Светлой памяти
моей дочери
С.К.Черной
Дробя желто-красные копья над еще дремотным Босфором, всходило солнце. Тревожно кричали чайки. Воздушные сады и причудливые растения терялись в розоватой дымке, сползающей с холмов. Еще поворот, и словно из воды выплыла мраморная мечеть, за ней бирюзовая, и уже отчетливо в голубом стекле залива отразился Стамбул.
Корабль подходил к Константинополю. Будущее представлялось грузинам зыбким, как эта розоватая дымка. Уж не достигли ли они последней черты жизни? Там, далеко позади, простиралось прошлое, насыщенное огнем, потрясениями. Как назойливый призрак, преследовало воспоминание о Базалети, о поражении, нанесенном им не мечом царя Теймураза, а неумолимым роком. Ростом сравнил его с беззубым черепом, который, беззвучно смеясь, отнял у них Даутбека, «неповторимого барса». Родная земля исчезла за гранью черной воды. Картлийцы переступили загадочный рубеж Босфора.
— «Мать мира!» Так, кажется, назвали певцы Константинополь? — спросил Моурави у задумавшегося Дато.
— Как бы не обернулась для нас эта «мать» мачехой.
Невольно «барсы» отшатнулись от борта. На побледневшем лице Русудан отразилась боль сердца. Судорожным движением она положила руку на плечо Автандила, как бы стремясь защитить его от невидимой опасности. Удивленно взглянув на мать, он гордо расправил плечи, улыбка мелькнула в уголках его губ. Сила молодости, безудержная сила, исходившая от него, передалась Русудан. И она уже спокойно перевела взор на теплые волны, плещущиеся у берега.
— Каждая дорога имеет два конца: будничный и праздничный. Будем думать о последнем — праздничном… — Взор его упал на высоты Эюба, где белели руины дворца ослепленного Велисария. — Византийская империя! Сюда по одной из двух дорог пришел отрицатель буден.
— Ты, Георгий, вспомнил вовремя Шота из Рустави. Да сопутствует нам его любовь к Родине!
— Да сопутствует! — вскрикнул Автандил. — Не он ли оставил Грузии любовь! Дружбу! Щедрость!
— Оставил? — нежданно сказала Хорешани. — А я думала, эти возвышенные чувства он спрятал в своем опаленном сердце.
— Не совсем так, дорогая, он не забыл, что обе дороги достойно увенчивает один стяг: нерукотворный, и на нем начертано:
Что ты спрятал, то пропало.
Что ты отдал, то твое!
Бессмертие ума он оставил нам в дар, блистающий звездами небосвод.
Дато, преклонив колено, поцеловал край ленты Русудан.
И стало так тихо, как бывает, когда ночь уже ушла, а день еще не проснулся.
Золотой Рог пробуждался медленно. Еще изредка мелькали то тут, то там белые бурнусы и желтые плащи. Слышался стук копыт, перебранка на трапах. Под наблюдением Эрасти тридцать слуг-грузин выгружали уже оседланных коней. Старший оруженосец заботливо пересчитывал хурджини, складывая их в пирамиду.
Картлийцы медленно сошли на турецкую землю. Димитрий замедлил шаги и безотчетно стал следить, как смуглые янычары высыпали из мешков груды деревянных гвоздей, вздымая едкую пыль, и как торопливо их разбирали корабельные конопатчики. Между большими судами сновали гальяны и ялики, обдавая бухту то отвратным запахом лежалой рыбы, то нежным запахом перевозимых роз.
Внезапно из-за леса мачт показалась великолепная султанская катарга и пальбой пушек разогнала будничную суету. Вспыхивали огни, окутывая амбразуры пороховыми облачками. Десятки тяжелых весел одновременно взлетали вверх и тотчас ложились на воду, давая кораблю легкий и стремительный ход. Развевалось зеленое знамя с полумесяцем, напоминая о могуществе султана, «падишаха вселенной».
На берегу, где белели столбики для корабельных канатов, раздались предостерегающие выкрики «Ха-а-ба-ар-рда!» и пронесся дружный свист плетей. Балтаджи, расталкивая пеструю толпу, устремилась к картлийцам.
По-видимому, желая остаться незамеченным, Клод Жермен, высокий худощавый иезуит, напоминавший шпагу, готовую в любой миг нанести меткий удар, — конечно, в спину, — не отводил взгляда от Саакадзе, и что-то хищное было в его пергаментном лице: все, все должно служить целям ордена Иисуса! И уже созревал план, как он доложит посланнику Франции, графу де Сези, о Непобедимом, который не случайно в предгрозовые дни получил от султана ферман на въезд в Стамбул.
Взгляд Папуна, скользнув по странной фигуре иезуита, остановился на приятном, умном лице сухощавого турка, едва переступившего рубеж средних лет.
— Что этот стамбулец с искрящимися четками, — шепнул Папуна Ростому, — рассматривает нас, словно канатоходцев. Неужели по виду определил наш характер?
Ростом посмотрел на заулыбавшегося турка и тихо ответил:
— Красная феска с черной кистью на его башке — знак ученого, а таких больше всего следует опасаться. И четки прыгают в его пальцах, как раскаленные угольки.
— Я тоже сразу заметил, что он слишком любопытен, — отозвался Элизбар. — Может, следит за нами?
Толпа заволновалась, кое-кто пытался прорваться вперед. Щелкнула плеть.
Осадив скакуна, меченосец султана приложил руку ко лбу и сердцу и передал Георгию Саакадзе султанский ярлык. Приложил и Моурави руку ко лбу и сердцу. Оставаясь холодным, он, блеснув знанием языка османов, почтительно зачитал милостивое повеление падишаха, не сомневаясь, что об этом тотчас будет передано Мураду, властелину империи. И еще знал он, что здесь, как и в Иране, не только люди, но и камни имеют жало. Лесть в Стамбуле была так же необходима, как воздух, притворство оценивалось наравне с золотом. И только кровь не стоила ничего.
В витиеватых выражениях в ярлыке указывалось, что Моурав-беку и всем прибывшим с ним отведен Мозаичный дворец вблизи площади Баязида. «Да будет небо Стамбула грузинам надежным шлемом от непогод, а „сундук щедрот“ „падишаха вселенной“ не имеет дна».
Меченосец подал знак, и к Саакадзе подвели аргамака в большом наряде, лучшего в султанской конюшне.
«Жизнь в замкнутом круге», — подумал Георгий, припомнив квадратный двор в Давлет-ханэ, а над ним жгучее исфаханское небо. Тогда он, молодой свитский азнаур, властной рукой покорил коня эмира. Сейчас ему предстояло обуздать судьбу и направить по дороге возмездия.
И, словно силясь отогнать воспоминания, Саакадзе вскинул руку и без стремян вскочил на горячившегося аргамака, вызвав восторженные возгласы османов, не знающих переходов между восхищением и ненавистью.
Старый Омар, верный слуга Хорешани, вел под уздцы Джамбаза. Осторожно перебирая ногами, словно не доверяя чужой земле, конь удивленно косил глазом на Саакадзе и вдруг заржал, забил копытами, дернулся вправо, влево и сердито мотнул головой, что могло означать: «Как! С такой легкостью вскочить на незнакомого ветреного скакуна и даже не послать ему, Джамбазу, приветствие?!» Эрасти сочувственно вздохнул. Но предаваться огорчению было некогда.
Показался кызлар-агаси, начальник евнухов-негров. На плоском лице его, похожем на стертый кусок угля, блестели белки глаз, большие мясистые уши слегка оттопырились, ловя слова, как сачки — бабочек. Роскошь красного одеяния, отороченного мехом, и золотистые переливы мягкой обуви еще больше подчеркивали свирепость его облика, а ослепительно белый колпак напоминал, что он страж целомудрия и постоянства.
Кызлар-агаси властно дотронулся до перстня. Восемь балтаджи в розовых головных уборах, стянутых медными обручами, привычно ловко опустили позолоченные носилки. Откинулся изумрудный полог, вышли две стройные турчанки в дымчатых чадрах и преподнесли подарок султанши: яшмаки — дорогие покрывала для женщин. Русудан обменялась с Хорешани понимающим взглядом и первая набросила на голову яшмак. Сквозь серебристую сетку ей показалось, что все окружающее ее в этом незнакомом мире заколебалось в изменчивой игре светотени.
Процессия безмолвно двигалась к площади Баязида, где пол-орты янычар, олицетворяя могущество султана, дали залп из двухсот пятидесяти мушкетов. Какие-то голубоватые птицы с шумом поднялись с платанов и взвились ввысь.
От неожиданности кони вздыбились. Джамбаз пронзительно заржал и тряхнуп головой; со звоном упал серебряный абасси, сорвавшийся с мониста, украсившего шею коня в Исфахане. Омар торопливо поднял монету и завернул в платок, решив прибить ее на пороге опочивальни Саакадзе, дабы счастье сопутствовало ему на новых, неведомых путях.
Четыре трона, осыпанные драгоценными камнями, были отбиты у персов. Но султан Мурад мечтал о пятом, на котором восседал шах Аббас. Тревога не оставляла султана даже в Серале, мешая познавать сладость бытия. Одалиски, в глазах которых затаилась синь Адриатики, грозы Черкесии и зной Египта, не в силах были развеять мрачные мысли, обуревавшие Мурада. В мраморной бане наложницы погружали султана в душистую мыльную пену, давившую его, как глыба; он кряхтел и наказывал красавиц плетьми.
Еще четверть века назад Турция являлась самым воинственным государством, подчинившим себе все страны Черного моря. Франки и иранцы, арабы и венецианцы, поляки и австрийцы испытывали невольный трепет перед империей османов. Но — эйвах!.. — топор времени стал незримо подрубать столп, увенчанный полумесяцем. Еще устойчив шариат и все порожденное им. Система, полученная в наследство от сельджуков, доведенная первыми султанами до предельной четкости, и сейчас продолжает служить Мураду IV. Что могла противопоставить дряхлая Византия энергии турок-османов? Громыхание золотого щита с мнимо могучим двуглавым орлом? Но этот орел перелетел на башни крепости царя Московии и оттуда грозит черным клювом. Русские казаки дерзки. Основной враг — в самом сердце Турции, он неуловим и страшен, изо дня в день он подтачивает подножие трона «падишаха вселенной». Благополучие Турции в завоеваниях. Новые земли нужны империи, как свежее мясо — тигру. Но сытый тигр — плохой воин. Завоеватель-паша ленив, он тешится новыми женами, блаженствует в сладкой полудреме и облагает непосильным налогом бесправных крестьян, которые бегут в города, где нет работы, где царят нужда и голод, земли же остаются незасеянными. Нужны новые пространства со всем их богатством, городами и деревнями, людьми и скотом, реками и морями! Султан справедлив! Завоеванные земли он делит на три части: военные лены (мелкие — тимары, крупные — зеаметы), коронные земли (хассы) и церковные (вакуфы). И тимариоты (владельцы тимаров), и займы (владельцы зеаметов), составляющие феодальную конницу (сипахи), и советники Дивана, и судьи, и муллы — все участвуют в дележе добычи. Все — кроме крестьян. Каждый из власть имущих получает свою часть, соответствующую заслугам.
У быка не бывает заслуг, его удел терпеливо тащить свое ярмо на полях засева. И землепашцы приравнены к быку, — так возжелали паши. Терпя поражения на полях битв, они стремятся наверстать упущенное на полях нив. Земельные угодья — источник их обогащения. Владетели поднимают боевое оружие против крестьянства и, накапливая ценности, пробиваются к власти. Но — «спящего медведя не буди, бесстрашного мужа не серди», — на угнетение и разорение турецкие крестьяне отвечают яростными восстаниями. Не забыть пашам мстителя Кара Языджи, предводителя повстанцев Анатолии[1]. Как самум, пронеслись тысячи восставших, возмущенных тем, что их уподобили скоту. Покатились головы пашей и беков по раскаленной анатолийской земле. К повстанцам примкнули разорившиеся сипахи, недовольные засилием пашей-помещиков, отторгнувших от них, сипахов, крестьянские души. Запылали владения. Жемчужную пену водоемов замутили кровавые брызги. Новый правящий слой поднял свой щит с изречениями корана и султанским вензелем. Словно о прибрежную скалу, разбились об этот щит волны восстаний. В море крови захлебнулись тысячи жертв. Ярмо вновь пригнуло сеятелей к земле, укрощенные сипахи в горести воскликнули: «Heт бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его!» Землевладельческая знать восторжествовала. Но, позолотив полумесяц, она забыла о войсковом знамени. Упадок военного могущества османов продолжался. Чем изменить ход корабля, несущегося на мель? Решительным поворотом руля, спасительной войной!
Внутренний строй империи бесплоден. Ее сила в мече. Надо ополчаться на Запад, помня об Иране. Но шах Аббас могуч. Сефевид не хочет расставаться с пятым троном, он рычит, как лев. Кавказский хребет — естественный рубеж. К северным отрогам этих гор уже вплотную подошло Московское царство. Надо спешить! Сунниты, населяющие высоты Кавказа, ждут турок. О, как легко можно оттуда бросить янычар, подкрепленных татарской конницей Крыма, на богатые равнины Дона! Спешит и шах Аббас. Оттеснив турок с земель, прилегающих к его владениям, он рвется к горам Кавказа. Турция было усилила натиск на Каспий, надеясь легко овладеть царствами Грузии. Эйвах! Успех достигнут лишь в Месхети. Там Сафар-паша. Но не слишком ли самовластен он? Ахалцихскую мечеть он назвал второй Айя-Софией. К тому же он не оказал достаточной помощи Моурав-беку на берегах Базалетского озера, и тем самым меч царя Теймураза, враждебного Турции, перекрыл ей дорогу в Персидский Азербайджан. Западная Грузия — Гурия, Имерети, Самегрело — будто и признает волю Турции, но всеми силами — о аллах! — сохраняет свои устои. Грузия, подобно волшебному огню из «Тысячи и одной ночи», то мелькнет перед глазами, то сгинет в тягучей смоле.
Черное море — все еще «турецкое озеро». Но на Западе нарастает новая тревога: развеваются пурпурные плащи немецких рыцарей, орд коварных Габсбургов, расцвеченных по краям белыми доломанами польских панов, по наказу своего короля ни на шаг — о шайтан! — не отступающих от немцев. Они втайне надеются завладеть Стамбулом, проложить дорогу новым разбойникам-крестоносцам в Иерусалим и Багдад. Надо спешить!
Есть ли сложнее узоры арабесок, чем дела «падишаха вселенной»?! Он лихорадочно ищет выход из азиатского лабиринта. В Айя-Софии он возносит молитву за молитвой к куполу, повторяющему небо. Молитвы услышаны. Нет бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его! В Стамбул прибывает Саакадзе-оглу Георгий! Пусть придворные паши окажут Непобедимому почести. Блеск империи османов должен быть ярче, чем блеск звезды над Босфором. Он, Мурад, подымает выше этих звезд Санджак-и-шериф. Пусть слепо выполнит верховный везир Хозрев-паша все задуманное султаном. Черное море будет искриться, как драгоценный камень, в турецких берегах! В этом поможет ему, «падишаху вселенной», меч Георгия Саакадзе.
«Ворота Турции широко открыты для Великого Моурави!»
В Мозаичном дворце суматоха, обычная для путников, располагающихся во множестве од, назначение которых им еще не совсем ясно. Тут вдоль стен тянутся зеленые низкие диваны, там ряды черных столиков с перламутровой инкрустацией, на которых прыгают металлические птички, рядом из пасти белой рыбы почему-то бьет фонтан, здесь причудливые ковры, образующие цветники с присущим им благоуханием, тут обезьянка в красных шароварчиках гоняет серебряное колесо. Все рассчитано на восхищение прибывших. Но они не восхищаются.
Слуги-грузины торопятся. Хурджини, перенесенные в боковой переход, уже наполовину распакованы. Эрасти озабоченно осматривает шашки, кинжалы, распределяя их по десяткам. Дареджан следит, как слуги-грузины достают глиняные кувшины работы горийских амкаров, любимую утварь, самотканые шали, сохранившие запах садов, повисших над Курой, — там, в далеком Тбилиси.
В «зале приветствий», разделенном мавританской аркой, установлено большое кресло. В его линиях и резьбе отзвук строгих гор Картли и колонн храмов далекой Индии. Над креслом Эрасти прибит щит с изображением барса, потрясающего копьем.
Решили число слуг не увеличивать, чтобы не оказалось среди них чужих, у которых можно угрозой выведать тайну. Какую? Там, где Моурави, всегда найдется тайна. Потому в квартале Фанар подыскали восемь пожилых гречанок, которые каждый месяц будут являться на пять дней для стирки, уборки и чистки риса. Всю остальную работу Дареджан поручила десяти комнатным слугам. Это грузины, уже в возрасте, и их жены, оставившие детей в Носте и самоотверженно последовавшие за Русудан. Горячо спорили два повара, пока наконец Дареджан согласилась взять им в помощь двух парней для чистки котлов и фаянса.
Ностевец, назначенный садовником, долго вздыхал: «Госпожа Русудан любит розы, госпожа Хорешани — разные цветы. А Моурави любит, чтобы птицы летали по саду. А Дареджан требует чистоту и порядок. Как одному поспеть? И то правда, людей больше взять неоткуда. Вот Эрасти тоже на Дареджан сердится: „Много, говорит, у меня забрала“. А как много, если восемь баранов каждый день режем? А индюшек? кур? каплунов? А еще лобио, гозинаков сколько варим? Пилав, сладкое тесто и другую еду? Наша госпожа любит, чтобы все много ели. И батоно Папуна для слуг вина не жалеет. А по воскресеньям вместе в комнате для еды собираемся. Азнаур Димитрий счет ведет. Если кто из слуг запоздает, кричит: „Полтора часа тебя ждать должны? Ишачий хвост!“ Только напрасно сердитым притворяется: все знают его доброту. Э-э… жаль, Даутбек не с нами!»
Эрасти возложил на оставшихся у него пятнадцать грузин остальные обязанности, повторяя в малых размерах распорядок Носте, где было более ста слуг. Затем отобрал пять самых крепких, назначив их оруженосцами, — они же смотрители оружия и сопровождающие на охоте. Пять конюхов не только скакунами должны заниматься, а еще и покупать корм, чистить конюшню, двор и, для пышности, сопровождать «барсов» в их парадных выездах. Один знаменосец, — он же должен подковывать коней и следить за седлами. Два дружинника выделены для охраны стены. Впрочем, когда они спят, их сменяют Иорам и Бежан. Долго колебался Эрасти, кого утвердить смотрителем ворот, который обязан знать, кому отворять, а кого до прихода Эрасти или Папуна держать за воротами. Это большая наука. Ведь и враги и друзья равно любопытны. Следует остерегаться всех: одних — чтобы не слишком радовались, других — чтоб не слишком огорчались. Одинаково опасно.
Опустив голову, Русудан слушала своего непоколебимого Георгия. Еще не успели приехать, а уже надо осторожно о ком-то узнать, перед кем-то склоняться, одного не допускать, других приблизить.
— Дорогая, — успокаивал Саакадзе, — таков закон жизни. Ни один охотник сразу не пойдет на зверя. Необходимо для удачи раньше изучить его характер, привычки. Мы здесь как в лесу. Вдруг буду любезен с пашою, не любимым султаном, или, наоборот, холоден с его любимцем. Все надо делать в угоду «падишаху вселенной», ибо от него зависит наше возвращение в Картли. Но если я спрошу одного пашу о другом, тот сразу насторожится. Подкупать немедля тоже неразумно, раньше следует узнать — кого первого.
— Я, мой Георгий, все поняла, кроме одного: почему не поручишь некоторые дела Дато или Ростому? Тоже умеют ловко проникать в любую душу. Или, может, жен пашей мне посетить?
— Разве осмелился бы, моя прекрасная Русудан, беспокоить тебя пустяками? В более крупном должна помочь мне… патриарха вселенского посетишь.
— Уж не шутишь ли, мой Георгий?!
— Нет! Еще никогда так серьезно не нуждался в твоей помощи. Не тревожься, раньше пойдет Ростом и попросит патриарха Кирилла Лукариса благословить тебя, Хорешани и Дареджан. Передашь дары. В остальном учить тебя не приходится.
Ночь казалась Русудан нескончаемой, назойливой. Блики решетчатого фонаря падали на холодные плиты и зловеще свивались в цепи. И подушки были жаркие, рассеивающие дрему. Нетерпеливо прислушивалась Русудан к шорохам и, едва порозовел небосклон, стала торопить женщин.
Потягиваясь спросонок, Хорешани силилась сдержать зевоту. Прозрачная рубашка сползла с округлого плеча на пополневшую грудь, а кожа по-прежнему отливала розовым бархатом.
— О, о, еще ведь рано, — поморщилась она, — отправимся после обедни.
— Выедем сейчас, дорогая, что-то душно в комнатах, — тормошила Русудан подругу. — Еще не видели Стамбула.
Надев фередже — серо-матовые плащи, Русудан, Хорешани и Дареджан, в сопровождении только Омара, одетого в турецкое платье, — ибо нужна тайна, — осматривали Стамбул, издали похожий на великолепный сад, окруженный легкими минаретами, киосками и стройным лесом мачт, а вблизи равнодушно и жестоко открывавший изнанку жизни, сопредельной кошмару. Деспотия, доведенная до крайней грани, породила два Стамбула, ни в чем не совпадающие, две рядом проложенные дороги: одна — черная, изобилующая зловонными отбросами, другая — белая, покрытая благоуханными лепестками.
Они обогнули платаны. Сквозь завесы листвы виднелись зубчатые стены, на них стояла стража, и, опираясь на копья, вглядывалась в даль, где высился Скутари, древний Хризополис. Там, где полоска воды смыкалась с небосклоном, зеленели берега Азии. На оконечности мыса пленяли глаз своей воздушной легкостью султанские беседки, окруженные зарослями вечнозеленого лавра. Здесь было удивительно тихо, будто какая-то неведомая сила сковывала голоса людей и превращала певчих птиц в немых. Стоял зимний день, но казалась прохладной лишь синева, теплый воздух, как колышущаяся кисея, обволакивал улицы, порой вымощенные, но чаще узкие, грязные и извилистые. Босоногий мальчишка в замусоленной феске предлагал чашу воды из родника, самого чистого, вытекающего из-под мечети, где правоверные обмывают ноги, перед тем как войти под священные своды. Совсем рядом надрывно скулила голодная собака. Открылось окно чердака, и хлынули помои; собака завизжала и, прихрамывая, ринулась под ворота, окруженные высокими кольями, на которых торчали куски отравленного мяса, предназначенного для хищных птиц.
Площадь гипподрома, столь славная в эпоху византийских императоров, была пустынна. Лишь высился обелиск, перевезенный из Египта одним из восточных властелинов. Русудан внимательно рассматривала множество иероглифических знаков, коими испещрен обелиск, зиждящийся на огромном куске паросского мрамора, украшенного с четырех сторон превосходными барельефами. «Памятник чужого мира», — подумала Русудан. А сколько страстей бушевало вокруг него, знакомых пришельцам из самых различных стран. Страсти угасли, а мрамор продолжает стоять — холодный, бесстрастный, отражая на своих полированных боках жгучие блики солнца и серебряные нити луны. Русудан отошла от обелиска и застыла в изумлении: огромные бронзовые змеи, поблескивая рубиновыми глазами, господствовали над площадью. Не олицетворяют ли эти почти живые змеи душу Сераля, полного неясных шорохов и каверзных дел?
Пока Хорешани и Дареджан осматривали гипподром, Русудан задумчиво опустилась на обломок мрамора. Не богатства ли Ананурского замка вспоминала она? Или, может, орлов, парящих над сапфировой Арагви? Или жизнь в Исфахане, подобную кипящему в котле золоту? Нет, Русудан из рода князей Эристави Арагвских вспоминала Носте, прозелень в щелях каменной башни, тропу, ведущую к крутому обрыву, где ютилась древняя церковка, а над ней чернели в воздухе оголенные ветви высохших деревьев, которые почитались священными и внушали трепет. Оттуда любила смотреть она на караваны облаков, цепляющихся за выступы замка и уплывающих за горы, слегка подернутые сиреневой дымкой.
Думала еще и о странной судьбе: «Вот скоро Георгий начнет завоевывать победу… Для кого? Для врагов нашей родины. Но почему, почему не для Картли?! Почему так слепы цари и князья? Разве такие полководцы не родятся в сто лет раз? А церковь?» — Русудан хмуро сдвинула брови, она не смирялась с двуличием, а ей, по просьбе Георгия, предстояло объяснить константинопольскому патриарху, Кириллу Лукарису, почему временно он, Моурави, не смеет открыто проявить свою преданность церкови Христа. Но лишь осмотрится в чужом царстве, придет просить молитвой укрепить десницу полководца, дабы сокрушил он гонителей святой церкови, воплотившей в себе совесть Иерусалима.
Подошла Хорешани, осторожно дотронулась до плеча Русудан и напомнила, что пора в патриархию. Грустно направились они в квартал Фанар. Вот и греческая церковь. Медленно поднялись по каменным ступенькам, из трещин которых робко выглядывал мох. Под главным сводом больше всего поразили их стоящие в ряд над царскими вратами деревянные фигуры святых, у ног которых вился арабский орнамент.
Окруженный двадцатью иерархами, в ослепительно-белом облачении и митре, опираясь на посох, стоял возле трона «вселенский отец святейший», патриарх Кирилл Лукарис. Золотым крестом он благословил склонившихся перед ним женщин из семьи Великого Моурави.
Потом, преклонив колено в исповедальне, Русудан долго доказывала патриарху, как выгодно греческой церкови помочь Георгию Саакадзе возвеличить единоверное грузинское царство…
Не тайна, что папа римский лелеет мысль окатоличить Грузию. Одобряет такое и султан, ибо цель его разобщить Грузию. И шах Аббас не против католиков, ибо цель его подавить стремление Русии взять под свою сильную руку Иверский удел богоматери.
Патриарх, заметно восхищенный умом и тактом Русудан, охотно наставлял ее. Как бы ни было сложно хождение по запутанному лабиринту турецкого полумесяца, в Стамбуле иным способом нельзя приблизиться к желанной цели и на один локоть.
После легкой трапезы в малой палате Русудан велела Омару внести хурджинчик, наполненный монетами, и ларец с драгоценными украшениями для божьей матери. Русудан просила принять даяния для нужд храма и не оставлять Моурави без пастырского благословения и мудрых советов.
Патриарх, растроганный не только щедростью Георгия Саакадзе, сколько волнением Русудан, твердо обещал ей, что в Картлийском царстве католикос встретит Великого Моурави с почетом.
Витая лесенка вела к кафедре проповедника, увенчанной беломраморным голубем. Здесь Кирилл Лукарис счел возможным перейти к делам Стамбула.
Внимательно слушала Русудан, стараясь запомнить имена везиров и пашей; одних необходимо задабривать подарками, вниманием, а других избегать или держать в полном неведении, не поднимая и краешек полога над планами Георгия Саакадзе…
Внезапно патриарх опустил руку на голубя, как бы взывая к небу; в голосе его слышался гнев:
— Дочь моя, передай Моурави: особенно следует опасаться двух недостойных доброго слова. Первый из них Хозрев-паша, женатый на Фатиме, сестре султана. Везир этот — злобный завистник и стяжатель чужих богатств. А также избегай коварную Фатиму, — опасайся раздразнить змею.
И да сохранит Христос воина Моурави от де Сези, — это второй недостойный. Посол франкского короля, он прислан не иначе как сатаной. Двуликий и изворотливый де Сези не брезгает никакими средствами для своего обогащения. Не пощадят они оба и брата для достижения своих черных целей. Эти служители ада за золото способствуют еретикам Габсбургам, неправедным цесарям, поработить истинно христианские страны. Со мною у везира и посла великая вражда, ибо я помогаю борющимся с нечестивыми Габсбургами. Моурави у де Сези и Хозрева на примете, ибо Габсбургам выгодна сейчас война с шахом Аббасом.
— Святой отец, не разумно ли опасаться и других чужеземных послов? В Исфахане многие стремились расположить к себе Георгия Саакадзе.
— Нет, достойная дочь святой церкови, другие послы не опасны, ибо нет им дела до Великого Моурави. Иная забота у них, она и меня отягощает. Поэтому я поддерживаю в Константинополе дружеские отношения с послами Англии, Голландии, Венеции, а по воле божьей и ко благу единомыслящих, обмениваюсь тайными и явными посланиями с королем Севера — шведским Густав-Адольфом и с королем Трансильвании и земель Венгрии — Бетлен Габором. Здесь сходятся не одни корабли государств мира, а и все нити политических интриг, концы их я крепко держу в своей деснице… Но… — прервал свою речь Лукарис, — дочь моя, понятен ли тебе смысл слов моих?
— Слушаю тебя, святитель, и безмерно восхищаюсь! Ты, патриарх вселенский, не ограничил себя церковными делами, ибо людям нужна не только святая молитва, не только хлеб насущный, но и торжество над врагами.
Кирилл Лукарис внимательно посмотрел на Русудан. «Как грозно сдвинулись брови, и тени легли на суровое чело. Не много в ней от голубя милосердия, больше от орлицы мести…»
— Еще передай Георгию Саакадзе, что крепче иных дружб моя дружба с Московией — и по кресту она, и по делам царства. Я в частой переписке с ясносолнечной Русью. Да проникнется и Великий Моурави верой в доброжелательство единоверной державы. Ищущий да обрящет! Все единоверные да прибудут под сень благословенного царства, ибо нет сейчас мужа достойнее и мудрее патриарха всея Русии Филарета, как нет государства, растущего силой и землей так успешно, как государство Московское… — Помолчав, патриарх добавил: — Если совет мой станет необходим, пусть бесстрашно прибегнет ко мне Георгий Саакадзе. Помогу. Но разумен Моурави: поймет, что временно ему нет пользы явно посещать Урочище рыб за Силиврийской заставой. Пусть пришлет к старцам соратников из «Дружины барсов»… — Лукарис засмеялся, и лицо его стало круглыми добрым. — Не удивляйся, дочь моя: хотя ваши двери крепко закрыты для посторонних, но я ведь не чужой? А кто хочет узнать, тому замысловатые запоры не препятствие. Если вести доходят через моря и пустыни, через горы и леса, то длина улицы и осторожных не спасет. Но не тревожься, дщерь доблестного князя Нугзара Эристави, лишь самое хорошее о Доме Георгия Саакадзе поведала княжна Магдана на исповеди епископу.
— О святитель, ведь исповедальня священна и оглашать…
— …тайну исповеди не подлежит? Ты это хотела сказать, дочь моя? И не ошиблась: ни одна душа не должна проникнуть в святая святых… Но есть обход… — Лукарис прищурился.
Русудан не могла понять, шутит он или хитрит.
— Священник исповедует прихожан, — продолжал патриарх, вновь опустив руку на голубя и этим как бы подчеркивая свою связь с небом, — я исповедую священника и, не разглашая исповедь, действую на благо божьего или мирского дела. Мы, последователи истинной веры, чисты в своих помыслах. А вот… да не снизойдет покой на вероисказителей католиков! Это они превратили исповедальню в копилку выгодных тайн. Они держат в руках своих королей и рыцарей, благородных жен, владетельниц сердец знатных любовников. Они властвуют над городами и деревнями, над бедными и богатыми. О, иезуиты цепки и беспощадны. И они всеведущи, ибо духовные дочери грешат болтливостью, — единственный грех, который иезуиты не засчитывают им. А слуги? Это неисчерпаемый поток черной и белой воды. Их не считают себе равными, а потому говорят при них обо всем, а те разглашают все, что даже утаили их господа. И весь этот бесплатный легион вольных и невольных лазутчиков отдает в руки иезуита судьбы властелинов, завоевателей, негоциантов и мореплавателей.
— Если так, святитель, го жизнь становится тягостной. Приходится опасаться, даже своей тени. Слава пречистой влахернской божьей матери, мой дом огражден от продажных слуг!
— О дочь моя! Твой дом достоин зависти, но… разве самый честный и преданный слуга не бывает иногда причиной больших несчастий?
— Нет, святитель, я могу ручаться за моих слуг, ибо они — моя семья. Любовь их к дому Великого Моурави безгранична.
— Это мне ведомо, — произнес Лукарис, обводя проницательным взглядом свод храма. — И в поучение я расскажу тебе притчу о капле воды, превратившейся в судоходную реку. Совсем недавно у священника исповедалась одна из твоих служанок. Грехи ничтожные, и, не дослушав их, можно было б отпустить кающуюся. Но каждый вздох, возникший в доме Великого Моурави, должен быть примечен.
— Кем, святитель?!
— Теми, кто хочет быть полезен Георгию Саакадзе. И воистину, так искренне кающуюся — жалко. Она плачет, тяжелый грех у нее на душе. Разбила глиняный кувшин и более недели хранила это в тайне. Почему? Что стоит глиняный кувшин? Но, узнав о проступке служанки, правительница твоего дома, Дареджан, побледнев, закричала: «Негодная! Лучше бы ты весь турецкий фаянс перебила, можно новый купить, но разбить кувшин из Носте?! О господи, за это мало палкой поколотить! Где, скажи, грязноносая, где я куплю ностевский кувшин? Ты понимаешь, сестра ишака, его и за золото здесь не достанешь!..» Дочь моя, да убережет провинившуюся Христос от покаяния в подобном грехе перед иезуитом. Неисчислимые бедствия обрушились бы на твой дом.
— Почему?! Клянусь, не вижу причин.
— Подумай, недоброжелатель Георгия Саакадзе непременно донесет турецкому эфенди: «Дом Саакадзе — вражеский дом, ибо простой глиняный кувшин из Грузии они ценят дороже всех антиков Стамбула». Молва быстронога, она тянется и в ширину, и в длину… И уже жужжат, подобно осе, во всех ушах разговоры о презрении грузин к турецким законам: недаром притаились за крепкими стенами, ни одного турецкого слуги не взяли, сразу видно — злоумышляют против мечети… Зашумят и базары, ибо уже уверены, что Моурав-бек хочет вместо дорогих изделий заполнить лавки глиняными кувшинами… Гаремы тоже позлорадствуют: «О аллах, как заносчива жена Моурав-бека! Носилки останавливает лишь у дверей гаремов видных пашей». Невидные паши, конечно, поспешат уведомить Диван о непонятной надменности Моурав-бека. Тут третий везир многозначительно заметит: «Не рискованно ли доверять пришельцу?» Диван, хмурясь, начнет обсуждать: не опасно ли поручать войну коварному грузину? И вот первый везир уже почтительно доносит султану о желании Моурав-бека уничтожить все истинно турецкое и внедрить в орты янычар персидские правила ведения боя и что исподволь обещает он чаушам за послушание глиняные кувшины, наполненные золотом. Нелепость, но султан поверит, ибо во что верить, если не в сказки? И еще: если весь Константинополь кипит, то султан должен возглавить гнев правоверных. И вот Моурави уже отстранен от воинских дел, он уже не полководец. Хорошо еще, если султан не изгонит его из страны, а позволит сражаться вместе с «барсами», как простому воину. Видишь, как ручей превращается в реку? Сначала ручеек едва пробивается из какой-то щели, воды едва хватает курице на глоток, лотом, по мере течения, другой ручеек присоединяется, потом третий, четвертый, вода бежит, захватывает новые ручейки, речки, народ спешит лодки спустить, плывут, купаются. Внезапно река врывается в озеро, размывает его берег, подхватывает застоявшуюся воду, несется к другой реке, соединяется со второй, третьей. И вот уже по широкому морю, образованному из десятков рек, несутся корабли с товарами, галеры с войском… Шумит неумолчно вода… Так в исповедальне глиняный кувшин может быть по велению рока превращен во вместилище непоправимых несчастий.
Волнение охватило Русудан. Она возвращалась из квартала Фанар в Мозаичный дворец, не узнавая улиц: «Нет, и тут не будет покоя Георгию. Разве дела божьего дома тревожат патриархов, католикосов и других „святых отцов“?! Царство — вот их забота! Почему? Богатство! Тщеславие! Только ли это?! Они проповедуют непротивление злу и вредят добру. А страдает кто? Прав мой Георгий, церковь во многом мешает народу, особенно — быть сытым».
Из-за холмов, заросших фиолетовым вереском, показался оранжевый край раннего солнца. Поголубели выси. Босфор очнулся от дремы и сдунул с еще сонного Стамбула, с его куполов и минаретов дымчатое покрывало. Косые лучи проникли в узкие окна мечети Баязида, отразились в гранях горного хрусталя на своде купола тюрбэ Сулеймана Законодателя, скользнули по решеткам резной бронзы фонтана Араб Капу, сверкнули в стеклянных колпачках, венчающих матовые купола бань, и распластались на киосках Эски-сераля.
В огромных лужах, — дождь прошел накануне, — кувыркались блестки, соперничая с игрой камней в лавках Куюмджу чаршысы — Базара ювелиров. На узких улицах Галаты, где могут затеряться тысячи прохожих, первыми появились гамалыки — носильщики тяжестей — и захлюпали по лужам, отгоняя одичавших собак, воющих и визжащих. С посветлевшего залива налетел свежий ветер, раскачивая верхушки платанов и кипарисов. Встрепенулись чайки, усеявшие береговые плиты, словно накатились на них белые гребни волн. Запахло рыбой, сгружаемой с каиков, похожих на дельфинов.
Но сады дворцов Топ-Капу, Чераган и Долма-бахче еще безмолвствовали. Шумела лишь стража, охраняя многочисленные киоски, террасы цветников и галереи.
Тихо и в Мозаичном дворце. Но на дальних дорожках сада, теряющихся в зыбком полусвете, послышались тяжелые шаги. Саакадзе, уже освеженный струей фонтана, стремительно огибал заросли, то еще черные, то синеющие. На взгорке гордо стоял аист, удивленно смотря на быстро идущего человека, столь непохожего на важного, медлительного пашу, обитавшего ранее в Мозаичном дворце.
На нижних ветвях, сплетающихся над дорожками, поднялся невообразимый гам: птицы, явно следя за шагающим незнакомцем, разноголосо извещали о своем пробуждении, склоняя то вправо, то влево свои пестрые головки. Саакадзе засмеялся, замедлил шаги и, открыв кисет, стал бросать своим любимицам зерна и крошки лаваша. Они слетели на красноватый песок шумной стаей и подняли возню, то и дело переходящую в бурные стычки.
Кормление «малюток» не мешало Саакадзе размышлять о больших ходах, своих и султана. Он ждал первого вызова в Сераль, но разве можно предстать перед «падишахом вселенной» несведущим? Настал срок вплотную приблизиться к Оттоманской империи, пора узнать, что в ней хорошее, а что нестоящее. Вот аист, приподняв ногу, стоит, как изваяние. Забыл, верно, свои алтари, оставленные в Египте, ибо в Турции объявлен священным. Куда труднее, — усмехнулся Саакадзе, — полководцу здесь — на водном пути, соединяющем моря Востока и моря Запада. Алтарь полководца — поле справедливой битвы. Не об этом ли ему силится напомнить сейчас, своими трелями голубокрылый певец в благодарность за утреннюю трапезу?
Но не следует предаваться долго размышлениям, победу приносит деятельность. Саакадзе погрузился в изучение военного состояния Оттоманской империи. «Барсы» рыскали по Стамбулу, проникали в кварталы Галаты и Перы. Ни стройные кипарисы, ни мраморные фонтаны, ни вызолоченные киоски не волновали их, заостряло их внимание расположение янычарских орт, каким строем двигались сипахи, оружие моряков, их способ подымать паруса.
Наконец из Сераля прибыл чауш-баши и передал Саакадзе великую милость «падишаха вселенной»: Мурад IV удостаивал Саакадзе совместной верховой прогулкой по семихолмному Стамбулу и его окрестностям. «Барсам» разрешалось сопровождать Моурав-бека, но без шашек и кинжалов.
— «Барс» без клинка — все равно что… — начал было Гиви возмущенно и запнулся, беспомощно уставившись на друзей.
— …турок без… скажем, фески, — поспешил Дато на помощь другу, отстегивая свою шашку.
— Или черт без… допустим, хвоста, — уточнил Элизбар, бросая на оттоманку кинжал в огромных серебряных ножнах, более похожий на меч.
Слабая улыбка показалась на лице Матарса, он незаметно подтолкнул Пануша.
Несколько успокоило «барсов» разрешение отправиться им к султану не на богато убранных скакунах, приведенных из конюшен Сераля, а на своих собственных, картлийских.
Когда они устремились за Саакадзе, казалось, всадники и кони потеряли вес и неслись по воздуху.
Султан Мурад IV из цветистого окна наблюдал за приближением грузин. Между главными воротами и быстро приближающимися всадниками лежал бассейн, полный морской воды, в которой плескались золотистые рыбы. Не убавляя хода, Саакадзе, а за ним «барсы» в мгновение перескочили через бассейн, не затронув воды. Еще несколько порывистых движений — и кони замерли на одной линии, нервно изогнув шеи.
Торжественно выехал султан, сопровождаемый блистательной свитой. Пятьдесят ичогланов с высокими страусовыми перьями на чалмах окружали султанского коня, так скрывая его, что казалось — Мурада вздымают волны ослепительной белизны.
«Барсы» ловко соскользнули наземь и, склонив головы, застыли в поклоне.
Выступив вперед, Саакадзе протянул султану свой меч. Рука его была тверда, как сталь, взгляд остер, как клинок. Живые глаза Мурада прощупывали исполина так, как купец, получив новую ткань из далекой страны, прощупывает ее крепость.
«Еще один царь! Вот как балует тебя судьба, Георгий из Носте! — с горечью подумал Саакадзе и поспешил приложить руку ко лбу, устам и сердцу. — Этот властелин, как и тот, в Иране, предает огню и мечу долины и холмы Грузии, он заставляет кровоточить ее сердце, он жаждет поработить ее душу… Значит…» — Саакадзе почтительно преклонил колено.
Рослый Мурад гордо и важно принял меч, устрашивший персов, и в знак благосклонности вернул Саакадзе, повелев Селикдару, ага меченосцу, вручить Моурав-беку алмазный полумесяц, дабы он вделал его в рукоятку.
Многочисленная свита, следуя за султаном, пересекла Долма-бахче, где Хозрев-паша, верховный везир, раздосадованный впечатлением, произведенным на султана прославленным грузином, слишком резко взмахнул нагайкой. Двести смуглолицых наездников и двести чернолицых, приняв сигнал, на полном галопе пронесли турецкие знамена.
Тучей промчался перед Саакадзе зеленый, оранжевый и светло-красный шелк, расцвеченный полумесяцами. «Словно самум в пустыне! — отметил Саакадзе, обдумывая предстоящий разговор. — Если выказать незнание, не сочтет ли султан меня, Моурав-бека, в государственных делах за невежду? А если, наоборот, проявить полную осведомленность, не примет ли за лазутчика, разведывающего для личных целей о состоянии Стамбула? Сама судьба подсказывает осторожность. О восточная хитрость! Когда же заговорит султан?»
Но нет начала без конца и конца без начала! Султан заговорил. Он милостиво спросил:
— Ласкает ли твой взор, Моурав-бек, стольный город повелителя вселенной?
— Султан султанов, «средоточие мира», я поражен твоей империей! Только мудрость ставленника неба могла воссоздать невиданную силу и покрыть неувядаемым блеском царствование потомка Османа. Я знал много стран, видел сражения на слонах, видел, как ятаганы разрубали воинов, закованных в броню, надвое, как стрелы пробивали панцири всадников, а заодно и их сердца, знал немало прославленных полководцев, ведущих на смерть тысячи тысяч рабов, чтобы добыть победу своему божеству, — но нигде не видел я столь мощных орудий, способных вмиг сразить огненным боем целое войско. Велик султан Мурад! Мой повелитель, я восхищен большим восхищением! Не хватит и ста лет, чтобы насладиться зрелищем силы твоей боевой страны, но хватит и двух лет, чтобы я мог покорить падишаху Мураду не только надменный и гордый своей военной силой Иран, но… и те царства, которые лежат и слишком близко и слишком далеко.
— Моурав-бек, твои речи услаждают мой слух, — слегка откинулся в седле султан, придерживая драгоценную саблю, — ибо они славят дела благословенной Оттоманской империи. Знай, я умею ценить и острый меч в сильной руке и благородное намерение в сильном сердце! Да поможет тебе пророк Мухаммед!
Шумные приветствия орт, отчаянные выкрики конников капы-кулу, восторженные пожелания «падишаху вселенной» чаушей, фанатические вопли янычар слились в один невообразимый рев.
Не помогали ни свист плетей, ни грозные взмахи га-дар, — толпа стамбульцев лезла под конские копыта, лишь бы увидеть хоть полу богатой одежды властелина.
С трудом удалось приблизиться к военной гавани, уставленной пушками, еще больше изумившими Саакадзе своими размерами. Заметив, как очарован Моурав-бек, султан мягко сказал:
— Моурав-бек! Слава аллаху, ты прибыл в средоточие мира вовремя. Я, Мурад, обладатель сабли Османа, я, ставленник пророка, «падишах вселенной», я, султан, «утешение мира», повелел собрать несметное войско. Аллах керим! В Анатолии и Сирии оно покажет свои клыки презренному шаху Аббасу, не знающему в битвах ни совести, ни чести. Вот везир Хозрев-паша не устает восторгаться Моурав-беком, доказавшим в единоборстве с персидской гиеной, возомнившей себя львом, что она не больше как мул. И я, султан, властелин османов, уже повелел воздвигнуть на берегу Мраморного моря киоск в честь уничтожения лучшего полководца шаха, щедрого Карчи-хана, оставившего на грузинской земле не только сто тысяч голов иранской баранты, но и свою драгоценную башку, которую справедливо сравнить с козлиной.
— «Падишах вселенной»! Каждое твое слово — алмаз! — благоговейно сказал Саакадзе. — Я сочту за высокую честь добыть тебе пятый трон шаха Аббаса.
Султан потопил довольную улыбку в своей курчавой бороде, пропитанной маслом болгарских роз. Он кинул на везира многозначительный взгляд. Хозрев-паша, поправив пистолет за парчовым поясом, не преминул сказать:
— Во имя аллаха, ты, Моурав-бек, поразил и увертливого Иса-хана. Я запомнил его по битве под Диарбекиром. Он предан «льву Ирана», но перед тобой он «мышь Персии». Ты ловко уменьшил число его сарбазов и проложил путь к новым победам. Теперь на тебя снизошли благотворные лучи милости «падишаха вселенной», это поможет тебе исполнить желание султана султанов и одержать еще большие победы в Сирии и Анатолии. Османский мир возмущается неблагодарностью криволапого «льва Ирана». Ты прославил его в Афганистане, а он пытался опозорить тебя в Грузии. Нет, в саду султана, «средоточия мира», ждут тебя, Моурав-бек, благоуханные лавры! Отбрось Сефевида от Кавказа, пусть захлебнется в каспийской воде.
— Нет ни одного разумного картлийца, — ответил Саакадзе, — который не пожелал бы выполнить волю падишаха Мурада. Каспийская вода станет могилой кровожадного «льва». В этом порукой мой меч! В Картли я не мог осуществить подобное, ибо ни продажные князья, ни духовенство не помогли мне войском и вредили хулой.
Вновь засвистели плети, сверкнули гадары, оттесняя зевак. Загудело войско. Султан проследовал к Золотому Рогу.
Несмотря на все усилия стражи Сераля, толпы турок, греков, арабов, негров в яркоцветных одеждах, как зачарованные, продолжали следовать за султаном.
Саакадзе приглядывался к взбудораженной толпе. «Могу поклясться, — думал он, — эти бесплатные глашатаи не замедлят разнести по всему Стамбулу весть о необычайной милости султана, так приблизившего к себе полководца грузина».
Золотой Рог! Султан любил это хранилище голубой воды, в нем помещалось солнце, свидетельствуя о божественном происхождении его, Мурада IV. На мосту он придержал коня, сверкающего драгоценной сбруей, и устремил молитвенный взор на минарет, где начиналось небо:
— Если бы все деревья превратились в перья, семь океанов вместе покатили б волны чернил, то и этого не хватило б, чтобы изобразить чудеса всевышнего, ибо он премудр и всемогущ! Я, ставленник аллаха, говорю: истребишь шаха Аббаса, и через двадцать четыре полнолуния начнешь справедливую войну с грузинскими князьями, узурпаторами власти, не раз предававшими тебя. Ты прав, «продажные» лобызали лапы «льва», из шкуры которого можно выбить три горы пыли. Я дам тебе войско, я подчиню тебе орты янычар, конницу Сипахи и топчу с пушками, ты заставишь князей лобызать твою обувь. Пророк свидетель: в нужное полнолуние за твоим конем, Моурав-бек, устремится в Грузию то, что обещано.
