Ночь-заполночь — Гордюха настороже. Однако на этот раз заспало его, как в бездельный ненастный день. Не разбуди — проспал бы до морковкиных заговен. По росяной рани — чуть свет — прибежал на паром сынишка предсельсовета с запиской. Легонько ругнувшись на озябшего спросонья паренька за преждевременную побудку, паромщик нехотя взял бумагу из рук мальца и прочитал: «Гордей, держи свою плавмашину в готовности — ожидается важный груз с гуманитарной помощью. Вместе с нашим начальством будут иностранцы. Кажись, немцы. Пред. Захаркин».
— Груз — ладно, дело привычное… А на иностранцев ишо поглядим, — пробубнил Гордюха незнамо кому. Сдернул со снизки пару вяленых подлещиков и подал мальчишке: — Держи! Других гостинцев не имеется. Отцу скажи: пусть не трусится. Перевезем и заграничников — не намочим…
Как ни держал свою гордыню Гордюха, свою работу исполнял с тем честолюбием и надежностью, какие обрел еще на морской службе. Воевал он после войны. Будучи водолазом-сапером, разминировал глубины Балтики и Баренцева моря. Невпроворот этой работы было и на берегу.
В таком деле ошибаются только раз. Вышла промашка и у Гордея Зыкина. К счастью, не смертельная. После полугодовой отлежки в госпитале списали с флота. Ранение случилось чудное, после которого не было надобности заводить семью. Шатался по речным портам, работал мотористом и грузчиком, сулили поставить механиком на буксирный катер, однако, научился пить, и «карьера наскочила на мину», — так и говорил о себе Гордюха…
От людей же Авдей слышал о нем иное: «Не в одной тюрьме побывал Гордюха, мужик он сволочеватый и куражливый, с будоражной жилой в башке». Никто и никак из деревенских с ним связываться не хотел или побаивался. А местное начальство того больше: как только Гордюха объявился в здешних местах, сговорились — на работу не брать. Но какой-то умник посоветовал другой выход:
— На паром его! От греха подальше…
Паром находился в полутора верстах от деревни, в глухом и неприветливом местечке. Расчет начальства был верным: работу дали — дали, не пожалуется; а на пароме вольный человек долго не протянет, сбежит. Однако, к удивлению всех, Гордюха не капризничал — ему нужна была работа.
Тогда-то и ожил изрядно подстаревший Авдей, промышлявший легким перевозом на старенькой плоскодонке. Привязался он к парню слепо и крепко.
С той поры Авдей с Гордюхой зажили так, будто они были в давнем сродстве. Да и по судьбе они схожи, как пара колес на одной оси. Старик тоже не из здешних старожилов. Позвал его сюда сын Михаил: не хотел, чтобы отец после смерти матери изошел в тоске и одиночестве. Но, как оказалось потом, не «чужая тоска» тому причиной. Михаил с женкой по вербовке работал на здешнем каменном карьере, где добывался и тесался камень для московского метро. Когда подрос внук Венька и пошел в школу, понадобился родительский пригляд за ним. Отцу с матерью все труднее становилось следить за его проказами, на какие он был горазд с мальства. Познав первую грамоту, Венька исчеркал все ворота и заборы на деревне непотребными словами. А когда добрался до колхозной «Доски почета» — всем знатным дояркам понамалевал усы, а трактористам — бороды (за что родителей подвергли накладистому штрафу), и вовсе стало невмоготу. Отец на глазах всей деревни выпорол Веньку за его «наглядную агитацию» и вызвал деда Авдея.
