От остановки «Седьмой комплекс» прямой автобус до Ленинского проспекта – и дальше, к сорок пятому. Почти до дома. Я очень хотел домой, всем избитым телом и головой. Но понимал, что сразу домой лучше не ехать. Хамадишин наверняка дал команду всем постам – или как там у них говорится, – так что сейчас по округе начнут ловить помятых пацанов, а если не поймают, будут выяснять у прохожих и проезжих, куда поехал помятый пацан. Поэтому я ждал не прямо на остановке, а чуть поодаль, хотя народу под навесом почти не было, и сел в первый подошедший автобус. Это оказалась «трешка», которая шла по проспекту Мира.
Автобус был полупустым – это у нас редкость, даже в «гармошках». Пассажиры дремали или пялились в окно. На меня никто не обратил внимания. И правильно, подумал я, пробрался в стык салонов, самое темное место, и осторожно привалился плечом к вертикальному поручню. В середину груди будто лом влетел, но почти сразу стало терпимо. Из трещин в резиновом рукаве, соединявшем половинки автобуса, дуло прямо в лицо. Сквознячок убавил боль и позволил дышать, не пугаясь немедленной рвоты. Сердце перестало стучать, словно отбойный молоток. Может, поэтому я начал зябнуть. И ноги в сапогах как будто подмокли, – во всяком случае, пальцы скользили по меху, будто по сырой говядине. Видимость сквозь запотевшие стекла была неважной, но проспект казался обыкновенным – полупустым и слабо освещенным. Как будто ничего не произошло. Как будто мир не рухнул два раза подряд.
А может, он и впрямь не рухнул, подумал я, разглядывая приближающиеся огни длиннющего дома «шесть-ноль один», где «Ташкент». Никто ведь, кроме меня, не заметил. Вон, едут, дремлют, по улицам бродят и по домам телик смотрят. Наверное, и Саня дома, сидит, кино зырит – по первой наверняка что-нибудь толковое показывают, детектив или комедию, воскресенье ведь. Странно, конечно, что кто-то может сейчас зырить комедии с детективами. Я-то точно не могу. Но Сане что. Он, наверное, и на похоронах не был, Серого ведь не знал и всего остального тем более знать не может. Зайду к нему или в «Ташкент» минут на пять хотя бы, решил я, а домой вернусь – смогу честно ответить родителям, что был у одноклассника.
Соскочил я, получается, на третьей всего остановке, подивившись на лету, почему у нас вечно все вприпрыжку, даже шестой и седьмой комплекс не рядышком, как должны бы по идее, пятый и восьмой между ними вклинились. Соскочил слишком бойко, череп как будто ударился сводом о палку, торчащую из шеи. Стало больно и гадостно, да еще нога подкосилась так, что я чуть не сыграл под заднее колесо автобуса. Ладно он успел отъехать, напоследок вонюче фыркнув мне в нос. Я закашлялся так, что натурально наизнанку вывернуло – пришлось забежать за павильон.
Вообще ненавижу такое и презираю тех, кто гадит на улицах, а теперь вот сам нагадил. Позорище, подумал я, шамкая горящим ртом и мучительно пытаясь подобрать липкие проводки слюны, свесившиеся, кажется, ниже ворота. Ладно хоть остановка пустая, не видит никто. Я оперся рукой о тыльную стенку навеса из некрасивых стальных листов. Листы были погнутыми, мусорно-синяя краска лупилась, как плечи на курорте.
Я постоял, пытаясь понять, в каком месте мне особенно худо. Выходило, что в этом, на остановке «Шестой комплекс». Живот болел, ноги тряслись и мерзли, а затылок горел. Что-то совсем непонятное было с руками: пальцы в варежках скрючивались, как будто я их в канцелярский клей макнул. Я стащил варежки и обнаружил, что кисти у меня неровно бурые, как у чумазого индейца. Чтобы рассмотреть получше, пришлось подойти к фонарю. Я некоторое время туповато разглядывал руки, куртку, огладил карманы, вжикнул молнией и только после этого поверил, что мне не кажется, будто куртка на животе залита кровью, а карман ее изрезан.
Снегом бы почиститься – но он с ноябрьских весь стаял. Точно надо к Сане, замываться, подумал я, сделал шаг и замер. А если его родители увидят? Или кто угодно – присмотрится и поймет, что куртка у меня на животе не просто так мокрая. И в милицию позвонит. А я, получается, Саню подставлю.
