Жили по соседству в Гореловской роще два медведя: медведь Спиридон и медведь Лаврентий. По праздникам в гости друг к дружке ходили, медком угощались. А неподалеку от них барсук Филька жил. И сам — ни к кому, и к нему — никто. Завидно было ему, что медведи живут дружно. И решил он поссорить их. Приходит к медведю Лаврентию и говорит:
— Жалко мне тебя, Лаврентий. Доверчивый ты больно. Считаешь другом медведя Спиридона, а он ходит по лесу и посмеивается над тобой. «Лопух, — говорит, — медведь Лаврентий. Не успеешь порог его берлоги переступить, а уж он мед на стол тащит:
угощайся. Я к нему только за тем и хожу, чтобы мед есть».
— Врешь! — рявкнул медведь Лаврентий. — Врешь, Филька. — И сгреб барсука за шиворот.
Перепугался Филька, побледнел: надавит чуть покрепче медведь, и дух из него вон. Не рад уж Филька, что и врать начал, да пятиться назад некуда: слишком далеко зашел. Хитростью решил взять медведя.
— Если я вру, — говорит, — пусть провалюсь я на этом месте.
Страшной клятвой поклялся барсук.
Смотрит медведь Лаврентий: сейчас расступится земля и примет Фильку. Но тот как стоял, так и остался стоять, а земля даже и не шелохнулась под ним. И тогда поверил медведь всему, что сказал барсук. За стол усадил его, медом угощает, жалуется:
— Как она, жизнь-то, повернуться может, а! В глаза, значит, — друг, а за глаза — лопух. Эх, Спиридон, Спиридон...
А Филька ест мед и поддакивает:
— С друзьями уж так: сегодня их полна берлога, а завтра и здравствуй сказать некому. Объели, обпили и поминай как звали. В душу ни к кому не заглянешь, а без этого как узнать, друг он тебе или только мед есть приходил. Нет уж, лучше самому по себе
жить. И радость и горе — все твое, все от тебя.
Говорил Филька, а сам мед за обе щеки уписывал. Наелся досыта, а остатки завернул и унес домой —
пригодится. Отдохнул после сладкого обеда и к медвёдю Спиридону подался. Пришел и ну нашептывать в мягкое медвежье ухо:
— У медведя Лаврентия в гостях был сейчас. Что он говорит о тебе, сказать даже страшно. Говорит, что ты жулик, что ты делаешь только вид, что живешь честно, а сам мед потихоньку из его ульев воруешь.
Поднялся медведь Спиридон.
— Врешь, — кричит, — врешь, Филька! Не мог Лаврентий обо мне сказать такое. Мы же с ним с детства друг друга знаем. Сколько раз раков на речке вместе ловили. Он же мой друг.
А Филька щурит глазки, подбородком кивает:
— Друзья, они разные бывают: и верные и неверные. Ты с другом-то по вечерам на завалинке посиживаешь, на вечернюю зорю смотришь, а он камень против тебя за пазухой держит. И не увидишь, как бабахнет. А если говорю я неправду, то пусть сгорю я на этом месте и даже дыма от меня пусть не будет.
Страшной клятвой поклялся барсук.
Медведь Спиридон попятился даже от страха: сейчас запылает Филька. А Филька как стоял, так и стоять остался, даже еще поднял прутик с земли, колечко из него свивать начал. И тогда поверил медведь всему, что говорил барсук. Заахал:
— Ах, Лаврентий, Лаврентий! Я в тебе души не чаял, а ты вон обо мне говоришь что: жулик я. Да я за всю мою жизнь мухи не обидел, не то чтобы на чужое позариться. Да и зачем мне чужое, когда у меля своего девать некуда.
А тут ужинать пора подоспела. Притащил медведь огромную миску меду. Поставил на стол перед барсуком и дал ему большую ложку.
— Ешь, — говорит, — Филька. Если бы не ты, л бы и теперь не знал, что не друг мне Лаврентий. В глаза мне одно говорит, а на стороне — другое.
Чмокал Филька медовыми губами, соглашался:
— Что верно, то верно. Друг, что месяц: то он большой, то маленький, то за облака спрятался, то опять светит. Без друзей куда легче живется. Друг — это ведь одно беспокойство. То сам к тебе в гости плетется, то тебя в гости зовет. Нет уж, лучше без друзей жить, чтобы тебе никто не мешал и чтобы ты никому помехой не был.
Говорит так барсук Филька, а сам знай черпает мед из миски. За всю жизнь столько не видел, сколько съесть ухитрился — чуть из-за стола поднялся. Домой не пошел. У медведя Спиридона ночевать остался.
«Утром позавтракаю у него, все дома не есть», — думал он, умащиваясь в медвежьей постели. А она у него из камыша связана, на такой мягко и крепко спится.
Спит Филька, похрапывает, а медведя Спиридона и сон не берет. Ворочается он с боку на бок, сопит —
нелегко друзей-то терять: «Ах, Лаврентий, Лаврентий...» А потом поднялся и пошел к соседу. Решил он
ему обиду свою в глаза высказать. Оторвать от сна и высказать.
Но будить медведя Лаврентия не надо было. Не спал он. Сидел на завалинке и думал: «Ах, Спиридон, Спиридон...» А он, вот он, медведь Спиридон, идет к нему. Подошел и говорит:
— Что же это ты, Лаврентий, небылицы обо мне плетешь какие, будто жулик я, мед из твоих ульев ворую.
Отвернулся медведь Лаврентий в сторону. Говорит, а голос глухой, \печальный, будто и не медвежий вовсе:
— Не говорил я о тебе такого. Это ты вон ходишь по роще и говоришь всем, что лопух я, медом тебя кормлю.
— Что ты, — взмахнул медведь Спиридон лапами, — чтобы я о тебе говорил такое...
И только тут догадались медведи, что обманул их Филька, поссорить задумал. Пришли они в берлогу к медведю Спиридону, подняли потихоньку матрац с Филькой, отнесли к речке и опустили на воду.
— Плыви, — говорят, — из нашей рощи.
И пошли к медведю Лаврентию спать.
Проснулся утром Филька. Лежит, нежится, глаз
не открывает, думает: «Позавтракаю сейчас у Спиридона, а обедать к Лаврентию пойду. Так и буду кормиться возле них, медок посасывать».
И слышит он тут — булькает у него под матрацем
что-то. Цап лапкой, а это — вода. Вскочил барсук, смотрит: плывет он на медвежьем матраце по речке, несет его речка неизвестно куда.
Перепугался барсук, побурел от страха: до одного берега далеко, а до другого еще дальше.
— Караул! — кричит. — Тону! Помогите!
Подхватило его крик эхо, понесло по роще. Услышал его медведь Спиридон, сказал своему соседу медведю Лаврентию:
— Слышь, Лаврентий, кричит. Проснулся, значит.
— Пусть покричит, может, урок этот ему на пользу пойдет, — ответил медведь Лаврентий, перевалился на другой бок и захрапел снова: ночью-то недоспал.
Прибегает заяц с Лысой горы к зайцу Длинные Уши и говорит:
— Ты знаешь, заяц Рваный Бок вчера Волка в капкан поймал.
У зайца Длинные Уши и глаза сразу округлились:
— Ну?!
— Да. Поставил он капкан, Волк шел и попался. Рваный Бок посадил его на цепь у своего домика, и Волк его охраняет.
— Эх, — вздохнул заяц Длинные Уши, — мне бы поймать. Я бы тогда никого не боялся. Пошел бы на прогулку, Волка на ремешок — и с собой: тронь меня, попробуй.
Посидели они, поморгали, заяц Длинные Уши и говорит :
— А ты знаешь, сегодня на поляне собрались со своего леса звери и решили: как только кто соврет, тут же хватать его и подвешивать за задние ноги к дереву.
У зайца с Лысой горы и глаза врозь:
— Ну?!
— Да. И еще решили: не снимать вруна с дерева до тех пор, пока у него не выпадет последний зуб изо рта.
— О, так и высохнуть, пожалуй, на дереве можно, — сказал заяц с Лысой горы и придвинулся поближе к зайцу Длинные Уши.
— Ты знаешь, — говорит, — никому не говори про то, что я рассказал тебе. Он, Рваный Бок-то, говорил как-то, что неплохо бы поймать Волка и посадить у дома на цепь, но пока еще не решил, где и как будет ловить его.
— Д-да? Понятно.— Заяц Длинные Уши сказал это так, что зайцу с Лысой горы нехорошо стало.
— Х-хочешь, — придвинулся он еще ближе, — я тебе морковку принесу?
И тут же сбегал на деревню и принес две красные сочные морковки.
— Вот, — говорит,.— ешь. Только, пожалуйста, никому не рассказывай про то, о чем говорил я тебе; я пошутил просто.
— Ладно, не скажу, — пообещал заяц Длинные Уши и съел морковку.
Съел и добавил:
— Да ты не тревожься особенно-то, я ведь тоже пошутил просто.
Жил у Белого озера Жаворонок. Большой певун был. Бывало, рассвет еще только чуть краешек неба тронул, а уж он с гнездышка сошел, встряхнулся, сказал самому себе:
— С добрым утром, Жаворонок.
Умылся росой и полетел над озером с песней, зазвенел серебряным колокольчиком:
— Вставайте, вставайте! Ночь кончилась. Новый день загорается.
Сам был веселым и других веселил. Иной раз утро выдастся пасмурное, серое. Не глядел бы на небо. А поднимется над озером Жаворонок, пронесет над ним свою песню, и зашевелятся все:
— Подумаешь — пасмурное. А мы его сейчас песнями расцветим, и будет оно веселым.