Старик же в «няни» не сподобился, но жизнь внука оборотил на свой лад: с ползимы снял со школы и «переподчинил» себе. Сыну и снохе выговорил: «Удумали шестилетка в грамотейный хомут втюхать. Малец еще свою травку не вытоптал, в небо не насмотрелся, как след солнцем не ожегся… Да мало ли што ишо Богом определено пареньку в изначале-то жизни, а его из пеленок да головой в науки всякие — считать-отнимать наловчают, под француза гундосить понуждают, по газетам думы складывать приказуют — и как тут не сойти с ума?…»
Ни отец ни мать не посмели перечить Авдею, чем несказанно обрадовали Веньку. Всю остатнюю зиму дед с внуком провозились с лодкой, которую уступили им перевозчики по дешевке — за бутылку водки. Рассохшаяся, вконец исшорканная водой и камешником, плоскодонка пришлась на радость и старому и малому. Ее конопатили пенькой, смолили, вытесывали к ней весла, ладили к бортам уключины — все на утеху душе и рукам. А по первотелу нашлась и другая работа. Спозаранку, чуть свет, внук с дедом хаживали в уремные места тихих затонов. Там нарезалась ивняковая лоза, взбудораженная первосоком, из которой потом плелись вентери для будущей рыбалки. А по заказу местных старух мастерились также и кошелки-плетенки — для сбора яблок, картошек, а то и для базарной надобности — кому какую, на выбор. Орудуя дедовским складничком из окоска, Венька быстро наловчился застругивать комельки прутьев, готовя их к основному делу. А когда наскучила подручная работа, он запросил настоящего дела. И тогда не раз прошибал Веньку работный пот, а деда — слезы. И пот, и работа, и слезы — все в радость! «Ах, любота, ах, любота моя!» — постанывал от умиления Авдей…
А в половодье, когда сошел большой лед, дед с внуком наладились в помощь к перевозчикам. Устрашно и радостно, зябко и жарко на полой воде. Екает ребячье сердечко, дух захватывает — того и гляди закрутит в лихую пучину, погребет под себя ледяная шуга — и конец всем радостям. Но дед настороже: в его руках и лодка, и река… Там, на половодной переправе, случился и первый Венькин приработок — не даром потел он с дедом за веслами в студеной лодке. На «зряшные» деньги (так их называл дед) мать купила сыну книжек с причудливыми картинками — о путешествиях. По вечерам, читая с дедом и разглядывая картинки, Венька с замиранием духа представлял себя рядом с отважными смельчаками, охочими до морей и океанов, до высоченных гор, безлюдных пустыней и всяких других жутковатых мест на необъятной земле. Диво и только! Не всему верилось даже…
За половодной, а затем и цветастой весной приспело желанное лето. В поле зовут перепела, манит к себе лес грибным духом, луг сладкой ягодой дразнит — никуда не заказана дорога. Ан нет, река поборола все другие соблазны — не отпустила от себя деда с внуком. Лодка, кубари-вентери, удочки, рыба, раки… И вода, будто ласковая колдунья: ворожит-привораживает — измены не потерпит… Ведро ли, непогодь, день ли, ночь, заря — ни заря — старый Авдей и семилеток Венька при охотном деле. Удочки для блезира, основная снасть — кубари, в них — главная рыба. Мудрость не в том, чтобы поймать ее, а перехитрить рыбнадзорное начальство. Основные добычные «рейды» — к шумливым перекатам, к тихим угрюмым затонам. Плоскодонка воду не режет, а по-воровски бесшумно скользит по спине речки, как по мягкому небу. Добыча берется потемну или за дождевой завесой — с опаской. Завистливый глаз всевидящ и злющ. Непонятна Веньке воровская рыбалка. Однажды, перемогая сонливые муки, учинил допрос деду: отчего так? «Сглазят, милок, — напропалую соврал Авдей, — ты крепись и помалкивай об этом. Рыбка сама молчит и молчунов любит…»
Как хорошая книжка прочиталась — отзимовалась еще одна зима, минула весна с половодьем, сплыло рекой и отрадное лето. К восьмому годочку подкатило Веньку, и он сам запросился в школу. Михаил с женой, наглухо захваченные «каменной» работой, радостно всполошились: мать честная, сын-то будто во второй раз свои годочки пересчитал — без их пригляду и забот вырос. Выпала похвала и Авдею. Места не находил старик — так хорошо и благовольно стало у него на душе.
Хотя и с настороженностью, но порадовалась и учительница возвращению Веньки в школу. Со второй четверти, как бы «на пробу», она пересадила его к второклассникам. Сдюжил «испытания» Венька! Второй и третий, да и пятый класс, на удивление всем, он закончил с «Похвальным листом». Без особой натуги одолел и семилетку. Той весной, в день получки, то ли с легкого пьяна, то ли по благости отцовских чувств, Михаил вдруг побожился сыну: «Чего бы ни стоило, а моторку покупаю тебе! Будя с дедом портки мокрить в дырявой шаланде…» Веньке хотелось бы иметь и мотоцикл, и гитару-шестиструнку, какими давно обзавелись его сверстники, богатые отцы которых, потакая чадам своим, не жалели денег на их забавы. А тут вдруг — лодка!..
Отец сдержал-таки слово. В очередную зарплату сложил свою с получкой матери, премиальные тоже не пожалел и в долги маленько залез, но обещание выполнил: выпросил грузовик в карьере и привез из города лодку с мотором.
