным, по-весеннему прохладным. Прошел рассветный дождь, асфальтовая дорожка поблескивала мелкими лужицами.

На физзарядке он все думал про этот странный сон, на душе было нехорошо. За полгода, что он в армии, ему сны редко снились и все больше хорошие. А теперь явилась эта проклятая жаба.

Спина болела жутко, она совершенно не гнулась, словно была надломлена где-то поперек лопаток или чуть ниже. Старшина дважды погрозил пальцем: не филонь, Рыбин! Кажется, сон помаленьку начинал сбываться.

Но ничего, на физзарядке боль немного отпустила.

В умывальнике опять выпендривался Марфин. Лез спиной под кран, фыркал, разбрызгивая воду, и оглушительно шлепал ладонями по деревянному животу, по рыжей пушистой груди. Увидав Павлика, окатил его холодной водой:

— Рыба, закаляйся!

— Закаленный дурак, — сказал Павлик.

От такого надо держаться подальше. Не то опять примется демонстрировать самбо.

Это Марфин вчера шутя врезал ребром ладони по спине. Павлик охнул и мешком свалился на землю. А Марфин смеялся:

— Это я тебя экспериментально, по лопаткам. А ежели вложить чуть пониже, по почечной области, ты бы два дня квакал, как новозеландская лягушка. Есть такая лягушка-великан, слыхал?

Наверное, есть. Не зря же она ему приснилась.

Весь этот день Павлик как по жердочке ходил, боясь оступиться или сорваться на чем-нибудь. Особенно старался на техническом тренаже в окопе пусковой установки; дважды обставил Марфина по временным нормативам. На своем номере расчета раньше Марфина успевал заканчивать все операции, кричал «готов», а тот еще ковырялся у рукояток и стяжек, истекая потом. Здесь нужна была больше ловкость, чем сила.

Другой бы на месте Марфина обиделся на Павлика — именно из-за него Марфин получил внушение от командира взвода: вот как надо работать, равняйся, но Марфин не обиделся. На перекуре посмеивался как ни в чем не бывало.

— Верткий ты, Рыба! Все ж таки сделаю я из тебя самбиста. Ну конечно, не в моей весовой категории. Радоваться будешь.

Он уже две недели приставал к Павлику со своим «братством самбистов». Но Павлику совсем не хотелось, чтобы ему там ломали шею такие вот, как Марфин.

— Пошел ты со своим самбо знаешь куда?..

— Эх ты, интеллигентик! Тебе бы только пыль загребать на танцульках. Разные там буги-вуги.

«Да уж не с твоими клешнями красоваться на танцах», — ехидно подумал Павлик. Можно представить, как он откалывал бы твист. Будто с пивным бочонком между ног.

— К сведению, буги-вуги давно не танцуют. Сейчас шейк, сиртаки. Так называемая свободная ритмика.

Марфин по обыкновению кинулся спорить, однако спор на этот раз не состоялся: на крыльце штаба появился дежурный.

— Рыбина к командиру!

— Меня? — Павлик оторопело огляделся, выронил сигарету. Сразу вспомнился кошмарный сон: вот оно, неминуемое. Пришло…

— Тебя, тебя, — ухмыльнулся Марфин. — Иди. Сейчас тебе будет сиртаки.

В дверях штаба легкий сквознячок будто подхватил Павлика, потащил по коридору, подталкивая в спину, и он вдруг почувствовал себя таким же невесомым, бессильным, бумажным человечком, как во сне.

Командир дивизиона майор Вилков курил трубку, грубо тесанную из черного камня.

На столе, на самом краешке, лежал раскрытый толстый журнал, и, пока Павлик докладывал, майор дочитал абзац, отчеркнул ногтем то место, докуда дочитал. «Мегре путешествует» Сименона! Значит, тоже любитель детективов. Это открытие почему-то успокоило Павлика, мелькнула даже озорная мысль: а есть ли у майора запасная трубка, как у комиссара Мегре? Может, спросить?

— Рыбин, — сказал майор. — У вас собака была?

— Собака? Какая собака?

— Обыкновенная. Ну, дома, в гражданке.

— Была… — растерялся Павлик и сразу вспомнил Тузика с его вечно мокрым носом и знобливыми кривыми ножками. — Но мы его отдали! Он, понимаете, все время рвал обувь, особенно кожаную. И мы его сменяли на пару волнистых попугаев.

— Так. Хорошо, — майор пыхнул дымом, густым и едким, как из котла, в котором варят асфальт. — Очень хорошо. Мне доложили, что вы как раз любите собак. Это достоверно?

— Вообще-то да… — неуверенно сказал Павлик.

При чем тут собаки? Ни про какую любовь он никому никогда не говорил. Доложили… Кто?

И вдруг Павлик все понял: ну, конечно, нажаловался Гулуашвили! Павлик два раза носил в вольер кашу сторожевым собакам, а Гулуашвили, собаковод, его засек.

— Так они же были голодные, товарищ майор! Они же выли. Мне их стало жалко…

— Вот это качество нам и необходимо! — сказал майор. — Ведь никто не догадался накормить голодных собак, кроме вас. Хотя видели все. Именно поэтому мы и решили оказать вам доверие.

— Доверие?..

— Одну минуту. — Майор поднялся, приоткрыл дверь и крикнул: — Дежурный! Гулуашвили ко мне!

Командир вышагивал от окна к порогу и пыхтел трубкой, как паровоз на крутом подъеме. Синий дым вымпелом стлался над его шевелюрой.

— Этот Гулуашвили — разгильдяй чистейшей воды! Он что сделал? Он буквально разложил служебное собаководство. Пальма, прекрасная в прошлом овчарка, превратилась в грязного заморенного шакала, Форменный скелет. А Дик подох. Нет больше Дика…

— Товарищ майор…

— Да, да, я вас понимаю, товарищ Рыбин! Понимаю ваше возмущение, потому что я тоже люблю собак. Уверен, вы будете прекрасным собаководом. Инструктор служебного собаководства! Звучит, не правда ли?

Майор выколотил трубку в поршень-пепельницу. На дне ее, наверное, была вода, и куски горелого табака шипели, как спекшийся уголь.

Ну зачем он так? Мог бы сказать прямо, по-мужски, по-командирски: назначаем вас собаководом. Отдаем приказом. И баста, весь разговор. Так нет же…

Что же он домой-то напишет теперь? Ракетчик-собачник… Марфин наверняка заржет, как лошадь Пржевальского. А если рубануть прямо: не буду — и все. Или: пошли вы ко всем чертям со своими собаками. На губу? Ну и пускай! Лучше пять суток «неба в клетку», чем полтора года с этими рычащими мордами, пятьсот дней в ожидании, когда же тебя тяпнет одна из твоих обожаемых «сторожевых единиц». В конце концов он же никогда, никогда не любил собак! Ему и в голову это не приходило.

— Я не смогу, товарищ майор. И вообще…

— Ну-ну, — сказал майор, — пустяки, научитесь.

— Не научусь.

— Научитесь. Я помогу. А уж если я берусь кому-нибудь помочь, то это верное дело. Железное.

Появился Гулуашвили. Яростно, как на плацу, стуча подошвами, подошел к столу, доложил и стал рассматривать Павлика с высоты своего двухметрового роста.

— Акты при вас? — спросил командир.

— Не понимаю, — прогудел Гулуашвили и опять уставился на Рыбина. — А ты чего тут торчишь?

— Я говорю: акты вы перепечатали? Ну, эти бумажки?

— Машинистка нехорошо выражается, Гулуашвили называет бес. По-русски значит сатана.

— Но у тебя такое имя, — улыбнулся майор.

— Какое такое имя? — рассердился солдат. — Совсем не такое имя. По-настоящему Бесо. Весь личный состав меня правильно называет.

Гулуашвили повернулся к Рыбину, выбросил длинную руку, словно собираясь придавить его коричневым указательным пальцем: вот человек подтвердит.

— Так точно, — сказал Павлик. — Называем Бесо.

— Ладно, ладно, — сказал майор. — Давай акты.

Перечитав бумажки, командир снова набил трубку, раскурил ее и принялся расхаживать по кабинету. Внезапно решительно шагнул к столу и поставил на бумажке витиеватую роспись. Передал авторучку Гулуашвили, и тот, согнувшись в три погибели, расписался еще более длинно.

— Ну вот, — сказал майор. — А теперь вы, товарищ Рыбин, ставьте свою подпись. Так сказать, автограф.

Павлик поискал глазами ближайший стул: у него подкашивались ноги.

Гулуашвили вытаращил глаза и, свесив птичью голову, удивленно цокнул языком:

— Вах, вах! Скажи, пожалуйста!

Однако майор никак на это не реагировал. Разогнал рукой фиолетовый дым, произнес равнодушно:

— Не умеешь — научим, не хочешь — заставим. Это приказ.

И сунул авторучку Павлику.

Машинописные строчки мельтешили в глазах, сливались в сплошные рябые ленточки.

— А что это такое?

— Акт, — сказал майор. — О приеме и сдаче хозяйства и инвентаря отделения служебного собаководства. Он сдает, а вы принимаете. Ну, подписывайте.

Подпись получилась корявой и куцей. Жалкой получилась подпись: «Рыба» — и трусливый хвостик…

— Ну, а теперь и этот акт подпишите. Второй…

— Воды можно? — попросил Павлик.

Майор налил в стакан теплой воды, которая пахла хлоркой и ржавчиной. От этой воды и от акта № 2 Павлика мутило. Но потом все-таки вода помогла: голова стала ясной. В самом деле: надо взять себя в руки.

— Ну, а этот акт я не подпишу, — с неожиданной твердостью сказал Павлик.

— Почему?

— Потому что я не в курсе дела, товарищ майор. Сдохла какая-то собака. А я при чем?

— А вы констатируете этот факт, — сказал майор. — Для последующего списания. О чем и составлен настоящий акт.

— Ну да, — сказал Павлик. — Откуда я знаю? Может, она и не сдохла вовсе, а бегает живая.

— Сдохла! — закричал Гулуашвили. — Совсем сдохла. Пять дней поносом болела, ночью выла, потом сдохла. Один труп остался.

— Значит, была дизентерия, — сказал Павлик. — Значит, в комиссию надо включать и фельдшера.

Гулуашвили стал ругать Павлика, что он очень уж умный нашелся, что фельдшер тут ни при чем: Гулуашвили сам пытался кормить Дика таблетками, давал ему бесалол и фталазол. Но этот шайтан вместо благодарности так укусил своего собаковода, что он вот уже три дня пищу в столовой принимает стоя.

Командир дивизиона строго постучал трубкой о пепельницу и показал чубуком на Павлика.

— Он прав. И вообще, товарищ Рыбин, я вижу, у вас светлая голова. Все-таки вы, так сказать, личность. Я убедился, что не ошибся в своем выборе. Акт № 2 мы перепечатаем, включим в комиссию фельдшера Соломкина. А сейчас отправляйтесь с Гулуашвили принимать у него хозяйство. И чтоб тщательно и детально. Ясно?

— Ясно.

— Ну вот. А Гулуашвили вас проинструктирует. Вы слышите, Гулуашвили?

— Слышу. Я его проинструктирую. А потом?

— Потом отправитесь на гауптвахту отбывать наказание за халатное отношение к служебным обязанностям.


Всю дорогу к вольеру Гулуашвили ругался на своем языке, размахивал руками и плевался по сторонам, в молодой сосняк. Павлик из предосторожности шел сзади, отстав шагов на пять.

Вместо инструктажа Гулуашвили сказал:

— Слушай, кацо. Будешь бить собак — они тебя сожрут. Не будешь бить — все равно скушают. Я большой человек, сильный человек, и то кусали. А ты совсем маленький, наверно, на обед тебя не хватит. Съедят, кацо, только сапоги останутся.

2

Все оказалось не так, очень даже не так. Павлик это понял, как только ушел Гулуашвили, напоследок поддав ногой замызганную алюминиевую миску.

Все оказалось хуже. В сущности, никаких сторожевых собак, никакого «отделения служебного собаководства» не было и в помине. Была Пальма, старая, худая и облезшая, и был Карнач, пегий кобелишка-дворняга, попрошайка и подхалим.

Раньше солидность вольеру придавал Дик. Теперь за проволочной сеткой-забором хоть кроликов разводи: у Пальмы зубов наверняка нет, а приспособленец Карнач уживется и в такой компании. Интересно, как это он попал в сторожевые собаки?

— Ну! — Павлик потрепал его за ухо. — Как ты оказался здесь? Отвечай, блошиная твоя морда!

Карнач стучал лохматым и свалявшимся, как старая швабра, хвостом, разевал пасть, нахально улыбаясь и заговорщицки подмигивая, будто говорил: «Пустяки! Ты вот лучше сам расскажи, как попал в собаководы».

Павлик невесело вздохнул, сплюнул. «Судьба играет человеком» — так, кажется, поет батарейный «битл» Яшка Бортников, по вечерам наяривая на своей трехрядке. Ну ладно. Теперь думай не думай, а надо начинать, надо приступать «к исполнению функциональных обязанностей».

Что он вообще знает о собаках?