Я поспешно ушел в тень, еще раз внимательно осмотрелся и подумал, что фигня все это. Куртка темно-синяя, живот темно-темно-синий, прорези узкие, никто ничего не заметит. А и заметит, ничего страшного, – может, меня автобус обрызгал или я в лужу свалился. В любом случае сегодня по проспекту Мира ходила куча самых разных пацанов в самом разном состоянии и с самым разным содержимым карманов, я на этом фоне вряд ли сильно выделяюсь. Хотя содержимое лучше бы, конечно, выбросить. Прямо сейчас.
Я огляделся, вытащил из кармана нож; с трудом присев, повалял его в ближайшей луже, в которой обмыл и руки, вытер все варежками, повалял и обтер нож снова, опустил в урну. Он даже не звякнул – значит, урна не пустая. Тем лучше. Выжал варежки, затолкал по карманам вместе с окоченевшими руками и побрел к Сане. Чтобы хоть немного согреться.
Оптимист. Сани не было дома – мотался где-то с кем-то, видимо. Или в гости вместе с родителями ушел. В такую погоду мотаться не очень интересно. Я бы и сам сейчас куда угодно ушел, хоть с родителями, хоть один. Хоть в гости, хоть на Северный полюс.
Я поцарапал ногтем дутую шляпку гвоздика на дерматиновой обивке двери, неглубоко вздохнул и пошел на улицу.
Меня встретили сразу за аркой, в которую я свернул, покинув подъезд. Трое пацанов, двое моего возраста, третий помладше или просто кушает плохо. Одеты в стандартную униформу «шестаков» – широкие драповые штаны, телогрейки с блестящей застежкой от подтяжек вместо верхней пуговицы, белые лыжные шапки с помпоном и козырьком. Мои вьетнамская куртка с кроличьей шапкой были для пацанов, наверно, как неоновая вывеска «чушпан». Обычно меня это не трогало, но сейчас я не в том состоянии, чтобы позволить себе неприятности.
– Какой комплекс? – спросил тот, что справа, мелкий и худой.
– Сорок пятый, – сказал я спокойно, почти не соврав.
– Зашибись. Десять копеек есть?
– Нету.
– А если найду? – осведомился второй, покрупнее, с красивыми светлыми глазами. Наверное, голубыми.
– Зубы жмут? – уточнил я.
– Не понял! – хором воскликнули оба.
Третий пока молчал – видимо, основной.
– Объяснить? – сказал я и улыбнулся.
Видимо, нехорошо улыбнулся – мелкий, явно готовившийся, как ему и положено, врезать мне в нос и либо отскочить, либо отлететь в сторону, даже отшатнулся. Это его смутило, и он набрал в грудь промозглого воздуха, чтобы зайтись в истерике. Тут вступил третий:
– Кого знаешь?
– Пятака знаю, – сказал я, чуть расслабившись.
– Пятака все знают, – справедливо отметил голубоглазка. – Жопой чую, бздишь ты, как Троцкий. Кого еще знаешь?
– Оттавана знаю, Бормана, Кису, Пуха. Хватит жопе твоей, нет?
– Ты че, блин, автор, что ли? – поинтересовался голубоглазый и слегка вышагнул левой ногой.
– А ты проверить решил? Айда, проверь, – предложил я, обозначив встречное движение.
Голубоглазка дернул глазами в сторону основного и вернул ногу на место. Получилось, просто топтался. Зато ко мне рванул мелкий:
– Ты че, блин! Я борзых таких!..
Основной скомандовал:
– Спокуха, Скиппи.
И уже у меня спросил:
– Отвечаешь за свои слова?
– Отвечают только пидарасы, – устало сказал я.
– Я не всосал, ты самый смелый тут? – не выдержал голубоглазка.
– Сомнение бар?[1] – поинтересовался я.
Пацаны явно припухли от моей наглости, потому что не могли врубиться, мозги я отстудил или такой дерзкий оттого, что действительно знаюсь с перечисленными авторами, – а если впрямь знаюсь, почему сам из сорок пятого и почему они меня не знают. А я и сам не понял, зачем даю крутого. Махаться ведь совсем не хотел и почти не мог – хотя, если начнется, отобьюсь, наверное. А может, и не стану. Сильный урон мне не грозил – железа у пацанов с собой вроде не было, моя одежда и их варежки должны смягчить удары. Зато получится, как говорят в детективах, железное алиби: был в шестом, был бит, бежал с позором. Если, конечно, никто не догадается садануть мне в грудь или в ухо. От боли я могу не выдержать и пойти в настоящий отмах, и тогда фиг знает, что будет.
