Действие первое

В местечке Кропивницы шумела, суетилась ярмарка. Постная, конечно, ярмарка, не то что в мирное время.

На дверях кирпичной лавчонки дегтем было написано: «Карасину нема и не ждите», мануфактурная лавка была заколочена, в бакалейной гулял по пустым прилавкам ветер.

На майдан въехала бричка с рогожной халабудой. Пегая костистая лошадь плохо слушалась вожжей, потому что возница был городской человек и она его не уважала.

Вертя головой во все стороны, приезжий с интересом оглядывал базар. Только тыква имелась тут в изобилии. Ею торговали и в шорном, и в скобяном ряду. Повсюду высились штабеля, пирамиды, горы щекастых тыкв. Этот нетребовательный овощ урождался при всех режимах — его будто и не касались революция, интервенция, Гражданская война.

Еще были на ярмарке синенькие, беленькие и красненькие — так назывались по-местному баклажаны, кабачки и помидоры.

Покупатели слонялись между рядами, но не покупали: такого добра у самих было богато. А чего у них не было, того и на ярмарке не было.

С развлечениями тоже обстояло плоховато.

Карусель не крутилась уже третий год, деревянные лошадки порастеряли за это время свои хвосты и головы. А в бывшем тире торговали опять-таки тыквой.

И совсем уж бедным был конный ряд: четыре негодящих клячи и жеребенок с замаранным хвостом. Возле них вертелась девочка-заморыш лет шестнадцати в разбитых мужских сапогах.

Задевая чужих волов, стукаясь о чьи-то оглобли, бричка с халабудой выкатилась на середину площади. Городской человек достал из-под козел медный охотничий рог, приставил к губам, надулся и затрубил.

Все головы враз повернулись к нему. А приезжий встал на козлы, откашлялся и заговорил. Фигурой он был мал и тщедушен, но голос у него оказался позычней охотничьего рога.

— Товарищи! — загудел он, легко перекрыв ярмарочный шум. — Революционный Всенародный Театр-Эксперимент начинает бесплатное представление!

Смотрите и слушайте «Юлий Цезарь», трагедия Вильяма Шекспира в обработке Владимира Искремаса!

Он оглядел толпу — усатых хлеборобов, злых на скудные времена теток, черноногих ребятишек — и сказал, как приговорил:

— Вы римляне. Ваш император Юлий Цезарь убит. Убит революционерами… Но у тирана остались друзья. И вот один из них, Антоний, над телом Цезаря говорит речь. Антоний — это я.

Артист скрылся на секунду в халабуде, а когда появился снова, то на нем уже был длинный белый балахон.

Неподалеку, между тиром и каруселью, стояло дощатое зданьице — не то балаган, не то театр — под вывеской «АНТРЕПРИЗА г-на ПАЩЕНКО». Оттуда вышел тучный молодой мужчина в шапочке «здрасьте-прощайте», сделанной из морской травы.

— А ну, ходи сюда, — закричал он, стараясь перекрыть набатный голос артиста. — Все ходи до меня! Иллюзион! Синематографическая лента «Драма на пляже»!

Все видели, как в праздник Луперкалий

Я трижды подносил ему корону,

И трижды он ее отверг… —

гремел приезжий артист.

Иллюзионщик тоже перешел на стихи: — Дамочки на пляже в одном неглиже! Кто не увидит, сам себя обидит!

Он схватил палку с гвоздем на конце и при ее помощи повесил на стенку фанерную картину, изображающую даму в купальном костюме и шляпе с перьями. Рядом он повесил вторую картину, потом третью — и все они были такие же интересные.

Римляне, не дослушав Антония, потянулись через базарную площадь к иллюзиону.

— Вот пакость-то! — говорили они, конфузливо косясь на афиши. — Ну-ну, пойдем поглядим…

Артист умолк на полуслове. В растерянности он стянул с головы лавровый венок и закричал по-детски беспомощно:

— Товарищи! Как же вам не стыдно!.. Куда вы? — Голос его утратил всякую зычность и дрожал от обиды и удивления. — Ведь если бы я жонглировал помидорками, вы бы стояли и глазели, разинув рот… Разве не так?.. А когда настоящее искусство — вам неинтересно!.. Почему?

К этому времени около брички осталась только одна слушательница — похожая на утенка девчушка, в больших сапогах — та самая, что крутилась раньше у лошадей.

Жидким, но непрерывным потоком селяне уже текли в двери иллюзиона. Торжествуя свою мерзкую победу, иллюзионщик помахал конкуренту травяной шапочкой. Но в этот момент начались новые и неожиданные события.

Словно дождь по крыше, зацокали копыта, ударили гулкие выстрелы.

— Банда! Банда! — закричал народ, и все, кто был на площади, бросились врассыпную.

С пушечным громом, будто ярмарка отстреливалась от наступающего врага, захлопывались ставни лавчонок, подпрыгивая, катились по земле тыквы.

На майдан вынеслись остервенелые всадники. Они палили во все стороны из куцых обрезов, орали, свистели.

Бараньи шапки у всех были надвинуты низко-низко, лица до самых глаз укутаны то ли шарфами, то ли рушниками.

Пролетая мимо карусели, самый веселый из бандитов махнул шашкой и срубил голову деревянной лошадке.

На обезлюдевшей базарной площади скалились желтыми зубами расколотые тыквы. Визжали, тычась друг в друга, перепуганные мешки с поросятами.

Иллюзионщик, шмыгая между рядами, спасался бегством.

А в другую сторону мчался, нахлестывая лошадку, артист, и римская его тога хлопала на ветру, как белый флаг.

Третья сила, сказавшая последнее слово в споре двух искусств, проскакала табуном кентавров через площадь и оставила за собой жгуты пыли, эхо пальбы да труп единственного представителя Советской власти на ярмарке — пожилого милиционера.

Повозка с халабудой остановилась, въехав на боковую улочку Здесь было тихо и безопасно. Артист стянул с себя тогу и вдруг обнаружил, что возле брички стоит и не мигая смотрит на него все та же девчушка в больших сапогах.

— Опять ты! — улыбнулся артист. Он был польщен. — Тебе понравилось? Ты любишь театр?

— Дядичко, — сказала девчушка, — я бачу, у вас коняка, як була у моего батька… Може, это она и есть?

Артист обиделся и огорчился.

— Ничего подобного! Я ее купил у цыгана.

— А мени сдается — это наш Лыско. Отдайте его, будьте ласковы. — И девчушка нежно позвала: — Лыско! Лыско!

Лошадь и ухом не повела.

— Вот видишь, — сказал артист с облегчением. — Никакой это не Лыско. Его зовут Пегаш. Но я его называю Пегас… Н-но, Пегас!.. Н-но!.. Н-но, Пегаш!

Но лошадь не отзывалась и на эти клички.

Артист сердито хлестнул ее вожжами по пегим ребрам. Такое обращение Пегас понимал, и бричка медленно покатилась по заросшей лопухами улочке.

Тяжелое медное солнце скатилось уже к самым крышам.

Ведя под уздцы совсем приморившегося Пегаса, артист переходил от дома к дому, а девчушка в сапогах уныло и упорно следовала за ним.

В конце проулка, где уже начинались огороды, стояла хибара с выбитыми окнами и гостеприимно распахнутой дверью. Перед ней приезжий и остановился.

— Хозяин! — крикнул он зычно. — Кто хозяин? — Поскольку никто не отозвался, артист сам ответил: — Я хозяин!

Он вошел в хибару, огляделся и остался доволен своим новым жильем. Пол не был загажен, из мебели имелись стол и лавка, а крыша просвечивала только в двух-трех местах.

Приезжий снова вышел на улицу, начал распрягать Пегаса и вдруг вспомнил про свою преследовательницу Ну конечно! Она была тут как тут. Стояла шагах в десяти и угрюмо наблюдала за действиями артиста.

Тот забеспокоился.

— Уходи сейчас же! — сказал он суровым голосом. — Кыш!

Девчушка отодвинулась на шаг.

— Отдайте Лыска, то и уйду.

…Уже давно вместо солнца над крышами повисла луна. Искремас сидел в хибаре у окошка и с ненавистью глядел на девчушку» столбиком торчащую посреди улицы. Обоим хотелось спать.

Девушка зевнула. Зевнул и Искремас. Внезапно в его глазах, совсем уже слипавшихся, зажегся свет какой-то идеи.

— Ты что, всю ночь собираешься тут стоять? Но это же дико!.. Ну, давай, так: утром пойдем в ревком. Они разберутся, чья это лошадь. А пока заключим перемирие… Заходи в дом и спокойно спи до утра. По рукам?

— Ни, — сказала девчушка, подумав.

— Но тебе холодно! Тебе хочется спать!.. Я ведь вижу.

— Ни. Не пийду до хаты… Вы щось со мной зробите.

— Что? Что зроблю?

— Будто не знаете… Юбку на голову, тай годи… Была девка, стала баба.

Искремас даже задохнулся от возмущения.

— Ведь ты ребенок! — выкрикнул он, когда к нему вернулся дар речи. — Откуда у тебя такие мысли?..

Он отбежал от окна, но тут же возвратился.

— Стоишь? Ну и стой на здоровье…

И он уселся за стол спиной к окну.

При свете керосиновой лампы была видна только спина Искремаса, но эта спина так понятно двигалась, что девушка могла угадать каждое действие своего врага.

Вот он постукал о стол, лупя крутое яичко… Вот он запихал его в рот — видимо, целиком, потому что когда он повернулся и спросил: «У тебя, случайно, соли нету?» — щека у него была оттопырена, а голос как бы закупорен.

