9

Все сошлось с его думами, но не сразу и не без хлопот. Дважды он отлучался из коммуны под видом скоропостижной хвори. Правда, оба раза, отпрашиваясь у головы коммуны, он путал болезни: хворь «гуляла» у него то в пояснице, то в грудях, но никому недосуг разбираться с этим, тем более, что в кузне работа шла и без него — сын Николай справлялся один. В третий раз Иван Лукич в город ушел без спроса. Не по гордости и не по забывчивости не спросился, скорее на радостях, что нашел, куда сбыть свой товар. Позвал он за собой и сына проводить до чугунки к поезду — где помочь нести чувал с драгоценной поклажей, а где и остеречь от грабежа. Всякое может быть на утренней глухой дороге. Заодно он велел Николаю прихватить мешок для угля. На станции Лазарево кузнец договорился ранее с кочегаром паровоза-толкача об антраците — уголь позарез был нужен для кузни, да и для отговорки перед председателем коммуны, чтобы тот не записал прогул. За всю долгую дорогу до станции Иван Лукич сказал сыну лишь с десяток слов:

— Перезимуем — начнем избу ставить… Новую!.. Шахты из башки выкинь!

Николай, не ломая голову о задумке отца, согласно отмолчался. Шел и перебирал в памяти недавний разговор отца с лесником Разумеем. В туманце сознания так же безотвязно любым светом маячила Клавка Ляпунова. Иной раз она мерещилась даже на дороге: зазывно машет лиловой газовой косынкой и тем дает знать идти шибче… Проводив отца, Николай вернулся с углем. На деревне никто и не дознался, куда и зачем ходил он по утренней рани и далечно ли проводил отца.

Ахнула деревня лишь ден через пять, когда Иван Лукич Зябрев на шести подводах, невесть с какой стороны и с чужими мужиками, пожалуй, за всю свою жизнь впервые богато въехал в родное Лядово.

Мужики, побросав работу, а бабы — растопленные печи и ребятню, высыпали к порогам и растаращились на небывалое дело. На растяжных дрогах, с воткнутыми по бокам кольями — для державы, и перевязанные веревками, лоснились свежей желтизной сосновые дерева. Иван Лукич шагал попереди обоза и показывал дорогу. Исхудалый, но чудной и ошалелый от нечаянной радости, он несуразно мотал головой и руками, будто выпивший…

Любопытные дивились диву, пытались дознаться: откуда и на какие тыщи голодранцем Зябревым добыто такое богатство? Никому и в голову не приходило, что все это добыто им за свой кровный труд. Думали: своровал. У некоторых даже взыграл зуд: донести властям и в милицию. И сам он, подогревая этот зуд, не в меру похвалялся тем, что вместо строевого леса за «свое» мог взять даже пару лошадей, но не было резону, поскольку от земельного надела он в свою пору отказался — взяло верх кузнечное ремесло… «Захотелось русскому человеку в новой избе пожить — и все тут…» — простосердечно делился своей удачей Иван Лукич. Лядовцы судили иначе: со времен революции, гражданской войны и другой всякой порухи никто из деревенских не поставил еще и свежего плетня, а тут — обоз бревен. И уж совсем озлил Иван Лукич завистников, когда позвал мужиков на «обмывку» удачливого дела и выставил четверть горькой.

Пиршествовали под легким летним небом, на полуденном мягком ветерке, при зыристых взглядах рассерженных баб, сошедшихся как бы для присмотра за своими мужьями. Сами же они глазели на голые бревна, отливающие янтарным лоском и пахнущие ладаном, и никак не могли взять в толк: откуда все взялось? Да еще и водка нашлась. Это никак не шло к не богатому и редко выпивающему Зябреву. Зеленая четвертная бутыль, залапанная сальными руками, возвышалась на кузнечном камне-круге и, переходя из рук в руки, игралась с солнцем. Пили из единой медной кружки, какая нашлась в кузнице. Корни подвялой прошлогодней редьки, словно обугленные головешки, набросаны на камне, тут же стояла деревянная плошка с конопляным маслом — вся немудрящая закуска. Древний старикашка Финоген, сосед кузнеца, пришедший тоже «омочить бороду», самодельным складничком из окоска чистил и нарезал дольками редьку и участливо оделял ими успевших «причаститься» гостей. Мужики, макая ломтики в масло и не вспоминая о соли и хлебе, хитровато похваливали хозяина:

— Ты, Лукич, теперича — кум королю, сват — министру.

— Бери выше.

— Сам жаница сбираешься, али для сынка благодетельствуешь?

— Рубить начнешь, позови — подмогнем.

— Конешное дело — подмогнем. Со стороны-то, небось, наймать не на што…

— И сами срубим и нанять могем! — заносчиво зашебуршился кузнец, захмелевший первым.

— А на какие-такие капиталы-то? — не унимались мужики.

Питье Ивану Лукичу никогда не шло в пользу, и теперь, подогретый водкой и лестью односельчан, он готов был вывернуть душу наизнанку.

— Есть такие капиталы! — воздев кулак к небу, словно кому-то грозя, он непривычной побежкой устремился в избу. Воротился с кисетом, набитым чем-то тяжелым, и, подойдя к кузнечному кругу, высыпал на исклеванную молотками поверхность камня кучку серебра: — Есть на што! Теперича верите?

Мужики, опешившие от кузнецовой выходки, тут же попритихли. Будто от водки перехватило дух, и никто сразу не нашелся, что говорить и что делать. Полтинники и рубли советского образца, с изрядной примесью чистого серебра засверкали на солнце липучим заманчивым блеском и еще пуще растрогали завистливые души.

— Вот это козыри! — лукаво и бойко воскликнул один из молодых мужиков и смело взял из ворошка рублевую монету. Словно прикидывая вес, он потетешкал ее на ладони, для смеха взял пробу на зубок и, разглядывая фигуру кузнеца с молотом на монете, грохнул во всю пропитую глотку: — Ба-а, робята, дык тута потрет самого Лукича! Вот те и козыри.

— Зачем же надобно оскалиться-то: рабочая деньга и есть рабочая! — в полный серьез Иван Лукич осадил зубоскала.

— Знамо дело, не золотой с царевой бородкой, а новый трудовой рубль, — кто-то из коммунаровцев попытался замирить возникшую перепалку. — И ничего, что тут портрет не всамделешнего Лукича, а все равно — рабочий человек, кузнец с молотом. Вроде бы прямо из песни его на деньгу примостили. Ну-ка, вспомним, братцы, — взбадривая всех собравшихся, коммунаровец, подобно регенту, взмахнул руками и, ладясь под бодрый мотивчик, довольно складно пропел:

Мы — кузнецы, и дух наш молод.

Куем мы счастия ключи-и…

— Так все и есть! — утешая себя и других, закончил коммунаровец, видно, понимающий толк в политике.

Был рад такому миру и сам кузнец Зябрев. И он, путем не зная еще цену новым деньгам, принялся нежадно одаривать мужиков рублями и полтинниками, приговаривая:

— Берите, глядите — все так, как по песне!

Мужики с крестьянской дотошностью разглядывая новые советские деньги, изумлялись, что в монетах и в самом деле замешано серебро, о чем грамотеи прочитали на ребристом ободке монет. Поверив, пораженно качали головами.

— А игде же ты добыл столько рублев-то? — стал дознаваться все тот же молодой мужик. — Иль ты, Лукич, в своей кузне такую производству завел, а?

Иван Лукич, окончательно захмелев, чуть было не проболтался, откуда у него вдруг взялись и лес на новую избу, и кисет новехонького советского серебра. Помешал этому дед Финоген. Он дельно и вовремя встрял в пустой разговор. Да и было с чего: отдельные бессовестные мужички, вместо того, чтобы вернуть назад розданные на погляд монеты, посовали их в карманы.