И тоже летят в небо.
Хорошо жилось Жаворонку у Белого озера, легко пелось. Но поселился возле него Кулик. Прилетел и; свил себе гнездо на кочке.
— Здесь, — говорит, — жить буду.
— Живи, — сказал Жаворонок, — я всегда рад; соседа иметь!
И на следующий день встал пораньше. Думает: «Спою сейчас Кулику свою песню, пусть послушает. И утро ясное выдалось, как раз для песни. А Кулик, наверное, спит еще.
Смотрит, а Кулик уже на кочке сидит, на воду глядит. Крикнул ему Жаворонок:
— С добрым утром, сосед.
Поглядел Кулик на него и хмуро так говорит:
— Какое ж оно доброе?
— Как же! Ни одного облачка.
— Вот это и плохо, что ни одного. Хотя бы одно — лучше было бы.
«А что, — думает Жаворонок, — прав Кулик: не хватает сегодня небу облачка». И уж стало казаться ему утро скучным, совсем не для песни. И не пронес он в этот раз над озером свой звоночек. Сидел на краешке гнездышка и говорил самому себе:
— Прав Кулик, очень прав: никак нельзя в такое утро песни петь.
А спеть хотелось, и поэтому проснулся он на следующее утро до света. Смотрит, а утро и ясное и с облачком. «Эх, — думает, — и спою сейчас!»
Смотрит, а уж Кулик на своей кочке сидит, на воду смотрит. Крикнул ему Жаворонок:
— С добрым утром, сосед!
— Какое ж оно доброе, — отозвался Кулик хмуро.
— Как же, — говорит Жаворонок:— и ясное, и с облачком.
— Так если б оно вчера было, это облачко, а сегодня оно совсем и не к месту.
Смотрит Жаворонок — прав Кулик, совсем не «к лицу сегодня небу облачко. Мешает оно сегодня небу. И пропала у него охота петь в такое неудачное утро. Сидел он опять весь день на краешке своего гнездышка и говорил самому себе:
— Прав Кулик, очень прав: никак нельзя в такое
утро песни петь.
А петь хотелось, и поэтому проснулся Жаворонок на следующее утро до зари. Думает: «Встану пораньше и разбужу Кулика песней».
Но Кулик уже сидел на своей кочке и смотрел на «оду. И вид у него был такой горький, такой печальный, что, глядя на него, можно было подумать: шла беда вдоль озера, ко всем понемногу шла, а досталась вся ему одному.
— Что с тобой? — спросил его Жаворонок.
А Кулик махнул крылом и сказал грустно:
— А...
Всего одно «а» сказал, а достало оно до самого сердца Жаворонка. И почувствовал Жаворонок, что не может он и сегодня песню петь; не запевается она, и все тут.
Сегодня так, и завтра так: попеть Жаворонку хочется, а песня не складывается. Глянет на Кулика — опять он хмурый, опять длинноносый сидит на своей кочке и на воду смотрит.
— Что с тобой, сосед? — спросит Жаворонок.
А Кулик махнет крылом и вздохнет горько:
— Как что? Не видишь разве — заря сегодня какая. Я ее всю ночь ждал, а она вон бледная, чахлая, чуть тлеется.
Скажет так, и начинает казаться Жаворонку: и в самом деле непесенное выдалось утро, хотя он только что радовался ему и собирался лететь в небо. Присядет он тоже на кочку и сидит, как Кулик, на воду смотрит.
Сегодня — так, завтра — так: сам не поет Кулик и Жаворонку настроение портит видом своим хмурым. Ну как ты будешь петь, когда сосед твой сидит на
кочке и вздыхает так, что достает до самого сердца.
— Нет, с таким соседом песни не споешь, — сказал Жаворонок и перебрался жить в другое место.
И опять висит он с раннего утра в небе и звенит, звенит своим серебряным звоночком, будит всех в округе:
— Вставайте, вставайте! Ночь окончилась. Новый день загорается.
Бежит щенок Федотка мимо, колодца и думает: «Дай погляжу, что в нем». Вспрыгнул на сруб, смотрит: далеко внизу — вода, а из нее глядит на федотку щенок какой-то, сам маленький, а уши длинные.
— Здорово! — кричит ему Федотка.
— ... орово! — отозвался щенок из колодца и головой мотнул, а вода как была спокойная, так и не шелохнулась даже.
Удивило это Федотку.
Свесился он пониже, чтобы получше к щенку присмотреться. И тут — то ли подтолкнул его сзади кто, то ли еще почему, — только шагнул Федотка вперед и — эх, Федотушка, будь здоров! — полетел в колодец. Три раза перевернулся, пока летел.
Но не разбился. Дыхание только перехватило от страха. Взобрался кое-как на доску в углу, сел. Вода с него ручьями льется. Уши отвисли.
Смотрит Федотка: с четырех сторон нависают над ним холодные прозеленевшие доски сруба, внизу — вода ледяная, а вверху далеко-далеко — голубым квадратиком небо.
— Эх, угодил куда, — вздохнул Федотка и стал думать, как же ему из колодца выбраться.
Немного погодя слышит — бадейка сверху спускается. Бабушка Степанида за водой пришла. Обрадовался Федотка. «Ну, — думает, — теперь я спасен».
Подтащил к. себе бадейку, сел в нее и поехал наверх. Едет, посмеивается: будет о чем собакам на селе рассказать.
До самого верха доехал Федотка. «Сейчас, — думает, — выпрыгну и побегу сушиться». Но тут. глянула бабушка Степанида, а он — сидит.
Так и дрогнуло у бабушки старенькое сердце.
- Водяной! — вскрикнула она и — откуда только сила взялась — побежала прочь от колодца.
А Федотка поехал в бадье вниз и — буль! — искупался еще раз.
Примостился опять на доске и сидит, ребрышками подрагивает. Слышит: дед Григорий к колодцу пришел. Прикрылся ладонями, долго вниз глядел. Прижался Федотка в уголке и дышать даже перестал. И когда поехала бадья вверх, не сел в нее: дед не бабка — испугаться не испугается, а за уши оттреплет.
Слышал Федотка, как сказал дед наверху:
— И придумает же старая: водяной в колодце. Сама ты водяной в юбке.
Перелил воду в ведро и пошел домой, а Федотка в колодце остался. Сидит, ночи дожидается. Днем далеко видно. Увидят, что сидит он в бадье, испугаются и убегут, а он опять купайся. А день-то еще только начался,- до вечера сколько раз съездить можно. Пожалуй, однажды вниз-то уедешь, а наверх уж и ехать не придется: доездишься, шею сломаешь.
Вечером по глубоким сумеркам пришла к колодцу тетка Лукерья, и Федотка сел в бадью. Погрузился в темную, холодную, жуткую воду. Один нос снаружи оставил, а когда подъехал кверху, и его спрятал.
Смело вытащила тетка Лукерья бадью из колодца. Поставила на сруб, а Федотка тут — будь! — и появился,
Фу! — фукнул в самое лицо тетки Лукерьи.
Решительная была тетка Лукерья, ничего не боялась. А тут охнула побежала от колодца. А ночь была лунная, и хорошо было видно, как мокрый Федотка удирает в противоположную сторону, только уши всплескиваются кверху.
После этого недели две ходила бабушка Степанида по селу и говорила всем:
— Водяной у нас в колодце объявился. Умереть.
мне на этом месте, если вру. Вытащила я бадью, а он— сидит.
И тетка Лукерья, не верившая до этого ни в какую нечистую силу, в водяного уверовала. И тоже ходит по селу и говорит всем:
— Точно, есть в нашем колодце водяной. Я его собственными глазами видела. Вот только поближе не успела разглядеть, какой он из себя. Помню только, что он умеет фыркать и что у него есть уши
Нашел Бельчонок ежовую иголку в лесу. Острую, крепкую. За-ме-ча-тель-ную. Попробовал — ого! —как колется. И побежал к березовому пню на котором, любил медведь Спиридон на солнышке греться. Воткнул иголку в пень, спрятался за ореховый куст. Выглядывает, посмеивается: придет сейчас медведь, сядет и,„ подпрыгнет.
Пришел медведь. Сел. И глаза сразу большими у него сделались, и рот открылся. Приподнялся он, вытащил из пня иголку. А Бельчонок — хи-хи! -г- за кустом. Посмотрел на него медведь и покачал головой:
— Эх, ты...
Сказал и ушел к себе в берлогу. И Бельчонку стало стыдно немного. А потом подумал: «Медведь-то уж старенький, а я над ним такую шутку...» — и совсем застыдился.
Прибежал вечером к медведю, встал перед ним, зашмыгал носом:
— Прости меня, дядя Спиридон.
— За что это?
— Да что я иголку в пенек воткнул, — сказал Бельчонок. — Старенький ты, а я такую шутку... Прости, не сердись на меня.
— А я и не сержусь вовсе, с чего это ты взял?
— Как же ведь ты же головой покачал и «Эх, ты сказал мне.
— И засмеялся тогда медведь Спиридон.
— Вон что, — говорит. — Но ведь я почему тебе сказал так? Сел я и чувствую: иголка подо мной, а не колется. Глянул и покачал головой. Эх, ты, говорю, дескать, кто ж так иголки втыкает: острым концом в пень. Кверху острие править надо, тогда бы я, знаешь, как вскочил. Ого! Сам делал когда-то, знаю.
Услышал это Бельчонок и сказал:
— Эх, ты... Как же это я промашку такую дал, не сообразил. Но ничего, это еще поправить можно.
И побежал новую иголку искать.