Изобразив на лице своем предельное восхищение, Саакадзе удовлетворенно подумал: «Значит, плата уже определена. За два года удачных войн с шахом Аббасом я должен перешагнуть Тигр и достать клинком Луристан и Фарс — внутренние провинции Ирана. Тогда под мою руку станет отборное турецкое войско с огненным боем, я перейду Куру и достигну пределов Кахети и Картли. При подобной игре в прошлом я проиграл Персии. В игре с Турцией я добьюсь выигрыша. В этом порукой мой меч! Да, я, Георгий Саакадзе, некогда азнаур из Носте, владетельный князь из Грузии, одержу султану блистательную победу, ибо это на пользу Картли…»
Долго не мог успокоиться Стамбул. Редкая милость султана всколыхнула и высшую знать, «На турецком небе новая звезда!» — наперебой заговорили паши. «Почет избранному!» — вторили им беки.
Всколыхнулись и базары. Если повелитель неслыханно милостиво снисходит, то и…
И купцы ретиво стали предлагать свои товары обитателям Мозаичного дворца.
Особенно озадачил «барсов» молодой купец, принесший только одну нить четок. Загадочно сверкали они на смуглой ладони, отливая то черным агатом, то желтыми зигзагами раскаленного солнца, то нежной голубизной утреннего неба, то, внезапно замирая, излучали белые звезды. Вокруг первой четки вилась тонкая надпись: «Берегись, новый путь всегда скользок!». А семнадцатая, последняя, вещала: «Лед, перекрещенный огнем, оставляет на пальцах кровь».
Надев на левую руку четки, Саакадзе велел Эрасти щедро расплатиться с купцом. Но сколько «барсы» ни искали, они не могли найти стройного юношу, преподнесшего загадочный подарок. Дервиш отплясывал перед «барсами» свой сумасшедший танец, прославляя щедрость грузин.
Где бы ни появлялся Моурав-бек, собирались толпы, приветствуя его.
Поспешили в Мозаичный дворец и католические миссионеры. Они были присланы Римом. Служители Коллегии пропаганды веры, они говорили Саакадзе о том, что шах Аббас соизволил наконец отпустить из Исфахана Пьетро делла Валле, который в Риме подал папе Урбану VIII реляцию о Великом Моурави и поведал слугам святого престола о бесподобных битвах грузинского полководца с мусульманами. Теперь они, миссионеры, не теряют надежды обратить взоры Георгия Саакадзе к истинной вере.
Внимательно выслушивал Саакадзе миссионеров, почтительно кивал головой, и они терялись в догадках, не зная, как истолковать его кивки, — как знак согласия или же как благодарность за ненужные труды. Всех принимал Великий Моурави, за исключением иезуитов. Строго-настрого запретил он впускать их в Мозаичный дворец, хоть они и делали отчаянные попытки туда пробраться.
Узнав о стараниях миссионеров, султан начал поощрять католиков. Давнишний прием Турции: раз нельзя омусульманить, то необходимо окатоличить, разобщить грузин, использовав различие верований.
Вот почему муфти учтиво улыбался главе миссионеров из Рима.
А в селямлике — приемной султана — все почтительнее склонялись перед Георгием Саакадзе, отмеченным благосклонностью повелителя правоверных, высшие и низшие сановники.
Наблюдая издали, как подобострастно встречают ичогланы полководца грузин, третий советник Дивана, казначей Арзан-Махмет-паша, вспоминал свою недавнюю беседу с посланником короля французов Людовика Тринадцатого, хитроумным графом де Сези: «Почему франка заинтересовал Моурав-бек?»
Де Сези, от которого не укрылась ирония в словах советника, объяснил так: «Не удивляйтесь, любезный паша, я, граф, записываю встречи с разными людьми Востока и Запада. Когда я достигну преклонных лет, эти записи вернут мне блеск ушедших дней. Меня влечет к обладателю редкого меча любопытство».
«Не любопытство ли гонит и пашей, — размышлял Арзан-Махмет, — в Мозаичный дворец? Нет! Необходимо быть настороже. Что угодно султану, должно быть угодно и приближенным, или… совсем неугодно… Лесть сильнее меча и дешевле меда, надо лишь сдобрить ее сладостью лепестков роз».
Саакадзе знал цену излияниям князей и ханов; излияния пашей не отличались новизной: из-за лепестков роз проглядывали шипы. Но кто хочет победы, не должен устрашаться шипов.
И двери Мозаичного дворца широко распахнулись. Ностевцы-телохранители склоняли копья перед знатными турками.
Саакадзе с достоинством принимал выражение восхищения придворных по случаю милости, оказанной ему султаном, и в свою очередь использовал бесконечную нить замысловатых пожеланий во вкусе персидских дворцов. Он не сомневался, что этот предварительный разговор не более как через час станет известен верховному везиру, и поэтому не скупился на изощренную лесть.
Саакадзе не ошибался. Однажды его совсем нежданно посетил осанистый Режап-паша, первый советник Дивана и управитель дел с чужеземными царствами. Он доброжелательно повел разговор о положении грузинских царств и как бы вскользь коснулся притязаний Ирана на морские рубежи Кавказа. Саакадзе осторожно прощупывал истинный смысл в речах главы иноземной политики и тоже как бы вскользь заметил, что Иран не охотник до морской воды, он скорее повернет из Картли-Кахети к склонам Эрзурума… Режап-паша тонко улыбнулся: Эрзурум — приманка не только для шаха Аббаса, но и для Георгия Саакадзе, — и решил посоветовать султану не замедлять снаряжение войска, предназначенного для войны с Персией.
Посетил Моурави и Селиман-паша, хранитель вензеля султана. Небольшого роста, он, несмотря на тучность, отличался юркостью. Удачные доносы принесли Селиман-паше дворец вблизи Скутари и звание каймакам-паши. В отсутствие верховного везира он вершил делами Дивана.
После долгих уверений — «Я перед тобой горсть пепла!», «Нет, я перед тобой щепотка земли!» — паша грузно опустился на бархатную подушку.
Изучая лицо Саакадзе, Селиман-паша видел за его могучими плечами не переливы голубого ковра, а изломы грузинских гор, дымящиеся ущелья, открывающие доступ к желанным вершинам Кавказа. Негромко стуча красными четками, он сожалел, что еще стоит зима, — время, когда не начинают войны, и радовался, что по его совету верховный везир не приостановил явные и тайные приготовления Оттоманской империи, дабы с наступлением весны без промедления ринуться на шаха Аббаса. Кровожадный «лев» вновь нарушил торжественный ферман соглашения Ирана на мир с Турцией. Битва за Багдад и Диарбекир еще не кончена. Военные пути султана пролегали на Восток.
Селиман-паша мысленно обдумывал, как опишет он верховному везиру свое впечатление о полководце грузин. Сейчас, как никогда, «падишаху вселенной» нужен именно этот полководец, глубоко познавший слабые и сильные стороны Ирана.
Восторгаясь красотами Стамбула, Саакадзе охотно поддерживал разговор. Он говорил об индусских храмах и пустынях Луристана, о лагунах Колхиды и суровых хребтах Афганистана. Говорил о неотразимом красавце Рустеме, покорителе женских сердец, и о Карагезе — «Лысом великане», силаче и хитреце, атлете и герое, ловком пройдохе и похотливом плуте. Говорил о сине-белом фарфоре, привозимом на верблюдах из «Небесной империи», далекой страны Чин-Мачин, об удивительном даре хевсуров распознавать язык зверей, птиц и цветов. Не говорил он только о войске и войнах.
Селиман-паша мысленно одобрил такой удачный ход Моурав-бека: «Но не дешево обойдется Стамбулу меч Непобедимого! Конечно, золото султана не жаль, — жаль, что попадет оно не в кисет каймакама».
У ног Селимана-паши что-то звякнуло, он вздрогнул. Из-за ковра проказливо выглядывала обезьянка…
И снова настойчив Саакадзе, снова хмурится Русудан.
— Мой Георгий, разве неведомо тебе, что без подарков нельзя посещать гаремы? А где мы возьмем столько, сколько нужно для алчных жен везиров, пашей, да еще и для их многочисленных родных?
Бегут слуги по разным комнатам, сзывая на совет. Спешат «барсы», собираются женщины. Все не на шутку встревожены. И если бы не Гиви, мрачное совещание прошло бы без единого проблеска.
— Дорогой Георгий, — вздохнул Ростом, — без подарков нельзя! Приветствие жены Великого Моурави будет напоминать удар молота по пустой наковальне.
— Или по пустым головам прожорливых жен пашей. Лучше не ездить. Сделаем вид, что в Исфахане так научились.
— Полтора часа буду спрашивать мудрого Матарса, он откуда: из Ирана или Картли?
— А ты что предлагаешь, длинноносый? — выкрикнул Гиви. — Если даже меня Георгий продаст, тоже всем не хватит. Лучше нам, друзья, по одной вещи собрать. Я индусский перстень отдам, все равно разлюбил.
Гиви важно снял с пальца любимое кольцо и положил около Русудан. «Барсы», одобрительно наблюдавшие за Гиви, стали снимать с себя кто запястье, кто кольцо, кто ожерелье, кто булавку, а кто и более ценные украшения.
— Э… э, Гиви, черт, когда поумнел! Молодец! — засмеялся Папуна. — Если так пойдет, скоро советником Дато станешь.
— Уже стал, без меня не дышит.
Повеселев, сгребли драгоценности в кучу. Гиви деловито сортировал. Ростом было запротестовал, но Хорешани решительно отодвинула его руку.
— Кто придумал, тот хозяин… Я дам четки из хризолитов, пусть Фатима, жена первого везира, подобреет.
— Почему хризолитовые? Сама их любишь. Лучше те, сумасшедшие, что каждую минуту меняют цвет. Не иначе как прислал их сын сатаны.
— Или цирюльник чертей, — вздохнул Гиви. — А то почему слишком гладкие?
— Нет, мой Матарс, эти четки мне самому нужны, — задумчиво сказал Георгий. — К слову: присланы они, наверно, мудрецом или — Гиви прав — шутником, ибо, навязав их, он посеял во мне недоверие даже к собственной тени.
— Ты полагаешь, это весело?
— Не весело, но полезно, мой Папуна. Вот они переливаются, застывают, стучат в моих пальцах, и я настораживаюсь: вижу, слышу, понимаю.
— Я бы такому шутнику полтора часа брил хвост!
— И я бы…
— Значит, — торопливо проговорила Хорешани, — я отдаю хризолитовые.
— Не слишком ли это дорогой подарок для ехидны, как ее назвал святитель Кирилл?
— Не слишком. Не забывай, Дато, она сестра султана.
— А что отнесешь ты, дорогая Русудан, султан-ханым? — озабоченно спросил Саакадзе. — Может, звезду?
— Нет, нет, мой Георгий! Звезда путеводная самому тебе нужна. Я лучше преподнесу свои рубиновые подвески.
— Что?! Полтора кабана на закуску ханым-султан! Разве ты забыла, как в Индостане сама жена магараджи передала Георгию для тебя это украшение?
— Не горюй, мой Димитрий, мне как-то одна старуха сказала: «Если хочешь носить шелковые одежды, дари почаще своим крестьянам миткаль на рубашки». Султанша — любимая жена повелителя наших надежд.
— Как ты сказала красиво, моя госпожа! Если так, принесу много вышивок, бисерных, золотых и шелковых, над которыми трудились ананурские и ностевские девушки.
— О-о, дорогая Дареджан, хорошо придумала! Еще дороже будут казаться дары. А ты, Гиви, — добавил Дато, — с сегодняшнего дня будешь говорить только умные слова, иначе…
— Спасибо, обещаю! Когда опустеет твой хурджини, который ты почему-то зовешь головой, непременно стану подбрасывать тебе слова для красивых девушек…
— И еще такое скажу: если турчанки прибудут с ответным приветствием и притащат дешевые серьги, раздадим их вместе с миткалевыми рубашками ностевским девушкам.
Поддержали Автандила единодушно. Полуденная еда сегодня казалась вкусной, ибо разрешился тяжелый вопрос, который беспокоил всех. Страдала гордость. Теперь же никто не осмелится сказать, что грузины не знакомы с правилами первых встреч.
На следующий день богатые носилки, окруженные разодетыми оруженосцами, направились прежде всего во дворец Топ-Капу, к первой жене султана. Внутри носилок на атласных подушках восседали грузинки в богатых одеяниях. На Хорешани и Дареджан переливались алмазные и жемчужные цветы. Русудан надела на себя лишь столько украшений, чтобы не нарушить приличие.
После теплого приема у султанши в оде, где светильники, подвешенные к высокому затейливому потолку, напоминали огромные серьги, а серьги в розоватых ушках улыбающейся султанши — маленькие светильники, где переплеты на пяти арочных окнах превращали оду в позолоченную клетку, а огромная клетка в углу, где царил голубой попугай, казалась роскошной одой, и где полукруглый диван с разбросанными мутаками, отягощенными кистями, тянулся вдоль ковра, заменяющего цветник, грузинки направились в Эски-сераль — местопребывание сестры султана Фатимы.
Но кто бы мог из них предположить, что богатый подарок, который они везли могущественной сестре султана, послужит началом неисчислимых бедствий?
В короткой рубашке, сквозь полупрозрачную ткань которой просвечивала нежная грудь, благоухающая амброй, в легких шальварах, обтягивающих стройные ноги, звенящие браслетами, и с небрежно ниспадающими на узкие плечи распущенными волосами, перевитыми жемчужными прядками, Фатима казалась пленительной. А ровным дугам ее бровей и черным глазам, чуть продолговатым, беспрестанно мечущим молнии, могла бы позавидовать гурия. Но тонкие извилистые губы выдавали затаенные ее свойства: строптивость, коварство и злобу. Она была душой Эски-сераля, где вечно строились козни и распускались ядовитые цветы ненависти.
Сперва, любуясь хризолитовыми четками, излучающими свет, Фатима рассыпалась в похвалах: «О аллах, как изощрен вкус грузинок!», в благодарностях и уверениях: «О пророк, лучшего преподношения не смог бы придумать даже мой любимый брат — повелитель!» А эта шаль, вышитая золотыми и шелковыми цветными нитками, чудо из чудес! Похожая на небо в час восхода, она неизбежно вызовет зависть в самых изысканных гаремах Стамбула. Пусть женщины Моурав-бека примут ее покровительство, оно надежнее ста тысяч щитов…
Вскоре Фатима отправилась во дворец Топ-Капу, чтобы похвастать хризолитами. Но, обняв султаншу, она едва сдержала крик. «Что это?!» Сомнения не было, лица Фатимы коснулись не раскаленные угольки, а холодные рубиновые подвески, царственно мерцающие на султан-ханым. В глазах у Фатимы помутилось, но не настолько, чтобы она не заметила еще мантилью, расшитую мелким бисером и украшенную алмазной застежкой.
«Кто преподнес?! Грузинки!» — Кровь отхлынула от щек уязвленной Фатимы. Она с силой сжала хризолиты.
Взбешенная, вернувшись в Эски-сераль, она швырнула шаль в нишу, сбив узкогорлую вазу с яркой розой, ногой отшвырнула лютню, прислоненную к арабскому столику, и обрушилась на Хозрев-пашу, поспешившего войти на шум.
Хозрев искренне удивился: «Ведь подарки, добытые в Индии и в Гурджистане, достойны восхищения!..»
— Эйвах! Мне, мне, сестре султана, жалкие отбросы! — бесновалась Фатима, теребя подвернувшийся чубук кальяна. — Шайтан! Они еще вспомнят обо мне!
Поняв тщетность уговоров, Хозрев возмутился:
— Как? Моей любимой, единственной жене, жалкие дары?! Пророк свидетель, я этого не потерплю!
— Не потерпишь?! — Фатима презрительно фыркнула. — Не собираешься ли обнажить свой заржавленный от безделья кривой ханжал?! Или…
Возможно, Фатима бушевала бы еще не один час, но утомленный Хозрев сослался на предвечерний намаз и исчез.
На другое утро везир, надевая на ножку Фатимы парчовую туфлю, заверял строптивую, что добудет ей такие подвески, что султанша от зависти если не позеленеет, то пожелтеет и швырнет в лицо жене Моурав-бека грузинские рубины.
— Когда? — задала Фатима каверзный вопрос, угрожающе раскачивая на тонких пальцах туфлю.
Находчивый Хозрев не преминул ответить:
— Как только найду того, который достанет то, что ищу…
По вечерам собирались в отдаленном уголке дворца, где единственной роскошью были ковры, на них висело оружие. Здесь, в грузинской комнате, «барсы» преображались, словно матовый свет роговых светильников сбрасывал маски, скрывавшие днем их лица. Они беспрестанно твердили:
— Что дальше?
— Что? — Саакадзе оживлялся. — У султана и Моурави одно желание: чистоганом расплатиться со «львом Ирана». Так прочь сомнения во имя дорогой Картли! — И все больше воодушевлялся, крупными шагами измеряя кораллово-синий ковер. — Что дальше? План, задуманный еще в последний год правления Кайхосро, наконец осуществляется! Грузия должна быть объединена!
— Э, Георгий, — невесело проговорил Папуна, — чем упорнее ты ищешь солнца, тем сильнее гроза. Ты один мог достать со дна Базалетского озера золотую колыбель Грузии, но сам народ отвел твою руку.
Воспоминание о Базалети неизменно омрачало «барсов». Они никак не могли примириться со слабостью, проявленной на тех берегах Георгием, — пусть минутной, но слабостью! И не это ли ослабление воли помешало пленить Теймураза и победоносно закончить войну?
«О покровительница витязей, анчисхатская божья матерь! — горестно восклицали „барсы“. — Ты можешь свидетельствовать, что нам бы больше приличествовало преклонять перед тобою колени, а не скитаться по чужим и ненавистным землям».
Не по себе стало «барсам». Саакадзе, точно угадывая их мысли, твердо сказал:
— Тогда не преодолел я слабость, но я сумею сковать силу! Народ! Слезы его превратились в Базалетское озеро, он должен презреть власть князей, власть лицемерных духовников! Сейчас в Грузии нет Георгия Саакадзе, первого ополченца. Не поэтому ли железное ярмо, дар Шадимана, дар владетелей, становится тяжелее? Убежден, лишь теперь познает народ наш всю горечь от разнузданности владетелей. Он не может не возжелать разомкнуть цепи, не может не возжелать сломать ярмо. И если вновь будет суждено ностевскому рожку зарокотать, пусть трепещут поработители, когда народ потянется к солнцу, поймет, в какой грозе его спасение.
«Барсы» переглянулись. Матарс нервно поправил черную повязку, — чем дальше шел он за Георгием Саакадзе по извилистым тропам жизни, тем меньше верил в существование божества, способного вмешаться в запутанные дела людей и восстановить в мире справедливость. Сейчас он мысленно взывал к этому божеству, испрашивая у него если не проявления добра, то по крайней мере ниспослания сорока тысяч молний, способных превратиться в карающие клинки и прорубить Георгию Саакадзе, прорубить верной ему «Дружине барсов» дорогу к тому, самому дорогому, что есть у человека на земле: дорогу к родине…
«Терпение! Терпение!» — твердил Георгий Саакадзе, все шире открывая двери Мозаичного дворца.
День пятницы объявлен днем веселья. Каждый стамбулец жаждет увидеть сказочного полководца, колебавшего троны и покорявшего царства. В Мозаичном дворце появляются турецкие певцы, музыканты, мюдеррисы (богословы) и нередко муфти. Музыканты строго касаются струн, певцы поют:
Благословенна та фелюга,
Что на борту приносит друга!
«Лев» трепетал — твоя заслуга!
Врагов развеял твой булат,
О, жизнь без подвига туманна!
Стамбул тебя, как сына, встретил,
Бек Моурав, о, как ты светел!
Грузин, тебя султан отметил,
Блеск полумесяца — Мурад,
Потомок грозного Османа!
Взнуздай коня! Пряма дорога!
От солнца Золотого Рога
До исфаханского порога!
Надень тюрбан! Ты турку — брат!
О, что прекраснее тюрбана?!
Блажен, кто стал звездой Востока,
Кто небо чтит! Кто враг порока!
Но тот, кто бьется за пророка,
Еще блаженней во сто крат!
Бек, над тобою свет корана!
Пестры и цветисты пятницы. Шумно распахиваются мозаичные ворота. И каждого пришельца Моурави встречает приветливым: «Да покинет тебя печаль на пороге моего дома!»
Но вместе со знатными гостями вползает тревога: звенят струны, звенят чаши, звенят слова! Где истина? Где ложь?
«Осторожней! Осторожней, Георгий Саакадзе, враг вездесущ!»
Каждый «барс» стал заниматься делом, отвечающим его характеру. Путь Ростома тянулся к кварталу Фанар.
Ростом дивился: как удалось греческому духовенству сохранить алтари среди враждебного магометанского мира? Тут нужно быть или великим фокусником, или самим богом. И Ростом проникся желанием постигнуть греческую мудрость. Так он и поведал благочестивому епископу, вручая от Моурави золотые монеты и ценные камни для икон.
Но причина подобной щедрости крылась в ином: уже две пятницы хмурился на пиру у Моурави высокомерный Хозрев-паша, верховный везир. Его настроение могло озадачить других советников Дивана. Вот почему всякая случайность должна быть исключена. В сумрачности везира или в его веселости, в его благосклонности или в его резкости таится постоянная опасность, надо заранее узнать причину штиля или прибоя, и тогда можно считать, что рулевое колесо не выбросит корабль «Судьбу» на остроконечные рифы.
Епископ ласково смотрел на алмазы и константинопольские шерифы, которые складывал в столбики. Ростом знал, что на одной стороне золотых монет значилось: «Царь Магомет, сын царя Ибрагима. Победы его да будут почтены», на другой: «Царь над двумя частями света, император над двумя морями. Царь, сын царей», и подумал, что в руках греческого духовенства это оружие сильнее, чем крест, ибо подкупаемым туркам не надо ничего ни разъяснять, ни доказывать. Язык монеты знаком любому пирату на море или проходимцу на земле.
Столбики выстроились, как на торжественном молебне иерархи в ризах из золотой парчи. Епископ привычно открыл ларец, будто дверь храма, водворил в него звонкое «воинство» и перешел к разговору:
— Нет ли просьб у рыцаря из Грузии?
— Обеспокоен Моурави… Чем недоволен везир Хозрев-паша?
Епископ мягким движением руки подозвал старцев.
— Да будут наши сердца открыты для нужд рыцарей из Грузии.
Старцы понимающе склонили головы. В благодарность за щедрые дары они показали Ростому источник «Урочище рыб», находящийся под сводами древней церкви. Они заверили, что любая беседа Георгия Саакадзе с патриархом будет заглушаться падением целебной воды, и если Ростом, верный сын «вселенского престола», нуждается в сведениях о Новом серале султана, то немало есть способов добыть их.
Ростом оставил доброжелательным старцам кисет с аспрами и просил разрешения вновь посетить Балыклы через дней семь, присовокупив, что если их слуха коснется весть о паутине, пусть самой тончайшей, плетение которой начал в Новом серале первый везир против Моурави из Картли, и они, старцы, эту весть донесут до Мозаичного дворца, то признательность и любовь не заставят себя ждать.
Ровно через семь дней Саакадзе узнал, что Фатима завидует султанше и что рубиновые подвески лишили принцессу сна. Это не входило в расчеты Саакадзе, но еще было бы хуже, решил он, если б огонь зависти сжигал душу султанши. Большая часть запутанных переходов находилась в Новом серале, где обитала султан-ханым.
Итак, Ростом завязал дружбу с благочестивыми старцами из квартала Фанар. Отсюда в дальнейшем он уносил ценные сведения обо всем, чем жил Константинополь.
Пробовал было Ростом уговорить Папуна сопутствовать ему в дни воскуривания фимиама старцам, но тот отмахнулся: это ему не по сердцу, к наслаждению кадильным дымом он равнодушен, и не следует раздражать бога, — он и так свершает все назло Папуна. Лучше отправиться в Скутари осматривать старое кладбище, там по крайней мере учтиво молчат кипарисы, турки и камни…
В своих одиноких прогулках не только среди могил Скутари, но и по кладбищам «живых мертвецов» Папуна не искал «ящериц», ибо у него в сердце, как он уверял, не осталось места даже для укола иглы. Но «ящерицы» каким-то образом сами его нашли. Покоряясь судьбе, Папуна стал каждую пятницу наполнять карманы мелкой монетой, сладостями и углубляться в трущобы, где шумело сборище нищих. Тотчас на Папуна налетали оравой взлохмаченные, босые, в грязных лохмотьях, изнуренные дети. Он ужасался: какой только детворы здесь не было! Исковерканные жестоким веком и законами султана, они, как уверял Папуна, если и созданы господом богом, то неизвестно, по чьему подобию, ибо лишены человеческого облика. То набрасывался на Папуна «волчонок», выхватывая сладкий орех и давясь им, то жалобно пищал «чибис» и тянулся к куску лаваша, то урчал «медвежонок» с гноящимися глазами, требуя свою долю, то серенький «зайчик», покрытый паршами, прижимал к груди полученную лепешку, готовый к бегству, а то «ежонок», ощетинившийся иглами, отпихивал других, пробиваясь к благам. Папуна не мог без страдания смотреть на черные и темно-коричневые глаза, полные мольбы.
Голод! Он царствует здесь, костлявой рукой толкая на преступление.
Где-то совсем рядом ласкают взор кипарисы и мрамор, но они не для отверженных. Чтобы сверкали золотые ятаганы, должны множиться рабы; чтобы восхищали дворцы, должны потрясать трущобы. Так мыслит Стамбул имущих, оплот пашей.
Жизнь своенравна, но терпелива. Парчовые одеяния и отвратные рубища она приемлет одинаково. Папуна давно вступил в противоречие с жизнью — и потому, что любил ее, и потому, что ненавидел ее уродства. «Красота непостоянна, — восклицал Папуна, — сострадание вечно!»
Опорожнив хурджинчик, он, проклиная купцов, пашей и султанов, плелся домой, огорченный скудостью своих даяний.
Ради «приятной прогулки» Папуна уволакивал с собой и Гиви, но после двух пятниц простодушный «барс» окончательно потерял аппетит, уверяя, что еда в Стамбуле имеет волшебное свойство отзываться в ушах воем голодных.
Хорешани отправила стонущего Гиви в хамам-баню. Там вода вытекает из самой верхней чаши и падает с одного уступа на другой водопадом, служа иногда для обливания фруктов. Насладиться там можно и пением канареек, прыгающих в клетках, украшенных голубыми бусами. Запрещены Гиви были только встречи с Папуна по пятницам — дням обнаженной правды.
И Дато взял на себя нелегкую миссию: покорять пашей, щеголяя изяществом манер. Остроумными рассказами об Иране, сопровождаемыми обаятельной улыбкой, он расположил к себе стамбульскую знать. Особенно нравилось ей сравнение голов ханов с дынями, которые желтели от обиды и хрустели от прикосновения шашки. Не забывал Дато останавливать коня и у порога богатых киосков придворных Мурада IV. Поэтому никого не удивило посещение вежливым картлийцем бывшего везира Османа.
Отпивая из невесомой чашечки крепкий кофе, Дато тонко поддерживал ненависть паши к новому великому везиру, Хозрев-паше, сожалея, что солнце ушло вместе с Осман-пашою из Сераля блеска.
Польщенный паша расположился к откровенности и злорадно высмеял нового везира, прославленного только одним подвигом: женитьбой на сестре султана, зловредной Фатиме, и знаменитого только тем, что он запутался в лабиринте дел султаната. Пока Хозрев собрался расправиться с данником Турции, крымским ханом Магометом Гиреем Третьим, осмелившимся напасть на турецкий флот, русские казаки разграбили Бюйюкдере, пока он терял время на жалобу московскому царю, герцог Валленштейн принудил топчу-баши снять осаду с Неограда. В Стамбуле посланник короля франков, граф де Сези, исподволь науськивает везира на шаха Аббаса, что по душе не только султану Мураду, но и Габсбургам, с которыми де Сези в сговоре. Ни сражаться, ни покорять Хозрев-паша не умеет, и ему становится так жарко в Золотом Роге, что он начинает грезить о куске льда. Но… льдами владеют русские! Возможно ли было подобное уродство при твоем везирстве, мудрейший из мудрых садразамов?!
Дато так неподдельно возмутился, что Осман-паша прикусил губу, чтобы сдержать поток неуместных ругательств. Осторожно поставив на перламутровый столик чашечку, Дато учтиво осведомился:
— Но почему не спросил хоть твоего совета этот невежда из невежд?
Паша усмехнулся, вдохнул аромат семнадцатой четки из розовых лепестков и не менее учтиво предложил Дато обратить внимание на смысл его слов:
— Хотя султан и низвел меня на положение второго везира, но предусмотрительно оставил советником Дивана, как трехбунчужного пашу, живущего в Стамбуле. Аллах милосерд! Я еще ни разу не воспользовался своим правом, ибо только глупец подстилает коврик для совершения намаза своему врагу. Но совет Моурав-беку, да будет над ним милость аллаха, я дам щедрый: не доверять Хозрев-ишаку, ибо он ревнует к славе даже свою собственную тень, особенно, когда она к трону султана ближе, чем он сам. И сообразно моей откровенности пусть Моурав-бек движется как можно быстрее к Эрзуруму, ибо самое безопасное убежище для него — Картли.
В ковровой комнате Георгия настольный светильник освещал рельефную карту Анатолии, а на ней — раскрашенные фигурки сипахов, вылепленные из глины, которые изображали строй конницы в походе.
Георгий Саакадзе определил так: если он при первой же встрече с ортами янычар, конными соединениями сипахов и отрядами топчу начнет сразу командовать ими как боевой паша, он быстро достигнет подчинения турецкого войска. Эрасти приобрел большое венецианское зеркало, и Саакадзе, надев полушлем с двумя крыльями, накинув стамбульский плащ с большим прорезом для рукоятки меча и опираясь на остроконечный, похожий на удлиненную стрелу посох, подолгу вглядывался в загадочное стекло, принимая тот облик, который должен был поразить воображение османов.
Перед зеркалом и застал Дато неугомонного Моурави.
Внимательно выслушав друга, Саакадзе в раздумье опустил серо-сизое перо в медную чернильницу, похожую на колодец.
— Осман-паша дал мудрый совет. Обсудим, каким способом после нашего ухода из Стамбула переправить женщин в Эрзурум. — И он обвел на карте грозную цитадель красным кружком.
— Может, с первым кораблем или караваном?
— Не следует. Султан еще заподозрит, что я не уверен в успехе, потому и прячу семью. Не раньше, как после нашей первой победы, — выедут якобы повидаться с нами, а там и совсем останутся в Эрзуруме; тоже Турция, — перо Георгия медленно пересекало азиатские пашалыки и подходило к рубежам Южного Кавказа, — но намного ближе к Картли. Будто глазами вижу, Дато: вот Ардаган, Сарыкамыш, Карс. Леса, ущелья, нагромождение камней… Да, надо все верно взвесить.
Пятница следует за пятницей. Все больше пашей и беков в Мозаичном дворце. Нет здесь только иезуитов, по одной причине, а греческой аристократии и греческого духовенства — по другой. Они не приглашаются Георгием Саакадзе… Так умнее.
Арзан-Махмет разделил свою волнистую бороду надвое, — признак его хорошего расположения. Он опасался, что патриарх «райи», Кирилл Лукарис, тесно связанный с Московским государством, постарается использовать Саакадзе в угодном ему направлении, — этого, аллах, не случилось.
До конца пира далеко, но Арзан-Махмет спешит в Сераль. Он хлопает по плечу начальника белых евнухов, пробегающего мимо, и тот, бессмысленно ухмыляясь, не может найти причину такой предельной милости султанского казначея и третьего советника Дивана.
Поджав под себя ноги на троне, султан внимательно слушает низко склонившегося перед ним Арзан-Махмета. Если Саакадзе бесповоротно охладел к кресту, он обратит свой взор к полумесяцу. Приняв ислам, он будет предан Стамбулу. Значит, Картли может оказаться под благотворным влиянием султана.
Сейчас Арзан-Махмет подтверждает предположение «властелина вселенной». А вчера об этом говорил и Хозрев-паша, но, пророк свидетель, без особого жара. Султан, конечно, и не подозревает, что Саакадзе всеми своими действиями умышленно подчеркивает свое тяготение к корану.
— Что еще узнал ты о Непобедимом, Арзан? — с высоты трона вяло роняет султан.
Отвесив три поклона, советник Дивана угодливо описывает Моурав-бека, который проник в арабскую мудрость и суннитскую сущность и поэтому остроумно высмеивает слабость шиитов и их царство на зыбком песке: налетит ураган — и покачнутся колонны, золотые снаружи, полые внутри.
Глаза султана блеснули. Он уже давно устал от скучных речей придворных пашей, беков, прибывающих из Македонии или Анатолии. Устал от слишком доступных утех в «оде сновидений» и в мраморной купальне, где одалиски погружают его в благоуханную мыльную пену и черепаховым гребнем расчесывают священную бороду. Красивые мальчики-плясуны, бьющие в бубны и подпрыгивающие, не трогают его воображения. Пресытился он и султаншами, доставляющими немало хлопот евнухам, но разнящимися друг от друга лишь уровнем сварливости и ревности. Он, потомок Османа, предпочитает сладость военных побед. Если может шах Аббас, почему не может он? Воистину, сам аллах привел Непобедимого к порогу Сераля!
Зажигались зеленые фонари, увенчанные полумесяцем. Чауш-баши все чаще провожал в «оду бесед» султана остроумного Саакадзе, нередко его сына Автандила и свиту, иногда веселого Дато, с тонкой иронией высмеивающего «льва Ирана», что всегда было по душе султану, а значит и придворным. На большую охоту, устраиваемую Мурадом IV, приглашались и остальные «барсы», они показывали чудеса храбрости и ловкости. Нравился султану и удивительный Папуна, который, по наблюдению прислужников Сераля, в убыток себе толкался в самой гуще базаров, кишащих нищими и грязными детьми, наделяя их монетами, сладостями и ласковыми словами.
Впрочем, Папуна довольно ловко увертывался от милости султана, избегал ходить в гости к пашам и уклонялся от охоты, заверяя по-турецки чауш-баши, что он комнатный «барс», а картлийцев — по-грузински, что он помесь престарелого барса и облезшей кошки и его когти годятся только для того, чтобы чесать за ухом в те часы, когда он пьянеет от восхищения, любуясь из киоска блеском Стамбула, логовом «падишаха вселенной». Этой шуткой Папуна удалось оградиться от двуличных покусителей на его свободу и от чауш-баши, навязчивого, как застрявшие в зубах прогорклые гозинаки…
Вечера теплели, красное золото заката обагряло Босфор, пролетали ночи, полные отраженных огней, вставало нежное утро, возбужденно кричали чайки, распускались паруса, и корабли, нагруженные ливанским кедром и черной сосной Яманлара, табаком полуострова Коджаэли и маком Бурсы, сливами Измира и рабынями Черкесии, кунжутом Муглы, невольниками Алжира и сахарным тростником Сейхана, оставляли неподвижную гладь бухты и уносились по морским дорогам на Запад — в далекие земли франков, и на Восток — в сторону Египта, к берегам Крыма и Кавказа, в жаркую Александрию и суровый Азов.
Преддверие весны!
Саакадзе ждал весны, как вестника серебряных труб, раскатистый рокот которых возвестит о начале похода войск султана, подчиненных «барсу», потрясающему копьем. Он спешил, спешил, не замечая ни красивой маски Стамбула, ни его жестокого лица.
Двадцать четыре полнолуния промелькнут, как молния, а там снова Картли! Ведь ему удалось незаметно — то среди веселья, то в деловых беседах — убедить Мурада и везиров, что откладывать поход трижды опасно, необходимо, чтобы с наступлением весны подготовка была завершена. Достаточно лазутчикам Давлет-ханэ проникнуть в замыслы Сераля, шах Аббас непременно опередит султана и ринется с отборными тысячами тысяч к берегам Тигра, к стенам Карса и Эрзурума. Шах хорошо знает, как Моурави ценит на войне внезапность и любит прибегать к этому испытанному средству. Надо спешить!
— Надо спешить, ла илла иль алла! — поддержал Георгия Саакадзе непроницаемый Осман-паша в полукруглой оде, убранной затейливыми шалями. — Чем раньше вернется Моурав-бек в Картли, тем выгоднее для Турции… ибо, изгнав…
— …ибо, изгнав персов, которые непременно снова вторгнутся в Картлийское царство, — поспешил досказать Хозрев-паша, покосившись на Осман-пашу, — изгнав царя Теймураза, который не перестает призывать на помощь царя Московии, Моурав-бек подчинит царства грузин во главе с Картли золотому полумесяцу.
— О Мухаммед, придет час отнять Азербайджан, — подхватил Арзан-Махмет, покосившись на Хозрев-пашу, — можно проникнуть в глубь Ирана, завоевать Ереван, Акстафу и загнать в клетку заблудившихся шиитов, больше, чем аллаху, поклоняющихся «льву Ирана», не имеющих в битвах ни совести, ни чести.
— О аллах! Загнать их в нору, именуемую Исфаханом, — торопливо уточнил Селиман-паша, бросив на Арзан-Махмета выразительный взгляд.
Поджав ноги на троне, осыпанном драгоценными каменьями и стоящем под блестящим балдахином, Мурад, в знак согласия с везирами, величественно и милостиво кивал головой.
Георгий Саакадзе не преминул развить перед султаном, везирами и советниками Дивана план войны «Полумесяц Босфора». Главное: окончательно уничтожить влияние Ирана на царства Восточной Грузии. Но довольствоваться этим опасно. Он, Моурав-бек, укрепив Тбилиси и Телави, одним натиском подчинит Стамбулу ханства: Ганджу, Ширван, Баку, Ленкорань. Тогда наступит срок принять от капудан-паши отряды, кальонджу и перебросить их с Черного моря на Каспийское. Крымские мурзы, по велению Дивана, обяжут прибрежных жителей Бакинского ханства соорудить легкий флот, поднять на мачтах зеленое знамя. Шамхалат, повинуясь полумесяцу, выставит запас пороха в бочках. Нагрузив корабли, отборные орты янычар двинутся на Энзели и Решт, одновременно осадив Казвин с севера, Керман-шах с юга. Затем, вызвав ложным наступлением с моря смятение в южном Гиляне, турецкое войско ударит с двух сторон на Хамадан, захватит его с ходу, отрезав от серединной Персии ее северные земли — приморский Гилян, горный Мазандеран, а также южный Луристан. Советники едва скрывали восхищение: давно не было в Оттоманской империи такого полководца, такого стратега. Мудрый Осман-паша и не пытался утаить восторг. Это еще больше убедило султана в правильности плана Моурав-бека.
Но он — «падишах вселенной», и ему должна быть свойственна сдержанность. Поэтому, поджав ноги на троне, Мурад в знак согласия с Непобедимым величественно и милостиво кивал головой. «Изгнать из огромной части Ирана с помощью длиннорукого Моурав-бека коротколапого шаха Аббаса так же заманчиво, как попасть из мушкета в кувшин соседа, с тем чтобы золотые монеты, когда он развалится, очутились в твоем собственном сундуке», — так думал султан.
Везиров тоже прельщала лишь крупная схватка со «львом Ирана»: обогатить следует не только сундук султана, ко и свои сундуки, а мелкие драки с шахом Аббасом, пророк свидетель, приносят сплошные убытки.
Несколько дней длилось обсуждение Диваном плана «Полумесяц Босфора». Селиман-паша напомнил о богатых землях Луристана, где горные долины Загроса привлекают летом кочевые племена, успевающие собрать один урожай в горах, а второй — у южных подножий Загроса, куда племена откочевывают на зиму. Про себя Селиман-паша подумал еще, что его гарем не мешает пополнить красивыми девочками из Луристана, пляшущими, как огонь в камине.
Арзан-Махмет подчеркнул выгоды захвата Гиляна и Мазандерана. Помимо богатств тропических лесов, изобилующих бурыми медведями, оленями, безоаровыми козлами, в море множество рыбы — кутум, сом, форель и нередко осетр, а на побережье полным-полно водоплавающей птицы — бакланы, гуси, белозобые казарки. Да еще через северные провинции Ирана пролегает «шелковый» путь, обогащающий сундук шаха Аббаса. Верховный везир вслух похвалил третьего советника за дальновидность, а про себя обругал: он сам собирался говорить о Гиляне и Мазандераке, ибо лично собирался выторговать себе значительный куш у русских купцов, так твердо оседлавших этот путь, что на южном его конце беспрестанно вопят персы, а за северный никак не могут ухватиться англичане. Ему понравилась пришедшая на ум удачная острота, и он мрачно улыбнулся. Помня разговор с графом де Сези, который накануне не скупился на посулы, торопя его, Хозрев-пашу, с началом войны против шаха Аббаса, верховный везир попросил у Мурада разрешения начать переброску в Стамбул из Гелиболу, Текирдага и Чорлу, прилегающих к Мраморному морю, орт янычар. Их котлы уже готовы к выступлению.
«Падишах вселенной» одобрял Диван, одобрял торопливость главного везира и величаво и милостиво кивал головой.
Выждав столько дней, сколько требовалось, султан наконец торжественно поднял руку:
— Мои везиры и советники, тень моя! Ты, Осман-паша, прав: Моурав-бек, в справедливом гневе на обманщика шаха Аббаса, не только завоюет для Стамбула обещанное, но и обогатит меня, «средоточие вселенной», неожиданными преподношениями городов Ирана и его земель, а также знатными пленниками и редчайшими ценностями. Прав и ты, Хозрев-паша, соглашаясь с Моурав-беком: запоздавшего, святой Осман свидетель, ждет неудача. И ты, Арзан-Махмет, прав: «шелковый» путь — золотой путь. Он должен блистать под полумесяцем. Велик аллах, настал час выносить Санджак-и-шериф из Сераля! Да славится имя Мухаммеда, пророка справедливого и вечного! Надо торопиться!..
И Стамбул заторопился. Хотя до полной весны еще было далеко, хотя гонцы доносили, что дороги еще не просохли, но уже ковали коней сипахи, оттачивали сабли янычары, проверяли пушки топчу. Осматривались вьючные седла, к шеям верблюдов подвешивались медные колокольчики, к спинам ослов подгонялись кожаные подушки. На берегу Золотого Рога сгружали с кораблей бочки с рыбой, рис в мешках, груды войлочных плащей и ткани для шатров. Кругом располагались янычары.
В сумерках вспыхивали факелы, без устали воины били в большие барабаны, носясь в пляске по кругу. В середине круга бревно в тюрбане изображало шаха. Сипахи-танцоры наваливались на него и ловко кололи ханжалами. Поднимался восторженный рев и пальба из мушкетов. Над янычарскими котлами столбом валил дым, пахло бараниной, салом, конским потом.
Торопился и Саакадзе. Хотя до похода на Иран было еще далеко, но перед уходом из Константинополя следовало известить друзей в Картли о том, что возвращение ностевцев на родину свершится, возможно, раньше, чем предполагалось. Сам Саакадзе не мог, да и не хотел посылать особого гонца, — слишком было бы рискованно, и предпочел другой, проверенный способ переброски вестей. Вот почему «барсы» установили наблюдение на всех причалах Золотого Рога. «Изобилие купцов и товаров присуще этому рогу изобилия, — пошутил Саакадзе, — что не исключает пользы разведки и в торговых кварталах Стамбула».
Матарс и Пануш начали слоняться по базарам. И трудно было разгадать цель их бесконечных блужданий. Видно, им нравилась сутолока Египетского базара. Но что искали они среди бесконечных рядов? К чему присматривались на большом Эски-базаре? Какими антиками привлекал их Бедестан? Нет, они не прельщались ни пурпуровым плащом венецианца, ни белым бурнусом араба, ни тонким кружевом манжет франка, ни сандалиями сулиота, ни янтарем турка. Ассирийские ожерелья скользили между их пальцами, как вода. Они повторяли: «Раз Георгий сказал, значит…» — и упорно продолжали поиски купцов, через которых удалось бы завязать связь с тбилисским майданом. Не только капитаны и владельцы кораблей не выходили из их поля зрения, но и вожаки караванов и погонщики. В кофейнях, где сказочники рассказывали преудивительные истории, а слушатели, с присущим туркам любопытством, внимали им, забывая про свои кальяны и шербет, «барсы» собирали сведения о дорогах и тропах, о встречных караванах на путях к Малой Азии, о чужеземных купцах, двигающихся к Стамбулу. Так, в напрасных поисках, шли дни, недели. Но раз Георгий сказал…
Если день пятницы определился как день веселых встреч со знатью Стамбула, то день воскресный Саакадзе посвятил размышлениям и обдумыванию предстоящих сражений. В ковровой комнате росли кипы рисунков и карт, испещренных пурпурными чернилами. Милость султана так беспредельна, объяснял Саакадзе пашам, что он неустанно обдумывает план «Полумесяц Босфора», который — аллах свидетель! — принесет победу «падишаху вселенной». Ничего не оставалось пашам, как восхититься затворничеством Моурав-бека.
И этот воскресный день был самым отрадным для грузин, ибо, накрепко заперев ворота, они проводили его, как, бывало, в Носте. Сбрасываются турецкие одеяния, надеваются белые бешметы, черные чохи с неизменно желтыми розами — в знак траура по Даутбеку. Исчезают золоченые блюда, покрытые красными арабесками, и на пеструю камку, развернутую слугами-грузинами, выставляются ностевские чаши, возле них привычно громоздятся свежевыпеченные чуреки, а посередине, в полной готовности, — бурдючки, вывезенные заботливой Дареджан. Бережно разливается вино по кувшинам.
Все в этот день, от еды до разговоров, грузинское. И все слуги, образуя второй ряд, жадно слушают только грузинскую речь, только грузинские песни. И даже Папуна, отбросив со лба поседевшую прядь, рассказывает смешное только о грузинских каджи или чинке. А чаши, как всегда, подымают с пожеланием. «Да живет вечно прекрасная, неувядаемая Картли!»
Так один день в неделю ностевцы жили для себя, жили жизнью Картли — далекой, почти недосягаемой, как звезда в небесной бездне, но такой близкой, всеми ощущаемой, как боль в тоскующем сердце.
Справа от Саакадзе чаша, полная вина, неизменно оставалась нетронутой, — чаша Даутбека. В ней отражались огни грузинских светильников, потом они гасли, и вино загадочно окрашивалось цветом ранней зари, разгорающейся над Стамбулом.
Понятным было изумление картлийцев, когда в одно из воскресений раздался настойчивый стук в глухие ворота. Слуги вопросительно смотрели на Саакадзе. Димитрий, побагровев, вскочил, — он знает, какой плеткой огреть непрошеных гостей! Ростом поспешил за ним, трезво рассудив: «Кто знает, может, старшему везиру вздумалось проверить, что делают грузины в запретный день».
Полуденная еда уже закончилась, и все собрались в «зале приветствий» для кейфа и задушевных воспоминаний. В углу Дареджан занялась вышивкой придуманной ею картины: распластавшись на скале, пятнистый барс следит за беркутом, парящим в облаках, готовясь к прыжку, а далеко внизу ползет арба, влекомая двумя буйволами, нагруженная доверху овечьей шерстью. Ветер, пригибая деревья, несется к арбе, с тревогой озирается аробщик, а барс, равнодушный к мелким делам, точит когти и глядит в небо, не имеющее ни дна, ни берегов.
Ростом и Димитрий вернулись озабоченные.
— Полтора месяца буду думать и не придумаю, зачем два сына князя Шадимана пожаловали сюда.
— Ты забыл, Димитрий, что с ними Магдана.
— Магдана? — удивилась Хорешани и быстро поднялась.
— Пусть войдут под наш кров, если не врагами пришли, ведь они грузины, — задумчиво сказал Саакадзе.
Магдана задержалась на пороге, не решаясь переступить его. Страдание, отразившееся на ее лице, делало ее еще более красивой, она напоминала осиротевшую лебедь, застывшую на зеркале ледяной воды. Бледность щек ее была неестественной, и от этого еще ярче казались глаза, обрамленные густыми ресницами. Перед Мозаичным дворцом она дала себе зарок не пролить ни одной слезы, удержать стон, но при первом же взгляде, кинутом на близких ей, она бросилась на грудь Хорешани и громко зарыдала.
В одном порыве поднялись все «барсы», выставив по-воински правую ногу вперед и скрестив на груди руки. Они, так же как и Хорешани, поняли, о ком льет слезы любящая. Магдана привела сюда братьев, не в силах далее противиться своему сердцу.
