ГЛАВА VII

1

Алмаз Регент, уступавший в размерах Куллинаму и Эксельсиору и не имевший столь сиятельных хозяев, каких имели Кохинор (о нем есть упоминание в «Махабхарате»), Большой Могол (собственность персидского шаха) и Орлов (украшавший императорский скипетр России), тем не менее считался самым совершенным из них. Он происходил из легендарных рудников Голконды[127] и прежде принадлежал герцогу Орлеанскому, заложившему его в Берлине во времена Французской революции. Позже, вызволенный из лап ростовщика, он был вправлен в рукоятку шпаги Наполеона Бонапарта. В тот вечер, когда Сантьяго Бельталь пришел к Онофре Боувиле, последний держал алмаз на ладони и рассматривал через лупу, любуясь его чистотой и лучистостью. Удалившись не без помощи диктатуры от дел, Онофре Боувила решил вложить все деньги, которые Эфрен Кастелс перевел на его имя в Швейцарию, в международный рынок алмазов; в настоящее время его агенты рыскали по Деканскому плоскогорью на полуострове Индостан и в джунглях острова Борнео, болтались по тавернам и борделям Минас-Жерайс и Кимберли. Онофре Боувила вновь становился одним из самых богатых людей в мире, хотя нельзя сказать, чтобы он к этому особенно стремился. Он мог бы покончить с режимом Примо де Риверы одним движением мизинца, отомстить за унижения и причиненный ему экономический ущерб, но ему было недосуг: он всегда относился к политике с презрением, считал ее не более чем клубком интриг, сомнительной сделкой, под которой не хотел ставить свою подпись. Им владела глубокая апатия. «Время застыло на месте и доносит до меня лишь отголоски смерти», – думал он, рассматривая алмаз. Вслед за Дельфиной, скончавшейся в 1925 году, в начале 1927 года ушел из жизни его тесть, дон Умберт Фига-и-Морера, а за ним в конце того же года при невыясненных обстоятельствах погиб брат Жоан. Каждая смерть представлялась ему зловещим знамением, и он не хотел тратить оставшиеся силы на разгром диктатуры, которая благополучно пойдет ко дну и без его помощи. Следуя примеру Муссолини, Примо де Ривера учредил единственную в своем роде партию, названную Патриотическим союзом; при создании этой партии он полагал, что пополнит ее ряды незаурядными личностями разных политических взглядов, соберет под ее знаменами цвет нации, однако смог привлечь только жаждущих крови старозаветных пиявок и горстку молодых карьеристов, изо всех сил карабкавшихся наверх; армия, еще недавно с ликованием провозгласившая его диктатором, теперь перестала оказывать ему поддержку, и сам король отчаянно искал способ от него отделаться. Против диктатуры один за другим возникали заговоры как внутри Испании, так и за ее пределами. На заговоры Ривера отвечал арестами и депортациями, но, не будучи кровожадным, никого не убивал. На вершине власти, за которую он с маниакальным упорством цеплялся обеими руками, его удерживали только никчемность оппозиции, жесточайшая цензура, коррупция административного аппарата и страх народа перед любыми переменами. Он не понимал простой вещи: его власть была недолговечна и зиждилась лишь на случайном совпадении одного из векторов развития его личности с максимальным отклонением маятника истории в том же направлении. Его правление нельзя назвать из рук вон плохим, разве только эксцентричным: за короткий срок он создал институт общественных работ, что позволило сократить массовую безработицу и произвести модернизацию промышленности. Для народа он был хорошим правителем и теперь пребывал в совершеннейшей растерянности, не понимая почему, несмотря на позитивный баланс его деятельности, он тем не менее остался в полном одиночестве. В довершение всего рухнула его последняя опора – поддержка испанской короны, и тогда он бросился искать помощи у Онофре Боувилы. Используя в качестве посредника маркиза де Ута, сохранявшего ему верность, он предпринял попытку к сближению, но было слишком поздно.

В ту пору Сантьяго Бельталю, чье имя останется навсегда связанным с именем Онофре Боувилы, исполнилось сорок три года. Хотя на нем была дешевая поношенная одежда, к встрече с Онофре он привел себя в порядок: помылся, побрился, и кто-то постриг ему волосы, вложив в работу максимум благих намерений при минимальном успехе. Наведенный лоск лишь подчеркивал в нем качества человека, любившего поживиться за чужой счет, и только горящие неугасимой ненавистью глаза на изможденном лице избавляли его от роли шута горохового. Когда мажордом сказал ему, что сеньор никого не принимает без подписанного им лично приглашения, Сантьяго Бельталь извлек из кармана пожелтевшую от времени смятую визитную карточку:

– Мне дал ее сам сеньор Боувила, – он показал визитку мажордому и добавил: – Думаю, она вполне сойдет за официальное приглашение.

Мажордом нерешительно повертел карточку в руках.

– Когда вы получили ее от сеньора? – спросил он.

– Четырнадцать лет назад, – невозмутимо ответил Сантьяго Бельталь.

– Надо сильно напрячь воображение, чтобы счесть эту истрепанную бумажку приглашением, – заметил мажордом. – Как ваше имя?

Сантьяго Бельталь назвался и прибавил:

– Вряд ли сеньор меня помнит.

Мажордом с сомнением потер лоб, но все-таки решил доложить сеньору о приходе этого странного субъекта, чья внешность явно расходилась с его представлениями о приличиях. Однако несмотря на благоразумное намерение лишний раз не докучать сеньору, он хорошо знал о его пристрастии к подобным сумасбродам. Предположения мажордома подтвердились.

– Проведи его ко мне, – велел Онофре Боувила.

Хотя ночь была теплой, в камине библиотеки жарко пылали дрова. Сантьяго Бельталь почувствовал, что задыхается.

– Вряд ли сеньор меня узнает, – сказал он с порога.

В его тоне послышались льстивые нотки. Такой важный человек, как вы, не может помнить о таком ничтожестве, как я, давал он понять словами и поведением.

Онофре презрительно улыбнулся.

– Обладай я плохой памятью, которую приписываете мне вы и подобные вам наивные простаки, я бы не был тем, кем стал, – произнес он и поднял сжатую в кулак правую руку.

На какое-то мгновение Сантьяго Бельталь струсил; ему показалось, что кулак вот-вот обрушится ему на голову, но жест не выражал угрозы. Для того чтобы стряхнуть с себя неприятное ощущение, он заговорил снова:

– Мы знакомы уже четырнадцать лет.

– Не четырнадцать, – возразил Боувила, – а пятнадцать. Мы виделись в двенадцатом году в Бас-соре; вас зовут Сантьяго Бельталь, вы изобретатель, и у вас есть дочь по имени Мария, большая строптивица. Что вы хотите мне продать?

Сантьяго Бельталь потерял дар речи; своей холодностью собеседник выбил у него из-под ног почву и сделал бессмысленной ту речь, которую он подготовил и репетировал несколько часов. Изобретатель густо покраснел. «Похоже, придя сюда, я совершил большую ошибку», – пробормотал он больше для себя, чем для того, чтобы быть услышанным.

– Приношу свои извинения. – Он совсем сник, но саркастическая улыбка Онофре Боувилы преобразила его уныние в гнев: изобретатель вскочил с кресла и устремился к двери. – Вы даже представить себе не можете, что теряете, – сказал он тонким пронзительным голосом.

– И что же такое я теряю? – спросил Онофре Боувила с язвительным спокойствием.

Изобретатель резко повернулся всем телом и с вызовом посмотрел могущественному магнату прямо в лицо: сейчас он чувствовал себя с ним на равных.

– Вы теряете настоящее чудо, – ответил он.

Онофре Боувила разжал кулак. Глаза изобретателя вонзились в алмаз; сияние его граней радужной пылью рассыпалось по шелковому халату Онофре, вытканному восточными узорами.

– Какое чудо может идти в сравнение с этим? – прошептал он.

– Чудо полета, – тут же ответил изобретатель.


В двадцатых годах ХХ века авиация, бесспорно, достигла уровня, который пресса того времени окрестила «совершеннолетием»; уже ни у кого не возникало сомнений по поводу преимущества летательных аппаратов тяжелее воздуха над всеми другими видами воздушного транспорта. Не было дня, чтобы в газетах не появилось сообщение о новом подвиге, ставшем очередной вехой достижений прогресса в этой области, хотя, естественно, существовали и нерешенные проблемы. Каким бы странным ни показалось данное утверждение сейчас, но надежность и безопасность полетов в ту пору представляли собой наименьшую сложность: случаи аварий в воздухе были редкостью, а тем более серьезные или со смертельным исходом. Кроме того, было бы несправедливым приписывать основную часть крушений техническим сбоям – скорее можно говорить о ребяческом упрямстве и легкомыслии пилотов, которые, желая продемонстрировать надежность аппаратов и собственное мастерство, летали вниз головой, очерчивая в воздухе окружности и спирали, выполняли «мертвые петли», «бочки» и другие фигуры высшего пилотажа. На этом этапе своего развития авиация требовала от пилотов особой быстроты реакции и атлетического здоровья, поэтому, как правило, ими становились молодые крепкие ребята (пятнадцать лет считались идеальным возрастом для испытательных полетов), что и обуславливало проявляемое легкомыслие. Так, в одной барселонской газете за 1925 год читаем: Хотите верьте, хотите нет, но в парижской и лондонской прессе появились сенсационные заметки о том, что некоторые пилоты, так называемые воздушные асы, соревнуются между собой, кто ловчее пролетит под мостами Сены и Темзы на бреющем полете с последующим нырянием в воду и непременным испугом как зрителей, так и самих участников. А поскольку в Барселоне нет ни реки, ни соответственно мостов, то наши пилоты, несмотря на запрещение многоуважаемого муниципалитета столицы каталонского графства, выдумали пируэт, похожий на вышеупомянутый, но более рискованный по исполнению: развернуть самолет крыльями перпендикулярно земле и пропустить его, словно нитку через игольное ушко, между башен собора Святого Семейства, построенного не для подобных забав, а во искупление грехов наших. В этих случаях, писала газета, на верхотуре появлялся неряшливого вида старик с заострившимся от голода лицом и, покрывая пилота отборными ругательствами, потрясал в воздухе кулаком в наивном стремлении сбить самолет ударом своей хилой руки. Главным лицом этого живописного действа (вдохновившего режиссера «Кинг Конга» включить похожую сцену, ставшую сегодня классикой, в свой фильм) был не кто иной, как сам Антонио Гауди-и-Корнет, доживавший в то время последние годы, и это неравное противостояние явилось неким символом: на смену модернизму, который представлял в своем творчестве выдающийся архитектор, в Каталонию пришло новое культурное течение с противоположным знаком, так называемый поисеп-tisme[128]. Если модернизм смотрел назад, предпочтительно в Средние века, то новое течение обращало свой взор в будущее; первое было идеалистическим и романтическим, второе – сугубо материалистическим и с налетом скепсиса. Почитатели noucentisme поднимали Антонио Гауди на смех, издевались над ним и его архитектурным шедевром, высмеивали его в карикатурах и язвительных статьях в прессе. Старый гений невыносимо страдал, но далеко не молча: с годами он становился желчным и начал терять контроль над разумом. Он одиноко жил в подземной часовне собора Святого Семейства, временно превращенной в мастерскую, в окружении огромных статуй, каменных розеток и других декоративных деталей, не занявших своего места в архитектурном ансамбле из-за отсутствия средств и остановки строительства. Спал он там же, не снимая одежды, превратившейся в полуистлевшее тряпье, вдыхая цементную и гипсовую пыль. По утрам выполнял легкие гимнастические упражнения, ходил на мессу и к причастию, завтракал горстью лесных орехов или пригоршней ягод, а потом снова с головой окунался в творческий процесс, который поворачивал время вспять, делая невозможным его завершение. При виде идущих к собору людей или просто кучки любопытствующих архитектор спрыгивал с лесов с прытью, не свойственной его летам, бежал навстречу со шляпой в руках и, словно нищий, просил милостыню, чтобы обеспечить продолжение работы еще на несколько дней. В костер его несбыточных мечтаний летели последние дни, отмеренные ему жизнью. За одну песету он подбрасывал в воздух орех и ловил его ртом, делая при этом фантастический прыжок назад – спина колесом, ноги согнуты в коленях. Иногда он попадал в лужу известкового раствора, и приходилось с трудом вытаскивать его оттуда, но это не огорчало старика. Его лицо преображалось, заражая энтузиазмом людей. Однако очутившись в кругу друзей, он не мог сдержать уныния.

– Между мной и прогрессом идет смертельная война, – говорил он. – Боюсь, в этой войне проиграю я.

В конце концов на пересечении улиц Байлен и Гран-Виа на него наехал трамвай, и Антонио Гауди-и-Корнет умер в госпитале Святого Креста. Авиационных конструкторов ставила в тупик еще одна проблема, позже сформулированная как автономность полетов. «Если нет возможности улететь, куда тебе нужно, зачем вообще подниматься в воздух?» – возмущались пилоты. Для решения этой задачи самолеты стали оснащать такими большими топливными баками, что они вообще не могли взлететь. Тогда начали облегчать фюзеляж, в результате чего пилотам приходилось летать верхом на баках с легковоспламеняющимся топливом в полном смысле слова. Сейчас они уже боялись не ушибов или переломов, а болезненных и неизлечимых ожогов, которые навсегда оставляют на теле рубцы. Качество топлива улучшалось гигантскими темпами: керосин стали рафинировать, изобретали смеси, которые повышали коэффициент полезного действия. Эти эксперименты дали свои плоды: 27 мая 1927 года североамериканский авиатор Чарльз Линдберг совершил беспосадочный полет по маршруту Нью-Йорк – Париж. Этот подвиг открыл безграничные возможности. Немного погодя, 9 марта 1928 года, его повторила женщина: леди Бейли вылетела из Кройдона (Англия) на авиетке «Хэвиленд Мот» с мотором мощностью 100 лошадиных сил по маршруту Париж – Неаполь – Мальта – Каир – Картум – Табора – Ливингстон – Блумфонтейн и приземлилась в Эль-Кабо 30 апреля. Оттуда после непродолжительного отдыха 12 мая она вылетела назад через Бандунду, Ниамей, Гао, Дакар, Касабланку, Малагу, Барселону в Париж и, наконец, 10 января 1929 года вернулась в Кройдон, откуда начала свое путешествие десять месяцев назад. В Испании авиационная промышленность тоже не плелась в хвосте: ее развитие подхлестнула война в Марокко, как до этого мировая война сделала то же самое в воюющих странах. В 1926 году Франко, Руис де Альда, Дуран и Рада на борту «Плюс Ультра» вылетели из Палос-де-Могера 22 января и приземлились в Буэнос-Айресе 10 февраля; в том же году Лорига и Гальярса вылетели из Мадрида на сескиплане[129] 5 апреля и приземлились в Маниле 13 мая, а самолет-разведчик «Атлантида», управляемый Льоренте, слетал из Мелильи в Испанскую Гвинею и обратно за пятнадцать дней, то есть находился в полете с 10 по 25 декабря. Каждый такой полет являлся еще одним многообещающим шагом к завтрашнему дню, но за каждым из них следовали новые проблемы: компасы сходили с ума, когда самолет оказывался в другом полушарии, традиционная картография не отвечала современным нуждам воздушной навигации, было необходимо постоянно совершенствовать альтиметры, катетометры, барометры, анемометры, радиопеленгаторы и прочие приборы; в новых условиях в совершенствовании нуждались не только они, но и одежда, питание и многие другие вещи. Помимо всего перечисленного требовалась еще и большая точность в предсказании малейших изменений атмосферных условий: ураганный южный ветер или пыльная буря могли оказаться роковыми для пассажиров и экипажа. Если поезд или машину, которые попадали в экстремальные погодные условия, можно было остановить, а корабль мог лечь в дрейф, то пилот, находясь на максимальной высоте в сотнях миль от ближайшего аэродрома, да к тому же с ограниченным запасом топлива, ничего не мог предпринять. Безвыходная ситуация создавалась и при поломке мотора в полете. Ученые всего мира бились над тем, как противостоять этим трудно учитываемым факторам. Они с интересом возвращались к изучению анатомии летающих насекомых и завидовали их способности садиться без малейших осложнений на крохотную поверхность, например на пестик растения, тогда как самолет, чтобы не разбиться, нуждался в длинной посадочной полосе, горизонтальной и гладкой. Это объяснялось тем, что приземление не могло осуществляться при минимальном пороге скорости, равном 100 километров в час: в такого типа летательных аппаратах поступательное движение и подъемная сила не являлись самостоятельными, не зависящими друг от друга величинами.


Онофре Боувила рассеянно выслушал пространные объяснения изобретателя, потом нажал на кнопку звонка. Явившемуся на зов мажордому он приказал подбросить в камин поленьев, а сам задумчиво следил за его движениями.