Но ведь ежиные иголки на каждом шагу не валяются. Все лето искал, нашел-таки. Иголку нашел, а шалить стало стыдно — вырос. И осталась его иголка без дела. Лежит у него в домике на видном месте. Иной раз посмотрит он на нее и вздохнет:
— Эх, ты... И как я тогда промашку такую дал.
Никогда не приходилось Ежику в заморских странах бывать, но от перелетных птиц много он о них
слышал и любил говорить при случае:
— У нас что, вот в стране заморской...
И начинал рассказывать. И выходило по его рассказу, что в заморских странах леса выше, чем
у нас, и птицы в них поют звонче, и вода в родниках слаще.
— Одно слово — заморские страны. В них все заморское не наше. Все, хоть немножко, да получше, чем у нас — говорил Ежик. И мечтал:
— Эх, побывать бы хоть в одной какой-нибудь стране заморской. Ну почему я не птица? Взмахнул бы крыльями и полетел.
— В заморские страны не только на крыльях и пешком попасть можно, — сказал Хомяк. — Я уж сколько раз там бывал.
— Ну и как там? — заблестел Ежик маленькими глазками.
— Все так, как ты говоришь.
— Послушай, своди меня в страну заморскую, я, знаешь, как тогда рассказывать буду!
— Сводить можно, — сказал Хомяк, — да только идти туда с завязанными глазами надо.
— Зачем это?
— Потому что пеший путь в заморскую страну только я знаю. А это моя тайна.
— Ну коли так, — сказал Ежик, — завязывай мне глаза. — Й выдвинул вперед остренькую мордочку.
Целую неделю водил его Хомяк с завязанными глазами до родному лесу, а потом привел его на ту же поляну, с которой ушли они, и снял с глаз повязку.
— Вот, — говорит, — перед тобой и страна заморская.
Смотрит Ежик — вот это да, куда попал он! Деревья вокруг вершинами кверху стоят и все луной облитые. Вот это роща! В такой жить никогда не надоест.
Воздух Ежик понюхал. Сказал:
— Чистый какой. У нас вроде и такой, а совсем не такой: нет в нашем воздухе запахов заморских. А звезды яркие какие! Не то что у нас. И частые, все небо утыкано. Что значит страна заморская: звезды в ней и то другие.
Всю ночь ходил Ежик по родной роще и все удивлялся ей, ахал: «Красотища какая!» А когда стало солнце всходить, совсем голову потерял. Кричит Хомяку:
— Смотри, смотри, какое солнце в заморской стране круглое. И какое большое! Наше рядом с ним, что горошина рядом с арбузом. А сосны как вытянулись! У нас хоть бы одна такая стройная была, посмотреть не на что.
Родничок увидел, водички из него похлебал и опять заахал:
— А, родничок-то совсем как наш, очень похож, а вода — куда нашей до нее. Сама сласть! Весь день можно пить и все пить будет хотеться. Что значит страна заморская. На всю жизнь теперь рассказывать хватит. А ты что же не удивляешься?
— Чему ж удивляться? — сказал Хомяк. — Я это каждый день вижу.'
— Ну?! Счастливый ты какой. А можно мне здесь... навсегда остаться? Больно хорошо здесь, самое место для жцзни.
— Оставайся, — разрешил Хомяк, — полезай вон под тот куст боярышника и живи.
Глянул Ежик, куда Хомяк показывал, и лапками
всплеснул:
— Смотри ты, совсем как мой куст, под которым я в нашей роще живу, и совсем не такой. На этом и листьев больше и пораскидистее он моего, больше тени дает. Эх! Даже боярышники в заморской стране не такие, как у нас... А-а-а, а ты откуда тут взялась? — Это Ежик, заикаясь от неожиданности, у жены спросил, которая вдруг выкатилась серым комышком из- под куста. А она, как увидела его, так и подкатилась к нему счастливая:
— Вернулся! А у меня уж все сердце по тебе изболело. Думала, пропал ты, ведь целую неделю дома не был. Ты, поди, есть хочешь?
И только тут понял Ежик, что посмеялся Хомяк над ним. Ничего не сказал ему. И жене не сказал ничего. Только ссутулился вдруг и ушел к себе в домик. И после этого никогда больше не слышал от него никто ничего о заморских странах.
Любил Петух бабушки Василисы сочинять всякие небылицы про Индюка. Наговорит всем, что у Индюка
горб на спине растет; и приходится Индюку показывать всем спину, доказывать, что никакого горба у него нет.
А Петух ходит по двору, посмеивается.
Или пустит слух, что Индюка на чужом огороде прихватили. И опять Индюк оправдывается, кулдычит:
— Не был я на чужом огороде. Не вор я.
А Петух ходит по двору и посмеивается.
И до того он донял Индюка, что решил Индюк наказать его. Но как его накажешь? Побить? Петух каждый день дерется, притерпелся. Этим его не удивишь.
Дня два сидел Индюк за сараем и все думал, как наказать петуха, и придумал-таки. Подзывает Хохлатку, спрашивает:
— Петух-то ваш, говорят, сегодня яйцо снес?
— Неужто правда? — вскрикнула курица и побежала со всех ног к подружке.
Ты слышала, — кричит, — Петух-то наш сегодня, говорят, яйцо снес.
— Ну? — закудахтала подружка и тоже побежала говорить всем:
— Вы слышали? Петух-то наш...
И вскоре уже весь двор говорил, что Петух сегодня яйцо снес. Поговаривали даже, что будто он каждый день, несет по яйцу и даже собирается цыплят выводить.
А Петух об этом и не знал ничего. Он на улице с соседними петухами дрался. Вернулся, а куры окружили его, кудахчут, шеи вытягивают:
— Покажи, Петя, какое ты яичко снес. Никогда мы не видели, какие яйца петухи несут.
Смеется Петух:
— Чудачки вы, куры.
Думал вначале — шутят они, а потом видит: и впрямь они думают, что он яйцо снес, побагровел. Чиркнул шпорой. Кукарекнул на весь двор:
— Признавайтесь, кто сплетню пустил? Переглядываются куры, молчат. Молчит и Индюк,
Он хоть и безобидную шутку придумал, а житья Петуху от нее не стало. Стоило ему, бывало, только присесть и задуматься о чем-нибудь, как уже подкрадывается к нему какая-нибудь курочка и шепчет на ухо:
— Несешься, Петя, да?
Вскочит петух — ко-ко! — и к Индюку:
— Слышал брат, какую сплетню про меня пустили, а?
Кулдычит Индюк, сочувствует:
— Понимаю, как же. Про меня тоже сочиняли. Обидно тебе, верю.
— Еще бы не обидно, — багровеет петух и кричит
на весь двор: — Да что я курица что ли, чтобы яйца нести?
Но не только у себя во дворе, во всей деревне Петуху покоя не стало: по всем дворам пошла гулять новость — Петух бабушки Василисы яйца несет. Кто ни встретит петуха, обязательно спросит:
— Правда, что ль, говорят, что ты яйца несешь?
А петухи, так те даже драться перестали с ним.
— Мы, — говорят, — должны беречь тебя, Петя. Ты ведь у нас теперь не просто петух, а петух несушка.
До того невмоготу петуху стало, что решил он деревню сменить. Ночью, когда спали куры, слез он потихоньку с насеста и ушел в соседний колхоз на птицеферму. Проснулись утром куры — нет петуха.4
— Вот теперь, — говорят, — все понятно: на гнездо пошел садиться. Гляди, теперь недельки через три цыплят на двор приведет, петушков маленьких.
Живет в море вместе с другими рыбами Прилипало. А зовут его так потому, что прилип он к Акуле и плавает вместе с нею. Станет Акула завтракать, и Прилипало тут как тут.
— Может, и мне, — говорит, — чего-нибудь останется.
А как не остаться? У Акулы всегда объедки бывают. Подбирает их Прилипало, говорит:
— Мне все равно, что есть, лишь бы сытым быть. Набьет живот акульими объедками, догонит Акулу, прилипнет к ней и радуется: самому плыть не надо и о еде думать незачем: добудет себе Акула чего-нибудь, и он возле нее покормится,
И так долго было: возила Акула на себе Прилипалу, кормился Прилипало объедками с ее стола, но однажды раздумался: что он—немощный разве какой, сам себя прокормить не может? Может! И плавает он не хуже других рыб.
Отделился он тут же от Акулы. Решил самостоятельно жить. Плывет, смотрит, а еды вокруг — полное море. Выбирай себе по вкусу и ешь.
И сказал Прилипало:
— До чего же я все эти годы глупым был: терся
возле Акулы, недоедыши ее доедал. Ведь мог бы жить, как все другие рыбы: есть, что захочу и когда захочу. А то как было: Акула за стол — и я за нею, Акула
из-за стола — и я за нею. Плохо жил, теперь по-иному
заживу. Широко. Самостоятельно.
Но так говорил Прилипало, пока сыт был. А когда проголодался и почувствовал, что пора ему еду себе добывать, иную песню запел:
— Дурак я, — говорит, — дурак. Ну зачем я от Акулы отстал? Она, поди, уж поела чего-нибудь, сытая по морю плавает. И я мог бы сытым быть, а то вон от голода голова далее кружится. А еды хоть и много вокруг, но все равно ее добывать надо. А зачем
мне делать это самому? — И сказал убежденно: — В таком большом море всегда можно найти кого-нибудь, кто бы о тебе позаботился, кормил тебя.
И стал присматриваться вокруг: к кому бы пристать.
Прилипало уже привык прилипалой быть, чьим-то нахлебником.