Низко склонили свои головы «барсы» перед той, кого любил Даутбек. Магдана поясной лентой провела по глазам и вся поникла. Тепло поцеловала Русудан смущенную Магдану и поправила ей локоны, ароматные, как лепестки роз, а Дареджан бурно обняла ее.
И, как луч пробивается сквозь сетку дождя, Магдана слабо улыбнулась сквозь слезы. Она поняла, что вновь обрела любимых, смущение мгновенно исчезло, невыразимая нежность отразилась в ее взоре, устремленном на Георгия.
Полилась беседа, непринужденная, дорогая всем. Говорили о Картли. Занятые разговором с Магданой, никто не обратил внимания на двух рослых сухощавых мужчин, остановившихся у резных дверей. Они теребили усики и не торопились нарушить свое молчание.
Георгий с любопытством незаметно разглядывал сыновей «змеиного» князя. Богатые одежды, драгоценное оружие, — видно, пребывают в полном благополучии. Но кто они? греки? турки? или ухитрились остаться грузинами? Не похоже… Саакадзе пригласил молодых Барата опуститься на узкую оттоманку.
— До меня дошло, князья, что из Греции, куда вы бежали из Марабды, — он старался говорить ласково, — вам снова пришлось, бежать сюда. Почему?
— Нет, Моурави, не совсем верно донесли тебе наши недоброжелатели, — проговорил старший, Заза. — Переехали мы сюда по особой причине. В один из ничего не значащих дней мой тесть, богатый купец, получил от своего двоюродного брата, совсем одинокого, повеление немедля прибыть в Константинополь, где он живет один в Белом дворце, наполненном редкими изваяниями, свитками, мозаикой и драгоценностями, а также обладает большим поместьем, изобилующим киосками, роскошными садами и множеством слуг. Сумасбродный обладатель несметных богатств грозил моему тестю: «Если не распродашь свои склады с товаром и не прибудешь со всей семьей жить ко мне, — знай, лишу тебя наследства, передав все до последней бусы греческой церкви…» Мой тесть, умный человек, воскликнул: «Этот расточитель золота так и поступит!» И мы все, как перелетные птицы, поспешили в теплое поместье, где золото греет, как солнце. И правда, золотой дождь льется на нас, но мой тесть скучает: нет собственных складов, нет товаров, власти нет, — был вот первым купцом в Афинах, а от безделья стал звездочетом: по расположению звезд хочет предугадать судьбу.
— А может, звезды ему золотые монеты напоминают? Утешается? — проговорил Гиви.
— Полторы чалмы тебе вместо башлыка! Не перебивай! — прорычал Димитрий.
Заза вежливо поклонился и продолжил:
— А брат тестя — правду сказать, к нашей радости — запрещает ему торговать, ибо богатства наши не нуждаются в приумножении.
— А вы что делаете во дворце счастливца?
— Мы, Моурави, очень заняты: охотимся, устраиваем пиры, услаждаемся путешествиями, — серьезно ответил Заза и поклонился. — Всем весело, одна Магдана тоскует, чем огорчает мою жену, младшую сестру ее, Арсану, и особенно мать моей жены — приятных женщин; они сразу полюбили Магдану и хотят выдать ее за греческого князя.
— А ты на ком женат? — спросил Саакадзе младшего, Ило.
— Я?.. Пока свободен. Сватают мне двоюродную племянницу султана Мурада… говорят, красивая, только султан пока противится: в знатности моего рода хочет удостовериться. Слух есть, Моурави, будто султан ни в чем не отказывает тебе. Может, подтвердишь, что знамя Барата высоко взвилось над другими фамильными замками, что меч Барата уже сто лет обороняет важный рубеж Картлийского царства?
Вслушиваясь в слишком откровенную речь, Саакадзе едва скрывал горечь: «Так вот почему так внезапно посетили князья любимца султана!»
— Да, жаль, не похожи вы на вашего отца, князя Шадимана.
— Как, Моурави, и ты не в шутку об этом жалеешь?! — поразился Ило.
— А разве не тебя считают самым заклятым врагом моего отца? — голос Заза срывался от волнения.
— Думаю, не меня. Нет, никогда я не был врагом умного Шадимана, необычайного «водителя», как здесь говорят, дипломатии, искусного игрока в «сто забот». Нет еще такого другого, кого бы я ценил так же высоко. Я враг иного Шадимана — предводителя княжеского сословия, опоры истязателей грузинского народа.
— Не осознаешь, Моурави! — запальчиво возразил Ило. — Разве князь Шадиман и дипломат Шадиман не одно лицо?
— Не одно. Я тоже не одно лицо, когда дорожу Шадиманом, как умнейшим из умных, украшающим собой Картли, — и когда желаю крушения черных замыслов, которым он отдал жизнь, пожертвовал вами и… скажу прямо: пожертвовал собой.
— Мы его не жалеем, — холодно ответил Заза, положив руку на пояс, словно на эфес меча. — Если человек посадил в собственном саду крапиву, так не может требовать, чтобы вырос персик.
Задумчиво крутил ус Саакадзе и наконец твердо сказал:
— Если б Шадиман для своего удобства вместо персика перцем увлекся, я бы тоже его не осудил. Пусть его намерения во вред царству, во вред азнаурам и — еще больше — во вред народу, пусть во всем заблуждается — это другой разговор… не кончен мой непримиримый спор с ним… Но он не ради личных благ, а во имя расцвета княжеского сословия сметал все, что мешало осуществлению его замыслов. Он многие ночи с коварством замышлял, как уничтожить меня, осудившего его деяния. Во всех помехах он чувствовал мою руку, ибо я тоже немало придумывал, действуя безжалостно… и невольно уважая его за стойкость. Так мы многие годы, каждый за свое сокровенное, вели непримиримую борьбу. Но вот пришел час, когда я мог уничтожить князя Шадимана, и я… не уничтожил. Было время, когда князь Шадиман мог меня уничтожить, и… не уничтожил. Он, подобно мне, испугался одиночества, испугался пустоты. Я понял, что на смену блеску ума, широкому воодушевлению придет глупость, алчность, себялюбие, — ибо знамя князя Шадимана подхватила бы свора шакалов для собственной наживы. С годами мы уразумели: не в нас причина, оттягивающая мою или его победу… Крушение его замыслов кроется в низменности, в корысти князей. Моя победа отсрочена самим народом, в его слабости — мое бессилие… — Саакадзе прервал разговор, он понял, что говорит вслух с самим собою, говорит о том, что давно укрыл в тайниках своей души… — Да, жаль, князья, вы совсем не похожи на отца, вы другой породы. А еще утверждают, что плод от дерева недалеко падает.
Ило и Заза на миг опешили, слова Саакадзе обожгли их, словно в лицо им бросили горсть раскаленных углей. Ило устремил взор к синеватому потолку, обдумывая подобающий ответ ненавистному. А Заза, оскорбленный презрением Георгия Саакадзе, озлобился:
— Хотя я и покинул навсегда отца, все же горжусь тем, что он ни разу не покидал Картли, не приводил ни персов, ни турок.
— Как осмелился ты, Заза, произнести такое?! Даже враги с трепетом упоминают имя Моурави! И что знаешь ты о нашей Картли?! — вскрикнула Магдана, не в силах сдержать гнева. — Ты, как лживый святоша, осуждаешь всех, а забыл, что не только сам оставил Марабду, но и заботливо унес половину фамильных ценностей. Хорошо, что другая половина была укрыта неизвестно где.
Насмешливо взирали «барсы» на молодых Барата.
Опомнились князья, боязливо стали следить за «барсами», готовые выскочить за дверь. Разодетые, они напоминали огромных сверкающих жуков, но навряд ли владели клинком и конем, без чего ценность их голов, по мнению «барсов», разнялась ценности соломы.
— К справедливому гневу княжны и я хочу добавить такое, — почти мягко начал Дато. — Князю Шадиману незачем было скакать за персами и турками: дальновидные правоверные сами охотно на его зов приходили и за высокую плату, вернее, за предоставленное им право грабить царство, возводили царей на трон по вкусу княжеского сословия, ибо в полном выигрыше оставался Шадиман Бараташвили, ибо вместо царя сам царствовал. Выходит, князь Шадиман приглашал врагов, а Георгий Саакадзе гнал их по дороге смерти. И еще выходит, князья набивали народным золотом хурджини врагов, а заодно и свои, а Моурави ради расцвета Картли высыпал золото из хурджини, отнятых в битвах у врагов. Ты же, князь Заза, что в это время делал? Не то же самое, что и твой младший брат?
— Именно то, — засмеялся Папуна: — лежал посередине, пока князья и азнауры, каждый к себе, тянули одеяло.
— Я бы их полтора часа за такое лежание по…
— Стой, Димитрий, я не напрасно с князьями разговор веду! — Саакадзе зашагал по «залу приветствий» и круто остановился около Заза. — У тебя есть сыновья?
— Двое… — снова опешил князь.
— Какое же ты имеешь право лишать их навсегда родины?
— Но они родились здесь.
— Выходит, твое отечество — Турция?! Молчишь! И должен молчать, ибо полчаса назад посмел намекнуть, будто я туркам предался.
— Нас вынудил отец.
— Отец, а не Картли! А меня — Картли, которую я обязан защищать от князей-шакалов. Знай и ты, князь: тот не человек, не витязь, кто бросает родину, и, как клещ, присасывается к телу чужого царства. Ты не смеешь лишать детей отечества! Это позор для грузина!
— Значит, Моурави, хоть я и князь, но должен вернуться в Картли? Зачем? Чтобы воевать с азнаурами? — Заза высокомерно взглянул было на «барсов» и почувствовал, что кровь отхлынула от его щек.
— Моим «барсам» ты очень нравишься, князь, не опасайся, — с едва уловимой иронией проговорил Саакадзе. — И вообще, азнауры, и их враги, даже самые отчаянные князья, не всегда во вражде. Не раз они откладывали вражду и объединялись, дабы общими силами дать отпор врагу. При царе царей Тамар Грузия простиралась от Никопсы до Дербента и жителей было тысячи тысяч. Но враги растаскали наши земли, как крысы халву, захватили ценности, разграбили города, разрушили творения зодчих, превратили в пепел деревни, обесчестили женщин, истребили население. Как же вы, сыны многострадальной Грузии, можете спокойно на такое взирать?
С изумлением внимали грозным словам Георгия Саакадзе два Барата, они как-то съежились и упорно хранили молчание.
У Димитрия нервно подергивалась рука, Пануш и Матарс, по тайному знаку Саакадзе, не спускали с него глаз, хотя им самим хотелось надавать тумаков двум петухам, дерзким от глупости и заносчивым от чужого богатства.
— Я еще такое скажу, — нарушил неловкую тишину Дато. — Против или за, но, ради сатаны, деритесь, не болтайтесь под ногами. Таких беглецов, как вы, немало, и они пользуются у грузинского народа большим презрением, чем самый свирепый князь.
Видя, что надменность и кичливость следовало оставить по ту сторону Мозаичного дворца, Ило старался придать своим словам иную окраску. Изумило Барата предложение Моурави и Дато, так, словно его вынуждали покинуть благодатный оазис и погрузиться по шею в раскаленный песок.
— Так что же, Моурави, и вы, благородные азнауры, уговариваете нас вернуться в Картли?! Бросить здесь богатство, тень золотой пальмы, высокое положение и…
— Богатство?! — Дато от души рассмеялся. — А разве вы богаты? Тень золотой пальмы только тень! А вам неведомо разве, каким богатством приманивал Непобедимого к себе шах Аббас? Почему не подумали, ради кого бросил Моурави, на которого вы сейчас замахнулись булавкой своих скудных мыслей, сказочные дворцы, хранилище с золотом, кувшины с драгоценностями? Ради кого презрел он почет всего Ирана, восхищение Востока?
— И еще добавлю, — хмуро начал Ростом, опустив свою тяжелую руку на плечо Димитрия, беспрестанно вспыхивающего, — когда посланник римского папы Пьетро делла Валле уговаривал Великого Моурави уйти в Рим воевать за католическое царство, за что сулил корону Северной Африки, то Георгий Саакадзе из Носте такое ответил: «Золото топтал мой конь, слава лежит на острие моего меча. В моей стране мало золотых изваяний, нет изумрудного моря, мало мраморных дворцов, больше серого камня, но это моя страна — родившая меня, вдохнувшая в мою душу отвагу, а в мысли — ярость любви и ненависти!» Вот так, князья, а не иначе ответил Георгий Саакадзе из Носте чужеземцу из богатой страны.
Элизбар тщетно старался уловить на лицах двух отпрысков Шадимана хоть проблески смятения. Нет, они оставались холодными, и искры призыва гасли в них. В сердцах он сказал:
— Не пристало вам, сыновьям князя Шадимана, кичиться чужим дворцом и лишней куладжей.
— И еще не пристало полтора года униженно выпрашивать милость у султана. Лучше веселитесь без отдыха, прыгайте вокруг золотой пальмы, тестя радуйте.
— Почему только тестя? — осведомился Гиви. — На подобной пальме еще попугаи сидят.
Барата так наклонили головы, будто почувствовали себя быками, готовыми вскинуть простодушного «барса» на рога. Матарс не хотел шутить, он гордо поправил черную повязку и сверкнул одним глазом.
— Все равно, князья, сколько бы золотых монет и драгоценных камней ни сыпали на вас щедрые чужеземцы, вы всегда будете у них гостями и никогда хозяевами.
— Гостей бараны не любят, их три дня для гостей режут, — начал Гиви.
— А на четвертый учтиво спрашивают: «Не застоялись ли ваши кони?» — смеясь, подхватил Автандил.
— Э-э, мальчик, с тех пор как мой любимый шах Аббас мне сказал: «Гость хорош, когда вовремя приходит и не забывает вовремя уйти», я больше двух дней нигде не гощу.
Русудан с беспокойством взглянула на Папуна: «Нехорошо, ведь гости подумают — намекаем», — и любезно сказала:
— Это, дорогой Папуна, по-персидски, когда хозяева угощают гостей крапивой, а не персиками. Дареджан, прикажи, дорогая, слугам растянуть новую скатерть.
— Два сына! Ты слышала, моя Русудан? Два воина! — порывисто обернулся Саакадзе. Он посмотрел сквозь разноцветные стекла на притихший сад. — Два сына! Еще могут родиться, а у них тоже родятся. И такое богатство отдать чужой, даже враждебной стране?! Поразмыслите, князья, нас осталось слишком мало; если все грузины начнут разбегаться, — конец царству, конец народу. Разве не гибли более могущественные царства: Финикия, Ассирия, Вавилон? Нет, грузины не допустят исчезновения родины! Грузин должен жить в Грузии, обогащать ее и оберегать от врагов. Тот не человек, кто отворачивается от своей матери, терзаемой коршунами и шакалами.
Заза цеплялся за доводы, как за борт перевернувшегося каюка.
— Но, Моурави, — растерянно пролепетал он, — ты ведь тоже здесь?
— Ошибаешься, я в Картли, ибо все мои помыслы о ней. Я оставил родине в залог мое сердце, наполненное печалью и пламенной любовью к ней. А здесь я ради заработка. Уже сторговался с султаном о плате за… сбор фиников на иранских просторах. Султан хочет восхитить ими франков западных стран.
— Об этом Стамбул шепчется, — подчеркнул свою осведомленность Ило. — Но, Моурави, неужели ты вернешься в Картли, когда и здесь можешь иметь табуны коней?
— Вернусь. Вам меня не понять, князья, ибо вы никогда не болели за родину. Не вам одним, говорю всем тем, кто ради личного обогащения или прославления покидает свое отечество.
Рядом с братьями, не рискующими продолжать спор с грозным «барсом», взволнованная Магдана казалась светлым видением.
— Прости мою смелость, — приложив руку к вздымающейся груди, вскрикнула она, — твои слова, Великий Моурави, подобно клинку, вонзились в мое сердце, обнажив вину перед Картли, перед отцом. Если можешь, помоги мне вернуться в Марабду.
Поникшая, она напоминала птицу, запутавшуюся в сетях. Хорешани крепко прижала к себе Магдану, с мольбой смотрящую на Моурави, но Дато решительно сказал:
— Об этом еще будет разговор.
— Я уже решила.
— Не ослышался ли я, Магдана?! — торопливо проговорил Заза, почувствовав в словах Дато поддержку. — А твой знатный жених?
Магдана в гневе повела плечами и зазвенела браслетами.
— Слова никому не давала. Сейчас о замужестве не думаю. Но когда память льдом затянется, выйду за грузина, ибо Моурави не любит безбрачия.
Подавив вздох, Русудан решительно поднялась. Жаль было ей побледневшую Магдану, растерянных молодых Барата. Такой разговор не может мирно закончиться. И она напомнила, что гостей ждут грузинское вино и грузинские яства. Обняв Магдану, она направилась в ковровую комнату.
Саакадзе сразу преобразился, он уже не суровый Моурави, а радушный хозяин дома. Широким жестом он пригласил облегченно вздохнувших князей разделить с его семьей воскресную трапезу.
Незаметно песок из верхнего шара пересыпался в нижний. Песочные часы отмеряли время, которого не замечали застольники. Косые лучи солнца из оранжевых стали иссиня-алыми и ложились на ковры тропинками, по которым Магдане хотелось взбежать высоко, высоко и оттуда смотреть на игрушечные минареты, дворцы, киоски, готовые распасться, как в детском сне.
Едва за Барата закрылись ажурные ворота, Димитрий не перестававший ерзать на тахте, запальчиво спросил:
— Полтора часа думал, зачем тебе, Георгий, горячие слова на ветер бросать?
— Ошибаешься, друг, не на ветер, а на лед.
— А на лед зачем?
Саакадзе, перебирая загадочные четки, медленно прочел:
— «Лед, перекрещенный огнем, оставляет на пальцах кровь». Но он же обладает и другим свойством: превращаться в горячую целебную воду. Вардан Мудрый был верный лазутчик Шадимана, а стал моим, не менее верным. Молодые Барата — сыновья Шадимана, они могут превратиться в начальников марабдинских дружин, преданных мне. Помните, если мы хотим еще раз помериться силами с кликой Зураба Эристави, мы должны подготовить к схватке силы внутри Грузии. Заза и Ило ослеплены роскошью; если разбудить в них честолюбие, они отрекутся от нее. Власть сильнее золота, — эта истина будет осознана ими, в чьих жилах кровь Шадимана.
— Что ж, верно задумал Георгий, — Папуна подтянул к себе бурдючок, еще не опустивший все четыре лапки, — выпьем за твой ум, способный обмелять даже бездонное горе! А меня так и толкало сказать двум Барата, что думает честный грузин о таких желанных гостях, как они: «Гость поутру — золото, вечером обращается в серебро, а спустя день становится железом».
Улыбаясь, «барсы» высоко вскинули чаши и прадедовские роги. Они еще раз осушили их за своего Георгия, в самые тяжелые мгновения влекущего их неизменно вперед, — пусть над пропастью, пусть сквозь бури, но только вперед.
— Спустя шесть дней два Барата станут воском. — Георгий провел рукой по кольцам своих пушистых усов. — Их будут терзать сомнения, но они вернутся в Картли. Не горячись, Димитрий, увидишь, сыновья Шадимана станут во главе войск Марабды.
— Полтора им попутного ветра в спину! — озлился Димитрий. — Для этого они снова должны пожаловать к нам в гости.
— И пожалуют, не позже чем в следующее воскресенье. В Мозаичный дворец их повлекут тревожные мысли…
«Барсы» разбились на две партии. Одни утверждали, что Барата не придут, — они не любят, когда им на шеи опускают железо, хотя бы даже мысленно. Другие настаивали, что Моурави лучше знает характер всех Барата, чем сам черт — их приятный покровитель.
Настало воскресенье. Георгий с утра лично подбирал из своего запаса клинки и кинжалы для Заза и Ило. Два грузина в Стамбуле должны иметь оружие в простых ножнах, но по легкости соперничающее с самим ветром.
По улице, прилегающей к Мозаичному дворцу, гулко зацокали копыта. Автандил, дежурящий возле окна, торжествующе воскликнул:
— Выиграли! Скачут!
В ажурные ворота дома Саакадзе вновь стучались Заза, Ило и Магдана.
Месяц перемен! Месяц торжества тепла над холодом!
Только заиграй рожок или ударь дапи, вскочат они на неоседланных коней, вылетят навстречу долгожданной весне, прекрасной гостье!
«Прекрасной ли?» — сомневался Саакадзе. Что ждет его? Что подстерегает всех им любимых?
Природа словно притаилась, как тигр перед прыжком.
"Что ждет нас дальше? Неизвестность порождает тревогу. А в доме Моурави мы обрели уверенность в своей значимости, — рассуждали сыновья Шадимана. — Разум подсказывает укрепить дружбу с «великим барсом».
И вот однажды, совсем нежданно, в ворота Мозаичного дворца въехали на богато разукрашенных берберийцах Ило и Заза, а за ними проследовали пышные носилки.
Приветливо встретили картлийки гостей: Елену, жену Заза, Софию, ее мать, и Магдану. Красивые гречанки смуглолицые, рослые и гибкие, с большими серьгами в тонких ушах и с массивными браслетами на выхоленных руках, с роскошными волосами, заплетенными в косы, в свободных платьях с красным и черным шитьем и в ярких сандалиях, в меру порывистые и несколько говорливые, засыпали Русудан и Хорешани восторженными восклицаниями:
«О, мы так счастливы, что владеем благодаря князьям Барата грузинской речью и можем выразить свое восхищение!», «О Христос, как прекрасны грузинки!», «Как жаль, что Арсана нездорова, а как она пожалеет», «О Магдана! Ты умышленно скупо расхваливала княгинь, ибо истинная красота недоступна сравнениям! Разве только с Афродитой или Дианой могут соперничать грузинки».
Привыкшая к персидской лести Русудан и та смутилась. А Хорешани? О, эта плутовка откровенно расхохоталась и просила гостей не заставлять краснеть судьбу, создавшую Хорешани совсем не такой, какой видят её прекрасные гречанки.
Вскоре гости, уютно расположившись на зеленых диванах, клялись, что так хорошо они чувствовали себя лишь в родных Афинах. О Николай чудотворец, они снова дома!
Озадаченный Гиви прошептал на ухо другу: неужели Мозаичный дворец так похож на их дом в Греции? Дато глубокомысленно оглядел потолок и уверенно ответил:
— Как две бани, только потолки разные.
— Я так и думал, без разницы даже в банях скучно, — вздохнул Гиви.
— Полтора часа буду башку ломать: почему Магдана пригнала сюда отару красавиц!
— Наверно, чтобы показать им потолок, — ответил серьезно Гиви.
— Если не поумнеешь, карабахский ишак, клянусь, на потолок загоню! Там пасись!
Димитрий сам не понимал, почему ему так не понравились разодетые в бархат и шелка незнакомки, и он ерзал на диване, не зная, на ком сорвать злость. Спасибо Гиви, всегда вовремя под руку подвернется.
Прием длился до вечера. Когда гости удалились, призывая милость неба на доблестных «барсов» и их женщин, в «зале приветствий» еще долго обсуждали, как быть. Гречанки умоляли посетить их. Да и неудобно поступить иначе, хотя бы ради Магданы. «Барсы» ехать решительно отказались. Не следует и Русудан оказывать сразу такую честь, — пусть, как принято знатной жене полководца, ждет, пока пять раз сюда не пожалуют. Но Хорешани твердо объявила, что завтра же отправится с ответным приветствием: нельзя огорчать людей только потому, что они не так умны, как хотелось бы.
— Без себя все равно не пущу! — запротестовал Гиви. — Может, не только потолок разный, но и характер?
— Какой еще потолок? Чтоб тебя кошка лизнула! — фыркнул Автандил. — Я тоже поеду. Скажем: «Кроме детей, никто не захотел».
Посмеявшись, решили, что и Дареджан посетит гречанок, дабы передать всей семье приглашение на воскресный пир в честь приятного знакомства.
На следующий день вспыхнул спор из-за того, как одеться Хорешани.
Озабоченный Дато полагал, что избалованных гречанок способна удивить женщина не в драгоценных украшениях, а с шашкой на боку и кинжалом на поясе.
Хорешани надела сиреневое платье, на шею крупный жемчуг, на грудь бирюзовую брошь, в форме кинжальчика, и, накинув теплую мандили, легко вошла в паланкин. Но Дареджан, по настоянию Эрасти, разрядилась в бледно-зеленый бархат и нацепила на себя столько драгоценностей, что Папуна всерьез обеспокоился: выдержат ли ноги.
В парадной малиновой куладже, с монистом на шее и с неизменной желтой розой на груди, Автандил походил на витязя из восточной сказки. Гарцуя с Гиви около паланкина, он откровенно высмеивал пышный наряд Гиви, ухитрившегося на десять пальцев нанизать двадцать пять колец, а две руки утяжелить шестью браслетами.
А оранжевая куладжа? А зеленые шарвари? А лиловые цаги? Уж не хочет ли Гиви уверить неискушенных, что он из породы пьющих попугаев?
— Я другое хочу, — простодушно возразил Гиви: — пусть видят, что и у нас полные хурджини одежд и украшений. А для тебя, малошерстный «барс», такое скажу: не знаем, к врагам или к друзьям скачем, — нельзя скромностью хвастать.
Сопровождающие пять грузин-телохранителей внезапно спешились. Между кипарисами и пальмами показался обширный дворец Эракле Афендули.
Старший постучал ножнами в бронзовые ворота. Но не так-то легко они открылись. Сначала в узкой прорези показались глаза старого грека, и лишь после опроса, «кто прибыл и откуда?», привратник, сосчитав гостей, приказал слугам распахнуть ворота.
Навстречу уже бежала раскрасневшаяся от искренней радости Магдана. Потом показались князья и Елена и София в белоснежных туниках. С притворным изумлением женщины восклицали, что на них снизошло сияние небес. Дареджан и Хорешани вмиг были заключены в объятия и осыпаны поцелуями.
Дом Моурави так быстро отозвался на приветствие, что польщенные Заза и Ило не скрывали удовольствия. Оказывая почет, они помогли грузинкам подняться по мраморным ступеням в зал с пурпурными занавесками и белыми колоннами, обвитыми золотыми лилиями.
Засуетились слуги. Промелькнул сумрачный привратник. О чем-то шептались с прислужницами София и Елена.
«Несомненно, хозяин дворца не очень обрадован нашим посещением», — догадывалась Хорешани. Словно прочитав ее мысли, взволнованная, удалилась Магдана.
Будто аршин проглотил, так чопорно сидел в углу Автандил. Рядом белел на подставке мраморный бюст древнего мыслителя. Внезапно глаза молодого «барса» заискрились! Магдана, словно на аркане, ввела незнакомца. Хорешани невольно перевела взгляд на бюст, признав в нем сходство с вошедшим. Она не знала, что бюст изображал Сократа, а его двойник был хозяин дворца, Эракле Афендули, эллин с высоким лбом, проницательными и добрыми глазами. За хозяином дворца плелся его двоюродный брат, купец Иоанн, который не переставал кланяться и так закатывал глаза, точно хотел в лавке обворожить богатого покупателя.
Прищурясь, Хорешани с легкой иронией сказала: — Привет тебе, Афендули! Если даже нарушили твой покой, не позволяй гневу обнажить твои мысли, ибо это не служит украшением хозяину. В нашей стране ворота гостеприимства распахнуты и для одетого в парчу и для одетого в рубище.
Афендули слегка смутился, задержал на Хорешани острый взгляд, полный удивления, и склонился перед ней.
— Госпожа моя, я рад приветствовать тебя на языке гостеприимной Грузии! И если б догадливый ангел шепнул мне, что это ты, — я поспешил бы окропить благовонием ворота дворца Афендули.
Считай все здесь своим!
— О господин мой, на столько я не посягаю, достаточно улыбки.
Одухотворенное лицо Афендули просветлело, но он не успел ответить Хорешани: в зал впорхнула…
«Ну да, впорхнула! — мысленно воскликнул Автандил. — Если это не бабочка из райских кущ, то кто еще? Она витает, не касаясь пола, а ожерелье из монет на ее шее едва звенит. Воздушное платье из белой кисеи и голубой атласный, затканный золотыми звездами широкий кушак, бархатная рубашка с прорезанными в длину рукавами, обшитая жемчугом, светло-красные сандалии, плотно обтягивающие ножки, и золотистые локоны, на которых задорно торчит лазуревая шапочка с жемчужной кистью, еще больше усиливают ее сходство с яркокрылой бабочкой».
Автандил почувствовал, что покраснел, и рассердился на себя: свойство «барса» — рычать, а не краснеть. А рассердившись — побледнел…
Капризно вскинув стрельчатые брови, Арсана, — так звали «бабочку», — выразила сожаление, что вчера не могла посетить Моурав-бека, где так чудно провели время счастливицы, и пригласила гостей на «веселую половину», где можно петь под арфу, танцевать на мягком ковре и не бояться толкнуть богиню Афродиту или бога Нептуна, надоевших своим вечным молчанием.
Плененный необычным обликом и живостью ума Хорешани, старый аристократ предложил ей осмотреть сокровища дворца.
И вот они обходят малые и большие залы, уставленные редкостными антиками, величественными скульптурами, картинами, причудливыми вазами и выставленными за стеклом бокалами, чашами и драгоценными изделиями из кости и металла. Хорешани, любуясь, хвалила вкус Афендули, удивляясь богатству, возможному только в «Тысяче и одной ночи».
Разговаривая и осторожно проникая в мысли и чувства друг друга, они переходили из зала в зал. Внезапно Хорешани остановилась, изумленно разглядывая дверь, на которой была прибита маска. Не понять, чего в ней больше — красоты или уродства? Вместо волос высокий лоб обвивают отвратные змеи с раздвоенным языком, классический нос как бы сдавливают не щеки, а две жабы, за чуть приоткрытыми улыбающимися устами сверкают жемчугом мелкие острые зубы, а зло прищуренные глаза сулят блаженство.
— Пресвятая богородица, что это?
— Ложь! Разве, госпожа, ты сразу не узнала? Ложь вмещает в себе прелесть и мерзость! Ложь — это сфинкс!
— Но почему ты, любящий все прекрасное, украсил свою дверь уродством!
— Я пригвоздил ложь, дабы она напоминала мне о правде. Там, за этим порогом, собраны мною маски разных стран. Они отражают скрытую сущность людей, созданных по подобию дьявола, ужасных и неотразимых. Был год… возможно, я когда-нибудь расскажу тебе о нем… Да, был год!.. Я много путешествовал, нигде подолгу не останавливаясь, но везде покупая самые необычайные маски. То был год сближения с уродством и созерцания лжи… Больше я не повторял его… Госпожа моя, не удостоишь ли меня прогулкой?
Хорешани согласилась, что после знакомства с маской лжи необходим отдых, да и все равно за один день глазам трудно воспринять столько сокровищ — гордость многих стран.
Не спеша они направились по широкой террасе, окруженной колоннами, в сад.
— Госпожа моя, ты в своей снисходительности оценила виденное тобой, но, клянусь древним Юпитером, ничего не может заменить человека, созданного по образу богов. Многие годы я странствовал, наслаждался красотами Индии, незатейливой простотой негритянских поселений, величием Ватикана, яркостью Гренады, беспокойством земли франков, загадочностью Китая, необузданностью Монголии и чудесами иных непонятных и слишком понятных стран. И снизошло на меня сомнение: таков ли должен быть мир, над совершенствованием которого трудились тысячелетия? Чем по сути разнятся страны? Не только ли тем, что в одной много гор, в другой моря, в третьей ни гор, ни воды — одно солнце и пески? Или в одной чересчур холодно, а в другой чересчур жарко? А может, лишь цветом кожи обитателей? Или характером их? Или же нравом животных? Одних кусают, а другие сами кусаются. Возможно, одеждой? зодчеством? наукой? верованиями? Одни отрицают то, что утверждают другие. Истина непостоянна! Но страсти людей постоянны. В одной стране любят войны, в другой — наживу. Зло, добро, коварство, честность, хитрость, нежность, разве не порождают хаос? И хаос этот одинаков в мире, где всего много, а многого слишком мало.
— До этого часа думала, что Земля разнообразна, потому и красива так. Я знала невольницу, у которой даже глаза были разные: один карий, другой серый. Куклы в ее руках оживали и представляли страсти людей. Она нежно сосала чубук кальяна, дымом обволакивая дом, и кувшинами поглощала вино так изысканно, как мотылек утреннюю росу. В своих странствиях ты не встречал Гюльзар?
Улыбнувшись, Эракле развел руками:
— Ты обезоружила меня, но не убедила.
— Оставшись без оружия, — лукаво улыбнулась Хорешани, — человек уподобляется воску.
Эракле любовался женщиной, необычной в красоте и суждениях. Горячая волна приливала к его сердцу, остывшему было и вновь опаленному.
— Убеждение силой не превращает два мыльных пузыря в карего скакуна и серую рыбу.
— Думаю, и пузыри не одинаковы: один раздувается вширь, подобно обнаглевшему меняле, другой вытягивается в длину, подобно приниженному должнику. Зачем путешествовать, если ни в чем не видишь различия?
— Краски разные. И потом — надежда обрести новое никогда не покидает странника земли, хотя бы ему клялись все боги, что под небом есть лишь одни и те же каверзы и ухищрения жизни, которые мы по наивности своей принимаем за нечто новое.
— Ты не совсем прав, умнейший Эракле. Возможно, богатство пресытило тебя. Жизнь прекрасна, ибо полна любви к хорошему и ненависти к дурному. И потом, скажи: Тбилиси или Исфахан напоминают города франков?
— Уважаемая госпожа, а разве в Тбилиси живут одни святые?
— Конечно нет, но…
— Тогда напоминают. Майданы торгуют? Обманывают? Войско дерется? Замки стремятся завладеть чужим? Цари трясутся за свои троны? Певцы воспевают сильных?
— Все это так…
— А если так, то напоминают. Различие лишь в приемах. Одни сразу хватаются за оружие, другие, чтобы добиться своего, хитрят, убеждают, даже возносят молитвы.
— Ты очень умный, уважаемый Эракле, но, полагаю, у тебя мало последователей. Ты много видел, и мне трудно спорить с тобой, только знай: лишь одиночество способно породить подобное тому, что тобою высказано. И если бы, к несчастью, все обстояло так, людям не стоило б родиться.
— Родиться всегда стоит, — хотя бы для того, чтобы удостовериться, что все так и ничего нового.
Их искрящиеся весельем глаза столкнулись, и смех охватил собеседников. В бассейне плескались золотые рыбки, широкоголовые, усатые, похожие на важных сановников. Эракле длинными пальцами задумчиво проводил по лбу, следя за игрой жизни в воде, ограниченной мрамором. А Хорешани кинула в бассейн плоский камешек и наблюдала, как исчезают круги, поднятые им. «Просто свыше меры умен Эракле. Умен и самолюбив. А потому не хочет походить на всех», — так решила она и прервала молчание.
— О Эракле, родиться только для того?
— И еще, госпожа моя, чтобы посмотреть, как могут люди исказить жизнь.
— И затемнить души?
Ни одна аллея этого сада не походила на другую. Арабески кустарников и орнаменты ранних цветов вились между киосками и водоемами. Собеседники долго бродили, прислушиваясь к молчанию и не ощущая его тяжести.
Под ногами похрустывал морской песок, точно пересыпанный алмазными блестками. И ветерок, как шаловливый мальчишка, рыскал по саду, донося благодатную свежесть залива.
Эракле подвел свою гостью к бугру, увенчанному небольшим беломраморным храмом с портиком. Покатая тропа привела их к входу, возле которого паслись козы. Посейдон, бог морей, как бы приветствовал их грозным трезубцем. Отломив ветку лавра, Эракле провел ею по скамье, извлеченной из обломков храма Геры в Олимпии, и широким движением руки предложил Хорешани сесть. Косые лучи света падали на жертвенник, а храм был погружен в голубую полумглу.
— Госпожа моя, как возвышен язык молчания, но для чего-то бог сотворил нас говорящими. Покоряясь, решусь спросить, нравится ли тебе мой храм?
Хорешани, не отвечая на вопрос, лукаво поинтересовалась: не сюда ли убегает мудрец, когда ему надоедает лицезреть сонм бездельников, собранных им наравне с антиками в доме сокровищ?
Отрывая листки от ветки лавра, Эракле заговорщически проговорил:
— Госпожа моя! Я очарован тобою священным очарованием! Ты почти угадала.
— Тогда зачем оторвал ты брата своего от тюков? Разве торговля менее почетное занятие, чем шатание по чуждым ему залам непонятного дворца?
— Я, госпожа, хотел оживить людей и изваяния, хотел вдохнуть душу в порфировую Афродиту, в мраморного Аполлона, в бронзового Зевса, в серебряную Артемиду, в костяного Будду, в медную Ану-Пурану, в бирюзового Индру. Я надеялся, смех, который огласит залы, пробудит их от вечного сна, говор разомкнет их скованные уста, песни и пляски вызовут жажду жизни, дифирамбы вернут слух, краски живых — зрение. Знай, моя госпожа, без человека все мертво, ибо человек одухотворен душою, пусть даже не всегда совершенной. Но, увы, чудо не произошло.
— Поняла ли я тебя правильно, мудрый Эракле? Ты принес в жертву семью брата ради неосуществимого?
— Не совсем так, госпожа моя, ведь и о семье была моя забота. Но ничто не может оживить окостенелых. Семья брата моего создана из придорожного камня. Сама жизнь бессильна открыть им глаза, ибо эти люди от рождения слепы, но слепы странно: низменное видят, прекрасное — нет. А я думал, что божественное вернет им человеческое. Да, без человека все мертво, но если в человеке нет человека, он хуже медузы и равен ее отражению в зеркале.
— Одно скажу, господин мой Эракле, мало счастья нашел ты в богатстве своем. Ты одинок, а это страшнее всего.
— А боги? Нет, моя госпожа, не одинок я! Величественное — под одной крышей со мною. Сознаюсь, я немного ошибся: не вдохнули люди душу в мрамор, и мрамор не оживил людей. Слишком чужды, скажем, бог света, златокудрый Аполлон, и Индра, бог индийских небес, князьям Ило и Заза.
От души смеялась Хорешани, представляя рядом с богами чопорных князей Барата: «О, этот мудрец умеет распределить ценности!»
— Знаешь, уважаемый Эракле, есть человек, который надеется превратить князей крохотной души в витязей большого сердца…
— Покажи мне этого мага, и я скажу, что еще не все видел на поверхности земли и воды.
— Боюсь, заспорите вы сильно. Это все равно, что усадить рядом луну и солнце. Ты живешь весь пусть в прекрасном, драгоценном, но все же камне, в золоте. Он — весь в человеке. О человеке его мысль, его печаль, о человеке его боль. Полон он дум о родине. Ты же… не сердись, — ты не знаешь, где твоя родина. Тебя не беспокоит, кто терзает ее. Ты не страдаешь за нее в настоящем, не думаешь о ее будущем. Ты прав: если нет души, то, как бы искусно ни было сотворенное ваятелем или живописцем, — это только камень, металл, дерево, все то, из чего амкары создают вещи, но не человека из плоти и крови.
— Как ты умна, госпожа моя! Ну, а разве из человека нельзя лепить так же, как из глины? Вот твой ваятель из двух остолопов намерен создать двадцать воинов.
— Почему двадцать?
— На потомство надеется.
Луч солнца пал на лицо Посейдона, он словно смеялся. И им было весело оттого, что так легко понимают друг друга и что в храме установилась атмосфера дружелюбия.
Эракле коснулся пряжки на сандалии бога морей, вошел старый грек в красной шапочке, неся на подносе сладости и серебряный сосуд с ароматным кофе.
Хорешани непринужденно наполнила тонкие фарфоровые чашечки и протянула восхищенному Эракле.
Отпив кофе и надкусив рассыпчатое печенье, Хорешани спросила:
— Ты не боишься, что богатство твое способно вызвать зависть даже в пашах и везирах?
— Не в них одних! Уверен — и в многочисленных родственниках султана. Но… я бы не был созерцателем всего прекрасного и уродливого, если б не думал о возможности невозможного. Но догадываешься ли, госпожа моя, о назначении этой скамьи?
— Увы, Эракле, глаза мои просты и видят только то, что видят. Удобная мраморная скамья способствует беседе и думам.
— Это не только скамья, но и крышка, прикрывающая мое последнее убежище.
— Не понимаю.
— Хорошо, если до конца моих дней не придется к нему прибегнуть. А если…
— Что ты, господин мой? В таком богатстве две жизни следует прожить.
— Не дадут! На земле не слишком тесно, но люди не терпят засидевшихся и охотно подталкивают к бездне. Ты, госпожа, упрекнула меня в равнодушии к родине. Так ли это? Отец мой слыл богачом, еще богаче был дед. Он любил меня и не любил второго внука, коротко-умного Иоанна, за склонность к торговле, которую мой дед презирал, считая низменной, хотя и имел всегда дела с продавцами антиков. Умирая, дед все состояние завещал любимому внуку — мне. Но я не замедлил половину отдать Иоанну. Он стал купцом и еще больше разбогател. Ты видела его сегодня. Жизнь шла. Я искал совершенство и находил его лишь в античном мире. Греция захлебывалась в крови. Древние боги загадочно улыбались. Их можно было разбить, но не поработить. По ночам кто-то незримый проводил по струнам кифары, я ощущал вкус амброзии и нектара — пищи и напитка богов, и вечно юная Артемида манила в дышащий прохладой, увитый зеленью грот, но гордый Нарцисс предостерегал меня. Видения были постоянны, действительность изменчива. Богатство мое таяло. Отец хмурился и не пополнял мой сундук. Я не огорчался, продолжал служить богам, спасать их статуи и храмы. Со светильником в руке расточал я богатство, оставленное дедом. А когда умер мой отец, то оказалось, к всеобщему изумлению, что и он все завещал мне, обязав лишь помнить, что бедность граничит с унижением, богатство — с благородством. Я знаю, что это не всегда верно, но выполнить волю отца было в моей власти, ибо отец владел, помимо несметных богатств, еще приисками, и золото потоком низвергалось в мои хранилища. Познал я и любовь. Она была прекрасна и бедна, я хотел сделать ее богатой и счастливой. Она согласилась. Перед венчанием я отправился в чужие страны на девяносто дней, чтобы найти подарок, достойный ее красоты. Но я не доплыл до Индии, ибо в Каире обнаружил неповторимое ожерелье, стоимостью в большое поместье. Я спешил к ней! Подгонял корабль, верблюдов и носильщиков паланкина. Очутившись у ее дверей, почувствовал, что сердце слишком бьется в моей груди, и зашел в садик, чтобы успокоиться. Этого не следовало делать… Прислонившись к дереву, я внезапно услышал ее голос… О госпожа моя! Голос ее был подобен звукам арфы, но слова — острее дамасского клинка.
«Не плачь, мой Адриан! — стонала она. — Так хочет судьба! Я бедна, а ты еще беднев; нужда задушит меня. О, как прекрасна была моя мать! Бедность превратила ее в сморщенную маслину. Не избегну и я жестокой участи. Не плачь, мой Адриан, моя любовь до конца дней принадлежит лишь тебе! Но он богат, он осчастливит мою семью, а плата за это — моя жизнь!..»
Я "выступил из-за дерева, и они, окаменев, смотрели на меня, глаза их стали обителью ужаса и ненависти. Я надел на ее лебединую шею ожерелье, стоящее целого состояния, бросил к ее ногам тугой кисет и ушел…
Навсегда покинул я любимую мною родину, ибо в ней не оказалось для меня места…
Вот тогда целый год собирал я только маски, ибо перестал верить лицу. Та, что прибита к двери, — ложь… Да благословят боги забвение! Я снова вернулся к прекрасному. Двадцать пять лет я странствовал, любуясь антиками и поражаясь их разнообразию. Я скупал все, что лицезрела ты в залах моих… Мои странствия оборвались у берегов Босфора. Константинополь привлек мои взоры своими противоречиями. И, оплатив золотом этот дворец, я поселился в нем… А золото продолжало сыпаться в мои сундуки, подобно песку. Это наскучило мне, да и девать его больше некуда было… Год назад я продал прииски одному стяжателю богатств, который готов сколотить лестницу до облаков, чтобы снимать с них золотую пену.
Хорешани взволнованно опустила свою ладонь на слегка дрожащие пальцы Эракле.
— Прости меня, любимец богов, за необдуманные слова. Раньше надо узнать, потом судить. Я поступила иначе… Ты лучший из людей.
— Это не так, прекрасная госпожа моя. Я такой потому, что другим не удалось стать. С того рокового дня минуло двадцать пять лет, больше я не пытался любить, — боялся разбить чью-либо жизнь…
Не осуди, нежданно сегодня я впервые повторил словами пройденное… Забудь об этом.
— Никогда! С этого часа считай меня, если в твоих глазах я достойна этого, нежной сестрой. Я буду думать о тебе, заботиться… Ибо чувствую, что мы связаны незримой нитью. Прояви ко мне доверие.
— Госпожа моя, неповторимая! Чем я заслужил пред богами такое счастье?! Я нашел то, что всю жизнь искал, я нашел совершенство!..
Мелодично ударил колокол, и сразу донесся серебристый перезвон колокольчиков.
— Госпожа моя, нас призывают на пиршество. Да возрадуются сегодня все те, кто был до сих пор в печали…
Наступил вечер, на Стамбул снизошла прохлада. Вызвездило. Минареты отчетливо вырисовывались на фоне неба и от темноты казались совсем узкими.
Картлийцы неторопливо возвращались домой. Задумчиво ехал Автандил, не в силах отделаться от ощущения, что он попал в плен и уже не сможет из него вырваться. Вспомнилось, как Арсана, указывая розовым пальчиком на мраморного Эрота, шаловливо предупредила: «Остерегайся, Автандил, бога любви, не напрасно он вооружен стрелами и горящим факелом, оружием наиболее легко воспламеняющимся и наименее устойчивым». «К чему это она? — тревожно вопрошал себя Автандил. — Нет, не дело „барсу“ страшиться стрел крылатого бездельника». Автандил сурово сдвинул брови и почувствовал сладостную боль в сердце, пронзенном невидимой стрелой…
И в чем-то кого-то убеждал Гиви, что-то спрашивал оруженосец, шептались телохранители. Но неразговорчива была Дареджан, пораженная роскошью Белого дворца.
Молчала и Хорешани, охваченная глубокой жалостью к Эракле. Пусть подскажет ей святой Евстафий, как вернуть к жизни замечательного искателя смысла жизни.
Граф де Сези, посол короля Людовика XIII, любивший повторять: «Цель оправдывает средства», доволен. Франция, занятая борьбой с империей Габсбургов и Испанией, не уделяла внимания делам Востока. Стамбул оставался вне поля зрения Версаля, и французский посол мог свободно продолжать политику, направленную в сторону интересов императора Фердинанда II Габсбурга, ибо Вена не скупилась на золото, а не в сторону Франции: Версаль скупился.
Де Сези не волновало то обстоятельство, что Франция, вступив в орбиту завоевательной политики Габсбургов, вынуждена была бы поставить под немецкие знамена свое войско и тем самым утратить государственную самостоятельность.
При султане Османе соблюдать интересы Габсбургов было не легко. Султан договорился с королем Швеции и на лето 1621 года назначил новый поход против польского короля, представляющего восточную линию Габсбургов.
Де Сези помнил крепко то, что являлось плачевным для противников.
Константинополь привлек внимание двух враждебных лагерей. Пришлось завести в Пале-де-Франс вина провинции Шампань, хорошей выдержки. Шампанское искрилось в фужерах славного города Венеции. Де Сези зашептался с великим муфти и турецкими сановниками. Разговор был легкий: убеждало габсбургское золото, прибывшее накануне в Стамбул на скороходном бриге «Нибелунги» в адрес французского посла.
На бриге «Нибелунги» под видом моряков пробрались в Стамбул австрийские и польские агенты, они остались благодарными де Сези за его попытки взорвать изнутри Диван и союз придворных пашей Сераля, поддерживающих султана Османа II в его борьбе с католической Польшей, тесно связанной с Габсбургами. Де Сези даже пробовал поднять на Сераль военачальников янычар.
Дипломат, присланный Голландией, танцевал менуэт во французском дворце с женами чиновников посольств, но он слушал не звуки флейт и скрипок, а приглушенные голоса турецких вельмож и графа де Сези, укрывшихся в затененном интерьере. Дипломат умышленно наступил даме на золотую туфлю, разыгрался скандал. Расчет оказался верным: он ухитрился не допустить другого скандала, граничащего с полным успехом политической линии де Сези.