– Похоже, мое предложение не совсем вас убедило, – сказал Сантьяго Бельталь, когда мажордом оставил их одних.

Это тривиальное замечание вывело Онофре Боувилу из состояния прострации. Он вопрошающе посмотрел на изобретателя, словно видел его впервые.

– Просто оно мне неинтересно, – сухо заметил он; мысли унесли его далеко, и сейчас он желал только одного – избавиться от докучливого визитера. – Не то чтобы неинтересно, – торопливо прибавил он, прочитав на лице изобретателя огорчение: любезность, проявленная Онофре в начале разговора, заронила в его сердце ложные надежды, которые теперь таяли на глазах, – возможно, я возьму на вооружение вашу идею, но попозже… – сказал он машинально и даже не потрудился закончить фразу.

В течение следующих нескольких недель до него время от времени доходили вести о Сантьяго Бельтале. Изобретатель обратился со своей идеей к нескольким частным лицам и в некоторые государственные учреждения. Никто не хотел брать на себя конкретные обязательства: произносились лишь слова одобрения и общие, ни к чему не обязывающие обещания. «Мы изучим ваш проект со всем вниманием, коего он безусловно заслуживает», – говорили ему. От своих людей он узнал, что Бель-таль и его дочь снимают меблированные комнаты на улице Сепульведа. Соседи были категоричны: оба не в своем уме, ни на что не годны и не имеют ломаного гроша за душой. Онофре решил выждать – в любом случае рано или поздно все прояснится само собой. И однажды мажордом доложил ему о визите; это случилось в пасмурный день: низкое свинцовое небо, дальние раскаты грома.

– Вас спрашивает сеньорита и просит уделить ей несколько минут для беседы наедине, – сказал мажордом безразличным тоном, однако у Онофре по спине пробежал холодок.

– Проведи ее ко мне и сделай так, чтобы нам не мешали, – приказал он, поворачиваясь к двери спиной, словно хотел скрыть свое смятение. – Подожди, – задержал он мажордома, поспешившего исполнить его поручение. – Передай шоферу, чтобы он не ложился вплоть до моего особого распоряжения и держал машину наготове – она мне может потребоваться в любую минуту.

Выслушав хозяина, мажордом вышел из библиотеки, осторожно прикрыл за собой дверь и направился в вестибюль.

– Извольте следовать за мной, – сказал он. – Сеньор примет вас тотчас же.

Ее тоже била дрожь. «Я догадываюсь о том, что может произойти, – подумала она и пошла вслед за мажордомом. – Господи, помоги мне!»

Онофре узнал ее сразу, как только она переступила порог библиотеки; он вспомнил ее с настораживающей отчетливостью, будто ее появление спрессовало и вывело на экран подсознания все те годы, которые разделяли их давнюю мимолетную встречу и сегодняшнее свидание, будто с того момента прошло всего несколько мгновений, тем не менее достаточных для того, чтобы охватить одним взглядом все свое прошлое, похожее на зыбкий расплывчатый сон, и с болью ощутить, как сильно ему не хватало этой девочки. «Неужели вся прожитая мною жизнь была лишь наваждением?» – промелькнуло у него в голове, и в этот момент он услышал:

– Я – Мария Бельталь.

– Мне хорошо известно, кто вы, – ответил Онофре и, чтобы заполнить неловкую паузу, заметил: – Как жарко в этой комнате! У меня всегда горит камин: несколько месяцев назад я был очень болен, и врачи велели мне беречься. Садитесь и рассказывайте, что вас ко мне привело.

Поколебавшись мгновение, она подошла к стулу и села: на ней была короткая юбка, и, выбери она глубокое кресло, принятая поза могла бы поставить ее в неудобное, если не смешное, положение. В те годы длина платья, доходившая в 1916 году до подъема ноги, стала медленно, но неуклонно, словно улитка по стеблю растения, ползти вверх, пока не добралась до колена и не замерла на этой отметке вплоть до шестидесятых годов. Укоротившиеся юбки вызвали панику в текстильном производстве – становом хребте каталонской промышленности. Однако страхи оказались необоснованными: хотя теперь на пошив платья уходило меньше материи, это с лихвой компенсировалось чрезмерным разнообразием гардероба женщины с тех пор, как она начала принимать активное участие в общественной жизни, работать и заниматься спортом. Мода круто поменялась: другими стали сумки, перчатки, обувь, шляпки, чулки, прически. Уже не носили столько украшений, были решительно изгнаны из обихода веера. Мария положила ногу на ногу, и он не мог не заметить ее шелковых прозрачных чулок и не спросить себя: что означает эта поза?

– Не думайте, – начала Мария Бельталь, – будто я иду по стопам отца и нахожусь с ним в одной упряжке, как иногда говорят о потерявших самостоятельность людях; вовсе нет – мы с ним совершенно разные и поступаем каждый по-своему. Он был здесь, мне это известно, и надо думать, предложил вам свое последнее изобретение. Я пришла лишь затем, чтобы сказать: мой отец – не мошенник, не шарлатан и не чудак, не стоит судить о нем по внешности. Он самоучка, но это отнюдь не умаляет его дарования и не мешает ему быть истинным ученым с фундаментальными знаниями, неутомимым тружеником и просто честным человеком. Его изобретения – не фантазии, основанные на гипертрофированном восприятии действительности. Я понимаю, мои утверждения бездоказательны, и вам трудно поверить в объективность моей оценки, поэтому ко всему, что исходит от меня, вы отнесетесь с известной долей скепсиса и будете абсолютно правы. Откровенно говоря, принимая во внимание положение, в котором очутились мы с отцом, все мои рассуждения нелогичны: наши дела идут хуже некуда; они всегда шли плохо, однако в последнее время стали совсем безнадежными. Нам нечем платить за жилье, еду и вообще не на что жить. Не буду скрывать – я здесь, чтобы молить вас о спасении. Отец стареет, но меня беспокоит не столько его возраст – я могу устроиться на работу и содержать нас обоих, мне уже приходилось это делать, – сколько его душевное состояние. Мне кажется, пришло время, когда у него должен появиться шанс: ему нельзя встречать старость с ощущением бесполезности прожитой жизни. Не смотрите на меня так саркастически, я понимаю – это удел почти всех людей. Вы ведь позволите мне говорить от имени отца, не правда ли? – Она резко поднялась и прошлась по ковру; со своего кресла он видел ее стройные икры, обтянутые шелковыми чулками, на которые падал отсвет полыхавших в камине дров. Наконец она села и продолжила более спокойным тоном, размеренно выговаривая слова: – Я обратилась к вам, потому что вы единственный, кто может вытащить отца из той ямы, в которую он попал уже давно. Говорю вам это не для того, чтобы польстить; в моих словах для вас нет ничего нового, и вы лучше меня знаете о своей способности безбоязненно идти на риск, о чем свидетельствует ваша визитная карточка, данная отцу много лет назад. Тот день врезался мне в память, – она слегка покраснела, – и я навсегда запомнила ваш благородный жест. В сущности, я прошу вас только об одном: пересмотреть ваше решение. Умоляю, не отвергайте с порога предложение отца и подумайте над ним еще раз. Устройте так, чтобы его чертежи и расчеты посмотрели эксперты, посоветуйтесь с нужными, понимающими суть вопроса специалистами и попросите их сделать заключение – вам это ничего не будет стоить, зато вы сможете разобраться, заслуживает ли этот проект вашего внимания.

Она вдруг замолчала и застыла в напряженном ожидании; слышалось только ее тяжелое дыхание. Волнение было вызвано желанием предвосхитить возможную реакцию собеседника: она боялась, что он выгонит ее, но еще больше боялась, что он попытается грубо и бесцеремонно овладеть ею прямо в кабинете. Хорошо понимая всю опрометчивость совершенного ею поступка, она тем не менее пошла на него осознанно. Ее пугала только та уничижительная форма, в которой все могло произойти. Догадываясь о том, что уготовано ей жизненными обстоятельствами, она до сих пор так и не выработала для себя четкой линии поведения и не имела представления, как поведут себя ее чувства, когда придет этот роковой час. Она боролась с собой, пытаясь выкинуть навязчивую идею из головы. Мать бросила их давно, и она не сохранила о ней даже воспоминания, но ее незримый образ постоянно присутствовал в подсознании; вся ее жизнь прошла в обществе двух созданных воображением фантомов. Один из них сейчас пристально на нее смотрел. Она запомнила этот взгляд, когда была еще совсем ребенком; тогда ей было стыдно за свою неуклюжесть, за рваные обноски, за те условия, в которых они жили с отцом. Но несмотря на жгучий стыд, она все-таки обратила внимание на его взгляд. Он думал о том же: «Она запечатлелась в моей памяти как девочка с глазами цвета жженого сахара, а они, оказывается, серые», – удивлялся он.

2

Недавно возникшая легенда гласит: в самом начале ХХ века на землю опять явился дьявол, похитил одного барселонского банкира прямо из кабинета и унес его по воздуху на гору Монжуик; стоял ясный день, и с горы как на ладони была видна вся Барселона: от порта до Кольсе-рольской гряды и от Прата до реки Бесос. К тому времени большая часть тех 13 989 942 квадратных метров, отведенных по Плану Серда под застройку, была уже освоена, и теперь новые районы подходили вплотную к границам соседних деревень (тех самых, чьи жители в старину развлекались, наблюдая за барселонцами, которые, словно муравьи, сновали по улочками маленького города, запертого в каменном мешке под строгим надзором мрачной громады Сьюдаделы); фабричные трубы выбрасывали клубы дыма, и он стлался над городом наподобие тюлевой занавески, колыхавшейся от легкого дуновения морского бриза; сквозь прозрачную дымку можно было различить изумрудные поля Маресме, золотые пляжи и синее кроткое море с черными точками рыболовецких судов. Дьявол заговорил:

– Все это будет твоим, если ты, припав к моим ногам…

Но банкир не дал ему закончить; привыкнув к ежедневным торгам на бирже, он нашел сделку очень выгодной и, ничтоже сумняшеся, согласился на ее заключение. Не иначе как финансист был туп, близорук и глух, поскольку не разобрал до конца, что именно предлагал дьявол в обмен на его душу, и вообразил, будто предметом торга была та самая гора, где они стояли. Как только видение исчезло и он проснулся, то сразу же стал прикидывать, какую выгоду сулит ему сделка. Гора имела – и имеет до сего времени – слишком крутые, но приятные глазу склоны, сплошь заросшие жасмином, апельсиновыми деревьями и лаврами; в те редкие моменты благодати, когда из бастионов страшного замка, короновавшего ее вершину, не вырывался огонь, когда по городу не стреляли картечью и не метали в него бомбы, барселонцы шумными толпами поднимались на гору полюбоваться окрестностями, а ремесленники, слуги и солдаты располагались близ чистых источников и устраивали веселые пикники. После долгих раздумий банкира осенила гениальная, на его взгляд, идея: «А что, если мы организуем на Монжуик Всемирную выставку, которая не уступит своей предшественнице, проведенной в 1888 году, ни в успехе, ни в доходах?» – спросил он себя. К тому времени ценой многих лишений город все-таки оправился от ущерба, нанесенного предыдущим мероприятием, и в памяти барселонцев остались лишь воспоминания о пышных празднествах и блестящих приемах в честь высоких особ. Алькальд встретил инициативу с нескрываемой завистью. «Карамба! Какая блестящая идея, и почему она не пришла мне в голову первому?» – думал он, пока банкир излагал ему свой план. Тут же нашлись субсидии, и за них проголосовали единогласно. Гору Монжуик закрыли для публичных посещений; вырубили леса, замуровали в трубы горные ручьи, взорвали динамитом источники, сровняли выступы и впадины, а потом насыпали кучи цемента на те места, где планировалось возведение павильонов и дворцов. Как и в прошлый раз, не заставило себя ждать появление всяческих препон и подводных камней: сначала разразилась мировая война, а потом последовало молчание правительства Мадрида, которое долго не давало разрешения на проведение мероприятия, чем окончательно парализовало стройку. Меж тем наш банкир находился в смертельном трансе, и только благодаря заступничеству святого Антонио Мария Кларет[130] смог вызволить свою душу из цепких когтей злодея, но выставка приказала долго жить. Должно было пройти двадцать лет, чтобы усилия, предпринятые генералом Примо де Риверой для развития института общественных работ, вдохнули новую жизнь в старую идею. С тех пор не только Монжуик, но и весь город превратился в арену колоссальной стройки: многие здания были разрушены, мостовые и дорожные покрытия разворочены, а на их месте прокладывали линии метро. Барселона того времени напоминала окопы мировой войны, по милости которой на планах банкира был поставлен жирный крест. На стройках трудились многие тысячи рабочих: подсобники и каменщики устремились в Барселону со всех концов полуострова, особенно с бедного юга. Они прибывали на поездах, забивая до отказа перроны вокзала Франция, только что расширенного и обновленного. Как всегда, город оказался не готов к такому наплыву людей. Из-за отсутствия жилья иммигрантов селили в развалюхах, прозванных бараками. Барачные поселки вырастали за одну ночь, они были повсюду: за городом, на склонах Монжуика, на берегах Бесос. Они имели дурную славу и нелепые названия, например, Ла-Мина, Кампо-де-ла-Бота и Пекин. Феномен временных бараков сильно настораживал: уж слишком очевидным было его стремление к постоянству. На окнах самых жалких лачуг появились тряпичные занавески, границы будущих палисадников и огородов выкладывали побеленными известью камнями. На этих участках сажали помидоры, пустые жестянки из-под керосина приспосабливали под цветочные горшки, и в них буйно росли белые и красные герани, петрушка и базилик. Чтобы исправить положение, власти начали возводить блоки «дешевого жилья». Дома этого типа отличались не только низкой квартплатой, но и плохим качеством строительных материалов: цемент смешивали с избыточным количеством песка, и, высыхая, он крошился; вместо балок и стропил часто ставили полусгнившие железнодорожные шпалы, перегородки изготовляли из картона или спрессованной бумаги. Из подобных зданий образовывались целые города-спутники, не имевшие ни водопровода, ни электричества, ни телефона, ни газа; в них отсутствовали школы, пункты медицинской помощи, развлекательные центры, совсем не было зеленых насаждений. До них не доходили линии общественного транспорта, и их обитатели пользовались велосипедами. Улицы Барселоны имеют покатый рельеф, по ним трудно передвигаться даже пешеходам, не говоря уж о велосипедистах, поэтому люди добирались до работы вконец измотанные и часто гибли под колесами автомобилей или на строительных площадках. Женщины и те, кто не вышел ростом, предпочитали трехколесные велосипеды, более удобные и надежные, но менее практичные из-за большего веса. В дешевых жилищах часто выходило из строя оборудование, и поэтому почти каждый день случались пожары и затопления. Газеты того времени изобилуют разоблачительными статьями следующего толка: Вчера, во вторник, во второй половине дня двадцатитрехлетний Пантагрюэль Криадо-и-Чопо, родом из Мулы (провинция Мурсия), подвизающийся в настоящее время помощником каменщика на строительстве Павильона Германии, сильно поскандалив с женой и свекровью, в сердцах заехал кулаком в стену гостиной своей квартиры, которая тут же рухнула. Вышеупомянутый Пантагрюэль Криадо очутился в спальне своих соседей, Хуана де ла Крус Маркеса-и-Лопеса и Нисефоры Гарсиа де Маркес, и обменялся с ними несколькими фразами на повышенных тонах. Завязалась потасовка, в результате чего одна за другой обвалились все перегородки первого этажа; в драку вмешались остальные жильцы, и тут началось настоящее светопреставление. В итоге от дома остались одни руины. Еще более красноречиво звучит заголовок одной заметки, увидевшей свет в 1926 году: Ребенок гибнет оттого, что сосед сверху дернул за цепочку унитаза. Список обитателей бараков и дешевых жилищ пополнялся теми, кто проживал в квартирах на правах субаренды. Этим людям законные квартиросъемщики сдавали одну комнату (всегда худшую) и за дополнительную плату предоставляли возможность пользоваться туалетом и кухней, но с жесткими ограничениями. Субарендаторы, число которых в 1927 году превысило сто тысяч, по сравнению с другими иммигрантами находились в лучших условиях, но зато, за редкими исключениями, подвергались постоянным унижениям. На фоне этих агонизирующих построек, где царил дух вырождения и мстительной ненависти, поднимались силуэты грандиозных павильонов и роскошных дворцов Всемирной выставки, призванной удивить мир. А вдали от суетного Монжуика, в закопченной пламенем свечей часовне стояла статуя святой Эулалии и с изумлением взирала на выраставшую у нее на глазах панораму. «Что за город! – сокрушалась она. – Господи, что это за город!» Святая сильно переживала за судьбу Барселоны, хотя по отношению к ней горожане никогда не проявляли ни особой щедрости, ни великодушия. В IV веке нашей эры, будучи двенадцатилетней отроковицей, она за отказ поклоняться языческим богам сначала подверглась пыткам, а затем была сожжена на костре. Пруденсио[131] рассказывает: умирая, святая испустила изо рта дух в виде белого голубя, а ее тело вдруг покрылось густым слоем инея. В течение многих лет святая Эулалия почиталась как заступница города, однако потом ей пришлось уступить это звание Пресвятой Деве Мерсед, или Милостивой, которая носит его с честью и по сей день. В довершение всего, будто мало было нанесенной обиды, установили, что той святой Эулалии, девственницы и мученицы, под чьим неусыпным покровительством Барселона находилась в течение нескольких веков, не существовало вовсе: она была сотворена по образу и подобию подлинной Эулалии, рожденной в Мериле в 304 году и сожженной вместе с другими мучениками во времена гонений на христиан при императоре Максимиане. «Святые не приживаются у нас, – качали головами барселонцы, – так уж повелось». И действительно, спустя некоторое время существование настоящей Эулалии из Мериды, чей праздник отмечается 10 декабря, тоже было подвергнуто сомнениям. Теперь статуя поруганной святой занимала один из боковых приделов барселонского Собора, откуда смотрела на панораму стройки и раздумывала над тем, как отнестись к окружавшему ее разгрому. «Это не может так дальше продолжаться, – сказала она однажды, – я буду не я, если не приму меры!» Она попросила святую Лукрецию и Христа Лепанто [132]прикрыть ее отсутствие сотворением какого-нибудь маленького чуда, а сама спустилась с пьедестала, вышла на улицу и, тяжело переваливаясь, направилась в муниципалитет. Алькальд встретил ее с двояким чувством: с одной стороны, он был рад появлению единомышленника, на чью поддержку мог опереться, но с другой – отчаянно трусил, как бы ее вмешательство не вызвало осуждения у вышестоящих органов.