Он ходил по вольеру, рассматривая будки, кормокухню, заглянул в крохотный сарайчик-каптерку, носком сапога выковыривал в самых неожиданных местах ржавые миски, обглоданные кости, какие-то тряпки. Пальма дремала, а Карнач плелся следом, виляя хвостом и деликатно обнюхивая ноги своего нового начальника.

Как же водить на посты эту распрекрасную пару? Ведь засмеют. Впрочем — открытие! — это же всегда будет ночью! Ночью он будет разводить их на посты, а снимать рано утром, до общего подъема. Его же с собаками никто и видеть не будет. Мысль эта чрезвычайно понравилась Павлику, и он сразу взбодрился, даже почувствовал нечто похожее на воодушевление.

Пальму надо откормить. Это первое. Во-вторых, посадить Карнача на цепь (будет злее) и не выпускать днем из вольера, а то он шляется по городку и за кусок сахару перед каждым становится на задние лапы.

И главное, навести тут порядок. Вымыть миски, переменить в будках соломенные подстилки, сделать на каждую фанерные бирки, и — в рамке под стеклом — опись имущества, хозинвентаря. А еще; прокопать за вольером канаву для отвода воды, чтобы не было сырости. В сильный дождь потоки с горы заливают весь выгул, место здесь кто-то выбрал неудачное для вольера.

Только он начал работать, как всполошились собаки. Заскулил Карнач, даже Пальма подошла к сетке, принюхиваясь, уткнула в дырку седую морду. Учуяли кого-то?

На повороте тропы появился Марфин. Шел своим обычным крабьим шагом — чуть боком, нес ведро. Что ему здесь надо?

— Привет, Рыба!

— Привет…

Сейчас начнет подначивать; «Рыба ищет где глубже» — и все в таком роде. Откуда он успел узнать и зачем приперся?

— Ну чего таращишь глаза, как морской окунь? — засмеялся Марфин. — Не узнаешь? Это я, Федя Марфин. А это ведро с кашей. Так называемые «столовые отходы». Повар Прокопенко дал. «Пойду, — говорю, — навещу своего приятеля Пашу Рыбина в его новой должности». А по-русскому обычаю в гости ходят с подарком. Вот он мне и отпустил, как брату-самбисту. Принимай, Рыба, подарок. Хотя, правда, он не для тебя лично — для собак. Но ты, как настоящий собаковод, должен этому радоваться.

Павлик посмотрел на физиономию Марфина, потом заглянул в ведро с остатками пищи, и ему очень захотелось поддать его сапогом, как темпераментный Гулуашвили.

— Визит вежливости, — ухмыльнулся Марфин. — Ну, чего пыжишься, я серьезно! На вот, закури пока, а я собак покормлю.

— Но, но! — сказал Павлик. — Не лезь в вольер! Посторонним собак кормить не положено.

— Верно, — согласился Марфин. — Тогда сделаем наоборот: я покурю, а ты покормишь.


Пальма ела деликатно, будто нехотя, носом отодвигая косточки и хлебные корки; зато Карнач хватал жадно, взахлеб, давясь кусками, и все поглядывал в кормушку Пальмы, очевидно рассчитывая поспеть и туда.

Павлик предусмотрительно встал между собаками. Марфин дымил сигаретой, меланхолично щурился.

— Учти, Рыба. Ученые доказали, что манера принимать пищу во многом определяет ум и характер. Этот твой кобелишка глуп до невозможности. Ручаюсь.

— Он не глупый, а голодный, — сказал Павлик. — Два дня не кормленный. А то и больше.

— Все равно. У него должна быть своя собачья гордость, чувство собственного достоинства.

— Ничего! — со злостью сказал Павлик. — Вот я с завтрашнего дня посажу его на цепь, подлеца. Тогда у него появится достоинство.

— Эх ты, собаковод… — осуждающе сказал Марфин. — Ну кто так делает? Это же будет вопиющая несправедливость. А собаки особенно чутко это понимают. Ты его посадишь, а он подумает: за что, за какую провинность? И возненавидит тебя. Понял?

— Знаешь что? Не суйся не в свое дело. И не учи ученого.

— Злишься? А почему, понимаю. Конечно: перспективный стартовик, классный специалист и вдруг — в собаководы.

— А хоть бы и так.

Они вышли из вольера. Марфин блаженно растянулся на теплом песке, усыпанном рыжими хвоинками. Надвинул на нос пилотку, поглядел на Павлика одним глазом. Неожиданно предложил:

— Хочешь, Рыба, я тебе помогу? Как хорошему парню. Сегодня же пойду к замполиту и поставлю вопрос — я же все-таки групкомсорг. Так и так. Сунули человека на собаководную должность. Против его желания. А в душе — боец-огневик и к тому же не смыслит в этих собаках ни уха ни рыла. Ну, хочешь?

Марфин пальцем сдвинул пилотку, так что она закрыла ему второй глаз. Хитрит он, тонко подначивает или говорит серьезно — попробуй пойми.

— Нет, — сказал Павлик. — Никуда я отсюда теперь не уйду. И приказ уже есть.

Рывком приподнявшись, Марфин уселся по-турецки. Ореховые глаза его в поросячьих белых ресницах плутовато жмурились — ну, конечно, подначивал!

— Слушай, — сказал Марфин. — Слушай и мотай на ус. Поделюсь с тобой моим богатым жизненным опытом.

Покусывая травинку, он стал пространно живописать свою «одиссею сельского механизатора».

Марфин, оказывается, окончил сельхозтехникум и успел поработать бригадиром, трактористом, комбайнером, заведующим фермой. Только не по своей основной специальности — агротехника. Выходило, что его «бросали» туда, где он больше всего был нужен. И он не возражал: раз считают, что его место здесь, значит так оно и есть. Со стороны виднее.

— Нет, — сказал Павлик. — Это неправильно. Человек должен сам определять свое место. То, что ему по душе.

— Конечно, — подтвердил Марфин. — Если это обычные условия. Тогда не спеши, выбирай, прикидывай. Но я имею в виду особую обстановку. Какая, например, тогда была в совхозе. Или возьми армию. Тут тоже особые условия. Ты думаешь, тебя на эту работу назначили случайно? Никак нет, Рыба. Я так считаю: тут нужен самостоятельный человек. Не какой-нибудь, а просто самостоятельный. Вот как ты.

Павлику это понравилось, даже польстило, тем более что Марфин говорил вполне серьезно. Вспомнились и слова майора, сказанные недавно в канцелярии. Командир тоже ведь похвалил его. Правда, во всем услышанном надо еще как следует разобраться.

— Вот иногда говорят: «Этот человек — личность». Ну, в смысле положительной оценки. Как ты думаешь — правильно? — Павлик выжидательно взглянул на Марфина.

— Кто говорит?

— Ну, мало ли кто. Люди говорят.

— Личность — это понятие объемное, — Марфин назидательно поднял палец. — И конкретное. Плохой человек тоже может быть личностью. Но у него при этом могут быть веские качества. Так сказать, характерные.

С этим Павлик не мог согласиться. Ведь, по Марфину, получалось, что майор Вилков сказал про Павлика в неопределенном плане. Как повернешь, так и выйдет.

— Нет, ты не мудри, Марфин. Если уж человек личность, так это очень хорошо. Я так считаю.

— Ну и считай, — отмахнулся Марфин. — У нас, помню, был такой директор совхоза: «я считаю, я полагаю». Все заставлял доильную «елочку» внедрять. Никак не мог понять, что под одну калибровку разные соски не подходят. Пока систему всю не отработали.

— Понятно, — Павлик язвительно сощурился. — У тебя твой коровий подход, наверно, на всю жизнь останется. После животноводческой фермы.

— Слушай, ты, — рассердился Марфин. — Ты мою ферму не задевай, не твоего ума дело. Я ее в передовые вывел, имею за это две грамоты. Понял? А ты вот здесь попробуй заработать.

— И заработаю.

Павлик яростно затоптал окурок, взял лопату и пошел резать дерн. Ему трепаться некогда, работы невпроворот.

Однако Марфин не ушел. Долго сопел, топтался, выкурил еще сигарету, наконец тоже взял лопату, подошел к Павлику.

— Давай помогу.

Теперь-то Павлик понял, почему и зачем пришел Марфин. Дело было наверняка так: вызвал Марфина командир и дал указание «помочь рядовому Рыбину, который назначен на новую для него, весьма ответственную должность. И кстати, как групкомсоргу, провентилировать насчет его настроения, морального духа». Иначе кто бы отпустил Марфина, ведь после обеда по расписанию — занятия по стрелковой подготовке.

А он пришел сюда, занялся «вентиляцией», да не выдержала натура. Конечно, уходить ему никак нельзя. Вот и вынужден проглотить пилюлю.

Они молча работали до самого вечера. Резали, таскали дерн и выкладывали вдоль кромки вольера ровную зеленую дорожку. Выкопали сточную канаву, отремонтировали кран водопроводной колонки.

Вольер преобразился. Часов в шесть Марфин торопливо помылся под краном и убежал, на ходу натягивая гимнастерку.

Павлик посидел, покурил. У ног его, сыто подремывая, лежали обе «сторожевые единицы». Они, видимо, признали его хозяином, хотя он этого пока не чувствовал. Он просто очень устал.

Перед ужином Павлик вернулся в казарму. Удивился: Марфина нигде не было. Подошел к дежурному, спросил. Тот ответил: в увольнении.

— В каком увольнении?

— После обеда отпросился у старшины. В полковую библиотеку поехал. Книги менять, что ли.

Павлик все-таки выпросил под благовидным предлогом книгу увольняемых. Перелистал несколько страниц, нашел сегодняшнюю дату, перечитал дважды: «Рядовой Марфин Ф.И. уволен до 20.00».

3

Море лежало внизу, у подножия сопки, и занимало полмира. Оно всегда было красивым и всегда тревожным, потому что где-то над ним проходила невидимая государственная граница.

На рассвете, снимая с постов собак, Павлик останавливался у обрыва и глядел в пронизанную стеклянной свежестью даль. Волна лизала коричневый песок, чайки припадали к самой воде, хватая сонную рыбешку, в скалистых расселинах вдоль побережья путались клочья тумана. В ушах посвистывал ветер, и постепенно исчезали земля и берег, оставались где-то позади, и кромка глинистого обрыва казалась палубой корабля, уходящего поутру в плавание…

И будто он был не один. Будто рядом, но чуть позади, стояла с ним Нина, он даже чувствовал, как держалась она за его руку, слышал ее дыхание, ощущал запах волос. Она молчала, и молчание это было укоризненным, и он знал, почему она сердится. Хотя сердиться, наверное, положено было больше ему — на четыре его письма она отвечала только одним.

Нина все чаще и все капризнее дергала его за руку, дергала до тех пор, пока Павлик наконец не соображал, что это настырный Карнач тянет за поводок, требуя его возвращения на грешную землю. Карнач терпеть не мог моря, видно, когда-то тонул, после сторожевого бодрствования ему хотелось спать.

Ночью, особенно в непогоду, тускло отсвечивали гребешки волн, угрюмо шуршал прибой. Сквозь всплески, шорохи и звуки казалось, кто-то большой, черный и мокрый упрямо карабкался по глинистым осыпям, срывался, падал на острые камни, но встряхивался и снова, остервенело и тяжело дыша, лез наверх…

В такие минуты остро чувствовалась близость границы. Стараясь представить ее в чернильной темноте, Павлик представлял себя в помещении командного пункта, в его влажной теплоте, настоянной на запахах разогретой резины и краски. И видел огромный прозрачный планшет с паутиной координатной сетки, с голубой волнистой линией берега и красной, почти прямой — госграницы. Ему доводилось видеть, как линии чужих самолетных курсов, отрезками наносимые планшетистами, пытались приблизиться к широкой красной черте. Какая наэлектризованная звенящая тишина наступала тогда в бетонном бункере КП…

Он знал, что за продвижением каждой такой стрелы днем и ночью внимательно и напряженно следят сотни глаз и, едва посмеет она приблизиться к заветному рубежу боевого планшета, взвоют басовыми переливами сирены-ревуны, закачаются антенны, защелкают контакторы пусковых установок, вздрогнут, поднимаясь к нему, расчехленные ракеты.

А у береговой кромки, у обрыва над морем, где кончаются последние метры земли, он в ночи один. Один со своими собаками на сторожевых тропах. И то, что недоступно человеческому глазу и слуху в прибойном рокоте, безошибочно уловят его собаки.

Он прекрасно понимал, что так должно было быть. Но в то же время понимал и другое: действительность выглядела проще, приземленнее, Павлик хорошо знал, что Пальма частенько спит на посту, а Карнач заигрывает с часовыми. Он же, инструктор, как ни в чем не бывало разводит собак на участки и расписывается каждый раз в постовой ведомости, будто делает чрезвычайно надежное дело.

Временами ему становилось обидно, горько, совестно. Павлик дважды ходил в штаб, просил, требовал новых собак. Но там отделывались только обещаниями — собак действительно не было.