Не получив ответа, артист снова нагнулся к столу и повозился, разворачивая что-то.

Потом вытер жирные пальцы о волосы и опять спросил:

— Хоть ножик-то у тебя найдется? Сало порезать.

— Нема.

— Эх ты… Ну ладно. Заходи, сала поедим.

Девушка не ответила, но подошла ближе к окну.

Артист стал рвать сало зубами. Шмат был, наверное, очень большой и тугой: голова Искремаса моталась из стороны в сторону, даже лопатки шевелились.

Девушка не выдержала и двинулась к открытой двери.

Надо сказать, что никакого сала у Искремаса не было. И он давно забыл, каковы на вкус крутые яйца. Он сидел за пустым столом и делал вид, что ужинает: кусал несуществующее сало, заедал воображаемым хлебом. При этом он посматривал уголком глаза на дверь.

Как только девушка переступила порог хибары, Искремас метнулся к двери и проворно задвинул щеколду.

— Ага! Попалась! — закричал он, радуясь успеху своей затеи.

Пленница рванулась назад, но было уже поздно. Она отчаянно замолотила кулачками по спине Искремаса, как заяц по барабану. Однако отпихнуть артиста от двери ей не удалось. Он был сильнее.

Поняв, что бой проигран, девчушка печально утерла нос рукавом и села на лавку. Она поглядела на голый стол, и глаза у нее стали вдвое больше от удивления.

— А дэ ж? — спросила она испуганно.

— Нету! — засмеялся Искремас. — И не было. Просто я тебе показал, как умный человек может перехитрить глупого!

— Нема сала… Ничого нема, — прошептала девчушка. И вдруг заплакала злыми, безнадежными слезами.

Искремас смутился.

— Девочка, перестань! Ну перестань! — Он забегал по комнате, натыкаясь на стол и лавку. — Ах я скотина! Ах я дурак! Ну прости меня… Слушай, не плачь, у меня есть еда! Должна быть. Вчера, во всяком случае, что-то было…

Говоря это, артист выгребал из своего саквояжа разные предметы: лохматую бороду, корону, шерстяной носок и наконец то, что искал, — краюху хлеба и пол-луковицы.

— На, на, на!

Девушка взяла хлеб и стала жевать, не переставая плакать. А Искремас суетился вокруг нее:

— Не плачь! Ты же подавишься! И не торопись. Как тебя зовут?

— Крыся!

— Крыся? Странно… Это что же, прозвище?

— Ни, прозвище у меня Котляренко. А зовут Христина.

— При чем же тут Крыся?

— Я ж вам русским языком кажу!.. — Крыся действительно старалась говорить с Искремасом по-русски. Для этого она, как могла, коверкала украинский язык, разбавляя его русскими словами. — Я ж вам русским языком кажу… У меня хозяева были поляки. Они меня Крысей звали. По-нашему Христя, а по-ихнему Крыся… Хорошие такие хозяева — только они меня прогнали. Я ихнее дитя убила.

— Убила? — с ужасом переспросил артист.

— Та не до смерти!.. Уронила с рук, шишку набила.

— Понятно… А родители твои где?

— Вмерли от тифу. Уже год, як вмерли.

— М-да… Невесело. Ну что же, Крыся, будем знакомы. Моя фамилия Искремас.

— То нехристианское имя.

— Конечно нет! Это псевдоним. Искусство революции массам. Сокращенно — Иск-ре-мас. Поняла?

— Не… Та мени все равно.

— Тем лучше. Так вот, Крыся, ты умная девочка и должна уяснить себе: это лошадь не твоя. Это моя лошадь.

— Ни.

— Ну как хочешь… Кретинка!

Кроме горницы в хибаре был чулан. Там Искремас постелил на полу попону, а вместо подушки пристроил свой сак.

— Тут ты будешь спать, — объяснил он Крысе.

Потом пощупал сак — не слишком ли жестко — и извлек из него два альбома. Один альбом был толстый, другой — тонкий. На обложке тонкого был нарисован рукой Искремаса лавровый венок, а на толстом — череп и скрещенные кости.

— Знаешь, что это такое? Рецензии. — Искремас помахал тощим альбомом. — Вот тут меня хвалят, а тут… Тут всякая чушь. Писали злобные идиоты…

Толстый альбом с черепом артист швырнул в угол, а тоненький небрежно протянул девушке:

— На. Можешь почитать.

— А навищо?

— Как хочешь. — Искремас обиделся. — Тогда ложись и спи. И даю честное слово, что никто тебя не тронет. — Он вышел, прикрыв за собой дверь, и сказал уже из комнаты: — Но и ты дай мне слово, что не убежишь. Ведь должны мы верить друг другу?

— А як же, — донеслось из чулана.

Искремас подумал, потом взял табуретку и, старясь не шуметь, просунул одну из ее ножек в дверную ручку. Теперь дверку нельзя было открыть изнутри.

Крыся лежала, сжавшись в комочек, и настороженно прислушивалась к непонятному шороху. Потом встала, неслышно подкатила к двери кадку, на кадку взгромоздила какой-то ящик и для надежности подперла дверь ухватом.


Утром Искремас проснулся от пения птиц. Он вскочил с лавки, прошлепал босиком к окну и тоже запел хриплым утренним баритоном:

Я раджа, индусов верный покровитель.

Правлю страной, как пра…

И вдруг глаза у него широко раскрылись, а рот захлопнулся.

В пейзаже, который он видел из окна, чего-то недоставало. И он только сейчас понял, чего именно. Коновязь была на месте, бричка с халабудой тоже — а вот Пегас исчез без следа.

В гневе и обиде артист кинулся к чулану. Табуретка была не потревожена. Отшвырнув ее, Искремас толкнул дверь. Она не открывалась. Искремас толкнул сильнее: отъехала со скрипом Крысина баррикада, и артист протиснулся в чулан.

Крыся спала на попоне. К груди она крепко, как ребеночка, прижимала зазубренный топор — видно, нашла его среди хлама.

Искремас сумел оценить горький юмор ситуации и даже улыбнулся. Он взял из Крысиных рук топор и стал трясти девушку за плечо:

— Крыся! Крыся!.. Вставай!

Она открыла глаза и увидела над собой топор.

— Ой, дядечка, не убивайте!

— Крыся, проснись, — сказал Искремас печально. — Нашу лошадь украли.


Искремас умывался на улице возле осиротевшей коновязи. Крыся поливала ему из жестяной кружки. К артисту уже вернулось хорошее настроение.

— А может, и к лучшему, что этого Росинанта увели, — говорил он, отфыркиваясь. — Побуду месячишко в ваших краях. — Он на секунду опечалился. — Конечно, хотелось бы к началу сезона быть в Москве… Но не судьба. Поставлю что-нибудь здесь… В конце концов, не важно, в какой печке горит огонь. Важно, какой огонь!.. Ты будешь умываться?

Крыся грустно мотнула головой.

— Как хочешь. У нас свобода совести. — Он утерся холщовым полотенчиком, сунул его в карман и вздохнул. — Ладно. Настал печальный миг разлуки. Прощай, Крыся, прощай навек.

Девушка сморщила лоб в напряженном раздумье.

— Дядечка, — сказала она вдруг. — Можно я при вас останусь?

— Как это «при мне»?

— Да так. Замисть дочки… Буду вам стирать, варить. А вы меня будете жалеть. Может, и покушать дасьте, если у вас останется.

Лицо у нее жалобно скривилось, губы и нос запрыгали. Искремас очень растерялся.

— Нет, нет, нет, это исключено… Я бы рад, честное слово, но подумай сама — куда я тебя возьму?.. У меня ни кола ни двора…

— Возьмите! — повторила Крыся настойчиво и даже уцепилась за руку Искремаса, чтобы он не убежал. — Вы одни пропадете… Бо вы малахольные…

Полностью одетый и побритый, артист шагал по зеленой, в садочках, улице. Рядом семенила повеселевшая Крыся. То и дело она забегала вперед, но тут же возвращалась — будто собачонка, которая боится потерять хозяина.

Над плетнями, как лысые головы, торчали на кольях выставленные для просушки горшки. Проходя мимо, Искремас щелкал их по лбу.

Из одного садика — с вывороченным и поваленным плетнем — доносился крик:

— Да что же ты делаешь? Идол косоглазый!.. Краску-то зачем переводишь? Люди, глядите на него!

Искремас остановился поглядеть и послушать.

В саду, у надломленной яблони, стояла, скрестив руки на толстой груди, баба и ругала своего мужика. Тот действительно занимался очень странным делом — красил зеленые неспелые яблоки в красный цвет.

На скамеечке перед ним стояли банки с краской, он макал кисть и красил. На яблоках возникали яркие полоски — оранжевые, красные, малиновые. И покрашенные яблоки выглядывали из листвы, словно краешки маленьких радуг.

— Человече! — не выдержал Искремас. — Что это вы делаете?

Упрямо сжав скулы и не отвечая, хозяин продолжал свою непонятную работу. А баба выкрикивала:

— Лучше снял бы яблоки — поросеночку!..

Искремас поглядел на покореженный ствол, на корни, торчащие наружу.

— Да, погибла яблонька, погибла… Кто ж это ее?

— Банда, вот кто!.. Бомбами кидались, — крикнула баба и потянула мужа за рукав. — Да брось ты, дурень!

Хозяин зыркнул на нее своими дикими, косоватыми глазами, продолжая водить кистью.

Подперев пальцем подбородок, Искремас смотрел, как зеленые яблоки одно за другим становятся красными.