– Эх Дариус, Дариус! Опять ты хочешь всем угодить! – уязвила алькальда святая Эулалия.

Дариус Румеу-и-Фрейкса, барон де Вивер, занимал пост алькальда с 1924 года.

– Когда я вступил в должность, все это безобразие уже началось, – сказал он оправдывающимся тоном. – Что до меня, то я бы никогда не допустил проведения в Барселоне новой выставки. – Этот алькальд не обладал и не мог обладать таким горячим, бьющим через край темпераментом, как его выдающийся предшественник Риус-и-Таулет, да и Барселона сильно изменилась: теперь это был огромный город со сложной инфраструктурой. – Виноват Примо де Ривера, свихнувшийся на своей маниакальной идее общественных работ, – продолжал жаловаться алькальд. – За его популистскую политику нам волей-неволей придется расплачиваться всем миром. Город поражен иммигрантской заразой, и она в основном идет с юга. – Он вдруг вспомнил, что по утверждению сведущих людей святая Эулалия тоже была южанкой, и поспешно добавил: – Не пойми меня превратно, Эулалия: я не имею ничего против южан, равно как и против кого бы то ни было, – для меня все равны перед Богом; просто когда я вижу, до какой степени обнищания дошли эти люди и в каких ужасающих условиях они живут, у меня душа разрывается на части. Но что я могу поделать?

Святая Эулалия уныло покачала головой.

– Не знаю, – сказала она наконец, потом тяжело вздохнула и добавила: – В крайнем случае можно обратиться за помощью к Онофре Боувиле!

Однако ей было невдомек: именно в этот момент на него никак нельзя было рассчитывать.

– Может быть, мне лучше пойти с сеньором? – засомневался шофер.

Улица Сепульведа выходила на площадь Испании, напоминавшую жерло извергавшегося вулкана: на ней полным ходом велось строительство монументального фонтана, а рядом возводилась станция метро; от площади начинался проспект Королевы Марии Кристины, по обеим сторонам которого высились дворцы и недостроенные павильоны Всемирной выставки. На стройке были задействованы тысячи рабочих; некоторые из них возвращались по ночам в свои бараки, дешевые комнаты и мрачные квартиры, где снимали углы. Те же, кому некуда было приклонить голову, ночевали под открытым небом на прилегающих к площади улицах: наиболее удачливые заворачивались в пледы, менее везучие – в газеты; дети спали, прижавшись к родителям и старшим братьям; больных клали отдельно, вдоль стен домов, в смутной надежде на то, что новый день каким-то чудом принесет им облегчение. Вдали виднелись пламя костра и мелькавшие вокруг него тени людей, пришедших на огонек погреться; низко стлалось облако дыма, пропитывая одежду и волосы запахом подгоревшего мяса; где-то звучала гитара. Онофре Боувила приказал шоферу остаться у машины.

– Ничего со мной не случится, – сказал он.

Он знал: эти отверженные люди, эти парии никому не способны причинить зла. Закутанный в черное пальто с меховым воротником, в цилиндре и шевровых перчатках, он спокойно шел по центру площади. Парии провожали его взглядами, в которых не было враждебности, – скорее удивление, словно они присутствовали на занимательном спектакле. Онофре остановился около неприметного дома без архитектурных излишеств, немного помедлил и несколько раз ударил дверным молотком. Почувствовав на себе пристальный взгляд, изучавший его через дверной глазок, он помахал перед ним монеткой, и дверь тут же распахнулась. На пороге стояла старуха. Онофре шепнул ей что-то на ухо, она беззвучно засмеялась, обнажив голые десны, и пропустила его в подъезд. Он стал подниматься вверх, а старуха, бормоча слова благодарности и кланяясь, высоко подняла фонарь, чтобы осветить ступеньки лестницы. На втором пролете ему пришлось подниматься на ощупь, но он не сбился с пути и ни разу не споткнулся, припомнив свою былую сноровку ночного бродяги. Наконец он остановился на площадке, чиркнул спичкой и прочитал номер квартиры. Потом постучал. Дверь отворил плюгавый небритый субъект в поношенном халате, накинутом поверх грязной мятой пижамы.

– Я пришел к дону Сантьяго Бельталю, – сказал Онофре, прежде чем его спросили о цели визита.

– Сейчас не время для посещений, – ответил замухрышка и попытался захлопнуть дверь перед самым его носом, но не успел.

Онофре Боувила сильным ударом ноги распахнул ее вновь и ткнул замухрышке под ребра острым концом трости. Тот упал на фаянсовую подставку для зонтов, которая опрокинулась на пол и разлетелась на куски.

– Я не спрашивал вашего мнения – оно меня совсем не интересует, – сказал он не повышая голоса. – Пойдите и попросите выйти дона Сантьяго Бельталя, а потом скройтесь с глаз моих, чтобы я вас больше никогда не видел.

Замухрышка с трудом поднялся на ноги, пытаясь схватить за спиной развязавшиеся при падении концы пояса, и молча исчез за занавеской, отделявшей прихожую от остальных помещений. Через несколько секунд из-за занавески вышел Сантьяго Бельталь и принялся извиняться.

– Я никого не ждал и менее всего такого важного гостя, – уверял он. – Видите ли, условия, в которых мы живем… – Он не закончил фразу и жестом пригласил Онофре Боувилу следовать за ним.

Они миновали темный коридор и вошли в маленькую комнату с одним оконцем, выходившим во внутренний крытый двор. На Онофре пахнуло спертым воздухом. Обстановку комнаты составляли две убогие металлические кровати, маленький столик с двумя стульями и торшер. У стены стояло несколько картонных коробок, где хозяева хранили одежду и кое-какие личные вещи. Стены сплошь были увешаны схемами, прикрепленными к обоям кнопками. Мария Бельталь сидела у стола и при жидком свете лампы штопала носок, натянутый на деревянное яйцо. На ней было простенькое домашнее платье. Чтобы защититься от холода и пронзительной сырости, она накинула на плечи шерстяную шаль; жалкий туалет дополняли вязаные шерстяные чулки и фетровые тапочки. Платье подчеркивало ее худобу и синеватую прозрачность кожи, скрытую макияжем во время их недавнего свидания. На фоне бледного лица выделялся покрасневший от насморка нос – в те годы хронической простудой страдали почти все барселонцы. Когда Онофре вошел в комнату, она на мгновение оторвалась от штопки и сразу опустила голову, но он успел заметить, что ее глаза вновь приобрели тот оттенок жженого сахара, который запомнился ему со дня их первой встречи.

– Извините за страшный беспорядок, – сказал изобретатель, нервно прохаживаясь в узком проходе между мебелью. Своими порывистыми движениями и возбуждением он только усиливал впечатление полного хаоса, царившего в комнате. – Если бы мы заранее знали, что вы окажете нам такую честь, то по крайней мере сняли бы со стен эти бумаженции. О! Как же это я! Совсем забыл представить вам дочь; вы ведь с ней не знакомы, не так ли? Моя дочь Мария, сеньор. Мария, этот кабальеро – дон Онофре Боувила, я тебе о нем уже говорил; недавно я ходил к нему предложить свои проекты, и сеньор имел любезность благосклонно меня выслушать.

Онофре и Мария украдкой переглянулись, и этот взгляд мог бы насторожить кого угодно, но только не изобретателя. Погруженный в свои мысли, он машинально помог Онофре снять пальто, принял из его рук шляпу, трость и перчатки и осторожно положил все это на кровать. Затем придвинул одну из коробок к столу, предложил гостю свободный стул, сам сел на коробку и, нервно сплетя пальцы, приготовился выслушать объяснения Онофре Боувилы по поводу своего внезапного прихода. Тот, как обычно, без обиняков приступил к делу.

– Я решил, – начал он, – принять ваше предложение. – Когда изобретатель немного пришел в себя, он приготовился было излить на гостя слова признательности и даже открыл для этого рот, но Онофре остановил его жестом руки. – Этим я хочу сказать, что считаю необходимым и оправданным тот риск, которому я себя подвергаю, думая снабдить вас определенной суммой денег, чтобы вы смогли закончить свои эксперименты. Разумеется, наш договор имеет ряд условий. О них я и пришел поговорить.

– Я весь внимание, – ответил изобретатель.


Если барона де Вивера, убежденного монархиста, посещала святая Эулалия, то генерала Примо де Риверу, отказавшегося от монархических взглядов из чувства досады, почему-то преследовало менее благостное видение: ему время от времени являлся краб в тирольской шляпе с пером. Всеми покинутый, но медливший отдавать власть в другие руки диктатор возлагал теперь все свои надежды на организацию Всемирной выставки в Барселоне.

– Когда я возглавил правительство, испанцы напоминали пауков в банке, а наша Испания, превратившаяся в страну террористов и нищих, была похожа на сумасшедший дом. Я за несколько лет изменил ее и сделал испанцев процветающей уважаемой нацией; теперь они обеспечены работой, живут в мире, и эти достижения непременно отразятся в экспонатах Всемирной выставки; тогда те, кто меня сейчас так яростно критикует, вынуждены будут поджать хвост и прикусить язык, – заявил он.

Министр развития позволил себе вставить маленькое замечание:

– План вашего превосходительства просто великолепен, но, к несчастью, он требует расходов, превышающих наши возможности.

И это было правдой: за последние годы национальная экономика испытала несколько сильных потрясений, финансовые резервы были истощены, и котировка песеты на внешних рынках опустилась до смехотворного уровня. Диктатор потер нос.

– Дьявол! Я полагал, что расходы по выставке возьмут на себя каталонцы. Что за скряги! – пробурчал он сквозь зубы, будто разговаривал сам с собой.

С изысканным тактом министр развития обратил его внимание на следующее обстоятельство:

– Каталонцы, независимо от их достоинств и недостатков, абсолютно правы в одном – они не хотят выкладывать последний дуро ради славы тех, кто их постоянно унижает и оскорбляет.

– Ну и ну! – воскликнул Примо де Ривера, – дело-то действительно каверзное. Тут надо пораскинуть мозгами. А если нам отправить этих вечно недовольных ворчунов в ссылку?

– Их несколько миллионов, мой генерал, – возразил министр внутренних дел.

А министр развития несказанно обрадовался тому, что разговор перешел на людей, находившихся в компетенции его коллеги по кабинету. Примо де Ривера ударил кулаком по столу:

– Плевать я хотел на всех вас и ваши министерские портфели! – Но его гнев быстро рассеялся, поскольку ему в голову пришла спасительная идея. – Хорошо, – сказал он. – Мы распространим слухи о проведении Всемирной выставки в другом месте; к примеру, чем плохи Бургос, Памплона или какой-нибудь еще город Испании? – Видя, как министры обменялись растерянными взглядами, он хитро улыбнулся и добавил: – Когда до каталонцев дойдут разговоры о наших планах, они вывернутся наизнанку и начнут тратить без оглядки – только бы доказать преимущество Барселоны над другими городами, и нам практически ничего не придется вкладывать.

Члены кабинета признали идею вполне приемлемой. Только министр сельского хозяйства осмелился возразить.

– Обязательно найдется какой-нибудь проныра, который разоблачит наши замыслы и предаст их гласности, – сказал он.

– В ссылку его! – заревел диктатор.

После совещания в Мадриде работы по подготовке Всемирной выставки в Барселоне пошли полным ходом; уже во второй раз она опустошала до дна муниципальный бюджет. Из Монжуика, как из кровоточащей раны, вместе с песком и грязью вытекало благосостояние города. Алькальд и другие упрямцы, выступавшие против проведения выставки, а также те, кто возражал против мотовства и расточительства, были, невзирая на лица, отстранены от занимаемых должностей или сосланы, а их функции передали другим чиновникам, более лояльным к Примо де Ривере. Среди этих людей затесались спекулянты, пользовавшиеся полной бесконтрольностью, чтобы под шумок поживиться за чужой счет. Газеты могли публиковать лишь хвалебные статьи и одобрительные комментарии, в противном случае их изымали из продажи, а главные редакторы и директора издательств беспощадно штрафовались. Благодаря принятым мерам Монжуик на глазах превращался в волшебную страну. Там строились дворцы электричества и механики, моды и текстильного производства, изящных и прикладных искусств, промышленности, проектирования, графики, строительной промышленности (имени Альфонса ХШ), труда, связи и транспорта. Все эти грандиозные сооружения начали возводиться несколько десятилетий назад, то есть в те времена, когда в архитектуре царил модернизм; теперь их вид шокировал специалистов: они казались им приторно изысканными и однообразными, а порой – откровенно безвкусными. Около тяжеловесных отечественных павильонов, словно в насмешку, устремлялись вверх легкие конструкции, построенные иностранцами: они были спроектированы недавно и отражали современные тенденции в архитектуре и эстетике. Если прочие выставки были посвящены определенным темам, например промышленности, электроэнергии или транспорту, то нашу можно было бы определить одним емким словом: вульгарность, – пишет некий журналист в 1927 году, незадолго до своей депортации на остров Гомера. Мы не только разоримся, но и будем выглядеть в глазах всего мира пещерными дикарями, – заканчивает он. Эти крики души не доходили до ушей вдохновителей и организаторов мероприятия.


Пока шла вся эта мышиная возня вокруг Всемирной выставки, на противоположном холме, отделенном от Монжуика целым городом, Онофре Боувила стоял на берегу озера своего поместья один на один с нахлынувшими на него чувствами. «Как это могло случиться? – спрашивал он себя. – Я влюблен. И это в моем-то возрасте! Нет, невозможно… Тем не менее вот оно – свершилось, и ощущение того, что это могло произойти, наполняет меня блаженством. Кто бы мог подумать!» Он тихонько засмеялся. Впервые в жизни он испытывал по отношению к себе что-то вроде нежности, и это позволяло ему относиться с юмором к собственным печалям и невзгодам. Потом улыбка стерлась с его губ, лоб нахмурился: Онофре не понимал, как с ним могло произойти подобное чудо, посеявшее в его душе смуту и растерянность. «Каким неудержимым вихрем занесло в мою жизнь эту в общем-то ничем не примечательную женщину? И как ей удалось скрутить мою волю в бараний рог? – спрашивал он себя снова и снова. – Не то чтобы внешне она была совсем непривлекательна, – продолжал он делиться мыслями с невидимым собеседником, – однако, если признаться, красавицей ее тоже не назовешь. Но даже будь она само совершенство, с какой стати я так распалился? Жизнь не обделила меня потрясающими женщинами, настоящими чертовками, при появлении которых на улице замирало движение; с моими деньгами мне всегда было легко купить любую красотку, заполучить лучшую из лучших. Но в глубине души я никогда не испытывал к ним ничего, кроме презрения. А эта девочка внушает мне чувство смиренного почтения, и я не могу объяснить почему. Почему, когда она со мной говорит, улыбается мне или просто на меня смотрит, я ощущаю такое счастье, что испытываю к ней скорее благодарность, чем физическое влечение?» Размышляя над этим, он пришел к выводу: его теперешнее смирение является искупительной жертвой, приносимой им на алтарь собственной гордыни и эгоизма. «Это верно, – говорил он, пересматривая свое прошлое, – иногда я поступал как совершеннейший безбожник; только одному Господу ведомо, какие жуткие страницы есть в моей жизни, и за них придется отвечать на Страшном суде. Даже если никто не может утверждать наверняка, что я кого-то убил своими руками, это отнюдь не служит мне оправданием – многие погибли в результате моего прямого или косвенного вмешательства. Другие по моей вине стали несчастными и по праву могут предъявить мне счет. О! Как ужасно осознавать свое злодейство, когда уже ничего не исправишь! Слишком поздно сожалеть и раскаиваться!» Он на мгновение заглянул в открывшуюся перед ним пропасть и, будто подкошенный, упал на землю. Воздух был недвижим, на гладкой поверхности искусственного озера вспыхивали солнечные блики, оперение лебедей ослепительно блестело. В потоке света лебеди казались ему лучезарными посланниками Божественного Провидения, сошедшими на землю, чтобы наполнить его смятенную душу милосердием, состраданием и надеждой. Они напомнили ему: Я пришел призвать не праведников, а грешников к покаянию. Кто из вас, имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяносто девять в пустыне и не пойдет за пропавшею, пока не найдет ее? Растроганный своим раскаянием, он зарылся лицом в траву и прошептал:

– Прости меня, Господи! Прости! Я был глупцом и извергом; мне нет оправдания, и ничто не может смягчить мою вину.