Целую неделю без передышки «осваивалась» небывалая техника. Ни речка, ни гуси с утками, ни шумливые камыши в тихих заводях, ни тем более рыба, еще не слыхивали ракетоподобных звуков; не нарезались так глубоко и накатно волны на воде ни ветром, ни ледоходом в половодье. Берега, и те ходуном ходили, с векового места по-сдвинулись. А Венька, знай, газует — того и гляди, под небо взлетит — и в облака врежется. Дед, затаившись в кустах, поминутно крестится, обороняя парня молитвой от лихой беды. Отец же, наоборот, когда бывал навеселе, выходил на берег и сам превращался в дитя: «Давай, Венек, давай, так ее перстак! — подзадоривая сына, оглашенно орал на всю речку Михаил. — Эх, еще крылья бы нам — улетели бы отседова, куда глаза глядят и душа рвется». Но сколь ни звал Венька «прокатиться с ветерком», ни дед, ни отец не отважились на такой риск. Зато не было отбою от деревенской детворы. Почти всех своих сверстников Венька испытал на смелость и отвагу. Сам же, обвыкшись, считал себя покорителем реки и ровней паромщикам-перевозчикам. Но моторка так и оставалась простой мальчишеской забавой. Она не могла заменить в деле старую плоскодонку. Как и прежде, он с дедом плавал на ней на «воровскую» охоту за рыбой. Вентери не только надежно пополняли не ахти жирный домашний стол, но давали и приработок: вяленая и живая рыба ходко сбывалась карьеровским добытчикам и каменотесам. Оба чудака — и стар и млад — все еще утешались «тайной» их доходного промысла, хотя вся деревня знала об их браконьерских плаваниях. Знала, но помалкивала: от доносов никому не прибудет, а радость, какой жили Авдей и Венька рухнет. А этого никто не хотел, потому что об их радость грелись и другие… С переездом Авдея к сыну иначе зажилось не только в его семье. Казалось, что-то переиначилось и во всей деревне, особенно в приречной слободе, где живали карьеровские поденщики. Ребятня, глядя на Веньку, меньше проказничала в садах и огородах, реже шпановала по избам и сараям, не трогала колхозных, ни карьеровских складов и гаражей. А самого Веньку и вовсе не узнать. Диву давались, как это у него находилось время, ума и ловкости на школу и на рыбалку, на книги и озорство. Даже в художественную самодеятельность угораздило парня. Но тут уж виновата Маришка Данькова, заведующая местным клубом. Рябоватая толстушка, засидевшаяся в девках по своей «некрасивости», она не помышляла ни о каких городах и престижных вербовках — подалась в карьер тесать камень. Но и там не повезло: сгоряча повредила ногу и ее быстро списали с «мужицкой» работы. Тогда-то, чтобы не оставаться без дела и жить на попреках, Маришка на какое-то время покинула деревню и где-то на хорошей стороне окончила курсы киномехаников. Воротившись, крутила кино в клубе, чем быстро заслужила почтенное отношение к себе. А когда неожиданно для всех она самоучно «насобачилась» (как говорили на деревне) играть на баяне, ее затаскали по свадьбам, зазывали на игрища, приглашали даже на торжественные праздники, какие устраивало колхозное и карьеровское начальство. Вскоре, оценив способности Даньковой, назначили заведующей клубом, и деревня стала величать ее Мариной Дмитриевной. Вот тогда-то и «приворожила» она к клубному делу Веньку. А началось это с малой малости: раз, другой попросила написать афишу о кинофильмах, что он делал с лихой изобретательностью, чем ублажил и завклубом, и односельчан. Потом Маришка записала парня в клубную библиотеку и выдала первую «взрослую» книжку. Но прежде учинила допрос:
— Ты стихи любишь? Есенина, например?…
— Не знаю, — замялся ошарашенный Венька.
— Про любовь они, стихи-то… Как же так? — удивилась Маришка. — И про жизнь конечно, — засмущалась она от своей же опрометчивости. — Но больше про любовь…
Да и важно ли: чего больше в стихах — любви иль жизни? В досужные часы тихих девичьих мечтаний Маришке просто хотелось побыть Анной Снегиной, девушкой в белом, чтобы и ей какой-то мальчишка лет в шестнадцать писал записки, околачивался бы у калитки ее избы, ожидая свиданий…
— Вот если б про войну, про чудака Теркина, — мечтательно забубнил Венька, — тогда и стихи можно… Но интересней книжки про путешествия, про весь белый свет чтоб…
Венька не успел и возмечтаться о воображаемых странствиях, как вдруг с бестолковой яростью Маришка набросилась на парня:
— Белый свет! Белый свет… Нет таких книг!