В довершение ко всему Карнач выкинул номер: ночью удрал с поста. Уму непостижимо, как он ухитрился вывернуться из ошейника! Свое дезертирство он откровенно афишировал, с лаем бегая по спящему городку, прошмыгнул мимо дневального в казарму и оттуда выпрыгнул в раскрытое окно.

Терпение лопнуло — надо было писать рапорт. Павлик выпросил у писаря несколько листов стандартной бумаги и после развода собак в пустом классе сел за рапорт. Сначала дело шло вяло, потом явилось вдохновение. Некоторые абзацы Павлик перечитал по нескольку раз.

Утром Павлик вручил рапорт командиру дивизиона.

— Ого! — удивился майор Вилков, подбрасывая рапорт на ладони. — Прямо целый трактат накатал. А как написано! Хоть через лупу читай.

— У меня такой почерк, — сухо сказал Павлик.

— Ну и плохо. А это еще что такое?

— Эпиграф.

— Что?!

— Ну, значит, фраза, выражающая центральную мысль. Вот: «Работай по своему призванию». Это В. Шекспир.

Командир сделал шаг к окну, к свету и с интересом просмотрел первую страницу рапорта.

— М-да… В самом деле… Слушай, Рыбин, это кто же научил тебя писать эпиграфы?

— Никто, товарищ майор. Сам. Ну это еще в школе… Когда писали сочинение, сверху ставили эпиграф.

Усмехаясь, майор пересчитал листы: пять! Покачал головой и бросил рапорт на стол.

— Забирай свое сочинение. Я не учитель и не редактор, а командир. И рапорты принимаю краткие, написанные по уставной форме. Бери, бери.

— Совсем?

— Лучше совсем.

— Так вы же вникните, товарищ майор…

— Не буду, я сказал. А вообще, если хочешь знать, быть солдатом — это тоже призвание. Призвание каждого здорового молодого человека. Можешь записать это в качестве нового эпиграфа в свой блокнот. Не забудь указать автора: майор Н. Вилков.

— Я эпиграфы не записываю, — сказал Павлик. — Я по памяти.

— Ну тем лучше. Тогда запомни.

Павлика охватило чувство жалости. Он жалел эти превосходные меловые листы, выпрошенные у заносчивого писаря; жалел аккуратные абзацы, где бился пульс мысли; смелые деепричастные обороты, которые так и умрут, никем не прочитанные…

Надо было спросить: «Разрешите идти?» — и повернуться через левое плечо. Но Павлик не мог ни спросить, ни повернуться.

— Не могу я… Не могу, товарищ майор, — глухо сказал Павлик, в отчаянии мотнув головой. — Ну не могу я с этими собаками!

— Опять?

— Я все время не могу.

— Знаешь что, Рыбин?.. — майор приподнял алюминиевый поршень и гулко стукнул донышком по столу. — Ты полегче словами-то разбрасывайся! Любое слово надо сперва уяснить себе самому, а уж потом говорить вслух.

Однако сердился он недолго.

— Чудак ты, Рыбин. Самобичеванием занимаешься. Зря: службу ты несешь отлично.

— Мне нужны новые собаки, товарищ майор. Настоящие. Или переведите меня назад в стартовую батарею.

— Не назад, а обратно, — сказал майор. — Это, во-первых. А во-вторых, где я тебе возьму этих собак? Где?

— Вы же обещали.

— Ну обещал. Так за ними надо ехать за тридевять земель. В ведомственный питомник.

Майор молча смотрел на Павлика, раздумывал. Павлик тоже молчал: сколько можно говорить? В конце концов майор выставит его за дверь.

Что-то решив, командир повернулся к сейфу, открыл его и вытащил книгу в зеленом переплете.

— Ладно, Рыбин. Сделаем так: собак я тебе пока не дам, но зато дам книжку «Служебное собаководство». Вчера из города привезли. Вот возьми, проштудируй и через неделю мне лично сдашь экзамен. А сдашь — будут и собаки.

4

Самбо Марфин называл «истинным творчеством». И все время импровизировал: делал вид, что идет на какой-нибудь классический прием, и, когда уже видел приготовленный контрприем, молниеносно менял стойку, вскидывал руки-клешни, крякал — и противник кувыркался на полу, на матах. Он говорил, что это не хитрость, а спортивное мышление.

Излюбленной и наиболее коварной была «июньская липа» — лично им изобретенная тактика броска. Он шел на элементарную заднюю подножку, но неожиданно следовал удар по ногам спереди, боковой, с поворотом, захват шеи — и соперник летел носом вниз.

Павлик его все-таки подловил. Марфин иногда запаздывал с шейным захватом, и вот именно на этом Павлик его наконец-то подловил. Ушел нырком влево и, спружинив ноги, так врезал по уху, подкрепив удар боковой подножкой, что Марфин, перевернувшись, выкатился с матов на траву.

Ребята посмеивались, а багровый Марфин долго ковырял пальцем в ухе, будто туда попала вода. Наконец пробурчал.

— Шедеврально… У тебя прорезываются зубки, Рыба.

— Больно? — посочувствовал Павлик.

— Немного. Этакий малиновый звон. А тебя положено наградить. За соображение и ловкость. И награжу, потому что я человек слова и дела. На, получай.

Порывшись в сложенном горкой обмундировании, Марфин вытащил и протянул Павлику конверт.

— Что это?

— Как видишь: письмо. Тебе. От девушки с фамилией «Белоконь». От Нины Белоконь.

— А!.. — возмущенно заорал Павлик. — Рыжий нахал! Кто тебе дал право получать чужие письма?

— Я и не получал. Оно лежало утром на столе в ленкомнате. Я просто взял. И подумал, что любовные письма должны вручаться торжественно, как награда. Будь я командиром, я бы их вручал перед строем вместе с благодарностью за караульную службу.

Это он намекал на вчерашнюю благодарность, объявленную Рыбину на вечерней поверке.

— Завистливый гамадрил.

— Будешь ругаться, — спокойно сказал Марфин, — отберу письмо и вручу, когда ты опять отличишься. Говорю это в присутствии всего братства самбистов. Верно, хлопцы?

— Верно!! — загорланили ребята.

Торопливо спрятав письмо за спину, Павлик, пятясь, отошел к краю площадки, поспешно переоделся. Все пятеро, ухмыляясь, молча наблюдали за ним.

— Ну, я, пожалуй, пойду?..

— Не «пожалуй, пойду», а «разрешите идти», — назидательно сказал Марфин. — Все ж таки у нас спортивная секция, а я руководитель. Должны быть дисциплина и организованность.

— Разрешите идти?

— Идите, товарищ Рыбин. И имейте в виду, что мы целиком и полностью разделяем ваше душевное ликование. Даже я, которому вы так неловко наступили на ухо.

Павлик погрозил Марфину кулаком и убежал под дружный хохот всего «братства самбистов». Остановился напротив штаба, подумал: куда направиться? В казарму? В ленкомнату? Там сейчас, в эти вечерние часы, полно людей. Решительно свернул на тропу к вольеру-питомнику.

Прислонившись к проволочной сетке, долго рассматривал белый конверт, аккуратный знакомый почерк. Очень понравилось, что адрес был написан полностью. Не инициалы, а подробно: Рыбину Павлу Антиповичу. Хотя сам концерт вызывал какое-то щемящее, тревожное чувство. Наверно, потому, что слева была нарисована зеленая ваза, в которую сверху с любопытством заглядывала черная змея. «День медицинского работника»… Что за странный конверт она выбрала?

Пока Павлик осторожно разрывал конверт, сзади тыкался мордой в клетку любопытный Карнач, даже пытался через проволоку лизнуть ему ухо. Когда Павлик вынул письмо, Карнач чихнул и недовольно ушел в глубь вольера: письмо пахло духами.

«Дорогой Рыбуша»… Дальше строчки расплывались, наскакивали одна на другую, и он никак не мог уловить смысл прочитанного. И опомнился, перевел дух лишь в самом конце, дочитав последние два слова: «целую, Нина…»

Он зажмурил глаза.

Еще в восьмом, кажется, он попросился на заднюю парту, на самую «галерку», на «Камчатку». Да, это было в восьмом классе.

Она была необыкновенной. Чем же? Он ни тогда, ни теперь не смог бы на это ответить.

В школе считали, что будущее Нины Белоконь — география. А она пошла в театральный. Кстати, есть ли какая-нибудь связь между географией и театральным искусством? Она ведь, кажется, говорила, что есть… Нет, она не об этом говорила, а о метаморфозах. Метаморфозы… Ее любимое слово — звучное, с каким-то легким цветочным запахом. Вот и в письме оно встречается дважды. «Любовь — это бесконечная цепь причудливых и трепетных метаморфоз». Красиво… Он всегда немножко завидовал ее умению ярко и красиво говорить.

И еще она пела. Не так, чтобы очень хорошо. Удивительно точно умела она подбирать песни.

Павлик до сих пор помнит канун отъезда, отчетливо помнит, как если бы все это было вчера.

Он тогда молчал весь вечер, ему было тоскливо, стыдно отчего-то и все время хотелось просить у нее прощения. За что? Просто ни за что, просто хотелось.

Павлик лег на спину и запел вполголоса, глядя на розовые, подкрашенные закатом облака.

Кто-то кашлянул, деликатно, негромко. Павлик поднял голову и вскочил: напротив стоял майор Вилков.

Застегнув ворот гимнастерки, Павлик доложил: вверенное ему отделение действует согласно распорядку дня (личное время, стало быть, отдых).

— Ясно, — усмехнулся командир. — Выходит, товарищ Рыбин, мы с тобой страдаем одним недостатком: не умеем, но любим петь. Я тоже иногда пою, когда остаюсь один в канцелярии. По настроению.

— Это точно, — подтвердил Павлик.

Он пытался угадать причину прихода майора. Да нет, пожалуй, обычная прогулка, «обход владений». Командир любит иногда по вечерам обойти городок по периметру, постегивая по голенищу ивовым прутиком.

— Ну как твои волкодавы?

— Ничего, — сказал Павлик. — Помаленьку.

Командир подошел к вольеру и только было хотел открыть дверцу, как лежавший у будки Карнач вскочил и злобно зарычал.

— Скажи пожалуйста! — удивился командир. — Он у тебя прямо артист! Изображает Цербера. Но я его, подлеца, отлично знаю. Дремучий дворняга.

— Что верно, то верно, — вздохнул Павлик.

— Слушай, Рыбин. А как ты его определишь с точки зрения экстерьера? Сможешь?

— Так точно. Экстерьер — это понятие о формах сложения собаки, о ее статях. Если говорить об идеальном экстерьере, так этот Карнач — совсем наоборот. У него одиннадцать дефектов: недокус, короткая шея, саблистый постав, скошенный круп…

— Хватит, хватит! — рассмеялся командир. — А то ты такое наговоришь, что придется его немедленно выбрасывать из вольера. А ведь у него есть кое-что и положительное. Есть, наверно?

— Есть. Сообразителен, понятлив, неприхотлив. Обладает хорошим здоровьем, молодой: всего три года. Еще имеет веселый характер, ну так это для сторожевой собаки как раз плохо.

— Молодец! — похвалил майор. — Рассуждаешь как зрелый специалист. Вижу: проштудировал ты учебник. Ну, а теперь давай говорить о главном. Думаешь, что я к тебе просто так зашел, мимоходом? Ошибаешься. Я по важному делу. Где тут у тебя можно присесть?

— Да вот хоть тут.

Они сели на пеньки: майор на маленький, а Павлик на высокий. Кто-то неудачно спилил тут сосну, оставил высокий пенек, и Павлику сидеть было неудобно — ноги не доставали до земли.

Пошарив по карманам, командир вынул трубку, понюхал ее, подумал и снова спрятал. Пояснил:

— На воздухе не курю.

Павлик елозил на остром пеньке («как сорока на колу») и все думал, какой же важный вопрос пришел сюда решать майор?

— Везет же тебе, Рыбин! — сказал майор. — Нет, я серьезно, ты не улыбайся. Вчера благодарность получил, сегодня вот — приятное письмо, и, вероятно, от девушки, не зря же ты пел. Да… А я пришел дополнительно тебя порадовать: за отличную службу приказом командира полка тебе присвоено звание «ефрейтор». Сегодня будет объявлено перед строем.

Павлик вскочил с пенька, вытянулся, бросив руки по швам, и недоуменно уставился на командира — надо было что-то отвечать. А он не знал, что именно положено говорить в таких случаях, ему ведь никогда еще не присваивали званий.

— Поздравляю, — сказал майор и пожал ему руку.

— Служу Советскому Союзу!

— Ну вот, — сказал майор, снова усаживаясь. — А теперь перейдем к самому важному вопросу. Да ты садись, Рыбин. Речь идет о твоей командировке. Посоветовались мы в штабе, обговорили и решили послать тебя в командировку. Как ты, справишься?

Павлик снова, на этот раз в волнении, сполз с пенька.

— Не знаю, — сказал он. — Я ведь в командировки никогда не ездил. А куда ехать?

— В том-то и вся загвоздка! — усмехнулся майор. — В твой родной город. Туда, откуда ты получил сегодня это письмо (Павлик только сейчас сообразил, что до сих пор держит письмо, как какой-нибудь фельдъегерь). Ну так как, поедешь?