И потому опять кормится он объедками. На этот раз — со стола Морской Черепахи. Ест то, что остается от нее, и только тогда, когда она ест.
Шел Заяц по лесу и ни о чем не думал. Бывает же так: идешь ты, а в голове у тебя ни одной мысли нет. Так и с Зайцем было. Идет он и видит: лежит под кустом Волк. Может, спит, а может, и нет, но глаза закрыты.
Растерялся Заяц. Что делать? Поздороваться? Вдруг спит Волк, потревожишь — обидится. Волки, они обидчивые. Пройти мимо, не сказать ничего? А вдруг не спит Волк. Остановит и спросит:
— Это ты что же, братец, мимо идешь и не здороваешься?
Что делать Зайцу? Как быть? Подумал он, подумал и решил поздороваться потихоньку. Если не спит Волк — услышит, а если спит — не проснется: волки, говорят, крепко спят.
Так Заяц и сделал: прошел на цыпочках мимо Волка и сказал чуть слышно:
— Здравствуй, Волк.
А Волк — ни гу-гу. Только брови у него вроде шевельнулись немного. Остановился Заяц. Что если не спит Волк, прищурил глаза и глядит на него сквозь
щелки? Пойдет он сейчас дальше, а Волк поднимется и скажет:
— Погоди-ка.
Подойдет и щелкнет зубами:
— Что же это ты со мной так тихо здороваешься?
И обидится. А это очень плохо, когда на тебя Волк
обижается. И потому вернулся Заяц и, проходя мимо Волка, сказал во весь голос:
— Здравствуй, Волк.
А Волк и на этот раз ни гу-гу. Как лежал с закрытыми глазами, так и остался лежать. Совсем Заяц духом пал. Что делать? Идти дальше? А вдруг не спит Волк, притворился только спящим. Пойдет он, а Волк поднимется и скажет;
— А ну, иди-ка сюда. Ты что же это обрадовался, что я сплю, и не разбудил, чтобы здоровья пожелать мне? Значит, ты не хочешь, чтобы я был здоровым?
И стоит Заяц перед Волком и не знает, что ему делать. Мимо пройти, вдруг обидится Волк: почему не разбудил, не поздоровался? Разбудишь, поздороваешься, а он возьмет и опять обидится: зачем потревожил.
Как быть? Что делать Зайцу? Подскажите.
В полночь сидел пес Вертихвост возле своей конуры и думал: почесать левой задней ногой за ухом или нет. Потом решил, что этого делать не следует, и
широко зевнул. Потом посмотрел: висит ли на месте Большая Медведица, и уже хотел было ложиться спать, когда услышал на соседнем дворе лай щенка Федотки.
Вертихвост вышел на улицу. Поглядел во все концы, подумал: «Что это он? Нет нигде никого, а лает. Может, кто к нему во двор лезет? Надо сходить, поглядеть, помочь в случае чего. Все-таки Федотка еще щенок, и нет у него пока настоящей песьей хватки».
Прибежал Вертихвост к Федотке, спрашивает:
— Ты чего это? Нет никого, а лаешь?
— Политика, — расплылся Федотка в улыбке.— Услышит дед и скажет: вот у меня Федотка молодец какой, всегда начеку. И кормить меня лучше будет. Оно всегда так: кто громче лает, тому больше и подают. Видимость надо создавать.
Покачал пес Вертихвост головой: смотри ты, мал Федотка, а хитро придумал: видимостью хлеб зарабатывать. Сообразительный. Ишь, какая живинка в глазах. Такой далеко пойдет. Быстро в кобели выбьется.
И решил Вертихвост воспользоваться Федоткиным советом. Прибежал поскорее домой, залез на завалинку. Сел под самым окошком и давай лаять. Да так громко, что даже звезды на небе вздрагивать начали.
Прошло немного времени, распахнулось окошко и высунулся из него дед Василий. Посмотрел в один конец улицы — нет никого, в другой посмотрел — тоже никого не видно. А Вертихвост при деде еще громче лаять начал, аж вытягивается весь. Скрылся дед Василий, а через минуту опять показался в окне, и в руке валенок подшитый. Размахнулся да валенком Вертихвоста — клюк! — по башке.
— Окаянный, — выругался дед. — Ишь придумал чего: брехать попусту. Будешь теперь знать, как деда в заблуждение вводить.
Убежал Вертихвост за сарай и до утра сидел там под навёсом, шишку на затылке лапой разглаживал да ругал сам себя:
— Дурак, зачем я под окнами лаял? Надо было к саду бросаться. Подумал бы дед, что волки, и побоялся бы выйти. Федотка, тот хитрее. Тот у конуры своей лает, а я под окошки полез.
Завидовал пес Вертихвост сообразительности Фе- дотки, но сам с той поры никогда больше не пробовал видимостью хлеб зарабатывать.
Уж как-то случилось так: вырос кот Васька боль- шим-большим блудней. И била его бабушка Степанида — у бабушки Степаниды жил Васька — и есть ему не давала, даже из дому один раз прогоняла его. Все равно вернулся Васька, каким ушел, — блудней.
И вот ведь дотошный какой был: что бы и куда бы ни спрятала бабушка, Васька все равно найдет и попробует— вкусно или невкусно. Помучалась бабушка с ним, помучалась и махнула рукой:
— Жулик ты, Васька, — говорит, — глаза бы мои на тебя не глядели.
Но глаза бабушкины строго глядели за Васькой. Стоило, бывало, ему только впрыгнуть на лавку и потянуться к кринке со сливками, как тут же раздавался на всю избу скрипучий бабушкин голос:
— Чего это ты там не видел?
Посмотрит на нее Васька невинными глазами и по думает: «Ну что ж, нельзя так нельзя». Спрыгнет на пол, в чулан пойдет. А в чулане у бабушки пирожки с мясом в сите лежат. Пахучие. Но не успеет Васька и
принюхаться к ним, как уж бабушка голос подает:
— А в чулане ты чего не видел?
И так весь день: Васька глядит, чего бы стянуть у бабушки, а бабушка смотрит, как бы он не стянул чего. И весь день бранит Ваську:
- Блудня ты, Васька.
И где полотенцем, где фартуком или просто тряпкой норовит хлестнуть его. И Васька привык, что его день-деньской бьет бабушка,, и не обижался: пусть бьет, ведь за дело.
Но однажды поторопилась бабушка куда-то уйти и забыла на столе кусок телятины. Увидел его Васька и задрожал от радости: вот это привалило счастье. На неделю есть хватит, если припрятать подальше. Прозевала бабушка.
Вспрыгнул Васька на стол, потянулся было к мясу и спохватился: на виду оно лежит, не прикрытое. Значит, бабушка и не собиралась прятать его, на Вась- кину совесть положилась, верит, что не тронет Васька мясо.
И Васька не тронул.
«Что, я разве совсем пропащий? Совесть и у меня есть, когда мне доверяют. А вот когда прячут от меня, порой и не хочешь взять, а возьмешь : не прячьте.
А когда доверяют, зачем же брать».
И сидел Васька возле миски с мясом, караулил
вдруг возьмет кто-нибудь, а бабушка на Ваську подумает. Скажет: не утерпел, украл все-таки, а Васька здесь будет и ни при чем.
И с этого дня переменился Васька, совсем другим стал. Раз верит ему бабушка, полагается на него, как же он может подвести ее. Васька лучше голодным побудет, а не возьмет без разрешения. Он не из таких, что совести не имеют.
Не блудил больше Васька, но бабушка погпрежнему все укутывала, хоронила. Васька видел куда. И мог бы подобраться и взять, но не брал. Говорил Васька:
— Это не от меня прячет бабушка, от других котов. Мне она верит, а от соседских котов прятать надо: у них совести нет.
И не бьет больше бабушка Ваську. Часто берет его к себе на колени, чешет у него за ушами, говорит нежно:
— Ты у меня теперь молодец, Вася.
И Васька соглашается: верно, молодец. Вот только не знает бабушка, отчего Васька молодцом стал. Все блудней, блудней был и вдруг — молодец.
Она часто плакала, и поэтому все звали ее на лугу Плакун-Травой. Рядом с ней рос Одуванчик. Как-то он спросил ее:
— Тебя кто-нибудь обидел?
— Нет.
— А что же ты тогда плачешь?
— От мыслей от своих,—сказала Плакун-Трава.— Как подумала, что в прошлом году меня не было, а жизнь была, обидно мне стало, что не догадалась в прошлом году родиться, я и заплакала.
— Глупышка, — сказал Одуванчик, — какая разница, когда родиться, главное все-таки — родиться, пожить, а ты живешь.
~ И то правда, — согласилась Плакун-Трава и вытерла слезы.
Но вскоре Одуванчик увидел, что она опять плачет, и спросил:
' — Что, обидел кто-нибудь?.. Нет?! А что же ты плачешь?
— От мыслей от своих, — вздохнула Плакун-Трава. — Как подумала, что вот умру я осенью, а другие будут жить, без меня будут жить. Обидно мне стало, я и заплакала.
— Ну и глупышка, — сказал Одуванчик. — Радоваться надо: ты уже пожила, а другие еще и не родились даже, а может быть, и не родятся.
— И то правда, — согласилась Плакун-Трава и вытерла слезы.
Но через день смотрит Одуванчик, а она опять плачет. Спросил он ее:
— Теперь-то ты чего плачешь?
— Да все от мыслей от своих, — отвечает она, — как подумала я: дана мне была жизнь для радости, а я ее всю проплакала. Обидно мне стало, я и...
— Ну и опять ты глупышка,— сказал Одуванчик, — ведь знаешь же, вчерашний день не воротишь, а от завтрашнего не уйдешь, что ж тут плакать?