— Ах, басурманы эдакие, рази можно так пользоваться карактером человека? — запричитал Финоген, обходя круг и отбирая припрятанные кое-кем деньги. — Иван-то с душой к вам, а вы и рады обобрать его. Ах, паскудники… Вам и ломаного гроша показать нельзя.

Водка была допита без того смака и лада, с каким началась эта мужицкая пирушка. Сильно обиженные на Финогенову выходку заступника бросали монеты на камень, откуда они со звоном отчеканиваясь, падали в разворошенную пыль возле каменного круга, и, расходясь ко дворам, мужики с затаенной угрозой, в полголоса переговаривались меж собой:

— Погоди, ишо дознаются, откуда эти звонкие капиталы…

— Известно, что не в коммуне такими платят…

— Нужно бы сообчить, куда следовает. В революцию не таких ероев спроприировали…

— Конешное дело, и теперешняя власть окорот найдет — только сообщи…

Финоген, ползая на карачках и выбрав монеты из пыли, посовал их в кисет, туго затянул бечевой и понес деньги хозяину. Иван Лукич, забалдевший от водки и случившегося, как он считал, праздника, нестойко держался за грядку разбитой телеги, притащенной к кузне на починку, и, пялясь мутными глазами на старую избу, разговаривал сам с собой:

— Сожжем, Иван, всю до соломинки… Со всей неладной житухой спалим — пусть дивуются все!.. Пали, Иван, не сумлевайся. Новую жизню заведем…

— Какой пожар ишо затеваешь, дуралей эдакий? — сердито напустился Финоген на соседа. — Сам агромадина, что гора Сивонская, а державы в тебе и на кружку вина нетути. Ерой! — Финоген для острастки повысил голос и по-отцовски сердито отчитывал кузнеца: — Вот наддам лаптем по шее — сам загоришься. А то палить чего-то вздумал… Ты вот послухай, об чем мужики толкуют: властям жалица собираются — мол, с каких-таких благ так скоромно зажил-то вдруг? — дед Финоген сунув кисет с деньгами за пазуху Ивану Лукичу, нарочито приказно сказал: — Отвези туда, где взял, отдай тому кто дал. Поберегись от греха.

— Ха, ха, ха! — простонал хмельным неясным смехом Иван Лукич. — Да за это меня и сам царь-император в острог не взял бы. А наша власть и есть наша… Она…

— Наша-ваша… — передразнил дед Финоген кузнеца и заозирался, как бы его не подслушали. — Грех, он при всякой власти грех…

— Вот те крест — не грешен, — заскорузлой пятерней Иван Лукич неверно-косо перекрестил рубаху на груди и с прежней легкостью подвыпившего человека стал оправдываться: — Да это ж — мой аванец! — он вытянул из-за пазухи кисет и потряс им, как барышник после удачной сделки. — Хочу пью, хочу гуляю!..

Кузнец баловно втолкнул оторопевшего Финогена в бесколесную телегу, спьяну завалился туда сам и принялся оправдываться, как на духу, наговаривая на себя, что было и не было. Дед Финоген, живя по соседству с Зябревым, знал его лет сорок и верил ему, как самому честному и бескорыстному человеку во всем Лядове. А по трудолюбию и сноровистости в своем ремесле ему не было равных во всей округе. Смущала всех, и даже Финогена, одна загадка: скрытность и молчаливость Лукича. Найдет — молчит и потеряет — помалкивает. Объегорит ли его или сам поимеет удачу — тоже никому ни слова. Не похвастается радостью, не пожалуется и на горе — все его и при нем. Он и с людьми разговаривать робел. Все больше в кузнице с железом «перебранивался»: «Ах, ты хочешь так, — ворчал он на раскаленную болванку — а мы тебя эдак!» — и молотом укрощал норов безмолвной и упрямой железяки и творил из нее, что хотел. То же и огню говорил, когда горн начинал постреливать белыми пулями в глаза: «Э-э, милай, под солнышко заиграл? И над тобой управу имеем», — брал с верстака слюдяное зеленое стеклышко из железнодорожного фонаря, совал его под козырек картуза и потешно покрикивал на того, кто дул меха: «А ну-у, наддай воздуш-ку да поболе!» В кузнице, в работе так. А вот на людях — ни словца и за рубль не купишь.