Перед его глазами, будто на перелистываемых страницах альбома, выстроилась скорбная череда лиц, выносивших ему обвинительный приговор: Одон Мостаса, дон Алещандре Каналс-и-Формига и его сын, несчастный Николау Каналс-и-Ратаплан, Жоан Сикарт и Арнау Пунселья, генерал Осорио, экс-губернатор острова Лусон, жена и дочери, Дельфина и сеньор Браулио, отец и мать, брат Жоан, а также многие другие люди, которых он даже не видел и никогда уже не увидит. Всех их он принес в жертву собственным амбициям и безумию, всех отдал на заклание своей неуемной и неправедной жажде мести, все они страдали напрасно и только для того, чтобы он смог насладиться сиюминутной победой с горьким привкусом крови. «Найдется ли в Царствии Небесном столько великодушия, чтобы простить такого выродка, каким был я все эти годы?» – подумал он, чувствуя, что к глазам подступают слезы, готовые прорваться сквозь сжатые веки обильным сладостным потоком. В этот момент Онофре почувствовал, как кто-то легонько теребит его за плечо. Кроме него, в саду никого не было, поэтому он испугался и долго не осмеливался разжать веки, воображая перед собой величественного ангела с карающим огненным мечом. Когда он все-таки открыл глаза, то увидел лебедя, который тыкал в него клювом, видимо удивленный присутствием на берегу озера неведомого существа, неподвижно скорчившегося на земле. Возможно, посланный своими собратьями лебедь выбрался из воды и подошел к нему поближе посмотреть, в чем дело. Онофре Боувила одним прыжком вскочил на ноги, и испуганная птица стала отступать к озеру, переваливаясь на своих перепончатых лапах. Сзади бегство лебедя с поля боя выглядело уродливым и комичным, а пронзительное гоготание резало слух и казалось Онофре отвратительным. Возмущенный тем, что его напугала глупая птица, он настиг лебедя, прежде чем тот успел спастись в родной стихии, и изо всей силы дал ему пинка. Лебедь описал в воздухе кривую, плюхнулся в озеро и неподвижно застыл, высунув на поверхность заднюю часть с острым хвостиком и погрузив в воду голову и шею. Круги на воде, вызванные его падением, постепенно исчезли, озеро успокоилось, и сейчас на его поверхности плавали лишь белые перья, потерянные птицей во время удара. Онофре Боувила стряхнул с себя прилипшие травинки и, не заботясь о том, жив ли еще лебедь, продолжил прогулку по парку. Инцидент вернул его к действительности; исчезли мучительные видения его жертв и чувство вины; их место вновь заняла неумолимая пристрастная логика, которую он всегда пускал в ход, чтобы найти себе оправдание.

– И в чем это я себя обвиняю? – бодро проговорил он. – Если бы меня кто-нибудь сейчас услышал, то наверняка подумал бы, будто в мире нет других страданий кроме тех, которые доставлял я. Как бы не так! – ответил он воображаемому обвинителю. – Люди были несчастными задолго до того, как я появился на свет, и будут несчастными после моей смерти. Допустим, я причинил зло некоторым из них, но тогда кто я такой: настоящий виновник этих несчастий или просто орудие судьбы? Если бы наши с Одоном Мостасой пути не пересеклись, разве конец этого тупоголового убийцы стал бы от этого менее трагичным? И разве, когда он появился на свет, ему не была написана на роду удавка? А Дельфина? Какая бы участь ее ожидала, не появись я в один прекрасный день в пансионе ее родителей? Без сомнения, всю свою жизнь она оставалась бы жалкой судомойкой и в лучшем случае вышла бы замуж за какого-нибудь дикаря, бездельника или пьянчужку, который колошматил бы ее до тех пор, пока она не окочурилась бы в одночасье, замученная побоями, работой и родами. Дьявол! По крайней мере, со мной все эти канализационные крысы имели свой шанс; под моим покровительством они смогли пусть на мгновения, но все же вкусить наслаждение славой и могуществом.

Звук приглушенного взрыва, прозвучавшего где-то поблизости, прервал его размышления. За первым взрывом последовала целая серия других. Птицы, сидевшие в гнездах, вспорхнули разнородной стаей и подняли невообразимый гвалт, описывая круги на большой высоте. Онофре Боувила снова улыбнулся.

– Ну вот, хотя бы этот несчастный горемыка – благо за примером недалеко ходить, – добавил он тихим голосом. Безмятежная улыбка сошла с его лица, оно стало по-прежнему жестким.


Повернувшись к озеру спиной, Онофре направился к тому месту, откуда раздавались звуки взрывов. Он умышленно свернул с тропы, идущей вдоль зеленых ухоженных лугов, и углубился в чащу: густые кроны деревьев позволяли ему оставаться незамеченным. Добравшись до межи, он стал украдкой наблюдать за действом, разворачивавшимся недалеко от его тайного убежища: прямо перед его глазами стоял натянутый тент, похожий на цирковой шатер; туда-сюда сновали какие-то люди, одетые в форму технического персонала. В конце туннеля из парусины, служившего входом в шатер (на нем все еще висели обрывки вымпелов и флажков), двое вооруженных охранников надзирали за входившими и выходившими техниками. Онофре знал, хотя и не мог этого видеть, что под шатром находятся ангары со сложнейшими механизмами и оборудованием, предназначенными для того, чтобы вырабатывать электрическую энергию и снабжать ею машины, которые мерно гудели и поскрипывали внутри шатра. Конечно, было бы гораздо проще и дешевле получать энергию напрямую от электрической компании, но тогда не представлялось бы возможным сохранять в тайне проводимые здесь работы. Ангары скрывали от любопытных глаз генераторы, приобретенные в разных странах при посредничестве подставных фирм, а потом в обход закона ввезенные в Каталонию и тайно доставленные сюда в разобранном виде. Позже маленькими партиями сюда завезли уголь, служивший топливом. Его запасы были свалены в бункеры, вырытые под лугами, лесом и озером. Остальное оборудование и материалы, необходимые для испытаний, доставлялись таким же способом. Более сложной задачей оказался наем персонала. Если избыток иммигрантов позволял производить набор неквалифицированной рабочей силы в открытой и беззастенчивой форме, то тайная вербовка техников и инженеров, чье внезапное исчезновение с рабочих мест и из общественной жизни могло бы вызвать подозрения, порождала массу трудностей, которые надо было преодолевать отдельно в каждом конкретном случае: одних специалистов нанимали за границей, других, ушедших на пенсию, разыскивали в Испании и привлекали к делу, посулив большие деньги, и, наконец, третьих заманили обманом, рассылая фальшивые приглашения в американские университеты. Тем, кто принимал эти приглашения, выдавались билеты первого класса на пассажирские суда. Когда пароход пересекал границы территориальных вод Испании, специалистов под дулом пистолета вытаскивали из кают, сажали на быстроходные катера и доставляли на сушу, а затем уже в автомобилях привозили в поместье, где им сообщали об истинных причинах похищения и ожидавшей их работе. Инженеров успокаивали тем, что их изоляция носит временный характер, обещали за сотрудничество баснословное вознаграждение, которое с лихвой компенсирует пережитые ими волнения, и в конце концов добивались своего. Перспектива счастливой развязки долгих злоключений приводила специалистов чуть ли не в восхищение. Конечно, этот способ был слишком медленным, сложным и дорогим. Однако для успешного завершения испытаний Онофре Боувила не скупился на расходы: за один только шатер, показавшийся ему приемлемым по размерам и форме, он выложил кругленькую сумму, купив его у разорившегося цирка. Случилось так, что во время гастролей по южной Италии эпидемия холеры унесла жизнь почти всех артистов, кроме бородатой женщины, ecuyиre[133]и одного силача. Они закрыли цирк и за бесценок продали оборудование. Онофре пришлось взять на работу всех троих и привезти их в поместье, чтобы они помогли смонтировать и закрепить шатер. Теперь эти фантастические персонажи, наряженные в усеянные блестками спортивные трико и набедренные повязки, словно привидения, бродили по парку, пугая своим видом добрых людей.

Онофре Боувила размышлял над этой пикантной ситуацией и вдруг увидел, как из шатра выходит она. На ней была широкая розовая юбка, такая короткая, что при ходьбе обнажались колени. Под складками материи обрисовывались контуры бедер. Это приковывало к себе взгляды механиков и выводило из себя Онофре Боувилу. Остальные детали одежды были просты и строги. «Надо бы сделать ей замечание по поводу длины юбки», – отметил он, и его сердце учащенно забилось. Он продолжал подсматривать то за ней, то за механиками. Ослепленная солнечными лучами, она прищурила глаза и остановилась у входа в шатер, потом пригладила пальцами волосы, надела широкополую шляпу и пошла в сторону леса, как раз туда, где притаился Онофре. «Святители небесные! – подумал он, спрятавшись за ствол дуба – Только бы она меня не увидела!» За те несколько месяцев, которые Мария Бельталь и ее отец жили в поместье, он перебросился с ней лишь двумя-тремя официальными фразами. Этим он давал понять, что круг его интересов ограничивался проектом изобретателя, чьими стараниями день ото дня рос и усложнялся этот странный промышленный объект; это с ним, а не с Марией он вел нескончаемые разговоры, вертевшиеся в основном вокруг испытаний. С самого начала Сантьяго Бельталь и его дочь занимали охотничий домик, построенный уже давно и располагавшийся в парке далеко от господского дома. Там были созданы все условия, обеспечивавшие им независимое комфортное существование, но без излишней роскоши, чтобы невзначай не выдать скрытых побуждений Онофре Боувилы, которые заставили его пуститься в эту безумную авантюру. Он лично и с максимальной дотошностью руководил отделкой этого домика и подбирал мебель, однако не переступал его порога с тех пор, как там поселились Сантьяго и Мария Бельталь, и вызывал изобретателя к себе в библиотеку через посыльного, если имел в нем надобность. Секретный характер проекта требовал соблюдения осторожности, поэтому персоналу не позволяли покидать территорию поместья; благодаря этому запрету он знал: она всегда здесь, рядом с ним, и хотя между ними не существовало никаких личных отношений, он всегда мог рассчитывать на то, что она не имеет подобных отношений ни с кем другим. Они жили на одной земле, которая принадлежала ему; этого было достаточно, чтобы он почувствовал свои права на нее, мысленно включив Марию Бельталь в свои владения, и ощущение собственности наполняло его счастьем. Тайком, так же как сейчас, Онофре следил за каждым ее шагом. «Странно! – думал он, притаившись за стволом дуба и восхищаясь тем изяществом, с каким она двигалась, любуясь легкостью и стремительностью ее походки, стройной фигурой и горделивой осанкой. – Когда я был молод, и у меня все было впереди, мне катастрофически не хватало времени, а все дела казались срочными. Сейчас же, когда время течет с головокружительной быстротой и уходит, словно вода сквозь пальцы, я почему-то никуда не спешу, научился ждать и вижу смысл существования лишь в предвкушении счастья. И тем не менее именно сегодня время меня поджимает». Он посмотрел на небо, и оно поразило его своей синевой и бездонностью. Он вспомнил, как за день до этого посетил стройку Всемирной выставки, где случайно встретился с маркизом де Утом, которого не видел уже давно. Маркиз был членом комитета по организации выставки и доверенным лицом Примо де Риверы в Барселоне; он получал инструкции непосредственно из Мадрида и воплощал их в жизнь за спиной алькальда. В обмен на лояльность ему было разрешено вести кое-какие темные делишки, причем с полной безнаказанностью.

Когда маркиз увидел Онофре Боувилу на территории будущей выставки, у него непроизвольно скривилось лицо: дружба, существовавшая между ним и Онофре в былые времена, переросла в ярко выраженную неприязнь со стороны первого и недоверие со стороны второго. Но внешне оба старались держать себя в рамках приличия.

– Малыш! Как ты хорошо выглядишь! – воскликнул маркиз, обнимая Онофре. – Я слышал краем уха, что к тебе прицепилась какая-то лихоманка, поэтому рад видеть тебя в добром здравии и, как всегда, молодым.

– Ты тоже держишься молодцом, – сказал Онофре Боувила.

– Ладно, ладно… – примирительно проговорил маркиз.

Взявшись под руку, они мирно зашагали по стройке, старательно обходя траншеи и горы мусора и осторожно ступая по перекинутым через котлованы доскам, прогибавшимся под тяжестью их тел. Маркиз посвящал своего собеседника в технические характеристики самых важных объектов: дворцов, павильонов, ресторанов, служебных помещений и так далее. Не скрывая гордости, он показал ему строившийся стадион. Это сооружение, включенное в объекты выставки позже остальных, имело площадь 46 225 квадратных метров и было предназначено для демонстрации спортивного оборудования и снарядов, объяснял маркиз. С тех пор как в Европе распространилась фашистская идеология, все правительства наперебой старались развивать спорт и оказывали всестороннюю поддержку проведению различных соревнований. Тем самым европейские страны желали всяческими способами доказать свою причастность к Римской империи и ставили всем в пример ее традиции, несмотря на их анахроничность. Отныне величие страны и ее народа символизировали спортивные победы. Спорт уже не был привилегией праздных бездельников из высшего общества или времяпрепровождением богатых нуворишей, а естественной формой развлечения горожан; посредством спорта политики и мыслители рассчитывали улучшить человеческую породу.

– Атлет – это идол нашего времени, зеркало, в которое смотрится юношество, – вещал маркиз.

Онофре Боувила выразил полное одобрение подобному взгляду на спорт.

– Я убежден в этом, – вкрадчиво сказал он.

Затем бывшие приятели посетили Греческий театр, Испанскую деревню[134] и чрезвычайно сложное сооружение, состоявшее из хитросплетения труб и кабелей, динамо-машин и форсунок, которые должны были снабжать питанием и приводить в движение огромную водную феерию с цветной подсветкой. Световой фонтан претендовал на роль самой знаменитой и зрелищной достопримечательности точно так же, как в свое время претендовал на эту роль Волшебный фонтан. Находясь на косогоре, он был виден из любой точки выставки и состоял из водоема 50 метров в диаметре емкостью 3200 кубических метров и нескольких фонтанов поменьше. Малые фонтаны представляли собой струи воды в 3000 литров каждая; они приводились в движение пятью насосами мощностью 1175 лошадиных сил, и на их освещение затрачивалось 1300 киловатт электроэнергии. Сооружение постоянно меняло форму и цвет. Большой фонтан вместе с малыми, выстроившимися по обе стороны центральной аллеи, расходовали каждые два часа столько же воды, сколько потребляла в день вся Барселона, объяснял маркиз.

– Где и когда можно было увидеть что-нибудь подобное? – самодовольно спросил он.