И тут же в безумном порыве она впилась пухлыми губами в распахнутый с испугу Венькин рот… Опамятовшись, то ли с досады на саму себя, то ли на первых в жизни радостях, Маришка засветилась слезами и, сунув книжку парню за пазуху, стыдясь и не стыдясь, вытолкнула его за дверь…
Долго потом не писались афиши в клубе. Чаще обычного у Маришки рвалась кинолента. Чудно и капризно сердилась она на заковыристые выкрики и свист ребятни, пугая свою публику все бросить к чертовой матери. С Венькой тоже творилось, не понять что: затих сам, не слышно было и его моторки на реке. Матери с отцом было не до него — отрабатывали долги за лодку. А вот дед Авдей и вовсе впал в уныние: внук вдруг отказался плавать с ним на броды проверять вентери — рыбалку променял на книжку. Долгие вечера, как показалось старику, Венька проводил с одной и той же книжкой. С необычной прилежностью он переписывал ее в свою толстенную тетрадь. Замирая от любопытства, однажды Авдей тихонько спросил внука:
— Про каки таки буяны-океяны, про горы-великаны читаем?
— Деда, это не про горы, а про любовь книжка, — словно по «секрету», прошептал Венька и, усадив старика на лавку, принялся читать стихи.
Битый час, без передыху, с мальчишеской наивностью изображая всамделишного поэта, он читал наизусть, не заглядывая в книгу. Шаркая по горнице или замирая у окна, Венька то своим, то каким-то чужим голосом ладился под красивые, нежные и напевные слова в стихах… Авдей мотает головой от умиления, бороду теребит, за пазуху руку сует, ровно там болит у него. А на внука и глянуть робеет — он ли?
Переведя дух, — Венька глядит на задумавшегося деда и заносчиво похваляется:
— Вот такие тебе, деда, горы, моря, и «океяны»…
— Это што ж, из своей башки, аль из книжки така музыка-то? — всерьез удивляется Авдей.
— Неважно! — Венька с баловной ленцой потянулся, будто спросонья. — Главное — про любовь…
— Приспеет и твоя любовь, — с задумчивой улыбкой сказал Авдей. — Любовь — это, милок, штука мудреная: можно сказать, как пасха в святой день, разговеешься — праздник тебе… Гуляй, наслаждайся, славь судьбу, молись Богу… Но бывает и такая, эта самая, любовь — мина, а то и фугас: жахнет, и нет ее, любови-то, и судьба колесом, и Господь не помощник…
Почуяв, что парня сбил с толку, Авдей повернул свои рассуждения иначе:
— Совсем другое дело — стихи про березы, про клен и цветы да траву всякую. Это все нашенское, родное, всамделишнее… Про собаку, так и вовсе — душу навыворот, ажник слезу прошибло. А вот про вино и пробки, про кабаки там и фулюганство разное — тебе читать ишо рано… О дуралее жеребенке с паровозом — тоже правда, супротив ничего не скажешь. Откопытили коняги наши. Теперь машины в обороте — людям самим лень работать, кишка тонка стала, — я и так скажу тебе, книгочей хороший.
— Э-э, не скажи, деда, — не соглашался Венька. — Сравни-ка мою моторку со своим корытом. А?
— Ну, для забавы ежели, али там для войны — куда ни шло… Да ладно, шут с ними, с машинами да паровозами. Дюжей всего меня взбередило, когда ты о дедовских костях читал. Это — страх божий, ежели и со мной так-то: куда ж так далече, к слову, и ты можешь закатиться, что я и костей своих не довезу, штоб повидаца?
Венька расхохотался и, чтоб еще «попугать» старика, раскрыл книжку и повторил строки:
Я знаю —
Время даже камень крошит…
И ты, старик,
Когда-нибудь поймешь,
Что, даже лучшую
Впрягая в сани лошадь,
В далекий край
Лишь кости привезешь…
Но, чтоб как-то смягчить впечатление, Венька принялся успокаивать Авдея:
— Не горюй, деда! Тут ведь для блезиру написано, не взаправду, а для воображения…
Венька мечтательно завел глаза под смолистые брови, вскинул руку с книжкой над головой, очернил круг над собой, будто нимб наложил, и тем означил «воображение».
Авдей поверил и не поверил, потеребил рубаху под бородой и завздыхал, будто ему и в самом деле скоро придется запрягать лошадь и отправляться в «далекий край».