— Крыся! Ты знаешь, кто это?

— Спантелеченный? — догадалась Крыся. — Ненормальный?

— Это человек красивой души! — строю поправил Искремас. — Но ты не видишь, потому что тебя никто не научил смотреть. Этим яблокам людская злоба отказала в счастье созревания. А он их пожалел — и вот они созрели под его кистью…

Он снова повернулся к хозяину яблони:

— Вы садовник?

— Маляр.

— Маляр?.. Скажите, а вывески на базаре — это не наша работа?

Маляр кивнул.

— Вот и отлично! Вы для меня просто клад… — Он представился: — Владимир Искремас. Проездом в Москву я решил основать здесь Революционно-экспериментальный театр. Я уже и место присмотрел. А вы мне поможете писать декорации…


Зрители в иллюзионе ждали сеанса и лузгали семечки. Чуть не у каждого на коленях лежал большой, как колесо, подсолнух. Искремас с Крысей пристроились в заднем ряду.

Экраном служила латаная простыня, а рядом с проекционным аппаратом был укреплен дамский велосипед и на табуретке стояла облупленная шарманка.

Иллюзионщик запер дверь на крючок, оседлал велосипед и принялся ногами крутить педали, одной рукой — ручку аппарата, а другой — шарманку. Зажужжала динамо-машина (ее приводил в действие ремень, идущий от велосипедного колеса), застрекотал проекционный аппарат, и на экране появилось название ленты: «Драма на пляже».

Шарманка загнусила «Половецкие пляски» из оперы «Князь Игорь». Под эту музыку возникли море, пляж, а на пляже счастливое семейство — муж, жена и их дитя в соломенной шляпке.

Жена под хохот зрителей сбросила с себя платье и осталась в купальном костюме с непозволительно короткой, чуть не выше колен, юбочкой. Муж тоже разделся и тоже оказался в купальном костюме.

— Городская дама, а ни стыда, ни срама… — прокомментировал иллюзионщик. — Дивитесь на москаля — бегает, зад заголя!

Зрители еще похохотали. Искремас с омерзением отвернулся от экрана.

Между тем драма на пляже развивалась. Муж куда-то удалился, поцеловав на прощание жену и дочку, а из моря тут же вылез некто с усиками и в полосатом, как тигр, купальнике.

— А вот московский франт-элегант, — объяснил иллюзионщик. — На ходу подметки режет, завлекает женский пол!

Надо сказать, что иллюзионщик добывал хлеб свой в поте лица своего. Он выкрикивал комментарий, не переставая работать руками и ногами.

А на экране легкомысленная дамочка уже вовсю кокетничала с усатым-полосатым. Вот они, взявшись за руки, скрылись в кустах.

— Ось воно як по-городскому! — поддавал жару иллюзионщик. — Мужик из дому, а жинка к другому!

Зрители прямо-таки зашлись от хохота. Не смеялись только Искремас и Крыся. Артист в ярости скрежетал зубами, а Крыся, сцепив у подбородка худые ручки, не отрывала от экрана зачарованных глаз.

— Не смей смотреть! — прошипел Искремас. — Это же галиматья!

— Та ну вас! — отмахнулась Крыся. — Я вже пять разов смотрела. Сейчас так жалко будет… Ой! Ой! — И она заплакала.

— Не смей! Не смей плакать! — приказывал Искремас.

Но события на экране действительно приняли печальный оборот. Дитя, оставленное без присмотра, уронило в море свой мячик, побежало за ним, споткнулось… и вот уже на пустынных волнах качается лишь детская соломенная шляпка.

— Эх, интеллигенция! — злорадно комментировал иллюзионщик. — Пардон-мерси! А родное дитя, будто кутенка, утопили!

Тем временем преступная мать вернулась из кустов, увидела на волнах детскую шляпку и, все поняв, стала в отчаянии ломать руки.

Крыся зарыдала в голос.

— Ой, лышенько! — завздыхали в темноте и другие зрительницы.

Лента кончилась. Публика, громко топая, двинулась к выходу. Остались сидеть только Искремас и Крыся.

Иллюзионщик утер взмокший лоб и улыбнулся Искремасу.

— Что, коллега, не одобряете? — сказал он нормальным петербургским голосом. — Ей-богу, зря. Народ меня ценит. Они мне хлеба, я им — зрелищ…

Больше Искремас не мог терпеть.

— Это возмутительно! — завопил он. — Люди истосковались по искусству, а вы их пичкаете черт знает чем! Убирайтесь отсюда вон! Здесь будет проживать Вильям Шекспир!

— Позвольте! По какому праву? — окрысился иллюзионщик.

— По какому праву? — процедил Искремас сквозь сжатые зубы. Теперь он (конечно, бессознательно) играл уже другую роль: не Христа, изгоняющего торговцев из храма, а чекиста, которому этих торговцев поручено арестовать. — По какому праву?.. Я эмиссар революционного театра. То, чем вы тут занимались, — профанация искусства, а следовательно, скрытая контрреволюция!..

И, зловеще прищурившись, он сунул руку в карман — не то за мандатом, не то за наганом.

Зрители, задержавшиеся было в дверях, чтобы послушать скандал, при грозных словах «мандат» и «реквизировать» сразу улетучились.

— Если мандат, тогда — пожалуйста, — потерянно сказал иллюзионщик и стал свинчивать свою механику. — Но уверяю вас, я тоже, в меру своих сил, сеял разумное, доброе и вообще…

— Вам помочь? — неловко спросил Искремас. Ему уже стало жалко побежденного.

Но иллюзионщик испуганно замотал головой, вывел на улицу свой дамский велосипед, взгромоздил на горб аппарат, динамо, шарманку и поехал, вихляя, с базарной площади.

Искремас окинул антрепризу господина Пащенко хозяйским взглядом.

— Крыся! — сказал он и обнял девчушку за худенькие плечи. — Я видел, ты плакала, когда смотрела на экран. Но ведь это была дрянь, подделка… И вообще белиберда!.. А я открою для тебя дверь в настоящее искусство. В новый, удивительный мир!


На оглоблях брички сушились рубахи и подштанники Искремаса. Выплеснув мыльную воду, Крыся прислонила корыто к стенке, взяла топор и принялась щепить полешко — на растопку.

Искремас беседовал в халупе с маляром — тем самым, что красил яблоки. Артист был в свежей белой сорочке и по-домашнему босиком.

— Сейчас, когда нету керосина, соли, спичек — когда вообще ничего нет, кроме сыпного тифа, — говорил Искремас, перегнувшись через стол к гостю, — обыватель испугался революции, попятился… А я, как и в первый день, скажу ей: да святится имя твое!

Маляр слушал, застенчиво улыбаясь, а странные его глаза глядели и на Искремаса и куда-то еще.

— Она дала мне внутреннюю свободу. То искусство, о котором я мечтал всю жизнь, стало теперь возможным… Даже необходимым!

Вошла Крыся, села в уголку и стала штопать носок артиста.

— Я выведу театр на простор площадей. Уличные толпы будут моими статистами, а может быть, и моими героями! Традиционный театр — лавка старьевщика… Весь этот хлам не нужен революции!

— За царем лучше було, — отозвалась Крыся из своего угла.

— Что ты мелешь, дура? — подскочил на месте Искремас. — Кто тебя научил?

— Хозяева говорили.

Искремас успокоился.

— А, хозяева… Что ж, по-своему они правы. Им, хозяевам, при царе действительно жилось лучше. А теперь нам живется лучше, потому что теперь мы хозяева… Кстати, у нас гость. Почему ты его не угощаешь?

— Нема ничого, — с вызовом сказала Крыся.

— Как это — нема? А картошка! Я видел, ты чистила.

— Нема никакой картопли.

— Здравствуйте! Он же сам нам принес. Целый мешок!

Маляр сидел и миролюбиво улыбался.

Искремас вскочил из-за стола и полез смотреть в печку. При этом он говорил гостю:

— Поразительное существо! Упрямая, злая и глупа, как морская свинка. Представляете, она даже не может запомнить, как меня зовут! Ну-ка отвечай — как меня зовут?

— Якиман, — неуверенно сказала Крыся.

— Искремас! Искремас!.. А вот и картошка. Зачем же ты лгала?

— А всех кормить, так сами с голоду подохнем.

— Замолчи! — Он поставил перед маляром дымящийся чугунок. — Вот. Прошу вас… И ты, Крыся, поешь.

Сам Искремас есть не стал. Он вообще ел очень редко; всегда находились какие-нибудь более важные дела. Сейчас, например, комкая в пальцах подбородок, он наблюдал за Крысей:

— Глядите на эту личинку, — сказал он маляру. — Ведь я из нее сделаю актрису. Хорошую актрису… Потому что, как сказал бы френолог, у нее есть шишка искусства!.. Есть, есть. — Он повернулся к маляру. — Да, так вот… Этот ваш городок — пустыня, которая ждет дождя. И мой спектакль будет таким дождем. Ливнем! Я поставлю нечто вроде мистерии о Жанне д’Арк…

Маляр робко кашлянул. Вообще-то, он был прекрасный собеседник — то есть ничего не говорил, а только слушал. Но тут и он не выдержал.

— Не пойдут, — сказал он грустно.

Искремас ужасно огорчился — у него даже губы задрожали. Он побарабанил пальцами по столу, тряхнул головой, отгоняя сомнения, и сказал наконец:

— А я вам говорю, пойдут! Валом повалят!


По улицам местечка двигалась необычная процессия. Шестеро мальчишек волокли за оглобли бричку Искремаса. На бричке был воздвигнут черный деревянный крест, а к этому кресту была привязана Крыся — в дерюжном балахоне и с распущенными волосами.