— Поеду… — сорвавшимся голосом ответил Павлик. — Поеду, товарищ майор!

— Ну, собственно, я в этом и не сомневался, — морща нос, командир насмешливо разглядывал новоиспеченного ефрейтора. — Еще бы не поехать на недельку домой! Но боже тебя упаси увлечься! Ты командируешься по сугубо служебному делу. Едешь по заданию. А задание твое такое: получить в питомнике двух служебных собак, без которых ты просто не имеешь права возвращаться. Понял?

— Да я!.. Да я в лепешку разобьюсь, в нитку вытянусь, а собак привезу! — запальчиво произнес Рыбин.

— Э, нет! — улыбнулся командир. — Только не это! Никаких лепешек и ниток. Мы не хотим терять молодого и перспективного ефрейтора. Ты нам нужен невредимый и с собаками.

— Выполню! — заверил Павлик. — Привезу собак. Можете не сомневаться, товарищ майор.

— Вот это слова воина. Правильно. А сейчас иди получай в штабе командировочное предписание. Вечером зайдешь ко мне: дам тебе личное письмо к моему старому приятелю старшине Фомину. Он работает в питомнике и, надеюсь, поможет тебе. Выезд завтра утром. Да, существенная деталь. Кого предлагаешь оставить здесь за себя?

Павлик ответил, не раздумывая:

— Рядового Марфина.

— А что? — сказал командир. — Этот подойдет. Вполне.

5

Был только конец мая, но тут, в приморском городке, стояла жара. Над асфальтом перрона, как над сковородкой, слоился и дрожал горячий воздух, отполированные лезвия рельсов изламывались, двоились и у семафора перед железнодорожным мостом словно повисали над землей. Казалось, будто с того самого моста стальная дорога некруто уходила вверх, лесенкой к облакам.

— Мираж… — пренебрежительно сказал Марфин. — Там же мост, масса железа, воздух сильнее прогревается. Вот оно и мерещится. Физика, игра света.

Он уплетал вторую порцию мороженого, чмокал, успевая при этом дотошно поучать Павлика. Конечно, может быть, какое-то право он имел на это — командир дивизиона поручил ему проводить друга и даже специально выдал увольнительную, но марфинская въедливость Рыбину порядком надоела. В буфет нельзя, в зал ожидания нежелательно, только на перроне можно. Они торчат тут полтора часа на отшибе в тени летнего ларька-киоска, вдали от вокзальной суеты. По мнению Марфина, здесь Павлик должен «сосредоточиться и собраться с мыслями перед дальней дорогой».

— Вообще, всякие поездки — это муть, — смакуя мороженое, произнес Марфин. — Человек нервничает, переживает. И становится немножко ненормальным. Особенно в такую жару.

— А я люблю путешествовать, — назло Марфину сказал Павлик. — Как заляжешь, бывало, на полку, и едешь, едешь… — Павлик мечтательно закатил глаза. — Хорошо! За окном все время новые картины, в поезде новые люди, новые знакомства, разговоры, впечатления. Человек, если хочешь знать, за дорогу растет. Новеет.

Марфин облизал и сурово поджал губы. Что-то его беспокоило.

— И много ты ездил?

— Много, — сказал Павлик, вспоминая с тоской свое единственное железнодорожное путешествие в Житомир. Ехали они тогда ночью, да и то бабушка продержала его подле себя, беспрестанно поправляя пионерский галстук.

— Врешь, — махнул рукой Марфин. — Никуда ты не ездил.

— А сюда, в часть, я как, по-твоему, попал? Может быть, вроде архангела, с неба спустился?

— Сюда ты приехал поездом. Это я знаю. — Марфин дожевал вафли, тщательно вытер платком пальцы. — Но как ты ехал? — вот в чем вопрос. В команде, в коллективе. А сейчас едешь один. Улавливаешь разницу?

— Ну и что?

— А то, что я тебе битый час толкую об одном и том же. В индивидуальной поездке человек несколько утрачивает свою организованность. Это наукой доказано, психологией. Ты прав: открывается много нового, много впечатлений, всяких соблазнов. Все это выбивает из колеи.

— Надоел ты мне, — вздохнул Павлик.

— Ничего. Сядешь в поезд — отдохнешь. Вон уже состав подают.

Они походили по перрону. Марфин явно позировал перед толпой ранних курортников: барабаном выкатывал грудь под мундиром, борцовски пружинил шею. Павлик иногда в смущении сбивал ногу, подстраиваясь под чеканный, монументальный шаг приятеля. Их сопровождали уважительными взглядами, принимая, наверное, за патруль.

— Давай лучше постоим у вагона, — тихо попросил Павлик.

Марфин королевски-снисходительно прикрыл белесые ресницы.

— Давай постоим.

Он порылся в бумажнике, достал и протянул Павлику билет (билет, конечно, получал в воинской кассе Марфин). Павлик взглянул на билет: вагон тринадцать, место тринадцатое!

— Что ты мне купил?

— Х-хе! — хохотнул Марфин. — Для компенсации. Ты же как-то жаловался, что видел плохой сон. Там минус, тут минус. Получается плюс. Не унывай, Рыба, зато купейный.

Рядом с ними горластый носильщик остановил тележку, крикнул: «Поберегись» — и пошвырял на перрон пять одинаково желтых фибровых чемоданов. Хромой человечек ловко составил их в ряд, уселся и стал вытирать коричневую лысину.

— Садитесь, товарищи воины. Чемоданчики у меня крепенькие, выдержат.

— На чужое не садимся, — сказал Марфин.

— Вот что значит подкованный народ! Вот что значит настоящее нравственное воспитание! — человечек вскочил и будто для объятия выбросил короткие руки.

Марфин повернул голову, пристально поглядел на оранжево-синюю полосатую тенниску восторженного незнакомца. Павлик подумал, что в этом дядьке есть что-то артистическое.

— А чего вы, собственно, хотите? — Марфин выставил вперед ногу, и человечек сразу уселся на чемоданы, удивленно разглядывая громадный, начищенный до синевы марфинский сапог сорок четвертого размера.

— Он хочет, чтобы мы помогли ему погрузить чемоданы, — предупредительно вмешался Павлик. — Верно я говорю?

— Миленький! — Человечек и его полосатая тенниска замелькали вокруг чемоданов. — Я только это и хотел сказать, только это! Пожалуйста, благородные воины, окажите помощь инвалиду. Я возьму один, вы как цветущие богатыри — по два. Ну, взялись, подналегли, преодолели.

«Моторный! — с удивлением подумал Павлик. — Интересно, сколько ему лет? Во всяком случае, за сорок. Но мускулатура — будь здоров, как у тренированного штангиста».

Павлик взял пару чемоданов, изумленно крякнул: в каждом, пожалуй, килограммов по сорок. А то и больше. Интересно, чего он туда умудрился напихать?

Полосатая тенниска ринулась вдоль вагона, с минуту выразительно-уговаривающе помельтешила перед проводницей, загорелая лысина исчезла в проеме вагонной двери.

— Псих ненормальный! В такую жарищу — без шляпы, — сказал Павлик.

— Слишком деловой тип, — процедил сквозь зубы Марфин. — Есть такие, которым даже шляпа мешает. Вот ты же едешь с пустыми руками — даже «сидора» не взял.

— Я — другое дело. Мне обратно собак везти, потому руки должны быть свободны.

— Вот и он предпочитает иметь свободные руки, — Марфин с ненавистью швырнул чемоданы в тамбур. — Ты смотри, Рыба, не контактируй с этим фигляром. По-моему, он лицемер. Липкий человек.

— Как это липкий?

— А вот так. Скользкий, липкий. Притронешься, и сам липким станешь.

— Ну это ты брось. По-моему, он мужик ничего…

— Если он ничего, тогда ты балда.

— Ты что? С цепи сорвался? Жалею, что оставил на тебя собак.

Марфин явно разозлился. Впрочем, Павлику это понравилось: в отместку за три часа занудливой марфинской морали.

Он достал кошелек, в котором было семь «рэ» (рубль он истратил на комплект курортных открыток для Нины), и миролюбиво спросил:

— Сколько я тебе должен? Ты ведь доплачивал за билет. За купейность.

— Ничего ты мне не должен, — нахмурился Марфин. — Деньги тебе самому нужнее.

— Вообще-то да. Но я потом тебе отдам. Из следующей получки.

— Там видно будет.

Проводница крикнула, чтобы заходили в вагон — впереди заискрился зеленый глазок семафора. Павлик хлопнул ладонью по руке Марфина и вдруг почувствовал горечь. Он только что радовался, потому что все так удачно, благополучно складывалось: здесь оставались заботы нелегкой солдатской службы, впереди его ждали радости встреч с родными, друзьями, с Ниной. И вдруг ему расхотелось ехать. Его не пугала неизвестность предстоящей командировки, наверняка трудной, может, даже и невыполнимой…

Все утро он был взвинчен, и вот теперь ни за что ни про что, так вот, из мелочной мстительности обидел Марфина.

— Знаешь что, Федь… — у Павлика дрогнул голос. — Ты на меня не сердись. Я тебе привезу эспандер. Рижский, на стальных пружинах.

— Да ладно уж…


Павлик стоял у окна вагона, глядя на проплывающие мимо захламленные дворики городской окраины, и, когда ошалело загрохотали железные фермы моста, подумал: прав Марфин, прав — все пути, в конце концов, проходят по земле. Остальное мираж — игра света, причуды воображения.

Вспомнил растроганное, непривычно размягченное лицо Марфина, дрожащую губу с бусинками пота, и ему стало жаль приятеля, который побежал за мороженым, да так и не успел, не вернулся к отходу поезда…

Вагон был полупустой, весь пронизанный светом, наполненный запахами весенней зелени.

Владелец чемоданов стоял в раскрытой двери соседнего купе, морщился, щурился, что-то показывая глазами. Опять, что ли, помощь понадобилась?

Нет, оказывается, он приглашал Павлика в свое купе: тут совсем свободно, пускай занимает полку — какая разница, где ехать? Вдвоем веселее, а с проводником можно договориться.

На столике, на бумажных салфетках была разложена дорожная снедь и стояли две бутылки черного пльзеньского пива. Павлик сел у двери и, не глядя на столик, потянул носом: паштет, сыр и, кажется, домашняя свиная колбаса…

— А мне ваш товарищ не понравился, — сказал сосед, разливая пиво в бумажные стаканчики. — Какой-то заносчивый.

Павлик отхлебнул глоток пива, посмотрел на гостеприимного попутчика. Привлекали его глаза: широко расставленные, зоркие, с коричнево-золотистыми искорками в темных зрачках. И пушистые черные ресницы, не мужские, а совсем как у Павликовой племянницы-первоклашки.

— Нет, — сказал Павлик, — Вы ошибаетесь. Он не заносчивый, он принципиальный. Непримиримый.

— Любопытно, — сказал сосед, вытирая большим клетчатым платком лысину.

«Странно, — подумал Павлик, — как он вытирает лысину: от правого уха к макушке, оттуда к левому виску, будто переставляет шахматного коня. А это ход ладьей — со лба прямо на затылок».

— Вы, наверно, шахматист?

— Немножко, — сосед снова наполнил стаканчики. — Угощайтесь. Паштет из куриной печенки домашнего фирменного производства. Мое любимое блюдо. А вот — селедка по-гречески.

— Спасибо, — сказал Павлик. — Я лучше возьму вот этого вяленого бычка. Так вы, значит, не шахматист?

— Да нет же! Если вы хотите предложить мне партию, то я заранее пас. Партнер я никудышный.

— А кто же вы по профессии?

— Я музыкант, если это вас так интересует.

Признаться, Павлика это действительно интересовало. В этом маленьком мускулистом человеке было что-то такое, что вызывало острое любопытство. В нем что-то не стыковалось: инвалид — и прекрасно тренированное тело, подобострастие на перроне — и самоуверенность сейчас. Потом эти громоздкие желтые чемоданы…

Павлик чувствовал себя лопоухим щенком, которого сунули носом в свежий «говорящий» след, а затем приказали: ищи сам. И азартно, и любопытно, и ни черта непонятно.

— Музыка — это хорошо, — сказал Павлик. — Рояль, скрипка, всякие там валторны…

— Между прочим, я музыкант-эксцентрик. Что это такое? А вот, пожалуйста.

Он постучал вилкой по бутылкам, граненому стакану, никелированной стойке настольной лампы, даже по оконному стеклу. Прислушался, долил в стакан пива и снова прошелся вилкой. Прозвучали первые такты «Полюшка-поля». Потом взял у Павлика расческу, обернул ее бумажной салфеткой и стал весело наигрывать, не хуже чем на губной гармошке.

Но Павлик хмурился: ничего особенного. Циркач. К тому же бывший. Инвалид третьей группы по причине производственной травмы — сорвался с трапеции во время репетиции. А когда они официально познакомились (встали, с достоинством, как какие-нибудь дипломаты, пожали друг другу руки), Павлику и вовсе сделалось скучно. У попутчика оказалось заковыристое имя-отчество Валиэнт Захарович. «Черт те что, — подумал Павлик, — чуть ли не Валет, да только валеты лысыми не бывают».