Та «мина», которой постращал Авдей горячо размечтавшегося внука, была-таки уготована ему. Долго ли просидишь дома, если есть клуб, кино, дружки, уличная воля?… Да и книжку в библиотеку сдавать надо — все сроки вышли. Пересилив страх и стыд, Венька снова наладил — в клуб. Маришка Данькова и вида не подала, будто ничего и не было меж ними — приняла книжку, но тут же вернула ее.
— Возьми себе. Насовсем! — с потаенной радостью проговорила она. — Книжка не библиотечная. Моя личная.
— А зачем? — спроста ляпнул Венька.
— Что, не понравилась?
— Ну-у… Книжка на ять, — улыбнулся Венька и шишаком выставил большой палец.
— Так и бери, коль хороша.
— А я все наизусть запомнил, — с мальчишеской гордецой Венька принялся было читать стихи, но Маришка вдруг ошарашила его неожиданным вопросом:
— А ты на ложках сыграл бы?
Венька, вытаращив глаза, чуть не обиделся, но, вспомнив, догадался:
— Как рязанские ребята по телевизору, что ли… Не-э.
— Жаль, — посочувствовала Маришка. — А на балалайке умеешь?
— Тоже нет! На гитаре маленько тренькаю — ребята научили. И то смехота одна — таланту нету, должно…
— Есть у тебя талант! Есть! Есть! — голосисто затараторила Маришка. Остепенясь, совершенно серьезно потужила: — Таланты у всех есть, Веничка, только о том никто ничего не знает…
Сама же Данькова, став завклубом, с молодецкой настырностью принялась искать и собирать «таланты», мечтая создать самодеятельность — с «фольклорным уклоном», как ее надоумили райкультотдельцы. Начала она, смешно сказать, с того, что на свою получку накупила дюжины полторы расписных ложек. Выклянчила в сельсовете денег на пару балалаек и всамделишный бубен, собрала стариков с жалейками да пастушечьими рожками. Старушки, бывалые певуньи на посиделках, подоставали из сундуков сарафаны и домотканые поневки, кокошники в бисере да цепочки бус с блескучими стекляшками. Похихикивая сами над собой, вечерами бабки сходились на репетиции, где пели и хороводились с молодыми девками и ребятами. Сладился — таки «фольклор», как хотела Маришка. И вот теперь, встретившись опять с Венькой, ей страх как захотелось, чтоб и он участвовал в «самодеятельности», был на людях и рядом с ней.
— Есть, есть у тебя талант, Веня! — без лукавства убеждала себя и парня Маришка.
И не отступилась она от своего: вскоре зачастил Венька в клуб — то за книжками, то на репетиции… Нет, он не играл на ложках и жалейках — читал стихи… С каждым выходом на клубную сцену он мужал голосом и манерами чтеца-декламатора, чем все больше и больше «покорял» свою деревенскую публику и радовал Маришку.
Дед Авдей, не все понимая, что творится с внуком, любовался им и умилялся, когда слушал его, затаившись в уголке зала со своей неразлучной трубкой. Нередко капала слеза на бороду, когда Венька входил в раж, изображая то влюбленного в кого-то и во что-то, то отчаявшегося забулдыгу и повесу или кающегося заблудшего сына.
Венька, на зависть своих сверстников, быстро взрослел, обретая уважение односельчан и рабочих карьера. Приспело время, когда выпросил у матери праздничную отцовскую рубаху, которая оказалась впору, выклянчил и денег на джинсы, завел фасонистый чуб вместо «бобрика» — заженихался парень!.. Скоро пополз и слушок по деревне: Маришка научила Веньку целоваться, а он катает ее на лодке…
Всем деревенским было как-то все равно, что там меж влюбленными: милуются-целуются — и Бог с ними. Ни они первые, ни они последние. Однако старый Авдей поеживался в сомнении: не ровня девка парню… Но не перечил внуку. Иногда лишь подтрунивал: «Ты милок, смотри, рыбку-то не пугай дюже кода без меня плаваешь. Весла посуше держи…». Отцу, как всегда, не до сына: на душе да на уме — работа, камень, заработок да вино в досужный день. Одна мать не вынесла насмешных слухов. Однажды улучив момент, в отчаянной ревности она ворвалась в библиотечную комнатку клуба и обрушилась на Маришку отборной бранью. Выдюжив первый обвал, Маришка, как могла, спокойно, будто это не ее касалось, проговорила:
— Матрена Петровна, ты что наседкой-то раскокохалась? Он что, цыпленок, что ли?