Онофре Боувила опять согласился с маркизом де Утом. Такое безоговорочное одобрение и такой интерес заронили в душу маркиза подозрения. «Зачем пожаловал сюда этот хитрый лис? Что он здесь вынюхивает?» – спрашивал он себя, но сколько бы он ни размышлял, он не мог разгадать эту загадку. Маркиз не знал, что двумя неделями раньше в одном из офисов организационного комитета появилась странная делегация. Она состояла из некоего кабальеро и дамы, одетых со скромной элегантностью, действовавших весьма осмотрительно и говоривших с иностранным акцентом. На вопрос чиновника, какую организацию они представляют, дама и кабальеро назвали одно крупное мануфактурное предприятие, что-то вроде международного консорциума, о котором служитель никогда раньше не слышал, но в легитимности которого не усомнился ни на мгновение, поскольку они тут же предъявили ему документы, хотя он их об этом не просил. В течение всего визита дама не поднимала с лица плотную вуаль, однако это не помешало ему с изумлением рассмотреть под ней густую бороду. Естественно, чиновник воздержался от каких-либо комментариев на этот счет. Со своей стороны, кабальеро почти не раскрыл рта и пристально наблюдал за каждым его движением со свирепым выражением лица. Чиновнику этот кабальеро запомнился как человек крепкого телосложения, свидетельствовавшего о его необычайной силе. Все эти странные детали не вызвали у него никаких опасений: с тех пор как он был назначен на этот пост, ему приходилось иметь дело со многими иностранцами, и он привык ко всяким чудным физиономиям и любому поведению, каким бы необычным оно ни казалось. Строго выполняя возложенные на него обязанности, он вежливо поинтересовался, чем может быть им полезен, и они ответили, что пришли похлопотать о разрешении на строительство собственного павильона на территории Всемирной выставки.

– В этом павильоне наше предприятие предполагает выставить свое оборудование и изделия мануфактуры, – сказала дама. – Также мы хотим установить деревянные панели с раздвижными дверями, на которых покажем посетителям схему организации нашего предприятия, – добавила она.

Чиновник ответил отказом:

– Иностранные предприятия могут участвовать в выставке только в рамках экспозиций своих стран. Если мы выдадим разрешение одному предприятию, – втолковывал он, – то вслед за этим нам придется выдать разрешение всем, кто его попросит; организация Всемирной выставки – дело чрезвычайной сложности и не допускает исключений или привилегий, – закончил он.

Дабы его красноречие не пропало даром, он указал на книгу, лежавшую на столе, – это был каталог участников выставки, насчитывавший 984 страницы. Кабальеро взял книгу в руки и без видимых усилий разорвал ее на части, меж тем как дама сопровождала его действия словами:

– Я уверена, в конце концов мы преодолеем эти трудности.

Одну руку она запустила себе в бороду и стала нервно вырывать из нее волоски, а другой открывала и закрывала принесенную с собой большую черную сумку. Увидев, что сумка доверху набита кредитными билетами, чиновник счел за благо промолчать. В результате никому не известное предприятие начало монтаж своего павильона на строительной площадке, выделенной по плану под Павильон миссий, который бесцеремонно отодвинули в сторону. По мере того как продвигалось строительство, павильон все больше напоминал шатер цирка. Теперь он стоял на площади Универсо, как раз около проспекта Риуса-и-Таулета. Место было прекрасное, потому что позволяло незаметно входить и выходить через задние двери с той стороны, где недавно вырубили лес (сегодня это улица Лерида), и соблюдать максимальную секретность. С этой же целью вокруг павильона день и ночь рыскали какие-то субъекты с мрачными физиономиями: их задача состояла в том, чтобы не подпускать к нему никого на пушечный выстрел, отпугивать своим диким видом любопытных и отбивать у инспекторов и контролеров всякое желание исполнять свой долг. Информация о незаконном строительстве каким-то образом обошла стороной маркиза де Ута – может, он и вправду ничего об этом не знал, а может, о чем-то догадывался, но не связывал это ни с именем Онофре Боувилы, ни с его визитом на стройку. Обо всем этом и размышлял Онофре, спрятавшись за стволом дерева. «Все непременно получится, и получится именно так, как я запланировал, – убеждал он себя. – Невозможно, чтобы из-за какого-нибудь сбоя все мои планы, которые я рассчитал до мелочей, пошли коту под хвост; для этого она слишком красива, а я слишком смышлен и могуществен. Боже мой! Сколько изящества в каждом движении! Сколько природного достоинства! Она рождена быть королевой. Да, да, все пойдет как по маслу, по-другому и быть не может». Так думал Онофре, а сам то и дело искоса посматривал на небо: несмотря на свой оптимизм, он все время ожидал, что вот-вот этот синий без единого пятнышка небосвод разверзнется и грозный глас небесного судьи отпустит несколько язвительных замечаний по поводу его безумных надежд.

И действительно, все, казалось, вело к тому, что дело кончится крахом. В январе 1929 года ущерб, причиненный Всемирной выставкой Барселоне, достиг 140 000 000 песет; барон де Вивер увидел у себя под ногами бездонную пропасть. «Ситуация толкает меня на отчаянный шаг!» – воскликнул он, облил свой кабинет керосином и собирался уже зажечь спичку, когда вдруг широко распахнулись двери и в кабинет ворвались святая Эулалия, святая Инес, святая Маргарита и святая Екатерина. На этот раз святые сбежали с романского иконостаса, который в настоящее время можно увидеть в епархиальном музее Сольсоны; все четверо умерли жестокой смертью и знали толк в этих вещах: они выхватили у страдальца спички и привели его в чувство. Святая Инес пришла в сопровождении агнца, а святая Маргарита заявилась с ручным драконом. Они выбили из головы алькальда абсурдные идеи: после самоубийства он вынашивал планы поднять народное восстание, не давая себе труда подумать над тем, что одно исключает другое.

– Дни Примо де Риверы сочтены, – сообщили они ему. – Эта шумиха вокруг выставки есть предсмертный хрип зверя, – доказывали они алькальду и напомнили притчу про самодовольную жабу: она так надулась, что лопнула. – Кроме того, мятежи имеют одну особенность: все знают, как их начать, но никто не знает, как их кончить, – наставляла его святая Маргарита, чей праздник отмечается 20 июля. – Садись у входа в свой дом и жди; скоро ты увидишь, как мимо пронесут труп твоего врага, – предсказывала святая Инес, чей праздник отмечается 21 января.

Алькальд пообещал ждать и больше не совершать глупостей – самое разумное в такой ситуации поведение. Уже никто не верил в корпоративное государство, которое хотел насадить диктатор, и никто не желал самой диктатуры, грозившей перерасти сначала в хаос, а потом в революцию. Общественные работы кончились безудержной инфляцией, и песета катилась вниз, хотя, казалось, дальше уже некуда было падать. И только отсутствие другого генерала с такими же, как у Примо де Риверы, амбициями удерживало страну от нового государственного переворота. Кроме того, 6 февраля, за три месяца до открытия Всемирной выставки, умерла от грудной жабы королева Мария-Кристина. В 1888 году она, будучи регентшей, открыла выставку, которую все теперь вспоминали с ностальгией; ее смерть расценили как дурной знак. В Мадриде поговаривали, что на смертном одре королева посоветовала сыну как можно быстрее отделаться от Примо де Риверы, и это якобы нашло отклик в его душе – по крайней мере так думали люди. Атмосфера накалялась, и день открытия выставки был уже не за горами.

3

– Вам бы пойти поспать, отец. Завтра у нас будет хлопотный день и вам понадобятся силы, – говорила Мария Бельталь.

Изобретатель поднялся. После ужина он немного отдохнул и, сидя в удобном кресле, выкурил трубку, поэтому, вместо того чтобы последовать совету дочери и удалиться в спальню, пошел к двери.

– Отец! Ну куда же вы? – крикнула вдогонку Мария.

Сантьяго Бельталь не ответил и вышел из охотничьего домика. В том, что в этот вечер изобретатель был особенно рассеян и погружен в себя, Мария не видела ничего странного, но все-таки решила на всякий случай проследить за отцом: за многие годы тесного общения у нее выработалась привычка всегда держать его в поле зрения. Она побежала за шалью. В саду было промозгло, порывы насыщенного влагой ветра гнали по небу дождевые облака. Мария увидела, как отец машинально повернул к шатру; ноги сами несли его по знакомой, столько раз хоженной тропинке, поскольку не было вечера, чтобы он не зашел в шатер перед тем, как лечь спать. И каждый вечер Марии приходилось вытаскивать его оттуда чуть ли не силой, долго укорять и уговаривать вернуться в охотничий домик, поскольку, если бы не ее настойчивость, он проводил бы в шатре ночи напролет. Но на этот раз изобретатель зашел в лабораторию чисто символически: все оборудование, топливо и сам аппарат, полностью готовый к демонстрации, были уже отправлены в павильон на Монжуик. По инерции или из-за излишней предосторожности у входа в шатер все еще дежурил охранник. Завидев изобретателя, он почтительно с ним поздоровался:

– Доброй ночи, профессор Сантьяго.

Тот машинально ответил. Охранник, помешкав, прибавил:

– Завтра великий день, не правда ли, профессор?

Изобретатель вскинул голову:

– Что вы сказали?

Охранник опустил мушкет прикладом вниз и, опершись на него, улыбнулся.

– Великий день! – повторил он с воодушевлением и тихо добавил: – Помоги нам, Господи!

Изобретатель кивнул в знак согласия. «Любопытно, – подумал он, входя в шатер, – все нервничают, все понимают, что находятся на пороге великого события, и чувствуют свою причастность, даже этот головорез, имеющий весьма отдаленное отношение к самому предприятию, не говоря уж о его научном аспекте. Меж тем он ведет себя так, будто от завтрашнего успеха зависят его жизнь и счастье». Охранник тоже мысленно продолжил свой монолог: «Конечно, характер у него не сахар, но он человек ученый, это сразу видно, и нет ничего удивительного в том, что он немножко не в себе; а дочка – до чего же хороша!» Внутри шатра остались только разбросанные по полу инструменты, разбитая тара и пустые ящики, в которые была упакована аппаратура, под ногами хрустела стружка – все, что осталось от девяноста двух тонн, привезенных сюда, чтобы предохранять тончайшие приборы от случайных ударов или падения. Разгром и запустение, огромное пространство шатра, зиявшее пустотой, производили на изобретателя гнетущее впечатление. «Наконец исполнилась мечта всей моей жизни, но отчего мне так тоскливо и страшно? Откуда эта тревога?» – думал Сантьяго Бельталь. Окружавшее его безмолвие только усиливало тяжелые предчувствия и в полной мере отражало его душевное состояние. Годы лишения и борьбы казались ему теперь самым счастливым периодом. «Тогда я жил иллюзиями, – подумал он и тут же пришел к выводу, что нет ничего более страшного и обманчивого, чем иллюзии. – Ради них я пожертвовал всей моей жизнью, – сказал он себе и тут же задал вопрос: – А стоила ли моя мечта такой жертвы?» Его размышления прервал голос охранника.

– Добрый вечер, сеньорита, – услышал он.

«Это за мной пришла Мария. Она-то и есть основная жертва моего безумия. На одну чашу весов я положил ее счастье и благополучие, а на другую – манию своего величия, и последняя неизменно перевешивала; вместо того чтобы дать ей то, чего она была вправе от меня ожидать, я взвалил на нее бремя забот о своей гениальной особе. По моей вине ее жизнь превратилась в бесконечную череду отречений и унижений. – Краем глаза он увидел ее тень в мертвенно-бледном круге света, отбрасываемого керосиновой лампой. – И вот она опять ищет меня, беспокоится, хочет, чтобы я отдохнул перед завтрашним днем. Наверное, сейчас – самый подходящий момент сказать ей обо всем этом. Разумеется, уже ничего нельзя поправить: я не смогу вернуть прошлое и убрать из него то зло, которое я причинил бедняжке, но она хотя бы узнает, что я думаю о ней, и утешится мыслью, что я всегда осознавал ее тяжелое положение».

– Отец, вам нужно лечь в постель и отдохнуть. Уже поздно, и здесь нечего делать, – сказала Мария Бельталь. – Все отправлено на Монжуик. Инженеров тоже нет – все разъехались.

Она говорила правду: по мере того как работы близились к завершению, инженеры и техники целыми группами получали разрешение на отъезд; специалистов по аэродинамике Онофре отправил по месту их жительства и обещал им значительное вознаграждение в обмен на молчание о том, чем они тут занимались и какую работу выполняли другие. На месте остались только непосредственные участники проекта: сам Сантьяго Бельталь и один прусский военный инженер, специалист в области баллистики, с которым он познакомился во время мировой войны и чье присутствие было совершенно необходимо на завершающей стадии.

– Девочка, мне нужно поговорить с тобой, – сказал Сантьяго Бельталь.

– Сейчас уже поздно. Поговорим завтра, – ответила она.

– Вот завтра-то как раз и будет слишком поздно, – настаивал изобретатель.

Диалог прервал человек, только что вошедший в шатер. Это был мажордом Онофре Боувилы; по его приказу он пошел в охотничий домик и, найдя его пустым, понял, где надо искать хозяев.

– Сеньор ожидает вас в библиотеке, – сказал он.

Сантьяго Бельталь вздохнул.

– Пойду, негоже заставлять ждать нашего благодетеля, – сказал он дочери.

– Через минуту я присоединюсь к вам, – бросил он мажордому.

Мажордом покачал головой.

– Извините, но сеньор ожидает вовсе не вас, а сеньориту, – сухо заметил он.

Мария и изобретатель удивленно переглянулись и помолчали.

– Иди, дочка, – сказал наконец Сантьяго Бельталь. – А я тем временем отправлюсь спать; не беспокойся, со мной ничего не случится.

«Надо бы зайти на минутку в охотничий домик и переодеться», – мелькнуло в голове у Марии Бельталь.


Когда мажордом доложил ему о приходе Марии Бельталь, он даже не оторвал взгляда от стола.

– Проведи ее ко мне, потом закрой дверь и можешь уходить, – сказал он тихо. – Сегодня ты мне больше не понадобишься.

Войдя в кабинет, Мария растерянно огляделась – она не понимала, зачем ее вызвали. Потом подошла к столу.

– Посмотри. Ты знаешь, что это такое?

Раньше он никогда ей не тыкал, и эта мелочь не ускользнула от ее внимания. За окном бушевал ветер, его порывы с глухим стоном обрушивались на стекла. «Завтра будет дождь», – подумала она. Онофре продолжил:

– Это Регент, самый совершенный бриллиант из всех существующих. И он мой; на него я мог бы купить целые страны. А он умещается на ладони, посмотри. – Он вложил бриллиант в руку Марии Бельталь и заставил ее сжать пальцы. Ее на мгновение ослепил блеск граней, будто внутри камня засела шаровая молния. – Все имеет свою цену, – сказал Онофре. Она разжала пальцы, и он забрал у нее бриллиант, аккуратно завернул его в белый носовой платок и положил сверток в карман халата. По его губам пробежала нервная судорога и тут же исчезла. – Я хочу знать, что ты ко мне испытываешь, – сказал он без всякого перехода. – Если я внушаю тебе только чувство благодарности или страха, тогда можешь не отвечать.

Мария закрыла глаза.

– Я ждала этого дня двадцать лет, – еле слышно прошептала она.

Он резко встал на ноги и сказал:

– Не бойся, все будет хорошо.


Сантьяго Бельталь проснулся мокрый от пота. Ему приснилось, будто дочь ушла от него навсегда и он больше ее не увидит. «Приснится же такая глупость! – подумал он и включил лампу на прикроватном столике. – Но что-то меня все-таки мучает». Он посмотрел на часы: было четыре утра. Ветер успокоился, и небо очистилось от туч. Было еще темно, но на горизонте появилась серая полоса; она постепенно разрасталась, и от ее света меркли и гасли звезды. «Слава богу! День обещает быть хорошим, – подумал он, но чувство тревоги червоточиной засело в его сердце. – Что-то тут не так». Он поднялся с постели и вышел из комнаты босой и в одной пижаме. В охотничьем домике царила тишина. Он увидел, что дверь в спальню дочери приоткрыта, и осторожно просунул голову в щель. Когда глаза привыкли к темноте, он увидел, что постель не тронута, а Марии в комнате нет. «Как это? Неужели она еще не вернулась от Онофре Боувилы? О чем они могут столько говорить? – Он подошел к окну и бросил взгляд на господский дом: тот был погружен в темноту. – Что они там делают?» – опять спросил он себя с тревогой. Чтобы не терять времени, он, как был в пижаме и босой, быстро вышел из дома. В саду ему преградили путь трое мужчин: один был тот самый охранник, с которым он разговаривал перед сном, второй – силач, доставшийся Онофре Боувиле как бесплатное приложение к цирковому шатру, а третьего он не знал. Им оказался старик с красным лицом и голубыми глазами, у его ног стояла маленькая неуклюжая собачка. Похоже, в этом трио старик играл роль первой скрипки.

– Будьте любезны следовать за нами, сеньор Бельталь, – сказал он, – и не вздумайте поднимать шум. Надо сделать все тихо и быстро.

– Что? – не понял изобретатель. – Какого черта? Кто вы такой, чтобы мне приказывать? Это что – похищение?

– Не кипятитесь, сеньор Бельталь, – спокойно ответил старик с собачкой. – Мы только выполняем распоряжение сеньора Боувилы. Он просил передать, что с вашей дочерью все в порядке.