За повозкой шли мальчишки поменьше, в черных рясах с капюшонами, с факелами в руках.

Возглавлял процессию Искремас, в белой сутане с нашитыми черными крестами. Размахивая горящим факелом, он выкликал:

— Добрые горожане! Идите за мной!.. Мы будем сжигать самозванку и колдунью… Она виновна в том, что она умнее нас и смелее нас, честнее нас! На костер ее за это, на костер! Погреемся у веселого огня, добрые горожане!

К тому моменту, когда бричка выехала на базарную площадь, за нею уже тянулась большая толпа.

— Религию позволили? — спрашивали друг у друга любопытные.

— Ага… А вон тот, горластый, — это новый батюшка.

— Пип?

— Який, к бису, пип! То комэдия.

— Ничего не комедия. Ворожейку споймали, зараз палить будут!..

У дверей антрепризы переминался с ноги на ногу маляр, в берете с пером и с алебардой. Алебарду он держал, как маховую кисть.

Крысю вместе с крестом сняли с повозки и внесли в театр. Давя друг друга, зрители ринулись следом.


Рукописная табличка «Председатель ревкома» была прибита к стенке большим гвоздем. На этом же гвозде висел маузер в деревянной кобуре.

Стены ревкома были расписаны агитфресками: мужики попирали толстобрюхих мироедов, рабочие ковали мечи.

(История сохранила нам рассказы о красочных уличных шествиях двадцатых годов в Витебске, разрисованном революционными художниками. Поверим же тому, что на стенах уездного ревкома теснились фигуры, какие, наверное, нарисовал бы Питер Брейгель Мужицкий, живи он в двадцатые годы двадцатого века.)

Посреди комнаты на табуретке сидел посетитель и уныло разглядывал расписные стены.

А председатель, молодой и степенный, втолковывал ему:

— Гражданин Щапов, эта банда у нас, как бельмо на глазу, или, понятней сказать, как чирей на заднем месте. И вы обязаны нам помочь!

— Но я же ни сном ни духом!..

— Как бывший буржуй, — продолжал председатель, не слушая, — вы свободно можете знать, где они ховаются, кто их вожак…

— И как здоровье персидского шаха, — желчно добавил Щапов.

— Шо вы этим хочете сказать?

— А то, что я про банду ничего не знаю и знать не хочу!.. Не верите — расстреляйте меня! — Он рванул на груди ветхую манишку. — И жену стреляйте! И детей!

Председатель досадливо поморщился:

— Это вы предлагаете большую глупость. Зачем же нам стрелять ваших деток? Идите себе.

Поклонившись, Щапов пошел к дверям.

Ревкомовский писарь, который все это время скрипел пером, не поднимая головы, теперь встал. Был он не старше председателя, чернобров и смугл лицом. Одернув гимнастерку, он вышел из-за стола и загородил дорогу бывшему буржую.

— Не торопись, — сказал он негромко. — Это тебе был официальный допрос. А теперь давай говорить по душам. Отвечай, буржуйская морда, где банда? Кто у них атаман?

Он защемил между пальцами мясистый нос Щапова и крутанул.

— Охрим! — сердито закричал председатель. — Опять? А ну, брось!

Писарь отпустил буржуйский нос. Щапов пулей выскочил за дверь. И сразу же в комнату просунулась взволнованная физиономия иллюзионщика.

— Товарищи! Разрешите обратиться!

— Почекайте трохи, — недовольно сказал председатель, и дверь закрылась. А предревкома снова повернулся к Охриму: — Шо ты за мучитель? — покачал он головой. — Это же стыд! Это позор!

— А это не стыд, что мы ту клятую банду ловим, ловим за хвост, а ухватить не можем?!

Дверь опять отворилась. На пороге топтался иллюзионщик.

— Товарищи! Разрешите все-таки обратиться!

— Ну, шо там у вас? — вздохнул председатель.

— Товарищи, пожар! Горит театр, товарищи!

Когда председатель, Охрим и запыхавшийся иллюзионщик прибежали на базарную площадь, над театром клубился сизый дым, а очумелые зрители спасались от огня через окна и двери.

Председатель прибавил ходу. Прорезав толпу, он подбежал к театру, но попасть внутрь не смог. В дверях билась и верещала Крыся — закопченная, дымящаяся. Она рвалась на улицу, но перекладина креста, к которому Крыся была привязана, не проходила в дверь.

Сзади суетился Искремас. Он еще раз приналег, и ему удалось выпихнуть крест, а вместе с ним и Крысю наружу. Сам же Искремас нырнул обратно в дым.

Председатель отвязал тлеющую Крысю от креста и накинул на нее свою шинель.

В это время из дверей выбежал Искремас, волоча за собой театральный занавес.

— Первый блин комом! — закричал он и обвел собравшихся радостными глазами. — Но все равно, это было грандиозно!

— Шо вы этим хочете сказать?! — строго спросил председатель.

— Товарищ председатель? — всунулся в разговор иллюзионщик. — Отберите у него мандат!

— Мандат! Никакого мандата ему не давали. — Председатель повернулся к Искремасу: — Значит, театр заняли самочинно, да еще и людей пожгли? Ось, дивчину осмолил, як порося!..

На крыше театра маляр и Охрим, с ведрами в руках, деятельно тушили пожар. А Искремас прижимал к груди занавес, словно спасенное в бою знамя, и объяснял председателю ревкома:

— Поймите, я хотел расшевелить обывателей… Даже напугать их… Но не бенгальским же огнем!.. Настоящему искусству нужен огонь, который бушует, который жжет! А кулиса загорелась случайно.

— Вот и вышло, что ваша идэя глупая и вредная для народа, — сказал председатель наставительно. — Почему вы не пришли посоветоваться? Мы бы вас научили, шо в театре можно, а шо нельзя.

Искремас затрясся от злобы.

— Ну, знаете… Если каждый дурак начнет меня учить…

— Шо вы этим хочете сказать?

— Что вы дурак.

Собравшиеся вокруг зеваки ахнули, Крыся охнула, но председатель и бровью не повел.

— Понятно, — сказал он и поманил рукой двух здоровенных парней. — А ну-ка, возьмите этого гражданина под арест.

— Да кто вы такой? — заорал Искремас. — Как ваша фамилия?

— Я-то знаю, кто я такой, — усмехнулся председатель. — А кто вы такой, это еще надо прояснить… Тут приезжал один артист, раввин… Не, не раввин. Брамин. Индийские фокусы показывал… Такой пройдисвит! Две керосиновые лампы с театра увез… Со стеклами.

— Не чепляйтесь до него! — закричала Крыся и стала отпихивать председателя подальше от Искремаса. — Вин божевильный, нерозумный… Чи вы не бачите?.. Дядько Якиман, пийдемо до дому!

— Обожди, Крыся! — сказал Искремас. Сощурившись, он глядел на председателя. — Все, что я делаю, я делаю для революции. И предан ей не меньше, чем вы. А меня под арест?.. Дудки! Ничего у вас не выйдет. Я свободен, как ветер. Я здесь проездом!..

— А я так думаю, шо вы у нас погостюете. — возразил председатель и кивнул хлопцам.

Двое активистов повели Искремаса в тюрьму Он шел, то и дело пожимая плечами» с горькой и недоуменной улыбкой на губах.

А председатель шагал в другую сторону. За ним бежал иллюзионщик и на бегу приставал:

— Тысячу раз извиняюсь, могу я занять помещение?


Сегодня председатель Сердюк проводил в ревкоме разъяснительную работу среди нацменьшинств. Те держались двумя кучками: у правой стенки — цыгане, у левой — пожилые евреи.

— Товарищи трудящиеся цыгане, — степенно говорил председатель. — Вы должны в корне изменить свое отношение к лошадям… — Он повернулся налево. — А вы, товарищи трудящиеся евреи, должны в корне изменить…

Речь председателя прервал вбежавший в комнату писарь Охрим. Нагнувшись к уху председателя, он тихо и торопливо сказал:

— Товарищ Сердюк, плохие дела. Белые…

— Белые? Ты шо, пьяный?.. Банда!

— Какая там банда… Говорят вам, белые!.. К городу подходит белый полк. Не знаю, откуда взялись, но только идут с царским знаменем, в погонах, и есть у них артиллерия…


В подвале, который служил тюрьмой, содержался один арестант — Искремас. Съежившись в кулачок, накрывшись с головой пиджачишком, он спал на нарах.

Дубовая дверь с грохотом распахнулась и снова захлопнулась, пропустив в подвал предревкома и его писаря. Искремас вскочил со своих нар, будто его взрывом подбросило:

— Меня с утра не поили, не кормили!.. Что это такое? Где я нахожусь?.. В белой контрразведке?!

— Объясняю, — неторопливо ответил председатель, — в настоящий момент вы действительно находитесь в белой контрразведке… И мы тоже.

Только сейчас Искремас заметил, что оба ревкомовца без оружия и даже без поясов, а левая рука у председателя обмотана бурой от крови тряпкой.

— То есть как? — спросил артист упавшим голосом. — Что случилось?

Писарь Охрим не выдержал и улыбнулся.

— Белые в городе, — объяснил он.

Дверь распахнулась. На пороге стоял солдат, на плечах у него были погоны, а на фуражке — овальная кокарда.

— Который тут артист? А ну, выходи!..

У Искремаса на лбу заблестели бисеринки холодного пота. Он попробовал улыбнуться — ничего не получилось.