— Это верно, чего уж теперь, плакать, — согласилась Плакун-Трава и вытерла слезы.
Да ненадолго. Вскоре она опять плакала. И Одуванчик говорил теперь всем, что слезы ее самые легкие на земле, — они не от горя.
Жила в лесу птичка. Звали ее Малиновка. Была у нее песенка. Правда, простенькая, но — своя. Споет она ее — вроде ничего, а послушает, как другие поют, и скажет:
— У других лучше песни.
И решила она отказаться от своей песенки, чужие петь. Послушала, как Дрозд поет, и спела его. песенку. Да только в двух местах переврала нечаянно. Получилось смешно, и над Дроздом все стали смеяться:
— Как тебя Малиновка просмеяла.
Видит Малиновка: хвалят ее все, говорят о ней, — и ну перевирать чужие песенки. Летает по лесу, поет, а птицы смеются.
— Как у нее это ловко получается.
И Малиновка довольна: знай себе пересмешничает. У одной песенки убавит, к другой прибавит, перемешает две песенки вместе, забавно получается.
Год так. Два. И сказал ей однажды Соловей:
— Ты все наши да наши песни поешь, а мы уже давно не слышали твоей песенки. Спой нам ее.
И Малиновка запела.
— Погоди-ка, — кричат птицы, — это песенка Дрозда. Ты нам свою спой. Мы твою давно не слышали.
И Малиновка запела.
— Стой, — кричат птицы, — эту же песенку Щегол сочинил, а ты нам свою спой.
И Малиновка запела.
— Ну зачем ты нам песню Чижа поешь? — кричат птицы. — Мы твою хотим послушать: Твою мы давно песенку не слышали.
Но как ни пыталась Малиновка, так свою песенку и не смогла спеть: забыла. Запоет — вроде свое, а прислушаешься — чужое.
И сказали тогда птицы:
— Э, да ты, оказывается, только пересмешничать умеешь, чужое на иной лад переиначивать, своего-то у тебя нет ничего.
И все в лесу стали звать с той поры Малиновку Пересмешницей. Так Малиновка потеряла свою песенку, а с ней и доброе имя.
Жил у бабушки Агафьи пес Виляй. Давно жил, а до сих пор его в селе помнят. Правда, Виляем его только дразнили, имя у него было другое, а какое—забыли все. Виляем его прозвали, когда он еще кутенком был. Стоило, бывало, кому-нибудь остановиться возле него, как уж он хвостиком начинал повиливать.
— Трусишь? — спрашивали его братья.
— Нет, — отвечал он.
— А чего ж хвостом виляешь?
— Да это, чтобы видели все, что я — живой.
Так было, пока он кутенком был, но и когда подрос, таким же остался. Стоило, бывало, кому-нибудь глянуть на него построже, и уж он начинал изгибаться, поскуливать, хвостом вилять.
— Трусишь? — спрашивали его соседские собаки.
— Нет, — отвечал он.
— А чего же перед каждым прохожим гнешься и хвостом виляешь?
— Да это, чтобы видели они, что молодой я, и у меня все в движении.
И когда старичком стай, все таким же остался. Бывало, кого ни увидит, тому и кланяется, перед тем и виляет хвостом.
— Трусишь? — спрашивали его старые уважаемые на селе псы.
— Нет, — отвечал он.
— А чего ж хвостом виляешь?
— Да это, чтобы видели все,, что хоть и стар я, а гибок, вон как хвост гнется.
, И смеялись над ним щенки при встрече, кричали;
— Дедушка Виляй, хвостом повиляй.
И он не обижался. Говорил:
— Какие вы шутники.
Давно уж он помер, а его все еще помнят. Правда, настоящее имя давно забыли, а вот что он Виляем был — помнят.
Встретил Кобчик Сороку в лесу. Смотрит: какая- то не такая она — под глазами сине, в глазах темно Вся встопорщенная, и хвост в сторону отогнут.
— Что с тобой? — спрашивает.
А Сорока ему и отвечает:
— Филин беду на мое гнездо накликал. Жили мы рядом. Ночью все спят, а он летает и ухает. Услышали его крик ребятишки, пришли утром и разорили мое гнездо.
— Смотри-ка, — удивился Кобчик. — Ас виду он вроде птица серьезная.
— Вид всякий принять можно. И серьезный тоже, — сказала Сорока.
И стала рассказывать:
— Высунулась я утром из гнезда, а они идут по просеке. Филин как увидел их, так и задвинулся поглубже в дупло, а я закричала: «Проходите мимо, ребята». Но мимо они не пошли. Свернули к моей березе, и нет у меня больше гнезда.
И заплакала. Жалко Кобчику ее стало. Сказал он:
— Не ожидал я от Филина такого... Ну вот что, нечего тебе слезы лить. Возле меня сосна свободная есть. Строй на ней гнездо и живи. Я не Филин. Я по ночам крепко сплю. Возле меня тебе будет спокойно.
Так Сорока и сделала: по соседству с Кобчиком гнездо свила, положила в него пять рябеньких яичек и села сорочат высиживать.
Сорока сидит, и Кобчик сидит. А один раз высунулся он из гнезда и видит: летит к нему Сорока и уже издали крыльями машет:
— А, так ты только притворялся хорошим соседом! Филина хаял, а сам еще хуже него оказался. И не стыдно тебе? Навел на мое гнездо ребятишек и, посиживаешь. Не отказывайся, я видела, я все поняла. Я кричала: «Проходите мимо, ребята», а ты сидел и смотрел в мою сторону. Поглядели ребятишки, куда ты смотришь, и разорили мое гнездо.
— Что ты! — опешил Кобчик, — я даже словом не обмолвился. Сижу, дрожу, как бы, они меня не увидели. Надо было и тебе молчать.
— А, навел на мое гнездо ребятишек, да на меня же и сваливаешь! Хорош, а еще Филина хаял.
Наговорила Сорока Кобчику ворох неприятностей разных и улетела. Новое гнездо себе свила. Сидит, со- рочат высиживает. Слышит как-то: идет кто-то мимо. Высунулась — ребятишки. Закричала, запрыгала на гнезде:
— Проходите мимо, ребята, проходите мимо!
Но ребята мимо не пошли. Свернули на ее голос, и не стало опять у Сороки гнезда. Сидит она на березе, слезы в два ручья льет, приговаривает:
— И кому же мое гнездо помешать могло...
Стала вспоминать и вспомнила: когда проходили
мимо ребятишки, Ворона у просеки на дубу сидела и, раскрыв клюв, глядела в небо. И все понятно стало Сороке: это она мальчишкам знак подавала — ищите, дескать. Стали они искать и нашли.
И полетела Сорока к Вороне.
— Совести, — кричит, — у тебя, Ворона, нет. Навела на мое гнездо мальчишек.
— Чего еще выдумала? — насупилась Ворона. — Стану я с твоим гнездом связываться. Мне и со своим хлопот хватает.
— Ты! Ты! — кричит Сорока. — Я видела: ты сидела, большая, серая.
Но отодвинула ее Ворона крылом в сторону:
— Отстань, чего пристала. Долбану в переносицу и полетишь с дуба.
— Карга ты серая! — обругала ее Сорока и улетела в глубь рощи. Теперь она возле Совы гнездо вьет. И Сова, говорят, собирается перебраться жить в другое место.
— А то, — говорит, — выдаст Сорока опять сама свое гнездо, а бранить за него меня будет. А зачем мне это надо?
Почувствовал Заяц: кольнуло что-то ему в сердце. Схватился лапками за грудь, разевает рот, вздохнуть хочет, а вздоха не получается. «Значит, все, — думает,— конец мне пришел». И точно, смотрит: стоит перед ним его Смерть, . серенькая, с длинными ушами.
— Что, — спрашивает Заяц, — уже?
— Да, — говорит Смерть, — вот анкету заполним сейчас и все. Ну, рассказывай, как ты жил.
Стал Заяц рассказывать, и вышло по его рассказу, что всю свою жизнь он только и знал, что бегал ото всех да по кустам прятался. Да и час назад все по лесу петлял, следы прятал.
Записала Смерть ответ его. Спрашивает:
— Ну, а чему ты радовался в жизни?
Сказал Заяц:
— Больше всего я радовался, когда удавалось мне убежать от опасности и спрятаться понадежнее,
И этот ответ его записала Смерть,
— Ну, — говорит, — а чем ты гордишься в своей жизни, скажи?
Вытянулся Заяц перед своей Смертью в струнку, доложил:
— Горжусь, что непойманным до старости дожил и тебя в полном сознании встретил.
И покачала тут Смерть головой:
— Эх, ты, — говорит, — не прожил ты свою жизнь,
а прокрался по ней. Даже совестно нести тебя, такого. Глянет кто-нйбудь и скажет: «Труса Смерть несет».
— Да, — вздохнул Заяц, — это верно. Не явил я за всю мою жизнь своей смелости, а ведь ее у меня полна грудь. Но если ты дашь мне день жизни, увидишь тогда, на что я способен.
Махнула Смерть рукой:
— Ладно, дарю тебе день жизни.
И растаяла в воздухе, как будто ее и не было*. И тут же, почувствовал Заяц, что не давит ему больше сердце и что он снова может дышать.
Подпрыгнул он тут от радости, закричал:
— Живу!
И слышит — идет кто-то по лесу, шуршит под чьими-то шагами трава.
Пригнулся Заяц пониже и полез поскорее в терновый куст прятаться. Заяц и в последний свой день остался зайцем.