– Моя дочь! – простонал изобретатель. Он заскрежетал зубами и угрожающе выставил вперед сжатые кулаки. – Что вы такое говорите? На что ты намекаешь, старая сволочь? – Произнося эти слова, он пытался достать старика кулаком, но тут вмешался силач: он предусмотрительно занял выгодную позицию за спиной у изобретателя и теперь крепко схватил его за руки. Изобретатель закричал что есть мочи: – Спасите! Полиция, меня похищают!

– Здесь вас никто не услышит, – сказал старик с собачкой. – Но не вздумайте кричать в доме, не то всех переполошите и вынудите нас прибегнуть к хлороформу.

Предупреждение вернуло изобретателю способность соображать, и он решил не поднимать шума. «Неужели все это лишь обман? – спрашивал он себя. – Неужели я и моя дочь стали пешками в чьей-то чужой игре без правил?» В голове теснились ответы, смысл которых казался ему гораздо страшнее поставленных вопросов, но душа отказывалась их принимать. Он гнал их от себя с отчаянием человека, только что очнувшегося от волшебного сна и не желавшего возвращаться в жестокую действительность. «Нет, нет, – пытался убедить он себя, – какой смысл в этом безжалостном коварном обмане?» Меж тем на небе появились радужные полоски, и над городом заполыхала алая заря. «Что это? Будто Барселону подожгли сразу с четырех концов», – подумал изобретатель. Мария Бельталь тоже наблюдала за этим красочным величественным рассветом.

– Можно подумать, горизонт лижут языки пламени, – прошептала она. – Как в аду.

Она стояла у окна библиотеки нагая, прикрывшись бархатной занавеской гранатового цвета. Оглянувшись, она увидела разбросанную по ковру одежду, потом опять устремила взор на кровавый рассвет и почувствовала озноб. «Что теперь со мной будет?» – подумала она. В этот момент в саду раздался чей-то крик, и она вздрогнула от неожиданности.

– Что это? – спросила она.

Онофре Боувила уже оделся и теперь с напускным спокойствием раскуривал сигару. Прежде чем ответить, он задул спичку, положил ее в пепельницу и несколько раз затянулся.

– Не знаю, – ответил он. – Может, слуга или погонщик мулов – какая разница?

Крик повторился, Мария опять вздрогнула.

– Это отец, – сказала она тихо.

– Ты о чем? Тебе показалось – просто ты нервничаешь.

Она его не слушала.

– Передай мне, пожалуйста, одежду: я должна посмотреть, что там происходит, – попросила она умоляющим тоном.

Он не двинулся с места. Сквозь сигарный дым она увидела его полуприкрытые глаза; он смотрел на ее оголенные плечи и шею, беззащитно выступавшие из-под гранатовой занавески, на густые спутанные волосы, хрупкую фигурку, грудь, вздымавшуюся от волнения под тяжелыми складками бархата, и умирал от нахлынувшей нежности.

– Я не пущу тебя, – проговорил он, а про себя подумал: «Никогда и ни при каких обстоятельствах я не позволю тебе уйти, потому что люблю тебя, Мария; люблю безумно с той самой минуты, когда впервые увидел тебя двадцать лет назад. Все эти годы я невыносимо страдал, не понимая, что мучаюсь от любви».

– А отец? – услышал он ее голос. – Что ты с ним сделаешь?

– С ним не произойдет ничего плохого, – ответил он.

– Где он сейчас? Что с ним делают твои костоломы? – настаивала Мария Бельталь.

– Его увезут в надежное место, не волнуйся. Разве я способен на действия, которые могут огорчить тебя? – сказал он, натянуто улыбаясь. В этот момент послышался тихий стук в дверь. – Прикройся, – попросил он, – не хочу, чтобы тебя видели, – и громким голосом приказал: – Войдите. – В щель просунулась голова старика. – Все в порядке? – спросил Боувила. Старик молча кивнул. – Хорошо, – сказал Онофре. – Мы скоро выйдем.

Когда старик исчез и закрыл за собой дверь, Онофре Боувила торопливо подошел к столу.

– Можешь выходить, – сказал он и прибавил: – Одевайся, у нас мало времени. – Заметив, что она чего-то ждет, он подумал и сказал: – Хорошо, хорошо! Я не смотрю, хотя не понимаю, кого тебе тут стесняться.

Пока она подбирала с пола одежду, он отвернулся, но продолжал наблюдать за ней краем глаза: он безумно боялся, как бы она, воспользовавшись его минутным невниманием, не сбежала или не ударила по голове чем-нибудь тяжелым. Но у нее и в мыслях не было ничего подобного. Онофре вынул из ящика стола написанное от руки письмо, поставил под ним свою подпись, сложил пополам, засунул в конверт, нацарапал на нем несколько слов, запечатал, пройдясь кончиком языка по краям, и положил конверт на стол так, чтобы он сразу бросался в глаза. Проделав эту несложную операцию, он повернулся к Марии – она застегивала резинки на чулках.

– Готова? – спросил он. Она кивнула в знак согласия. – Тогда пошли!

Взявшись за руки, они вышли в коридор. Когда они спускались по лестнице, Онофре приложил палец к губам и шепнул:

– Тихо! Не дай бог проснется моя жена.

На цыпочках они добрались до входной двери. Там их ждал мажордом с переброшенным через руку пиджаком. Онофре сбросил халат, надел пиджак, потом сунул руку в карман халата, вытащил оттуда бриллиант, завернутый в платок, положил сверток в карман пиджака и похлопал мажордома по плечу.

– Ты знаешь, что надо делать, – сказал он. Мажордом ответил, что знает.

– Не беспокойтесь, сеньор, – добавил он ничего не выражающим голосом.

Не ответив, Онофре Боувила снова сжал руку Марии Бельталь. Они вышли в сад: трава была влажной от росы. На другой стороне моста, там, где занималась кровавая заря, их ждал автомобиль. Онофре Боувила и Мария Бельталь расположились на заднем сиденье. «Ты знаешь, куда ехать», – сказал он шоферу. Пелену утреннего тумана пронзил свет фар, и автомобиль тронулся с места.

Его величество дона Альфонса ХШ одолела глубокая меланхолия, из которой короля не могли вывести ни объявленные им же самим празднества, ни льстивые дифирамбы местных властей, ни злобные перешептывания барселонской элиты, упражнявшейся в пошлых шутках по поводу открытия Всемирной выставки. Стоило ему очутиться во дворце Педральбес, как в памяти ожили воспоминания о страшном событии, случившемся двадцать три года назад. В ту пору он был очень молод и только что заключил брак с принцессой Викторией Евгенией Баттенбергской. Зарядил мелкий надоедливый дождик, но, несмотря на плохую погоду, на пути следования августейшей пары собрались толпы людей, пришедших поглазеть на блестящий кортеж; молодожены вышли из церкви Сан-Херонимо, где состоялась церемония венчания, сели в карету и проследовали к королевской резиденции – Дворцу Орьенте. Когда они проезжали по площади Майор, с верхнего этажа дома бросили бомбу, взорвавшуюся прямо перед каретой. Молодожены были смертельно напуганы, однако не получили ни царапины; его величество похлопал себя по всем частям тела и, убедившись, что остался целым и невредимым, повернулся к жене:

– С тобой все в порядке?

Ее свадебное платье оказалось забрызганным алой кровью уличных зевак и солдат почетного эскорта. Принцесса Виктория Евгения спокойно кивнула головой и ограничилась кратким:

Yes.

От взрыва бомбы в тот день погибло около тридцати человек. Едва добравшись до своей резиденции, молодожены побежали наверх переодеться. Альфонс ХШ нашел в складках королевской мантии окровавленный палец и быстро, чтобы никто не увидел, засунул его в карман брюк. Потом, во время приема, он незаметно передал его графу Романонесу.

– Возьми, – сказал он, – и выброси в уборную.

– Ваше величество! – воскликнул граф. – Ведь это бренные останки христианина!

– Тогда вели захоронить его в Альмудене[135] и сделай так, чтобы я больше ничего об этом не слышал, – распорядился король.

Пока знать и дипломатический корпус весело отплясывали во дворце, несколько тысяч полицейских рыскали по Мадриду в поисках террориста. Через несколько дней его труп был обнаружен в Торрехон-де-Ардосе[136]. Душегуба якобы задержал сторож одного из окрестных поместий, и тот, поняв всю безнадежность своего положения, сначала застрелил охранника, потом покончил с собой. Версия грешила явными несоответствиями, но поскольку все хотели как можно скорее забыть о случившемся, она была принята без возражений. Вскоре террориста опознали: это был Матео Моррал, сын одного фабриканта из Сабаделя; он являлся то ли преподавателем, то ли управляющим Современной школы, основанной Феррером Гуардиа[137]. С тех пор Альфонс стал относиться к каталонцам с большим предубеждением, считая их непредсказуемыми и необузданными, поэтому счел за благо на всякий случай положить в изголовье своего королевского ложа во дворце Педральбес три охотничьих ружья.

– Целее будем! – заявил он своей супруге.

Это были особые ружья, делавшие его недосягаемым для соперников по охоте. А на охоту он ходил часто и всегда брал с собой эти ружья, из которых ему удавалось подстрелить на лету двух куропаток спереди, двух – у себя над головой и еще двух – за спиной. Только Георг V мог соперничать с ним в искусной стрельбе. Несмотря на принятые меры безопасности, эту ночь король спал плохо. Когда пришли его будить, он был уже на ногах и наблюдал, как за окном пламенеет заря, похожая на разгоревшийся костер. «Великолепное зрелище! – думал король, однако его сердце одолевали недобрые предчувствия. – Какой знак мне подает судьба? Одному только Богу известно!»

А в это время генерал Примо де Ривера, находясь на другом конце города, сверлил небо глазами и искал ответ на тот же вопрос. «Похоже на северное сияние, – размышлял он. – Теперь жди несчастий. А я сижу здесь дурак дураком и ничего не могу сделать». Он тоже дурно спал этой ночью; налитая свинцом голова плохо соображала, на душе было муторно. Генерал позвал денщика и приказал принести кофе, а сам стал возиться с узкими ботфортами, которые никак не хотели налезать на ноги. Вернувшийся денщик поставил прибор на стол и со словами: «Позвольте, мой генерал», – присел на корточки и помог натянуть ботфорты. Примо де Ривера налил себе кофе и поднес дымящуюся чашку к губам.

– Однажды, – сказал он, – это было давно, в Танжере, захожу я, понимаешь, в одну таверну пропустить рюмочку-другую и вдруг вижу – кого бы ты думал? Ну давай, соображай.

Денщик пожал плечами:

– Не могу знать, мой генерал.

– Нет, ты попробуй угадать, ну хотя бы приблизительно!

Денщик поскреб в голове.

– Чем больше я пытаюсь, тем меньше имен приходит на ум, – сказал он после долгих раздумий.

– Нет, ты все-таки назови кого-нибудь, первое попавшееся имя, – не отставал диктатор. – Все равно не попадешь в точку. – Он довольно засмеялся, отхлебнул глоток кофе и шумно вздохнул. – Нет ничего лучше, чем выпить чашку крепкого кофе с утра пораньше! – объявил он.

Предрассветную тишину пронзили фальшивые звуки горна, потом ударили барабаны, а за ними военный оркестр заиграл марш.

– Ох! – застонал диктатор. – Сколько можно! Играют один и тот же марш и всегда отвратительно. Где мои ордена?

Денщик подал ему потемневший от времени деревянный ящичек, на крышке которого была вырезана корона. Он принадлежал его дяде, первому в роду маркизу де Эстелья. Примо де Ривера открыл ящичек и стал перебирать ордена со смешанным чувством гордости и ностальгии.

– Хорошо. Так что ты скажешь о том человеке, встреченном мною в таверне Танжера? – опять спросил он.

Денщик вытянулся во фронт и гаркнул:

– Это был Буфало Билл[138], мой генерал.

Примо де Ривера от изумления вытаращил глаза:

– Черт подери! Откуда ты знаешь?

– Прошу прощенья, мой генерал. – Денщик густо покраснел. – Я брякнул наугад, клянусь матерью!

– Не извиняйся, сынок. Ты не сделал ничего плохого.

В этот самый час барон де Вивер, уже одетый и при полном параде, собирался приступить к исполнению своих нелегких обязанностей по службе, хотя внутри у него все кипело от злости: за день до этого он принял у себя в муниципалитете начальника протокольного отдела королевского дома, который с беззастенчивым видом показал ему бестолково написанные программы торжественного открытия и на словах передал категорические инструкции, спущенные сверху.

– Какая наглость! – возмущался алькальд, и его рев эхом разносился по всему зданию. – Указывать мне, что, когда и как я должен делать – где это видано? Распоряжаются тут, точно хозяева. Нет уж, ребята, это мой город! – Он сорвался на фальцет и, заламывая руки над водруженным на голове цилиндром, завертелся волчком в тесной гардеробной. – А порядок торжественного выхода! Бог мой, кому только такое пришло в голову? – вопрошал он в полном одиночестве. – Сначала его величество, потом королевская семья, за ними королевский уполномоченный, сеньор епископ, сеньоры послы и папские посланники… А я? Где то чертово место, которое вы отвели мне? Прикажете плестись в хвосте процессии? – Алькальд устремлялся к двери, хватался за ручку, намереваясь выйти, застывал на месте, потом отпускал ручку и снова бежал, но уже в противоположном направлении. – Нет, – сказал он, вдруг утихомирившись. – Такое нарочитое пренебрежение не может быть случайным, не может объясняться неведением или некомпетентностью. Это заранее обдуманное действие с целью нанесения оскорбления моей должности и лично мне, а в моем лице – всей Барселоне. – Его монолог стал походить на бред сумасшедшего. – Я отомщу, клянусь всемогущим Господом, я жестоко отомщу, – говорил он тихо, в ярости стиснув зубы. – Когда начнется церемония открытия, я спущу штаны и орошу им сапоги. Тогда пусть меня расстреляют, если посмеют! – Приступы гнева чередовались с состоянием прострации, и тогда все мешалось в голове бедного алькальда. – А может, все это плод моего воображения? – сомневался он. – И у меня просто мания величия? Какое право я имею отождествлять себя с городом? Ведь я только его смиренный и жалкий слуга, самый последний в ряду чиновников, который даже не попытался протестовать против всего этого безобразия, так как был назначен самим Примо де Риверой. А теперь из-за моих действий может пострадать общее дело. Не знаю, что и думать: в голове сплошной кавардак.

Меж тем солнце прорвалось сквозь тучи и покончило с буйством красок зловещего рассвета: кровавые подтеки растворились на фоне сияющего голубого неба и наступило радостное весеннее утро.

– В чем же тогда смысл жизни? – горестно вздыхал алькальд.

Его величество дон Альфонс ХШ шел по бесконечным залам и коридорам дворца Педральбес, натягивая на ходу перчатки. «Какая нелепость! – думал он. – Отвести мне такой огромный дворец лишь для того, чтобы я смог провести тут пару ночей». Путь ему указывал камергер, а сзади трусили, приноравливаясь к его широкому шагу, придворные; только королева, эта англичанка, без видимых усилий шла с ним в ногу и при этом умудрялась отвечать на его реплики.

– Видишь ли, – говорил он, не умеряя хода, – я открываю уже вторую по счету Всемирную выставку в Барселоне. Во время предыдущей я был двухлетним сопляком и, естественно, ничегошеньки не помню, но мать мне про нее часто рассказывала. – Его воспоминания о детстве всегда носили официозный характер: его отец, дон Альфонс XII скончался до его рождении. – Я был королем Испании еще в утробе матери, – с гордостью говорил он. Принимавшие роды повивальные бабки и акушерки сначала воздали ему соответствующие почести и только потом отвесили шлепок по королевской попке, чтобы услышать его первый крик. Осознание своего величия очень сблизило его с матерью, которая умерла совсем недавно. – Когда человеку сорок четыре года, для него нет ничего нового: все идет своим чередом и, как минимум, по второму кругу, – пробормотал он, влезая в бронированный четырехдверный автомобиль, ждавший у входа, чтобы отвезти королевскую чету на Монжуик.

– Можешь говорить что угодно, – делал внушение Примо де Ривера своему денщику, – но я уверяю тебя: это был комедиант, а то, что ты видел, – просто сценка, поставленная в таверне специально для таких простаков, как ты.

– Если это говорите вы, значит, так тому и быть, мой генерал, – ответил денщик, – но на афише было черным по белому написано его имя. Я как сейчас его вижу: Буфало Билл, настоящий, живой!

– Вздор! – отрезал генерал. – Буфало Билл умер в семнадцатом году, точно тебе говорю. Давай рассуждать здраво. – Он хитро взглянул на денщика. – В этом спектакле индейцы были?