— Значит, меня первого, — сказал он ревкомовцам. — Прощайте, товарищи! Если останетесь живы, напишите Луначарскому, что…

— Давай, давай! Шевелись!

И дверь за Искремасом захлопнулась.


Штаб белого полка вселился в комнаты ревкома. Саперными лопатками солдаты соскребали со стен агитживопись, нагнанные в большом количестве бабы мыли полы. У тех и у других работа шла неспоро. Солдатики отвлекались, чтобы похлопать мойщиц по вздыбленным задам. Бабы отмахивались мокрыми тряпками.

Табличка «Председатель ревкома» исчезла, а на гвозде вместо маузера висела сабля с офицерским темляком.

Под саблей сидел молодой веселый штабс-капитан и беседовал с Искремасом.

— Искремас? — удивлялся он. — Смешная фамилия. Что-нибудь французское?

— М-м… Не совсем, — выдавил из себя Искремас. Он сидел напряженно и неудобно, не касаясь лопатками спинки стула.

— Так вот, господин артист, открою вам военную тайну: мы идем в Крым, к генералу Врангелю. Здесь мы только на биваке. Но! Штабс-капитан строго постучал пальцем о край стола. — Но в городе пускай думают, что мы тут прочно и надолго! Нормальная жизнь, процветание искусств, торговли и ремесел… Посему обращаюсь к вам с покорной просьбой: устройте для нас гала-представление…

Искремас тоскливо смотрел на него. Сердце подсказывало, что с этим веселым штабс-капитаном шутки плохи. Тем не менее он сказал:

— Я не могу.

— Почему? — нахмурился штабс-капитан. — Это даже невежливо. Я ваш ангел-спаситель. Я вас выпустил из каталажки.

— Видите ли… Э-э… Простите, как ваше имя-отчество?

— Мое имя-отчество — господин штабс-капитан, — строго сказал офицер.

— Э-э… господин штабс-капитан, мой театр — это парэкселянс, театр Шекспира… Я не могу в короткий срок…

— Помилуйте, маэстро! Какой Шекспир? — Штабс-капитан опять развеселился. — Кто его будет смотреть? Вы да я?.. Слепите на скорую руку дивертисментик — куплеты, еврейские рассказики, дансапаш… Наши дамы вам помогут.

Сквозь открытую дверь Искремасу видны были равнодушные бабьи зады, серые затылки солдат, скребущих стену. Никому не было дела до того, что сейчас артист подпишет себе смертный приговор.

— Все равно не могу, — сказал Искремас и поднялся со стула. — Это против моих убеждений.

— Так вы у нас идейный? — протянул штабс-капитан и, зажмурив один глаз, поглядел на Искремаса, будто целился. — Господи, ты слышишь? У актеров тоже убеждения… Что за страна!.. Адвокаты — Мараты, землемеры — Робеспьеры. Каждый провизор — Гарибальди!..

Его тираду прервал неожиданный и громкий шум. Четверо солдат под руководством унтера пытались втащить в комнату огромный, обитый железом сундук. Поскольку сундук в дверь никак не проходил, исполнительные солдаты стали выбивать дверную раму прикладами.

— Куда? — заорал штабс-капитан. — С ума посходили?

— До вас, васбродья, — сказал унтер. Унтер был калмык.

— Ты, Чингис-хан! Это же архив! Тащи его в подвал.

Накричав на унтера, штабс-капитан снова занялся Искремасом.

— Так вот, господин Карл Моор. Стало быть, мы вам плохи. А что вы будете делать без нас? — Он показал подбородком на моющих полы баб. — Все на четвереньки станете, как вот эти Каллипиги! Станете на четвереньки и будете играть в обезьян!

Офицер помолчал, а потом сказал весело, как в самом начале разговора:

— Счастье ваше, что вы напали на человека мягкого, терпимого… Вот поймали мы двух местных комиссаров. Я и с ними по-человечески. Другой бы пристрелил на месте — а я нет! Я их буду судить. По закону. И повешу — тоже по закону… Короче говоря, засуньте свои убеждения в задницу! Идите и готовьте спектакль!..


Иллюзионщик снова был изгнан из храма искусства. На сцене под аккомпанемент пианино две дамы мелодекламировали:

Три юных пажа покидали

Навеки свой берег родной.

В глазах у них слезы блистали,

И горек был ветер морской…

На дамах были трико, испанские трусы и бархатные береты. Одна из дам, кроме того, была вооружена алебардой. Это шла репетиция.

В первом ряду, сгорбившись, упираясь кулаками в колени, сидел Искремас. За его спиной стояла Крыся с солдатским котелком в руках.

— «Люблю золотистые косы!» — выкрикнула одна дама и оперлась на алебарду.

А вторая, указав пальцем, пояснила:

— Так первый, вздыхая, сказал…

— «Пойду умирать под утесы, где плещет играющий вал!» — закончила дама с алебардой и вздохнула так глубоко, что на ней что-то лопнуло, видимо, лифчик. Дама схватилась за плечо и спросила у пианистки: — Поленька, у вас найдется иголка?

— Владимир Павлович, у нас катастрофа! — сконфуженно сказала Искремасу вторая дама. И оба пажа скрылись за пианино — производить починку.

— Дядько Якиман, поишьте, — сказала Крыся и поставила котелок на скамейку рядом с Искремасом.

— Я не испугался их угроз, — невпопад ответил артист. Он думал про другое. — Ну что ж, они бы меня расстреляли. Подумаешь!.. Но я артист. Я должен ежедневно упражняться в ремесле, как скрипач!.. И даже не в этом дело. Понимаешь, они мои враги!.. И я должен сражаться с ними. Всегда, в любых условиях. Ведь я же могу в самый пошлый фарс вложить иносказание, некий скрытый смысл. Ведь, правда, Крыся?

— Вы поишьте.

— Отстань!.. Я тебе скажу больше: театр — это мое оружие! И я просто не имел права бросать его. Вместо меня сюда пришла бы какая-нибудь мразь и поставила бы… Не знаю, что… «Жизнь за царя»!..

Искремас со злобой поглядел на сцену.

Дамы уже успели вернуться и теперь декламировали, принимая разные позы:

А третий любил, королеву.

Он молча пошел умирать.

Не выдержав, артист вскочил и замахал руками:

— Не то! Не то! Не то!.. Сделаем по-другому! — Он взбежал на сцену и стал объяснять огорченным дамам: — Поймите, сейчас война! Сейчас все прекрасно знают, как и почему люди идут умирать!.. А эти голубые сопли никому не нужны!

— Я исполняла это в Ростове, в офицерском собрании, — жалобно сказала дама с алебардой. — Меня на руках носили!

— Кто вас носил? Иван Поддубный? — желчно спросил Искремас. Он подбежал к пианино и сыграл мелодию «Пажей» на какой-то свой манер: в лихорадочном темпе, бесстыдно-весело.

— Вы будете петь и двигаться вот так! Пошлость мы доведем до абсолюта.

Он показал как, и дамы испуганно ахнули:

— Но ведь это выйдет шансонетка!

— Выйдет именно то, что нужно! В этой белиберде появится зловещий юмор!.. Прошу!

Искремас оседлал алебарду, как деревянную лошадку, и поскакал вокруг сцены, непристойно оттопырив зад. Дамы скакали за ним, вскидывали ноги и пели:

Три юных пажа покидали

Навеки свой берег родной!

В глазах у них слезы блистали…

Крыся смотрела на эту вакханалию с нескрываемым омерзением.

— Пане режиссер! — негромко позвали из зала. — Можно вас на минуту?

Искремас оглянулся и похолодел: между скамейками стоял ревкомовский писарь, тот самый, которого штабс-капитан собирался повесить по закону. Был Охрим в своих галифе и хромовых сапогах, только на плечи накинул рыжую домотканую свитку. Свитка эта была вся мокрая: на дворе шел дождь.

— Вы ко мне, това… э-э… сударь? — спросил Искремас дрогнувшим голосом. И вслед дамам: — Продолжайте.

По дороге на сцену Охрим забрал из Крысиных рук котелок с обедом. Девчушка пискнула протестующе, но Искремас замахал на нее руками, приказывая молчать.

Рядом со сценой был чуланчик — то ли гримерная, то ли комната режиссера. Туда и завел Искремас писаря.

— Они вас отпустили?!

— Они отпустят! — усмехнулся Охрим и пригладил ладонью мокрые волосы. — Утекли мы с председателем.

Рассказывая, он выуживал из котелка картофельные блины-дранцы и с нагулянным в тюрьме аппетитом поедал их.

— Вы можете на меня положиться!.. — сказал Искремас с жаром.

Писарь снисходительно улыбнулся:

— Я тут у вас дождь пересижу.

Искремас заволновался:

— Конечно! Конечно!

За дощатой стенкой затопотали сапоги, забрякали шпоры, раздались офицерские голоса:

— Анюта, Маргарита Власьевна! Какое зрелище очам!

— Ор-ригинально! Ор-ригинально!

Искремас с тоской огляделся: запасного выхода в чулане не было, окон — тоже.

— А где ваш деспот и тиран?

Дамский голос ответил:

— Уединился вон туда…

— С хористочкой?.. Сейчас мы нарушим ихний тет-а-тет!

За стенкой засмеялись, заговорили все вместе, так что слов было не разобрать.

Охрим неторопливо отцепил от пояса фляжку-манерку. Из ее горлышка почему-то торчал фитиль. Писарь чиркнул спичкой, и фитиль, потрескивая, задымил голубым дымком.

— Что это? — прошептал Искремас.

Охрим ответил, не понизив голоса:

— Бомба, самоделочка… Были фабричные, да кончились.