И тем удивительнее и по-стариковски сладостно Финогену слышать теперь от самого Ивана, откуда и за какие «заслуги» привалило ему такое богатство. И вот: то ли сломилась гордыня молчаливого мастера, то ли нечаянная удача непомерным грузом легла на его душу и приспела пора «разгружаться», а может, просто, как бывает на миру, язык развязала водка — только не в меру вольно вдруг разоткровенничался перед соседом кузнец Зябрев. Он без утайки выболтал, как за наборную сбрую и за другие конские причиндалы ему было отпущено со стройки каретного ряда полсотни сосновых бревен. Не поскупилось «товарищество извозчиков» и на лошадей — позволило вывезти лес на место, из-под самой Тулы — в глухое и неблизкое Лядово.

— Видать, под велико-доброй звездой ты родился, Иванушка, — бесхитростно льстил Финоген Зябреву.

— Вот мои «звезды»! — ни с чего вдруг вспылился кузнец и так грозно выпятил вперед руки, что дед Финоген чуть было не вывалился из телеги со страху. — И на эти-то руки жалица собираются…

— На роток не накинешь платок, — со стариковской степенностью проговорил Финоген и, чтобы уж до конца выведать у кузнеца, тихо спросил: — А деньги-то никак в придачу дадены — не иначе?

— Я, дед Финоген, только тебе истину скажу: за это рублевое серебро, будь оно проклято, — Иван Лукич в сердцах рванул ворот рубахи, вытянул из-за пазухи кисет с монетами и запустил его в лопухи. — Я за такую невидаль свои руки заложил загодя!..

— Каким же это макаром? — сверкнул глазами Финоген.

— А таким… Зимой из коммунии выйду… В отходную подамся, — слегка протрезвев, Иван Лукич стал выкладывать задуманное: — Спалю старую избу. Поставлю новую. Нет, — опомнился кузнец, — не буду жечь. Старые бревна на поправку кузни погоню — все какая-никакая подмога от меня коммунии будет… Сыну Николке свой струмент откажу — пускай за отцовское дело становится. И его пора пришла… А сам я опять по шорной части пойду, покедова руки не отсохли и сноровка не стратилась… Я уж и подрядную бумагу «товариществу» подписал. А они вот аванец дали, задаток, по-нашенски сказать, — Зябрев показал на лопухи, куда забросил кисет с деньгами. — А коль деньги наперед дела взял — иди в кабалу. Вот и весь «макар».

Дед Финоген, выслушав соседа, искренно посочувствовал ему:

— Такая мода пошла: всюду коммуны да товарищества… Артельная кабала, конешно, не барская, но жилы тоже повымотает — как пить дать.

— Стращала баба юбкой мужика да крапивой острекалась.

— Ну, ну. В отходную так в отходную… Взбаламутился народишко от новой жизни — все куда-то убежать целится, не ведая, где хорошо, где худо… Бегите, бегите, коль воля дадена, — обидчиво заворчал Финоген, не находя чем остепенить Зябрева от его непонятной задумки. — От себя да от землицы родимой далече не убегете. За все взыщица — будет такое время…, — старик погрозился пальцем куда-то в сторону, будто это касалось кого-то другого.