Автомобиль мчался по Барселоне во весь опор. Они опаздывали и очень спешили, чтобы попасть на территорию выставки раньше королевской четы. Если бы диктатор заставил себя ждать, то нарушил бы то хрупкое равновесие, которое существовало между отдельными политическими группировками и обеспечивало продвижение нации вперед; последствия этого, в сущности, банального происшествия могли стать необратимыми. Лицо денщика озарилось радостью.

– Индейцы? Конечно же индейцы, мой генерал! И какие вопли испускали эти сукины дети!

– A cowboys?

И они тоже, мой генерал.

– Ты уверен? И эти cowboys бросали лассо?

– Клянусь Богом, мой генерал.

По краям дороги неплотной шеренгой стояли любопытные. В последний момент, когда завыли сирены мотоциклистов, мчавшихся впереди кортежа Примо де Риверы, ее ряды пополнили случайные прохожие. Однако народ безмолвствовал: никто не аплодировал, никто не махал платком, а те, кто ошибочно принял кортеж диктатора за королевский, не осмеливались высказывать свое разочарование вслух, опасаясь вездесущей полиции.

– А дилижанс ты видел?

На лице денщика появилось недоуменное выражение.

– Дилижанс? Какой такой дилижанс, мой генерал?

– Ага, я же тебе говорил…

В этот момент автомобиль резко затормозил, и генерал чуть было не упал на покрытый ковриком пол.

– Эй! Что происходит? – Он глянул в окно и увидел прилипшие к бронированному стеклу смеющиеся лица. – Да мы никак приехали? Слава богу! Похоже, его величество еще в дороге. Давай, вылезай! Чего ты ждешь? – заворчал он на денщика.

Генерала встретили аплодисментами и поклонами. Призывно звучали горны и выбивали дробь барабаны. Тем временем, затерянный в толпе людей, которые, напирая и вытягивая шеи, тесным кольцом окружили диктатора, барон де Вивер смотрел на своего заклятого врага налитыми кровью глазами, мутными от бессонницы и ненависти. «Он что-то плохо выглядит. Готов поклясться, он серьезно болен!» Барон де Вивер был в общем-то незлым человеком, и предубеждение, испытываемое им к диктатору, уступило место жалости. Кроме того, алькальда отвлек раздавшийся в этот момент оглушительный орудийный залп; за ним последовал другой, третий и так до бесконечности, пока все они не слились в единый мощный гул. Так артиллерийские батареи замка приветствовали появление короля на Монжуике. Толпа взяла барона де Вивера в клещи и потащила, к Национальному дворцу, где в торжественном зале велись последние приготовления к церемонии открытия. Из дворца можно было видеть только колышущееся море голов, до отказа забивших огромную территорию выставки. Когда церемония закончилась, королевская чета вышла на балкон, и толпа захлебнулась долгими приветственными криками. Потом, доверившись анонимным провокаторам, которые тут же ушли в кусты, освистала Примо де Риверу. В этих красноречивых симптомах маркиз де Ут усмотрел неминуемое падение своего покровителя. Ему удалось протиснуться сквозь свиту и стать рядом с королем, чье расположение он надеялся завоевать вновь. Театральным жестом он обвел открывавшуюся с балкона великолепную панораму.

– Посмотрите, ваше величество. Все, что вы видите сейчас перед собой, включая людей, их талант и произведения их рук, Каталония смиренно кладет к вашим ногам, – проговорил он утробным голосом.

– И бомбы, – ответил король, вспомнив про Матео Моррала.

Маркиз открыл было рот, чтобы ответить, но слова застряли у него в горле. Вниманием монарха и всех присутствующих завладел неожиданный и странный звук, доносившийся откуда-то справа. В глубине площади Универсо, там, где начинался проспект Риуса-и-Таулета, стоял павильон, напоминавший своей шатровой формой купол цирка. В отличие от всех других на нем не было ни флага, ни других опознавательных знаков. Как ни странно, но эта деталь, равно как и другие загадочные обстоятельства, сопровождавшие монтажные работы по его возведению, до сего времени оставались вне поля зрения организаторов выставки. Из этого павильона и доносилось настойчивое стрекотание, похожее на нарастающий гул мощного двигателя самолета. Скоро стрекотание переросло в оглушительный грохот; толпа онемела и застыла на месте. Организаторы выставки и охрана не знали, куда бросаться: их было столько, что никто толком не представлял, какие функции на кого возложены и где находится зона ответственности каждого. Они нервно переглядывались, даже не пытаясь выявить источник страшного шума, а самые ушлые попытались ускользнуть от начальственных глаз. В этих обстоятельствах генерал Примо де Ривера счел необходимым взять командование на себя и стал громогласно отдавать приказы высшим военным чинам; те спускали команды по цепочке вниз, поэтому, пока очередь дошла до офицеров соответствующих подразделений, была потеряна масса времени. Наконец к павильону выдвинулись следующие силы: отряд муниципальной полиции под командованием лейтенанта дона Альваро Планаса Гасульи, расчет пехотинцев из Бадахоса под командованием капитана дона Агустина Мерино дель Кордонсильо, рота жандармерии под командованием капитана дона Анхеля дель Ольмо Мендеса, эскадрон сил безопасности под командованием капитана дона Антонио Хульи Кубельса, рота охранников выставки под командованием лейтенанта дона Хосе Мария Пералеса Фауры, кавалерийский полк Монтесы[139] под командованием дона Мануэля Хименеса Сантамарии, отряд новобранцев под командованием сержанта дона Томаса Пиньоля-и-Мальофре, а также множество агентов национальной безопасности в штатском. Всего в операции приняли участие более двух тысяч человек, и сейчас они пытались пробить себе дорогу в обезумевшей от страха толпе. Началась паника. Люди вспоминали кровавые террористические акты предыдущих лет, в частности те бомбы, которые были брошены в религиозную процессию во время праздника Святой Евхаристии, и пытались спастись любым способом, думая, что происходит то же самое. В некоторых местах образовалась давка, более опасная, чем сами бомбы. Неожиданно прозвучал одиночный выстрел – видно, у кого-то просто сдали нервы, – сопровождаемый душераздирающими криками, и тут началось светопреставление. Сгрудившиеся на балконе представители власти не отрывали глаз от павильона: его стены вдруг начали вибрировать, и теперь все здание стало походить на огромный, готовый вот-вот взорваться снаряд. На пути полицейских, жандармов и солдат встала толпа, которая двигалась в противоположном направлении; люди лихорадочно искали способ выбраться из этого ада и отойти как можно дальше от павильона.

– Какой скандал! – хором кричали организаторы выставки. – И какой позор для Барселоны!

Они воображали себе тот шум, что не преминут поднять газеты всего мира на следующий день либо уже сегодня, и живо представляли, как в экстренном выпуске появятся заголовки приблизительно такого содержания: Барселона оделась в траур, а ниже: Трагедия произошла по недосмотру ответственных за безопасность мероприятия лиц, таких, как дон… и каждому виделось его имя, выделенное заглавными буквами. Однако стремительное развитие событий отвлекло их от печальных мыслей: купол павильона, который состоял из двух подвижных частей, вделанных в пазы боковых стен, стал медленно раскрываться при помощи гидравлического привода. Из образовавшегося отверстия хлынул поток горячего воздуха, образовав вибрировавший в солнечных лучах столб; этот столб стремительно поднимался и терялся в высоте. Потом боковые части купола полностью убрались в стены, и павильон принял вид открытого сверху цилиндра, напоминавшего грозное дуло старинной бомбарды. Уже ни у кого не оставалось сомнений: из цилиндра вот-вот вылезет наружу какая-нибудь диковинная машина. И действительно, через считаные минуты она показалась на поверхности, потом сама собой, словно космическое тело в невесомости, поплыла вертикально вверх. Теперь машину можно было наблюдать из любой точки выставки и за ее пределами. Толпа, еще недавно находившаяся во власти паники, ахнула, потом замерла и наконец разразилась громкими возгласами изумления и восхищения. И это того стоило: машина имела овальную форму; ее длина равнялась приблизительно десяти метрам, а максимальная ширина – метрам четырем. Размеры определили на глазок, и до сих пор по этому поводу существуют разные версии: их нельзя было ни подтвердить, ни опровергнуть, поскольку никто и никогда так и не увидел чертежей, по которым ее сконструировали. Задняя часть аппарата была изготовлена из гладкого блестящего металла, передняя – из стекла, защищенного стальными или деревянными нервюрами[140]. Обе части соединял обруч полуметровой ширины, похожий на те, какими обычно скрепляют бочки. Обруч искрился сотнями зажженных лампочек, образовывавших вокруг машины светящийся нимб. Было видно, что двигатель, который поддерживал аппарат в воздухе и сообщал ему движение, находился в заднем отсеке, а передний предназначался для пассажиров, чьи силуэты смутно обрисовывались в облаке пыли, поднятой машиной при взлете. Воодушевленная невиданным доселе зрелищем толпа не отрывала глаз от диковинного объекта, и даже его величество, настроенный в этот день на презрительно-скептический лад, вышел из дремотного состояния, восхищенно присвистнул и тихо прошептал:

– Чудны дела твои, Господи!

Все терялись в догадках о природе этого явления и давали волю воображению. У некоторых оно настолько разгулялось, что появились версии об инопланетянах:

– Несомненно, это марсиане. Для того чтобы показать миру неслыханные технические достижения, они выбрали Барселону, и теперь спесивые парижане, жители Берлина, Нью-Йорка и иже с ними будут кусать себе локти от зависти, – говорили барселонцы с ехидной улыбкой.

В ту пору существование жизни на других планетах не подлежало сомнению. Из уст в уста передавались невероятные истории, а ученые, казалось, не были заинтересованы в том, чтобы пресечь полет фантазии. Обитатели других планет, или инопланетяне, как их стали называть позже, чье изображение целиком и полностью отдали на откуп авторам комиксов, представлялись в виде неких мифологических существ с человеческим телом и рыбьей головой. Часто пришельцы изображались совершенно нагими, но это ни в коей мере не расценивалось как покушение на нравственность, поскольку у них отсутствовали гениталии, а вместо кожи была чешуя; в тех редких случаях, когда на них что-то надевали, дело ограничивалось короткой курткой и гамашами. В сороковые годы вошло в моду награждать несчастных инопланетян хоботом вместо носа. Такое представление о пришельцах было навеяно использованием кинематографа в комбинации с микроскопом, когда на экране появлялись многократно увеличенные комары и другие мельчайшие насекомые. Простой народ прозвал их всех «марсианами» и приписал им не в пример более развитый, чем у землян, интеллект; считалось, что у них были мирные намерения и добродушный характер. Толпа посудачила об инопланетянах и опять переключилась на объект: немного покружив над куполами Национального дворца, машина стала снижаться над знаменитым фонтаном, и тогда рассмотрели экипаж, который составляли обычные люди из плоти и крови. В те времена уже были известны летательные аппараты такого типа, и их называли по-разному: эликопланы, ортептеры, орнитоптеры и, наконец, эликоптеры, то есть самолеты с вертикальным взлетом и приземлением. Последние годы их подвергали интенсивным испытаниям, но без утешительных результатов. Так, 18 апреля 1924 года маркиз де Пескара смог вертикально взлететь и приземлиться в Исси-ле-Мулино[141], но слишком маленькое расстояние, равное всего лишь 136 метрам, не позволило маркизу увековечить себя в истории. В 1923 году испанский инженер Хуан де ла Сьерва изобрел менее претенциозную, но куда более практичную и эффективную машину, названную «автожир». Формой крыльев, хвоста, элерона и фюзеляжа она напоминала обычный самолет, но с одним маленьким отличием: к нему был прикреплен пропеллер с несколькими лопастями. Пропеллер крутился вокруг оси, установленной в верхней части самолета, и приводился в движение ветром, который возникал при полете. Чтобы совершить посадку, самолет выключал двигатель и камнем падал вниз, но перемещаемые им слои воздуха порождали вокруг него зону турбулентности, заставлявшей лопасти пропеллера вращаться с большей интенсивностью, за счет чего аппарат резко сбрасывал скорость и благополучно приземлялся. Позже, когда были найдены решения таких проблем, как трение, устойчивость и некоторых других, автожир превратился в настолько надежную и жизнеспособную машину, что ей доверяли совершать регулярные беспосадочные рейсы по маршруту Мадрид – Лиссабон. Однако между ним и аппаратом, способным осуществить вертикальный взлет и остановку в воздухе, была целая пропасть, и эту пропасть легко преодолела та самая машина, которая летала теперь над территорией Всемирной выставки. Послушная пилоту, она то стремительно взмывала вверх, то опускалась, застывая в воздухе на любой высоте, будто речь шла о регулировании положения свисавшей с потолка лампы, то перемещалась в горизонтальном направлении, не производя шума и не раскачиваясь в воздухе. Эта машина была чудом, но еще большим чудом был тот, кто заставлял ее выполнять все эти маневры, не прибегая к помощи пропеллера.

4

На примыкавших к территории выставки пустошах вырос целый барачный поселок; в этом скопище нищеты жили тысячи иммигрантов. Одному Богу известно, кто выстроил бараки таким образом, что они образовали улицы, и кто спланировал пересечение этих улиц под прямым углом. Перед входом в некоторые бараки стояли деревянные ящики с кроликами и курами; наружную стенку ящиков заменяли металлической сеткой, и можно было видеть, как в клетках, сбившись в кучу, копошилась живность; около других бараков дремали голодные собаки; иногда по их спинам пробегала судорога и они открывали мутные, полные тоски глаза. У одной из этих дверей остановился автомобиль, и из него вышли Онофре Боувила и Мария Бельталь. Собака тихо зарычала, потом успокоилась и снова положила морду на лапы. Заслышав шум автомобиля, хозяйка барака – одетое в лохмотья существо с всклокоченными волосами – откинула прикрепленную к притолоке рогожку. Барак был сооружен из четырех деревянных щитов, стоявших на земляном полу; через крышу, устланную тростником и сухими ветвями пальмы, проникал утренний свет. Когда Онофре с Марией вошли в барак, хозяйка опустила рогожку на место и тупо уставилась на гостей. Видимо, перед их приходом она крепко спала и сейчас плохо соображала.

– Где твой муж? – спросил Онофре. – Почему его нет дома?

Женщина уперлась руками в бока и откинула голову, но в этой позе не ощущалось ни агрессии, ни дерзкого вызова.

– Он ушел вчера днем и еще не вернулся, – ответила она с таким видом, будто собиралась презрительно расхохотаться. – Наверняка где-нибудь пьет: все твои деньги он тратит на водку и подзаборных шлюх, – прибавила она, искоса поглядывая на Марию Бельталь.

– Это дела семейные, сами разбирайтесь, – ответил Онофре, не обращая внимания на ее многозначительные взгляды. – Я здесь не для того, чтобы следить, как тратит деньги твой муженек.

Заменявшая дверь рогожка задрожала – это вошла собака. Она приблизилась к Марии Бельталь, обнюхала ее ботинки и шумно чихнула.

– Ладно. Так чего мы ждем?

Он повернулся к Марии, которую продолжал крепко держать за руку. Женщина опустилась на колени и стала ребром ладони разгребать землю, пока под ней не показался люк, потом отогнала от него собаку и, схватившись за кольцо, тяжело подняла крышку. Вниз вели земляные ступени. Онофре вынул из кармана несколько монет и протянул их хозяйке.

– Спрячь их подальше от мужа, – посоветовал он. Женщина криво усмехнулась.

– Разве тут можно что-нибудь спрятать? – спросила она, окинув взглядом свое убогое жилище.

Онофре не удостоил ее ответом: он начал спускаться по земляным ступенькам, осторожно ведя за собой Марию. Луч фонаря высветил узкий проход длиной около ста метров; пройдя по нему, они уткнулись в такие же, как наверху, земляные ступени, за которыми находился еще один люк. Онофре ручкой фонаря стукнул по крышке три раза, люк открылся, и они очутились в сводчатом зале, сооруженном из железобетонных конструкций. По виду он представлял собой точную копию шатра, еще недавно кипевшего жизнью, а теперь одиноко стоявшего в саду поместья, охраняя пустоту и безмолвие. Но в отличие от шатра сводчатый зал не имел ни окон, ни дверей, и в него можно было попасть только через подземный ход. Люк открыл немолодой уже человек с румяным лицом в белом, как у хирурга, халате, накинутом поверх обычной одежды. Увидев Онофре, он нахмурил брови и ткнул указательным пальцем в циферблат своих часов, как бы говоря: «И это вы называете точностью?» Онофре познакомился с ним во время мировой войны; тогда он считался высококлассным военным инженером, одним из лучших специалистов по баллистике. Разгром империи оставил его без работы, и он существовал за счет преподавания физики и геометрии в Тюбингене в колледже братства Святой Марии. За этим занятием в начале 1928 года его и застало письмо Онофре Боувилы, в котором он предлагал инженеру переселиться в Барселону, чтобы участвовать в проекте, имеющем непосредственное отношение к Вашей специальности. Далее в письме говорилось, что он перечислит в один из банков Тюбингена деньги на билет и расходы, связанные с путешествием. Сожалею, но не могу предоставить Вам более точные сведения ввиду секретного характера работ и некоторых других весьма весомых обстоятельств. Язык Онофре напомнил прусскому инженеру старые добрые времена. Он сел на поезд и прибыл в Барселону ровно через четыре дня и пять ночей безостановочного пути. Однако по мере того как инженер все глубже погружался в работу над проектом, его и без того дурной нрав становился все более раздражительным. Когда Онофре впервые посвятил его в конечные цели задуманного предприятия, показал чертежи и объяснил, что именно от него требовалось, пруссак швырнул очки на пол библиотеки, где состоялось совещание, и раздавил их ногой.