И все-таки он ошибался — Валиэнт Захарович оказался забавным человеком. Он умел говорить ярко, красиво, увлекательно. Но это выяснилось только после третьей бутылки пива.

Потом у него были потрясающие жесты. Валиэнт Захарович вскидывал руку ко лбу, изящно скользил ладонью над лысиной, над самой макушкой рука взлетала вверх и оттуда сабельным ударом рассекала воздух вниз, влево и вправо. Если вниз, то за этим следовал неожиданный, прямой и острый, как лезвие штыка, вопрос:

— Что такое жизнь?

— Жизнь — это… это… — терялся Павлик. — Ну это борьба.

— Правильно, Павлуша. Если брать в глобальном масштабе. А если рассматривать камерно, индивидуально?

— Как это?

— Ну вот, скажем, применительно к тебе, ко мне. К каждому человеку в отдельности.

— Ну это тоже борьба… Только поменьше.

— Ха-ха-ха! — не смеялся, а трагически-снисходительно выговаривал Валиэнт Захарович. — И еще раз ха-ха-ха. Именно в этом драма маленького человека. Скажи, Павлуша, ты читал «Дон-Кихота» — роман великого испанца Сервантеса?

— Вообще-то в школе проходили.

— Так вот, этот благородный Дон-Кихот Ламанчский всю жизнь только и занимался тем, что боролся с выдуманными им самим противниками: с ветряными мельницами, с баранами. А в действительности ему не с кем и незачем было бороться. Ему надо было просто мирно жить и наслаждаться жизнью. Но он этого не понимал, потому что был сумасшедшим. Но мы-то ведь нормальные люди и должны подходить к делу с разумной точки зрения. Понимаешь, о чем речь?

Павлик покосился на маленькую загорелую руку, решительно рассекшую воздух, и трудно вздохнул.

— Понимаю… Хотя и не очень.

— Не надо выдумывать ветряных мельниц! Не надо выдумывать трудности, чтобы потом преодолевать их. Да, в жизни у каждого встречаются преграды, препятствия, согласен. Общество ставит перед человеком различные ограничения, рамки, условности. Но зачем же лезть на рожон, зачем биться лбом, когда можно спокойно обойти? И все — в рамках закона. Зачем выдумывать тебе эту так называемую «борьбу»?!

— Но иногда приходится и подраться.

— Иногда — не отрицаю. Однако в целом-то человек — существо миролюбивое, незлобивое, жизнелюбивое. Я вот инвалид, живу, не жалуюсь на судьбу, у меня и домик, и участок, и свой автомобиль. А другие озлобляются, ссорятся, интригуют.

Со многим в суждениях красноречивого соседа Павлик не соглашался, однако спорить не стал. Полезно послушать, подумать и сделать для себя выводы.

Павлик вышел в коридор, закурил. Значит, что же получается? Два подхода и две категории людей. Одни в компании с Дон-Кихотом, другие, которые не любят понапрасну подставлять лоб, ближе к музыканту-эксцентрику.

Ну если взять Федю Марфина, то тут не может быть никакого сомнения: он явно из первой компании. А куда отнести самого себя? В самом деле: куда? Павлик не из драчливых, но и не из тех, которые бродят по лабиринтам, вместо того чтобы легко и просто перемахнуть через забор.

Да, ни то, ни другое не подходит… Но почему же он должен куда-то «подходить»? Почему ему нужно искать подходящую дырку в шаблоне, чтобы туда просунуть голову? И в конце концов плевать он хотел на все это. Он просто сам по себе.

Музыкант-попутчик у окна прихлебывал кофе из термосной крышки и читал газету. На его носу сидели громадные очки в черной оправе, они делали его похожим на тихого, скромного старичка швейцара из какой-нибудь районной поликлиники.

— А знаете, Валиэнт Захарович. Лично для меня не подходит ни то, ни другое.

— То есть как это? — музыкант бросил удивленный, слегка снисходительный взгляд поверх очков.

— Ну я имею в виду отношение к жизни. Я против Дон-Кихота, но также против тех, кто боится драться.

— И что же?

— Так что я сам по себе. По-моему, это лучше.

— Хуже не может быть, Павлуша. Это называется эклектикой.

— Ну и пусть, — обиженно сказал Павлик и полез на верхнюю полку.

Он лежал, притворившись спящим, и жалел, что нет с ним Феди Марфина. Тот бы запросто все объяснил, разложил по полочкам и поставил бы на место. Кстати, надо будет узнать, что такое эклектика. Звучит научно, но и оскорбительно в чем-то. Марфину Валиэнт, верно, не решился бы сказать это слово.

Что-то новое в манере Валиэнта Захаровича поразило Павлика, какая-то деталь, очень характерная, но неясная, неопределенная. Он схватил ее «верхним нюхом», но определить пока не мог. Что же все-таки?

Павлик лежал лицом к стенке и, когда в купе постучали, решил не поворачиваться. Судя по разговору, вошла проводница. Опять, как на перроне, заверещал музыкант-попутчик, объясняя что-то насчет чемоданов. Сначала Павлик даже не узнал его голоса, настолько он отличался от недавнего менторски-профессорского тона.

И тут Павлика осенило: конечно же, именно это несоответствие не давало ему покоя!

Засыпая, Павлик представил Валиэнта Захаровича расплывчатым и полосатым, стоящим на раскаленном от зноя перроне. Воздух причудливо курился вокруг музыканта, и Валиэнт Захарович будто парил невысоко над землей, улыбаясь тепло и ласково…

Проснулся Павлик рано и сразу посмотрел в окно: поезд шел мимо пригородных поселков.

— Подъезжаем, Павлуша. Вставай умываться. Бери мою мыльницу и иди в туалет. Полотенце на полке. Да, кстати. Ты вчера уже спал, а тут приходила проводница. Опять насчет чемоданчиков. Я ей сказал, что они у меня на двоих: у них, понимаешь, всякие багажные ограничительные тарифы. Ты не возражаешь?


Они вышли из вагона, и через подземный переход Павлик быстро перетаскал чемоданы на привокзальную площадь. Вернувшись с последними двумя чемоданами, он увидел «газик»-«козел» — Валиэнт уже успел организовать транспорт.

Перед тем как сесть в машину, музыкант отозвал Павлика в сторону, заботливо одернул на нем гимнастерку.

— Спасибо, Павлуша, спасибо, дорогой. Очень рад был с тобой познакомиться. Ты там в нашем городе в увольнение ведь ходишь? Вот тебе мой адрес, заходи непременно. Отдохнешь, чайку попьешь. На лоне природы побудешь. Можно и физическим трудом позаниматься для разнообразия, поковыряться на грядках. Разумеется, не безвозмездно. Ну, бывай!

Валиэнт Захарович крепко пожал Павлику руку, вскочил на сиденье, и только тут, разжав пальцы, Павлик увидел на ладони сложенную вчетверо десятирублевку.

— Огоньку не найдется, солдат? — спросил пожилой носильщик с белой бляхой на фартуке.

Павлик дал ему спички, все еще недоуменно глядя вслед уехавшему «газику».

— Ты что же, товарищ ефрейтор, хлеб у нас отбиваешь? — усмехнулся носильщик. — Мы думали, ты родственник ему, а ты, значит, решил подзаработать?

— Ехали вместе, — вяло сказал Павлик. — Попросил помочь. Кто он такой, я и не понял…

— Темнишь, солдат! Не понял, кто такой. Это же барыга. Частенько сюда ездит. Сейчас вот помидоры привез, а они в цене на рынке. Чего ты морщишься, или недоволен? Напрасно. Заплатил он тебе, можно сказать, по-фраерски.

6

На площади Тевелева Павлик вышел из троллейбуса. Что-то очень уж чужим, незнакомым выглядел город из окна троллейбуса. Неужели все так изменилось за полгода? В этом надо было удостовериться.

Утренние запахи слегка кружили голову. Пахло мокрым асфальтом, автомобилями, цветущей резедой из сквера.

Он шел Сумской, стуча по асфальту подошвами кирзовых сапог, и удивленно задирал голову: ему в самом деле многое теперь казалось новым, незнакомым. Просто непонятно, как мог он раньше не замечать эти резные барельефы на стенах домов, причудливые решетки балкончиков.

Судя по витринным отражениям, он вполне прилично выглядел. Ладно пригнанная гимнастерка с аккуратно вшитыми погонами, новенький ремень с надраенной бляхой, отутюженная, лихо сидящая на голове пилотка. За все это надо было благодарить Марфина, который накануне отъезда весь вечер «экипировал» Павлика. Потом еще придется разбираться, чей ремень, пилотка, сапоги. Хотя сапоги-то Энвера Азизбекова, это Павлик хорошо помнил, потому что щеголеватый аварец почти насильно вручил ему еще и бархатку («сапоги без бархатки превращаются в грязные колеса»).

На углу Совнаркомовской Павлик зашел в телефонную будку — позвонить матери, предупредить. Бросил монету, подумал и набрал номер Нины.

— Алло, алло! — Павлик сразу узнал голос Нины.

— Здравствуйте, Нина Николаевна! — сказал Павлик басом. — Вы что сейчас делаете?

— Готовлюсь к экзамену. А кто это говорит?

— К какому экзамену?

— По режиссуре. А кто это говорит?

— Это говорит… друг вашего товарища. Того самого товарища, которого вы любите.

— Чепуха, — сказала Нина. — Никого я не люблю.

— Как это не любите? Вы же ему писали об этом. И еще писали о метаморфозах, которые делают любовь цельной и трепетной, как заячий хвостик.

— Ой! — испуганно вскрикнула Нина. — Павка, это ты?

— Конечно, я. Приехал в командировку. Один. На три дня. Возвращаюсь в пятницу, поездом в четырнадцать тридцать. Сейчас иду домой. Позавтракаю и отправлюсь по делам. Вечером буду свободен. Все.

— Ой, какой ты молодец, Павка! Только зачем все сразу выпалил? Надо было постепенно: я бы спрашивала, ты отвечал.

— Некогда, — сказал Павлик. — Очень спешу.

— Все-таки ты балда, испугал меня. Теперь я в состоянии психического шока и не смогу заниматься. Я же говорю: надо было постепенно.

— Ну не сердись, Нинок. Сосредоточься и работай. Вечером встретимся.


В свой дом Павлик вошел не через парадное, а с соседнего переулка через гулкий, залитый асфальтом двор. Здесь каждая трещинка, каждый выщербленный угол были накрепко связаны с недалеким и далеким уже детством. Павлику нравились стихи знакомого поэта: «И я не вижу ничего плохого, что мы росли на каменном дворе».

Он взбежал на пятый этаж и, прислушиваясь к мягким толчкам сердца, долго разглядывал знакомую дверь. Внизу еще сохранились закрашенные царапины от надписи: «Пашка Рыбинзон дурак».

Дверь открыла мать. Она была без очков и потому с минуту щурилась, удивленно разглядывая длинношеего солдатика с лихо торчащим из-под пилотки вихром. И вдруг прижала руки к груди, прислонилась к косяку.

— Паша…

Потом были бесконечные расспросы, материнские вздохи и теплые материнские ладони на его затылке — все время, пока он торопливо завтракал на кухне, с завидным солдатским аппетитом уплетая омлет, кашу, печенье и всякие другие сладости.

— Как ты возмужал, Пашенька, — удивлялась мать. — Плечи-то стали какие крутые.

— Ведь мы же занимаемся спортом. Гири, штангу выжимаю. И каждый день тренировки по самбо. Так у нас положено.

— Самба — это что-то латиноамериканское?

— Да нет, — рассмеялся Павлик. — Это спортивная борьба. Самбо — сокращенно, а полностью будет: самооборона без оружия. Нападают, например, на тебя с ножом, пистолетом. Ты перехватываешь руку, прием, удар — и противник «собирает спички».

— Какой ужас… — сказала мать.

— Ма, тут один попутчик пытался доказать, что Дон-Кихот был сумасшедшим.

— Глупости, — сказала мать. — Дон-Кихот был человеком большого благородства. К сожалению, некоторые этого не понимают. Вот недавно один паренек написал в сочинении: «Донкихотство, рыцарство — устаревший хлам». Ну, это просто мальчишеская бравада.

Спохватившись, она побежала в коридор, к холодильнику, и вернулась с двумя свежими огурчиками и запотевшим помидором.

— У Симы Владимировны храню. Холодильник у нее большой, хватает места и для меня.

— Огурцы я съем, а помидоры не буду, — сказал Павлик.

— Почему? — удивилась мать. — Ты ведь всегда любил помидоры, особенно томатный сок.

— Томатный сок я и сейчас люблю, — сухо сказал Павлик.

Он аккуратно надвое разрезал огурцы, посолил и подвинул матери. А на запотевший рыжий помидор посмотрел с ненавистью.

— Сколько они сейчас стоят на базаре?

— Дорого, — сказала мать. — Они пока привозные. Я брала третьего дня. По пять рублей за килограмм.