Обветшали у медведя Потапа и медведя Спиридона берлоги. Самим подправить сил нет — одряхлели медведи, состарились. Медвежат помочь попросили. Медведь Потап Шашку позвал, а медведь Спиридон — Мишука.
— Помогите, ребятки, зима скоро.
Откликнулись медвежата, пришли. Правда, Ивашка без всякой радости принял приглашение медведя Потапа, он сызмала не привык к делу, но мать сказала :
— Иди.
И соседи сказали:
— Сходи.
И Ивашка пошел. Нагреб листьев дубовых в роще, постель медведю постелил. Попытал — жестковато. Надо бы еще подстелить, чтобы помягче было. Но так рассудил Ивашка:
—И чего это я радеть буду? Для себя, что ль, стараюсь. И так сойдет.
Слукавил медвежонок, приберег силу.
За вход принялся. Косяки новые поставил, дверь навесил. Смотрит — эх, не рассчитал он немного. Повыше бы надо притолоку поднять. И поскреб в затылке: «Переделать если...».
Но тут же сказал:
— И чего это я буду понапрасну силу тратить.
He мне ходить-нагибаться, а Потапу, и так сойдет.
А Мишук в это время у медведя Спиридона трудился. Настелил постель ему новую. Полежал на ней, поднялся.
— Жестковата, а на ней зиму лежать. Мне жестковата, а медведь Спиридон — старичок, ему еще жестче будет. Пойду еще листочков наберу.
Принес охапку пахучих дубовых листьев. - Уложил на кровать.
— Вот теперь, — говорит, — всю зиму можно лежать и бока не отлежишь.
Дверь ремонтировать начал. Смотрит — притолока низковата, повыше поднять надо, чтобы медведю Спиридону не пригибаться, когда он в берлогу входит.
— Старичок он, тяжело ему гнуться. Да и дела-то не так уж много. Порадеть надо для старика.
И перестроил Мишук дверь медведю Спиридону.
Закончили медвежата дело свое, попрощались с медведями. Осмотрел медведь Потап свою берлогу, сказал:
— Спасибо, мне самому и так бы не сделать: сил нет.
А медведь Спиридон осмотрел работу Мишука
и сказал:
— У, если бы у меня и сила была, я бы так не сделал: нет у меня сноровки такой, как у тебя, Миша.
И теперь ходит по лесу и говорит всем:
— Вы бы только поглядели, как мне Мишук берлогу отделал.
А медведь Потап, тот ничего не говорит. И Ивашка обижается. Спросил Мишука при встрече:
— Отчего это так: делали мы с тобой, Мишка, одинаковое дело, а хвалят нас по-разному. Как ты думаешь, почему?
— Наверное, у медведя Спиридона сердце добрее, — сказал Мишук.
И Ивашка согласился:
— Наверное.
И тут же пожалел:
— Лучше бы мне медведю Спиридону помогать: теперь бы он меня хвалил.
Упала на нору Енота осинка и прикрыла вход в нее. Енота дома не было. На охоте был Енот. Приходит он домой, смотрит — не войти ему внутрь. Всполошился :
— Как же быть мне? У меня в норе — енотики. Мне снаружи стоять никак нельзя.
Совсем было Енот духом упал, а потом смотрит — осинка-то тоненькая. В такой и тяжести, гляди, нет.
— Сейчас, — говорит, — вздохну поглубже, поднатужусь и отодвину ее в сторону.
Бежал мимо Барсук. Услышал его слова, остановился:
— О чем это ты?
— Да вот осинка упала и вход в нору прикрыла. Я сперва было растерялся, а потом смотрю — ничего страшного нет.
— Как нет! Это же — осина. Беда какая!
— Какая там беда, — усмехнулся Енот, — вздохну сейчас поглубже, поднатужусь и отодвину в сторону.
А Барсук за айкал:
— Ай, ай, быстрый ты какой. Осине-то, гляди, лет двадцать будет. А тебе сколько?
— Три года.
— То-то и оно. Двадцать лет и три года — разница. Слаб ты против нее. Двадцать лет она тяжести набирала, а ты всего три года силы копил. Не сдвинешь вдруг-то.
Осмотрел Енот себя — и впрямь слабоват он против осины. Вон она разлеглась как, не столкнуть. А Барсук похаживает вокруг, лапами всплескивает :
— Ай-ай, сучков-то сколько! И каждый за землю держится. Не оторвать, ни за что не оторвать — у тебя всего четыре лапы-то.
Смотрит Енот;— верно, много сучков на осине. И каждый за землю ухватился. Где их оторвешь, когда у него всего четыре лапы-то.
И повесил Енот голову. А Барсук побегал еще немного, по айкал:
— Ай-ай-ай, беда-то какая!
И побежал дальше. А Енот у норы своей остался. Сидит, губами чмокает, вздыхает:
— Что же мне теперь делать? У меня же в норе енотики. Бедный я, бедный.
Мимо Мышка бежала. Услышала его слова. Остановилась.
— О чем это ты?
— Да вот осина на мою нору упала, вход закрыла, а у меня в норе енотики.
Обежала Мышка осину вокруг, сказала:
— Ну и чего ты сидишь? Бери и отодвигай ее в сторону.
— Отодвинь, попробуй. Это же — осина.
Обежала Мышка опять осину вокруг, сказала:
— Да какая же это осина? Осинка. Чего ты на себя страх нагоняешь? Переполошился. Бери и отодвигай в сторону.
— Куда мне, — загундосил Енот, — ей двадцать лет, а мне всего три года.
— Двадцать лет! Нашел чем себя испугать. Да она все эти двадцать лет на месте простояла, а ты три года по земле бегал, сил набирался. Ты посмотри на себя, какой ты крепыш. У тебя вон грудь круглая какая. И плечи покатые.
Осмотрел Енот себя — точно, круглая у него грудь и плечи покатые. Может, и впрямь допытаться? Но вспомнил Барсука, сказал:
— Да у нее вон сучьев сколько. И каждый за землю держится. Сдвинь ее, попробуй.
Обежала Мышка осину вокруг, сказала:
— Какие же это сучья? Так, веточки зеленые. Погляди лучше.
Смотрит Енот — точно, какие там сучья — ветки зеленые и не держатся вовсе за землю, а отталкиваются от нее. Может, попытаться все-таки?
А Мышка топчется рядом, торопит:
— Берись, берись, не робей. Поднимешь сейчас, я ухну, и отбросишь ты эту осину в сторону.
Взялся Енот и чувствует — точно, не такая уж осина и тяжелая, а если ухнет сейчас еще Мышка, двинет он ее, и откроется вход в нору.
И ухнула Мышка:
— Ух!
Двинул Енот осинку и увидел своих енотиков. Обрадовался.
— Вот спасибо тебе, Мышка.
Сидел он потом у себя в норе, кормил ребятишек п думал: «Барсук прошел — силу отнял, Мышка
прошла — силу дала. Какие прохожие разные бывают».
Ничему не хотел учиться у медведицы Авдотьи медвежонок Ивашка. Бранит, бывало, его медведица, а Ивашка сердится:
— И как это ты все видишь? Этр, наверное, потому, что я у тебя один.
И тут заболела медведица Авдотья и пригорюнилась — куда Ивашку девать. А соседка ее, медведица Матрена, и говорит:
— Давай его ко мне. У меня своих медвежат двое, а где двое есть, там третий не помешает.
Обрадовался Ивашка — среди Матрениных ребят его незаметно будет. Не делай ничего — и слова никто
не скажет.
Переспали ночь. Собралась медведица завтраком медвежат кормить, смотрит — ее Мишук и Машута заправили постели, а Ивашка и не подумал. Как была она у него раскидана с ночи, так и осталась.
Задумалась медведица: как быть ей? Как сказать Ивашке об этом? Пожурить, еще обидится. Скажет —» если мата заболела, то уж и ругают меня.
И тогда кликнула медведица сына своего и ну его
виноватить:
— Ты что же это, Мишка, как постель-плохо убрал? Погляди, куда у тебя подушка углом смотрит?
— К окошку, — прогудел медвежонок.
— А куда нужно, чтобы она глядела?
— К двери, -прогудел медвежонок.
- Так что же, выходит, я тебя зря учила? Да я вот тебя сейчас за вихор. Убирай все сызнова.
Раза три Мишу к пропотел, пока его мать бранить перестала. Мишука перестала, Машуту начала:
— А у тебя, Машка, что это одеяло морщится? Разве, я тебя так учила постели убирать?.
Уж она ее, уж она ее!
«У, — думает Ивашка, — у Мишука с Машутой все-таки заправлены койки, и то она их вон как куде- лит, а что же будет, когда до меня очередь дойдет...»
Подбежал к своей кровати, заправил ее скорее, одеяло разгладил, чтобы ни одной морщинки не было. Подушку углом к дверй поставил, сделал все, как надо.
Похвалила его медведица:
— Вот у кого учитесь постели убирать.
И еще своих медвежат поругала.
Стали за стол садиться. Смотрит медведица — ее Мишук и Машута умылись, а Ивашка и не подумал даже. Он у себя дома никогда не умывался.
— Все равно, — говорит, — к завтрему опять испачкаюсь, грязный буду. Зачем же тогда сегодня
умываться?
И в гостях неумойкой за стол полез.
И задумалась медведица: как быть? Пристыдить Ивашку? Еще обидится медвежонок. Скажет: если мать заболела, то уж и стыдят, меня.
И напустилась тогда медведица на сына своего:
— Что же это ты3 Мишка, умылся как? Щеки потерла под носом кто мыть будет? Разве я тебя так умываться учила?
-Нет, — прогудел медвежонок.