— Но и не петух тебе! — продышавшись от злобы сухим, сломленным голосом защищала мать Веньку.
И пошла, и пошла палить, как из ружья, обидными и черными словами. Маришка еще и не слыхивала о себе такое: и рябая она, и хромая, и толстуха развратная…
Насолив друг дружке солеными слезами и словами, наревевшись вдосталь, Венькина мать и Маришка разошлись ни с чем.
Ни деревня, ни отец с дедом, ни сам Венька так и не узнали о бабьей схватке в колхозной библиотеке. И мать, и Маришка по-женски мудро промолчали, стерпели взаимные обиды. Мать угомонилась в работе, а Маришка напросилась на какие-то курсы переподготовки. Уехала, бросив свою «фольклорную» самодеятельность и не попрощавшись с Венькой. На некоторое время смолкли слухи и сплетни о тайной любви двух неровных и неравных молодых людей. Никто бы и не подумал тогда, что это «затишье» обернется знамением близкой беды. Через неделю-полторы в карьере случился обвал. Диким камнем придушило насмерть отца и мать Веньки, работавших в паре на бурмашине…
Схоронили их честь честью: селяне и карьерные рабочие навалили ометной горой венков и цветов на могилу, справили за счет профсоюза поминки, добрыми словами поговорили о Матрене и Михаиле, об осиротевшем Веньке. Сам он на похоронах не был, не ел кутьи на поминках. То ли с испугу — он ни разу в жизни не видал еще покойников въяве, то ли с отчаяния, в час случившиеся беды Венька умчался на моторке к дальним бродам и там, бросив лодку, укрылся в шумливых камышах. Деревенские мужики нашли его на третье утро, в день похорон, однако никакими уговорами не смогли парня зазвать ни на кладбище, ни за поминальный стол. Послушался он только деда, который уже по вечеру, когда разошелся с поминок народ, привел его, исхудалого и голодного, с печально настороженными глазами под вихрастым чубом, теперь уже в очужелую для него избу…
Когда подоспел сентябрь, Венька с прежней охотой наладился в школу. Боль утраты, как это нередко бывает с юнцами, довольно скоро стала тупиться, заволакиваться в памяти сиюминутными бытийными заботами и желаниями, нужным и ненужным делом. Таким бы ладом, наверное, пошло и дальше. Однако на второй неделе школьных занятий в Авдеевой с Венькой избе опять сошелся сердобольный народишко — на сороковины. Соседские старушки сготовили наваристой лапши и крупитчатой кутьи с изюмом, карьеровский профсоюз нежадно раскошелился на вино. Когда в этот день Венька пришел с занятий, его усадили за поминальный стол и под печальную круговую поруку, совсем ненароком, соблазни парня на первую в его жизни стопку водки. Венька не противился, полагая, что с нее хмелеют только мужики-пьяницы. Дед Авдей, находясь в чувственной растерянности от сорокаденной печали, как-то не сообразил остеречь внука от столь ранней, по его мнению, рюмки.
Когда же Веньке перепала вторая да третья стопка, в глазах его поплыл стол, будто лодка, напиханная мертвой рыбой. В окошках запрыгали зеленые лягушки. Мужицкий дым от цигарок сизой тучкой померещился — того и гляди, гроза грянет и спалит избу. Печка, и та показалась толстобокой бабой из белого камня, каким привалило мать с отцом… Всю ночь потом дурнило парня, и перепугавшийся Авдей отпаивал его молоком, костерил старух, напоивших внука, клял себя и плакался Богу на судьбу, так безжалостно наказавшую всех сразу.
После поминок походил Венька в школу еще с месяц, а потом заартачился и вскоре бросил. Ни дедовы слезы, ни уговоры учителей, даже Маришка, воротившаяся с курсов, — никто и ничто не помогло парню. В бездельные дни он сломался вовсе: поугрюмел, стемнел лицом и глазами, маялся, не находя себе места и дела. Упал духом и старый Авдей: вдруг такая перемена — не выдюжил сирота непомерного горя… А тут еще карьеровский профком подлил масла. Каким-то днем в Авдеевский дом заявились три конторских молодухи — из профактивистов, и по-дурацки с наигранной панихидной торжественностью — «по случаю трагической утраты родителей…» — вручили Веньке конверт с «единовременным пособием», так как сиротскую пенсию еще не оформили.
Венька в тот раз топил печку, поскольку хворал дед и, приняв пакет, нимало не раздумывая, бросил его в огонь.