Войдя в секретные переговоры с патриархом Кириллом, голландский дипломат ослабил усилия французского посла, настояв на посылке в Москву посольства Фомы Кантакузина — грека, испытанного дипломата султана. Кантакузину поручалось ведение переговоров о совместном выступлении Оттоманской империи и Московского царства против Польши.
Устами своих послов Густав-Адольф пытался науськивать в Москве-граде царя Михаила на Сигизмунда III, короля, а сам под шумок стремился захватить польскую Прибалтику.
Де Сези презирал алчность в других, но не в себе. Франция благосклонно относилась к его реляциям, посвященным описанию мер, направленных на ослабление Московского государства и Швеции.
Султану Осману было восемнадцать лет. Мальчишка! Дурачась среди своих шутов и карликов, он одному присваивал имя короля Испании, другому — короля Польши. Потом под назойливые удары тарабуков Осман выхватил из рук ага Селикдара свою саблю, эфес — голова не то змеи, не то орла с выпученными от удивления глазами. Удивлялся даже и флегматичный ага Дальбендар, чалмоносец. Осман накидывался на «королей» и ударом сабли сбивал их с ног. Шуты и карлики от страха смеялись и целовали султану правую туфлю: на черном бархате золотая парча, орошенная слезами наложниц.
А вечером в Пале-де-Франс вновь соловьем заливались скрипки, нежно рокотали флейты. Между колонн скользили пары, а в затененном интерьере граф де Сези любезно сообщал пашам о стремительном восхождении на Западе всесильных Габсбургов, славящихся злопамятством и угрожающих крестовым походом.
Паши хвалили кофе. Он сочетал в себе аромат Востока и изысканность Запада. Пар рассеивался, фарфор был хрупок. Надо было укрепить позицию Турции, злопамятство Габсбургов пашам не улыбалось. Они, не без основания считая де Сези предателем национальных интересов Франции, прикладывали руку ко лбу и сердцу и заверяли его в дружественных чувствах «падишаха вселенной» к повелителю немцев, победоносному императору Фердинанду.
Выходя из французского дворца в Пере, паши под плащами придерживали тугие кисеты с новеньким золотом Габсбургов. Султана Османа надо было убрать.
Османа убрали. В Стамбуле взбунтовались янычары, недовольные приготовлениями молодого султана к войне с императором Габсбургом. Города Османа были не так богаты, как Багдад или Шираз. Сипахи присоединились к янычарам, они любили заточать непокорных султанов в башню. Османа не только заточили, но и убили. Шуты и карлики от радости вопили, наложницы не плакали в ожидании другой туфли.
Граф де Сези дал роскошный бал по случаю восхождения на престол блистательной Турции ослепительного Мустафы. На султане были красные туфли, словно обмакнул он их в кровь. Он ослепил Запад открытым соглашением с императором Фердинандом и уже спешил договориться с Польшей о прочном мире. Де Сези ликовал, как будто шпага императора не приблизилась еще страшнее к сердцу Франции — Парижу.
Султан Мустафа договориться не успел. Де Сези не унывал: султаны меняются — Диван бессменен. Верховный везир Осман обещал французскому послу неприкосновенность. Мурад величественно вошел в прекрасную мраморную мечеть, где погребен знаменосец Магомета, известный Эюб. Предводитель мевлевисов — вертящихся дервишей — по установленному обычаю опоясал его священною саблею Османа — первого турецкого султана. Иезуит Клод Жермен, переодетый турком, прицепив фальшивую бороду, находился в предместье Эюб. Он не слышал, как Мурад, склонившись над подлинником корана, произносил торжественную присягу поддерживать учение Магомета, но видел, как Мурад, по счету Четвертый, возвращаясь в Сераль, пригоршнями бросал толпе фанатичных турок деньги. Значит, Мураду должно было скоро понадобиться золото: тот, кто расточает, потом ищет.
Балы в Пале-де-Франс продолжались. Пары между колонн безукоризненно выполняли фигуры менуэта. В затененном интерьере мудрый муфти благодарил аллаха за щедрость франка, паши наслаждались ароматом черного кофе и подсчитывали прибыли.
И надо было лишь не прерывать срочную почту, посылать королю Людовику реляцию за реляцией, подтверждающие необходимость для Франции одобрить политику Турции, направленную не на обострение отношений с Габсбургами, а, напротив, на скорейшее усиление военных действий против властелина Ирана, шаха Аббаса.
Медлительность претила де Сези. Особенно это качество было нетерпимо в Клоде Жермене, присланном Орденом иезуитов в Стамбул для введения политики Франции в Стамбуле в русло, угодное Ордену. Де Сези с распростертыми объятиями принял иезуита, на первых порах во многом посодействовавшего французскому послу в сближении с дипломатами императора Фердинанда Габсбурга. Помимо того, Клод Жермен мастерски владел искусством перевоплощения. Он поучал де Сези, следуя инструкции главы Ордена и с благословения Ватикана, но, увлекая де Сези в восточный лабиринт политических дел, забыл о нити Ариадны и сам безнадежно запутался в ложных проходах и внезапных тупиках…
Время шло. Теперь де Сези поучал Клода Жермена:
— Высокое мастерство в любой области, будь то художество, как эта чашечка, или политика, возносит человека так высоко, что он, невольно становясь дозорным и видя значительно дальше, чем те, кому он служит, разумно подчиняет их своей воле, направляя корабль в угодную себе сторону.
Боно привычно обувал де Сези. Золотистые пряжки туфель оттеняли белизну туго натянутых чулок. Вытягивая ногу, граф, щурясь, продолжал диктовать Клоду Жермену реляцию королю Людовику XIII, отпивая шоколад из эмалевой чашки.
Де Сези следил за иезуитом, но Клод Жермен с загадочным лицом энергично опускал перо в ажурную чернильницу, словно шпагу в ножны, и быстро покрывал лист косыми рядами строк.
Внезапно де Сези прервал себя:
— Написали, друг мой?
— …и стать господами пролива, — скрипя пером, повторил вслух Клод Жермен. — Но осмелюсь спросить, граф, на что все это знать королю Франции?
— Конечно, не для того, чтобы фрукты из королевских оранжерей показались его величеству слаще. Вы, Клод, способны замутить самую чистую воду, но бессильны рассмотреть в самой чистой воде подводные течения. Я не стану скрывать от вас — доверия вы достойны, — что первый из Габсбургов — Фердинанд Второй, император правнуков Германика, заинтересован в том, чтобы войска султана были отвлечены на восток, к границам Ирана, подальше от берегов Дуная, что весьма выгодно Франции.
И в силу этого я с экстренной почтой отсылаю королю реляции с описанием действий русских казаков.
— Ставлю тысячу ливров, граф, что это ваш каприз! — Клод Жермен сухо поклонился.
— Вы проиграли, — усмехнулся де Сези, — это каприз политики… Продолжайте же! — и повелительно подал знак Боно удалиться. — Но прежде чем мы вернемся к казакам, — он проговорил это снисходительно, — я хочу ознакомить вас с весьма любопытным документом, доставленным мне одним польским вельможей в сутане. В свою очередь вельможа раздобыл сей документ у сановника шведской короны, впавшего в немилость и бежавшего из Стокгольма в Краков… — Де Сези придвинул курильницу фимиама, приподнял бронзовую Дидону, карфагенскую царицу, и достал вчетверо сложенную бумагу. — Полюбуйтесь: точный перевод с греческого на французский, лишь несколько смягченный в выражениях. Мой бог, какой варварский язык!
Клод Жермен задумчиво посмотрел на курильницу, потом на кувшин с вином, опустил его обратно в серебряную лохань и не спеша разгладил документ своими костлявыми пальцами:
— "Послание царя Михаила Федоровича к королю Густаву II Адольфу.
Милостью пресвятой троицы, мы, великий государь и великий князь Михаил Федорович, всея Руси самодержец… — Иезуит быстро пробежал глазами длинный и торжественный титул. — …Великому и могущественному принцу и князю Густаву-Адольфу наше царское величество сердечно желает всех благ и здоровья. Вы прислали царскому величеству Ваших полномочных послов Эрнеста Бромана и Эндрика Ван Унгерна с Вашим письмом, которым мы, великий государь и великий князь, дали нашу аудиенцию без замедления и благосклонно выслушали Ваших послов, а также прочли Ваше послание, которое мы приняли к сердцу.
То, что Вы нам написали в Вашем послании, а также то, что рассказали нам Ваши послы на аудиенции, мы со своей стороны приветствуем и желаем Вам всякого блага и счастья. Мы, великий князь, принимаем все это к сердцу с признательностью и взаимно мы Вас приветствуем и желаем счастья и здоровья Вам и благополучия всему Вашему королевству".
Откинувшись в кресле, Клод Жермен нашел, что слишком много приветов царя Московии королю Швеции не предвещают хорошей погоды для императора Фердинанда.
— Несомненно, друг мой, читайте.
Оправив кружева на манжетах, иезуит продолжал:
— "…Что касается постоянной дружбы, которая заключена и закреплена между нашим царским величеством и Вашим королевским величеством, мы сохраняли ее доныне и будем сохранять и желаем придерживаться ее, следуя нашему договору в отношении мира, ничего не изменяя.
Ваше величество пишет нам, что император Габсбург, папа римский, испанский король и король польский соединились и вошли в союз со многими королями, принцами и владетельными князьями Германии, и что они во многих княжествах учинили великие раздоры и кровопролития, желая стать владыками надо всей Европой, и что король польский Сигизмунд в своей гордости стал добиваться всеми средствами покорить Шведское королевство, а также и Литовское, и царствовать в этих двух королевствах, и что с целью осуществления этих намерений король Сигизмунд писал Вам коварно, чтобы продлять время и иметь возможность договориться с императором и испанским королем, дабы из шведского королевства сделать то же, что они сделали с несколькими другими странами и княжествами. И Вы, видя их вероломство, предприняли против него, Сигизмунда, войну и взяли у него много областей и пушек, поразили и разбили его силы.
Вы видите, Ваше величество, несправедливость и злобу польского короля, направленную против Вас, в результате которой он пролил много своей, польской, крови и желает теперь сделать то же самое в нашем Русском государстве, так же как и посеять тревогу в Шведском королевстве и пролить в нем кровь. Мы узнали все это от Вас и будем придерживаться большой дружбы…"
Клод Жермен хрустнул пальцами так звонко, что де Сези поморщился: «Бог мой! Словно мертвец, внезапно всплеснувший руками!» Жилка на виске иезуита нервно билась.
— Клянусь австрийским гербом королевы Анны, — мрачно прошептал Клод Жермен, — Ордену следует направить в метропольный город Москву не менее сотни служителей святого креста. Занимаясь Европой, не надо забывать Азию, Московия становится опасной.
— Но понимать, где опасность, — живо отозвался де Сези, — это значит, наполовину ослабить ее. Читайте же, мой друг…
— "…Посылаем к Вам нашего приближенного боярина, наместника в Казанском княжестве Ивана Борисовича Черкасского и других его товарищей с целью обсудить все выслушанное от Ваших послов и дать ответ на Ваше послание, которое Ваши послы привезли к нам, и решить, что нужно делать в настоящее время.
Затем, наградив Ваших послов со всей нашей благосклонностью, мы скоро их отпустили. Мы желаем, чтобы Вы были уверены в нашем хорошем к Вам отношении и дружбе, а также в желании нашем обмениваться важными вестями с Вами. Мы желаем в дальнейшем знать о Вашем добром здоровье, как и Вы о нашем.
И впредь мы желаем жить в дружбе с Вашим величеством и поддерживать, как в настоящее время, так и в будущем в наших отношениях, союз, который мы заключили в договоре о мире, без изменения и желаем, чтобы вы поступили так же.
Написано в нашем дворце, в столице Москве, апреля 25…"
Сложив документ вчетверо, Клод Жермен приподнял бронзовую Дидону и вновь «замуровал» послание. Наблюдая за иезуитом, де Сези спросил:
— Что вы можете сказать, Клод?
— Меня успокаивает Рим. По его воле, во славу господа, могли пройти в северных морях не только теплые, но и холодные течения.
— Могли, но… — де Сези развел руками, — не прошли. Напротив, вы видели капитана фрегата, прибывшего вчера в Золотой Рог под испанским флагом? Это дон Диего, у него три рубца на подбородке и в правом ухе серьга. Прекрасный образец испанца, способного из всех морей выжать соль в свою пользу. Он доставил мне свежие, выпеченные в Стокгольме сведения. В город Москву, резиденцию русского царя, направились новые шведские послы: Антон Мониер и Юрий Бонгарт. Россия не может быть признательна Швеции, захватившей у нее Балтийское побережье, но она может на какой-то период перестать быть злопамятной и помочь королю Густаву-Адольфу, враждующему с их общим, и притом, заметьте, главным врагом, королем Сигизмундом польским.
— Дьявол возьми!
— Он и взял, причем без спроса. Но вы, Клод, верный служитель всемогущего Ордена. Вы обязаны отобрать у нечистого награбленное и вручить его святой казне Ватикана.
— А вы знаете, что московский двор величает себя третьим Римом?
— Ответим так: один пал, другой стоит, третьему не быть! И поэтому вновь займемся казаками.
Пишите: «…Ваше величество, достоверно известно, что шесть дней тому назад морской паша не смог продолжать возведение крепости, которое он предпринял на Черном море. Помешали русские казаки…»
— Опять казаки! Какую цель преследуете вы, запугивая короля Франции? И какую пользу может извлечь из этого коалиция католических держав?
— Прямую: персидский шах Аббас, проведав, что на него готовится напасть Моурав-бек, атакует Турцию с юго-востока, а с северо-востока, по сговору с Россией, эту атаку проведут казаки реки Дона. Пять лет назад вас еще не было в Стамбуле; тогда донские казаки, разведав об отсутствии турецкого флота, дерзко проникли в Босфорский пролив и разгромили предместье Бюйюкдере, Ени-кей и другие поселения, украшающие европейский берег Босфора. Налет казаков встревожил турок, а мне он послужил новым доводом в пользу императора Фердинанда.
— Святейший глава Ордена не ошибся, предугадав в вас набожного католика, способного создать в Стамбуле сильный плацдарм для императоров двух империй: Германии и Испании. Я внимательно слушаю вас, граф.
— Благодарю. Итак, Клод, мой повышенный интерес к казакам вызван сложным узлом, завязанным политикой на Востоке. Клянусь святой Женевьевой, я нашел способ распутать его в пользу Габсбургов; по моему разумению, это значит — в пользу Франции. Царь Московии, преисполненный религиозной ненависти к католической церкви, тайно получает от шаха Аббаса серебро в слитках и использует его для подготовки войны с католическими государствами Запада. Так же тайно царь Московии ведет переговоры с одним из отпрысков Гиреев, повелителей Крымского ханства, об оказании помощи татарской конницей шведским полкам. Бахчисарайский мулла сообщил мне о начавшихся переговорах Московского посольского приказа с гетманом Запорожского войска, и вы знаете о чем?
— Очевидно, Посольский приказ учитывает вербовку Польшей запорожских казаков для битв с татарами и намерен оказать помощь шведским полкам казацкой конницей.
— Вы предельно подошли к истине. Через метропольный город Москву, с ведома царя Михаила и патриарха Филарета, беспрепятственно проезжают посланцы Швеции и гонцы Крыма, — первые на Юг, вторые на Север.
Наш король Людовик — воплощение земной кротости…
— Он агнец небесный! — Клод вскинул глаза к потолку, где в овале из букетиков роз сладострастные сатиры гонялись за испуганными нимфами, хватая их за обнаженные бедра.
Полюбовавшись нимфой с распущенными волосами, настигнутой сатиром, Клод перевел взор на де Сези и молитвенно сложил руки:
— Продолжайте, граф, во славу святой девы Марии.
— Извольте. Король Людовик склоняется к мысли, что будущее Франции зависит от победы меча императора Фердинанда. Разумеется, при нашем скромном содействии на берегах Босфора. Но король Густав-Адольф, скандинавский белый медведь, и царь Михаил, московский бурый медведь, не соблазнятся никаким искусственным медом. Они рычат, выпуская острые когти.
— Священные ножницы Ватикана могут остричь их. Да помогут в этом святому отцу апостолы Петр и Павел. Аминь!
— Аминь! — Де Сези устремил молитвенный взор к потолку и некоторое время пребывал в созерцательном безмолвии.
— Россия потворствует Швеции, — возобновил он разговор, — в Сечь, так называется область Запорожского войска, проникли интриганы Густава-Адольфа. Им ведомо, что казаки реки Днепра обладают высокими свойствами настоящих солдат, выносливостью и большой подвижностью, и что они под польским флагом участвовали в европейских сражениях на стороне Габсбургов, или же в отрядах «лисовчиков», или же в составе иных войск короля Сигизмунда. Военачальникам шведов, помимо того, казаки известны по событиям тысяча шестьсот тринадцатого — четырнадцатого годов, когда полковники Барышников и Сидорка, бросив лагерь гетмана Ходкевича, нанялись на службу к шведскому полковнику Делагарди.
— Рассказывают, что казаки, стоя на лошадях, сумели оторваться от земли и врезались в огни шабаша, обворожив своей бесшабашной удалью ведьм. Семьдесят семь польских ведьм не замедлили отдаться запорожцам, остальные остались верными своему козлу.
— Семьдесят семь из них обнаружили здравый смысл. Мне об этом говорили Квестенберг, советник Фердинанда II, и однорукий барон Ливонский, высказывая о запорожских казаках мнение Валленштейна, превосходно помнящего, что не кто иной, как казаки, в Хотинской войне с турками спасли Польшу от ужасного разгрома.
— А теперь интриганы Густава-Адольфа намерены перетянуть казаков реки Днепра в ряды шведского войска?
— Да, очевидно, в этом глазная цель их миссии: поднять восстание казаков против польской короны и воспользоваться услугами России, единоверной с казацкой Сечью, и этим значительно пополнить свой военный резерв.
— Это было бы гибельно для восточной линии битв императора.
— Для западной не менее. Слушайте, Клод, вот мой план: короля Людовика надо еще чаще, чем раньше, извещать о действиях казаков Днепра и Дона на землях и реках, прилегающих к Черному морю. Пусть Версаль содрогнется перед возможным нашествием русских казаков в страны европейского мира. Полезно сравнить этих казаков с монголами, недаром у них общий военный символ: древко с привязанным к нему конским хвостом. Стоя на лошадях, они способны перемахнуть через Босфор и Дунай, а во Франции, как вы догадываетесь, больше чем семьдесят семь ведьм. Представляя королю Людовику события в выгодном нам свете, мы можем добиться поддержки Франции султану в его движении не на Запад, против войск Габсбургов, а на юго-восток, против шаха Аббаса, якобы науськивающего казаков Дона против турок. О, нам благоприятствует фортуна: грузинский полководец Моурав-бек, Непобедимый, возглавит поход на Восток.
— Браво! Вот превосходный маневр, дающий возможность помочь Турции. Служитель Ватикана Пьетро делла Валле прислал в Коллегию пропаганды веры подробную реляцию об этом полководце. Он утверждает, что у Моурав-бека два сердца. Значит, можно будет влиять на одно из них.
Вынув кружевной платок с вышитой эмблемой: корона на двух перекрещенных шпагах, де Сези старательно провел им по напудренному лбу, оттененному гофрированными волосами, и, небрежно заложив платок в карман атласного жилета, подошел к иезуиту. Граф явно торопился:
— Закончим, Клод, реляцию так:
"…Нужно крепко подумать об этих живых людях.
Вашего величества посланник граф де Сези.
Константинополь. 1629 год".
Иезуит подметил желание посла избавиться от него и… совсем не торопился.
Но Боно был на страже: заметив нетерпение графа, он простодушно напомнил:
— Ваша светлость, вам надлежит выехать к Селиман-паше.
Иезуит нехотя ушел.
Де Сези никуда не ушел, он ждал Георгия Саакадзе на откровенную беседу. Но откровенность присуща херувимам и эскадронным начальникам, только не дипломатам.
Настойчивость де Сези увенчалась успехом. Саакадзе принял наконец приглашение посла и явился в Пале-де-Франс, сопровождаемый Дато, Ростомом и Димитрием. Он отметил убранство дворца со всей откровенностью знатока чудес. В остальном же он сразу дал понять, что он не новичок в дипломатии.
Граф досадовал, ибо не любил белых пятен на политической карте. Какую цель преследовал властелин Турции, удостаивая Моурав-бека совместной прогулкой? Только ли как полководец нужен Моурав-бек султану? Понять — значит выиграть. Но при любой ситуации полезно привлечь на свою сторону прославленного грузина. Впервые посетив французский дворец в Пере, Саакадзе держался как сфинкс. На пирах у пашей он уже напомнил графу строфу из Гомера: чеканный ритм, сдерживающий пламя. Несмотря на выпитое душистое и сладкое красное вино, способное свалить и слона, Саакадзе походил на сфинкса под пламенем египетского солнца.
С первого взгляда Саакадзе разгадал в де Сези политикана, а француз в Саакадзе — непреклонного государственного мужа. Понятной стала милость султана: Моурав-бек нужен ему для выполнения какой-то чрезвычайной миссии. Это не только интриговало, но и внушало тревогу, и посол короля принялся еще настойчивее добиваться встреч с избранником султана.
И вот сейчас, после церемонии приветствий, они расположились в удобных креслах возле зеркального камина. Секретарь посольства, долговязый, с бархатными подвязками на чулках, прекрасно овладевший турецким языком, для пущей важности служил переводчиком, хотя де Сези все, что было ему нужно, отлично понимал сам.
— Зачем я, франк, пожелал видеть военачальника Саакадзе в этом дворце? — улыбнулся граф. — О мой бог! Кто же в Стамбуле не хочет видеть как можно чаще столь знаменитого полководца?..
— А все же, господин посол? — повторил на турецком языке вопрос Дато. — Ведь путешественники не смеют отнимать у представителя короля время для праздной, хотя бы и приятной, беседы.
— Вы меня пугаете своей скромностью! — сухо ответил де Сези и тут же просиял. — Я надеюсь, что время мы используем для обоюдной пользы.
— Какую пользу ищет посол на Востоке? — осведомился Саакадзе.
— Тут же, что и вы. Необходимо, и как можно скорее, возобновить войну с шахом Аббасом.
— А что необходимо для верховного везира?
— Разумеется, не только кофе! Хозрев-паша за войну с опасным Ираном. Но, увы, в Диване заседают старые полководцы, они убеждают молодого султана, что большая часть поражений случалась из-за торопливости султанов, игнорирующих советы опытных диван-беков. Сущая правда! Из-за плохо изученных дорог, в некоторые месяцы превращающихся в море грязи, гибли верблюды, кони, гибли тысячи янычар и сипахов.
— Что же предлагает посол? Чтобы верблюды не гибли?
— Нет, чтобы кони янычар следовали за опытным проводником. Султан Мурад станет внимать лишь его словам. Необходимо уговорить Мурада немедля начать войну с Аббасом.
— Имя проводника?
— Моурав-бек!
— Это польза для посла. А что для проводника? Гибель янычар и сипахов?
Де Сези смутился, но лишь на миг. Саакадзе крутил ус и разглядывал наряд посла. «Слишком много кружев! За ними, как за гребнем волны, не видно человека». Но для Саакадзе он виден. Франк стремится отвлечь турок на линию Ирана. А к чему стремится он, Моурави? К тому же! Это заслуживает внимания.
— Хозрев-паша — верховный, везир. Почему он не торопится, если ты во всем с ним согласен, посол?
Де Сези слегка откинулся назад, как полагается для позиции перед выпадом шпаги вперед. «О, с этим грузином надо соблюдать все правила дуэли».
— Хозрев-паша неустанно заботится о блеске Оттоманской империи.
— А посол о чем?
— Я?! Я человек с причудами. Мой каприз — не каприз государства. Я хочу собирать ракушки на берегу Персидского залива. Вот и все.
— Там редкие образцы, — согласился Моурави. — Есть ракушки, похожие на королевского тигра, так разинуты у них пасти. Проглотить полмира им ничего не стоит.
— Беседа с вами — истинное удовольствие! — восхитился де Сези.
Он подал знак секретарю посольства. Боне не спеша внес вазу с фруктами, бутылку замороженного шампанского, бисквит и фужеры. Эта пауза понадобилась де Сези для обдумывания того, что было сказано и что надо было сказать. Саакадзе произвел на него большее впечатление, чем он предполагал. В этом герое сочетался дух мифического Кавказа и реального царства Грузии. Этот природный воин способен нанести поражение шаху Аббасу, в котором так нуждается султан. Поверив в возможность победы, Мурад пренебрежет другими возможностями, более призрачными, на Западе, и не преминет отказать в помощи против Габсбургов королю шведов Густаву-Адольфу, к которому так благоволит этот хитрец, патриарх Кирилл. Обо всем этом и словом нельзя проговориться грузину. Он и в безобидной ракушке тотчас разгадывает потайной смысл политического разговора.
Димитрий, отпив шампанского, передернулся:
— Сладкий уксус! Полторы змеи им на закуску!
Де Сези снисходительно улыбнулся и спросил, чем недоволен рыцарь гор? Ростом не совсем точно перевел с грузинского пожелание Димитрия, и переводчик констатировал, что вино славной Шампани показалось грузину нежнее поцелуя гурии, на который он рассчитывает в далеком будущем. Сам же Ростом с удовольствием отпивал размеренными глотками искрящийся напиток и советовал Дато не пренебрегать странным угощением. Чокнувшись с де Сези, Моурави залпом осушил фужер за здоровье посла короля франков, направляющего его политику в верную сторону. Поражение шаха Аббаса укрепит Стамбул на двух рубежах: восточном и западном.
— Почему так торопится с войной посол? — поинтересовался Дато, сохраняя невозмутимый вид. — Не потому ли, что шах Аббас мешает французской торговле?
— Вы на пути к истине! Моему королю нужно поражение шаха Аббаса. Дружба России и Ирана не нравится его величеству. И потому: "Цетэрум цензэо, Картагинэм дэлендам эссэ![2], то есть: «В остальном полагаю, что Карфаген должен быть разрушен!» Но, насколько я понимаю, для этого Непобедимому надо спешить в Грузию. Плохая дорога — вам не помеха!..
— Посол ошибается! Недавним поражением в Грузии я обязан наполовину плохой дороге, размытой дождями и затерявшейся в тумане и тучах… И вот мгла не позволила мне найти правильный путь к сердцу народа… Ну, до этого тебе, посол, дела нет! Я против Дивана не пойду ни по плохой, ни по хорошей дороге…
Поездка от Пале-де-Франс до Мозаичного дворца казалась особенно длинной. «Барсы» не нарушали молчания. Завязывался новый узел политики, достаточно тугой. Было ясно, что за спиной де Сези действуют внушительные силы. Но ради каких целей?! Потворствуя чьим интересам?! И кто платит здесь за кровь?
— Будем, друзья, настороже! Не нравится мне противозаконная дружба гиены и лисицы. Сам бог повелел им быть в раздоре… Хозрев показывает нам нежную атласную подушку для сна, вышитую мелким бисером. Но бисерные цветы и птицы при тщательном осмотре оказываются янычарами и военными кораблями. Действительность не располагает ко сну. Вторгаясь, эти бисерные злодеи рубят чужой народ и палят из корабельных пушек, покрывая чужой берег дымом и огнем.
— Я почти то же самое думал, дорогой Георгий, но мы слишком много бодрствовали, чтобы предаться дреме, да еще на неудобных подушках.
— Дато прав. И я скажу такое: мы привыкли спать только на грузинских мутаках, особенно в логове гиены.
— Посол хитрит, дорога в Иран у нас с Турцией одна, но… цели разные. И лучше, чтобы друзья Хозрева об этом не догадывались.
— Полторы лягушки им на закуску! Пусть для себя стелют атлас. Наши грузинские мутаки способствуют не только отдыху, но и крепким думам.
Чуть покраснев, солнце клонилось к морю, откуда подул свежий ветерок. «Барсы» подъезжали к Мозаичным воротам.
«Барсы» вели счет дням. Поэтому они то вдвоем, то группою слонялись по Константинополю, особенно по торговым пристаням Босфора и по базарам. Разговоры с купцами приносили им чистую прибыль: познание стамбульского мира.
Привлекали внимание «барсов» и собиратели масал и знатоки ходиси — преданий. В кофейнях они внимательно слушали меддахов-подражателей, придающих своим притчам аромат арабских сказаний, и чужеземных путешественников, собирателей чудесных историй. После странствий они к «Тысяче и одной ночи» прибавляли тысячу и один день — описания невероятно опасных приключений, в которых они якобы являлись участниками или очевидцами, что давало им право восклицать в своих странах:
«О боже! О аллах! О Будда!»
«Что сподобил всевышний узреть очам моим!»
«Что в своем величии благосклонно представил моим глазам сеятель возвышенных чувств!»
«Что в своем милосердии разрешил лицезреть рабу седьмого неба!»
«О люди, выслушайте притчу о посланце из царства жизни!»
«О посланце из царства смерти!»
«О небесной деве, разбрасывающей цветы у подножия бронзового пророка!»
«О… выслушайте! Ибо многое должны запомнить и юноши и старцы!»
И соотечественники с благоговением, восхищением и изумлением внимали «Мудрости лжи» и «Невероятной правде»…
— Послушайте, «барсы», о чем кричит этот обманщик в чалме?
«Нет истины кроме истины! — надрывался сказитель. — Знайте, правоверные; ценность ковра и ценность жизни познается с изнанки!..»
«Барсы» торопливо вышли из кофейни.
Они хмуро вникали в суть турецкой пословицы: «Птица не пролетит, караван не пройдет, пустынны дороги Анатолии».
— Э-э, Ростом, так было, так есть, так будет!
— Ты о чем?
— О мудрости лжи.
— А ты забыл, Элизбар, как мы часами простаивали с открытым ртом и закрытыми от благоговения глазами на базарных площадях Носте, Тбилиси или Гори, слушая окруженных почетом носителей чудес?
— Все это хорошо, — вздохнул Матарс, — но сейчас нам нужно другое.
— Еще бы не другое! — с досадой сказал Пануш. — В Картли должны знать, что время освежающего дождя близится. А здесь базары кишат сказителями, а не купцами из Грузии.
— Почему бы Вардану Мудрому, любителю почета и уважения, не догадаться пригнать в «средоточие мира» караван?
— Караван? — Ростом пожал плечами. — Удостой, Элизбар, мой слух — с чем караван?
— Конечно, не с грузом улыбок или слез. Ну… скажем вежливо, с кизяками.
Внезапно Ростом остановился и стал разглядывать четки, висящие над синей дверью, за которой виднелась небольшая лавка. На пороге стоял турок, перебирающий алые бусы. Приятные черты лица придавали ему сходство с веселым ученым из сказки, а почти праздничная одежда выявляла его отношение к торговым будням, всегда таящим в себе возможность необычайных встреч и разговоров.
Перехватив взгляд Ростома, устремленный на турка, Элизбар шепнул:
— Я тоже его узнал. Он был на берегу Босфора в первый день нашего приезда.
— И держал эти же четки, похожие на раскаленные угольки. Сам не знаю почему, но запомнил это, как яркий сон.
— Уж не он ли прислал те четки, которым Георгий доверяет самые сокровенные мысли?
— Похоже, что именно он.
— Выходит, следует узнать причину такой щедрости.
— И заодно оплатить то удовольствие, которое доставляют Георгию семнадцать мудрых советников.
Купец продолжал спокойно наблюдать за «барсами». В глубине лавки поблескивали удивительные четки, словно глаза неведомых обитателей морских глубин. Странный товар на полках заинтересовал Элизбара, а позади его Пануш и Матарс силились рассмотреть содержимое лавки. Пануш, подтолкнув друга локтем, сказал по-грузински:
— Не иначе, как Элизбар возлюбленную обрел, подарок подбирает.
Турок приветливо улыбнулся:
— Видно, аллах по своей справедливости послал удачу чужеземцу, раз веселье искрится в ваших глазах.
— Э-э, ага купец, ты угадал, мы за удачей на базар пришли. Не торгуешь ли ты этим товаром?
— Торгую, ага… Имени твоего отца не знаю.
— И хорошо делаешь, ага купец, многое знать тоже не очень полезно. А если понравлюсь, зови Элизбаром.
Видно, воинская осанка, черная прядь, будто крылом пересекшая чуть покатый лоб Элизбара, орлиный взгляд, отражавший удаль, пришлись по душе купцу. Он сдержанно, но приветливо улыбнулся.
— А почем у тебя окка мелкой удачи? — берясь двумя руками за притолоку, осведомился Пануш.
— С мелочью, ага, овечий шайтан возится. Лучше спроси: почем окка крупной.
— Согласен, — вступил в разговор Матарс. — Почем окка крупной удачи, вмещающей в себе победу над врагом, судьбой и смертью?
— Аллах да будет тебе покровителем, эфенди! Похоже, что ты уже купил крупную удачу, ибо расплатился за нее глазом.
— О-о, ага, ты мудрец или шутник! Мы должны расплатиться за огонь и за лед. Не тот ли ты, кого разыскиваем? Имя его подобно янтарю четок. Жаль, твоего не знаем.
Купец, пропустив мимо ушей упоминание о четках, сказал:
— Пророк подсказал отцу назвать меня Халилом, я покорился. Хотя сам назвал бы себя Рагибом, эфенди.
— Почему, ага? Халил очень, очень красивое имя.
— Видит аллах, ничего не говорящее.
— А Рагиб?
— Говорящее о многом.
— Он что, тучи заставлял греметь?
— Видит улыбчивый див, не было этого, но было другое. Рагиб много сделал приношений книгами, значит, аллах внушил ему мысль облагораживать души людей… Но почему меня не удостоил всевышний хотя бы догадкой — просить эфенди грузин переступить порог моей скудной лавки!
Халил приложил руку ко лбу, губам и сердцу.
— Спасибо, войдем. И пусть за нами поспешит к тебе счастье.
— Машаллах!
Одну лишь пылинку приметил Ростом в этом помещении, и то на рукаве у себя. Дерево блестело здесь, как стекло; куски воска отсвечивали голубым огнем. Закрыв глаза, можно было вообразить, что находишься в саду, так густо был насыщен тут воздух нежным запахом роз.
И товар в этой лавке был необычайный. Стены, сплошь увешанные четками, образовали самые причудливые арабески всех цветов радуги. Казалось, что в сплетениях невероятных растений запутались тропические птицы. Красота коллекции четок, очевидно привезенных из разных стран и в разное время, являла резкий контраст с незамысловатой, отчасти даже примитивной обстановкой. Но в этом было и преимущество: ничто не отвлекало глаз от античных экземпляров, хранящихся в узких ящичках, обитых ярко-зеленым бархатом. Прозрачные крышки из натянутого рыбьего пузыря позволяли любоваться янтарем и костью всевозможных оттенков, хризолитами, агатами, кораллами. Четки, выделанные из бирюзы, походили на кусочки замороженного неба. На бархате возлежали, словно гаремные красавицы, четки из жемчуга молочного и розоватого тона. С потолка спускались четки из каких-то странных блестящих камней, и их с неменьшим любопытством разглядывали «барсы». А Матарс, как к живым цветам, прильнул к четкам из толченых лепестков роз, издававшим тонкий аромат.
В этом ярком окружении за стойкой на высоком табурете сидел юноша лет семнадцати. Одежда на нем отличалась изяществом, красивые черты лица — благородством. На его слегка вьющихся волосах задорно торчало феска кораллового цвета, а с пояса хозяйственно свисала посеребренная цепочка с ключами от ящичков. «Барсы» переглянулись: «Уж не этот ли юноша принес четки Георгию?» Но он и глазом не моргнул, что знает их.
У противоположной стены стояла широкая тахта, убранная дорогим ковром и подушками. Не успели «барсы» устроиться на ней, как, по знаку Халила, юноша установил перед ними арабский столик с разнообразными четками. На немой вопрос друзей Халил ответил: «Так надо». Коснувшись четок, к которым было подвешено сердце из красного янтаря, Ростом подумал: «Придется купить, хоть и не собирались».
Сравнив столик с дном сказочного бассейна, Элизбар стал разглядывать решетчатое окно, пропускавшее мягкий свет, в голубоватой полосе которого словно дымились пурпурные, бархатисто-оранжевые и бледно-розовые розы, расставленные в горшках на широком подоконнике.
Привычка все замечать приковала взор Матарса к внутренней двери, неплотно завешенной ковром. Сквозь просвет в глубине виднелись чистые циновки, разложенные на полу. Пануш перехватил взгляд друга и забеспокоился: «Уж не к разбойникам ли попали?!» Но вслух вскрикнул:
— О ага Халил, сколько ни путешествовал, такой приветливой лавки нигде не видел!
— Аллах подсказал мне, что так приятнее. Если, помимо воли человека, судьба повелела стать ему купцом и на весь базарный день приковала, подобно сторожевой собаке, к лавке, то не следует ли собачью конуру превратить в киоск?
— Не иначе, ага Халил, как ты перестарался. А то почему отсюда не хочется выходить?
— По доброте дарите мне внимание, говорят — грузины все вежливые.
— Напрасно смущаешься, правда есть правда! Но если не купцом, то кем бы ты хотел быть?
— Аллах свидетель, по своей воле — путешественником, ради познания и спасения своей души. Хотел бы записывать все виденное и слышанное, ибо что другое, как не возвышенные слова, облагораживает и отводит от черных мыслей?
— Значит, мечтаешь стать книгописцем?
— По-нашему — ученым.
— А разве, ага, над тобою есть хозяин?
— Видит пророк, есть. Больше, чем хозяин.
— Кто?
— Мать.
— Мать?! — Ростом оглянулся на бесцеремонно хохочущего юношу. — Это так, ага Халил?
— Свидетель святой Осман, так… Ты, короткошерстный заяц, чему смеешься? Ступай к кофейщику. И еще, Ибрагим, возьми…
— Поднос со сладостями? — живо отозвался Ибрагим. — Может, мед мотылька? Нет? Тогда хал…
— Да убережет тебя пророк! Остальное бери все, что подскажет тебе добрая совесть, а не ифрит.
Но Ибрагим, взяв из-под стойки несколько монет, уже умчался.
— А почему, ага Халил, старшая ханым желала видеть тебя лишь купцом?
— По велению аллаха все предки моего отца и сам отец были купцами. Торговля драгоценностями и благовониями делала всех богатыми. Но отец говорил: «Хорошо и купцу знать книги». Меня учил раньше ходжа, затем четыре года я познавал мудрость в рушдийе, уже собирался перейти в медресе… Но как раз в это время небо нашло своевременным отозвать отца к себе. Слез моя мать пролила столько, что, стань они бусами, хватило б на тысячу тысяч четок, ибо отец за красоту и нежное сердце сильно любил ее и не пожелал ни новых жен, ни наложниц. А странствуя по разным землям за товаром, а также из желания узнать хорошее и плохое о чужих странах, проведал, что гарем для женщин унижение. Тут он решил, что Мухаммед не всегда справедливо поучал, а потому и с меня взял слово не подчиняться в этом корану.
Однако протекли дни, как слезы, оставив на щеках матери следы-морщинки. Как-то выпрямив согбенную спину, она сказала: «Знаю, мой сын, ты ученым хотел стать, не любишь торговлю. Кисмет! Должен стать купцом, ибо больше некому заменить отца. Иди и продолжай его дело, а он, взирая на тебя с высоты седьмого неба, пусть спокойно наслаждается раем». Я не счел возможным сопротивляться, хотя шум шелка не мог заменить мне шелеста страниц. Но не к чему огорчать уже огорченную. Лишь для приличия я просил дать мне два базарных дня для раздумья. В мечеть за советом я не пошел, ибо пяти молитв, которые Мухаммед положил на каждый день правоверному, достаточно для того, чтобы аллах сам помнил о наших желаниях, а лишнее напоминание о себе может показаться назойливее овода. Поразмыслив, я нанял каик и переправился в Скутари. Подымаясь от берега в гору, засаженную платанами и кипарисами, предался размышлению: почему платан сажают при рождении правоверного, а кипарис над гробом? Разве это не придумали византийцы? Войдя на кладбище, я стал читать надписи, надеясь найти в них совет и поучение. Сильный запах кипариса способствовал умиротворению. И так я переходил от одного тюрбэ к другому, от мраморных колонн, увенчанных вызолоченным или раскрашенным тюрбаном, к саркофагам с высеченными звездами и полумесяцем. Живые напоминали о мертвых, но мертвые паши и везиры не способствовали найти живую мысль. Тогда я обратился к столбикам с изваянною чалмой и полуистертыми надписями. Что обнаружил я здесь, кроме главного богатства подземного царства — молчания? Пустоту надземного. Лишь слова на обломке мрамора одного капудан-паши: «Он поставил руль на румб вечности, ветер кончины сломал мачту его корабля и погрузил его в море благоволения аллаха», — вызвали у меня мысль, что Сулейман Мудрый был прав: «Все суета сует». А надписи на скромных надгробных плитах: «Белая голубка торопливо улетела из гнезда скорби, чтобы получить место среди гурий рая», или: «На скрижалях судеб значилось, что Айша, красивейшая из цветов в цветнике жизни, сорвана со стебля на семнадцатой своей весне», отуманили мое сердце, ибо печальна на земле жизнь мусульманки. Под небом Скутари я еще раз сказал себе: «Нет, с помощью справедливости не причиню зла той, кого полюблю». Разобрав надпись на камне, под которым покоился певец: «Соловей на одно мгновение пленил рощу земли, чтобы навек завладеть травинкой эдема», я, не останавливаясь у хвалебных надписей улемов, отошел к дальнему углу. Там камни не отражали возвышенное, простой народ не смел изречениями тревожить глаза знатных прохожих. Но народ перехитрил самозванных хозяев земли, и, проходя, каждый правоверный вглядывался в изображение и восклицал: "Этот шил одежду, — на камне вырублены ножницы! А этот строил дом, — иначе незачем было его близким высекать на камне топор. А вот изображение бритвы, значит владел ею цирюльник. А на этом мраморе весла, значит: «гребец Босфора наконец доплыл до вечной пристани!..»
Все это хорошо, подумал я, но ни рощей, ни травинкой, ни топором, ни эдемом я торговать не буду. И, оставив царство кипарисов, я поспешил в долину Бюйюкдере, в царство платанов. Слава аллаху, это не произошло в пятницу, когда правоверные осаждают богатые фонтаны и приятные, покрытые пышной зеленью, площадки. И воскресеньем не назывался этот день, когда сюда стекались гяуры отведать сладость прохлады и насладиться красотой, созданной аллахом в день милостыней.
Уже солнце, окунувшись в огонь и кровь, собиралось покинуть ради ночного покоя небосклон, когда я готов был предаться отчаянию и возроптать на Мухаммеда, не желающего снизойти до совета мне. Но тут внезапно глаза мои узрели теспих — мусульманские четки. Они размеренно двигались в бледно-желтых пальцах. Машаллах! Смотрю и изумляюсь: бусы передвигаются, и в каждой из них солнце, облитое огнем и кровью, легкие воды Босфора и что-то другое, что нельзя описать. Потом догадался: мысль! Тут я решился узнать, кто владетель четок. Прислонясь к платану, он, не замечая земли, смотрел далеко за пределы уходящего солнца. Белоснежная кисея, обвивавшая его феску, говорила о его учености. Я даже пошутил сам с собой, «О Мекка, первый раз вижу улема, предавшегося размышлению». И тут ясно: четки отражали мысли, пришедшие из дальнего края, может оттуда, откуда каждое утро восходит солнце, еще бледное от сна, еще холодное от спокойствия неба…
А раз так, я поспешил домой: «О моя прекрасная мать, сам Мухаммед поставил на моем пути мысль, и сопротивляться не к чему. Я продам лавку отца и открою свою. Во имя аллаха, торговать буду четками!»
«О Абубекр, воплощающий в себе правосудие! О Омар, отличающийся твердостью! О Осман, подающий пример скромности! О десять пророков, блистающих мужеством! Не оставьте моего сына в его заблуждении!» Подождав немного, мать вздохнула, так как никто из четырех первых калифов и десяти пророков не подал голоса. «О мой сын, что могут дать тебе четки?» Я подумал: мысль! — и торопливо ответил: «Богатство!» Где-то стояли кипарисы и против них платаны. «Богатство? — удивилась мать. — От четок?» Свет стоял против мрака. «О моя мать! — протянул я руки к небу, словно хотел снять с золотого гвоздя луча воздушные бусы. — Увидишь, большое богатство, ибо я овладел тайной обогащения».
Подумав, мать сказала: «Пусть сначала будет по-твоему. Только знай, если четки не обогатят тебя, клянусь Меккой, ты вернешься к большой торговле». Меня уже ослепил блеск бус, я согласился: «Хорошо». И устроил себе эту лавку.
— И что же, — спросил Элизбар, — лавка обогатила тебя?
— Свидетель Мухаммед, нет! Но богатство моего отца выручило лавку.
— А как же ханым, успокоилась?
— Во славу пророка, на борьбу с желанием матери сделать меня богачом я призвал союзником хитрость: каждый день вынимаю из сундука оставленные мне отцом пиастры или аспры и вечером, возвращаясь домой, отсыпаю из мешочка перед матерью то, что вынуто из отцовского сундука. Она радуется и удивляется, как могут четки приносить такую прибыль. Потом, тщательно пересчитав, прячет монеты в свой сундук, говоря: «Твое». Через каждые четыре полнолуния я напоминаю: «Моя добрая мать, настало время пополнить товаром лавку». Мать достает из сундука монеты отца — столько, сколько надо, и, пожелав удачи, передает мне. Я осторожно спускаю полученное из сундука матери обратно в сундук отца и снова каждый вечер приношу ей мнимую прибыль. О Мухаммед! Ваш смех, эфенди, выражает одобрение. Все же два раза в год мы с Ибрагимом закупаем новый товар, и так как все знают, что у меня лучшие четки и я выручаю только расход, привыкли не торговаться. Так я отвоевал у судьбы тишину в лавке и покой души, а главное — время для начертания того, чему сам был свидетель и о чем рассказывали. И на путях, и в караван-сараях.
«Барсы» искренне восхищались выдумкой удивительного турка. Добродушное выражение лица, свободного от морщин, и пушистые усы делали Халила особенно обаятельным. Помолчав, он в свое оправдание сказал:
— Видит аллах, я не хотел обманывать мать, но так как убытков она от этого не терпит, то и обмана нет. Судьба меня тоже обманула, и я даже терплю убыток, ибо редко путешествую и мало записываю. Но надежда не покидает меня, и я жду. Когда мой Ибрагим еще немного подрастет и поймет, что жадность не украшает дни жизни, я вспомню о кораблях и верблюдах.
— Непременно будет так, — пообещал Матарс.
— Красивый у тебя сын, ага Халил.
— Аллах еще не додумался, как сына иметь без жены. Ибрагим — сын соседки, что живет в третьем доме справа от дома моей матери. Но если у меня родятся хоть десять сыновей, все равно Ибрагим — мой старший сын.
— А я решил… — замялся Элизбар. — Так с тобою…
— Невежлив, хочешь сказать, эфенди? Привык, «ягненок» с шести лет у меня. Раньше не догадался учить вежливости, а в семнадцать лет поздно. Предопределение аллаха… Это еще можно терпеть, и даже все остальное не опасно, если б не халва.
— Халва?! — удивились «барсы».
— Эту сласть сильнее, чем своих братьев, любит он. Едва солнце благосклонно сбросит на землю еще короткие лучи, уже Ибрагим бежит за халвой. Три акче каждый день, расточитель, на халву тратит. Я раньше поучал: "Ибрагим, пробуди свою совесть! У тебя два брата и сестра, купи им лучше лаваш. А он смеется: «Все равно всех не накормишь. Пусть хоть один сын будет у матери сытый и красивый. Бедность не большое украшение, а от сытых даже шайтан убегает, не любит запаха еды». Я промолчу, ибо сам научил его недостойным мыслям. Но, видя, как он старательно поедает халву, не вытерплю: «Ибрагим, разве Мухаммед не наставлял, что милосердие приближает человека к Эдему?» А этот ягненок, не подумав и четверть базарного часа, отвечает: «Видит небо, ага Халил, я не тороплюсь в Эдем. Пусть Мухаммед более достойных призывает».
Сперва я сердился, а теперь, когда ему семнадцать, поздно поучать, тем более… он прав.
— Но, ага Халил, что ты усмотрел плохого в халве?
— Да не будет сказано, что Халил придирчив. С шести лет я учил его читать не только коран, но и те книги, которые лежат вот тут, на верхней полке, учил переписывать не только коран, но и сказания, тихо напевать звучные песни, учил соединять и разъединять числа. Потом сам читал ему «Тысячу и одну ночь», учил любоваться антиками, красивыми садами, освещенными солнцем или луной, учил радоваться приливу и отливу Босфора, находить радости в познании истины, а он всем откровениям предпочитает мизерную халву! Это ли не насмешка?