До этого не дошло. Вообще ни до чего не дошло. Главный решил не рисковать. Он померил взглядом мой рост, еще раз вгляделся в лицо (хотя вряд ли что приметное увидел – под моим малахаем да в неровном свете недобитого фонаря-то) и сказал:
– Я тебя запомнил, поня́л? Если что, найду.
Я молчал, ожидая продолжения.
Главный постоял еще немного, плюнул – мимо моей ноги, а то пришлось бы махаться, – развернулся и пошел. За ним побрели остальные.
Я постоял еще несколько секунд, пока они не углубились в арку, нашарил в кармане тусклый гривенник, бросил его в грязь и пошел к остановке.
Полгода назад, да чего там – пару часов назад после такой встречи меня трясло бы, как водопроводный кран в новостройке. Не говоря уж об остальных признаках «очка на минусе» – в животе холод, во рту медь, голос писклявый. А теперь в голове и под горлом была какая-то острая тоска. Как будто я впервые понял, что умру.
Я не исключал, что умру прямо сейчас, – очень уж сильным был удар Хамадишина. Может, у меня ребро завернулось и пробило легкое, оттого и дышать тяжело. Тоска, конечно, была не от этого. Но раз уж не умер, надо не рассуждать, а действовать – все время, пока не умер. Тогда и умирать будет некогда.
Остановка так и была пустой, двадцать третий подошел почти сразу, почти заполненный, но тем лучше – всем не до меня. Из автобуса я вышел, уже все придумав, поэтому не сразу перешел проспект Вахитова, а свернул в арку и чуть углубился в сорок пятый комплекс. Мусорный бак обнаружился у первого же подъезда, почти заполненный: ножки сломанного стула высовывались зенитной установкой, будто ждали натовского налета. Во дворе было сумрачно и пусто – только за детской площадкой трепалась пара собачников, один с овчаркой, другой, кажется, с эрделем. На меня они внимания не обращали. Я осторожно стянул куртку, свернул туго, как мог, сунул под сиденье стула, поежился, нахлобучил шапку поглубже, сунул руки в карманы штанов и пошел домой так быстро, как мог.
На пятый поднялся пешком, чтобы запыхаться. Боль разыгралась всерьез, на последнем пролете даже слезы брызнули. Вот и правильно.
Я вжал кнопку звонка – колокольчик задыдынкал в ритме милицейской сирены, – продавился мимо встревоженной мамы, часто дыша, стащил заляпанные сапоги. Болело все страшно.
– Артурик, что случилось? Где куртка?
– Ничего! – плаксиво крикнул я, влетел в ванную и захлопнул за собой дверь. Ее, естественно, немедленно задергали. Я поспешно растер глаза, плеснул в лицо водой и откинул затвор шпингалета.
– Что случилось? Тебя кто обидел? – спросила мама.
– Никто не обидел!
Естественно, она принялась меня успокаивать. Естественно, я разревелся. Естественно, рассказал все, как хотел, – шел к Сане, подошли трое, потребовали денег, я не дал, напинали, отняли десять копеек, разозлились, что больше нет, сняли куртку. Нет, лиц не запомнил. Нет, звонить никуда не надо. Отстаньте вообще. Мама увидела, что я живой и вроде здоровый, немного успокоилась, но, на свою беду, спросила все-таки: «Где болит?» – и заставила снять кофту и рубашку. Охнула, посадила меня на диван и побежала к тете Вале – соседке, которая работала педиатром в райбольнице.
Тетя Валя осмотрела меня, померила температуру, поуговаривала выпить анальгин, сказала: «Ну смотри», велела сидеть, не горбясь, с мокрым полотенцем на груди, а ногами в ведре с горячей водой и горчицей и увела маму на кухню.
Я плохо слышал, что они говорят, но общее направление беседы угадывал. Синяк, конечно, чудовищный, но перелома, слава богу, нет, просто прохлада и покой, кошмар, что творится с детьми, ладно хоть не убили, я позвоню отцу, чтобы он поговорил со знакомыми милиционерами, этих негодяев надо найти, разве можно так – ногой в грудь.
Мне стало еще тоскливее. Батек, конечно, поговорит со знакомыми милиционерами. Но им будет не до того. Всем будет не до того. И не до меня. Никто ведь не знает, что милиционер меня и бил. И не узнает. Правда, не ногой, а рукой, второй раз уже бил.
Больше, наверно, не ударит.
Никого.