Он поставил бомбу на пол у своих ног, достал кисет и стал сворачивать цигарку.

— Теперь пускай заводят, — сказал он. — В случае чего, тикайте через зал…

Искремас стиснул между коленями обе ладони — чтоб не дрожали. Офицеры за стенкой по-прежнему любезничали с дамами.

Цигарка была готова. Охрим взял с пола бомбу и прикурил от тлеющего фитиля, который уменьшился уже почти вдвое. Искремас, чтоб не глядеть, отвернулся. А писарь поставил бомбу на место, взял со столика коробку с гримом и уважительно понюхал.

— Товарищ режиссер, — сказал он, смущаясь. — Вот можете вы определить человека — годится он в артисты или нет?

— А почему это вас интересует? — спросил Искремас по-прежнему шепотом.

Писарь застеснялся еще больше.

— Вообще-то, ведь я учитель… И театр для меня — мечта… Как вам выразить? Звезда на небе жизни. А вот храбрости не хватает…

За перегородкой сказали:

— Господа, дождик поутих.

Снова застучали сапоги: это офицеры уходили.

Охрим прислушался, сказал:

— Ну, добре. За театр мы после поговорим.

— Конечно, конечно, — поспешно согласился Искремас. Ему очень хотелось, чтобы опасный гость ушел, но попросить об этом было стыдно.

Охрим поплевал на пальцы и притушил фитилек своей самодельной бомбы. Искремас тоже поплевал и потискал в пальцах потухший фитиль — для верности. Усмехнувшись, писарь встал.

Вместе с Искремасом он вышел на сцену, где обе артистки галопировали под музыку верхом на алебарде.

Писарь неторопливо прошел через зал и скрылся за дверью. А Искремас стоял и смотрел на скачущих дам.

— Знаете что, — сказал он внезапно. — Это не годится… Делайте, как было раньше.

Не прощаясь, он направился к выходу.

Крыся стояла в дверях и с интересом глядела на улицу.

— Я передумал, Крыся, — сообщил ей артист. — Пускай эти дурочки делают по-своему… Женщину нельзя унижать. Нельзя ее показывать в смешном и жалком виде. Женщина должна быть всегда прекрасна… Понимаешь?

— Чего ж тут не понять? — сказала Крыся злобно. — Они для вас прекрасные, потому что городские.

Искремас только руками развел.

— Ладно. Пошли!

— Ни! — Крыся схватила его за рукав. — Стойте тут.

Артист в недоумении огляделся. На базарной площади было тихо и пусто. Только на углу, возле аптеки, стоял фаэтон, запряженный парой. На козлах возвышался бородатый солдат. Два офицера весело спорили рядом — наверное, о том, кому первому садиться в этот фаэтон.

Оглушительно грохнул взрыв. Комья земли и щепки забарабанили в стену театра.

Искремас зажмурился, а когда открыл глаза, лошади с ошалелым ржанием неслись по площади — но уже без фаэтона. Только обломанное дышло колотилось об землю.

— Це той, чернобривый, что с вами балакал, — радостно доложила Крыся. — Вин туды шось пидсунул.

Схватив Крысю за руку, Искремас быстро зашагал в сторону от взрыва.

— Тш-ш! — шипел он на ходу. — А если тебя услышат? Тогда мы пропали!..

— Ох!.. Ых!.. Ах!.. — стонал Искремас. По его искаженному лицу струился пот, волосы мокрыми перьями прилипли ко лбу.

Он лежал на лавке, а голый маляр, сутулый и волосатый, как огромная обезьяна, лупил его веником по спине.

Искремас привстал, сунул голову в шайку с холодной водой, а когда вынырнул — на лице его было счастливое и просветленное выражение.

— Баня — это русский языческий храм!.. Ванна очищает только тело, а баня очищает и душу!

Теперь уже маляр возлежал на лавке, а Искремас неумело сек его веником.

— И как оно нам нужно — это очищение! — говорил он, сопровождая каждое слово ударом веника. — Компромиссы… Трусость… Сделки с совестью…

И вдруг он умолк, увидев в двух шагах от себя улыбающуюся рожу иллюзионщика. Тот стоял голый, но в своей несуразной шапочке и, словно круглый щит, держал перед собой шайку — правда, пониже, чем держат щит.

— Привет от соседней музы! — хихикнул он, и сразу волшебство бани кончилось для Искремаса.

— Как сюда попал этот субъект? — гневно спросил артист.

— Федор Николаевич! Владимир Павлович! — жалобно заблеял иллюзионщик. — Я же знаю — вы после бани будете есть раков… Так я принес первачу! Не свекловичного, а хлебного…

Искремас подумал, а потом сказал:

— Черт с вами. Оставайтесь.

— Мерси! — поклонился иллюзионщик. — В эти трудные времена мы, интеллигенция… Мы должны, так сказать, консолидироваться!

Он снял свою шапочку, макнул в холодную воду и снова надел, объяснив:

— Париться я зверь. А вот макушка не выносит.

Искремас опять пришел в хорошее настроение.

— Федор Николаевич! — крикнул он. — Наконец-то этот проходимец в наших руках. Хватайте его!

Иллюзионщик радостно завизжал, а Искремас схватил шайку и плеснул воды на каменку.

Шипучий пар окутал всех и все.

Посреди стола громоздились раки — красные, будто они тоже напарились в бане. А рядом стоял штоф с керосинного цвета жидкостью. Послышались шум шагов, смех и голос иллюзионщика:

— Петр Великий говаривал: год не пей, два не пей, а после бани укради да выпей!

Открылась дверь, Искремас первым вошел в комнату.

— Вот именно! После бани даже нищие…

Слово «пьют» Искремас сказать не успел, потому что замер на пороге в изумлении.

Стены этой обыкновенной селянской хаты были увешаны картинами — диковинными, яркими, тревожными… Более того, одну стену — ту, что была против двери, — художник расписал прямо по штукатурке. Он нарисовал радугу, до которой, словно по крутому холму, шел пахарь за своей лошадью, а над сохою алело знамя с серпом и молотом.

— Вы? — спросил Искремас резко.

Маляр виновато кивнул.

— Бог ты мой, — сказал артист и больше ничего не сказал. Он переходил от одной картины к другой, удивляясь и радуясь.

Георгий-Победоносец — какой-то странный, со звездой на лбу и в гимнастерке с бранденбурами — поражал копьем зеленый поезд, который извивался, как дракон… Немцы в своих колючих касках расстреливали яблоню, и дерево кричало от боли круглыми красными ртами яблок… Почти на всех картинах были радуги, яблоки, мужчины с квадратными ладонями и грустные широкоплечие женщины.

Искремас смотрел, а иллюзионщик уже плотоядно суетился у стола и выкликал:

— Ай да раки! Прямо крокодилы! Ихтиозавры! К оружию, сограждане!

Искремас повернулся к хозяину, который глядел на него опасливо и печально.

— А я-то думал, что вы маляр… что я возвышу вас до своего театра.

И маляр (но мы теперь будем называть его художником), всегда такой медленный и застенчивый в движениях, вдруг засуетился, забегал по комнате и стал переворачивать висящие на стенах картины. Все они были написаны на старой клеенке, и, как оказалось, с обеих сторон.

— А почему с двух сторон? Для экономии? — догадался Искремас. — Федя, Федя, бить вас некому!.. Это же варварство. В один прекрасный день человечество протрет глаза, и тогда эти картины будут висеть в Лувре!.. В Дрездене! В Прадо!.. Да что там! На Красной площади устроят вашу выставку!

На громкий голос Искремаса из кухни высунулись жена художника и помогавшая ей Крыся. Хозяин сдвинул брови и махнул тяжелой рукой:

— Геть! Не надо вам это слушать.

Женщины снова скрылись.

— Володя! — сказал иллюзионщик. — Бросьте хреновину пороть… Таких картин на любом базаре…

— Ничтожество!.. — завопил Искремас и затопал ногами. — Меня и вас люди будут вспоминать только потому, что мы были знакомы с этим гением!

— Капустки принести, — прошептал художник хрипло и вышел в сени.

Он набирал капусту в тарелку, а руки его дрожали от радости и волнения.

На кухне сидели жена художника и Крыся.

— Вот так и мучаюсь, — жаловалась жена художника. — Чтоб его косые очи полопались!.. Погубил он себя и меня молодую. — Она смахнула слезу. — А этот, шебутной, он кто тебе?

— Так… Вотчим, — сказала Крыся, вздохнув. — Тэж дурный.

— Пристает? — полюбопытствовала жена художника.

— Та ни. Я ж вам кажу — совсем дурный.

Крыся достала из-за пазухи помятую открытку.

— Ось шо я у его найшла… Хвотография, мабудь, его жинка.

Собственно, это была не фотография, а репродукция с известного портрета актрисы Ермоловой.

Наискось, по шлейфу юбки, было написано: «Вл. Павл, с пожеланием найти себя».

— А чтоб их всех болячка задавила! — махнула рукой жена художника и налила из бутылочки в два стакана. — Давай, сиротка… Не все ж им, кобелям, хлестать!..


Ночь была светлая-светлая от луны и от звезд. На белую дорогу черными шпалами легли тени тополей. Ковыльная степь плескалась и поблескивала, как озеро.

Над степью, над хатками, над тополями одинокий мужской голос пел:

Гори, гори, моя звезда —

Звезда любви приветная.

Ты у меня одна заветная,

Другой не будет никогда.

Звезда надежды благодатная,

Звезда моих счастливых дней,

Ты будешь точно незакатная

В душе измученной моей.