— А мне, ага Халил, сразу понравился его благородный разговор, и вид его приятен, — сказал Ростом.
— И передо мной он таким предстал, — заметил Дато.
— Не удостаиваете ли меня утешением? Или правда, — Халил с надеждой оглядел «барсов», — заметили в нем отражение солнца?
— Еще как заметили! — с жаром проговорил Матарс. — Недаром за сына приняли.
— Видит пророк, почти сын. Давно было, прибегает сюда жена чувячника, что раньше за углом моего дома в лачуге жила, и плачет: «Ага Халил, возьми моего сына в лавку прислужником. Трое у меня. (Потом еще двоих успела родить, пока не случилось то, что должно было случиться). И ни одному кушать нечего». «Как так нечего? — удивился я. — Разве твой муж не зарабатывает?» А она еще громче плачет: «Кушать должны пятеро, а проклятый аллахом хозяин за одного платит и все грозит выгнать». — «А сколько лет твоему сыну?» Женщина заколебалась, затем твердо сказала: «Больше семи». Тут я неосторожно подумал: права женщина, прислужник мне нужен; хватит беспокоить старую Айшу, — дома работы много, и еще сюда спешит: воду принести, цветы напоить, ковер вычистить, порог полить. «Хорошо, говорю, приведи сына, о плате потом сговоримся». — "Какая плата, ага? Корми хоть раз в день и… может, старые шаровары дашь? — просияв, сказала и убежала, а через час привела. Долго с изумлением смотрел я на… Нет, это был не мальчик, а его тень. Лишь грязные лохмотья, спутанные волосы, голова в паршах, желтое лицо убеждали, что он обыкновенный, похожий на всех детей, снующих по базару и вымаливающих подаяние у ворот мечети. Оглянулся, а от женщины даже следа не осталось. «Тебя как зовут?» — спрашиваю. Поднял на меня мальчик глаза и весело говорит: «Во славу шайтана, Ибрагимом». — «Почему в таком разговоре шайтана вспомнил?» — «А кто, как не он со своей женой, нас, словно отбросы, из своего жилища выбрасывает?» — «Аллаха надо вспоминать, Ибрагим». — «Аллаха? Тогда почему он ангелов белыми и сытыми создает, халвой насильно кормит, а нас грязными и голодными?» — «Тебя кто в такое святотатство вовлек, щенок?!» — «Никто, ага, — осклабился, — сам догадался. Не трудно: на базаре толкаюсь целый день голодный, слова сами в башку прыгают». Тут я смутился. «Идем, говорю, я тебе полью на руки, потом покушаешь». — «Не беспокойся, ага, я привык: раньше надо заработать, потом…» Я совсем рассердился. «Если не будешь слушать меня, говорю, я палку для твоей спины вырежу из кипариса или платана». Эти слова он сразу понял, вышел за порог, покорно подставил ладони, я старательно поливал; воды на целый дождь хватит, а руки все черные, — не иначе как в бане надо тереть, чтобы соскоблить наросшую грязь. Дал ему лаваш, баранину, поставил чашу с прохладительным лимонным напитком, а сам отвернулся: сейчас, думаю, рычать от жадности начнет. Но в лавке так тихо, как и было. Повернулся, смотрю — мой Ибрагим в уголок забрался и медленно, как сытый купец, откусывает то лаваш, то баранину и спокойно приникает к чаше. Машаллах! Я тогда, на свою голову, кусок халвы ему подсунул. С жадностью проглотил: джам, джам, пальцы облизал и крошки с пола поднял. С тех пор — эйвах! — при слове «халва» дрожит. Позвал я хамала, велел домой бежать за служанкой Айшей. Принеслась старая, дух не может перевести: «Что? Что случилось?!» — «Ничего, говорю, не случилось, вот прислужника себе взял». Посмотрела Айша на «прислужника» и сперва расхохоталась, затем браниться начала: «Эстек-пестек! Разве четырехлетний обязан кувшин поднимать?» Я молчал. Когда служанка живет в доме ровно столько, сколько тебе самому лет, она имеет право и ругаться. Но вот она устала, и я сказал: «Айша, не притворяйся злой, отведи Ибрагима в баню, найми терщика на четыре часа…» — «На четыре часа? Он и за два с твоего прислужника грязь вместе с кожей снимет!» — «…И пусть даже пылинки на нем не останется, — продолжаю я, будто не расслышав. — Пока будет мыться, купи одежду и на запас… только дешевую не бери, непрочная. Цирюльнику прикажи красиво обрить». Посмотрел на меня Ибрагим (О аллах! Как посмотрел! Одиннадцать лет прошло, а все помню) и говорит! «Ага Халил, мне не семь и не четыре, а ровно шесть лет вчера исполнилось».
— Видишь, ага Халил, за твое доброе сердце, аллах послал тебе радость.
— А что потом было? Ибрагим полюбил тебя и забыл родных?
— Удостойте, эфенди чужеземцы, меня вниманием. Не сразу все пришло: семь месяцев откармливала его Айша. Затем пришлось новую одежду покупать, — красивый, высокий стал. Учителя, как уже сказал, не взял, сам учил. Айша жалела его, продолжала сама убирать. И тут в один из дней, как раз под пятницу, приходит в лавку чувячник и смиренно кланяется: «Да наградит тебя аллах! Помог ты нам, сына взял, — чуть с голоду не умер. Младших больше кормили… Сегодня решил, пора сына повидать, и еще… может, поможешь: три мангура очень нужны». Я дал пять мангуров и говорю: «Во славу аллаха, вот Ибрагим». Чувячник смотрит, потом обиженно говорит: «Я своего Ибрагима хочу видеть». — «А это чей?» — «Чей хочешь, ага, наверно, твой». Тут Ибрагим засмеялся: «Ага отец, это я». Чувячник от удивления слова не мог сказать, поклонился, ушел. Через пятницу опять заявился и сразу двадцать слов высыпал: «Я, ага Халил, за сыном пришел». — «Как за сыном? Жена твоя совсем мне его отдала». — «Меня не спросила. Мы бедные, за такого мальчика купец Селим много даст». — «А ты сколько хочешь?» — говорю, а сам чувствую: сердце сжалось. А чувячник взглядом Ибрагима оценивает, боится продешевить; наконец выдавливает из себя, как сок из граната: «Каждую пятницу по пять мангуров». Я обрадовался, хотя знал, что все берущие мальчиков в лавку три года не платят, лишь кормят не очень сытно и раз в год одежду старую дают. Схватил он пять мангуров, а в следующую пятницу приходит и говорит: «Все соседи-моседи смеются — за такого мальчика меньше шести мангуров нельзя брать». Еще через пятницу запросил семь. Я дал. Потом восемь — дал, девять — дал, десять — тоже дал. В одно из новолуний вдруг приходит и требует учить Ибрагима чувячному делу. Двенадцать, пятнадцать мангуров даю, а он и слушать не хочет: «Отдай сына!» Я рассердился, и он кричать начал. Народ сбежался. Чувячник руками машет, как дерево ветками, по голове себе колотит: «Аман! Аман! Сына не отдает! Любимого сына!»
Тут мне умный купец Мустафа посоветовал: «Отдай, ага Халил; раз требует — не смеешь удерживать, кади все равно принудит отцу вернуть. Не срамись, а Ибрагима четки обратно приманят, четки — судьба!» — «Ну что ж, говорю, бери». А Ибрагим повалился в ноги, плачет: «Не отдавай, ага, я никуда не пойду!» Народ уговаривать стал: «Иди, Ибрагим, аллах повелевает отца слушаться». Чувячник, как лягушка, надулся, — никогда такого внимания к себе не видел, важно так сквозь зубы цедит: «Одежду всю отдай!» — «Какую одежду?..» — «Как какую? Я пять пятниц хожу, каждый раз новую на нем вижу. Заработанную, значит, отдай!» Тут я всем рассказал, как платил ему, а он нагло смеется: «Раз платил, значит выгодно было». Соседи сочувственно вздыхали; знали, какая выгода мне от маленького Ибрагима. Но какой кади поверит, что купец без выгоды столько мангуров швырял? Еще плохое подумает. Пришлось одежду отдать. Пересчитал чувячник одежду и говорит: «Одного пояса не хватает; сам видел, а сейчас нету». Напрасно Ибрагим клялся, что потерял. Чувячник кричать начал, что богатый купец обсчитать хочет бедного человека. Пять пар потребовал; пришлось дать. Увел он плачущего Ибрагима, а я три ночи не спал; и матери моей жалко его, и Айша плачет. Эйвах! Уж я думал, может, пойти мне к чувячнику — предложить столько, сколько захочет, чтобы совсем отдал мне Ибрагима. Очень противно было, но вижу, идти придется, по барашку скучаю. Ради избавления от желтых мыслей стал записывать все, что видел и слышал в светлые дни моих путешествий. Но… не будем затягивать, расскажу к случаю. Все же надо сейчас завязать узелок на нитке памяти. Во имя улыбчивого дива потянем за собою притчу, похожую на правду, и правду, похожую на притчу. Первая пятница без Ибрагима напоминала понедельник. Тут мать воспользовалась моим отчаянием и невесту мне нашла. Заметьте, эфенди, я начинаю разматывать клубок воспоминаний… Пока женился, пока… Об этом потом расскажу. В одно из счастливых утр, только я открыл лавку, вбегает Ибрагим. Вбегает? Здесь уместнее сказать: врывается! Аллах! Оборванный, грязный, избитый, худой! Сразу согласился кусок лаваша с сыром скушать. Я забыл, что брезглив, обнимаю его, спрашиваю, а он от слез говорить не может. Я хамала за Айшей послал. Прибежала, плачет, целует грязного ягненка, потом, не медля ни пол-базарного часа, схватила и в баню повела, — там четырех часов, поклялась, было мало. Я от нетерпения четки считать принялся — одни пересчитаю, брошу, другие беру, не разбираю, дорогие или дешевые. На сороковой сбился, снова с первой начал. Вдруг приходит чувячник, быстро оглядел лавку и смиренно просит, чтобы обратно я Ибрагима взял. Я так раскричался, что он к дверям отошел и оттуда умоляет за десять мангуров в каждое новолуние взять. Я еще громче кричу, что и даром не возьму, уже другого за два мангура нашел. Испугался чувячник и умолять принялся: он тоже на два мангура согласен. «Только сейчас возьми и два полнолуния прячь, чтобы не увидели…» Чувствую, что от радости сердце широким стало, и не обратил внимания на просьбу — спрятать, только потом догадался, в чем тут хитрость была. Думаю об одном: лишь бы Ибрагим с Айшей не вовремя не пришли. А чувячник все умоляет. Тогда я сказал. «Возьму, но с условием. Приведи Ибрагима». Тут чувячник испуганно заморгал: «Ибрагим вчера убежал, думали, к ага Халилу, все о нем плакал. О аллах, где же этот сын собаки? Неужели вправду утопился, как обещал?» Я тут позвал свидетелей. Умный купец Мустафа тоже пришел. Я заставил чувячника поклясться на коране, что он отказывается от Ибрагима, уступая мне его навсегда за сто пиастров. Все случилось, как предвидел купец. Чувячник схватил монеты, поклялся на коране и выбежал как сумасшедший.
— А ты не выведал, почему чувячник столько вреда сыну причинил? — поинтересовался Ростом.
— Видит небо, в тот же вечер узнал. Счастливый Ибрагим страшное рассказал: чувячник всем хвастал, что у него сын подобен луне в первый день ее рождения, читает коран как ученый и богатые одежды носит. Тогда один торговец невольниками предложил продать ему Ибрагима за триста пиастров. Чувячник хотел четыреста. Торговались три дня. Тогда чувячник предложил торговцу зайти в мою лавку и посмотреть товар. Увидя Ибрагима, торговец сразу согласился на триста семьдесят пять. От радости чувячник все открыл своей жене: «Видишь, дочь ишачки, аллах послал тебе умного мужа. О, теперь мы богаты! Теперь я тоже ага!» Жена притворилась обрадованной, а когда наутро чувячник ушел, захватив с собою семьдесят пиастров, полученных в задаток, вымазала лицо Ибрагима сажей, нарядила в старое платье и велела укрыться в сарае — на тот случай, если искать будут. А второго сына, очень похожего на Ибрагима, немного умыла, одела в новую одежду Ибрагима, — остальную чувячник продал, хоть она молила, чтобы второму оставил, — и научила, когда придет торговец, прикинуться сумасшедшим, показать ему язык и тут же зад, не считаясь с тишиной… Так и случилось. Торговец, увидев мальчика, изумился: в лавке он ему показался выше и красивее. Тут же мальчик показал ему язык и зад, не считаясь с тишиной. Торговец охнул, тогда мальчик от себя сделал подарок: струйкой провел круг и заблеял. И снова показал то и это. Торговец завопил: «Где твой проклятый муж?! Он меня обманул, другого подсунул! Какой купец сумасшедшего захочет держать?» Мать стала упрашивать не сердиться, ибо «все от аллаха!» Мальчик в детстве упал на камень вниз головой. Но купец извлек выгоду, ибо покупатели смеялись над глупцом и не скупились на монеты. «Ему уже шесть лет, а у него ни голова, ни зад не растут». Тут мальчик решил, что как раз время, и снова не посчитался с тишиной и в придачу, высунув язык, замычал. Торговец выскочил из лачуги и побежал ко мне: «Где мальчик?! — „Как где? Чувячник забрал“. — „Почему меньше ростом стал?“ — „Без желания аллаха“, отвечаю, ни больше, ни меньше нельзя стать. А теперь та сторона — твоя, а эта — моя, и никогда не смей приходить в мою лавку». Торговец кинулся искать чувячника, найдя, выбил из него запах кожи и потребовал обратно семьдесят пиастров. Чувячник плакал, ударял себя кулаком в грудь и божился, что потерял их: «Аллах, аллах! Почему не понравился торговцу красивый Ибрагим?! И читать коран умеет, и писать…» Не дослушав, торговец заставил чувячника нюхать пыль улицы и, не обнаружив у него своих монет, поволок домой. Но лачуга оказалась запертой. Мать, предвидя ярость и торговца, и мужа, забрала всех детей и ушла к родственникам — арабам. Сама по крови тоже арабка. От пятницы до пятницы прибегал торговец к чувячнику. Но нет начала без конца. Пришло время каику торговца отплыть. Он еще раз тщательно обыскал всю лачугу, сарай и, не найдя пиастров, выбил пыль из чувячника и потащил его к кади. У торговца не было свидетелей, а чувячник клялся, что не только не брал, но даже не видел никаких пиастров.
Торговец был хоть и мусульманин, но чужеземец и, по одежде видно, богатый, поэтому кади поверил чувячнику и взыскал с торговца за клевету пятьдесят пиастров в пользу сберегателя закона. Торговец завопил: он и так потерял семьдесят! Чувячник в свою очередь закричал, что чужеземец три раза издевался над ним, и вот он, чувячник, не может работать и семья его голодает. Кади сурово напомнил: «Один час правосудия дороже аллаху, чем семьдесят дней молитвы», прочел торговцу суру о милосердии Мухаммеда к бедным и тут же взыскал с торговца пять пиастров за побои, которые лишили бедняка заработка. Торговец выложил перед кади пятьдесят пять пиастров и, проклиная Стамбул, хотел удалиться, но кади задержал его и взыскал еще два пиастра за оскорбление города, в котором живет султан. Торговец, швырнув монеты, поспешил к выходу. Кади опять задержал его и взыскал еще один пиастр — за неучтивость к хранителю закона. Торговец осторожно положил пиастр перед кади и, вежливо кланяясь, попятился к дверям, а выскочив на улицу, не оглядываясь, побежал к пристани. Кади сурово посмотрел на чувячника, напомнил ему суру о гостеприимстве и взыскал с него в пользу стража закона три пиастра за грабеж чужеземца.
Выждав, пока утих хохот «барсов», Халил, спокойно перебирая бирюзовые четки, сказал:
— О торговце все. Теперь об Ибрагиме. Когда его мать с детьми вернулась, чувячник избил Ибрагима за то, что он не сумел понравиться торговцу. О Осман, сын Эртогрула, сколько пиастров потерял он из-за проклятого аллахом сына! Тут Арзан, которому очень понравилось быть сумасшедшим, заблеял в лицо отцу и не посчитался с тишиной, услужливо пообещав еще не такое придумать, когда вырастет. Ибрагим воспользовался тем, что чувячник начал угощать палкой нарушителя тишины, и убежал ко мне. Остальное вы знаете.
— Все же ты платишь чувячнику?
— Разбойнику нет, но мать Ибрагима, лишь наступает новолуние, стучится в дверь. И я ей даю по двадцать пиастров. Арзана же за то, что он помог спасти Ибрагима, я устроил у своего шурина, ученого хекима, мужа моей единственной сестры.
С того дня до сегодняшнего прошло девять лет. Хеким сделал умного Арзана своим помощником, только настрого запретил ему не считаться с тишиной, ибо учтивость — лучшее лекарство для тех, кто не любит назойливого шума.
Ростом бросил укоризненный взгляд на потешающихся «барсов» и уже хотел извиниться перед Халилом, как в лавку почти вбежал пожилой турок.
— О ага Халил, поспеши найти подобные! — Он протянул нить, на ней не хватало трех бус. — О Халил, как раз пришел караван и мой хозяин не может без четок сосчитать, сколько платить погонщикам.
Халил взял четки, пощупал и, с отвращением отшвырнув их, кинулся к тазику, наполненному розовой водой, и принялся мыть руки:
— Как смеешь, гырба, протягивать мне четки, отдающие запахом бараньего навоза?
— Ага Халил, очень тороплюсь.
— Торопишься, иди к Сеиду, кроме благовоний, тоже четками торгует.
— Ага Халил, хозяин велел у тебя одного купить, в счастливую руку верит.
— Тогда подожди, сейчас вернется Ибрагим; а у меня богатые покупатели, десять нитей четок нужно выбрать, — сидишь, не время с тобой возиться.
— Ага Халил, очень тороплюсь.
— Тогда уходи.
— О аллах, хозяин велел у одного тебя…
— Тогда подожди.
— Ага Халил…
В лавку порывисто вошел Ибрагим. Увидя покупателя, он ловко поставил свой поднос на второй арабский столик, взглянул на протянутые четки и, морщась, снял с гвоздя точно такие же.
— Богатый купец, а четки покупает, как у хамала. Клади на стойку двенадцать пиастров.
Турок вмиг отсчитал монеты и поспешил на улицу.
Ибрагим достал тряпку, протер пиастры и опустип в ящик. Ополоснув руки, он достал из-за ковра чашечки и принялся разливать ароматный кофе.
— Ты что, к джинну в гости бегал? Или сам кофейные зерна выращивал?
— Хуже, ага Халил, сосуд для варки кофе сам вычистил. Ты бы из такого и глотка не сделал, я тоже.
— Наверно, покупатель в самом деле торопился, — заметил Ростом. — Не видал, чтобы, не торгуясь, платили.
— По желанию аллаха, у меня не торгуются. Все знают — лишнее не беру. Если за десять мангуров покупаю, за тринадцать продаю. Мангур на расход по лавке, мангур для дома и мангур откладываю для матери… Ты что, невежа, смеешься? — накинулся он на Ибрагима. — Или я неверно сосчитал? Смотри, как бы не пришлось обновить сегодня на твоей спине палку.
— Обновлять не стоит, — фыркал Ибрагим, — придется новую купить, эта укоротилась. Десять лет обещаешь и все не выполнил. А смеюсь я над твоим способом торговать. Хорошо, ханым про сундуки не догадывается. Ай харани, харани, съел я сорок котлов баранины, теперь пойду и расскажу.
— Будет то или не будет, тоже пять лет обещаешь… Лучше кофе еще налей, иначе остынет.
Ибрагим стал угощать «барсов». Вошел пожилой турок, за ним слуга хвастливо нес кисет с монетами.
Халил принялся показывато «барсам» четки, лежащие на столике, советуя, какие брать. «Барсы» важно рассматривали товар и, не понимая зачем, некоторые откладывали. Ибрагим, зорко оглядев покупателя и открыв ключом ящик, стал выкладывать четки, расхваливая подбор бус. Покупатель нерешительно щупал, перебирал, косился на Халила, явно, но тщетно ожидая его вмешательства, — наконец выбрал подсунутые Ибрагимом — костяные. Ибрагим приторно восхитился:
— О ага, с морем сравнить твою щедрость! Наверно, для сто первой одалиски стараешься. Ханым счастлива будет.
Покупатель от удовольствия осклабился:
— Тебя пророк не обошел догадливостью, но… — и он взмолился: — Ага Халил, посоветуй, боюсь ошибиться!
— О ага, — перебил Ибрагим, — ты и себе хочешь подарок сделать? Сразу видно, богат, как сарраф. Вот, коралловые, возьми для четвертой жены.
Покупатель сдался, он все больше таял от самодовольства, но заявил, что как раз четвертая жена сама купила себе подарок, и остальные имеют богатые четки, а для себя он возьмет будничные, ибо праздничные слишком дороги.
Тут Ибрагим с жаром стал его уговаривать не портить красоту пальцев дешевыми четками. После долгих убеждений покупатель взял костяные — для сто первой одалиски и для себя — гишерные, удобные для отсчета молитв и поклонов.
Когда он, не торгуясь, приказал слуге расплатиться и горделиво вышел, Халил напустился на Ибрагима.
— Ты почему излишне кланялся ему, словно перед тобой эфенди? Я как тебя учил?
— Свидетель Мухаммед, я разжигал его тщеславие для выгоды торговли.
— О Абубекр, подскажи, что делать с криводушным? Сколько раз я тебе внушал не унижаться просьбами! Пусть покупатель сам решает, что ему взять.
— Видит Мухаммед, и я тебя, о ага Халил, нередко уговаривал не мешать мне торговать. Если по твоему совету поступать, давно бы в лавке от четок и тени не осталось, а от сундуков — одна тень. А что на это скажет добрая ханым?
— Пусть так, — смутился Халил, — но зачем ты убеждал его купить для сто первой одалиски костяные, когда хорошо знаешь, что едва ли в его гареме насчитаешь десять наложниц, и то костлявых, по дешевке купленных у разбогатевшего Ади Эддина, у которого он не более чем старший слуга. И четырех жен почему ему преподнес, когда не тайна, что едва двум приличные одежды покупает.
— О мой ага Халил, кисмет! Ты не купцом, а праведником родился! Для десятой одалиски он бы и деревянные четки не купил, а для сто первой из слоновой кости взял, ибо хвастливость — первая буса его души.
— С неба упали три ответа, удостой одним: тебя совесть в расход, а не в прибыль вводит?
— Пусть Мухаммед пошлет тебе, ага Халил, спокойный сон, четки не пропадут: в день рождения второй жене подарит.
Халил пробовал еще оспаривать правоту Ибрагима, но «барсы» единодушно приняли его сторону: «Тщеславных» следует учить! И вообще, торговля есть торговля. Нельзя чрезмерную доброту показывать. Покупатели не ангелы, могут растащить товар задаром, как крысы — халву.
Тут Ибрагим вдруг заторопился: он сейчас вернется, дело маленькое есть. Когда он исчез, Халил вздохнул:
— За халвой побежал. Лишь удачно обкрутит покупателя, так сейчас же, как имам голову чалмой, себя вознаграждает. Хорошо, я цену сразу на весь товар назначаю, иначе от покупателей, постоянно торгующихся, невозможно было бы и часу спокойно посидеть.
Белые чашечки на каирском подносе казались уснувшими бабочками. Становилось жарко. Халил взял кувшин с водой и освежил пол.
— А почему своих сыновей не имеешь? У тебя, наверно, четыре жены, ага Халил?.. Если неуместно спрашиваю, прости.
— Три жены были…
— Пануш, эх!..
«Барсы» смущенно замолкли. Халил отсчитал три хризолитовые бусы, добродушно посмеиваясь:
— Небо проявило к нам снисходительность, и они все живы. О женах в другое время расскажу. Сейчас прошу удостоить…
Какой-то странный взгляд бросил Халил на «барсов» и с легкой иронией сказал:
— Заметьте, эфенди, тут я снова потянул нитку и клубок начал разматываться. Но не будем затягивать.
Халил замялся. «Барсы» переглянулись. «Неужели лазутчик? А почему бы и нет? Лавка на лавку не похожа и хозяин на хозяина». Хмурясь, Ростом поспешно спросил:
— Ага Халил, кого искал ты на берегу Босфора в первый день нашего прибытия?
— Вас, эфенди.
— Нас?!
— Видит пророк, без объяснения трудно понять.
— Но мы, кажется, поняли. Ты хочешь узнать у нас…
— Пророк свидетель, ты, эфенди Элизбар, угадал.
— Ну что ж, гостеприимный ага, спрашивай. — Матарс сверкнул глазом и опустил кулак на колено. Хозяин ему пришелся по сердцу, неприятно было разочаровываться. — Только знай, ага, грузины не всегда ценят любопытных.
— Потому и смущаюсь.
— Может, хочешь узнать, сколь велико войско в Картли?
— Нет, эфенди Пануш, это не волнует мою кровь.
— Тогда что тебя волнует?
— Что написал Шота Руставели после:
Что ты спрятал, то пропало,
Что ты отдал, то твое!..
Лавка погрузилась в глубокое молчание, ибо некоторое время «барсы», преисполненные изумления, никак не могли овладеть речью.
— Мы… мы… — начал было Матарс и осекся, ибо слова его переходили в мычание.
Халил вздохнул.
— Уважаемые чужеземцы, я верно сказал: без очень длинного объяснения трудно понять. Уже говорил я о любви моего отца к путешествиям, помогающим взять товар и отдать дань любопытству. Как раз аллах поставил на его пути Батуми. Не найдя того, что хотел найти, а именно оленьи рога, отец, по совету хозяина кофейной, поспешил в Ахалцихе. Многое удивило его и обрадовало в этом краю теснин и озер. Особенно понравились местные грузины, проявившие к отцу внимание. Они гостеприимно устраивали пиры, охоты, сопутствовали в поездках, стараясь отыскать то, что искал мой отец. Но больше всех подружился отец с одним весельчаком эфенди, по-грузински называемым азнауром.
В один из вечеров эфенди-азнаур пригласил отца послушать сказание о витязе в тигровой шкуре. Певец пел по-турецки о мужестве, дружбе и любви. Очарованный отец слушал всю ночь. Уже азнаур и его друзья устали, а отец, опьяненный красотой слов и мыслей, не замечал ни ночи, ни рассвета и в первый раз в жизни пропустил утренний намаз.
Эфенди-азнаур утешал отца и, смеясь, напомнил изречение: «Кто путешествует ради познания, тому аллах облегчает путь в рай».
Отец стал просить найти ему книгу или свиток «Витязя в тигровой шкуре», дабы певец мог переложить на турецкий язык. Он заплатит, сколько захочет обладатель драгоценности, ибо не мыслит, чтобы его сын Халил не насладился красотой возвышенных чувств. Но сколько ахалцихцы ни старались, не могли найти книгу. Тогда азнаур предложил отцу отправиться в Тбилиси. Эйвах! И тут отца ждало разочарование: хотя книга была у многих, но никто не пожелал расстаться с нею, даже бедные, сколько их ни соблазнял отец золотом и монетами. Богатые говорили, что волшебные созвучия Шота Руставели украшают их замки и дома, а бедные — что изречения воспевателя их единственное богатство и оно переходит из поколения в поколение. Хоть отцу и было досадно, но он проникся двойным уважением к народу, который книгу чтит больше золота. И аллах повернул его сердце к Грузии. Не знаю, так ли было или иначе, но отцу все нравилось в Тбилиси. Правда, майдан против стамбульских базаров короче в длину и ширину и не очень богатый, но там голодные дети и воющие собаки не в одной цене и покупатель норовит превратить лавку в рай, где слова заменяют шербет, а торговец выгоде сделки может предпочесть справедливость убытка.
Нравились отцу наполненные весельем духаны. И ряды амкарств, где сила братства способна остановить ураган. Отец уверял, что стал без переводчиков понимать созвучия любви и подвига. «Знай, мой сын, — часто повторял отец, — где смех и щедрость, там меркнет злоба». Еще многое рассказывал отец, и я не заметил, как был покорен вашей страной. Потом отец передал мне часть песен из «Витязя в тигровой шкуре», что уступил ему певец, переложивший в Ахалцихе драгоценные строки на турецкий язык. О аллах, почему нигде не сказано, как заглушить обиду? Запись обрывалась как раз на изречении, которое я прочел вам. Отец сказал: «Кто ищет, тому аллах помогает найти. Следи за приезжающими из страны гор и гроздей винограда». И еще сказал: «Помни о гостеприимстве, которое мне оказывали в стране крылатых коней и смеха, и окажи приезжим грузинам внимание и помощь во всем, в чем будут нуждаться». Селям вам! С того времени я слежу за прибывающими из страны, где дружба, отвага и возвышенные чувства дороже золота.
— Благосклонный ага Халил, тебя отец опьянил крепким вином, но в нашей стране есть и уксус, его никогда не пробуй, ибо он не способствует возвышенным чувствам и стоит дешевле клятв шакала.
— О эфенди Ростом, аллах одарил меня зорким глазом, и я умею отличать орла от коршуна… Но вас я давно разгадал, ибо в Исфахане мне посчастливилось многое узнать о Непобедимом и его сподвижниках… Об этом еще предстоит беседа.
— И мы обещаем донести до твоего слуха много возвышенных мыслей, сказанных витязем в тигровой шкуре.
— Если аллах пошлет тебе такое благородное желание, о эфенди Матарс, то знай, ты обогатишь меня большой радостью. Уже давно я узнал, что все грузинские письмена можно в Фанаре перевести на греческий, а с греческого на турецкий и…
В лавку почти вбежал Ибрагим.
— Ага Халил, достань ящик с жемчугом! Абу-Селим-эфенди велел подобрать самые дорогие четки для знатной ханым. Он сказал: «Зайду за ними».
По тому, как посмотрел на «барсов» Халил, они поняли, что ему известно, с какой ловкостью Георгий заманил эфенди в ловушку в Исфахане, когда этот разведчик вздумал подкупить Непобедимого. Нет, встречаться с Абу-Селимом «барсам» совсем не хотелось и, судя по взгляду Халила, он тоже не советовал.
— Мы скоро к тебе придем, уважаемый Халил-ага, тоже хотим четки выбрать для наших ханым.
Ростом поднялся, за ним остальные «барсы».
— Да будет ковром путь ко мне, и если вам все равно когда, то к новолунию приготовлю антики для знатных ханым из дома Великого Моурави.
Выйдя из лавки, они оглянулись, но эфенди Абу-Селима не было видно. Неужели где-то притаился и следит за ними? «Барсы» никак не могли отделаться от того неприятного ощущения, которое охватило их при имени Абу-Селима.
И потом Халил не договорил что-то важное, что необходимо выслушать. Они, конечно, посетят еще лавку, не похожую на лавку, и купца, не похожего на купца.
Некогда, в дни торжества Ирана над Картли-Кахети, шах Аббас, пируя у Георгия Саакадзе в Носте, сказал: «Кальян, кофе, вино и опиум суть четыре столба шатра удовольствия».
Тяжелой поступью шли годы, разрушая города, набрасывая мрачную тень забвения на безмолвные поля, покрывая пеплом холодные руины. Не прекращались беспощадные нашествия, набеги на малые страны, войны на Западе и Востоке. Ветер не только нагонял грозовые тучи, но и тучи знамен с изображением вздыбленных львов, разъяренных медведей, взвившихся змей и царственных орлов, разрывающих когтями добычу.
Беспокойно было на землях и морях. И на смену четырем удовольствиям появилось «сто забот». Четверо венчанных и невенчанных королей обратили свои и чужие государства в шахматную доску.
Замыслы их были сугубо противоположны, и они упорно не уступали позиции, стремясь предвосхитить намерения противников и хитроумными комбинациями спутать их ходы.
Ничто не совпадало в расчетах венчанных и невенчанных королей, ничто не умеряло их разбушевавшиеся чувства, и лишь одно объединяло игроков — вопреки всему выиграть!
Сквозь разрисованную слюду, затянувшую узкие оконца, скупо проникал свет утра, растекаясь по стенам, обитым золоченой кожей. В опочивальне «великого государя» уже мало что напоминало про сон. Впрочем, и в часы сна будто бодрствовал Филарет, опочивальню наполнял топот лошадей, по индийскому ковру, покрывавшему дубовый пол, катились, скрипя колесами, пушки, крестовые дьяки отчитывали ключарей за никудышное состояние храмов, наседали на нерадивых, а те пугливо ерзали на резной скамье, и в углу, где теплились синие и красные лампады, перезвон колоколов сливался с пальбой затинных пищалей.
Подумал: «Вот бы побродить ныне в топких моховых болотах, среди воды и грязи, вдали от проезжих дорог, потешиться глухариной охотой. К тому сейчас ход по насту, строй под осинами шалаш и жди подлета. Хорошо!.. О чем это бишь я?..»
Патриарх порывисто подошел к столику, покрытому малиновым бархатом, успокаивающим глаз, но не душу, переложил золотой, усыпанный кафимским жемчугом крест, лежавший рядом не с евангелием, а со свитками — донесениями дьяков и воевод о состоянии государства Московского, и с присущей ему быстротой в смене настроений захохотал было, но тотчас нахмурился: совсем уж некстати попали под острый взгляд шахматы, привезенные ему, патриарху всея Руси, из Стамбула послом султана Мурада IV, греком Фомой Кантакузином.
Маленькие башни из слоновой кости и черного дерева замыкали боковые линии квадратов двух враждебных сил. А ему-то что?! Не такими башенками по велению ума приходилось играть на необозримой доске государственных дел Московского царства. Под стать им Фроловская башня, что беспрестанно напоминала об уходящем времени. Приподнять бы и переставить ее на первый квадрат площади Красной, а там двинуть во всю длину и ширину западных рубежей, пусть валит коней, умыкает королев, грозит сделать мат дерзким королям.
Усмешка чуть тронула уголки красиво очерченных губ Филарета, но вспомнил о заботах и согнал ее. Опустился он в высокое кресло, византийский двуглавый орел украшал сиденье, кресло было покойным, способствовало размышлениям и думам.
А дум было множество, как канители на выходном платье. И то правда, отходило в далекое прошлое Смутное время, что отметилось разорением земли русской, пожарами, кровью, позором. Да уж и не кичиться, как раньше, шляхте, псам короля Сигизмунда. Все со скрежетом зубовным терпели, ибо «московское кесарство так разорено было войнами в лихолетье, что не только городов, но и деревень на полях не видишь, а где хотя деревенька и осталася — и тут людей нет».
И то ладно вспомнить: не самовластвуют уже так «сильники», что оперились на разоренной русской земле, настал срок прижимать не одних воевод норовитых и наместников, но и даже высшие власти духовные.
Лихолетье! Повалило, опричь дубов, столько людей, что не счесть! Немало соколов лишило воли. Пал жертвой мести Бориса Годунова и он, Филарет, Федор Никитич, знатный боярин, старший сын Никиты Романовича Захарьина-Юрьева, свойственника и приближенного Ивана Грозного. И вновь припомнил, как под высоким синим сводом восторгался он жизнью во всем ее роскошном многообразии. А в жене, красавице Ксюше-лебеди, Ксении Ивановне Шестовой, души не чаял, с нею все реки шли за молочные, а берега — за кисельные. Тешился по закону божьему, а все ж сладко. Да в лихолетье и ее не минуло пострижение. Уволокли в Заонежские скиты на Белоозере и посадили там в заточение, а постригли под именем Марфы.
«Псы Годунова Бориса! — Он всегда закипал, перебирая в памяти события былого. — Не по разуму усердные приставы! Они, окаянные, надломили крепкую натуру Никитичей, да не мою, дубовую. Молнии метал я, как иглы, и незримые оковы, как бечеву, рвал. Ксюша смирилась легче, ибо чистоту блюла. А я?! От себя не таю: любил утеху и… на чужих горлиц заглядывался куда как нежно… Всего было, и помногу… Бог милостив, все простил…»
Похвально сказано в «Новом Летописце» про пострижение Федора Никитича, кратко, но сильно: «Он же, государь, неволею бысть пострижен, да волею и с радостию велией и чистым сердцем ангельский образ восприя и живяше в монастыре в посте и молитве». А старцы Антониево-Сийского монастыря жаловались московскому приставу, что Филарет «лает их и бить хочет». Вот те и сердцем ангельский!
Был опальным, стал патриархом. А мир по-прежнему его приманивал. И теперь словно ветер проник в опочивальню и вновь донес лихие песни, а с ними буйный шум «псовой охоты». Вот, слившись с неукротимым конем, несется он, боярин, в щегольском кафтане на Погонно-Лосином острове в догон за лосем. «Улю-лю! Улю-лю! Ату его! Ату-у-у!!» И внезапно! «У-у-у-у» — донесло из-за угла эхо. Филарет махнул рукой: «Стало быть, опять кричал? — Стремительно подошел к лампаде. Лик вседержителя был непроницаем. — Надо наказать, чтобы на новом клобуке передали в воскрылиях крепнущую власть патриарха, на одном и другом пусть сверкают по четыре золотых дробницы с изображениями на них чернью святых, а херувим и обнизь да ублажат взор жемчугом». А в голову назойливо лезли воспоминания о мирском житье. А как щеголял он в боярском одеянии. Вот ведь как говорили в Москве мастера портняжного дела, коли на ком сидело хорошо платье: «Ни дать ни взять второй Федор Никитич Кошкин-Захарьин-Юрьев-Романов!» Взял золотой крест, взглянул, как в зеркало: «Где оно, время шумное?!»
Ушло! Грозой прокатило колесницу лет. Под низким темным сводом томился он, Филарет, по «милости» Годунова, якобы за то заточен, что покушение на трон всея Руси чинил… «А ты сам какого рода-племени? Может, татарского? Мурза! Али прямо с неба на трон Руси грохнул?» Припомнилось и томление в плену у поляков, долгий торг его сына, царя Михаила, с вельможами Польши за его, патриарха, освобождение.
А теперь не только шахматные фигуры покорны его тяжелой деснице, а почитай и целые царства. Теперь он «великий государь, святейший патриарх», — как величают его большие и малые бояре, и «благолепие церковное, недреманное око, кормчий Христова корабля», — как славят его белые и черные иерархи.
«Господь наш, милостивец, благословил» — и словно топоры добротные сбивали царство «в угол» и «в лапу». Нелегко было. Сперва нестройные, тянулись затем годы восстановления, подобно журавлям. Широко раздавал он, Филарет, дворцовые земли мелким и служилым людям: выборным дворянам, детям боярским дворовым и детям боярским городовым, беломестным казакам. Расширялось стрелецкое войско, вводились полки иноземного строя. И в строении церкви «божией» пресекался рукой его, патриарха, хаос: его повелением и благословением составлено «Сказание о действенных чинах Московского Успенского собора». Как в войске есть правило для боя барабана, так и в церкви должно быть правило для звона колокольного.
Царь не препятствовал. Раскаленным железом выжигал он, патриарх, многое «нестроенье» в монастырях — пьянство и своевольство: держали там и питье пьяное, и табак. Что, в схимники братию силком сгоняли? А коли своей волей, то пошто бога обманывать? И то сказать, бояре какие! Спасаются, бесово племя! Как их нарицать, ежели спасаются, а от чего — сами не ведают. Благочиние отметают и не по обычаю творят, а по греху: близ монастырей харчевни настроили, и продавалась брага, а старцы по пирам и братчинам ходили, постоянно бражничали и бесчинствовали. А этой бесовской прелестью римская Коллегия пропаганды веры воспользовалась и с нечистых времен первого самозванца, окруженного католиками, стала мутить Москву латинскими библиями, переводами с польских книг, латинскими изображениями «страстей Христовых». И ему, опытному охотнику, Юрьеву-Романову, и теперь по душе было б спустить с цепей своры гончих и травить еретиков: «Улю-лю! Улю-лю! Ату их! Ату-у-у!!»
Филарет тяжко вздохнул и повел плечами, будто хотел сбросить безмерный груз лет да вновь взяться за меч с гербом Рюриковичей на рукояти. Но вспомнил о сане, хмуро сдвинул брови и властно переставил белого ратника на один квадрат. Ныне приходилось обдумывать каждый ход, ибо те, против кого играл он, обладали высоким искусством и из доски «ста забот» выжимать для себя мед.
Таким обдуманным ходом он продолжал считать объединение всех христианских государств греческого закона, дабы противопоставить католическим силам Рима — осатанелого врага Москвы — силы православные, объединенные Россией. Прибывали к нему митрополиты, архиепископы, епископы, архимандриты и простые старцы из иерусалимской, александрийской, константинопольской патриархий, всю церковь восточную щедро наделял милостынею. Особенно жаловал патриарха Кирилла Лукариса. А тот в свой черед тянулся к патриарху московскому и всея Руси — и недавно вот прислал в дар Филарету панагию золотую греческой работы, а в середине ее на сапфире вырезано изображение благовещения. А сам он, Филарет, по просьбе Кирилла Лукариса отправил в стольный город султана с послом Семеном Яковлевым и подьячим Петром Евдокимовым милостыню кафедре антиохийской, а патриарху — изрядное число золотых монет, дабы возносил к небу молитву «за здравие царское». Правда, и от патриарха константинопольского ожидал он ценные сведения и советы добрые: доходил слух, что султан Мурад готовит большую войну против шаха Аббаса. Слух важный, требовал выверки. С шахом Аббасом у него, Филарета, шла игра сложная: «сто забот», помноженных еще на сто. По-прежнему дума была о западных рубежах, там гнездилась главная опасность. Там продолжала строить свои козни Речь Посполитая, а за ней теснились немцы Габсбурги, алчно поглядывали на Восток. Прибывали иноземные посольства.
А Иверия!
«Слезно добивались в Москве помощи послы единоверных грузин. Да только отпущены были налегке епископ Феодосий и архимандрит Арсений — так, без всякого дела. Не то время было, чтоб восстанавливать против Московии шаха Аббаса. А теперь-то? И подавно нет, да и не скоро настать может. Вот и выходит: солнце на спине „льва“ ярче светит, чем крест на груди Иверии… Хо-хо-хо… — Филарет пожалел, что ни с кем не может поделиться иной выдумкой. — Ни с кем! Разве уразумеют истину: что бог создал, того людям не переиначить… Патриарх! Хо-хо-хо… Хоть сто клобуков надень, все едино в душе и в мыслях разгульный боярин… Только власть, коей зело добивался, радует. Только мысли о Руси душу тревогой наполняют, только сын… безвольный царь… заставляет за двоих думать… дабы охальникам неповадно было за святую Русь лапы поднимать. Посему и быть патриархом по сильной воле, ворогам на устрашение!»
А Иверия?
«Вот князь Тюфякин послом в стольный город Персии отбыл. А то всем ведомо подлинно, что по наказу слово замолвит посол перед Аббас-шахом, чтоб милосердия ради и из любви к царю всея Руси освободил царя грузинцев Луарсаба. Так и пригоже будет… Да только отписки с гонцом давно нет».
Вынув серебряные часы с патриаршей печатью, внимательно, словно впервые, разглядывал в ней благословляющую руку и буквы «Ч.П.Ф.». Пытливо сквозь прорезную решетку, заменяющую стекло, посмотрел на циферблат:
«О чем бишь думу-то держал? О чем? О потерянном дне… Что было, то сплыло, и никому не дознаться. Подлинно — время яко черепаха ползет. А иной раз взлетит — соколу не догнать… Когда-то еще прозвучит благовест для Иверии? Эка ныне в голове вертится, чай совесть не чиста… Совесть! Для Руси что полезно, то и совестливо».
Вновь поднял крест и положил на запись. «О чем раньше думу думал? Да вот об Украины землях, о Киеве и Полтаве… Сказывают, охота там на… Тьфу! Отыди от меня, сатана! Пошто не в свое время суешься?.. Или мало по ночам смущаешь? Города-то сии к западным рубежам ближе, и неразумно жертвовать выгодами».
«У малороссиян одна только дума, — говорил ему, Филарету, годика три назад Исаакий, епископ Луцкий, посол, прося принять запорожцев под покровительство Москвы от гнета католицизма, — как бы поступить под государеву руку». — «В нужный срок поступят, а сейчас королевство Польское не злить, а войско накапливать». Вдруг хватил кулаком по столику, вздрогнули костяные фигурки.
«Скверна! Петухи в камзолах! Так не бывать власти шляхов над Русью. Впредь и навечно! Буде! А и в обгон допускать погань не тоже. Царь всея Руси первый должен выходить к горным громадам и к морям-океанам. Бог даст, стрельцы проскочут степи, Дон пересекут, выйдут к Кавказу! — Широко осенил себя крестным знамением и переставил на доске белого всадника на два квадрата вправо. — На доске все гладко! — С сожалением покачал головой. — А дальше горы, за коими нехристь шах Аббас притаился… Притаился ли? Все одно тут-то его и обыграть надо, да только не спеша, разумно». А Иверия?
"Сказывают, в Колхиду плыли язоны за золотым руном. А шах Аббас тоже слабость питает к руну золотому — вот и ретив, обогнать умыслил султана. А когда двое друг друга перегнать хотят, третьего не видят. И еще сказывают, будто у грузинцев женщины на конях бились с ворогами. В одних хитонах и волосы по ветру! — Филарет молодцевато приосанился, перевел взгляд с записи на лампады и махнул рукой. — Не гоже бабам ввязываться в ратное дело! Не гоже, а занятно!.. По словам грузинцев, Иверия — удел богородицы. Каков, а? Зело хорош удел!
Грузинцы и царю Михаилу по сердцу пришлись, и главное — теперь, а не в начальный год царствования, когда еще «не бе ему толико разума». Сокрушается и он, что великие шкоды чинят басурмане в Грузии, замки князей рушат, города ломают, монастыри разбойно грабят, деревни пеленой пепла кроют. Да только зря, не владычествовать над Грузией ни турецкому султану, ни шаху персидскому. Ныне встанет Москва и на Черном море и на Каспийском. Вот тогда и время единоверцев под высокую руку взять".
Задумчиво прошелся по палате. От недавнего буйства и следа не осталось. Глубокая дума бороздила высокий лоб. Подошел к затейливой печи, приложил пальцы к изразцам. Исходил от них приятный жар, и сине-красные блики дрожали на изразцах. В полумгле четко вырисовывались на доске костяные фигуры, и в короле черном было что-то заносчивое, от польского Сигизмунда.
Передал ему, святейшему патриарху, думный дьяк накануне запись: важная, мол. А что не важно? Какой свиток ни тронь, то огнем обжигает, то льдом морозит. Вот еще печаль! До конца развернув послание, погрузился в затейливо выведенные ореховыми и красными чернилами строки. Он то хмурился, то насмешливо улыбался, разглаживая шелковистую бороду. "Свейский Густав-Адольф суетится. Грамоты шлет: за спиной-де Польши стоит грозная сила — империя Габсбургов, не сломить коли ее и Польша останется несломленной. Сетует еще Густав-Адольф, что уже можно было ему со своим войском через всю Польшу пройти беспрепятственно, но тут помешали имперско-католические войска тем, что «великою силою близко пришли и осадили город Штральзунд», и пришлось ему, королю свейскому отвлечь свои войска на выручку Штральзунда… Габсбурги! Звери лютые! Вот бы на них своры гончих: «Улю-лю! Улю-лю! Ату их! Ату-у-у!!» Скосил глаза на икону «усекновение главы Иоанна Крестителя» и набожно перекрестился.
А Густав-Адольф прямую тропу к душе патриарха всея Руси нащупывает, не унимается, стращает:
«…Папа, цесарь римский и весь дом Австрийский только того и ищут, как бы им быть обладателями всей вселенной, и теперь они к тому очень близки… Вашему царскому величеству подлинно известно, что цесарь римский и католики (папежане) подвели под себя большую часть евангелических князей в Немецкой земле…»
Известно и другое: другом прикидывается Густав-Адольф, агнцем небесным. Вот и увещевает для собственных польз. И так печалуется:
«…Если только император и католическая лига (цесарь с папежскими заговорщиками) одолеют Свейскую землю, то станут искать погибели русских людей и искоренения старой греческой веры».
"Искать-то станут, да только… — и резким движением выдвинул на квадрат белого ратника, сбив черного. А наперерез двинул тысяцкого с мечом. — Пусть, яко волки, трепещут!