Иван Лукич, не отвечая на слова соседа, перевалился через тележную грядку, густо сплюнув, поплелся к своей избе. Выравнивая шаг, — водка еще делала свою работу, — он хватался руками за воздух, как за надежную державу, поминутно вскидывал затяжелевшую голову и будоражно ворочал широченными плечами, будто ему было тесно во всем пространстве.

Дед Финоген, нашарив в лопухах кисет с деньгами и хороня его под лопатистой бородой, засеменил вослед кузнецу. Возле избы, на лужайке с гусиной травкой и курослепом, где были свалены бревна, возился сын Николай. Вываливая силу-моченьку, он в одиночку штабелевал дерева, скрепляя их кованными скобами. Для виду и порядка. У Николая, неожиданно для самого себя, взыграла хозяйская струнка, и он вел себя уже как самостоятельный застройщик и как владелец будущей новой избы.

— Вешок! — окликнул его подошедший Финоген. — Подмогни отцу-то. Вишь, ослаб он…

Николай нехотя, однако послушно, взял отца под руку и повел в дом. Тот, ласково и виновато улыбаясь, заупирался и умоляющим голосом завопил:

— Сынуха, родимый, запали эту хламину — глаза не глядят на нее. Пусть ясным огнем… Счас новую ставить будем. Где топор? Мы счас…

Финоген качал головой:

— Что дура-водка с человеком делает…

Вешок расстелил кожух на полу, и отец рухнул на него срубленным дубом. Истошно простонала изба, с потолочины просыпалась гречишная лузга с мышиной пометной крупкой и заступила такая потусветная тишь, что Финоген невольно перекрестился. А когда Николай ушел к своим бревнам, старик распахнул у пьяного ворот рубахи до последней пуговицы, сунул в печурку кисет с серебром и украдчивым шажком покинул избу кузнеца…

Скоротечно и сладко прошли минуты провального сна, и стала грезиться Ивану Лукичу стройка. Завизжали стальным хрипом пилы, застучали «вострые» топоры по гулким высохшим деревам. Смоляное крошево от желтых бревен вздымалось к завечерелому небу, мешалось там с серебром звезд, и все пропадало в пучине караванных облаков, тянувшихся за ветром, куда-то в чужую сторонушку. У мужиков, вышедших «на помочь», от небесного ветра пузырились рубахи на спинах, словно розовые паруса. И тут же бил знакомый страх: вдруг все это сдуется каким-то лихом в заземную пропасть. И как было бы жалко всего того, что так необычайно счастливо привалило обездоленному мужику… Люди, топоры и пилы работали работу, а сам Лукич, будто надсмотрщик, стоя на дощатой крыше кузни, покрикивал да погонял всех, ровно лошадей на молотильном круге. Но кто-то вдруг накинул и на его голову хомут и стал наматывать супонь на клешни. От удушливой боли в висках тут же смолкли топоры и пилы, посдувало ветром куда-то прочь розовые паруса с бревен, и заступила явь деревенского вечера. Только и нашел силы Иван Лукич — открыть глаза. По прикопченым, давно не беленым кирпичам печки угасно проползала вечерняя заря. За густо замусоленными стеклами окон, вперемешку с зарею, настраивалась сумеречная пустота, в которой легко отдавались, словно лесным эхом, все вечерние звуки. Совсем недалеко от кузнецовой избы матерными словами костерил свою жизнь пьяный, видно, добавивший к выпитому, мужик. Бесслезно, однако с шумным надрывом ревела побитая мужем баба. Где-то неподалеку галдели ребятишки, блеяли овцы, слюняво мычали телята, загоняемые во дворы рассерженными хозяйками. В той же пустоте два голоса с пьяной веселостью пробовали песню. Но, не сладив с ней, скисли и замолкли. А где-то в небесной выси, в густели многоэтажных облаков разбойно гулял ветер, нагонял нестерпимую тоску на все живое и неживое. Над проломом обветшалой крыши знакомым волком завыла труба…

Загрузка...