— А что же ты позоришь меня перед гостем?
Уж она его, уж она его!
Раза три пропотел Мишук, пока его мать бранила. Побежал поскорее к умывальнику. А медведица дочь свою отчитывать принялась:
— А ты, Машка, что же? Шею вымыла, а про уши забыла. Я тебя разве так учила умываться?
Уж она ее, уж она ее!
«У — думает Ивашка, — Мишук и Машута все- таки умылись, и то она их вон как бранит, а что же будет, когда она увидит, что я совсем неумытый за столом сижу...»
Вскочил скорее — и к умывальнику. Морду вымыл, уши, шею чисто-начисто продрал.
Похвалила его медведица:
— Учитесь, — говорит, — у Ивашки, как умываться надо.
Так и повелось с той поры: увидит медведица у Ивашки непорядок какой, своих медвежат винить начинает, а Ивашка догадается и, пока до него очередь дойдет, приведёт себя в порядок. Подкаливает его медведица, Ивашка тоже доволен,
— Хорошо, — говорит, — что я ей чужой: не сразу она меня замечает. Пока своих отбранит, меня уж и бранить не за что. Вот как. . .
Случилось как-то Ветру пробегать мимо нашей деревни. Слышит — шумят ребятишки на речке. А берега у речки крутые, тальником заросли, не видно —. чего это они там, а узнать хочется. Свернул Ветер к речке, хоть и нечего ему там было делать, а все равно свернул — любопытно все-таки поглядеть, что это детвора на речке кричит и хохочет.
Прибегает, спрашивает:
— Что это вы тут поделываете?
Смотрит, а на речке — лед, чистый, прозрачный, от берега до берега и во всю длину. Катаются по нему ребятишки. Кто на коньках, кто просто на ботинках. Колька Грек только что вон где был, а теперь ишь куда уже укатил. Хохочет:
— Хо-хо-хо!
И речка ему таким же хохотом отзывается.
Обрадовался Ветер нечаянной встрече Захотелось и ему покататься. Спрыгнул он с обрыва на лед и покатился по нему. Ждал — закричат сейчас ребятишки: «Ветер с нами. И Ветер катается».
Но никто, о нем не сказал ни слова. Не понравилось это Ветру. Ванька Мартышкин покатился, шлепнулся, так о нем сейчас же по всей речке пронеслось :
— Ванька упал!.. Ха-ха-ха!..
А ведь он, Ветер, тоже только что растянулся по льду, и никто над ним не посмеялся, никто ничего не сказал. Будто и нет его вовсе.
И подпрыгнул тут, взвизгнул Ветер:
— Ну конечно, я же для них в самом деле что есть, что нет. Меня же не видно.
И вздохнул:
— Эх, снежку бы теперь. Покатился бы я по льду, задымил бы он за мной белым дымком, и стало бы видно меня.
Поднялся Ветер в небо, облетел округу, отыскал над Ивановкой тучку, привел ее к нашему селу. Правда, снега в ней мало было. Да зачем его много-то? Немножко есть и дадшх4
Натряс Ветер снежку из тучи на лед и спустился опять к ребятишкам. А они еще больше разозоровались. Щеки у всех красные й глаза веселые.
«Шуму-то, балованья-то сколько! — обрадовался Ветер. — Вот и я сейчас поиграю с ними. Больно уж я поозоровать люблю».
Разбежался он, покатился по льду, оглянулся — дымит за ним снежок дымком белым. Это хорошо, теперь его видно.
И еще быстрее покатился Ветер. И слышит, кричит кто-то из ребят:
— Смотрите, поземка с нами катается.
И понеслась по речке разноголосица:
— Поземка катается! Ура поземке!..
— Ну вот, — вздохнул Ветер, — катаюсь я, а они думают — поземка. Плохо быть невидимкой.
Досада его тут взяла. Сперва он даже хотел обидеться и убежать куда-нибудь в степь, но потом решил :
— Останусь здесь. Пусть они считают, что это поземка. Но я-то точно знаю, что катаюсь-то я, Ветер, а поземка, она так просто, за мной бегает.
И остался Ветер с ребятишками на речке. И до позднего катался по льду с ними, хоть они его и не видели.
Жил на кургане Хомяк. Рядом с ним на том же кургане жил Суслик. И был у Суслика кусочек зеркальца. Суслик целыми днями сидел с ним у своего домика на крылечке и показывал Хомяку солнечного зайчика.
Часто говорил он:
— У нас с тобой, сосед, на двоих одно солнышко и один солнечный зайчик.
Хомяку было обидно, что у него нет зеркальца и нет своего солнечного зайчика. И однажды, когда Суслик побежал на поле ужинать, Хомяк забрался к нему в дом и унес зеркальце. Завернул его в тряпочку, спрятал к себе под подушку и сказал:
— Зеркальце теперь мое, и солнечный зайчик тоже мой.
Всю ночь ему снилось, будто сидит он у своего домика на крылечке и ловит в зеркальце солнышко. Просыпаясь, он говорил:
— Завтра будет так, как снится сегодня.
Утром он достал из-под подушки зеркальце и хотел было бежать с ним на улицу, но остановился. Нельзя ему показываться с ним на кургане. Увидит Суслик и скажет:
— Так это ты украл мое зеркальце?
И Хомяк опять завернул зеркальце в тряпочку и сунул под подушку. Весь день сидел он скучный на крылечке своего домика, а Суслик — у себя на крылечке и говорил Хомяку:
— У нас с тобой, сосед, одно в небе на двоих солнышко и нет ни одного солнечного зайчика, потому что кто-то украл у меня зеркальце.
Так было и на другой день и много, много дней. Тосковал о солнечном зайчике Суслик, тосковал о солнечном зайчике и Хомяк. И однажды не вытерпел, достал зеркальце и отнес Суслику, когда его не было дома.
Утром прибежал к нему Суслик и забарабанил и окошко:
— Идем скорее: я нашел свое зеркальце. Сейчас у нас с тобой опять будет солнечный зайчик.
И все опять стало хорошо. По целым дням они сидят каждый возле своего домика. Суслик ловит в зеркальце солнышко и говорит Хомяку:
— У нас е тобой, сосед, на двоих одно солнышко, в небе и на двоих один солнечный зайчик.
А Хомяк говорит Суслику:
— Что ж, Пусть лучше будет один зайчик на двоих, чем ни у тебя, ни у меня не будет.
Вот только не знает Суслик, почему он так говорит.
Бежит Заяц по лесу. Смотрит, сидит под кустом Енот и слезы по щекам размазывает, плачет.
Остановился перед ним Заяц:
— Ты что?
Глянул на него Енот и еще пуще заплакал:
— Беззаступный я. Медведь Тяжелая Лапа обидел. Я мышку поймал, а он отнял, в берлогу унес к себе..
— Ах он, кряхтун, лиходей, верзила! — заругался Заяц. — Да что он сам себе поймать не может, на чужое надеется? Идем, я тебе помогу!
Но Енот и лапками замахал:
— Что ты! Какая от тебя помощь. Ты такой маленький. Тебя, чтобы увидеть, и то наклониться надо.
— Меня не видеть, слышать надо. Идем.
— Нет, я уж с Волком ходил. Так Медведь на него как рявкнул.
— Ах он, каналья, горлодер. На рык свой надеется! Ну я ему сейчас покажу. Идем, у меня ключик есть от сердца.
— Так оно у него медвежье.
— У меня и от медвежьего есть. Идем.
—^ Нет, не пойду я, — отказался Енот и в куст спрятался.
— Жди тогда меня здесь, — сказал Заяц, — я один пойду. Мне одному еще даже лучше будет.
Пришел он к медведю Тяжелая Лапа, остановился поодаль. Спрашивает:
— Говорят, что ты Енота обидел. Он мышку поймал, а ты у него отнял.
— Ну и что?
— Говорят, а я не поверил. Сам вот пришел спросить. Правда, что, ль?
— Тебе-то какое дело?
— Мне-то вроде и никакого,. да тебя жалко. Он, Енот-то, говорйт: пойду сейчас по лесу и всем расскажу,
что у меня медведь Тяжелая Лапа мышку отнял. А я ему говорю: стой, погоди. Что ж ты его. так позорить будешь? Ведь ему потом нигде появиться нельзя будет. Как только увидит кто, так -и скажет сейчас же: вот он, медведь тот, что мышку у Енота отнял.
Задумался медведь: а что? И в самом деле, стыдно будет по лесу ходить, смеяться будут: на мыша польстился. Поглядел исподлобья на Зайца, спросил:
— Неужто_ рассказать хочет?
— Вот именно. Я сначала не поверил, а потом вижу — такой расскажет. Вот, думаю, беда какая. Неужели, думаю, медведь Тяжелая Лапа настолько оплошал, что на чужое зариться начал. Стой, говорю, погоди, Енот, тут что-то не так. Разобраться надо. А он как начал кричать: «Да он всегда таким был — на чужое падким!..»
Поежился медведь, пошевелил плечами:
— Ишь, проворный какой обзываться.
— Вот и я ему говорю: погоди, Енот, не спеши. Не мог тебя медведь Тяжелая Лапа обидеть всерьез. Неужели, говорю, он такой скряга, чтобы на мышку твою кинуться. Может, он пошутил просто.
Обрадовался медведь.
— Верно, пошутил я, а он уж сразу — по лесу пойду. Какой, шуток не понимает...
— Вот и я ему говорю: погоди, Енот, оговаривать. Вот сбегаю я к медведю, если не шутит он, иди тогда по лесу, говори всем, как он обидел тебя, пусть все знают.