А свейскому не до куражу, словами как битами мечет. А тут не в городки дуть, в царства! Кто до шахмат горазд, каждый хоть семь раз отмерь, а один — отрежь.
Задирист больно ты, Густав-Адольф: Московское царство-де в рост пошло. А ждал, что в наперсток? Стрелецкие полки на старых рубежах и к новым приглядываются. Пушки и пищали умельцы выделывают. Под знамена ставят рейтар, драгун, солдат. Так-то, король свейский! А к чему присовокупил: «Московия оружейный завод под Тулой задумала…» Откуда выведал? Кто зело болтлив? Сыск учинить надо… Крепнет Московское царство, а западные области, священные земли России, все еще у королевской Польши! И Сигизмунд по-прежнему величает себя королем России. А виной всему немцы Габсбурги. Не можно такое терпеть!"
Перенес белого короля через башню, — здесь засаде быть… "Самим ведомо: не можно! Только дорого просит за дружбу и любовь король свейский: ему б и казаков донских, и селитру для пороха, да зерно по приемочной цене, и чтоб без пошлин, для войска, в придачу и денег для битвы с общим-де недругом…
Видно, Густав-Адольф адамант крепкий: по кулаку кулаком бьет, но опричь того — хитер. О подмоге просит, а сам небось затаил одно: русских с берегов балтийских навек согнать да так прижать к скалистым бокам Урала, чтобы окрасились те кровью праведной да гудели б веки вечные под сапогом свейским. Токмо не стать такому, во имя отца и сына и святого духа! Два Рима падоша, третий стоит, четвертому — не быть!"
Сжал посох да так ударил набалдашником по столику, что фигуры подпрыгнули на шахматной доске, а король черных долго шатался: «Вот-вот покатится с бесовских квадратов. Да удержали паны на черных лошадях. Стало быть, игре покуда не конец».
Приложил наконечник посоха к ладони: «Остер! Вместо копья сойдет. А куда целить? Через море на купол с полумесяцем… — И подвинул к себе свиток, оставленный послом Фомой Кантакузином. — Крепкий орешек, да не крепче русского зуба. Управимся… Не то время… Ныне каждому орешку свой день…»
Задумался. Лицом стал неподвижен, будто написан Андреем Рублевым: отсвет щек желтоватый, а взгляд сверлит так, что и железо, как лист, пронзит. И тишина в палате стала напряженной, будто звенит, как натянутая тетива после выпуска стрелы.
"Сколь ни гадай, сколь ни вымеряй, а восточные дела требуют принять союз, что султан предложил через посла Фому Кантакузина. Не только Фому, всех людей его соболями пожаловал. И Фома на царском жалованье бил челом и в обратный путь просился. До отпуска его собрались здесь, в доме патриарха, и в переплясе сотен свечных огней произвели договорную запись, торжественно и с достоинством. Свиток был велик, аршина в два, а дел запечатлел лет на двадцать.
В красной строке главное: турецкий султан хочет быть с царем московским в дружбе «навеки неподвижно», обмениваться послами и грамотами! Против польского короля Сигизмунда, заверял Фома Кантакузин, окажет султан Мурад царю Михаилу сильную помощь «ратьми своими» и будет «стоять заодин». И еще — зарок султана подсобить Руси вернуть города, что поляки загребли по перемирию: Смоленск, Дорогобуж, Северский, Стародуб, Почеп, Ярославль, Невель, Себеж, Красный Трубчевск. Да и еще твердо рек Мурад, царь турок, что воспретит клевать войной русскую землю хану Крыма — стервятнику, ногаям и азовцам — ястребам. А еще: честно обязался не величать отныне самодержца «королем московским», а токмо полным царским титулом".
Язвительная усмешка заиграла на губах. Откинулся на спинку кресла, приподнял посох и наконечником пощекотал черного короля — и почудилось, что зло засверкал тот алмазными глазками.
"В богоспасаемом граде Москве и во всем царстве могут довольны быть люди разумные и добрые. Что посулил Кремль неверной Турции? В скупых словесах нарушить перемирный срок с Польшей. Да слова расплылись, яко дым от кадильницы. Лови его, накрывай тюрбаном с полумесяцем. Сами расторгнем со временем. Всему свой черед. Семь раз прикинь, один раз аминь!
А от Турции много вытянули. В кровных врагах Польши числится и Турция, значит, полумесяц Босфора ближе сердцу Филарета, чем католический крест Кракова.
Ход красный! Натравить султана на Польшу, а самим с годин пять силы накапливать, лишь затем утвердить войну на западных рубежах. И шах Аббас возблагодарит, что подсобили войско турецкое на Запад переметнуть. Габсбурги же вознегодуют и на турок кинутся, а те сами бесы. Тут Густав-Адольф Свейский на Габсбургов лапу Севера обрушит, заодно и на Польшу. Сигизмунд же, упырь, обернется неосторожно да и угодит под московский топор.
Ослабнет Польша, и Габсбурги не станут угрожать Москве. Он, патриарх, Филарет, овцехищных волков люто устрашит: пастырь бо зверогонитель бысть!.. Улю-лю! Улю-лю! Ату их! Ату-у-у!!"
Филарет пошел по палате, да круто обернулся к шахматной доске, властно смахнул черного короля в ящик, прикрыл крышку. И ему казалось, что с этого часа Польша у него на замке…
Все чаще впадал в задумчивость грозный «лев Ирана». Почему нигде не сказано, что делать с назойливыми мыслями, в избытке осаждающими твою голову? Правоверные со страхом взирают на белый тюрбан повелителя. Но то, что сокрыто под траурным одеянием, никому не должно быть доступно, ибо:
Ты доблесть и силу свою покажи,
Пусть враг добровольно в могилу сойдет!
Шах Аббас отложил книгу в парчовом переплете: "Видит пророк, прав шейх Муслих-ид-дин Саади, его поучение, подобно солнцу. Ушли столетия, а Саади продолжает сиять! В чем его сила? В мудрости. Так будь и ты, шах Аббас, мудрым, дабы не закатилось твое солнце вслед за тобою.
— Спрячь в заповедник сердца печаль о Сефи-мирзе! Спрячь в тайник души горечь от потери Лелу! Спрячь от друзей и врагов в ларец ума запоздалое раскаяние!
В нору скорпиона ты пальца не суй,
Укуса коль вынести сил не найдешь…
Видит аллах, Саади, я внемлю твоим советам…"
И вновь шах Аббас принялся с каким-то неистовством за дела Ирана, забыв про солнце и луну.
Радовались ханы — Караджугай, страж справедливости. Эреб, ценитель перебродившего виноградного сока, — он даже напился по этому поводу и запоздал на зов «льва Ирана». Узнав о причине непослушания, шах Аббас отправил с абдаром веселому хану бурдюк с лучшим вином, приказав ему после сна просидеть в мыльной воде два базарных часа.
Когда, проделав все, что повелел шах-ин-шах, Эреб-хан как ни в чем не бывало появился в комнате «уши шаха», грозный «лев» спросил, не привиделось ли хану во сне, что станет с Ираном после конца путешествия царя царей Аббаса по чужой и своей земле.
— О повелитель из повелителей, — искренне огорчился Эреб, — почему желтые мысли тревожат тебя? Разве шах-ин-шаху не предназначено аллахом бесконечное бодрствование?
— Воля властелина вселенной в тумане неизвестности. Все, что повелю я, да исполнится! Иран должен стать неуязвимым, как сердце гранита, что покоится в глубине гор.
— О аллах! Как допускаешь ты тревогу до шах-ин-шаха?! — вскрикнул Караджугай. — О великий из великих шах Аббас! Разве Иран сегодня не сильнее, чем пять лет назад? И не будет еще сильнее через пять лет? Или тебя тревожит комар, щекочущий сейчас ноздри султана Мурада?
— Ханы мои, ваша верность испытана мною в ниспосланных аллахом радостях и огорчениях! Аллах проявил ко мне приветливость, и за сорок два года моего царствования я возвратил Ирану то, что было завоевано Исмаилом великим и, по слабости моего деда и отца, отторгнуто слугами шайтана — турками и узбеками. Да будет над ними огонь и пепел! А Гурджистан?! Эта страна — отражение сущности ее бога: она каждый раз воскресает после уничтожения. Но солнце подсказало мне способ увековечить ее покорность Ирану. Не кто иной, как шах Аббас, заставит грузин лбами доставать землю. Ханы верные, разве мои плечи не отягощены трудами, ниспосланными небом? Или недостаточно проявлено доблести в битвах? Не из праздности пробуждаю я память вашу: увеличивать, а не уменьшать повелеваю избранным ханам Ирана!
— О солнце вселенной, кто осмеливается думать иначе?
— Кто, от рыбы до луны, дерзнет опровергнуть эту истину?
— Ты, Эреб, сказал слова, подходящие к месту. — Шах сделал движение рукой, означающее: эта комната — оплот повиновения. — Но опрометчиво, мой Караджугай, думать, что комар не может повредить льву… Или забыл притчу о комаре, который, влетев в ноздри льва, заставил чихнуть его сто и один раз. Этим воспользовались гиены и растерзали обессилевшего царя зверей и пустынь…
Задумчиво смотрел шах Аббас на покрытую лаком доску, отражавшую землю и небо. Тридцать две фигуры самоотверженно бросались в битву, применяя ходы, созданные высшим разумом. Гибель пешек и подвиги коней, уничтожение военачальников и разрушение башен вызывали в глазах шаха холодный блеск, а в сердце прибой кипучих волн. Игра многих сводилась к победе одного короля.
Этим королем возжелал стать Аббас. Он играл умело, крупно, используя намерение ряда европейских стран заполучить его как союзника в их ожесточенной борьбе с турецким султаном. По квадратам площадей в Исфахане на конях, верблюдах и кораблях беспрерывно выезжали из Ирана послы, которых он посылал в Московское царство, в любимицу морей — Голландию, в знойную Испанию, к воинственному германскому императору и христолюбивому римскому папе. И по этим же квадратам морей и земель прибывали к нему посольства из снежной Руси, туманной Англии, стран крылатых кораблей — Испании и Голландии. Играя с Западом, он не забывал Восток. И далекий Сиам уже находился в пределах его глаз.
Шах Аббас! Он не застыл в косности, не дурманил себя курением, не предавался гаремным излишествам. Яд и кинжал были бессильны пред ним. Он был «царь царей»! Такой же, как Кир и Дарий из династии Кеянидов, Ардекир, Сапор и Хозрой из династии Сассанидов, Исмаил и Тахмасп из его династии — Сефевидов.
Но он не был счастлив. Чем больше высоких дел вершил он на благо Ирана, тем коварнее становилась призрачная птица, порхающая возле зорких глаз и ускользающая из-под цепких рук.
«Сто забот» продолжали отягощать его. Игра требовала тысячи ухищрений, и нелегко было завершить ее безоговорочным матом.
Шах Аббас становился все задумчивее. Скользили тени уходящих дней, оставляя в душе тревогу.
«Комар! — восклицал шах. — Хосро-мирза и Иса-хан радуются. О, как благосклонна к ним судьба. Они пригнули к стопам шах-ин-шаха Картли и Кахети и возвратились в Иран с большим войском!.. Видит аллах, лучше бы они позволили грузинам выстроить пирамиду славы из двадцати тысяч голов сарбазов, но привезли бы мне одну — голову Георгия Саакадзе! Свидетель Хуссейн, не турки устрашают меня, а… Непобедимый! Да будет известно легковерным: раз Непобедимый не побежден, ничего не стоит победа ханов! Торжество царя Теймураза и князя Эристави смешит умных и радует глупцов. Кто сказал, что временное отступление полководца — поражение? Лазутчики доносят: в большом почете Непобедимый у султана Мурада! — Шах крепко сжал в руке чубук кальяна. — Вот источник беспокойства! Бисмиллах, дружба царя Русии и патриарха Филарета с Ираном — мираж в пустыне! Избавятся от когтей Польши, и… мираж рассеется. Царство медведя придавит царство льва, Русия выйдет к большой воде, ибо от глаз ее не может спрятаться ни одна капля. А торжество медведя над краковским орлом выгодно и шведскому королю, и голландскому, и всем, кто решил сейчас сразиться с Габсбургом; выгодно это и патриарху, смеющему называть себя „вселенским“, греку Кириллу Лукарису, а главное — выгодно Турции, ибо королевство Польское извечный враг османов. Видит аллах, я существую как вечный владыка, и мне Польша не мешает, но я помогаю Русии воевать с королем Сигизмундом, — все средства хороши из запасов мира, что отвлекают русийцев от Гурджистана. Непобедимый уверяет, что и без помощи единоверцев может избегнуть власти Ирана. Но у него нет ключей к сокровенным тайнам, и он забыл о комаре. Или посол франков перестал щекотать ноздри завистливому Хозреву, первому везиру? А везир не щекочет ноздри своей жене-гюрзе Фатиме? А она своему брату-павлину, султану Мураду? Все это так, но зреют плоды Закума, и чихать, иншаллах, придется Непобедимому! Повелю лазутчикам выведать, сколько золотых туманов насытят двух разбойников — посла франков и везира османов, чтобы они защекотали Моурав-бека… На поле битвы он непобедим, но комар… Комар может все! Защекотать царя, обессилить муллу, не допустить Непобедимого до поля битвы… А если аллаху угодно, пусть потом султан обрушит на меня хоть все свои орты, — не устрашусь!.. По воле аллаха, сотворившего души, придет много, убежит мало…»
Он передвинул белого слона на семь покрытых лаком квадратов и внезапно приказал дежурившему хану отправить в августинский монастырь гонца стражей и пригласить на ужин патера с главными миссионерами.
«Да возвысится величие аллаха! Свет в моем светозарном сердце! Я разрешил христианским странам помогать мохамметанским. И я, шах Аббас, завоевал остров Хормоз… с помощью англичан… Аллах не останавливает свое милосердие на полпути, — еще многое завоюют правоверные с помощью христиан, вечно дерущихся друг с другом…»
Выслушав слова гонца, подкрепленные звоном клинков стражи, испуганные католики, оставив устное завещание, попрощались с остальной братией и обреченно поплелись в Давлет-ханэ. Не впервые шах приглашал их к своему столу, угощая богатыми яствами, и вел богоугодную беседу, хваля чистоту веры Христа. Но в два часа ночи?! Пресвятая дева, не замыслил ли неверный лишить монастырь главенствующих монахов?!
Вот и Давлет-ханэ. Пышный зал трапезы. В четырех углах — чучела львов. Вздыбленные, они держат наготове острые сабли, действуя на нервы более устрашающе, чем их живые собратья. Шах затаил усмешку, но милостиво расточает приветствия, прося еще раз объяснить, в чем истина учения Христа.
Обрадованные монахи, косясь на вздыбленных львов, проникновенно разъясняют властелину шиитов смысл учения сына божьего. Шах одобрительно кивает головой, глаза его затуманили слезы умиления.
— Благо и величие Ирана! — воскликнул растроганный патер. — Ты, снисходительный властелин, покровительствуешь нам, грешным. Основанный по твоему цезарскому разрешению августинский монастырь беспрестанно возносит молитвы о ниспослании тебе долголетия. Высокочтимый царь многих земель, ты в небесной доброте уже четыре раза посетил монастырь святого Августина. Не лишай нас и в дальнейшем твоих милостей.
— О удостоенные стоять на верхней ступени лестницы, ведущей к небу! — Шах кинул на миссионеров благостный взгляд. — Говорите мне долго о римской вере, ибо еще не знаю, какою истинной дорогой пойду!..
Миссионеры преобразились. Им хотелось вознести хорал «Тебя, бога, славим!». Они с жаром принялись доказывать, что «нет веры, кроме веры католиков!»
Шах беззвучно что-то шептал: монахам чудилось — молитву, ханам — угрозу.
— Почему же католики, — удивился шах, — обладатели истинного бога терпят рядом с собою путанную греческую веру? Вот Гурджистан еще не совсем испорчен русийской тяжелой, как глыба, церковью, но он не в лоне католической религии.
Миссионеры озадачены. Не смерть ли Сефи-мирзы отвернула сердце шаха Аббаса от Магомета? В невод монастыря заплыла драгоценная рыба.
Патер охотно коснулся истории. Вот уже в XIII веке царица Русудан, дочь прославленной Тамар, «царя царей», отражая монголов, обратилась к папе Григорию IX за военной помощью, обещая взамен принять со всем своим народом римскую веру. Семь проповедников отправил папа к царице для пропаганды католицизма в Грузии.
Шах и виду не подал, что ему хорошо известно, как возненавидела «святейшего отца» царица Русудан, получив вместо пехотинцев с копьями и щитами монахов со свечами и молитвенниками, и как потому отвергла веру пылкого Рима.
Горят светильники, освещая одержимых монахов. Лицо шаха в тени; он полон внимания.
Патер в строгом порядке перечисляет столетие за столетием. Особенно много сделано папой Николаем IV и Иоанном XXII, которые обратились с увещанием к царю и князьям Грузии. Отправленный епископ, флорентинец Иоанн, в 1329 году получил от грузинского царя право основать кафедру в сердце Картли — Тбилиси, в бывшей церкви благовещения… С этого времени миссионеры Коллегии пропаганды веры не переставали трудиться на благо истины. Они просвещали грузинский народ и пользовались благосклонностью царей. А сколько трудов о политическом и религиозном состоянии Грузии оставили Европе и Греции миссионеры и путешественники? Достаточно упомянуть Винцеция, Марко Поло, Виллебранда, Плано де Карпини, Рубрука, Асцелина, Пьетро делла Валле…
— Видит аллах, — прервал шах упоенных воспоминаниями патеров, — Пьетро делла Валле много рассказывал мне о… о проповедниках, совращавших грузин в латинскую веру. В спорах со служителями аллаха Пьетро вынужден был признать, что неудачи сопутствовали праведникам.
Патер смущен. Шах Аббас не ослабляет огонь фактов. Он напоминает, как один грузинский митрополит, посланный к папе римскому Александру VI на собор, был непоколебим в своей вере и, почувствовав скрытое насилие в требовании католиков подписать определения «нечестивого» собора, тайно бежал. И шейх-уль-ислам говорил ему, шаху, что Флорентинская уния имела такой же успех в Грузии, как у любителя сладостей горькая косточка от незрелой сливы.
На восковом лице патера выступают красные пятна. Кисло улыбаясь, он убеждает шаха, что сейчас миссионеры в Грузии утвердились так прочно, как белокрылые ангелы в раю. Свет веры распространяют там монахи Феатинского ордена и монахи-капуцины.
Шах, сладко улыбаясь, с высоты возвышения взирает на распалившихся монахов:
— Видит Хуссейн, я доволен. Теперь миссионеры поумнели, они поселились в Грузии как лекари, купцы, советчики… Говорят, что дают они в долг монеты и… играют в шахматы с владетелями.
— Да будет над тобою благодать рая, великий шах-ин-шах! Умнейший Паулини с братией составили первый грузино-имеретинский словарь. Папа повелел, и в римской Коллегии пропаганды веры открыта для отбывающих в Грузию кафедра грузинского языка и изданы легкие книги для изучения языков всех стран, куда направляются миссионеры. Во славу господа, все монахи-проповедники наши лечат даром, помогают безвозмездно советами, часто деньгами, хлебом.
— Да будет тебе известно, патер: если ты мне все будешь давать даром, я тоже могу соблазниться твоей верой, но Саади поучал:
Сокровище ищут в глубинах,
Спасение — на берегу…
Аллах создал меня умнее простого гурджи, и я знаю, — расплата впереди, ибо человек изменил бы своей сущности, если б давал, не надеясь вернуть вдвое.
— Санта Мария! — слегка растерялся патер. — Разве во вред дозволенная каплица в Гори и при ней школа для детей знатных родов, где их обучают наукам запада?
— Удостой мой слух, патер, какая школа, католическая?
— Великий шах Аббас, было бы неестественно открывать другую… Школа открыта для помощи в будущем обращенным в католическую веру.
Шах искренне смеется, а усы его — как два копья на страже.
— Видишь, расплата впереди. О Мохаммет! И я бы воздвиг мечети и при них школы, даже и для детей бедняков. Разве я убеждал тебя в противном? Хлеб, лекарство и советы народу — это верная приманка для ловли неискушенных душ в сети латинской церкви.
— Вокс попули — вокс деи, — молитвенно вскидывает патер голубые глаза к потолку. — Но не только простой народ в центре забот миссионеров. Вот Авита-Боли, лечащий царя грузин, приобрел большое расположение и у многих князей, ибо он большой почитатель древней Иверии. Сам католикос не противится его просветительной деятельности. А царь Теймураз…
— Мне Пьетро делла Валле, — решительно прервал монаха шах, — говорил о хитреце Авита-Боли.
— Осмелюсь заметить, шах-ин-шах, о дипломате Авита-Боли.
— Видит улыбчивый див, это одно и то же. Слушай внимательно, патер, внимайте, разумные миссионеры. И я здесь позволяю вам совращать бедных и богатых. Милосердием святых и золотом умных привлекайте индусов, египтян, гебров, суннитов, армян, греков и еще кого хотите, но не покушайтесь на правоверных персиян, ибо не успеют они просветиться, как завистливый шайтан принудит их спуститься в его жилище и на раскаленном железе рассказать, как из правоверных становятся католиками. Об этом все.
— О, повелитель, доцендо дисцимус.
— Мой полководец Хосро-мирза, царевич Багратид, не позднее чем в ночь появления нового месяца направит войско в Гурджистан. Я ему пожалую то, что не перестает ему сниться. Вслед пусть папа Урбан направит туда умных и опытных миссионеров. Гурджи должны, — пусть не все, — стать католиками. До меня дошло, что главное гнездо миссионеры свили в Ахалцихе, оттуда они разлетаются, как… — шах чуть не сказал «летучие мыши», но спохватился, — ласточки, по землям Гурджистана. Передают, что даже в Кутаиси выстроили католическую церковь, — да снизойдет слепота на всех гурджи-царей: своим скудным умом они разрушают свои царства.
— Санта Мария! Сколь горько мне, великий «лев Ирана», слышать несправедливый упрек. Костел — для верующих католиков… А разве не трудами миссионеров вызван интерес в Европе к грузинским царствам? Сколько путешественников, купцов, ученых посещают теперь незнакомую дотоле Грузию. А в самих имеретинах разве не возбудили миссионеры жажду познания чужеземных стран? Про танто они приобщаются к наукам.
— Да славится имя аллаха! Науки открывают дорогу в рай. Но почему только в имеретинах? Теперь время взяться за Картли и Кахети. По-твоему, патер, Теймураз к католикам благосклонен. Знай, этот лукавец пообещает вам розовую пальму с золотым стволом, лишь бы получить от папы военную помощь, ибо Русии сейчас не до Гурджистана. Но если и Теймуразу, как царице Русудан, папа вместо войска пришлет монахов, то, аллахом клянусь, кончится так же, ибо сразу окажется, что духовенство Кахети недовольно, и вас с проклятиями изгонят. Другое дело, когда я повелю Хосро-мирзе оказывать вам внимание и покровительство.
— Великий шах, немедля мы направим в Рим реляцию. В Картли будут посланы лучшие миссионеры. Вэрба магистри. И да поможет бог просветить заблудшихся в ереси и язычестве! Коллегия пропаганды веры победит, ибо свет прямого креста всегда разит тьму.
Шах Аббас придал лицу благочестивое выражение, он казался растроганным: о, христианство дало ему многое! И он велел подать столетнее вино, изъятое им из Кахети, и фрукты, вывезенные из Еревана.
О дева Мария! О святой Иоанн креститель! Берегите здоровье величайшего из царей, шаха Аббаса!
Шах перевел задумчивый взор на чучело льва, сжавшего в лапе саблю. В искусственных зрачках сверкали красные искорки.
— Да удостоит меня вниманием дева Мария! Я еще не знаю, какою истинною дорогой пойду…
Миссионеры млели, их лица озаряла предельная радость.
Легкий розоватый луч скользнул по верхушкам пальм. Шах собственноручно надел на шеи миссионеров агатовые четки, а патеру дополнительно подарил шахматы с ферзем из слоновой кости. Он пообещал в скором времени посетить августинский монастырь и продолжить беседу.
Миссионеры покинули Давлет-ханэ окрыленные, не сомневаясь, что обратят теперь всесильного «льва» в кроткого агнца прямого креста.
Позвав слугу, шах засучил рукава, протянул над серебряным тазиком руки и, как предписывает коран, смочил их дважды от локтя к кистям, правой рукой дважды омыл лицо, сполоснул душистой водой рот и стал читать очистительную молитву.
Дважды сменялись у дверей мамлюки. Разошлись тридцать дежурных молодых ханов, оберегающих властелина по ночам. Наступало утро, волоча за собой розоватые облака.
Шах Аббас сидел на троне в каком-то трансе. Он словно не заметил вошедших Караджугая и Хосро-мирзу. На пороге комнаты «уши шаха» они уподобились изваяниям.
Песочные часы «отсыпали» время. Его было много для раздумья и решений.
Шах Аббас поднял голову. Склонившись в низком поклоне, изваяния на миг ожили, опустились на ковер и вновь окаменели. Нижний шар часов наполнился песком, верхний опустел. Шах молчал. Слуга переставил шары и бесшумно вышел. Часы снова принялись отмерять время.
— Ночью меня осенила мысль, и я удержал ее при себе.
— О шах-ин-шах, все твои мысли подобны блеску звезд обоих миров.
— Знай, мой верный Караджугай: даже самую яркую звезду может затмить туча… И тогда властвует раздумье.
— Великий из великих, «лев Ирана»! Пророк сказал: «Мудрость не терпит поспешности».
— Но «медлительность — враг успеха!» Колонна разума — опора стены; я обменял раздумье на решение. Хосро-мирза, я дам тебе ферман на воцарение в Картли-Кахети. Не падай ниц и не возноси благодарность, ибо я не замечал, чтобы за такой дар ругали даже мысленно. Но знай, ферман пока тайный. Раньше ты повергнешь в прах назойливого Теймураза, овладеешь двумя царствами, как мой полководец. Да не будет сказано, что повелитель Ирана не смог победить царя, ничтожного, как песчинка в пустыне, а уничтожил его царь Хосро из династии Багратидов.
Шах опять впал в молчание, бледный, потрясенный Хосро, затаив дыхание ждал.
— Да услышит твою мудрость аллах! — вскрикнул восхищенный Караджугай-хан. — Да ниспошлет приветливость «солнцу Ирана»!
— Пусть будет так, как будет! Не позднее новолуния ты, мирза, отправишься в Гурджистан. Войск, верблюдов и коней возьми сколько надо. — Заметив порывистое движение Хосро, насмешливо произнес: — И опять не спеши с благодарностью, ибо от нее мне ни скучнее, ни веселее не станет…
Выбей из седла Теймураза, объяви князьям и служителям Христа, что в награду за победу над Теймуразом «лев Ирана» прислал тебе ферман с большой печатью «царя царей», на которой начертано: «Да воздается благодарение аллаху, творцу обоих миров!», и если дорожат своей шкурой, то пусть не медля ни дня католикос венчает Хосро-мирзу на царство Картли-Кахети.
— Великий шах Аббас! Всепредвидящий! Распределяющий блаженства рая и мучения ада! Покровитель — первый из первых! Я выполню твое повеление, как выполняет слуга седьмого неба повеление аллаха! И да будет мне наградой твоя благосклонность!
— Знай, о торопливый, я подарков обратно не беру.
Шах открыл стоящий около него ларец, достал ферман, повертел в руке. Хосро-мирза потом клялся, что видел, как в руке «льва Ирана» ферман превратился в знамя Грузии, охваченное пламенем.
В порыве восторга Хосро подполз на коленях к трону, благоговейно поцеловал ковер между ног шаха, дрожащей рукой взял ферман, трижды прикоснулся губами к печати Ирана и, к ужасу своему, мысленно воскликнул: «Христос воскрес!» Бледный, весь трепеща, чуть поднял глаза… Нет, шах ничего не заметил.
Волнение мирзы вызвало улыбку на устах властелина. Но вдруг он нахмурился:
— Во имя своей жизни, мирза, запомни: ты до конца земного странствования останешься мохамметанином! Особенно не допускай католиков соблазнить себя, эти нечестивцы могут совратить даже главу иверской церкви… Мой Караджугай, с какой горы налетело на твое лицо изумление?
— Мой светлый, как утреннее облако, величественный, как молния перед грозой, повелитель! Я, твой раб, осмелился думать…
— Что шах Аббас покровительствует миссионерам? Ты не ошибся… Покровительствовать следует всем, кого можно использовать как оружие твоих замыслов. И, видит пророк, католики больше других напоминают меч и щит. Их ученость да послужит примером многим. И нет приятнее собеседников. Им ведомы книги о небе, земле и солнце. Еще лучше знают они дела всех стран, да падут на их премудрые головы огонь и пепел! Они недаром изучили газели, и я недаром еду в монастырь услаждать свой слух пением. Они здесь мягки, подобно пуху лебедя; и жестки, подобно пяте верблюда, — у себя. Знай, мой Караджугай-хан, и ты, мирза, знай: нет надежнее способа проверить свою силу, чем общаться с приспешниками ада! И еще я покровительствую им, ибо это верное средство не допускать русийцев укреппять дружбу с единоверным Гурджистаном. Видит пророк: Гурджистан должен служить заслоном Ирану. Я еще раз, Хосро-мирза, удостою тебя беседой о миссионерах… А как не допускать в свое царство то, что будет тебе во вред, ты, жаждущий трона, хорошо сам знаешь.
Хосро-мирза поклялся на коране, затем, по повелению шаха, на кресте, потом на мече, в верности мусульманству…
Шах Аббас, увлеченный обдумыванием ходов, наконец обратил внимание на представшего перед ним Искандера Монши:
— Искандер, запиши в «Тарихе алам аран Аббаси», что я, шах Аббас, сделал сегодня два мудрых хода: двинул в Гурджистан Хосро-мирзу по прямому пути башен и миссионеров — по извилистому пути коня. Так повелел аллах!
Все взвесил шах Аббас. Он решительно передвинул на шахматной доске пешку, и ему казалось, что с этого часа Грузия у него на замке, значит, и ключ к двери Гурджистана.
Уйдя в глубокое кресло, кардинал Ришелье любовался грациозной мадам де Нонанкур. На фоне белого атласа стены она представлялась хрупкой фарфоровой статуэткой.
Мадам де Нонанкур не любовалась кардиналом: что может быть непривлекательнее человека в красной шапочке, едва прикрывающей макушку, вытянувшего к тлеющим углям в камине свои худые ноги и предоставившего плечи бесцеремонным котам? Но выхоленная остроконечная бородка, опрысканная тонкими духами! Но проницательные глаза, никогда не отводимые от собеседника! Но воротник из золотистых кружев, свидетельствующий о его вкусе! Но едва уловимая ирония на тонких губах! О мой друг! Это искупает все! Притом королева изволила сказать, что с апреля 1624 года, когда кардинал Ришелье пришел к власти, она спит спокойно. «Мой бог! — тут же шаловливая мадам Жалон, прикрываясь веером, шепнула молодому шевалье Флеревилы. — А я совсем перестала спать…» Изящно склонив голову, шевалье ответил: «Надеюсь, мадам, виною тому скучный молитвенник?» — «Нет, шевалье, веселый роман…»
— Монсеньер, не мешают ли вашему сну шаловливые хищники?
Из-за игривости пушистых котов, затеявших на его плечах ловлю своих хвостов, кардинал не мог повернуть головы. Но зеркало отражало насмешливую улыбку мадам де Нонанкур. Было занятно, игра стоила свеч! Кардинал начал играть.
Слегка подобрав ногу, он придвинул к камину низкий столик. Фарфоровые фигурки шахмат, созданные Венсеном, отличались изяществом. Кардинал приписывал им магические свойства: обезвреживание ядов. Приподняв бисквитную королеву, он выдвинул ее до линии пешек — стрелков противника.
— Мадам, сон мой зависит от игривости, только не хищников, а хищниц… Но, увы, мадам, кроме ночи, существует день, вмещающий в себе больше, чем «сто забав». Приходится бодрствовать, мадам, чтобы удивляться… Что вы думаете о министерстве Ришелье?
— Вы хотите сказать: о его царствовании?
— Вам трудно возражать. Я только кардинал.
— Вы, Арман дю Плесси герцог Ришелье, наместник бога и король людей.
— Благодарите мадонну, что его величество Людовик Тринадцатый не слышит ваших кощунственных фраз.
— Король не мстит женщинам за правду.
— А кардинал?.. Итак, графиня, говорят, вы… превосходно изучили графа… я, естественно, говорю о де Сези, а не о графе де Нонанкур… Мадам, смущение украшает вас… Итак, можете бодрствовать ночью и спокойно спать днем. Кардинал Ришелье не собирается вернуть де Сези в Париж. Здесь он не найдет сочувствия ни в вас, ни во мне. Но… мне не ясен его образ мыслей.
— В качестве посла короля Людовика Тринадцатого в Константинополе?
— Мадам, в качестве парижского льва.
— Льва, монсеньер?! Вы изменяете кошкам.
— Вот как?!
Кардинал поднялся, четкий силуэт, освещенный отблеском огня, отобразился на атласе стены, белизну которой оттенял черный католический крест. Выдвинув дверцу секретера, он достал футляр и положил перед де Нонанкур сверкающее ожерелье… Игра стоила свеч!
Мадам де Нонанкур грациозно раздвинула кружева лифа. Кардинал откинулся на спинку кресла, свиток упал на его колени.
Мелодично заиграли бронзовые часы под стеклянным колпаком. Время шло, его нельзя было удержать ни восхищением, ни досадой…
Де Нонанкур знала цену времени и уделяла его всему не слишком щедро, но и не слишком скупо… Часы умолкли. Слышалось только прерывистое дыхание… Котенок лапкой старался сбросить фарфоровую королеву, она кокетливо сопротивлялась. Котенок удивленно навострил ушки и занялся туалетом. На квадратах ждали фарфоровые кони, белые и черные, готовые к атаке. Офицеры с обнаженными шпагами стремились выполнить любой маневр. Башни дворянских замков, укрощенных Ришелье, неподвижно стояли на угодных ему линиях. И только короли, скованные правилами, беспощадно ожидали выигрыша.
Молчали часы, но мелодично, под аккомпанемент веера, зазвенел пленяющий голосок: «Серый аббат… Нотр Дам… Константинополь… Пале-де-Франс… Средоточие козней дьявола… граф де Сези… клубок интриг…»
Желтоватое облако медленно проплывало над дворцом. Кардинал представлял Турцию в виде гиганта в чалме, оседлавшего бирюзовый купол воздушных владений пророка и с наслаждением выдыхающего дым, похожий на облако. Оставлять Турцию в стороне от борьбы Франции с Габсбургами непозволительная роскошь, а граф де Сези, используя экстренную почту, мутит воды Версаля. Де Сези следует внушить, что мутить следует воды Босфора. Империя османов должна занять свое место в военной коалиции, составляемой им, Ришелье, на Востоке. Игра стоила свеч!
Он пристально смотрел на свиток, так мило выпорхнувший из-за кружев мадам де Нонанкур.
— Монсеньёр! — Де Нонанкур томно прикрыла веки. — Это послание извлечено из курильницы, фимиамом окутывающей бронзовую Дидону. Несомненно, она украшает кабинет де Сези.
— Извлечено? Кем?
— Безразлично…
Голубые глаза, окаймленные черными ресницами, загнутыми кверху, бросили на кардинала взгляд, сочетающий признательность и торжество… Мадам де Нонанкур исчезла бесшумно, как видение.
Перемешав кочергой угли и подкинув в камни поленца, Ришелье развернул свиток. Это было послание царя русских, Михаила Федоровича, к королю шведов, Густаву-Адольфу, из Москвы, начертанное 25 апреля 1626 года.
Кардинал мысленно похвалил отличный французский перевод, вероятно сделанный по приказанию де Сези. Внимательно вдумываясь в каждую строку, кардинал читал. Снова заиграли часы. Ришелье погладил котенка, вспрыгнувшего ему на плечо, поправил другому зеленый бант и еще раз прочел послание, подчеркивая гусиным пером строчки:
"…Что касается постоянной дружбы, которая заключена и закреплена между нашим царским величеством и Вашим королевским величеством, мы сохраняли ее доныне и будем сохранять и желаем придерживаться ее, следуя нашему договору в отношении мира, ничего не изменяя.
Ваше величество пишете нам, что император Габсбург и папа Римский, испанский король и король польский соединились и вошли в союз со многими королями, принцами и владетельными князьями Германии и что они во многих княжествах учинили великие раздоры и кровопролития, желая стать владыками надо всей Европой…" Север нагонял на кардинала стужу. В камине трещали поленца, кружились саламандры. На мраморной плите, выступавшей над камином, белые фарфоровые кошки не сводили с кардинала ничего не видящих глаз. Ришелье видел все, что хотел видеть. Действуя в настоящем, он намеревался сохранить его для будущего. Подойдя к столу, где безмятежно вытянулись два ангорских котенка с пышными бантами, он осторожно, чтобы не потревожить любимцев, склонился над листом с черным крестом в правом углу и стал писать:
"Французский король обратил свой взор на этого юного государя[3], дабы попытаться использовать его для отвлечения со временем большей части сил императора[4] и тем помешать императору вести несправедливую войну в Италии и Франции и отвратить его тем ужасом и злом, которые тот ему причинит, от намерения подавить общественную свободу… Многие князья империи, несправедливо лишенные своих государств оружием императора, смотрели на шведского короля, как моряки смотрят на север. Однако он был занят войной с Польшей. И хотя он имел довольно смелости и честолюбия, он должен был быть избавлен от этого врага, прежде чем приобрести другого, да еще такого, как Австрийский дом".
Кардинал взглянул на себя в овальное зеркало, поддерживаемое двумя купидонами. Пять лет стоял он у власти, и они лишь чуть посеребрили его виски. С первых же дней своего правления он пытливо занялся иноземными делами Французского королевства. Трон Людовика XIII устойчиво стоял на пьедестале. Это удивило кардинала, — почва под троном была зыбкая. Империя Габсбургов, нарушив европейское равновесие, готовилась втайне вскинуть тевтонский меч на Францию, дабы завладеть выходом в Атлантику. Открытая алчность не импонировала Ришелье. Между тем империя немцев была сильна, как мифический бык, только одновременный удар союзных войск с Запада и Востока мог взять ее в тиски и обломать золотые рога. Игра стоила свеч!
Кардинал начал играть. Он привлек к шахматной доске Европы голландцев. Они опасались империи Габсбургов и ненавидели ее за кровный союз с Испанией, которая пыталась вынудить Нидерландские штаты позорно поднять на фоне ветряных мельниц и унылых дюн обе руки к небу и таким актом признать свою зависимость от католических держав. Для большей убедительности Испания принялась истреблять голландский торговый флот. Голландцы обладали сдержанным характером, им была противна подобная экспансивность, они любили родную землю и проклинали испанский флаг. Они начали упорно сопротивляться.
Он, Ришелье, был против дуэлей ветрогонов, но не против войн стран, притесняемых врагами Франции. Одобряя меры, предпринятые голландцами, он привлек их в качестве посредников и при содействии Нидерландов стал убеждать Данию двинуться на Германию с северо-запада и Швецию — с северо-востока. Но Густав-Адольф, шведский король, пошел не тем ходом: раньше чем обыграть империю Габсбургов, он хотел обыграть Польшу и ловким маневром присоединить к своим владениям Балтийское побережье.
Игра продолжалась, кардинал дважды передвигал фигуры. Фердинанд кричал все громче. «Кто хочет мира, тот не солдат!» И ландскнехты, предвкушая грабеж Версаля, готовы были ринуться на Францию. Угроза росла, государство требовало решительных мер.
Цицерон позавидовал бы красноречию, которое было пущено в ход Ришелье. Густав-Адольф, король Швеции, был солдатом, последовательным в своих битвах: раньше Прибалтика, потом Ливония и Пруссия. На иронию Ришелье в Париже он отвечал оглушительным хохотом в Скандинавии.
Бушевали ветры, подгоняя в Северном море корабли. Им угрожали плавучие льдины. Курьеры везли из Стокгольма ответные депеши. Корабли бросали якорь, курьеры сходили в шлюпки. Потом они мчались по нормандским дюнам, вздымая песок и меняя взмыленных лошадей в придорожных тавернах…
Кардинал Ришелье решил преподать коалиции Габсбургов класс игры. С этой целью он заказал фарфоровому заводу в Венсене шахматы в стиле эпохи. Они помогали ему продумывать политические и военные ходы. На своих плечах он постоянно ощущал тяжесть столетия.
Такое бремя придавило бы плечи любого кардинала. Любого, — но не Ришелье. Изучая контрходы императора Габсбурга, воинственного потомка Германика, бряцающего мечом тевтонов, угрожающего народам и странам, он снова увидел на карте мира Турцию. Аббаты и моряки, его неустанные агенты, донесли ему, что султан Мурад IV увяз по горло в долголетней войне с шахом Аббасом. Соперничество двух магометанских держав не было сейчас угодно кардиналу.
Коалиции Габсбургов он противопоставлял свою коалицию. Франция, Англия, Голландия, Дания — одно полукольцо, на Западе; Швеция, Московия, Турция, Венгрия — другое полукольцо, на Востоке. В Московию им отправлен посол Дезэ де Курменен, он изложит царю Михаилу и патриарху Филарету принципы, которые воодушевляют короля Людовика и кардинала Ришелье: «Французы верны королю так же, как русские — царю. Чины и обычаи французской короны подобны и сходны с великим Русским государством. И как на Западе все короли и государи взирают на французского короля, как на солнце, так же, как на солнце, взирают короли и государи на русского царя на Востоке. Царь всея Руси — сберегатель греческой церкви и восточных стран; король — держатель церкви римской и западных стран. И хотя французское государство удалено от московского и разделяют их многие страны разных вер и языков, король Франции с царем России хочет укрепить сердечную дружбу, чтобы возвысились обе короны, и совместно действовать по договору».
Это был «мастерский ход». Кардинал не сомневался в его успехе. России выгодно было все то, что действовало против короля польского, Сигизмунда III. Швеция, почувствовав на левом фланге новую силу, завяжет новую кампанию против Фердинанда, который вынужден будет помогать и Польше против России. Новые сражения на Востоке оттянут силы Габсбургов с Запада. Франция использует благоприятный момент, и королевские знамена с белой лилией перейдут за Рейн.
Теперь он стал думать о Турции, важном звене восточного полукольца. Не слишком ли связана Турция иранскими делами? И не пора ли повернуть ее фанатизм против империи Габсбургов?
Но как?
В камине плясали саламандры, напоминая неистовствующих альмей. Кабинет был пропитан вербеной, любимыми духами мадам де Нонанкур. Они напоминали о призрачности любви и постоянстве дружбы. Приподняв фарфоровую королеву, кардинал перевел ее на королевский фланг.
Он, Ришелье, уже дважды отсылал в Константинополь графу де Сези свои инструкции: отвлекать Турцию от Ирана и любыми средствами вовлекать в войну с Габсбургами. Внешне изменив свою, пагубную для Франции, ориентацию, де Сези, притворяясь непонимающим, уклонялся от прямых действий, направленных на ослабление габсбургской коалиции. Напротив, как доносил Серый аббат, он открыто продолжал поощрять подготовку султаном Мурадом войны против шаха Аббаса. В Константинополь стягивались гарнизоны из бассейна Мраморного моря. Де Сези щедро оплачивал пашей, советников Дивана и начальников янычарских и сипахских полков. Над этим стоило призадуматься.
Граф де Сези дерзко нарушал волю Ришелье — кардинала, перед которым трепетал сам король Людовик XIII. Это было забавно. Не кто иной, как он, кардинал, беспощадно расправился с феодальной знатью. Он, кардинал, обложил народ посильными налогами, но не давал ему ни отдыха, ни срока. С помощью созданного им института интендантов он обезвредил губернаторов и провинциальные штаты, мешавшие политике короля на местах. Он энергично преуменьшил вольности крупного духовенства, ибо, будучи кардиналом, оставался герцогом. А граф де Сези пил черный кофе на берегу Босфора и противился воле Ришелье! Не герцога Ришелье, а кардинала. Это было опасно!
Как нежно проворковала мадам де Нонанкур: «Пале-де-Франс… Средоточие козней дьявола…» Но против дьявола хорошо действуют аббаты. Особенно Серый…
Кардинал Ришелье внезапно вспомнил, что давно не возносил молитвы святой Женевьеве, покровительнице Парижа. Это было непростительно…
Серый аббат ждал кардинала Ришелье в Нотр-Дам-де-Пари.
Над химерами величаво, как морские корабли, проплывали тучи. Они шли на юго-восток, к берегам Босфора…
Кардинал Ришелье узнал все, что хотел узнать. Путь облаков становился путем Серого аббата.
Игра света, смягчая однотонность камня, сообщала храму феерическую роскошь, мистическую таинственность. Эти качества у Нотр-Дам должен был перенять Серый аббат при выполнении своей новой миссии.
Кардинал вернулся поздно. На столе между двумя свечами выхоленный кот старательно вылизывал пушистый хвост. Полезно было бы сейчас завершить с мадам де Нонанкур начатый экскурс. Цвет ее кожи напоминает розу, упавшую в молоко, а запах вербены пьянит, навевая приятные мысли. И, наверно, за кружевами ее воздушного лифа уготовлен для кардинала приятный сюрприз.
Но сам он не собирался выдавать секрет, как из двух полуколец составляется одно кольцо. В руках первого министра Франции оно станет смертельным. Порукой — его три лица: кардинала, герцога, стратега.
Кардинал Ришелье, шурша сутаной, решительно подошел к шахматной доске, белой фарфоровой королевой снял черного фарфорового короля. И ему казалось, что с этого часа империя Габсбургов у него на замке.
Как пробудившийся Геркулес, вновь расправлял Великий Моурави плечи. Прочь сомнения! Да, он одержит Мураду не одну победу, он будет преодолевать опасности в средоточии древнего мира, в местах, незнакомых ему, среди народов, едва ему по имени известных. Пусть все ослепленные величием султана полагают, что и Георгий Саакадзе покорен «ставленником неба», посулившим ему славу и золото, и потому вновь готов ринуться навстречу военным грозам. Но ни на один локоть не отклонился первый «барс» из Носте от раз навсегда намеченной дороги, пусть незримой и тяжелой. В садах весны теряется ее начало, там, в грузинском замке Метехи, и в туманах осени обогнула она персидский дворец Давлет ханэ, а теперь в зимних зорях Босфора дотянулась до турецкого Сераля. Так где и когда замкнет она свой роковой круг?
Над зелеными копьями кипарисов парит луна, как путеводная птица, и от движения ее крыльев мерцает на куполах полумесяц. Притаились тени, но не опасается их Моурави, они безлики и неосязаемы, как выходцы из мира призраков. Его внимание привлекают квадраты площадей Стамбула, на них он видит вздыбленных коней, всадников с перьями на шлемах, безмолвных королей. Игра стоит факелов!
Сто квадратов — сто забот. Он следит за передвижением пешек: наступают орты янычар, подкрепленные пушками. Вот они вышли на квадраты вилайетов, вот, ломая копья, спешат опрокинуть шаха. Неудержима сила тысячи тысяч. И он, Саакадзе, предоставит пашам душистые четки и крепкий кофе, а себе возьмет дым воинских костров. Так решено!
Две стрелы вонзаются в арабские цифры, отмеряя время. Они заставляют луну бледнеть, расчищая дорогу дню. Рожки полумесяца щекочут воды залива. Медь полумесяца позолочена, но истина не нуждается в прикрасах.
Двадцать четвертое новолуние! Сколько трудных дел следует завершить к его началу. Надо восславить уже одержанные победы, дабы Сераль не сомневался в грядущих. Необходимо, и как можно скорее, добиться в битвах полного восхищения султана, но сберечь в тайне самые сокровенные помыслы.
Долгие часы Моурави, словно подводя итог старому и намечая новое, обдумывает сложные ходы политики близлежащих царств. В Иране все обстояло иначе — там его торопили, ибо шах Аббас ценит только обнаженный меч. И советники его, ханы Караджугай, Эреб, Иса и многие другие, радовались победам, приносящим славу «солнцу Ирана». Здесь же больше радуются своим успехам не на поле битвы, а в Серале султана. Приходится сражаться с настороженными и изменчивыми пашами Дивана, фанатичными советниками Мурада, — сворой, готовой вцепиться в горло мыслящему иначе. Перья на их шлемах окрашены кровью. А Хозрев-паша, верховный везир?! Это ли не исчадие седьмого ада?! Говорят, что, когда он касается шахмат, они стучат, как человеческие кости.