— Ого! — изумился Павлик. — Сорок на пять будет двести. Двести на пять — тысяча. Тысяча «рэ». Идиот! — сказал Павлик.

— Кто идиот?

— Я, — спокойно сказал Павлик. — Ты не сердись, ма, но мне-то виднее. Не смог я, понимаешь, правильно сориентироваться.

— А ты все такой же, Паша… Да, кстати, почему не написал о своем новом звании? У тебя, кажется, сержантские нашивки?

— Это не сержантские, — хмуро сказал Павлик, испугавшись, как бы мать не вздумала расспрашивать, кем он командует. — Я просто ефрейтор. Отличный солдат.

Мать с гордостью потрепала его непослушный вихор.

— Отличный солдат — чувствуешь, как звучит? А вот в школе ты отличником не был.

— Ну, мало ли в школе… Армия, ма, совсем другое дело.

Поднявшись из-за стола, Павлик поблагодарил мать и стал собираться.

— Уже уходишь?

— Извини, ма, — сказал Павлик. — Еду выполнять задание. Вечером вернусь.

— Может, тебе нужны деньги?

— Что ты! Какие деньги нужны солдату? — притворно-равнодушно сказал Павлик, нащупывая в брючном карманчике-пистоне «заработанную» десятку. Странное дело: она назойливо похрустывала. Он ведь помнил, какой была она затертой и грязной. А все равной хрустела.

— Ну, ну, — сказала мать. — Поезжай. Но, по-моему, кроме всего прочего, ты научился еще и хитрить.

Через полчаса Павлик был на вокзале. Электричкой надо было ехать минут двадцать пять, потом идти пешком через лес, чтобы добраться до питомника. Так ему объяснил майор Вилков, когда инструктировал перед отъездом.

Он сидел в пустом вагоне и думал, что в поездах действительно есть нечто такое, от чего смещаются обычные представления. Может быть, это новизна, обилие неожиданностей! Ты идешь им навстречу, ищешь их, и они приходят и удивляют. Говорят: «надо быть всегда готовым к неожиданностям». Но если ты готов к ним, какие же это неожиданности? Тогда это просто неинтересно. Наверно, имеются в виду скверные неожиданности. Например, то, что его назначили собаководом? Сначала это, пожалуй, было и плохо, но потом ведь обошлось. Встреча с барыгой-музыкантом? Как сказать? Тут, кроме неприятного, есть и поучительное.

Может быть, просто он еще не встречался с настоящими неожиданностями?

А вступительные экзамены в институт, на которых он срезался осенью прошлого года? Нет, скорее это была неожиданность для матери. Сам-то он предполагал, даже был уверен, что срежется, особенно по математике. А вообще не очень-то и хотелось поступать в институт. Не в этот, политехнический, а вообще в институт. Весь этот ажиотаж с поступлением казался неестественно раздутым, притворно-трагическим, как будто речь шла о жизни и смерти. Он не понимал, почему он должен обязательно идти в институт. А может, он хотел осмотреться, определить для себя что-то конкретное?

Ему были противны постно-сочувственные, а в сущности, презрительные взгляды соседей, когда они узнали о его провале на экзаменах. Эти взгляды красноречиво говорили ему: конченый ты человек.

И он назло соседям отрастил длинные волосы, вставил клинья в брюки, купил гитару, бродил по вечерним бульварам и скверам, пока не пришла повестка из военкомата.

Павлик едва не проехал нужную остановку. Выскочил на дощатый перрон, огляделся, припоминая план, который рисовал ему командир. Вот за тем переездом должна быть тропинка к питомнику, напрямик через лес.

За лесом открылась делянка, засеянная гречихой, а за ней — небольшая ферма: два домика, длинный, крытый черепицей сарай и обширный вольер, огороженный проволочной сеткой. Справа тянулся глухой забор из рифленых дырчатых листов аэродромного железа.

Интересно, каких ему дадут собак: щенков или зрелых, уже прошедших начальную дрессировку? Майор наказывал просить, в крайнем случае, годовалых, их можно будет сразу же вводить в строй. А на щенков не соглашаться. Но если уж совсем ничего не будет другого…

Ни одной собаки в вольере не было видно, только в самом дальнем углу у железного забора какой-то солдат тренировал, выгуливал матерого кобеля. На деревенском резном крылечке сидел громадный рыжий кот и нахально пучил зеленые глаза. «Надо же, — с изумлением подумал Павлик, — в собачьем питомнике живет такой полосатый бандит».

Павлик поднялся на крыльцо, покосился на окошки — никто не видит? — и коленом спихнул кота. Подумал: надо бы разработать тактику визита. Как вести себя: сухо, сдержанно или деликатно, просительно? Впрочем, зачем унижаться, у него же есть личное письмо майора Вилкова к начальнику питомника. А они оба как-никак старые фронтовые приятели.

Одернув гимнастерку, Павлик решительно толкнул дверь. За нею оказалось две комнаты. В левой никого не было, а во второй, отделенной фанерной перегородкой, сидел дородный, усатый, совершенно лысый старшина («везет же на лысых», — мелькнула невеселая мысль).

— Здравия желаю, товарищ старшина! Вам передает сердечный привет майор Вилков Николай Федорович и посылает это личное письмо, — отчеканил Павлик.

Старшина тяжело поднялся из-за стола, с минуту повертел в руках конверт. И сказал неожиданно высоким, прямо-таки бабьим голосом:

— Возьми письмо, ефрейтор. Мой пламенный привет.

— Кому?

— Твоему майору Вилкову.

— Почему же, товарищ старшина?

— Потому что старшины Фомина тут давно нет. А есть старшина Алексеенко. Это, значит, я.

— Вот это неожиданность… — Павлик чертыхнулся в душе, вспоминая свои дурацкие философствования в вагоне.

— Да, — сказал старшина и бросил письмо на угол стола. — Для кого как. А для меня нет. Вижу: за собаками приехал.

— За собаками… — эхом повторил Павлик. Он вытащил свое командировочное предписание и «Отношение» с зеленой гербовой печатью. — У меня бумаги есть.

— У тебя бумаги есть. А у меня собак нет, — старшина смотрел в окно, мучительно морщил нос и вдруг чихнул, точно выстрелил из ракетницы.

— Будьте здоровы, товарищ старшина!

— Не подхалимничай.

— Извините…


Старшина грузно вышагивал по комнате, а Павлик смотрел на него и все никак не мог уловить точку, где он поворачивался. А может, он не поворачивался, может, ходил, пятясь, спиной вперед? Будто на качелях: туда-сюда, туда-сюда… Ходит и молчит, ждет, когда Павлик уйдет. Но ведь просто уйти нельзя! Как же он уйдет отсюда без собак, как вернется в дивизион, что ответит майору Вилкову? «Без собак не возвращаться» — это же ему было сказано, ему, ефрейтору Рыбину.

— Может, хоть пару щенков, товарищ старшина! — взмолился Павлик. — Понимаете, дивизион охраной не обеспечен. Ракетный дивизион!

— Щенки есть, но не дам.

— Ну, товарищ старшина…

— Не канючь. А еще ефрейтор. Может, слезу пустишь?

Старшина подошел к Павлику вплотную, ногтем указательного пальца постучал по бляхе ремня.

— Ты собаковод?

— Собаковод.

— Собакопут ты, а не собаковод. Пустовка когда бывает? Зимой. Плюс два месяца беременности. Значит, щенки когда появляются? В конце весны, сейчас. Сосунки. А ты приперся со своим предписанием. Выдавать молочных щенков — преступление. Выбракованных тоже нельзя. Других у меня нет. Понял?

— Что же делать?

— Возвращаться в часть. С моим приветом.

Старшина взял Павликову командировку, написал что-то на обороте, потом достал из сейфа печать, долго и трудно дышал на нее, прежде чем пришлепнуть на бумаге.

— Убытие отмечаю послезавтрашним днем. Можешь сутки погулять в городе. Местный?

— Так точно.

— Ну тем более.

Вручая Павлику предписание, старшина назидательно погрозил толстым пальцем.

— И не безобразничай. Зачем давеча Ваську пнул? А еще собаковод. Собаковод должен уважать животных.

— Так это же кот…

— Конечно, кот. Но какой? Он у нас главный охранник продсклада. Крошки не тронет без разрешения. Ясно?

— Ясно, товарищ старшина. Прошу извинить. Разрешите идти?

— Счастливо, ефрейтор.

7

Почему бывают неудачи?

Потому, что человеку не везет. Обстоятельства складываются решительно против него. Есть даже выражение: «в железном плену обстоятельств». Тут единственный выход — благоразумие.

Не это ли имел в виду словоохотливый музыкальный эксцентрик?

Стыдно будет возвращаться в дивизион с пустыми руками. А что он может сделать? Что? В конце концов майор умный человек, поймет. Марфин тоже поймет.

А пока надо делать вид, что ничего особенного не произошло. Впереди еще целые сутки отпуска, встреча с Ниной, разговоры с матерью, может быть, встречи со старыми друзьями. К тому же нет худа без добра, стоит только присмотреться. Есть и в этой неудаче свой плюс. «Позитивный элемент», как когда-то любил говорить учитель истории. Не будет собак — не будет и неприятных расспросов матери и особенно соседей. Можно представить, в какой бы они пришли восторг, узнав, что «этот вертопрах» Пашка Рыбин — собаковод!

Прямо с вокзала Павлик позвонил Нине. Она сразу же набросилась на него:

— Ты где пропадаешь? Мы ждем твоего звонка целый час.

— Да? — Павлик удивленно посмотрел на часы: действительно без четверти семь. — А кто это мы?

— Я и Славик. Один из моих друзей.

— Что-то я такого не знаю.

— Вот и познакомишься. Приезжай сейчас на Театральную площадь к магазину «Поэзия».

С вокзала Павлик заскочил в кафе перекусить. Ничего, пусть подождет с «одним из своих друзей».

На место свидания, к небольшому магазинчику с пышным названием «Поэзия», Павлик явился только через сорок минут. Тут уже выхаживало несколько человек таких, как он: с букетиками, с журналами, с тощими поэтическими книжечками. Среди них была и девушка, но Павлик еще издали определил: это не Нина. Неужели ушла, так и не дождавшись его?

Но он напрасно тревожился. Минут через пять появилась Нина в сопровождении высокого, сутуловатого и, как показалось Павлику, нарочито неряшливо одетого парня.

— Извини, пожалуйста. Ты давно нас ждешь?

— Еще бы! Конечно, давно, — соврал Павлик.

Павлик пытливо разглядывал Нину. Она изменилась! И пожалуй, к лучшему. То, что раньше в ее чертах было несмело-привлекательным, только угадываемым, теперь выглядело эффектно, броско. Сияющие, распахнутые глаза, тонко очерченные крылья носа, нежный овал подбородка — она была очень красива.

— Есть предложение, — сказала Нина, — встретиться с одной интересной компанией.

— Ладно, — махнул Павлик, — предложение принимаю.

— Нет, нет! Сначала познакомьтесь. Это Павлик, а это Станислав, поэт и композитор.

«Конечно, — хмуро подумал Павлик, — то, что я солдат, говорить не надо».

— А я вас, кажется, где-то видел, — вяло сказал он, только чтобы сказать что-нибудь. И потом ему просто хотелось услышать Станислава, поэта и композитора — стоит, молчит, угрюмо сверлит глазами.

— Вполне возможно, — ответил Станислав и запустил пальцы в длинные волосы. — Я частенько выступаю по телевидению.

«Загибает», — решил Павлик, впрочем с некоторым интересом оглядывая парня. Вспомнил, как самому когда-то пришлось немало помучиться с модной «робеспьеровской» гривой.

— Славик, пожалуйста, прочти что-нибудь такое… острое. — Нина явно предвкушала удовольствие.

Поэт посмотрел на Павлика невидящим взглядом и внезапно выбросил вперед ладони, словно собираясь оттолкнуть Нину и Павлика или оттолкнуться от них.

В твоем парадном худые кошки

На мир холодный в углах глазеют,

На мир, где каждый с отдельной ложкой,

На мир, где каждый другого злее…

Взгляд его потух, дрожащими пальцами он стал вытаскивать сигарету.

— Ну как? — заинтересованно спросила Нина.

Павлик вспомнил почему-то одутловатое лицо старшины из питомника, ехидные искорки в его глазах и представил «поэта» под началом старшины Алексеенко. Ему стало весело.

— Буза, — убежденно сказал Павлик.

— Вы подумайте! — Станислав высокомерно вскинул голову. — Какая потрясающая изысканность!

— Уж как есть, — сказал Павлик.

Минут двадцать они молча шли вверх по Пушкинской, испытывая неловкость. Остановились возле старинного особняка.

— Ну вот и пришли, — сказала Нина и придирчиво оглядела Павлика, как мать, отправляющая в школу своего первоклассника, — Павка, а почему ты в форме?

— Да я ж прямо с вокзала.

— Так даже лучше, — сказал поэт. — Это вносит элемент опрощения.

В обширной гостиной Павлик впервые почувствовал себя явно не в своей тарелке. Старинные гобелены, почерневшие от времени бронзовые барельефы, огромный — до самого потолка стеллаж — с книгами в дорогих тисненых переплетах — все это было так непохоже на привычную казарменную обстановку.