— Дурачок, там же — тыща! — взвизгнула одна из девиц.
— А надо миллион!.. Сто миллионов! — будто спьяна, заорал Венька. — Валитесь отсюда ко всем чертям и камням своим!
С той поры никто больше не совался к нему и его деду ни с поминальными подачками, ни с болезными словами. Да и сам Венька после вздорной выходки с профактивистками и сожжения денег словно вывернулся изнанкой: ожесточился к себе, по пустякам стал дерзить деду и всем другим, кто касался его жизни. Ему вдруг «расхотелось» средь своих деревенских слыть «умным, послушным, красивым и лучшим» из своих сверстников, как считалось еще недавно. С дерзкой нарочитостью все он теперь старался делать наоборот, то есть то, что не нравилось и опостылело людям. Даже редкие всплески нежности к Маришке он гасил постыдным озорством, а то и грубостью. Чтоб хоть как-то на время отвязаться от него, она, вспомнив слова его покойной матери, однажды выпалила: «Я не пара тебе, валяй домой! Не лезь петухом ко мне… Иль не видишь, какая рябая, хромая, толстая и разгульная твоя Маришка?!» Венька и впрямь, словно только теперь разглядел ее: все оказалось в самом деле так. И он возненавидел ее пуще себя.
Будто повторно обвалилась каменная гора и придавила еще одну душу: обида, она ведь и от судьбы, и от людей тоже… И справиться с этой обидой Веньке было не под силу, даже в житейских мелочах: ленился помогать деду по дому, перестал стирать на себя рубахи, охладел к книжкам, все реже и реже плавал он в затоны за рыбой — все легло на остаревшие плечи Авдея. Подворовывая, а то и выменивая у шоферов бензин на рыбу, Венъка с утра до ночи гонял уже по захолодалой воде свою моторку. А когда и она опостылела, обменял ее на дешевенький мотоцикл. Не накатав, однако, и дюжины верст, разбил его — слава Богу, свои кости уцелели. За покореженные останки мотоцикла выменял гитару. Хоть и жаль немалых потерь, Авдей с облегчением перекрестился — об «музыку» голову не расшибешь… Но и тут ошибся старик: завелись совсем другие дружки-компании, пошла и буза другая — вино, забулдыжные песни с матерной сольцой, потасовки до поножовщины и все такое, чего не любит и боится взрослая деревня. А тут, как на грех, добрые люди — карьеровские друзья-товарищи отца и матери — выхлопотали Веньке сиротскую «пенсию» за гибель родителей. Честный по роду и натуре, с чрезмерным усердием он принялся одаривать соприятелей за «дружбу», за прежние «угощения»: иногда платил деньгой, но чаще — вином. И так все глупо и несуразно, не ведая ни счета, ни корысти. Дед Авдей, не в силах что-либо поделать, скрепя сердце, терпел проказы внука и его дружков, терпел, как ниспосланное ему испытание Всевышним.
В муках прошел остаток осени и зима. Деревня жалела уже не Веньку, как прежде, а мученика Авдея. Грех накликивать нечто худое на парня — не сгонять же со света или тюрьмой карать его? Однако людское терпение изошло, и деревня забубнила в глаза и заглазно:
— Хоть бы в солдаты забрили непутевого…
— Узнал бы кузькину мать…
— В Афганистан его, лиходея!..
«Накаркали!» — потом скажет дед Авдей, когда по цветастой весне «забрили-таки» Веньку и его дружков-одногодков в армию. Безволосых, невыспавшихся с прощального перепоя, с немало перепуганными лицами рассветным утром родители привели своих парней к парому, на переправу. На противном берегу их ожидала уже военкоматская машина. Авдей чувствовал себя маленько неловко за внука: упрямец, отказался расставаться со своими «стиляжьими» патлами, какие дивно отрастил вместо чуба. И нечесаными лохмами он теперь походил больше на неряшливую девку, чем на будущего солдата. Даже выбившиеся за зиму рыжей травкой усики не придавали ему мужского вида и опрята. По стариковской наивности Авдей полагал, что за непослушание (за отказ от стрижки) его невзлюбят воинские командиры. Зато было и малое утешение: прошлым вечером, когда в избах новобранцев пьяные глотки рвали «последний нонешний денечек», Венька, наотрез отказавшись от многих приглашений, остался с дедом. Как бы во искупление вины перед стариком, он был нежен с ним и услужливо суетлив: месил тесто и пек дорожные лепешки, чинил когда-то порванную в драке рубаху, штопал сношенные до дыр носки — на призывной пункт предписывалось явиться в полном порядке. И что бы он ни делал, тихо напевал или наговаривал любимые стихи. Авдей, не помня зла на внука, умиляясь до тихой слезы, все просил и просил Веньку прочитать про «дедовы кости».