Хорошо о своре вовремя вспомнить. Обхаживая Моурави, чего добивается франк де Сези? Даже подарок преподнес смешной: ларец, обитый бархатом, для сбережения любовных посланий. Он, Моурави, усмехнулся и отдал Иораму; пусть держит в нем выигранные у Бежана кочи.
«Чему больше следует радоваться? Ароматному пару кофе или синему туману кальяна, волнующему кровь? Скорее — призывному дыму воинских костров! Но чтоб разжечь их, не надо терять факелов». Он протягивает руку, словно хочет схватить под уздцы белого или черного коня, но она касается холодных плит мозаики. Воображаемое не в силах затмить то, что существует. Ну что же, он приоткроет крышку коробки хитрости, как говорят турки.
Бездонен колодец раздумья.
"Так вот, с какой целью начал со мной игру франк? — Глубокая складка пересекает крутой лоб Моурави. — В ход пущена лесть, значит, выигрыш необходим тому, кто представляет королевство. Не увидит ли он на шахматной доске Грузию, притягивающую мусульман, как сонного мальчика луна. Говорят, неисчислимы богатства в недрах наших гор. Грузинам некогда об этом думать, от детских лет до годов седин с коней не слезают, клинок в ножны не успевают вкладывать, а для розыска золота, меди нужны не скакун и шашка. Оружие созидания — лопата и кирка.
Но разве я, Георгий Саакадзе, не полон желания обогатить свою страну? Так почему же ни разу не вспомнил о кирке и лопате. Почему? Раньше разумно возвести непреодолимую стену вокруг царства, потом лопатой золото тревожить. Как же должны сейчас поступать грузины? Забыть о лопате и вновь седлать коней! Лишь слепцу не видно, что усилиями спесивых князей вконец расшатана башня нашей силы. Тень злодейства лежит на холмах. Царство в опасности! И лишь увенчанные коронами «богоравные» цари и царю равные владыки упорно этого не замечают. Присваивать право на высоту — не значит парить в ней. Но крестьяне на горных кручах обладают зрением орла, они видят долины, захлебывающиеся в крови, и усеянные белыми костями дороги и тропы, ведущие к пределам Ирана и Турции. Всем разумным ведомо, какие горячие сердца скрываются под грубой чохой. И не звон колоколов и золотых чаш на княжеских пирах, а биение этих сердец отзовется в веках.
Если так, то почему голову утруждаю, ведь и я тоже князь. Не смеши, Георгий, самого себя! Какой ты князь? Ты первый обязанный перед родиной, ты амкар царства, возжелавший строить удобные мосты не только для войска. Ты зодчий саклей, а не замков. Но тогда почему сам из сакли в замок перешел? Вот что, Георгий Саакадзе, не ожидал от тебя подобного недомыслия! Где видел ты умного, а не глупца, открывающего врагам свою сущность? Разве блеск драгоценностей, одеяний не подобен блеску панциря, делающего тебя недосягаемым для ядовитых стрел врагов? Или богатый замок, разукрашенный конь, знатная жена не есть надежный щит против насмешек? Все это я знал и на будущее запомню. Но мне нужен нынешний день, укрепляющий десницу и оттачивающий меч, который может привести в покорность даже светлейших. Во имя завтра я хочу действовать сегодня! Нет ровного пути. Пусть спотыкается мой Джамбаз, делая шаг вперед. Шадиман утверждал, что конь на квадратной доске скачет не по прямым линиям — и… побеждает. Квадратами моего коня станут восточные вилайеты султана. И если для блага народа потребуется, чтобы я блистал в наряде турецких пашей, — должен блистать! Не смею тосковать по простой чохе, по сакле на краю Носте, по плетню, где свешивающиеся ветви яблонь прикрывали взволнованную Нино… Не смею, ибо не отводят враги своих жадных глаз от многострадальной Грузии. Разве не с древних времен тянулись к землям колхов завоеватели? Они кричали об огне Прометея и жаждали овладеть нержавеющим железом, соперником серебра. И разве Александр Македонский не послал за сокровищами иберов своих полководцев? Сверканием шлемов они ослепляли низины, но золото оставалось вне пределов их глаз. Оно властвовало в горах, как орел в небе, и полководцы Македонца, не достигнув вершин, оставили в долинах каменного бога… Если суждено вернуться в Картли, найду дар Александра и непременно приберегу для Эракле, верного эллина… Веселые люди говорят: «Все же хорошо, когда враг оставляет, а не берет». Скажу прямо: лучше бы они половину наших скал увезли, чем одарили одним обломком, придав ему образ властелина воды и суши. Этот зловещий бог много смут посеял, много хлопот доставил, пока его не сбросили… Враг, кроме своих голов, ничего не смеет оставлять! К такому еще добавлю: нельзя допускать врага переступать порог твоего дома, даже если он за пазухой держит для тебя бога… Втройне опасно, если порог между двумя морями. О-о, как везло нам, завоеватели были щедры, — они оставляли у нас кто веру, кто нрав, а кто и бесстыдство. Вот и до сих пор в некоторых грузинских царствах и княжествах продают в рабство своих же братьев. Это ли не позор?! А изнеженность гаремов?! А коварство магометанских владык? Хотя низменными чувствами бог и остальных не обидел… Хвала ученым, доносящим до нас правду веков! Нерон, снедаемый алчностью, готовил к нападению на Колхиду XIV легион. Несколько капель яда, проглоченных Нероном, спасли землю прадедов от кровавого потопа. Жестокий цезарь! Жаль, что к такому средству не прибегали древнеперсидские цари. Впрочем, и до них были «отважные» любители чужих сокровищ".
Вдруг Георгий засмеялся, прошелся вдоль узких диванов, покрытых зеленым сукном, немых стражей малого зала, где даже шум шагов приглушали гладкие, как воды залива, ковры. А думал он о кипящем море, по прихоти ветров смывающем звезды.
"Вот аргонавты, — продолжал говорить сам с собою Георгий, — пробрались в Колхиду и похитили золотое руно. Не удовольствовавшись шкурой златошерстного барана, они увезли с собой и дочь царя Эета, прекрасную Медею. Все приходят и берут, а потом удивляются, что у хозяина характер испортился. Наверно мой Эракле так бы ответил: «Ты, мой друг и господин, несправедлив к грекам. Как мог противостоять Язон, предводитель аргонавтов, желанию богов? Легкокрылый Эрот пустил стрелу в самое сердце Медеи, и волшебница, воспылав любовью, потеряла стыд и прикрыла себя и Язона золотым руном. Внучка Гелиоса — солнца — своим дыханием способна была расплавить металл, вот почему до сих пор дети в Фессалии отличаются курчавостью волос и жаром чувств…»
Георгий недоуменно пожал плечами. Он стоял перед зеркалом и в его молочно-голубоватых далях видел огнедышащих быков с медными пастями. Колесница царя ослепительно сверкала. По велению Эета Язон управлял быками, и они медными копытами дробили вывороченные пласты земли.
«Такими бы бороздами перекроить землю! — обеими руками взявшись за раму зеркала, воскликнул Георгий. — Готов поспорить, что от безделья сам себе докучаю греческими мифами. Жаль, нигде не сказано, кто первый донес грекам о золотом руне Колхиды. Кто? Неужели забыл о купцах, этих прирожденных мировых разведчиках. Пожалуй, аршинников больше всего следует опасаться. О золоте недр моей родины все царства осведомлены. Купцы! Но сейчас мой народ топчет золото, защищая свою бедность. А кого напоминает царство без купцов? Не спящую ли ящерицу? Или, быть может, фигуры шахмат, сброшенные на пол? Какой-то простодушный изрек: „Страну полководец завоевывает“. Могу поклясться: не полководец, а купец. Радуйся, греческий бог торговли. О Гермес! Да вознаградится твоя ловкость! Да прославится аршин и весы! Ты развёз по всем царствам груз мудрости — игру „сто забот“. И по вине — или заслуге — купцов теперь амкары-политики стремятся превзойти своих противников в сложности ходов… Могу сказать, мой друг и брат Эракле, много жизнерадостных мыслей втиснул ты в мою свободную от забот голову… Так вот, как же действуют разведчики, владея всесильным аршином? Скажем, привез купец в чужую страну шелк, а там, оказывается, и своего некуда девать. Тогда он уподобляется лисице и начинает вынюхивать, в чем нужда этого царства. Если в бархате, парче, благовониях, то сколько всего привезти. Выходит, необходимо для этого сосчитать, сколько окрест богатых замков, дворцов, владений, сколько полубогатых. Другой купец о бедных заботится, ибо бедных всегда больше. Но бедные не только льстятся на дешевые товары, они не забывают жаловаться на своих притеснителей, лишающих их возможности купить более красивую чоху или рубаху. Третий, пятый, десятый — каждый тащит на верблюдах, фелюгах, арбах, даже ишаках, все, что сулит прибыль. И вот, когда осведомленный купцами любознательный полководец направляет своих воинов на квадраты чужих стран, то представляет не только чем дышит царь, султан, шах, но и свора князей, пашей, ханов с их богатствами и боевой силой. И еще хорошо знает, сколько горстей зерна хранится в закромах крестьян. Так вот, благодаря купцам, пробивающим брешь в любой крепости, полководец заранее знает, куда устремить свои мысли, а заодно и оружие. Потому-то необходимо путать мысли купцов: отобрать у них то слишком много… скажем, благовоний, то слишком много кожи, а меди, которая позарез нужна, совсем не брать, — другой тоже привезет… А привезет, то у него совсем не брать нужную кожу… Да, купцы — это особое племя. Какой бы стране они ни принадлежали, бог у них один: прибыль. Следует посоветовать Папуна выстроить храм торговли: весь из весов, а посередине на пьедестале — аршин. Не лишне об этом поспорить и с Эракле. В древней Греции на каждый случай был свой бог. Скажем, для любви — Афродита со сверкающей диадемой на мягких волнах золотых волос, для силы — Арес, громыхающий медными доспехами, для торговли — Гермес, плут в крылатых сандалиях. Мой Эракле и сейчас богам внимание оказывает. Понатащил множество их в свой дом со всех земель. Если ради красоты, как говорит, почему одним Аполлоном не довольствуется, ведь он, кажется, враг уродства».
Светильники, как огромные серьги, свешивались с узорного потолка, играя бликами стекол. За мавританской аркой, разгораживающей зал, таилась роскошь, близость которой Георгий ощущал так, как ощущают близость хищного зверя.
"Выходит, — усмехнулся Георгий, — место определяет направление мыслей. В моей Картли я думал о другом. С высоты гор я всегда мечтал о полете орла! В дремучих лесах искал пути и тропы, дабы раздвинуть просторы любимой страны. Факелом светило мне сердце народа. Народ?! Так о чем я сам с собою беседовал? О купцах? Нет, о них все! Значит, о монахах? Эти черные князья решили изменить правильное течение. И если раньше купцы, затем полководцы, то у них сначала крест, потом меч. Ну что ж, крест и меч — убедительное оружие! Впрочем, все равно они оба следуют за аршином. Такова истина, сколько бы ни убеждали себя в обратном себялюбцы, преисполненные гордыни. Так, от каких земель далека моя родина? Ни от каких! А от Русии? Совсем близко!
Единоверная! И действует верно, послов присылает…
На евангелии клятвы принимают, грузины тоже на евангелии… Да будет известно всем, кто мечтает проникнуть в чужие просторы: тот ничего не завоевал, кто душу народа не завоевал. Сарацины, арабы, сельджуки, монголы, турки, персы терзали Грузию, расхищали богатства, дробили землю, уничтожали города, поселения, — а народ грузинский как был, так и оставался непокоренным, свободным! Почему? О душе народа забыли варвары… Русия иначе поступает: не прельщается землей, — своей некуда девать. Богатством тоже не обижена, и на ее полях некому взяться за лопату и кирку. Солнцем, людьми бедна Русия, а рубежи от «басурман» охранять необходимо. Потому действует осторожно. На все мольбы полузадушенных мусульманами грузинских царей и владетельных князей взять «их царства и уделы под высокую руку» цари Русии пока что воздерживаются. А душу народа незаметно очаровывают. Магометане вторгаются в Грузию по просторным квадратам. Русийцы находят новые ходы. Зареву пожарищ они предпочитают мерцание лампад. Им самим невыносимы угрозы корана, и они достигают цели проповедями евангелия. Патриарх Филарет щедро одарил преподобного Феодосия, набив его хурджини иконами. Устрашить грузинский народ невозможно, выгоднее вызвать его умиление. Такова истина. Тяготение грузин к единоверной Русии вызывает ярость магометанского мира. Но судьбу не повернуть вспять. Очарование сильнее коварства.
Замысловатые ходы трех царств — Русии, Ирана и Турции — диктуют необходимость включиться в игру четвертого: франков. Зачем? Пригодится. Не следует забывать, что если сейчас народ Грузии защищает свою бедность, то, возможно, скоро придется ему отстаивать свое богатство! Странно, подобно ветру ворвалась эта мысль… может, не напрасно?! Недаром засуетился франк де Сези. Чего он больше жаждет — золота или почета при дворе своего короля? Наверно, и того и другого. Вот римские католики откровенные, они в противовес кресту и мечу пытаются изменить установленный порядок: раньше миссионеры — потом войны… А разве миссионеры уже не проникли в Грузию? Но до завоевания им далеко! Не стоит сейчас засорять голову черными четками. В Картли им пути нет. Католикос не любит делить свою власть, — что ему в фимиаме чужих кадильниц? Сейчас все мысли необходимо направить в одну цель. Хотел бы я, наконец, установить, кто на сегодня меня больше беспокоит: турецкая собака с кличкой Хозрев или греческая блоха, именуемая Кантакузином? Не ради же удовольствия он беспрестанно прыгает из Стамбула в Московию и обратно. А что скучного или веселого для тебя в этом, Георгий Саакадзе? Посол другого дела не знает. Сейчас твоя забота Иран, а не Русия. Могу поклясться, это так! Но забота об Иране и толкает мысль мою к Русии… По словам старцев из квартала Фанар, Кантакузин хитер и пронырлив не хуже любого паши, поэтому и ценим султаном. Но и посольства не всегда подытоживаются удачей! Возможно и Кантакузин не совсем договорился с патриархом Филаретом. Не в срок прибыл? Неважно, единоверцам легче друг друга вокруг креста обвести. Допустим, султан против союза Русии с Ираном. Тогда хитрейший посол Фома Кантакузин смиренно склонится перед умнейшим патриархом Русии, Филаретом, и, не успев принять благословение, начнет умолять не принимать золото от нечестивого шаха Аббаса, ибо оно от дьявола. Умнейший Филарет кротко заверит, что всякое золото от дьявола, ибо оно суть его и распаляет у паствы ненависть и жажду стяжательства. Безумцы забывают о божьей благодати, щедро падающей сверху в виде манны небесной… Поняв друг друга, хитрейший и умнейший углубятся в непроходимые дебри дел царских. Патриарх доверительно заверит, что между Русией и Ираном «никаких ссылок, кроме торговых, нет, и послы шах Аббасова величества отпускаются без всякого дела». А с султаном всея Турции царь всея Руси пожелал быть и, великой дружбе и стоять заодно накрепко против общего недруга. Посол Фома, перекрестившись на образ, смиренно напомнит о казаках, бесчинствующих на турецком море и грабящих берега Оттоманской империи. Патриарх напомнит, что казаки «воровские» люди, не подчиняются Московии, и пусть-де султаново величество сам с ними расправляется настрого. Царь Русии ничего на это не скажет. Заметив уныние Фомы, патриарх спешно благословит его и… посулив манну небесную, отпустит. Но не успеет посольство Четвертого Мурада выехать из ледяных ворот, как туда въедет посольство Первого Аббаса. Высыпав тысячу пожеланий и завалив пол подарками, шахский посол начнет заверять, что царь всея Руси для шах-ин-шаха как брат родной, и поклянется бородой пророка накрепко стоить заодно против общего врага. И тут же выскажет тревогу, что послы султана слишком часто посещают Русию. Думские дьяки удивятся: «Как, разве до шахова величества не дошло, что русские казаки беспрестанно разоряют земли османов, даже крепость Азов отняли, и Московия не препятствует такому, ибо между Русией и Турцией, кроме торговых, никаких ссылок нет, и посему послы султана отпускаются безо всякого дела.» Такая премудрость называется политикой. И во имя этой политики Русия сочтет выгодным мир Турции и Ирана. Тогда, объединившись, магометане совместно могут оказать помощь Русии против поляков. И в уплату за это попросят прикрыть глаза на дела Грузии… Не будет ли подобная политика страшнее обвала горы? Это гибель всех моих чаяний! Для блага Картли необходимо оттянуть от ее рубежей войска Турции и Ирана. Только война между двумя воинственными магометанскими царствами может дать мир моей родине, мир измученному народу. Но почему раньше времени устрашаюсь? Эракле обещал, когда прибудет Кантакузин, устроить с ним встречу, тогда и следует решать… Неразумно! Тогда поздно будет размахивать опаленными крыльями. Должен незамедлительно подготовиться ко всему неизбежному.
Итак, решено силою врага ослаблять врага. Иначе еще один прыжок «льва Ирана» — и, как не раз обещал тиран, растерзанная Грузия может больше не подняться из развалин. Значит, надо спешить! Спешить к рубежам Ирана и обрушить на шаха Аббаса всю мощь Османского государства. Но, конечно, и умный шах Аббас не станет сомневаться в том, что тот, кто взял у турок Багдад, способен взять его обратно у персов и получить от султана звание «Неодолимый». Поэтому шах не преминет тоже обрушить на султана всю мощь Иранского государства. И к концу двадцать четвертого новолуния, ровно через два года, назначенные Четвертым Мурадом, султан и шах настолько постараются обессилить друг друга, что у них не явится охоты даже совместно напасть на Грузию. А пока они будут зализывать раны на берегах Босфора и Персидского залива, народ Грузии, предводимый своим Георгием Саакадзе, вновь поднимет над грузинской землей обновленное иверское знамя! Теперь следует запастись верным союзником. Игра в «сто забот» называется премудростью…"
Моурави, подавив усмешку, наблюдал, как луч солнца, не то красноватый, не то синеватый, пробрался сквозь выпуклое стекло и обеспокоил Осман-пашу и как тот, брезгливо морщась, переставил ногу на темную полосу ковра.
«Боится собственной тени», — решил Георгий. Кальян тоже вспыхивал синей и красной эмалью, и он перенес курительные сосуды на теневую сторону широкой тахты, где важно восседал Осман-паша. Нежный прозрачный дымок плыл под сводом, спиваясь где-то в углах. Изредка едва слышалось протестующее бульканье заключенной в кальяне воды.
Георгий не нарушал молчания, он терпеливо ждал, — ибо раз бывший везир прибыл спешно, то должен заговорить. И Осман заговорил:
— Аллаху угодно сегодня проявить щедрость к путникам и послать полезный ветер… Знай, о Георгий, сын Саакадзе, утром приплыл из Азова скоростной гонец…
— Видит пророк Илья, ты, Осман из Османов, возбудил во мне любопытство.
— Тем более выгодно знать, какой груз везет с собой Фома Кантакузин.
— И гонцу известно — какой?
— Раньше чем предстать перед ничтожным Хозревом, гонец тайно на рассвете предстал предо мной, ибо послан он был в Русию с Кантакузином не кем иным, как мною.
— А груз?
— Приплывет через три лунных ночи… Русия отправила с Кантакузином двух послов со свитой и охраной.
— Выходит, с Кантакузином не обо всем договорился патриарх Филарет?
— В Московию прибыло посольство от шаха Аббаса.
Георгий быстро повернулся, между ним и пашой на арабском столике торжественно стояли на бело-черных квадратах фигуры. Осман продолжал бесстрастно сосать чубук кальяна.
— Не находишь ли ты, мудрейший носитель имени великого Османа, что одновременное пребывание в Русии турецких и персидских послов может смешать нам не только пешки, но и шахов?
— Кантакузин послан мною, и он, когда нужно, умеет скашивать глаза так, чтобы каждый одобрительно думал, что он смотрит лишь в его сторону.
— Не захотят ли русийские послы вынудить султана оказать помощь московскому царю в его борьбе с польским королем?
— Казаки опять напали на турецкие берега. Азов в руках этих везде поспевающих шайтанов.
— Значит…
Паша отодвинулся в угол, ибо к нему крался сине-красный луч. Кальян булькнул и умолк.
Георгий приблизился к тахте, выжидательно смотря на пашу. Но Осман молчал. «Во что бы то ни стало следует узнать, зачем жалуют русийцы, — мысленно решил Георгий. — Осман не все говорит, опасаясь измены. И прав… Неразумно высказывать другу столько, сколько знаешь, с тем, чтобы потом желать ему подавиться собственным языком. Если я что-нибудь разумею в политике, то моя догадка оправдается. Осман предоставляет мне право распутывать узел, завязанный царями, королями, султанами и шахами, дабы из золоченых нитей их козней сплести Осман-паше трон… Не будет ли такой трон слишком зыбок?»
— Эти шайтаны казаки всегда не вовремя врываются в игру.
— Видит пророк, на этот раз вовремя…
Порывисто вскочив, Георгий приоткрыл дверь и, приняв от Эрасти подносик с кофейными чашечками, опустил на вновь закрытую дверь тяжелый занавес, густо затканный звездами.
Осман чуть отодвинул кальян, ибо красно-синий луч, не удовольствовавшись занавесом, меняя направление, явно норовил прокрасться к выпуклым бокам причудливого сосуда.
— Не находишь ли ты, будущий мой повелитель, что надо убедить султана ускорить выступление орт на шахские рубежи?
— Свидетель аллах, нахожу, что мое и твое кресла должны стоять на одной высоте, дабы лишить неучтивых возможности мешать нам вести на благо полумесяца беседу о… о блуждающих звездах…
Уже хрусталь светильников переламывал желто-розовые лучи, потом оранжево-серебристые, а Моурави все шагал, не различая на ковре ни света, ни тени.
«Все понятно, — рассуждал он, наморщив лоб, — не только я, но и Осман-паша озабочен, да нет, скажем прямо: встревожен посылкой Русией посольства к султану… Выходит…»
Именно в этот момент Моурави почти решил, какую фигуру следует ему передвинуть:
«Коня! Играть на казаков! Осман-паша прав. Казаки вовремя Азов взяли, вовремя причинили Стамбулу большой ущерб набегами на турецкие земли. Значит, подбросить, как говорят, петуху голодную собаку. Диван сразу поверит, что патриарх умышленно не вмешивается в дерзкие набеги казаков на владения султана. Это может если не совсем нарушить дружбу, то замедлить переговоры Турции и Русии о военном и торговом союзе. Значит, и перемирие султана с шахом сейчас окажется невозможным. Тогда… всеми мерами готовиться к войне с Ираном. Но не разумнее ли держать в запасе еще один ход? Кто может предугадать, какие подлости на уме у первого везира, Хозрев-паши? Хотя до сего дня он не менее султана стремится к войне с Ираном: выгодно; тем более огонь хватать будет другой, а золото он. Итак…»
Обрывая шаги, Георгий останавливается перед большим венецианским зеркалом, надевает полушлем с двумя крыльями, накидывает на плечи стамбульский плащ и опирается на остроконечный меч, похожий на удлиненную стрелу. Да, он чувствует, что наконец приобрел тот облик, который поразит воображение не только суннитов, но и шиитов.
«Терпение! Терпение, Георгий Саакадзе из Носте! Первый обязанный перед родиной должен сражаться за нее до последнего вздоха! Сражаться мечом и умом!.. Шах Абас дал мне звание „Непобедимый“. Султан Мурад обещает звание „Неодолимый“. Пьетро делла Валле соблазнял званием „льва Африки“, властью полководца католиков, дворцами, золотом — всем за одну лишь покорность Риму моего меча! А здесь патриарх вселенский Кирилл Лукарис сулит роскошь и почет, и за это я должен только искать дружбу со Швецией, вернее — признать в короле Густаве-Адольфе вестника небес. Где правда? Где конец задуманного начала? Метехи!.. Давлет-ханэ!.. Сераль!..»
Моурави решительно опоясался боевым мечом, твердыми шагами подошел к шахматной доске, передвинул коня, и ему казалось, что с этого часа Иран у него на замке!
У двухцветного столика ножки ярко-красные, словно обмакнутые в кровь. Как анатолийская башня возвышается белая чернильница, возле — гусиное перо, окрашенное в розовый цвет зари. В углу над узким диваном, отливающим зеленым бархатом, на бордовом паласе блестит полумесяц, пониже два пистолета образовали крест.
Фома Кантакузин предпочитал контрасты тем определенностям, которые часто в странствиях ограничивают горизонт, а в политике приводят к поражению.
Фома Кантакузин — дипломат султана, презиравший себя за невысокий рост и обожавший себя за великие замыслы, грек по происхождению и турецкий сановник по положению, был пылок в речах и холоден в размышлениях, вкрадчив в движениях и порывист в выборе лабиринтных ходов. Он казался двухцветным: нежно-голубым, как изразец, и мрачно-серым, как резец.
Корабль уже вошел в пролив Босфора, слева зеленел берег Бейкоза. А еще вчера море бросало на плавучую крепость черные волны, рычало злобно, норовя сломать мачты и содрать паруса. «Так и должно быть, — подумал Кантакузин, — без бури гладь недосягаема». Он опустился за столик, прикрепленный к дощатому полу, придвинул к себе запись, которую предстояло закончить во славу Христа и Магомета:
«Посольство „падишаха вселенной“, славного султана Мурада Четвертого — посла Фомы Кантакузина и капычеев Ахмет-чауша и Ахмет-бея — в Москву, главный русский город царя северных стран…»
Задумчиво вертя перо, прищурил глаза.
Не в первый раз покинул он, Кантакузин, свыше года назад, пределы Турции. Еще в году 1621 он прибыл в Москву от Османа II с вестью о начале войны Оттоманской империи с королевской Польшей. От имени султана он предложил Московскому царству выступить совместно против общего врага. Но патриарх Филарет, тогда, ссылаясь на перемирие с Польшей, от войны уклонился, а Фоме Кантакузину строго выговаривал за то, что в султанской грамоте русский царь именуется королем, в то время как в Москве такого титула не знают. Он, Кантакузин, ничуть не смутился, а винил переводчика, которому наверняка за небрежность отрубят голову. Что касается Польши, то посулил: как только султан короля разобьет, то даром вернет царю Михаилу город Смоленск, отнятый краковским драчуном, да и иные города, отторгнутые у Московского царства. Патриарх Филарет поблагодарил за посулы и, стукнув посохом, в свою очередь пообещал отсечь голову заносчивому королю, если он посмеет нарушить мир. На том и расстались.
И вот семь лет спустя он, неугомонный грек, вновь следовал через Азов и Воронеж на страшный север. Турецкий Азов воевал с донскими казаками. Нелегко было: степи настороженно пропускали посольский поезд. Выли волки, ветер балаганил в овражках; насупившись, взирали курганы на дивных коней турецкой стороны.
На семи холмах дымилась Москва, трезвонила в многопудовые колокола сорока-сороков, исходила в криках, не то в восторженных, не то в задористых: «Эй, басурман, шиш, кабан, на Кукуй!»
Стрельцы вздымали мушкеты. Реяли знамена, длинные, как шеи драконов. Сто двадцать пеших дружин насчитал Ахмет-чауш и потерял улыбку.
Турки важно несли султанскую грамоту и дары: атласы серебряные, шитые золотом по зеленому полю.
Патриарх Филарет, опираясь на остроконечный посох, дружелюбно взирал на поклонников корана. Он утверждал мир на южных рубежах, там должны были двигаться полки купцов, а не воинов. Соколиным взглядом оценивал патриарх Кантакузина. Посол поспешил опустить на глаза завесы бесстрастия и так преподнес отцу государя два атласа, — это от султана. А от себя он, изгибаясь в поклонах, поднес дары царю (восседал он в сияющей золотой шубе с золотой, пылающей на голове короной, со сверкающим в руке скипетром): хрустальное зеркало, украшенное яхонтами и изумрудами; в полночь из этого заколдованного зеркала должны были выйти, как из озера, семь красавиц и, сбросив прозрачные покрывала, понестись в краковяке, дабы наутро толкователи снов пояснили благочестивому самодержцу значение новых польских козней. Не забыл Кантакузин преподнести царю Михаилу и кисейное полотенце и драгоценное покрывало, дабы венценосец смог, если надоест лицезреть обворожительных ведьм, накинуть на бесовское зеркало. Особые подарки, сдобренные витиеватыми восточными пожеланиями, поднес посол от своего имени и Филарету Никитичу.
Раскрыв шахматную доску, Кантакузин показывал недавно открытые начала игры в «сто забот». Проворно задвигались фигурки из слоновой кости, стремясь захватить вражеские квадраты. Филарет заинтересованно следил за рукой посла, — доверять ей было опасно.
В Грановитой палате важно восседали бояре в шапках отборных соболей пепельного с черным цвета, что в знак одобрения наклонялись вперед, и в знак порицания — в стороны. На этот раз боярские шапки чаще наклонялись вперед.
Решалось важное дело. Кантакузин, как и впредь, представляя султана, склонял Москву к совместной борьбе с королевской Польшей и ее злым вдохновителем — империей Габсбургов.
Патриарх благосклонно слушал медовую речь посла и, опасаясь ложки дегтя, незаметно подмигивал сыну. Царь помнил тайную беседу с отцом, протекавшую намедни.
Подготавливая по наказу везира Осман-паши большую войну Турции с грозным Ираном, Кантакузин намеревался с помощью Москвы отгородить Турцию от казаков. Запорожские казаки помогали королю Сигизмунду Третьему в битвах его с турецкими ортами, значит, надо было заручиться согласием царя Михаила совместно обрушиться на польское войско, сокрушить его и заодно покончить с Запорожской Сечью.
На другой стороне земли высился город Париж. Оттуда кардинал Ришелье направлял усилия посланника франков в Стамбуле, де Сези, в сторону вовлечения Турции в союз стран, борющихся с немецким императором Фердинандом, польским королем Сигизмундом и испанским королем Филиппом. Кантакузин, по желанию везира Осман-паши, советовал пашам Дивана принять предложения кардинала, поскольку они своим острием были направлены против Польши. По этим же причинам Кантакузин в Москве предложил от имени султана Мурада царю Михаилу и патриарху Филарету заключить священный союз.
Думный дьяк, приняв от турецкого посла грамоту с золотыми кистями, на которых краснела печать с полумесяцем, нараспев читал ее точный перевод, сделанный в Посольском приказе.
Султан Мурад с великой печалью сетовал на то, что вот уже сколько лет как из Москвы не предстают пред ним добрые послы с душу ласкающей вестью о неизменной дружбе двух средоточий мира.
«…И Вам бы напомнить, — басил думный дьяк, — прежнюю любовь и ссылку и быть с нами в любви; другу нашему другом, а недругу нашему недругом. И на своем бы Вам слове, на дружбе и в послушании стоять с нами крепко по-прежнему…»
Желтоватое лицо Кантакузина расплывалось в сладчайшей улыбке, глаза сузились. Патриарх казался мягкосердечным, устремив благостный взгляд на грека-турка. И бояре приветливо наклоняли высокие шапки, словно мост строили. Не хватало только муэззина, чтобы с высоты колокольни Ивана Великого фанатично выкрикнуть: «Ла илла иль алла Мухаммед расул аллах!» Патриарх Филарет предпочитал, чтобы с высоты Айя-Софии прозвучала из уст турка другая истина: получил по правой, подставляет левую. Вот почему он особенно благосклонно встретил предложение султана прислать в Стамбул «без урыву» русских послов с грамотами.
«…Если Русскому государству, — не спеша излагал думный дьяк, — нужна будет помощь, то эту помощь султан Мурад Четвертый, властелин османов, чинить будет…»
Почти сложившись вдвое, как нож корсаров, Кантакузин вручил думному дьяку грамоту и от везира Осман-паши. Если бы искусно выведенные строки обратились в картину, то перед Боярской думой предстал бы турецкий флот, перебрасывающий янычар в устье Днепра, где паши воздвигали крепость, — «чтобы бедным и нужным людям быти там в покое и радованье». Верховный везир не скупился на жалобы: султанат Московскому царству друг, а донские казаки не прекращают набеги, сжали они берега Черного моря, сухим и водным путем воюют. Выйдут на простор морской волны и громят турецкие корабли, а при прежних «московских королях» такого «разбоя» и в помине не было.
Хмурился патриарх, властно сжимал посох, и глаза вспыхивали недобрым огнем. «Надобно атаману Старово прочитать выговор за непослушание».
И вдруг чуть не прыснул со смеху: ему ли не знать дела казацкие, но… «государь казаков унять не велит и с Дону не сведет, а он, патриарх, сам под рукой государя. — Филарет добродушно усмехнулся. — Так-то! Пусть казаки и впредь добывают Москве ценные сведения, как требуют того восточные дела».
В доме патриарха произвели договорную запись. Свиток был велик, аршина в два, а дел запечатлел лет на двадцать.
Султан честно обязывался оказать против польского Сигизмунда сильную помощь «ратьми своими» и с царем «стоять заодин»; помочь России отбить города, занятые королем: Смоленск, Дорогобуж, Северский и еще многие; воспретить ходить войной на русскую землю крымскому хану, ногаям и азовцам. И впредь не называть самодержца «королем Московским», а величать полным царским титулом.
Доволен был патриарх безгранично. Точных обязательств за Россию на себя не взял, да и срок не вышел расторгнуть с Польшей договор о перемирии. Всему свой черед. Царь Михаил, глядя на отца патриарха, возликовал, ударил в ладони.
Набежала ватага сокольников, зверобоев, конюхов, на снега приволокли медведя, — ходил он в красных штанах, в оранжевом колпаке с колокольчиками, поднимался на дыбы, ревел.
Скоморохи ударили в бубны, гаркнули:
Грянь-ка, дудка!
Гей! Гей!
Федя, ну-тка
Нож взвей!
Ну-тка, Федя,
Посмей!
И медведя
Обрей!
Вышел богатырь, сверкнул синими глазами, встряхнул копной волос цвета льна, схватился с медведем. Заухали зверобои, свистнули сокольники, пошел богатырь мять снега.
Заводить боярскую
Песню ради турка ли?
На потеху царскую
Медведя затуркали!
Кантакузин диву давался, хотел перекреститься, да вовремя опомнился. Турки из свиты посольской сбились в кучу, восхищенно зацокали языками, жадно следили за схваткой.
Драл ты шкуру!
Гей! Гей!
Кинь-ка сдуру
В репей!
Федя, ну-тка
Цепей!
Мишка, жутко?
Робей!
Бояре Толстой и Долгорукий радостно вскрикивали:
— Подбавь пару, Федя! Не спи, Федя, дава-ай!
А Голицын добавлял:
— В баню к бабам! Спасай душу, Топтыгин! Об окороках забудь!
Приплясывали скоморохи, вертели бубны, гримасничали:
От такой обиды ли
Прет он в баню, кажется,
Чтобы бабы выдали
Березовой кашицы.
Ухнул богатырь, понатужился, схватил медведя за уши; тот взревел да от удара ножа пошел окрашивать снега.
Гаркнули скоморохи:
Белым паром
Обвей!
Черным варом
Облей!
Красным жаром
Огрей!
Мишку даром
Забей!
Кантакузин закрыл глаза, кровь пьянила, от задористых выкриков шумело в голове. Потом выкатывали бочки с адской брагой, с крепким медом. Полилось море хмельное. Отрезвев, он радовался, что услужил султану, удружил Осман-паше, купил дружбу и союз с Московским царством за сплошной туман…
Корабль величаво, как огромный дельфин, входил в бухту Золотого Рога. Кантакузин заканчивал посольскую запись:
«Теперь Турция может начать драть короля, как медведя. Московский богатырь не встанет на защиту Сигизмунда, не поспешит на выручку польских войск, направляемых императором Фердинандом. Посол Фома Кантакузин выполнил волю мудрого султана Мурада!»
Заперев запись в потайном шкафчике, Кантакузин накинул поверх длинного кафтана, затканного ярко-синими узорами, зеленый плащ, отороченный черно-бурым мехом (дар патриарха Филарета), и, приняв осанку, соответствующую особому послу всесильного «падишаха вселенной», вышел на верхнюю палубу.
Ковры и шали украсили корабль, а на главной мачте, отражаясь в заливе, развевался зеленый шелк с желтым полумесяцем.
Важно стояли у правого борта Семен Яковлев и подьячий Петр Евдокимов, перед ними в обманчивой дымке вырисовывался Стамбул. Позади послов сгрудились писцы, статные кречетники, рослые свитские дворяне, стрельцы, различные слуги. Но осанистей всех казался Меркушка, стрелецкий пятидесятник. На его слегка приглаженных рыжих волосах переливалась алым бархатом заломленная шапка, почернело от лихих ветров и пороха лицо, гордо поблескивали глаза. Наряд преобразил Меркушку, и теперь уже не жали добротно сшитые из бычачьей кожи сапоги. Но, как и прежде, в руке, тяжелой, как молот, горела затейливой насечкой хованская пищаль. Был он за минувшие годы и в Венеции, владычице морской, видел многих красавиц: золотоволосые, с гибкими шеями, окутанными зеленым или сиреневым шелком, они казались кувшинками, царственно качающимися на воде. Гондолы мгновенно уносили их в мерцающую даль, а Меркушка лишь дивился, а желания удержать не было. Любовался он и татарками за скалистыми отрогами Урала: черноглазые, порывистые, звенящие браслетами, они дико плясали вокруг костра, сбрасывая яркие шали, и сами были неуловимы, как зигзаги огня, освещающие на миг непроглядную ночь, мрачно доносящую свежесть низко повисших звезд. И Меркушке хотелось прильнуть к их зовущим губам, ибо силы после вырубки векового леса оставалось еще вдосталь, — но он хвалил сибирячек за неуловимость и только властно сжимал бока коня, пробираясь за воеводой дальше на восток, полыхающий огнистыми закатами. А к боярышне Хованской его влекло неизменно — и на чужой воде, и на чужой земле, хоть и разделяло их извечное неравенство. Она была для него той подмосковной березкой, которую защитил он от топора лихого бродяги, покусившегося превратить белое деревце в пепел. И тем цветом она была для него, который покрывает русские яблони в первые дни весны и пьянит до звона в голове, до боли в сердце. А Меркушка, пропахший дымом дальних костров, опаленный порохом мушкетов, мнимо спокойный в часы затишья и мятежно неукротимый в дни бури, был полной противоположностью боярышне. Но они как бы воплощали одну жизнь — то мечтательную, полную неясных шорохов, влюбленную в соловьиные трели, в ржаные поля, тонущие в солнечном мареве, в просторные реки, сказочные в лунных бликах, в печальные равнины, вслушивающиеся в призывно-манящий звон колокольчиков, внезапно появившихся и уносящихся в неведомую даль, — то разгневанную, вышедшую из крутых берегов, выбросившую из-под васильковой рубашки красного петуха, неистовствующую в пожарах, рушащую бердышом леса, до кровавого пота топчущую ворога на поле брани и на курганах тризны подносящую к пересохшим устам железную чашу.
И ныне Меркушка, вглядываясь в Царьград, видел боярышню Хованскую. Закинув тугую косу за облака, прозрачная, как морозный воздух, она высилась над турецким городом и манила своими очами, такими же голубыми, как вода Золотого Рога.
Семен Яковлев не только говорил по наказу, но и думал. Он неодобрительно покосился на Меркушку. На Стамбул надо было взирать с восхищением, с ласковостью во взоре, ибо русскому посольству предстояло добиться от султана шертной грамоты в том, что договор, заключенный послом Фомой Кантакузином в Москве, будет по всем статьям выполнен султаном Мурадом в Стамбуле.
Облачился русский посол в наряд, соответствующий не только времени года, но и торжеству. Широкий шелковый опашень, длиной до пят, с длинными рукавами, делал его фигуру еще более грузной, а значит, и солидной. Кружева по краям разреза как бы подчеркивали его сановность, нашивки по бокам вдоль разреза придавали послу парадный вид, пристегнутое к воротнику ожерелье свидетельствовало о его богатстве. Застегнув на все пуговицы опашень, посол этим как бы напоминал, что он неприступен, как крепость, которую венчала башня — четырехугольная бархатная шапка с меховым околышем.
Проведя нетерпеливо двумя пальцами по добротной бородке, еще не тронутой сединой, Яковлев приложил правую руку к груди, а левую полусогнул. Такую позу для въезда в столицу османов он предусмотрел еще в Москве.
Верховный везир предусмотрел другое. По зеркалу залива, величаво покоящегося в изумрудных рамах берегов, между тысячей лодок, фелюг, гальян, огибая множество кораблей, устремивших в бездонную высь высоченные мачты, навстречу посольскому судну приближалась великолепно разукрашенная султанская катарга — огромный корабль в два жилья; а над верхним, в носу и в корме, — чердаки. Поверх мачт катарги, как на минаретах, поблескивали полумесяцы: зеленый и красный шелк вился над верхней палубкой, где находились паши и беки Дивана.
Кантакузин пояснил послам московского царя, что высылка вперед султаном «Звезды Арафата» знаменует собою особую честь, которую «падишах вселенной» оказывает им в своем могучем и красивом Стамбуле.
Катарга приближалась с такой легкостью, словно летела по воздуху, едва касаясь воды. Уже доносился гром тулумбасов, выстроенных в два ряда на носу корабля, и рокот длинных труб, купающихся в лучах величаво восходящего солнца.
Косые латинские паруса слегка надувались, но больше для придания султанскому судну внушительного вида, а тридцать два весла, одновременно вздымающиеся и падающие на воду, уподобляли его по скорости полету чайки.
Белоснежные паруса, светло-зеленые и прозрачно-красные флаги, развевающиеся над мачтами, на бортах ковры с изображением Альбарака, подкованного золотыми подковами, сказочных птиц с синим клювом и красными когтями, ослепительно оранжевой луны, с замысловатыми арабесками и вензелем султана, а внизу кромешный ад, в котором надрывались гребцы, прикованные к веслам.
В гробу и то светлее, чем в нижнем и среднем жилье. Там с обеих сторон, как черепа во мгле, белели банки — скамьи, а в боках корабля чернели дыры, куда были вставлены громадные бревна — весла, обтесанные лишь с одного конца. В нижнем жилье весла короче — аршин в пятнадцать, а в верхнем длиннее — аршин в двадцать с залишком, и на каждом весле шесть гребцов, прикованных к банке цепями.
Они обливались потом, напрягая последние силы и надрывая с натуги грудь. Бедуин из Туниса, грек-корсар из Эгейского моря, негр из Занзибара, персиянин из Луристана, матрос-венецианец и Вавило Бурсак, казачий атаман, однотонно тянули песню, каждый на своем языке, и в лад песне звякали цепями.
Удивленно прислушивался Меркушка. Что это? Не сон ли? Нет! Ясно доносилась русская песня. Откуда она? Не из таинственных ли глубин моря? А может, из-за снежных степей? И голос знаком, и слова тяжкие, как цепи. Меркушка было подался к борту, но тут же вспомнил наказ и остался там, где стоял. А песня ширилась, накатывалась, подобно бурану в непогодь.
Само небо горько плачет,
Исходит слезою,
Что Вавило не казачит,
Не летит грозою.
И не тешит душу бражкой
В струге под Азовом,
Не несется с вострой шашкой
К стенам бирюзовым.
Грозы в море отгремели,
Остались лишь мели,
Шашки в поле отшумели,
Руки онемели.
Тяжелее нет подарка —
Грудь обвили цепи.
Эх, турецкая катарга
Навек скрыла степи!
Стараясь стряхнуть пот, струящийся по закоптелому лицу и богатырским плечам, Вавило Бурсак с тоской подумал: «Эка сырость, до костей пробрала! Сидим в преисподней — и воем и цепи грызем!» И, с силой откидываясь назад, с веслом, вновь затянул:
Неужели песня в горле,
Как в клещах, застрянет?
Неужели вольный орлик
В неволе завянет!
Не взлетит над миром божьим?
Над катаргой адской?
Не пройдет по дням пригожим
С вольницей казацкой?
Не мириться с темной клетью
Даже псам и совам.
Пусть Бурсак турецкой плетью
Весь исполосован.
Перед ним дозорщик жалок,
Пусть хоть в сердце метит. —
Не услышит, жало, жалоб,
Слезы не заметит!
Пропадай, душа! Саманом
Стань! Рассыпься мигом!
Раз попала к басурманам,
Раз познала иго!
Пропадай, Бурсак Вавило!
Казаком был рьяным…
Впереди одна могила
Поросла бурьяном…
Само небо горько плачет.
Исходит слезою,
Что Вавило не казачит,
Не летит грозою…
Тяжко вздохнул Вавило Бурсак, уронил бритую голову с оселедцем на обнаженную грудь, задумался. О чем? Не о том ли, как ходил за реку Кубань за зипунами? Как бился плечо о плечо с «барсами» из отважной дружины Георгия Саакадзе в арагвском ущелье за Жинвальский мост? Как налетал с отвагой на берега Гиляна и царапал их, устрашая пушечные персидские корабли? Как в восьми сторонах света собрал восемь славных пищалей, а в походе за девятой угодил в плен к туркам? Задумался Вавило Бурсак и не заметил, как двинул не в лад веслищем.
Бедуин из Туниса незаметно было подтолкнул атамана, но уже было поздно: зловещая тень легла на куршею — невысокий мостик, шириной в две стрелы, — там стоял дозорщик и маленькими глазками зло сверлил невольника-казака, сатанинская усмешка искривила выпяченные губы, над которыми, как две змеи, извивались усы.
Не спеша подняв плеть, турок словно полюбовался ею, на первый раз полоснул воздух, а на второй — опустил на казака. Багровый рубец перекрыл спину Вавилы, и уже снова взвилась плеть и со свистом опустилась на плечо, разбрызгивая кровь. Затрясся атаман, неистово загремел цепями, ринулся вперед и осекся, прикованный к веслу.
Расставив ноги и сделав непристойный жест, дозорщик хохотал на куршее. И вдруг резко оборвал смех и разразился бранью. Вскинув покрасневшую плеть и дико вращая глазками, он стал отсчитывать удары:
— Во славу аллаха, раз!..
Кровавая слеза скатилась по щеке казака.
— Во славу Мухаммеда, два!..
«Что орлик без крыльев?!»
— Во славу Османа, три!..
«Что клинок без руки?!»
— Во славу Мурада, четыре!..
«Что ярость без мести?!»
— Во славу Хозрева, пять!.. Во славу…
Внезапно венецианец-моряк, прикованный к веслу слева от Бурсака, побелел, как нож в горне, изогнулся и плюнул в лицо дозорщику. Не торопясь, турок широким рукавом провел по одной щеке, затем по другой, спокойно вынул из ножен ханжал, повертел перед своим приплюснутым носом, будто очарованный кривым лезвием, и внезапно метнул его. Пронесясь над банками, клинок врезался в сердце венецианца. Вопль вырвался из груди несчастного. Он судорожно ухватился за рукоятку, силясь вытащить ханжал, и, обливаясь предсмертным потом, рухнул на весло.
Всадив плевок в лицо мертвеца, дозорщик, бормоча себе под нос: «Шангыр-шунгур», спокойно зашагал по куршее, помахивая плетью.
Шепча молитву пересохшими губами, бедуин из Туниса, натужась, вновь налег на бревно. Грек-корсар из Эгейского моря, прошептав заклинание, похожее на проклятие, тотчас навалился на опостылевшее весло всей грудью. Призывая гнев двенадцати имамов на нечестивцев-турок, персиянин из Луристана, злобно косясь на русского казака, впалой грудью надавил на весло, вытесанное, по его мнению, из анчара — ядовитого дерева. Ни слова не промолвил Вавило Бурсак, плюнул на руки и одновременно с другими снова втянулся в каторжный труд. А рядом с ним, повинуясь веслу, то откидывался на банке назад, то подавался вперед мертвый венецианец. Когда еще его отцепят от весла да вынесут наверх? И казачий атаман продолжал грести с мертвецом заодин. И чудилось, тлетворный дух уже исходит от убитого красавца, и до спазм в горле хотелось хоть на миг ощутить, как лучшую отраду, запах ковыльного поля и припасть к играющей блестками воде Тихого Дона…
Негр из Занзибара сверкнул синеватыми белками, достал деревянного божка Бамбу, держащего вместо жезла зуб крокодила, остервенело дернул за медное кольцо, продетое через нос божка, и оторвал ему голову, набитую ракушками. Черные пальцы судорожно вцепились в весло.
Барабанщики продолжали нещадно колотить в тулумбасы, толстые буковые палки так и подскакивали вверх и опускались на туго натянутые кожи под громовые раскаты труб, приглушая заунывную песню невольников-гребцов.