Твоих лучей волшебной силою

Вся жизнь моя озарена.

Умру ли я — ты над могилою

Гори, сияй, моя звезда!..

— «Умр-р-ру ли я — ты над могилою, — взревели пьяными голосами иллюзионщик и художник Федя, подпевая Искремасу, — гор-ри, сияй, моя звезда!..»

Стол, будто поле сражения, был усеян красными рачьими латами. Штоф наполовину опустел.

— Ах, друзья, как же это все прекрасно! — Искремас разговаривал, дирижируя огромной рачьей клешней. — Три художника, три товарища по искусству!.. Пашка, ты прохвост, но тоже сопричастен… Потому что сидишь за одним столом с нами.

— Подумаешь, гении! — обиделся иллюзионщик. Он захмелел и от этого стал самоуверен и сварлив. — А я вам скажу, что синематограф — это, может быть, тоже искусство! И даже искусство будущего!

И он с хрустом раскусил рачий панцирь. Раков иллюзионщик ел по-хозяйски, не брезгуя и брюшком. От этого лицо у него украсилось зелеными усами, как у футуриста.

— Никогда! — отрезал Искремас. — Никогда не заменят твои дергунчики пластического величия живого тела!.. Магия духовного контакта, пуповина прямого общения со зрителем — вот что такое театр!.. А что такое твой иллюзион? Машинерия, пошлость и убогая немота!

Искремас вскочил. Дергаясь, как в пляске святого Витта, он пробежался по комнате, обнаружил и прочитал воображаемое письмо, горестно заломил руки, схватил со стола большого рака, поднес к виску, застрелился и упал. На все это ему потребовалось три секунды.

— Вот что такое синематограф! — повторил он, поднимаясь с пола.

На кухне, под свисающими с потолка гирляндами лука, плясала захмелевшая жена художника — кружилась беззвучно на месте, помахивала платочком.

А Крыся сидела за столом, грустно разглядывая портрет Ермоловой. Потом взяла вилку и выколола великой актрисе оба глаза.

Художник, вертя в пальцах пустой стакан, смотрел на Искремаса с умиленной улыбкой. Артист подошел к нему, обнял за плечи.

— Феденька! — сказал он нежно. — Вернутся хорошие времена, и я в этом Богом забытом городишке поставлю великий спектакль! Спектакль-откровение! Спектакль-динамит! Нам будут завидовать Москва и Петроград!.. А ты мне напишешь декорации, распишешь занавес, разукрасишь зал… И каждому зрителю мы будем дарить на память твою картину. Маленькую!.. Пускай унесет ее домой и приобщит к истинной красоте своих детей или старых родителей!.. А Пашку мы тоже возьмем к себе. Он будет продавать билеты.

— Почему это билеты? — возмутился иллюзионщик. — Чем я хуже вас?

Искремас сочувственно вздохнул:

— Я тебе объясню… Погляди на эту картину. — Артист показал на вспахивающего радугу крестьянина. — В ней звенит душа художника… А где твоя душа?.. Меня и Федю движут по жизни высокие идеи. А тебя движут по жизни твои кривые ножки. — И Искремас снова уселся за стол.

Иллюзионщик посмотрел на него с высокомерной улыбкой:

— Нет, братики, ошиблись! У меня тоже есть идея…

— Какая же? — поинтересовался Искремас.

— Выжить! — отчеканил иллюзионщик.

В сенях послышались шум, скрип кожи и звяканье железа. Чужой голос сказал:

— Не убейтесь, вашбродь… Тут приступочка.

Разговор о жизни оборвался на полуслове. Иллюзионщик вдруг задергался, зашипел по-гусиному и стал тыкать пальцем в красного пахаря на стене. Искремас понял. Он вскочил и прислонился к стенке, загораживая собой крамольную картину. Но его спины хватило только на пол-лошади. Тогда иллюзионщик и художник тоже стали к стене, рядом с артистом.

В комнату вошел знакомый Искремасу штабс-капитан. Его сопровождал вахмистр — с перебитым носом и тусклыми, как пули, глазами.

— А, господин Станиславский! — улыбнулся штабс-капитан. — Приятный сюрприз. А я слышу — голоса, веселье… Дай, думаю, зайду погляжу, что там за пир во время чумы.

Искремас, маляр и иллюзионщик молчали.

— Да, вы садитесь, господа, — разрешил штабс-капитан. — В ногах правды нет. И я, с вашего разрешения, присяду… Ну, что вы стоите? Садитесь!

Ни один из троих не тронулся с места.

— Ах вон оно что, — нахмурился штабс-капитан. — Хотите, чтобы я поскорее покинул вас?.. А я как раз расположен посидеть, поболтать. — Он опустился на стул и вдруг гаркнул: — Сесть!!!

Глаза у него сузились, губы напряглись и побелели.

И тогда иллюзионщик не выдержал. Жалко оглянувшись на товарищей, словно бы извинившись перед ними, он даже не сел, а как-то сполз по стене на лавку.

А в просвете между художником и Искремасом стали видны серп, молот и летящее красное знамя.

— Так, так, так, — сказал штабс-капитан задумчиво. — А ну, отойдите. Дайте полюбоваться.

Художник и Искремас молча сели на свои места.

Офицер долго рассматривал красного пахаря, потом другие картины, потом сказал:

— Знакомая рука… Значит, это ты ревком расписывал?.. Сукины дети! Хочешь с вами по-человечески, так нет. Каждый норовит лягнуть копытом… — Он повернулся к вахмистру: — Вахрамеев! Сведи-ка его в холодную!

Вахмистр с сожалением поглядел на штоф с самогонкой, на закуску и тяжело, как лошадь, вздохнул.

— Веди, веди! — поторопил его офицер.

Вахмистр буркнул что-то, наверное «Слушаюсь!", и повел художника из комнаты.

Искремас с иллюзионщиком сидели, не поднимая глаз. Штабс-капитан налил себе самогонки.

— Посидит денек-другой — поумнеет! — сказал он и раздраженно подвинул штоф к Искремасу. — Прошу!

Дрожащей рукой Искремас налил себе и иллюзионщику.


…Вахмистр вел художника через сад.

Оли шли в молчании, задевая головами отяжелевшие ветки яблонь. Прямо над садом покачивалась белая луна. Где-то совсем недалеко играла гармошка, солдатские каблуки трамбовали землю. Там плясали полечку-кадриль. Повизгивали девки, которых щипали кавалеры. Всем было хорошо — одному вахмистру плохо. Он с ненавистью поглядел на сутулую спину художника.

Сзади, сквозь беспорядочное кружево ветвей, маяком светило окошко хаты. А впереди лежала длинная скучная дорога, по которой надо было идти.

— Вертайся, — буркнул вахмистр.

В глазах у художника мелькнула робкая надежда. Он повернулся и зашагал обратно.

— Стой, — приказал вахмистр негромко. Художник остановился, посмотрел на угрюмую морду с перебитым носом и понял, что пришел его смертный час.

Вахмистр снял с плеча карабин, показал стволом:

— Туды.

Художник печально стал к высокой яблоне. Потом вздохнул и одернул, оправил на себе рубаху, будто его должны были фотографировать. Вахмистр внимательно прицелился и выстрелил.

Художника шатнуло, большое его тело ударилось о ствол дерева и медленно съехало на землю. А с веток, потревоженных ударом, посыпались на художника звонкие спелые яблоки…


— Но кто был действительно неподражаем, — говорил штабс-капитан, — так это Бравич! Согласны?

Искремас напряженно вслушивался, но не в эти слова.

— Вы слышали выстрел? — спросил он вдруг.

— Ну слышал, — сказал офицер, обиженный невниманием собеседника. — Выстрел, как выстрел…

Иллюзионщик нервно привстал, снова сел. Выстрел встревожил и его. Из кухни выглянули испуганные лица Крыси и жены художника. Наступило тяжелое молчание.

Потом дверь со скрипом открылась, и в комнату вошел вахмистр. В одной руке он держал карабин, в другой надкусанное яблоко.

— Убег, — мрачно сказал он.

— Как это «убег»? — вскинулся штабс-капитан. — Что ты врешь?

— Ну, далеко-то не убег, — усмехнулся Вахрамеев и взял со стола стакан. — Разрешите, вашбродь?

Жена художника затряслась, завыла и побежала вон из хаты.

Искремас, все еще боясь поверить, переводил глаза с вахмистра на офицера.

Иллюзионщик, человек более сообразительный, застегнул свой куцый пиджачишко и стал бочком подбираться к выходу.

А штабс-капитан сокрушенно улыбнулся и развел руками, как бы приглашая всех в свидетели своего бессилия перед этих хамом, которого теперь не оторвешь от самогонки.

— Ну что ты будешь делать? Никакой дисциплины! Да, осерчало казачество, осерчало…

— Так точно, вашбродь. — И вахмистр налил себе вторую.

— Стихия! — объяснил штабс-капитан. Дух, выпущенный революцией из бутылки — и посему к бутылке стремящийся.

Но Искремас не слушал. Ужас, горе, гнев — все чувства, переполнявшие его, — вдруг вырвались наружу отчаянным криком:

— Убийцы… Это был художник, а вы его убили!

Искремас задыхался и тряс кулаками перед носом офицера. Вахмистр потянулся было за своим карабином, но штабс-капитан нажал ему на плечо, и он остался сидеть на месте.

— А при чем тут я? — поинтересовался штабс-капитан.

— Вы хуже его! Он тупая скотина, он идет, куда его гонят!.. А у вас была свобода выбора! И вы выбрали… Вы интеллигентный негодяй — самое подлое, что может быть на свете!..