— На кой черт они тебе сдались, эти кости? Не ехать же тебе за мной на солдатскую чужбину, — с нарочитой грубоватостью отсекал Венька дедову просьбу.
— Ладно, ладно! Не гневись, милок, — сдавался на малое время старик. — А когда ишо услышу тебя? Когда?… — закапали слезой слова расчувствовавшегося Авдея…
Ночь прошла, как на петровки, в караульный день солнышка, — без сна и должного покоя, но самая, пожалуй, счастливая ночь для деда за последние годочки. Утречком в четыре руки Авдей с внуком собрали дорожные пожитки в рыбачий рюкзак. Тут, правда, не обошлось без легкой перепалки. Венька начисто отверг сладости, банки с туристским завтраком и даже любимые жамки, которые Авдей загодя накупил в сельповской лавке. В рюкзаке оставлены домашние лепешки, с полдюжины вяленых рыбешек — под пиво, книжка стихов, когда-то подаренная толстухой Маришкой, кружка с ложкой, как предписывалось военкоматской повесткой, да дедовский складничек, смастеренный из окоска. Перед тем как переступить порог, Венька вдруг шарахнулся за печной закоулок и вынес оттуда гитару. Подтянул струны и жахнув по ним всей пятерней, сам себе скомандовал.
— Шагом марш!
— А зачем она тебе? — удивился Авдей, кивая на гитару. — Там, милок, другую подружку дадут — ружье!
Венька, не найдя ответа, первым шагнул за порог…
У парома неразберишно пошумливала разнопестрая толпа. Хрипато и безладно натаныкивала кем-то принесенная гармошка. Как только подошли дед с Венькой, паромщик Гордюха скомандовал «на погрузку». Как во всякие проводы новобранцев, канительно и слезно началось прощание. Авдей, сдерживая близкую слезу, тоже хотел сказать что-то на путь-дорожку Веньке, но тот, засмущавшись торкнулся головой в дедову бороду и первым вбежал на палубу парома. А когда заработал движок, и заскрежетала канатная лебедка, налаживая паром на ход, людской гвалт стих, толпа провожающих рассеялась по берегу, дабы лучше видеть кому кого надо. Паром, колыхнув дубовым днищем воду, натужно потянулся к другому берегу. Авдей, отстранясь от толпы, взошел на мысок с плоским камнем на макушке и пал на колени. Когда же паром пересек стрежень, старик неистово закрестился, как святой на молении. Венька ясно видел и чуял страдания деда, но ничем уже не мог помочь ему. Не мог он вынести и своего личного страдания: тряхнув лохмами волос, он вознес над головой гитару и со всего плеча ахнул ею об угол паромной будки. Совсем по-человечьи вскрикнула в последний раз его «подружка», и Венька без капли жалости швырнул ее за бортовую изгородку парома. Полуслепой дед за молитвой проглядел последнюю выходку внука…
Не вынес Авдей одиночества после разлуки с Венькой: неделю спустя, сдав за невеликую плату избу под постой сезонным рабочим карьера, ушел на переправу и напросился в «помощники» к паромщику Гордюхе.
Тоска по внуку, однако, не отступалась. Никто и нечто не могло унять ее. В каждый перевоз почты с берега на берег старик докучливо пытал почтовиков: когда же, в конце концов, и ему доставится весточка от внука?… Первое письмо от Веньки Авдей получил ровно через год. До того он не единожды ездил в райвоенкомат, чтобы узнать: куда же запропал его внук-солдат? Дабы как-то отвязаться от докучливого старика, военкоматские чиновники то красиво врали ему, то говорили с ним с притворным почтением: «Ты, Авдей Авдеевич, должен гордиться своим внуком. Он исполняет интернациональный долг в дружественном Афганистане». Отвечая благодарным поклоном за столь высокую похвалу внука, Авдей, однако, с недоумением спрашивал и самого себя, и военкоматское начальство: «Как же это вышло, что Венька так скоро задолжался кому-то? Он не того карактера, штобы брать и должать…» Не убедил его и Гордюха, что для русских солдат существует такой «долг». Сторожкая душа деда не давала на то согласия. И лишь последнее письмо, карточка и выдуманная Венькой песня сняли с души старого Авдея тревогу за случившийся «долг» внука…