Навстречу выкатился взъерошенный краснощекий мужчина, пританцовывая, поцеловал руку Нины, потом, поблескивая стеклами пенсне, принялся удивленно-восторженно разглядывать Павлика.

— Здравствуй, племя младое, незнакомое! Кто же вы будете, симпатичный юноша?

— Солдат, — сказал Павлик.

— Солдат! — воскликнул хозяин. — Вы слышите: солдат! Этим все сказано.

— Между прочим, считает, что неплохо разбирается в поэзии, — ввернул Станислав. — Во всяком случае, в моей.

— О, прекрасно! — хозяин ловко щелкнул пальцами. — Это уже говорит о многом.

Его стали знакомить с присутствующими. Но он почти никого не запомнил, только хозяина, которого звали Марком, и смешливого артиста по имени Савелий. Поэт безотлучно вертелся около Нины, точно был привязан невидимой веревочкой. Он с ненавистью глядел на всякого, кто пытался заговорить с ней, и, если дело доходило до комплиментов, бесцеремонно оттирал соперника острым плечом. Только на Павлика он не обращал никакого внимания, видимо, не принимал его всерьез.

«У него очень удобная шея, — размышлял Павлик, глядя на подвижный кадык молодого поэта. — Длинная, удобная для захвата приемом «бросок через ногу назад».

Все-таки Павлик ухитрился сесть рядом с Ниной, хотя поэт долго лавировал, выбирая место так, чтобы Нина оказалась где-нибудь в углу дивана.

На Павлика почти не обращали внимания, и это его устраивало. Все ждали кофе, который, — наконец, вкатила на столике волоокая девица в брючках клеш. Впрочем, она была довольно стройненькая, и на нее стоило посмотреть.

— По-стамбульски, — шепнула Нина, и Павлик невесело усмехнулся: первые слова, которые она сказала ему в этом доме. Интересно, зачем она пригласила его и в качество кого он здесь присутствует?

Павлик вдруг вспомнил про злополучную десятку, нащупал в карманчике. Нагнувшись за спиной Нины к Станиславу, он предложил:

— Слушай, поэт, может, смотаться за вином?

Славик отбросил волосы со щеки, сказал чопорно, негромко, но так, чтобы слышала Нина:

— Не имеет смысла. Здесь сухой закон. Прохибишен. Впрочем, если у тебя такое желание, можешь угостить. Я не возражаю.

— Пижон… — беззлобно усмехнулся Павлик.

Кофе по-стамбульски был нестерпимо горьким, слегка солоноватым, к тому же запивали его холодной водой.

Говорили о разном. О японском искусстве «экибана», о новом романе Або Кабе, спорили о жанре древнеиндийской книги «Кама-Сутра»: философский ли это трактат, или «пособие по технологии брака».

Все это едва доходило до Павкиного слуха, словно был он отгорожен от собеседников толстым витринным стеклом.

Разговор незаметно перешел на проблемы женской эмансипации. Вернее, на взаимозависимость эмансипации и творческого процесса.

Какой-то моложавый мужчина с бородкой лопаточкой очень складно и гладко говорил о том, что творчество, как ничто другое, способствует подлинному раскрепощению женщины, только творчество поднимает ее вровень с мужчиной. Вот почему актрисы, поэтессы, художницы — как правило, люди, лишенные узости мещанских взглядов, духовно смелые, последовательные, щедрые сердцем.

— Творчество и свободная любовь — вот что окрыляет женщину! — вставил Станислав. — Не забывайте — эти понятия не существуют одно без другого.

— А мораль? — воскликнула девица в брючках.

— Мораль — элемент сознания, которое непрерывно развивается. Следовательно, мораль не есть что-то застывшее. Она тоже развивается.

«Не дурак, — подумал Павлик. — Ловко закручивает на поворотах. Только непонятно, куда гнет?»

— Развиваю первый тезис, — продолжал поэт. — Женщина, инстинкт женственности дает начало жизни, а значит, и творчеству. Прежде всего творчеству. И если хотите, творческий успех приходит к женщине только тогда, когда она в полной мере, всем своим существом ощутит это великое животворящее начало. Познает в себе самку, если хотите. Вот, например, Ниночка Белоконь…

— Не ври, — отчетливо сказал Павлик.

Поэт запнулся, наступила пауза. Все повернули головы в сторону Павлика, все смотрели удивленно, только девица в брючках заговорщицки подмигнула Павлику. Поэт зябко поворочал жилистой шеей и снова открыл рот.

— Не ври, — еще громче сказал Павлик.

— Что это значит? — поэт вытаращил глаза.

— А то, что — знай меру.

Первой не выдержала негласная Павликова союзница, за ней засмеялся артист Савелий, потом — все. До слез смеялся хозяин, чем-то очень напоминавший взъерошенного дикобраза, которому в шутку надели пенсне. Вытирая слезы, он приговаривал:

— Я же говорил! Говорил: солдат! Молодчина!

Лицо поэта сделалось пятнистым, задергалось веко на правом глазу:

— Я требую объяснений, ефрейтор!

И вышел из гостиной, по-журавлиному вскидывая длинные ноги. Павлик пошел следом. Едва он скрылся за портьерой, как поэт накинулся на него.

Он толкнул Павлика в грудь. Но тот перехватил руку, дал легкую подножку и через бедро, плашмя, бросил поэта на пол.

— Тоже мне поэт, — презрительно сказал он. — Лучше бы голову помыл. Дегтярным мылом.

Станислав взвился с пыльного ковра и опять замахал кулаками. Но через секунду снова оказался в горизонтальном положении. На этот раз Павлик приложил его так крепко, что парень потерял ориентировку и, вскочив, разъяренно кинулся совсем в другую сторону. Из-за портьеры появились встревоженные лица гостей. Марк схватил за плечи неугомонного поэта, придержал, вразумительно успокаивая:

— Ну куда ты, Станислав, куда? Ты же видишь: самбист. Он может нарушить тебе систему дыхания и даже кровообращения. Смирись, гордый человек.

Отыскав свою пилотку на вешалке, Павлик, чувствуя неловкость, сказал Марку:

— Вы уж извините… Я слушал ваши умные разговоры. Я терпеливый человек. Но, знаете ли, всему бывает предел…

Павлик шел по оживленной вечерней улице, не видя тротуара под ногами, не замечая прохожих, наталкиваясь на встречных.

Он понял истинную причину своих неудач. Понял, что не в обстоятельствах вовсе дело. А в собственной непоследовательности.

Только что он потерял девушку. А потерял ли? Ведь теряешь то, что имеешь. Рано или поздно все это должно было случиться…

Странно, но он не чувствовал ни обиды, ни горечи. Будто и не было белоснежных конвертов с мелко исписанными листочками, будто и не ожидал их с замирающим сердцем.

Он просто многое придумал, приукрасил, поверил в красивый мираж.

А когда все рассыпалось, он даже испытал облегчение, потому что понял, в чём самое главное.

Просто надо быть последовательным во всем и до конца.

8

Ему снилось, будто они шли с Ниной по пустынной улице, и у него под мышками было два лопоухих щенка-сосунка, теплых и толстолапых. А им навстречу, в конце улицы, шел Станислав, знакомый молодой поэт. Шел и читал гневные стихи. Когда поэт подошел ближе, Павлик увидел, что тот выглядит очень аккуратным. Он был тщательно побрит, и от него пахло рижским одеколоном «Сакта». «Дошла-таки моя критика!» — удовлетворенно подумал Павлик и передал щенков Нине: он понял, что поэт будет с ним драться и потому настраивает себя психологически, читая воинственные стихи.

Нина со щенками быстро свернула в какой-то переулок. Павлик сообразил: ему устроили западню. И щенков он лишился, и сейчас будет бит разъяренным соперником. Поэт приблизился к нему, схватил за плечи и стал трясти. Но Павлик только смеялся в ответ: таким слабосильным оказался этот нескладный поэт!

— Да проснись же!

Павлик открыл глаза и сразу вскочил: возле скамейки, на которой он спал, стоял старшина Алексеенко, удивленно топорща усы.

— Ты что же мне врал, что местный? — спросил старшина.

— Я действительно местный.

— Зачем же сюда ночевать прикатил?

Павлик застегнул воротничок, поправил на голове пилотку и сказал с мрачной решимостью:

— В знак протеста.

— Чего-о?!

— В знак протеста, — повторил Павлик. — Не уеду я отсюда, товарищ старшина! Не уеду — и все. Нельзя мне без собак возвращаться.

Старшина снял фуражку, вытер платком бритую голову и усмехнулся.

— Ну и дурак. Отправишься прямо на гарнизонную гауптвахту. Идем-ка в канцелярию. Посмотрю «Дисциплинарный устав», сколько суток тебе можно дать. Сколько я имею право.

Старшина отпер дверь, они прошли в канцелярию. Алексеенко положил на подоконник бывший при нем чемоданчик, аккуратно повесил на гвоздь фуражку и стал, как вчера, расхаживать по комнате. Павлик явственно ощутил запах рижского одеколона: вот, значит, почему ему приснился именно этот сон!

— В конце концов, — сказал старшина, — можно было ночевать в соседнем домике. У моих собаководов. Один из них в отпуске. Есть свободная койка.

Павлик промолчал. Не мог же он сказать, что его уже приглашали. Однако Павлик отказался — это вовсе не входило в его планы. Тогда бы никакого «протеста» не получилось.

— Не завтракал? — спросил старшина.

— Никак нет!

— Понятно, — старшина щелкнул замком чемоданчика, достал из газетного свертка хлеб с салом, протянул Павлику. — Ешь. Бери, бери. А я пока устав полистаю.

Старшина достал из стола «Дисциплинарный устав» в красной обложке, и Павлик по-настоящему забеспокоился: а вдруг он и впрямь отправит его на гауптвахту?.. Возьмет и отправит. Ведь какие у него глаза, у старшины? Водянистые, бесцветные, словно вылинявшие. Такие глаза как раз бывают у людей бессердечных и жестоких.

— Вот, нашел, — обрадовался старшина. — Параграф 43. Как начальник учреждения, пользуюсь правами командира роты. Значит, имею право «…подвергать солдат, матросов, сержантов аресту до трех суток». Даже сержантов! А ты всего-навсего ефрейтор.

— Вам виднее, — Павлик лихорадочно соображал, как выпутаться из создавшегося положения. Может быть, попытаться разжалобить старшину? — Ну, товарищ старшина… — заканючил Павлик. — Ну войдите в мое положение, пожалуйста! Ведь приказ командира. Ну как я могу вернуться, не выполнив его? Я уже сейчас до невозможности переживаю, прямо голову теряю…

— Ничего, — отрезал старшина. — Посидишь трое суток, она у тебя сразу просветлеет.

«Вот зануда! — обозлился Павлик. — Перед ним хоть на коленях ползай, ему наплевать».

— Ну и пусть! Пожалуйста, сажайте. А я отсижу и опять приеду сюда.

— А я опять посажу.

— А я опять приеду.

— Хватит! — старшина стукнул по столу кулаком. — Пацан, а туда же, пререкаться! Садись вон там и не мешай.

Павлик уселся на указанный ему стул у окошка, демонстративно положил на подоконник недоеденный хлеб: да он лучше с голоду подохнет, чем станет принимать подачки от такого бюрократа.

Старшина что-то писал, и когда Павлик пригляделся, то удивился — во всяком случае, это была не «Записка об арестовании». Скорее всего старшина писал какое-то письмо на обыкновенном канцелярском листе.

Закончив писать, он вчетверо свернул листок, надписал адрес, фамилию (ну, конечно, письмо! Наверное, к начальнику гауптвахты). Потом достал из стола шахматы и с грохотом бросил их на стол.

— Играешь, ефрейтор?

— Играю, — Павлик подозрительно покосился. — Немножко.

— Тогда подвигайся к столу. Сразимся. Через час придет машина с продуктами. Вот на ней и отправлю тебя в город.

— На гауптвахту?

— Там видно будет, — серьезно сказал старшина. — Садись и играй. Если проиграешь, поедешь на гауптвахту. Выиграешь — тогда отпущу тебя подобру-поздорову. Так что старайся, ефрейтор.

«Ну дает! — изумился Павлик. — Или он большой шутник, или любитель поиграть с беззащитной жертвой. Ладно, поиграем, а там действительно видно будет».

Игра сразу же пошла споро, маневренно; вопреки ожиданию старшина в шахматах вовсе не был тугодумом, ходы делал уверенно, немедленно, почти не задумываясь. Конечно, Павлик не считал себя хорошим шахматистом, но в шахматных комбинациях, в общем-то, разбирался. Особенно любил решать шахматные задачи, печатавшиеся в солдатской окружной газете. Ему нравилось, что задачки схватывали самые кульминационные моменты. Поэтому, когда старшина неожиданно поставил коня на Ж7, Павлик сразу понял: через три хода будет ему мат.

— Так… так… — промычал старшина удовлетворенно. — Видно, все же придется заполнять «Записку об арестовании»…

— А собаки? — спросил Павлик.