— Нет, нет, пошутил я.
— Ну вот и хорошо. Давай тогда мышку, я ему отнесу ее.
И заскреб медведь пятерней в затылке: не хотелось ему отдавать мышку Еноту, но и обидчиком прослыть не хотелось. Отдал.
Увидел Енот — несет Заяц его мышку. Удивился:
— Как это он отдал ее тебе?
— Так я же тебе сказал: есть у меня ключик от сердца.
— Так оно же у него медвежье.
— А у меня и от медвежьего имеется. Словом зовут его, ключик мой. К каждому сердцу его подобрать можно. Сказали тебе его, а ты и задумался. И отмягчело твое сердце, отомкнулось. Ну, беги, ешь свою мышку. Да впредь расторопнее будь, не попадайся на глаза медведю.
Собралась Белка в кедровник, приказала сыну:
— Ты, сынок, из дому никуда не ходи. Жди меня. Да смотри, орешек не ешь: он у нас последний.
— Ладно, — сказал Бельчонок.
Но одно дело — сказать, а другое — вытерпеть, не съесть, когда съесть очень хочется.
, Не вытерпел, съел Бельчонок орешек. Пока ел, ничего, а съел и стыдно стало: что он теперь матери скажет? И решил Бельчонок правду не говорить.
— В лесу не я один живу, — говорит, — разве некому орешек унести?
Возвратилась Белка домой. Бросился Бельчонок к ней навстречу. Говорит:
— А у нас, мама, кто-то орешек унес. То был, был, а то, смотрю, а его нет уже.
— Совсем нет?
— Совсем. Лежал он себе, а я думаю: пусть лежит. А потом смотрю, а уж его нет.
А глазенки круглые, чистые, как две бусинки.
Улыбнулась Белка. Достала шишку кедровую. Спрашивает:
— А еще орешек хочешь?
— Хочу, — подпрыгнул Бельчонок, — одним разве наешься.
Белка засмеялась, а Бельчонок глядел на нее и удивлялся, чего она смеется, ведь одним орешком и правда не наешься.
Проезжал дедушка Василий по мосту, вез яблоки из колхозного сада. И уронил одно в речку. Подхватила его речка и понесла, приглядываясь, кому бы его подарить. Увидела — Енот у бережка ладошки полощет, подкатила ему:
— Угощайся.
Обрадовался Енот красному яблоку. Ест, думает: «Это, наверное, речка за то мне подарила его, что я ее проведать пришел. Что ж, я и завтра приду».
На другой день Енот пораньше встал, чтобы кто не опередил его и не пришел первым к речке. Прибежал, встал у берега, ждет, когда речка ему красное яблоко на песок выкатит.
Ждет-пождет, не несет речка ему яблока. Почему бы это? Подумал Енот и догадался: не знала речка, что придет он, потому и не приготовила для него яблоко.
Откашлялся Енот и сказал громко, чтобы слышно было:
— Завтра я опять приду тебя проведать, речка.
Пришел. Встал у берега, ждет. Нет яблока. Почему
бы это?
И догадался Енот — думает теперь о нем речка: подарила ему яблоко, а он уж и за вторым идет. Охочий на даровое.
Стыдно Еноту стало. Ушел он в лес и с месяц не показывался у речки, выдержку самому себе дал. А через месяц пошел. Шел, думал: «Теперь-то уж обязательно речка меня яблоком встретит — вон сколько не был».
Но речка и на этот раз не принесла ему яблока.
Удивился Енот — почему бы это? Подумал и догадался: обиделась речка. Дескать, не дала ему еще одно яблоко, он и дружить перестал, целый месяц не был.
И чтобы доказать речке, что он, Енот, не такой, как она о нем думает, что он не яблоками дружбу мерит, стал Енот каждый день приходить к речке. Придет, встанет на бережке, скажет:
— Пришел я.
Постоит. Водички похлебает. Скажет, вздохнет будто:
— Завтра опять приду.
И приходит. Стоит на бережке, на воду смотрит. Уверен Енот, увидит когда-нибудь речка, что он просто так к ней приходит, и прикатит к его ногам еще одно красное яблоко.
Ходил Суслик на поле за колосками. Устал. Чуть плелся домой. Увидел домик Хомяка. «Дай, — думает,— посижу возле него на камушке, отдохну».
— Разреши, Хомяк, посидеть на твоем камушке. Устал я.
— Посиди, — разрешил Хомяк.
Сидел Суслик, отдыхал, а Хомяк глядел на него и думал — прохожий;
Дня через два опять случилось Суслику мимо домика Хомяка идти. И опять он притомился, отдохнуть ему захотелось. Остановился он, попросил :
— Разреши, Хомяк, посидеть на твоем камушке. Устал я.
— Посиди, — разрешил Хомяк.
Сидел Суслик, отдыхал, а Хомяк глядел на него и думал — знакомый.
Дня через два опять случилось Суслику мимо домика Хомяка идти. Увидел его Хомяк, окликнул :
— Что мимо идешь, Суслик? Сверни на минутку.
— Да я не устал сегодня, — отвечает Суслик.
— А ты просто так сверни. Посидим, словечком- другим перекинемся. О себе расскажи. Где живешь, есть ли дети?
Сидел Суслик на камушке возле Хомяка, рассказывал ему о себе, а Хомяк глядел на него и думал — приятель.
С неделю после этого не видел Хомяк Суслика. До этого столько не видел и — ничего, а тут неделю не показывался Суслик и затосковал Хомяк.
Сказал жене:
— Что-то Суслика давно не видно. Уж не заболел ли он? Пойду проведаю.
Вышел ко двору, а Суслик — вот он, сам к нему бежит.
— Что пропадал долго? — спросил его Хомяк.
— Да жена прихворнула, — ответил Суслик — ухаживал за нею, пшеничку жевал ей.
— Ну и как?
— Да теперь ничего. На поправку пошла.
Сидел Суслик на камушке, рассказывал о своей
жене, а Хомяк глядел на него и думал — друг.
Теперь их часто видят соседи вместе, и от Суслика к домику Хомяку проторена даже дорожка.
Лето Голубь провел у Лысой горы в дупле осокоря над речкой, а на зиму к Черному морю улетел, среди Крымских гор поселился. С Крымским Голубем познакомился. Летает с ним, Крымский край нахваливает :
— Хорошо у тебя как: и море под боком и горы в рядом. У нас тоже гора есть, Лысой мы зовем ее. Но
разве ее можно с твоими горами сравнить?
— Низкая?
— Да и низкая и вообще не такая... И речка у нас есть, Чагрой мы зовем ее. Но разве ее с твоей можно сравнить? Твоя вон как по камням скачет.
— А у вас что — тихая?
— Да и тихая и вообще не такая... И озеро у нас есть, на разве сравнишь его с твоим озером? Оно вон у тебя на горах, под самыми облаками' лежит.
— А ваше что, в долине?
— В долине, да и вообще оно совсем не такое, как у тебя.
И сказал тогда Крымский Голубь:
— Если тебе нравится так край мой, оставайся здесь навсегда. Будем жить рядом.
— Что ж, останусь, — сказал ему наш Голубь и всю зиму летал над Крымскими горами и все нахваливал их. А как стало время к весне близиться, томиться начал, задумываться.
Спросил его как-то Крымский Голубь:
— О чем это ты все думаешь?
— О горе, — говорит, — о Лысой. Поглядеть бы теперь, какая она. Вершина-то ее отошла, поди, обесснежила.
— Так что ж о ней думать? Ты же сам говорил, что вашу гору с нашими не сравнить.
— Я и сейчас говорю: разве ее можно с вашими сравнить. Такой горы нет больше нигде. Ты бы посмотрел, какие овраги прорезают ее! Они уж, наверное, водой набрались, заревут, гляди, скоро.
На другой день смотрит Крымский Голубь: опять о чем-то думает товарищ его. Спросил:
— О чем же ты теперь думаешь?
— Об озере нашем, — ответил наш Голубь, — теперь уже в нем, гляди, лягушки оттаяли, голоса свои пробуют.
— Да что же о нем думать, — сказал Крымский Голубь. —Ты же сам говорил, что его не сравнить с нашим озером.
— Я и сейчас говорю: разве его можно сравнить с вашим озером? Да такого озера, как у нас, нигде не найти .больше. Ты бы посмотрел, какие над ним ивы плакучие свешиваются, а какие кувшинки бывают летом! Эх...
А через день смотрит Крымский Голубь, а товарищ его опять о чем-то думает.
— Ну, а теперь-то ты о чем думаешь? — спросил он его.
И услышал в ответ:
— О речке нашей. Теперь, гляди, по ней льдины плывут. Вышла речка из берегов и разлилась по огородам. А по вечерам у ее воды ребята костры жгут, поют песни нашего края.
И удивился Крымский Голубь:
— Да что же о пустом думать? Ты же сам говорил, что вашу речку с нашей не сравнить.
— Я и сейчас говорю: куда вашей речке до нашей. Наша вся черемухой заросла. Расцветет — белая, белая. А какие осокори стоят по ее берегам — до самого неба. На одном из них родился я и вырос. Разве можно нашу речку с вашей сравнить?
И добавил, расправляй крылья:
— Полечу. К себе полечу. Пока доберусь, пора уж будет гнездо строить.
Негоже от своего Слова отказываться.
— Как?! Ты же сказал, что у нас навсегда останешся
— Уж лучше от своего слова отказаться, чем от Родины, — сказал наш Голубь и поднялся в небо, полетел в край, где и гора самая лучшая, и речка самая красивая, и осокори такой высоты, каких нигде больше нет.