Тут к Искремасу кинулась Крыся. Она упала на колени и, цепко обхватив его, закричала:

— Дядечка! Миленький! Не ругайтесь с ними! Они вас убьють!

И сразу же, как будто вторя Крысе, за окном в саду запричитала вдова художника: видно, нашла под яблоней своего мужа.

— Ой, родненький, ой, золотенький!.. Ой, что ж ты натворил!.. Ой, куда ж я теперь без тебя!..

Схватив Крысю за шиворот, вахмистр доволок ее по полу и вышвырнул из комнаты. А штабс-капитан сказал Искремасу сдавленным голосом:

— Так, так… Ну, поговорите еще.

— Что ты на меня оскалился? — заорал артист: — Я тебя не боюсь! Я тебя ненавижу!.. Что, убьешь меня? Это ты умеешь. Убей меня, его убей!..

Он показал на иллюзионщика. Тот в панике замахал руками:

— Меня прошу не путать!.. Моя лояльность не вызывает… А ты с ума сошел! Ты что, не видишь?.. Господин офицер опечален! Он сожалеет!

Но штабс-капитан не сожалел. Заикаясь от лютой злобы, он сказал. Искремасу:

— Ты кончил?.. Тогда слушай, шут гороховый! Ты у меня сыграешь такую роль, какая тебе и не снилась. Не Ромео и не Джульетту… Ты у меня кукушку сыграешь! Знаешь, что такое кукушка?!


На круглом венском стуле лежали револьвер и носовой платок. Стул стоял в углу подвала — просторного и мрачного, с серыми сводами. В трех других углах на трех таких же стульях сидели три офицера. Глаза у каждого были завязаны, каждый держал в руке револьвер.

В центре подвала стоял Искремас, поникший и растерянный..

— Ты кукушка, а мы охотники, — втолковывал ему штабс-капитан. — Ты будешь куковать, а мы стрелять на твой голос. У каждого в барабане три патрона. Уцелеешь — твое собачье счастье.

— Нэ уцелеет, — веско сказал из своего угла офицер в белой черкеске.

Штабс-капитан дошел к свободному стулу, завязал себе глаза платком и поднял револьвер.

— Господа, начинаем.

Искремас стоял посередине, не решаясь пошевельнуться. Четыре смерти смотрели на него пустыми зрачками револьверных дул.

— Ты нам игру не порти! — сердито крикнул штабс-капитан. — Ты кукушка, значит, кукуй!.. Будешь молчать, сниму повязку и ухлопаю, как цуцика.

— Ку-ку! — хрипло сказал Искремас.

— Бу! Бу! Бу! Бу! — ответили с четырех сторон револьверы. Эхо прогремело пушечным залпом и раскрошилось о своды подвала.

Искремас стоял, закусив руку, чтобы не закричать от отчаяния.

— Жив? Подай голос! — скомандовал штабс-капитан.

Искремас осторожно, на цыпочках переместился в сторону, крикнул «Ку-ку!» и упал на четвереньки. Снова гаркнули револьверы. Пуля чиркнула по полу рядом с артистом, обдав его лицо кирпичной пылью. Искремас вскочил на ноги. Один из офицеров прислушался и сказал:

— А ведь жива наша кукушечка!

— Кукушка, кукушка! — крикнул другой, совсем молоденький. — Прокукуй, сколько тебе осталось жить!

Искремас огляделся в смертной тоске. Спрятаться было некуда.

— Давай! — сказал офицер в черкеске. — Последний раз». Ман-олям, теперь не промахнусь!

Устав бояться, устав прятаться, устав радоваться тому, что еще жив, Искремас вышел на середину подвала. Он стоял, бессильно уронив руки, и молчал.

— Ну! — рявкнул штабс-капитан. — Считаю до трех. Раз… два…

— Стреляйте! — сказал Искремас и даже не тронулся с места.

Грохнули выстрелы. Снова пуля выбила кирпичные брызги — на этот раз из стены. Офицеры сняли с глаз повязки.

— Живой! — удивился офицер в черкеске.

Штабс-капитан коротко хохотнул:

— Что, господин артист? Радуетесь чудесному избавлению? — Он с презрением смотрел на серое, бескровное лицо Искремаса. — Это была шутка!.. Мы стреляли холостыми. На тебя, дерьмо, хорошей пули жалко!

Искремас весь обмяк. Он хотел что-то сказать, но не смог и сел на пол, зарыв лицо в колени.

— Позвольте, господа! — сказал офицер в черкеске и обвел всех красивыми коричневыми глазами. — Почему он говорит «холостыми»? Я стрелял боевыми!

И сразу все офицеры заволновались, загалдели:

— Вы слышали? Князь стрелял боевыми!..

— Ты же в меня мог попасть! Я сидел напротив!

— Он всех мог перестрелять… Князь, ведь тебе русским языком объясняли!..

— Я нэ понял…

— Он не понял!.. Болван, ишак кавказский!..

Князь оскалил белые, большие, как клавиши, зубы.

— Какой, ты сказал, ишак?.. Я когда такое слово слышу, знаешь, как делаю? Правой рукой за корень языка беру, левой рукой в грудь упираюсь… — Князь показал, как он это собирается сделать. — И горло, сан-оль, к черту выдираю!..

— Тише вы, тише, господа! — урезонивал спорящих штабс-капитан.

— А с этим что делать? — спросил молоденький офицер про Искремаса.

— С этим?.. Ну, скажите там — пускай его выпорют как Сидорову козу и отпустят с богом!..


У крыльца бывшего ревкома, а теперь белого штаба стояли на часах два окаменелых казака. Дверь распахнулась, и оттуда лицом в пыль выкинули Искремаса.

Он полежал секунду, потом с трудом поднялся и пошел, еле передвигая ноги. Рубаха на его спине намокла рыжими полосами…

…На экране иллюзиона опять, уже в который раз, резвились у моря будущая утопленница и ее родители.

— Как хороши, как свежи были розы! — проникновенно говорил иллюзионщик. — И Русь цвела, не зная власти хама комиссара…

В темноте зала мерцали погоны, офицерские жены грустно прижимались к своим мужьям.

— Кто из нас не предавался знойному вихрю страсти… Но сердцем — сердцем мы были чисты!


По базарной площади ветер гонял сухие кукурузные листья. Тощие собаки безнадежно рылись в мусоре у мясного ряда.

Сгорбившись от боли, через площадь шел Искремас. Возле дверей своего театра он остановился. Изнутри доносились катаральные хрипы шарманки, скорбный голос иллюзионщика говорил:

— Дитя погибло в пучине моря… Но те, кто жив остался, — лучше ль их судьба?.. Отца и мать большевики замучили в чрезвычайке… Так пусть же белый рыцарь отомстит за всех!..

Искремас послушал немного и побрел дальше.

…Он пришел к дому художника. Только самого дома уже не было — его сожгли дотла. Черные разваленные стены еще дымились.

У забора лежали грудой хозяйские пожитки: кой-какая одежка, сковороды и кастрюли, треснутое зеркало, узел с постелью. Вдова художника сидела на этом узле, загородив лицо ладонями, и плакала. А на деревьях в саду, как злые обезьяны, суетились мальчишки, торопясь дограбить беспризорное хозяйство.

Другие ребятишки мотались по двору, лили друг на друга и на белую козу краски из разноцветных банок, колотили палками в ржавое ведро.

Двое тянули в разные стороны обгорелую картину. Ни один не хотел уступить, пока клеенка не лопнула с противным треском.

А еще трое мальчишек запускали змея. Он был сделан тоже из картины.

Задрав небритый подбородок, Искремас печально глядел, как возносилась к облакам душа художника.

Змей летел, покачиваясь, виляя мочальным хвостом. На желтой промасленной бумаге художник изобразил самого себя и свою жену. Женщина держала на руках барашка — наверное, вместо ребеночка, которого не дал Бог.

Дома, люди, деревья внизу были маленькие-маленькие. А змей большой — в полнеба.

За городом виден был монастырь — тот самый, из труб которого валил когда-то черный дым, собирая банду для налета. За монастырем лежали поля, а за ними — зеленой подковой — роща. И если бы поближе приглядеться, в этой роще можно было б увидеть пушки-трехдюймовки, оседланных коней, красные верха кубанок. Здесь прятался, дожидаясь темноты, красноармейский отряд.

Чубастый командир рассматривал в бинокль местечко Кропивницы. Рядом с ним стоял председатель ревкома и, как всегда обстоятельно, объяснял:

— В девять часов офицеры сядут вечерять. Все врозь, по квартирам… Тут вы и вдарите. И мы, гражданская оборона, тоже вдарим…


Искремас лежал на лавке животом вниз. К его голой спине Крыся прикладывала какую-то примочку. Артист дрожал, как от озноба.

— А вот мы плечико помажем, — журчала Крыся. — А вот мы спиночку помажем…

Где-то далеко бабахнул пушечный выстрел, за ним — второй.

— Что это? — вскинулся Искремас.

— Да так… Красные город берут, — сказала Крыся. — Они со вчера в роще ховались.

— Откуда ты знаешь?

— Бабы казалы. На базаре.

Снова грохнули орудия. Где-то совсем близко заквакал пулемет.

— Дай мне рубаху… Я пойду к ним, я попрошу винтовку…

Артист попытался приподняться, но снова рухнул на лавку.

— Ой, куда ж вы хворый пийдете? — испуганно сказала Крыся.

— Конечно, никуда не пойду, — прошептал Искремас.

Загрузка...