Старшина завороженно смотрел на доску, сопел, довольно чмокал губами.

— Собаки… А собак нет… Нету собак. А вернее, есть. Кое-что есть…

Павлика вдруг осенило, он едва не подпрыгнул на стуле. Ну конечно! Как он раньше не догадался! Ведь старшина нарочно тянул, нарочно давал ему туманные двусмысленные ответы («есть, но не могу»). Он же сказал: «кое-что есть». Он намекал Павлику, чтобы тот «положил на лапу»…

Павлик незаметно дотянулся до брючного карманчика: там по-прежнему похрустывала вчерашняя «трудовая» десятка. Выковырял ее, не спеша опустил под стол руку и зажал десятку в кулак. Теперь оставалось только вручить ее по назначению.

Павлик ухватил свою белую королеву за резную корону и сделал бессмысленный ход — срубил пешку противника. Ему нужно было просто снять с поля какую-нибудь фигуру, чтобы положить ее на стол, а рядом с ней тихо и скромно положить десятку. Старшина непременно увидит и так же тихо и скромно уберет…

Однако старшина увидел не сразу. Поводя носом, он проследил за странным рейсом королевы, посопел, размышляя, потом поднял голову.

— Муть, ефрейтор. Тут же нет никакой идеи.

Павлик заерзал на стуле, старательно вытирая о брюки потные ладони.

И тут старшина увидел десятку. Перевел взгляд на свою срубленную пешку и замер, изумленно открыв рот. Потом осторожно взял пальцами, развернул и похрустел ею, будто желая удостовериться, реальная ли это вещь.

— Твоя?

— Моя… — Павлик судорожно глотнул.

— Мне?

— Вам…

Старшина поднялся, швырнул десятку и вдруг разразился такой бранью, что Павлик сорвался со стула и кинулся к двери. Но старшина цепко схватил его за шиворот.

— Стой, лихоимец! Садись! Ах ты, паразит полосатый! Надо же, додумался: взятку сует. Да тебя судить надо, наглый щенок!

С налитыми кровью глазами старшина яростно метался по комнате, дважды пинал подвернувшуюся табуретку. Казалось, в комнатушку ворвался рассвирепевший бык.

Как знать, долго ли еще бесновался бы старшина, если бы на глаза ему не попался графин с водой. Он ополовинил его прямо из горлышка и только тогда сел. Минуты две сумрачно, исподлобья разглядывал Павлика.

— А я-то принял тебя за хорошего парня… А ты, оказывается, из молодых, да ранний. Ловкач. Где взял?

— На вокзале дали. Подносил чемоданы.

— Ну и то… — уже спокойнее сказал старшина. — Хоть заработанная честным трудом. Вытри нос-то. Воды попей.

Павлик налил стакан: графин дрожал в руке.

— Где там честным… Этот тип барыгой оказался. Деньги у него бешеные.

— Потому ты и решил мне их подсунуть?

— Ну да… И потом из-за собак. Как без них возвращаться?

— Охломон ты все-таки, — вздохнул старшина. — Хворост у тебя в башке. Как фамилия-то?

— Рыбин. Ефрейтор Рыбин.

Старшина смешал шахматы, сунул коробку в стол, в раздумье поскреб затылок.

— Да… Что же с тобой делать-то?.. Слушай сюда, Рыбин. Вот тебе письмо. Поедешь в город, найдешь школу — тут номер указан. В школе отыщешь пионервожатую Лену Клещенко. Передай привет и это письмо. Понял?

Павлик чувствовал, что под ним, как и вчера, легко, едва ощутимо закачался пол. Будто под ногами были огромные плавные качели, они то приближали, то отдаляли усатое лицо старшины. О какой школе, о какой вожатой он говорит? И при чем здесь собаки?

— Не понял, товарищ старшина.

— Ну это наши шефы. Пионеры-собаководы. Мы им даем иногда щенков для воспитания. Сейчас у них четыре молодых пса прошлогоднего помета. С начальной дрессировкой. Понял?

— Так точно! — Павлик вскочил и, принимая письмо из рук старшины, вдруг почувствовал, что готов от радости заплакать.

Нет, он не будет ждать машину, он поедет сейчас же, немедленно. Нельзя терять ни минуты.

— А вдруг пионеры раздали собак?

— Вряд ли, — сказал старшина. — Только если пограничникам. Да и то это через нас делается. Ну, ступай, Рыбин. И забери свою десятку. Вон она на полу, у стола. И истрать ее на доброе дело. Только так.

— Есть, товарищ старшина!

9

Всю обратную дорогу Павлик терзался любопытством. Но едва только рука тянулась к карману, как тотчас же появлялись неуверенность, чувство безотчетного страха. Он боялся, что в письме не окажется ничего определенного, обнадеживающего.

И все же письмо он прочитал уже в городе, в сквере, напротив школы. Письмо оказалось даже лестным для Павлика. Старшина называл его «дельным, настойчивым парнем» и просил помочь ефрейтору насчет собак.

Старшина также рекомендовал Рыбина как отличного солдата, солидного и положительного человека (так и написано было: «данный ефрейтор — человек положительных качеств и солидного поведения»). Последнее несколько смутило Павлика. Что это значило — «солидный»?

Павлик поднялся со скамейки и с замирающим сердцем направился к парадному школьному крыльцу. Не спеша поднялся по ступенькам. Дернул на себя массивную дверь — она не поддалась. Дернул второй раз, третий и почувствовал тревогу. Как должен был поступить в таком случае солидный человек? Видимо, повернуться и уйти. Но ведь старшина называл его еще и «настойчивым парнем». Павлик принялся стучать в дверь.

Через минуту за застекленной дверью показалось рассерженное лицо сторожихи. Она легко открыла дверь, потянув ее на себя.

— Ну чего барабанишь?

— Да двери какие-то у вас… — смущенно пробормотал Павлик.

— Какие двери? Обыкновенные. Как во всех школах. Их надо толкать, а не дергать. И соображать надо. Ты к кому явился?

— Мне бы пионервожатую увидеть, Лену Клещенко.

— A-а, на сбор, что ли? Иди, она в двадцать первой комнате на втором этаже.

Павлик поднялся по лестнице, подошел к классной двери, поправил на груди эмалевый значок специалиста третьего класса, зеленую «звездочку» военно-спортивного комплекса.

Он вошел очень тихо, и вначале его никто не заметил. А Лену Павлик узнал сразу, потому что именно такой ее и представлял: тоненькой, бойкой, коротко остриженной, похожей на мальчишку. «Настырная, вроде тебя», — охарактеризовал ее старшина в своем напутствии.

Улыбаясь, Павлик приятельски помахал ей с порога: привет! Можно на одну минутку?

Лена шла к нему и тоже улыбалась, ладонью, по-ребячески, приглаживая волосы.

— Вы — ракетчик?!

— Ракетчик. А вы — Лена?

— Да, — сказала она. — Мы вас ждали еще позавчера, как договаривались. Потом звонили. Нам ответили, что все заняты на учениях. А вы, значит, свободны?

— Да, — сказал Павлик. — Я свободен.

Собрался объяснить, что он, пожалуй, совсем не тот, за кого его принимают, что прибыл по другому делу, прибыл с письмом насчет собак, однако ничего не успел сказать: Лена подала классу команду «смирно».

— Товарищ сержант! Пионерский отряд собран на сбор «Ракетчики — часовые Родины».

— Я не сержант, а ефрейтор.

— Это неважно, — сказала Лена и добавила шепотом: — Вы сначала поздоровайтесь с ребятами.

Павлик поздоровался, ему приятно было видеть лица ребят, и он подумал, что, в сущности, все складывается хорошо и правильно. Разве он не ракетчик? Разве он не может провести пионерский сбор? Да пожалуйста, на высшем уровне. В конце концов так даже лучше. Одно дело — прийти и просить собак. И совсем другое — в качестве официального лица, прибывшего на сбор.

Павлик прошел к столу, оглядел ребят и спросил:

— Вы все собаководы?

Ответили ему нестройно, невразумительно и, в общем, непонятно. Павлик даже испугался: значит, и они не те, за кого он их принимает? Однако Лена пояснила:

— У нас звенья по интересам. Есть звено разведчиков, космонавтов. Есть и юных собаководов. Вот, пожалуйста, второе звено, встать!

Поднялось шестеро ребят. Лена подняла руку.

— Ваш девиз!

— «Собака — верный друг человека. Люби ее, воспитывай, береги!» — проскандировали собаководы.

— Молодцы! — похвалил Павлик. — А собаки у вас есть?

— Есть! — сказал белоголовый парнишка на первой парте. — Два бульдога, фокстерьер и три овчарки.

Павлик чуть не спросил: а где четвертая? И вдруг спохватился: как он себя ведет?

Решительным жестом он оправил под ремнем гимнастерку, сдвинул брови, прокашлялся — так обычно старшина дивизиона начинал вечернюю поверку.

— Ребята! Мы проводим наше мероприятие в условиях сложной международной обстановки… — Павлик поглядел на пионервожатую: правильно он открывает сбор?

Лена улыбнулась, но потом все-таки сказала на ухо:

— Может, сначала представить вас?

— Не надо. И так все ясно.

Павлик заговорил о ракетчиках противовоздушной обороны. Рассказывал о том, как они несут боевую вахту, круглосуточно дежурят у зеленых экранов ракетных локаторов, как тренируются на пусковых установках.

Ему самому выступление нравилось. Но ребята слушали как-то без особого интереса, переговаривались, а двое на последней парте тайком играли в «морской бой» — Павлик это заметил. Может, он в самом деле говорил скучно?

Перед глазами все время торчал макет ракеты, словно кто-то нарочно, с определенным умыслом поставил его туда в угол класса. Но зачем? Наверно, это звено космонавтов? Достали в пионерском журнале чертежи и по вечерам клеили, пилили, сколачивали. А что, если?..

Павлик остановился на полуслове и, показывая на макет, наклонился к Лене:

— Она фанерная?

— Фанерная… А что?

— То, что надо!

Павлик выскочил из-за стола, подал команду и построил звено собаководов.

— Внимание! Сейчас будем отрабатывать заряжание пусковой установки. На боевой позиции работает звено собаководов. Остальным — наблюдать.

Он разбил звено по номерам стартового расчета, минут пять объяснял, инструктировал — и все завертелось. Сначала из двух столов соорудили «пусковую установку» и из третьего стола получилась отличная ТЗМ — «транспортно-заряжающая машина», на которую «стартовики» водрузили ракету. Павлик подал команду: «В боевое положение!»

ТЗМ, урча и буксуя, двинулась на позицию, остановилась точно напротив пусковой установки; новая команда: «Заряжай!» — и расчет стыкует балку: ракета медленно вползает на пусковую установку.

— Готов!

— Готов!

— Готов! — звучат доклады номеров расчета.

— В укрытие!

Возбужденные и счастливые собаководы убежали на свои парты, на их место пришли «космонавты», и все началось сначала. «Разведчики» тоже настояли на участии в боевом тренаже. А потом начались соревнования между звеньями на скорость заряжания.

Дело кончилось тем, что с нижнего этажа прибежала рассерженная учительница и потребовала «сейчас же прекратить безобразие». Она пристыдила Лену, а Павлику сказала, что военному человеку не к лицу устраивать такие шумные, дезорганизующие игры. Впрочем, это уже было несущественно — Павлик отлично знал, что выиграл, что для всего отряда он теперь больше, чем уважаемый человек.

Наступило самое время показать письмо, что Павлик и сделал. Лена прочитала его вслух.

Ответом был всеобщий вопль восторга. Собак ему предлагали наперебой, предлагали всех разом, даже фокстерьера. И тут он впервые пожалел, что у него воинское требование на перевозку только двух собак.


…Назавтра были проводы. С торжественным построением отряда и не менее торжественной передачей двух овчарок «воину-ракетчику ефрейтору Рыбину». Ему также вручили паспорта на собак и красивую дарственную грамоту в коленкоровой папке.

На перроне у киоска «Мороженое» была длинная очередь — Павлик отдал продавщице десятку и велел угостить весь отряд: по две порции «эскимо» каждому.

Они стояли с Леной у вагона, ели мороженое и щурились от солнца, удивленно разглядывая друг друга.

— Вы немножко странный, — сказала Лена. — Вчера вы меня удивили и сегодня тоже.

— Да? — заинтересовался Павлик. — Чем же это?

— Как вам сказать?.. Сначала вы были очень солидным, а потом устроили «шумные, дезорганизующие игры». Сегодня вы застенчивый и щедрый. А в общем получается одно цельное. Помните: «Благородный и бесстрашный, храбрый рыцарь Дон-Кихот».

— Что-то не помню. — Павлик насторожился: нет ли в этом насмешки?

— Это романс Дульсинеи Тобосской, его дамы сердца, — пояснила Лена и посмотрела на Павлика лукаво. — Запомните, вы наш шеф и должны нам писать.

— Обязательно, — кивнул Павлик. — Но и вы отвечайте регулярно. Чтобы письмо на письмо.

— Хорошо, — улыбнулась Лена. — Я согласна.

Загрузка...