– Глуп сам проект, глуп тот человек, который его придумал, а вы глупее всех, вместе взятых. Глупее вас я не знал никого в жизни!

Онофре Боувила усмехнулся и дал ему выпустить пар. Он знал, что жизнь военного инженера в Тюбингене была горше крестного пути на Голгофу: студенты колледжа дразнили его «генерал Бум-бум» и делали объектом самых злых шуток. Однако именно благодаря ему бредовые идеи Сантьяго Бельталя получили научное обоснование. С легкой руки инженера-экспериментатора гениальные теоретические изыски обрели конкретную форму летательного аппарата. Онофре Боувила вынужден был пускать в ход все свое терпение и влияние, чтобы гасить ожесточенные споры, постоянно возникавшие между каталонским изобретателем и прусским инженером, и только ему одному было по плечу превратить вражду в плодотворное сотрудничество. Сейчас результат этого сотрудничества, покрытый строительными лесами, словно кружевной мантильей, стоял посреди павильона.

– Уникальная машина – другой такой нет! – воскликнул он. – Великолепно!

Инженер тяжело вздохнул: ему было невыносимо больно видеть, что огромный талант, неимоверный труд и масса денег ушли на создание безделицы для увеселения толстосума. Онофре Боувила прекрасно понимал причины этой удрученности, но отмахивался от инженера: сейчас не время вдаваться в академические дискуссии. Снаружи раздался грохот канонады, приветствовавшей прибытие на выставку короля и королевы.

– Пора! – проговорил он.

По павильону сновали люди в синих спецовках, перепачканных смазочным маслом; каждый выполнял порученное ему дело, не вникая в то, чем занимались другие; никто не болтал, не прерывал работу, чтобы выкурить сигаретку или опрокинуть стаканчик для бодрости, – пруссак приучил свою команду к железной дисциплине. А команда состояла из элиты рабочего класса, квалифицированных техников, которые ни на минуту не отрывали глаз от приборов и инструментов, даже когда мимо них прошла Мария Бельталь. В какой-то момент Мария поняла, зачем ее сюда привезли, и попыталась ускользнуть, но Онофре твердой рукой, не прибегая однако к грубости, повел ее за собой к аппарату. Когда они поднялись на борт, в глазах девушки появился ужас. «Мария не верит в изобретение своего отца – мелькнуло у него в голове, – а меня принимает за сумасшедшего. Может, она не так уж далека от истины. Кто знает?» Он посмотрел вниз: у его ног лежала вся территория выставки. «Как странно! – думал он. – Отсюда все кажется ирреальным. Бедная Дельфина была права: мир не существует на самом деле, и наша жизнь – это всего лишь иллюзия. Спущусь-ка я пониже посмотреть на лица людей», – подумал он немного погодя. Поменяв позицию рычагов на пульте управления, он снизился. Толпа успокоилась и пристально наблюдала за маневрами машины в воздухе. Когда расстояние между аппаратом и стоявшими внизу людьми уменьшилось настолько, что стало возможным разглядеть экипаж, раздались удивленные возгласы:

– Посмотрите! Нет, вы только гляньте – ведь это же Онофре Боувила! – Люди толкали друг друга в бока, радостно перемигивались. – Это он, это он! А кто эта девушка рядом с ним? Молоденькая и, кажется, красотка, но юбка – смотрите, как оголила лытки! Бесстыдница!

В замечаниях слышалось грубоватое умиление, переходящее в набожное преклонение перед этой неординарной личностью. Вокруг сказочного богатства Онофре ходили целые легенды, а те средства, к которым он прибегал, чтобы достичь своего положения, превратили его едва ли не в легендарного героя. Когда он шел по улице, люди замедляли шаг и украдкой разглядывали его с ног до головы, стараясь прочитать на лице своего кумира подтверждение либо опровержение слухов, сопровождавших каждый его шаг. Завидев его неказистую фигуру, выдававшую в нем черную кость, прохожие искали ответ на мучивший их вопрос: «Неужели он когда-то был анархистом, вором и бандитом? А правду говорят, что он во время войны занимался подпольной торговлей оружием, подкупал многих известных политиков и кабинеты министров в полном составе были у него на жалованье? Что он начал с нуля и добился всего сам, без чьей-либо помощи, а только благодаря собственной отваге и воле?» В глубине души все были в этом уверены, поскольку видели в нем живое воплощение той несбыточной мечты, которая теплилась в груди каждого бедняка. Он был олицетворением их мести за утраченные надежды. И будь он хоть дьяволом в человеческом обличье – какая разница! Разве в этой стране у кого-нибудь есть другой выбор? Поэтому, увидев Онофре Боувилу в летательном аппарате, толпа подбодрила его криками, а потом устроила такую же овацию, какой прежде удостоила его величество.

– Посмотри, как они мне рады, – сказал Онофре, обращаясь к Марии, не осмеливавшейся открыть глаза. – Люди в общем-то не так уж плохи. Слышишь? – Он повысил голос, чтобы перекричать шум мотора. – Люди очень добрые. Диву даешься, как безропотно они терпят все издевательства!

С этими словами он нажал какую-то кнопку; автоматически открылась задняя дверца, и из аппарата вылетели несколько десятков голубей. Почувствовав свободу, птицы собрались в стаю и взмыли вверх подальше от страшной машины. При виде этого зрелища толпа захлебнулась в восторженных криках; не удержался даже сам король. Довольный достигнутым эффектом, Онофре Боувила развернул машину, на медленной скорости подлетел к Национальному дворцу и завис в воздухе на уровне балконов, которые грозили обрушиться под тяжестью сгрудившихся там людей. Теперь он мог рассмотреть лицо каждого вплоть до мельчайшей морщинки.

– Посмотри! Это король. Да здравствует король! Да здравствует королева! Да здравствует дон Альфонс XIII! – кричал он, хотя знал, что никто, кроме Марии, его не услышит. – О! Да это Примо де Ривера собственной персоной! – продолжал он. – Эй, пьянчужка! Катись в ад – там тебя заждались черти со сковородками! – Он узнавал знакомые лица и с воодушевлением рассказывал о них Марии. – Видишь вон того верзилу, что смотрит на нас поверх голов? Это Эфрен Кастелс, единственный настоящий друг, который был у меня в жизни. Хотя нет, были, разумеется, и другие, но все они ушли в иной мир. Нам ли теперь унывать! – бодро крикнул он. – Прочь отсюда – тут нам уже нечего делать.

Онофре нажал до упора на один из рычагов, и машина, словно птица, взмыла по диагонали вверх. Под ними, как на ладони, распростерся весь город, потом поплыли Кольсерольская гряда, извилистые ленты Льобрегат и Бесос и, наконец, бескрайнее искрящееся под солнечными лучами море.

– О, моя Барселона! – крикнул он хриплым от волнения голосом. – Боже, как ты хороша! А ведь когда я увидел ее в первый раз, всей этой красоты, которой мы сейчас любуемся, и в помине не было! Вот тут начиналось поле, тут стояли маленькие домишки, а на месте жилых кварталов были деревни. – Он говорил сбивчиво, глотая слова, словно боялся не успеть высказать все то, что накопилось в его сердце. – Там, где теперь новостройки, раньше паслись коровы. Веришь? А в одном из этих переулков находился пансион, где я снимал комнату. Переулок остался, а пансиона давно уже нет. В мою бытность там подобралась живописная компания; помню одну старую Пифию, которая однажды ночью гадала мне по руке. Я, конечно, все уже забыл, – говорил он, а про себя подумал: «Даже если бы я помнил ее предсказание, разве это что-нибудь изменило бы в моей судьбе? Ничего, потому что мое будущее осталось в прошлом».

Те, кто следил за полетом аппарата с Монжуика, и те, кто, потревоженный шумом двигателя, выскочил на балкон и поднялся на крышу, увидели, как летающая машина резко повернула к морю, будто ее подхватило налетевшим восточным ветром. Удалившись от побережья на приличное расстояние, она вдруг стала терять высоту, потом выровнялась, но через несколько секунд рухнула в море. Находившиеся неподалеку рыбаки рассказывали, что заметили аппарат прямо у себя над головой и сильно струхнули, вообразив, будто на них падает метеорит в виде огненного шара. Никто из них не знал наверняка, действительно ли аппарат окутывало пламя или такое впечатление производили солнечные лучи, отражавшиеся от его металлической и стеклянной поверхностей. Однако все дружно уверяли: как только они дошли на своих суденышках до того места, куда рухнула машина, у всех, как по команде, заглохли моторы. Шум разом прекратился, и воцарилась вселенская тишина, нарушаемая едва слышным плеском волн.

– На нас снизошла вечность: все замерло и время остановилось, – рассказывали рыбаки газетчикам. – Потом аппарат ушел под воду со скоростью выпущенного из пушки ядра.

На место крушения потянулись лодки с многочисленными очевидцами трагедии, но никто ничего не нашел. Аппарат бесследно исчез, не оставив после себя даже масляных пятен на поверхности воды. Начались споры насчет точного места падения, но так как те допотопные корыта, на которых прибыли спасатели, не были оснащены мало-мальски пригодными измерительными приборами, все кончилось безрезультатно. В поисках приняли участие суда военно-морского флота Испании и некоторых иностранных государств. Столь ярое рвение, проявленное в обнаружении летательного аппарата, имело целью завладеть секретом его конструкции, однако даже совместные усилия не увенчались успехом. Водолазы поднимались с пустыми руками, запущенные на дно зонды доставляли на поверхность лишь водоросли и песок. В конце концов начавшийся шторм вынудил прекратить спасательные работы, которые не возобновились даже после того, как на море вновь установилась хорошая погода. Поскольку тела погибших не были найдены, заупокойную мессу служили в Соборе. Потом в черную воду порта бросили погребальные венки, их подхватило течением и унесло в открытое море. В прессе опубликовали обычный в таких случаях некролог, полный напыщенной риторики, и краткие биографические данные Онофре Боувилы, надлежащим образом подчищенные и приукрашенные на потребу читателям. Все сошлись во мнении, что из жизни ушел выдающийся человек. Наш город с чувством искренней благодарности будет хранить вечную память об этом человеке, – писала в те дни одна газета. Как никто другой, он олицетворял собою дух уходящей эпохи, – писала другая. Светильник его жизни зажегся с открытием Всемирной выставки 1888 годаи погас в двадцать девятом вместе с нынешней, – писала третья и не без сарказма заключала: Интересное совпадение, не правда ли? Как бы там ни было, но выставка, в открытие которой Онофре Боувила внес свою лепту столь экстравагантным способом, имела все шансы на то, чтобы с треском провалиться. В октябре этого же года, то есть через четыре месяца после описываемых событий, произошел обвал на нью-йоркской бирже. За одну ночь капиталистическая система зашаталась, оказавшись на краю пропасти. Обвал вызвал разорение тысяч предприятий, чьи представители как угорелые бросились в Барселону и забрали из павильонов все, что успели, прежде чем туда заявились судебные исполнители с предписаниями о запрете вывоза экспонатов с выставки. Многие из тех, кто принимал в ней участие, покончили жизнь самоубийством: во избежание позора и страданий, причиненных разорением, они выбрасывались из окон своих офисов, которые, как правило, располагались на самых верхних этажах небоскребов Wall Street. Чтобы павильоны враз не опустели и тем самым не произвели неблагоприятного впечатления на посетителей, испанское правительство заменяло исчезнувшие экспонаты чем ни попадя, так что в отдельных павильонах выставлялась уже совершеннейшая чепуха. Эти трагические обстоятельства оттеснили на второй план ходившие по Барселоне слухи, будто на самом деле Онофре Боувила вовсе не погиб, будто крушение летательного аппарата было мистификацией и якобы в настоящее время он живет себе припеваючи в каком-то райском уголке вместе с Марией Бельталь. Говорили, он души в ней не чаял и посвятил остаток дней служению той, в ком нашел идеал подлинной любви. В пользу подобных предположений свидетельствовал тот факт, что задолго до падения летательного аппарата Онофре Боувила сделал все от него зависящее, чтобы не обнаружились не только обломки машины, но и следы схем и чертежей, а также рабочих и техников, принимавших участие в проекте. Когда армейские саперы смогли наконец проникнуть в павильон, взорвав часть стены, они нашли там лишь брусья строительных лесов. Правда, был обнаружен люк, но, пройдя по подземному ходу, саперы очутились в каком-то заброшенном бараке. Не меньшее подозрение вызвало исчезновение Регента, известного во всем мире бриллианта чистейшей воды, который Онофре Боувила накануне предполагаемой гибели унес с собой. Сложив все эти факты воедино и прибавив к ним обвалы на биржах, рискнули даже предположить, что всемирный экономический коллапс произошел не без участия Онофре Боувилы, хотя никто не мог привести сколько-нибудь убедительные причины, подвигнувшие его на такой шаг. Тогда все устремили взоры на его вдову, но и она не смогла пролить свет на эту тайну. Поместье было продано и перешло в руки депутатов Провинциального собрания Барселоны. Члены собрания не стали растрачивать свои драгоценные депутатские силы на такую мелочь, как поместье, и скоро оно превратилось в руины, вернув себе прежний вид. Вдова переехала в Льяванерас и поселилась в загородном доме, некогда принадлежавшем экс-губернатору острова Лусон, генералу Осорио-и-Клементе. Там, в полном уединении, Маргарита прожила около десяти лет, пока не скончалась 4 августа 1940 года. После ее смерти остались кое-какие бумаги, однако среди них не было того письма, которое Онофре Боувила одиннадцать лет назад положил на стол своего кабинета, прежде чем отправиться на Монжуик. Со временем воспоминания об этих ярких событиях стали тускнеть, пока не исчезли безвозвратно, вытесненные из памяти барселонцев другими не менее важными происшествиями. Меж тем Всемирная выставка чахла и умирала. Над ее организаторами, а в их лице – над правительством Примо де Риверы, откровенно смеялись. Досталось и самому диктатору; его больше не боялись, и только ленивый открыто не выражал ему свою неприязнь. Несмотря на продолжавшую зверствовать цензуру в прессе открыто проводилась параллель между выставками восемьдесят восьмого и двадцать девятого годов, причем явно не в пользу последней; именно на нее обрушилась самая беспощадная критика, в то время как первую превозносили на все лады. Теперь никто не хотел вспоминать о проблемах, связанных с ее проведением, о спорах, то и дело возникавших между Барселоной и Мадридом, о яростном сопротивлении горожан, а также о том подарке в виде рухнувшего муниципального бюджета, который она преподнесла Барселоне напоследок. Барон де Вивер лил горькие слезы раскаяния по поводу своей мягкотелости.

– Ради грязной авантюры, которая могла покрыть нас несмываемым позором, мы поставили на кон судьбу нашего города, – говорил он голосом плакальщицы из древнегреческой трагедии.

Похныкав еще немного, он оставил свой пост, а вслед за ним ушел и Примо де Ривера. Он возлагал на выставку свои последние надежды, сделал все возможное и невозможное для того, чтобы она состоялась, а в результате вынужден был расписаться в собственном бессилии, признать несостоятельность своей позиции и в полной мере ощутить степень своей непопулярности. В январе 1930 года Примо де Ривера представил королю прошение об отставке, и тот принял его с явным облегчением. Поверженный диктатор тут же эмигрировал в Париж, где прожил совсем недолго, сойдя в могилу 16 мая 1930 года; ему не хватило лишь нескольких дней, чтобы дожить до первой годовщины своего любимого детища. Годом позже Альфонс ХШ отречется от испанской короны и тоже отправится в изгнание. За этими событиями последовали иные, как радостные, так и печальные. Потом они смешались в сознании людей в единое целое, сковали их память неразрывной цепью и повлекли их навстречу новой войне и массовому избиению. А по поводу Барселоны историки напишут, что с момента исчезновения Онофре Боувилы началась ее медленная, но неумолимая деградация.


Загрузка...