Символом турецкой империи была катарга: внизу произвол тирании, в постоянной мгле свист смертоносного бича, издевки над невольниками; наверху, под сенью полумесяца, переливы золотой парчи на важных пашах, наслаждающихся дарами солнца и земли, алмазы, как застывшие слезы, впаянные в рукоятки и ножны великолепных ятаганов, тень от которых лежит на отрогах Македонии, на аравийских песках, на берегах Анатолии, у подножий пирамид Египта. И раскаты труб и барабанов, заглушающих выкрики и вопли.
Когда катарга приблизилась к посольскому кораблю и с одного борта перебросили на другой широкий трап, украшенный гирляндами роз, Семен Яковлев мысленно перекрестился и, соблюдая свой чин, неторопливо и с достоинством перешел на султанскую галеру. За ним, «сохраняя важность хода, не раскидывая очей, руками не махая и не прыская ногами», последовал подьячий Петр Евдокимов. Так же степенно, помня наказ: «Дабы государеву имени никакого бесчестия не было», взошли на катаргу иные посольские люди — кречетники, писцы, свитские дворяне, стрельцы и различные слуги. На груди у всех красовался двуглавый черный орел с короной, скипетром и державным яблоком. Выпорхнувший из Византии, он как бы с удивлением взирал на Царьград, ощерившийся, как копьями, стройными минаретами, взметнувший ввысь, как щит, свинцовый, с золотым алемом на вершине купол мечети Баязида II, наследника и сына Завоевателя[5], поправший древний форум Тавр, как попирает конь своим копытом обломок рухнувшего мира.
Меркушка незаметно подтянул сапоги, сдвинул шапку набекрень и, уже позабыв о песне: «Может, приснилось наяву?» — в самом благодушном настроении вступил на трап. Он любил впервые ощущать себя в новых городах и странах. Всегда предстанет перед глазами дивное: то сооружение, похожее на корабль, — поставь паруса, и понесется по воздуху легче золотистого облачка, то залив, похожий на площадь, — раскинь цветники, а фонтаны сами ударят; то множество столбов, — набрось сверху ветвей и гуляй себе в мраморной роще.
О турках слышал Меркушка многое в кружале, что на бережку Неглинной, от стремянного того Чирикова, пристава, который был приставлен еще лет пять назад к турецкому послу, но видеть их не видал. Лишь раз на Ордынке гоготал над медведем, изображавшим турка: ходил Топтыгин на задних лапах, в тюрбане, свернутом из желтого заморского сукна, в красных штанах с серебряным шнуром, и ревел, как недорезанный, когда его величали басурманом. Но какой же это турок, если и одной жены не имел косолапый, получал от поводыря палкой по лбу, как любой холоп, вежливо выдувал с полкадки вишневого сока и, раскорячившись, танцевал на бревне, как баба на ярмарке?
Теперь предстояло увидеть турок наяву — лихих наездников, свирепых рубак, нагнавших страх на большие и малые страны, владетелей Черного моря, называемого ими Синим, да татарского Крыма и крепости Азов, сопредельной Тихому Дону, находившейся в постоянной вражде с войском казачьим. Во многие моря носил Меркушку буйный ветер, пронес через Босфор — «Течение дьявола» — и в загадочную бухту Золотого Рога. Здесь из-за угла могла выглянуть роза, а из куста роз — ятаган, поэтому Меркушка решил не спускать глаз с заветной пищали.
Обогнув серединную мачту, он вышел к особому возвышению, богато убранному коврами, золотным бархатом и вокруг стенок — золотными подушками. Трое пашей Дивана — Осман, Арзан и Селиман, приложив руку ко лбу и сердцу, почтительно приветствовали русских послов. От Меркушки не укрылось, как Осман-паша незаметно подал сигнал, подхваченный беком, капитаном катарги.
И разом топчу (пушкари), замерзшие возле пушек, пришли в движение, приложили подожженные фитили, и одновременно грохнули, окутываясь пороховым дымом, шесть пушек: на деке три, одна посередине и две по бокам. Пять ядер, каждое весом в двенадцать окк, пронеслись за бортом и взметнули вверх каскады голубой воды.
«Почет послам кажут!» — приосаниваясь, подумал Меркушка, принимая толику пушечного грома на свой счет. Пусть он представлял не ту Россию, которая горделиво выступает в бархатной шубе на собольих пупках, жмется к царскому трону, благочестиво прислушиваясь к звону сорока-сороков, ломая крылья леденцовому лебедю, набивает бочки драгоценными перстнями и, изрядно пошумев на боярских пирах, кичится золотым яблоком, — зато он представлял ту Россию, которая выходит с дубовой рогатиной на медведя один на один, а коли медведей двое, то и на двух, в бездонную высь устремляет ковер-самолет, что расшит жар-птицами, сеющими по пути огненный бисер, в мороз глотает сосульки льда и, сбросив овчинный тулуп, мчится в будущее на необъезженном скакуне, в бескрайних просторах, тонущих в розовых дымах, неутомимо ищет ключ живой воды, кистенем наотмашь бьет чужеземного соловья-разбойника. Да, он по праву с неменьшим достоинством, чем сам посол, вступил на турецкую катаргу, а вступив — горделиво покручивал левый ус, в то время как посол покручивал правый.
В пушках царский посол знал толк. Немало родни его в Пушкарском приказе ведают пушечными дворами, московскими и городовыми, и казной, и пушкарями, и всякими пушечными запасами и сборами. А на литье пушечное сами медь привозят от Архангельского города и из Шведского государства.
И сейчас посол прикидывал в уме, как много ядер может каждая турецкая пушка выдать в час, сколько пушек на султанской катарге и сколько таких катарг стерегут ходы в Босфор со стороны мраморной и черной.
В пороховых клубах у правого борта вспыхивали зарницы. И шум, образуемый стрельбой, и завесы дыма, нагоняемые ветром обратно на корабль, отвлекли внимание посольства, и Кантакузин, приблизившись к Осман-паше на расстояние одного локтя, высказал ему свое удивление: почему верховный везир лично прибыл на встречу послов царя Русии?
Узнав, что Осман-паша уже не верховный везир, а лишь второй советник Дивана, Кантакузин мысленно разразился проклятиями, а вслух высказал сожаление, что выполненный им в Москве наказ Осман-паши может вызвать неудовольствие нового верховного везира. Если Осман-паша был за войну на западе с Габсбургами, то Хозрев-паша наверняка будет за войну с шахом Аббасом на востоке. Осман-паша не разубеждал изворотливого дипломата: действительно, политика Сераля получила новое направление; но кто знает, что произойдет прежде, чем солнце взойдет? — и посоветовал приглядеться к новой звезде Стамбула. Беседа с Моурав-беком, так вовремя прибывшим к порогу султана, доставляет истинное удовольствие: с ним можно не говорить больших слов — и глотать большой кусок.
В тот миг, когда Семен Яковлев и Петр Евдокимов усаживались на возвышении на золотые подушки, Меркушка очутился вблизи куршеи. «Опять песня!» Ее тянул чернокожий гребец. Песня эта походила на отрывистый бой барабана и слышалась Меркушке так:
Бамба!
Бамба!
Бамба!
Был
большой
божок!
Сам бы,
Бамба,
сам бы
Паруса
поджег!
Сбил
железо
сам бы!
Бамбы
слаб
удар.
Не бежать,
о Бамба,
Негру
в Занзи-
бар!
В такт своей не то заунывной, не то боевой песне, невольник звякал цепями и тряс головой. И вновь взлетела иная песня, напоминавшая про берег дальний.
Небо, ты на плачь с испугу!
Что вдовой завыло?!
Лучше саблю кинь, подругу, —
Ждет Бурсак Вавило,
Чтоб дружить еще на бусах…
С морем-океаном,
Гнать с ватагой черноусых
Врагов окаянных…
Бросило Меркушку в жар, будто в застенке придвинули к щекам полосы раскаленного железа, и сразу охватил его озноб, точно опустили в прорубь. «Вавило Бурсак! Неужто?» И Меркушка было ринулся вперед, потом отшатнулся и, принимая видимое за наваждение, стал протирать глаза.
Но бесовский кошмар не рассеивался.
Вмиг припомнилась Меркушке прикаспийская степь, сторожевая вышка, застывшая, как журавль, снеговой излом вершин Кавказа… Уха там булькала янтарем в котелке, гоготали терские казаки, и среди них шумел Вавило Бурсак, острослов, отвага, любитель чужих пищалей, знающий один кров — звездный шатер, одну подушку для забубенной головушки — седло, неутомимый прорубатель далекой дороги то в скалистые дебри, то в синее море-океан. Подобно вспышке молнии, промелькнул еще в памяти бой за Жинвальский мост в тесном арагвском ущелье, когда с общим ворогом грузин бились рядом Нодар Квливидзе, казак Вавило Бурсак и московский стрелец Меркушка.
И теперь атаман, родная кровь!.. Хлебнул, видно, горя по самый край жизни. Запутался в сетях буйный ветер!
Но полно, он ли это? И могло ли стать такое, чтобы гремели на Бурсаке турецкие цепи? Чтобы кровоточило рассеченное плечо? Чтобы потускнел взор? Чтобы бороздка, как овражек между зарослями, легла между бровей?
Рванулся вперед Вавило Бурсак, загремели цепи. На миг зарницей вспыхнули глаза и тотчас потухли, усмешка скривила уголки губ:
— Уступи-ка, стрелец, пищаль, папаху золотых цехинов отмерю.
— Терпи, атаман, казаком будешь, — так же глухо проронил Меркушка.
И отошел, придерживая пищаль за инкрустированный приклад.
И вовремя. На куршее уже стоял дозорщик и подозрительно смотрел на Меркушку. Затем он щелкнул плетью и приветливо подмигнул:
— Ай-ай-ай, бе-ей! — и постучал по клинку. — Ятага-а-а-ан!
— Бе-ей! — учтиво поклонился Меркушка. — Да сумей! Я те са-а-а-м!
Посол Семен Яковлев, зорко следя, как фокусничают на веревочных лестницах да на верхних реях турки, шепнул подьячему:
— Будтося без кости.
— Забава.
— В честь нашу.
— В запись занести, что ль?..
— Вот и занеси: корабельники многим художеством, спускаясь сверху по веревкам, чинили потехи.
Борта катарги вновь окутались клубами порохового дыма: стреляли из больших и малых пушек.
Мыслитель говорил о маслинах, полководец — о розах. На острове Лесбос, прославленном элегиями Сапфо, из века в век выращивают рощи маслин, давят их и производят торг питательным маслом. В городе Ширазе, благословенном приюте Хафиза, певца соловья и розы, разводят плантации цветов, давят их и производят торг ароматным маслом. Песни сближают царства, монеты приводят их к столкновению. Тогда что важнее: соловей или весы?
Мыслитель не ответил. Полководец сказал:
— Меч!
— Так ли?
— Да, ибо ни торговля, обогащающая страну, ни песня, облагораживающая душу, не могут защитить себя. Войско — страж весов и соловья.
Это был их первый разговор. Он начался с взаимных расспросов о желаниях и целях, о праве полководца вторгаться в жизнь и о праве философа отстраняться от нее. Спор длился долго и, как и предполагала Хорешани, не привел к согласию. Но острота мыслей, оригинальные доводы, неожиданные примеры и ссылки захватили собеседников, и на их лицах отразилось удовольствие, а сердца наполнились доверием.
Вслушиваясь в спор, Русудан была довольна, что предпочла для встречи с семьей Афендули не пятницу и не воскресенье, а будничный вторник, ибо характер спора Георгия и Афендули был не для праздничного скопища.
Спор не ослабевал и за скатертью. Внезапно подняв чашу, Эракле искренне произнес:
— Не могу понять, как до сего числа жил без прекрасной семьи Великого Моурави? Да озарит солнце путь ваш к радости!
— И я, мой Эракле, сегодня испугался: вдруг не встретил бы тебя? Да снизойдет на душу твою благодать! Будь здоров, дорогой гость!
После кейфа Саакадзе увел Афендули в комнату «тихих бесед», и здесь они, точно два друга после разлуки, говорили о судьбах родной земли и не могли наговориться.
— Я дам тебе, господин мой Георгий, все, что могу, для возврата утерянной тобою родины.
— Мне нужно оружие.
Под удары бубна неслись в лекури Дареджан и Ило. Не то, чтоб Дареджан была расположена к веселью, но больше некому было развлекать гостей. Гречанки кружились в своей пляске, не совсем понятной, как мотыльки вокруг светильника. Магдана совсем не танцевала, а Автандил… Да, где Автандил?..
Возможно, это был не зимний сад, где в глиняных и фаянсовых кувшинах и вазах благоухали розы, где в изящных клетках гостили разноцветные птицы, оглашая прозрачный воздух пением и щебетом, а это был рай на седьмом небе, — иначе почему Арсане и Автандилу казалось, что здесь, кроме них, ничего не существует? Не розы, а сонм белоснежных ангелов склонялся над ними, наполняя рай звуками флейт. И они крепко держались за руки, словно ожидали, что их подхватят и на крыльях вознесут куда-то в невидимые глубины.
Да, так вместе познать блаженство, не расставаясь навек! Им грезилось, что сквозь розовую кисею крылатый мальчик, натянув золоченую тетиву, пустил в них эллинскую стрелу, и когда почувствовали в сердце укол, сомкнули уста с устами.
Кусты, мраморные скамьи, светильники, прозрачные вазы, клетки с птицами, бронзовый тигр — все стремительно завертелось вокруг них, как в хороводе. Автандил шатался, будто захмелел от волшебного напитка. Бледная Арсана, полуоткрыв пунцовый рот и прикрыв глаза длинными черными ресницами, трепетала в его жарких объятиях. Впервые познав страсть, она удивленно отдалась ее приливам. Для обоих исчезло время, пространство, и до звезд было им ближе, чем до порога «зала приветствий». По незримому пути они вступали в мир, полный счастливых предзнаменований.
Властность, присущая Арсане, подсказала ей, что в этом вечном поединке она победила. Отважное лицо Автандила выражало покорность, и он, если не хотел умереть от восторга, то хотел жить для божества, обретенного им в этом зимнем саду. Они старались не шелохнуться, боясь неосторожным движением вспугнуть навеянное Афродитой очарование.
Но вот, как бы пробудившись, Арсана откинула со лба влажные локоны, повелительно сняла с груди Автандила желтую розу и приколола красную. Она шептала Автандилу незнакомые, но понятные слова, ласковые, как прикосновение весеннего ветерка, красивые, как полет ласточки.
В глазах ее отражалось небо, и вибрирующий голос был подобен звукам арфы, освещенной огнями жертвенника…
Автандил вошел в зал словно в полусне. Русудан внимательно взглянула на красную розу, вызывающе пламеневшую на его груди.
«Измена! — нахмурился Ростом. — Год не истек, а уже снял траур!»
Димитрий, как бык, уставился на цветок кощунства. Его ноздри вздрагивали. Гиви стремительно выбежал, а когда вернулся, на его куладже трепетали две желтые розы печали и памяти о погибшем Даутбеке.
— Полтора часа готов целовать твою башку, Гиви! Хорошо в беде помочь другу.
Вскинув брови, Гиви оглядел всех, ожидая взрыва смеха. Но никто не засмеялся, напротив — Хорешани нежно провела ладонью по его щеке.
Дато искоса следил за торжествующей Арсаной и не мог осудить Автандила. Она была прекрасна! «Победа, мальчик! Ты, кажется, свалился со скалы?!»
— Ты что шепчешь, Дато?
— Э, Матарс, я лишь подумал: нехорошо над пропастью спотыкаться!
Один Саакадзе ничего не замечал. Он весь ушел в тихую беседу с Эракле.
Когда гости уехали и слуги удалились, Саакадзе взволнованно зашагал, потом, опустившись на оттоманку, шумно вздохнул:
— Друзья мои, Эракле обещал достать нам не меньше двухсот мушкетов и трех пушек гольштинской выделки. Вам ли не понять, что значит возвратиться в Картли с «огненным боем»!
И, сразу забыв о красной розе, зашумели «барсы»:
— Внушить надежду на все можно, но…
— Раз Афендули обещал — знай, Георгий, «огненный бой» уже у тебя в оружейной.
— Моя Хорешани, с тех пор как посетила Афендули, совсем покой потеряла, — засмеялся Дато, — недаром не хотел пускать.
— Да, многое обещал Эракле… Предложил набрать наемное войско из греков, не меньше одной тысячи, — сказал, на пять лет наймет и сам оплатит… Предложил мешок с золотыми монетами на ведение войны не только с князьями, но и с Ираном и… — Георгий махнул на окно, как бы указывая на Стамбул, — предложил табун коней и триста верблюдов… Предложил фелюги и баркасы и многое, о чем будет отдельный разговор… А главное — предложил свою любовь и верность.
— А что взамен? — недоверчиво усмехнулся Дато.
— Разрешить ему считать Картли своей родиной, ибо другой у него нет. Турки поработили Грецию, превратили в свой вилайет, а греков — в «райю».
— А где намерен, Георгий, укрыть до нашего отъезда «огненный бой»?
— Обо всем взялся поразмыслить Эракле… Пора тебе, моя Русудан, и тебе, моя Хорешани, вновь навестить патриарха Кирилла Лукариса. Ожидается посольство из Русии, с ними Фома Кантакузин — грек, доверенный султана. Может многое случиться. Эракле пришлет ценности, отнесите их в квартал Фанар, будто от меня. Пусть церковь станет нам в помощь.
— Если Афендули дает и войско, и «огненный бой», и монеты — следует ли нам одерживать султану победы? Не лучше ли тотчас отправиться в Картли?
— Нет, Ростом, все должно идти по намеченному плану. Если не выполним обещание, султан непременно двинет нам вслед янычар, а шах Аббас бросит сарбазов навстречу. Мы очутимся между двумя сильными врагами, драться же с ними можно, обладая не одной наемной тысячей, а по крайней мере десятью, да вдобавок двадцатью не наемными. Нет, как решили — следует раньше натравить турок на персов и взаимно их ослабить. Для этого нужно получить от султана янычар, убедить его в возможности поставить сейчас под зеленое знамя с полумесяцем провинции Западного Ирана. Занимаясь Ираном, не забудем о Грузии. Попробуем с помощью Афендули успокоить князей, затем изгнать из Кахети Теймураза и наконец — объединить два царства. Занимаясь Грузией, не забудем об Иране. Шах Аббас назойлив, он как заноза. Вытащим его из земель, сопредельных с Грузией, возвеселим султана, а затем…
— Дадим по затылку султану, а заодно пашам и везирам, дабы у него не было соблазна стать занозой?
— Ты угадал, мой Дато. Наступает время иверской короны. После двух объединим остальные в сильное общегрузинское царство: «От Никопсы до Дербента!» Сейчас это становится возможным. Или выиграем, или…
— Непременно выиграем, другого исхода нет! — убежденно сказал Матарс, обводя друзей заблестевшим глазом.
— Да, дети мои! О другом не смеем думать…
Великие цели омолаживают душу. «Барсы» радостно ощущали приближение битв, время новых больших дел и событий.
Семья Саакадзе посетила Эракле Афендули. Русудан любовалась статуями Поликлета и росписью краснофигурных ваз. Георгий знакомился с собранием оружия. Пришлись по душе ему итальянская шпага с насквозь прорезным толедским клинком, работы Бенвенуто Челлини, и индийская секира, выкованная наподобие слоновой головы. Афендули отвинтил нижнюю часть древка, составляющую тонкий кинжал, и преподнес секиру Георгию, как великолепное оружие, годное для разнообразных действий.
Потом говорили о важном…
На следующее утро Афендули решил, что он не все сказал, и спешно поехал к Моурави.
Откинув парчовый платок, Эракле поставил перед Саакадзе индусские шахматы.
Не прошло и двух дней, как Саакадзе почувствовал, что не все выслушал, накрыл парчовым платком индусские шахматы и поспешил к Афендули.
Но вот в один из дней, облачившись в голубую расшитую куртку с висячими разрезными рукавами и широкую белую фустанеллу — мужскую юбку, а ноги затянув в пурпурно-красные гамаши с синими кистями, Эракле, опустив в ларец несколько драгоценностей, отправился к капудан-паше.
Очевидно, разговор шел удачный для обоих, ибо капудан-паша, провожая гостя, раз семь прикладывал руку ко лбу и сердцу, а гость, ответив таким же числом поклонов, шептал:
— О паша, удача — в тайне, уверен ли ты в своей страже?
— Как в собственном ятагане! — заверял «капитан моря».
Но, вероятно, ятаган его затупился, ибо, садясь в носилки, Эракле отчетливо увидел, как прижался к стене янычар, провожавший его беспокойным взглядом. А за крепкими воротами прогуливался с мнимым равнодушием хранитель малого склада ружей.
«Нехорошо! — огорчился Эракле. — Выслеживают. Значит, подозревают. Что же делать, другого способа нет». И он старался думать лишь о приятном. Кстати, почему бы ему не заехать к Георгию Саакадзе и не провести время в отрадной беседе? Да и давно не видел божественную Хорешани. А госпожа Русудан? А дружина «барсов»? А Папуна? Эракле решительно приказал носильщикам свернуть к Мозаичному дворцу.
Заметно остыли к поискам Матарс и Пануш, но Элизбар и Ростом без устали высматривали в Стамбуле мореплавателей и владельцев галеас, кораблей, ждавших в далеких бухтах попутного ветра. Увы, в торговом порту не было тех, которые нужны были «барсам». Но они знали: кто ищет — должен найти. И тут Матарс предложил переждать полуденную жару у Халила.
Но вот в одно из утр, когда «барсы» совершали свою обычную прогулку, в порт Галаты вошло особенно много фелюг с чужеземным товаром. Тотчас к ним, как саранча на посев, ринулись начальники янычарских орт. Стараясь соблюсти достоинство и вместе с тем не дать обогнать себя другим, они вытащили из-за поясов топоры и, поигрывая ими, дружелюбно поглядывали на капитанов и еще ласковее на купцов. Отряд турецкой кавалерии проезжал вдоль берега, вспугнув чаек, шумно взлетевших над голубым стеклом залива.
Но начальников янычар ничто не могло вспугнуть. Они лишь выполняли «балта асмак» — «вывешивание топора», старинный янычарский прием вымогательства денег. Плохо себя чувствовали капитаны, еще хуже владельцы грузов. Опередив других собратьев по оружию, какой-либо начальник орты поднимался на какой-либо корабль и — по настроению — или всаживал топор в мачту, или вешал его на борт. С этого момента корабль считался взятым под «покровительство» удачливого и не мог приступать ни к разгрузке, ни к погрузке до выплаты определенной суммы, установленной начальником. Хорошо себя чувствовали янычары, еще лучше их начальники: изрядная толика монет перепадала им, грозным стражам Босфора.
Под развесистым платаном турки важно сосали янтарные мундштуки чубуков, не удостаивая мир ни одной улыбкой.
На борту одной из ближайших к берегу фелюг суетился полнолицый купец, постепенно распуская на животе массивный серебряный пояс.
Пропустив сипахов, долженствующих оберегать прибывших купцов от неприятностей, Элизбар, подойдя к курящим туркам, которым уличный торговец предлагал измирские груши, уже собирался купить всю плетеную корзинку, дабы преподнести картлийкам, как вдруг его взор остановился на фелюге, заставившей его сначала обомлеть, потом закричать на весь берег:
— Вардан! Мудрый Вардан! Победа!
Подошедший Ростом хотел было отчитать друга, ибо крик — враг тайны, но осекся, заметив на борту Вардана, и обалдело на него уставился. А Вардан, будто не замечая их, продолжал хлопотать возле тюков. Обгоняя друг друга, «барсы» рванулись к трапу, но на него уже вступил бравый начальник орты, усатый и багроворожий. Он величаво поднялся на борт фелюги, держа увесистый топор, который и всадил в мачту.
Застонал Вардан.
«Барсы» не знали про узаконенный грабеж и кинулись было на помощь Вардану, но их остановил предостерегающий оклик моряка в малиновой феске:
— Машаллах! Повезло купцу, сам Халил-бей взял его под покровительство своей орты! Теперь никто не посмеет щекотать этот тюфяк.
— А почему так добр к гяуру-купцу бей янычар?
— Мир — это жирный курдюк: хвала тому, кто сумеет его куснуть! — осклабился моряк, взявшись за канат. — Хвала Халил-бею! Он отведает жир курдюка за счет купца. О-о, как повезло купцу! Уж не совершил ли он для неба что-то особенно полезное? Может, лунноликого жеребца звездам подсунул?
Когда фелюга, получив разрешение «покровителя», стала разгружаться, «барсы» уволокли Вардана за кипы шелка и здесь жарко облобызали, как родного. Их дружеский разговор весьма кстати заглушили яростные крики и вопли: где-то поймали мелкого вора, и подоспевшая стража пригвоздила его ухо к канатному столбику.
— Наш Саакадзе в Мозаичном дворце?! — Вардан даже причмокнул языком от удовольствия, но не от изумления. — А где же еще пребывать Великому Моурави!
Вот уже два дня, как он, Вардан, пригнал в Стамбул фелюгу именно ради встречи с Моурави, но не знал, куда дуют ветры: открыто или тайно надо встретить патрона картлийской торговли. Ждал, пока не дождался Халил-бея, который тоже нетерпеливо ждал фелюгу, топор ему в спину!
— Лучше ниже, как сказал бы прадед Матарса, — заметил Элизбар.
Наняв двугорбых верблюдов и перебросив по совету «барсов» шелк на Эски-базар, Вардан радостно последовал за друзьями в Мозаичный дворец Моурави.
Приятно ласкала Вардана роскошь дворца, в котором жили Моурави и его верные соратники. Теплая приветливость княгинь, изысканная еда, шербет и благоухающие розы в фаянсовых кувшинах, напоминая о Картли, расположили купца к откровенности.
Раньше всего Папуна осведомился: не слышал ли Вардан что-либо о царице Тэкле?
— Нет, ничего не слышал, — закручинился купец, — и о царе Луарсабе ни одной вести. Может, теперь что дошло в Картли, а так тихо было.
Напомнив, что он вот уже два месяца как покинул Грузию, Вардан не поскупился на жалобы:
— В Картли свирепствует Зураб Эристави. Шакал, забыв, что он медведь, всегда орлом себя мнил, но особенно возгордился с той ночи, когда царь совсем перешел в Кахети, а он, князь, в Картли остался, бархатный характер показывать. Осел любит копыто, а иначе чем лягать будет? А владетель Арагви с шашкой не расстается, как черт с хвостом. Иначе как с ослом сравнить? У шакала шашка — как у купца аршин. Уже отмерил, сколько майдан в счет подати должен царскому сундуку, княжескому тоже. Сперва все промолчали на всякий случай, князь предупредил: «За молчание шашкой щекотать начну, чтобы смеялись». Начали так хохотать, что верблюды на дыбы встали. Князь предупредил: «За неприличный хохот шашку… — скажем, в… рот — вгоню». Начали так безмолвствовать, что бараны от скуки подохли. Князь предупредил: «Если хохотать будут или молчать, шашкой из гладких спин полосатые сделаю!» Кому такой узор полезен? Самому Зурабу? А он не себялюбец, не о себе хлопочет. Если веселиться нельзя и скучать нельзя, что можно? Петь? В духанах исподтишка песни тянут, как смолу, а в домах, если кто плачет, ставни захлопывают, — соседям не слышно, какая радость в таких слезах? В лавках тоже шепчутся: пыш-тыш, пыш-тыш. А что за торговля без громкого голоса? Лазутчики, как собаки, с высунутыми языками снуют, вынюхивают саакадзевцев, — за каждого по марчили князь дает. Только слишком много сторонников у Моурави, на этой торговле прогорел бы арагвский медведь, — выручает крепкое общее молчание. Пробовали царю жаловаться: «Спаси, богоравный! Спаси!» Спас! Кахетинских князей нагнал для проверки. Проверили. Стало так душно, как в мешке с солью. Налогами обложили в длину и ширину; говорят, дома в Кахети надо строить, как будто мы разрушили, а не персы. Зураб недоволен: почему в его царстве князья к монетам тянутся, к власти тоже? Мы сказали, что тоже недовольны. Зураб опять шашкой помахал. Не знали — смеяться или плакать: на всякий случай песни затянули — почему не веселиться, все равно голодные. Может, царь Теймураз и еще больше нрав показал бы — любит песни, только все князья Картли на стороне Зураба Эристави: «Не хотим, чтобы кахетинцы на нас богатели! У них и так вина много, глупости тоже».
— И это, Вардан, все? — пожал плечами Ростом. — А Мухран-батони? А Ксанские Эристави?
— И Липарит и надменный владетель Биртвиси, князь из рода Барата, тоже не подчиняются арагвинцу, как будто тайно мой совет выслушали, между собою союз военный заключили, если на одного из них нападет Зураб, остальные на помощь прискачут — из Зураба шашлык по-арагвски делать. Такая, уважаемые азнауры, в Картли хатабала, что все, как в бане под кипятком, прыгают. Вот когда, Моурави, вспомнили про время Георгия Саакадзе, время освежающего дождя! Безнаказанно князья, подданные Зураба Эристави, своих глехи грабят: отнимают не только зерно и оружие, честь и душу. Одни мсахури по шею в пище и шашках, а души и чести у них и так нет. А беглецы совсем обречены, и кинжалов не хотят, все равно резать некого: князей нельзя, баранов нету, а от воробьев какой толк? Долю тоже им вдвое уменьшили, если мяса не видят, зачем им просо? Нищих дразнить? Все равно что себя. Сейчас кричит народ: «Где наш Моурави? Не посмели бы при нем такое!» Стонали, стонали, к Квливидзе тайно пришли. А кто не знает справедливости азнаура? Выслушал выбранный и такое прорычал: «Вы на Базалети за князей на Моурави руку подняли? Очень хорошо! Теперь князья на вас руку поднимают? Очень хорошо! Берите ваших князей и выверните их задом наперед! А после этого к азнаурам за защитой не бегайте!» Выходит, не царство у нас, а кишлак или эйлаг сумасшедших. Марабдинец Махара, — помнишь, Моурави, тот, кого вовремя выпустили из Норин-кала, забыл, что он первый черт, и возмутился, как ангел: «Подлый арагвинец!..»
Вардан вдруг поперхнулся, он вспомнил, что Зураб — брат благородной Русудан. Заминая неловкость, Саакадзе спросил:
— А что делает сейчас князь Шадиман?
— По тебе скучает, Моурави.
— Я так и полагал.
— Купцу Вардану на это жаловался? — усмехнулся Дато.
— Нет, князьям. Махара мне рассказывал: князь так кричал на Фирана Амилахвари, своего зятя, которому не помогла битва в Базалети, и поэтому он, опасаясь Зураба, укрылся в Марабде с женой и детьми, так взревел, что слуги разбежались, — думали, шашку обнажит. «Меня, — шипел „змеиный“ хозяин, — с полуслова Саакадзе понимал! За агаджу слышал! А вам я в ухо кричу — и тщетно! Гибнет княжество! Тускнеет блеск знамен! Разлезается Картли, подобно гнилой кисее! А вы чем заняты? Танцуете вокруг Теймураза, как шуты! Угождаете коварному Зурабу, как лисицы — шакалу! Почему на Базалети не помогли Саакадзе разбить Зураба? Почему? Или вознамерились, глупцы, угодить Зурабу и живым пленить Саакадзе? А если ностевец не мешает, почему не требуете своих освященных веками прав?» Но князь Шадиман кипит, а сам не рискует выползать из котла — Марабды, дабы добрый Зураб еще раз не восхитил царя Теймураза подарком на копье, — лучше всем красный язык показывать, чем синий. — И, передернувшись от собственного сравнения, Вардан изменил разговор. — Скоро ли, Моурави, намерен вернуться в Картли? Торговля там на булавку похожа, которую уронили в саман. Стук амкарских молотков напоминает кашель больного. А Метехи — убежище пауков. Э-э, какую торговую жизнь, Моурави, нам с тобою испортили враги Картли!
— Хорошо еще, Вардан, что ты мелик.
— Не мелик уже я, — простонал Вардан, — назначили косого Акакия.
— Кто назначил?! — изумился Ростом. — Ведь этот лысый конь все погубит! Ни аршина в голове, ни в сердце гири не имеет.
— Э-э, уважаемый азнаур, многие в Картли с тобой согласны. Один он княжеским товаром майдан задушил. Азнауры и глехи даже кизил не привозят: сколько б ни старались, никто не купит. Для чего варенье, если в горле гвоздь? А если неосведомленный соблазнится дешевкой, тотчас нацвали тройную пошлину взимает и с продающего и с покупающего. Так повелел светлый князь Зураб Эристави Арагвский. Не хотим гвоздя, варенье хотим!.. Когда, Моурави, обратно пожалуешь? Без твоего ответа приказали мне амкары и дукандары не возвращаться, — на том условии помогли караван собрать.
В первый раз «сундук мертвецов» не ради поминок открыли.
Отсветы луны, посеребрив верхушки кипарисов, тонкими ножами скользнули в заросли роз. Прохладой веяло от моря, влажный ветер лениво нагонял зыбь, колебля ночные тени фелюг — кораблей. Истамбул спал, пряча притаенные огни зеленых и розовых фонарей за решетчатыми ставнями, и только издали доносился голос певца, под удары тамбурина взывавшего к возлюбленной.
За этими мягкими красками скрывалась душа города, свирепая и мстительная. И мысли Саакадзе проносились, как соколы на охоте, и он, опытный охотник, но успевал за ними.
Догорали светильники, а беседа Саакадзе и взбудораженных «барсов» с купцом не остывала. На камке сгрудились подносы с яствами, но к ним никто не прикасался. Медленно разворачивая длинный свиток, Саакадзе внимательно читал послание Шадимана.
Тонко высмеивая князей, которые одной рукой держатся за атласную полу его куладжи, а другой угодливо приветствуют Зураба, Шадиман присовокуплял, что уже начал вонзать в Теймураза змеиное жало, переслав ему еще в Метехи послание Зураба к Хосро-мирзе. И царь заметно обеспокоился, как бы отвратный арагвский шакал не выхватил у него, «богоравного», из-под носа власть над Картли. Потому, прицепив к поясу меч Багратиони, он не преминул стать на сторону хевсуров, делая вид, что забыл обиду, нанесенную ему хевсурами в кровавые дни базалетской битвы, когда в помощи царю отказали и хевсуры, и другие горцы. Если бы не страх Теймураза перед коварными действиями Зураба Эристави, хевсурам, наверно, пришлось бы выплачивать арагвинцу двойную дань и выделить дружины для пополнения его конницы. Теймураз ухватился за хевсуров, как дитя за волчок, а они нужны самому шакалу, чтобы устрашать своих подданных…
В конце послания Шадиман сообщал, что «Трифилию удалось убедить Московию помочь царю Луарсабу. И если этот „подходящий“ царь окажется не тенью призрака, то, как договорились, совместно будем подымать царство, изнемогающее под пятой шакала». А великий спор, если сами не успеем закончить, то потомкам завещаем.
Шадиман, очевидно, как и Вардан, еще не знал о трагической гибели Луарсаба, и выражал надежду, что «Моурави долго в Стамбуле не засидится, ибо каждый день дорог»…
Прошел еще час. Луна давно коснулась зеркала залива, расплескала жидкое серебро и, словно фелюга, распустившая темно-оранжевые паруса и на всем ходу налетевшая на Карабурун — Черный мыс, — пошла ко дну. На востоке заалела нежно-лимонная полоска, воздух наполнился голубым светом, и Стамбул как бы раздвинулся в берегах, террасами подымающихся над Золотым Рогом.
Никто не нарушал задумчивости Георгия Саакадзе. Он поднялся внезапно и положил руку на плечо купца:
— Так вот, мой Вардан, ни о чем не беспокойся. Если вернусь, такую торговлю с тобой устроим, что не только в Багдаде, в Венеции звон нашего аршина услышат. Лавку тебе из мрамора выстрою, чтобы чужеземные купцы входили к тбилисскому мелику, как в храм торговли… Аршин позолоченный водворим посередине и такое начертаем: «Что отмерено, то отрезано». Амкарам передай: старое забыл, вновь оружием дружбу скрепим. Пусть куют мечи, закаляют шашки, пусть припасут дружинникам бурки, ноговицы, чохи, а для азнаурских коней — седла, подковы. И еще одно дело тебе поручу. Нагружай караван в Стамбуле, но не торопись, и как только услышишь, что я дошел до Восточной Анатолии, — а я должен дойти, ибо это ближайший путь к Картли, — подготовь скоростных верблюдов. Там госпожа моя Русудан, Хорешани, Дареджан со всеми домочадцами и слугами примкнут к твоему каравану. Тебе, Вардан, доверяем самое ценное для нас. Проводишь до Эрзурума.
Вардан просиял, достал шелковый платок и старательно провел по лбу — признак волнения. Он поднялся, хотел сказать что-то торжественное, приличествующее моменту, но не нашел достойных слов, вновь опустился на мавританский табурет и, украдкой смахнув слезу, просто проговорил:
— Моурави, я обрадован твоим доверием, оно лучший подарок, ибо открывает дверь в будущее. Пока сам не увижу, в каком доме будут жить госпожа Русудан, госпожа Хорешани, не покину Эрзурум. Если госпожа Русудан пожелает, во всем помогу. Раз, Моурави, семью ближе к Картли отправляешь, значит, правда недолго думаешь оставаться здесь. Говорят, Стамбул город янтаря и роз, а по-моему — печали и слез. Полумесяц кривой нож напоминает, которым горло перерезывают.
Саакадзе улыбнулся и похвалил купца за сравнение: «Еще десять лет таких потрясений, и Вардан совсем поэтом станет».
Невольно «барсы» ухмыльнулись: легче было представить Зураба Эристави властелином горцев, чем Вардана творцем созвучий.
Полный гордости и воодушевления, вышел Вардан из гостеприимного дворца. Поручено ему важное дело, отныне он не только купец, но еще доверенный Великого Моурави, охранитель его семьи. Он сумеет повернуть дела амкаров в нужную для Моурави сторону и обрадовать азнаура Квливидзе не одной парчой и туго набитым кисетом — даром Моурави, но и новым планом возрождения Союза азнауров, призванных самой жизнью укрепить трон достойного царя. Пусть старый рубака, совесть сословия, вновь соберет азнауров Верхней, Средней и Нижней Картли и разговором с народом оживит Ничбисский лес. Сейчас, когда князья согнули близоруким шеи наподобие дуги, многие если не совсем прозрели, то опомнились — знают теперь, за кого подымать оружие. Вардан погладил алмазный перстень, знак расположения Моурави.
Узкая черная тень пересекла улицу, окаймленную высокими кипарисами. Вардан случайно задел проходящую мимо женщину в изумрудной чадре. Послышалось глухое бормотание, означающее брань. Он шарахнулся, вскинул глаза и увидел на минарете полумесяц, искрящийся в кровавых отсветах. Невольно Вардан провел пальцем по шее и решил как можно осторожнее проходить мимо женщин в Стамбуле, где нехорошо шутят, и как можно яростнее торговаться на базарах. Первое создаст ему славу скромного чужеземца, а второе — опытного купца. «Эх-эх, велик аллах, только на что людям евнухи?!»
Вардан поймал себя на странных мыслях и решил, что воздух в Стамбуле для него не менее вреден, чем в Исфахане.
На дне фаянсовых чашечек скапливалась кофейная гуща, и сладости почти исчезли с египетского блюда, а «барсы» и не собирались уходить, прося Халила рассказывать еще и еще о веселом и скучном, о нравах стамбульских базаров, о купцах, об эснафах — турецких цеховых ремесленниках.
Халил добродушно улыбался, довольный гостями, которые тоже много говорили о царствах грузин, о нравах Ирана, о Папуна, с которым непременно должен подружить он, ага Халил. А когда на миг водворилась тишина, Матарс напомнил:
— Ага Халил, ты обещал поведать о трех ханым, переставших, как мы поняли, быть твоими женами. Но если слова мои неуместны, то…
— Свидетель пророк, уместны, ибо притча о трех женах поучительна, как сказание о нравах и обычаях не только открытых базаров, но и тех, кто прячется за высокими стенами. Тем более, что Ибрагим пошел посмотреть, что за товар привез купец из Бейрута. — Халил засмеялся. — Уже десять лун, воробьиный хвост, меня не пускает на первый разговор: боятся, мало торговаться буду; знает — не люблю… Так научился: раньше сам выбирает, потом пять базарных часов торгуется, потом за мной бежит… Не будем затягивать, пусть клубок разматывается, пока хватит нити для горькой правды и сладкой лжи.
— О ага Халил, просим тебя не быть скупым на слова.
— Слушаю и повинуюсь, ага Матарс. Но будет вернее сказать: моя жизнь обогатилась… По желанию шайтана было, скажем, у меня три жены.
— А дети?
— Не успели родиться. Кисмет! Пришлось всем трем, каждой в свой срок так сказать: «Жена, уйди от меня!» Случилось так: в суматохе, когда чувячник отнял у меня Ибрагима, моя умная мать сказала огорченному сыну: «Прогнать печаль можно только смехом, не начать ли тебе притчу о первой жене?» Обрадованный, я вскрикнул: «Начать! И да поможет мне веселый див благополучно закончить». Не будем затягивать. Первой женой, как раньше говорил, я взял дочь купца, хотя и не торговца льдом, но весь базар знал: целый день он щербет со льдом сосал, — может, потому родил ледяную дочь. Когда я в первую ночь на ложе опустился, она не шевельнулась; руку просунул куда надо, сразу пальцы у меня замерзли. Немного удивился: не шутка ли рогатого? Оказывается, нет, ибо пальцы ног тоже похолодели. А жена лежит, подобно глыбе, и не тает. Я поворачиваю ее туда, сюда, как кувшин с шербетом, она не сгибаемся. Я тогда губами к ее устам прильнул и отпрянул: вместо жены — тюк со снегом. «О шайтан!» — взвыл я. Даже не двинулась. Провел ладонью по спине и… окоченел. «О Мекка! — взмолился. — Если от равнины перейду в ущелье, не примерзну ли к кустарнику? Аман! Аман!» И ради спасения себя выпрыгнул из-под покрывала и побежал. Не менее базарного часа у жаровни отогревался.
Элизбар повалился на тахту, никакие призывы Ростома соблюдать приличие не помогли, Матарс и Пануш смеялись до хрипоты. Халил невозмутимо продолжал:
— Наутро при двух свидетелях сказал по закону корана: «Жена, уйди от меня!» — и обратно к отцу ее отослал. Приданое вернул и бахшиш прибавил: замороженный в подвале кувшин с шербетом. Это чтобы не сердился. Так окончилась первая притча о трех женах. Пойдемте дальше. Тут я заметил, что забыл закрыть ящик, где хранились листы. Как раз мышь воспользовалась моей оплошностью и сгрызла записи о виденном и слышанном мною в путешествиях. Пока я гонялся за мышью, пока восстанавливал поврежденное… умная мать подсказала озабоченному сыну, что ловить прожорливых мышей дело женщины, и стала уговаривать: «Женись! Аллаху неугодна пустая семья! Я сама в баню пойду, невесту выберу». Тут я даже записывать перестал, как раз мне Ибрагима вернули. С надеждой подумал: долго будет выбирать. Увы, оказалось, нет, сразу нашла. Тогда я хитрость проявил: «О добрая мать, знай, я зарок дал и не женюсь на дочери купца». — «А на чьей, мой ага, хочешь?» — «Не ниже, чем на дочери муллы».
Слава пророку, подсказавшему мне спасительную мысль! Но не прошло и двух пятниц, мать говорит: «Сын мой, недаром ты появился на свет в первый день рождения луны: мулла из нашей мечети благосклонно отдает тебе дочь. Нос у нее — как финик Дамаска, рот — как стручок Медины, уши — птичье гнездо». Я смутился. Кто не знает высокомерие ставленников аллаха? Они уверены, аллах только для них оазисы создал, и если было бы с кого другого пиастры брать, всех людей изгнали б в пустыню.
Сколько ни упрашивал подождать, мать не соглашалась: «Теперь поздно уподобляться раку. Мулла может проклясть». Сестра Рехиме, что за хекимом замужем, тоже пришла, похвастала: «Из пяти дочек самую красивую тебе выбрал». Пир свадебный большой устроила. Никогда не видел вместе столько мулл. Отец моей новой жены от гордости едва меня замечал. Другие муллы притворялись, что ради милосердного пророка Мухаммеда снисходят до яств и шербета всех сортов. Я в углу сидел, подобно испуганному воробью. Наконец случилось то, что должно было случиться. Гости ушли, с сожалением поглядывая на недоеденные яства, а я направился в «оду приятного сна». Стою возле ложа и удивляюсь. Мать и сестра заверяли: красивая, как газель, дочь муллы. Потом поняли: показывали младшую, а в последнюю минуту подсунули старшую, корове подобную. С умыслом, ссылаясь на застенчивость, она чадру скинула лишь тогда, когда мать и сестра, не скупясь на жемчуг смеха, покинули «комнату сна». Потому мать и сестра об обмане узнали позже меня. Топчусь возле ложа, не знаю, на что решиться. Но мужчина всегда мужчина, — так решаю: шайтан с нею, утром разберусь в птичьем гнезде. Лег на ложе, и… как раз в эту минуту рогатый счел удобным напомнить «газели», что она дочь муллы. Значит, пол-Стамбула ей принадлежит. А ложе? Тоже ее! И тут «финик Дамаска» сочла уместным свой нрав проявить. По ее мысли, следовало подчеркнуть, какую честь оказала она, дочь муллы, мне простому четочнику! И началось… Раньше «газель» с презрительным смехом толкнула меня в бок, — я удивился, но подвинулся; увидя мою покорность, сильнее хватила по ребрам, — я еще подвинулся. «Газель» осмелела, хихикнула и брыкнула веслу подобной ногой, — я свою поджал; она развеселилась, размахнулась — нос мой, а с ним и я на край тахты отлетел. Она шаловливо засмеялась: наверно, думала, именно так, а не иначе должна провести дочь муллы свадебную ночь. Она смеется, а мне все кажется — скрипит ржавая дверь. Потом, скажем учтиво, кормой ко мне повернулась и чуть не спихнула меня за борт. Тогда я сказал себе: «Чох якши! Нехорошо быть назойливым, тем более пламени в крови даже ни на один мангур не осталось». Эйвах! Не успел решить, куда плыть дальше, как она снова толкнула меня… скажем, кормой, сначала не понял, но — плюх-плюх, — упал на пол… и понял, что мечтаю о шербете со льдом.
Уважаемые эфенди, теперь вы смеетесь — на здоровье! А тогда я всю ночь на шкуре тигра без одеяла скулил. А она что? Она несколько раз, свесившись с тахты, раскаленными глазами меня рассматривала. Зол был, а успел заметить: ждет моей мольбы. Но желание исчезло, как песчинка в пустыне, а она будто нечаянно опустила веслу подобную руку мне на голову. О аллах, откуда у этой «газели» сила дровосека? Сжавшись, я отплыл подальше. Внезапно она грозно выкрикнула: «Долго мне ждать осла? Почему не молишь о любви?» Я, едва дыша, еще на аршин отплыл. Жду. Она еще что-то кричала. Я счел выгодным не отзываться. Вдруг храп над шкурой тигра пронесся. Слава аллаху, уснула! Тогда я, как вор, прокрался в селямлик, стащил со стены ковер и, завернувшись в него, погрузился в мертвый сон.
Наутро я при свидетелях сказал: «Жена, уйди от меня!» — и отослал мулле его дочь. Приданого не было, но все же я к ничему прибавил подарок: коран в дорогой оправе, и шелковой лентой заложил страницу суры: «Ангелы, исторгающие душу». Мулла подумал — я за обман рассердился, и промолчал. Мать тоже так решила и три месяца боялась о женитьбе даже упоминать.
Так окончилась вторая притча о трех женах. Не будем затягивать. Произошло это в начале полнолуния, и такое, что я от беспокойства на десять базарных дней перестал даже записывать виденное и слышанное мною в путешествиях. Богатый купец, кому аллах не послал детей, хотел моего Ибрагима усыновить… Об этом потом расскажу… Вот мать и засуетилась, воспользовалась моей печалью и говорит: "Видишь, как плохо без детей? Удерживать не можешь, Ибрагиму счастье Мухаммед посылает. А ты опять один останешься. И вдобавок соседи осуждают тебя. Молодой — и без жены обходишься. Признав речь матери справедливой, я вновь решился на хитрость. Поцеловав землю у ее ног, я так начал: «Мать моя, ты, подобно алмазу, блестишь в моей жизни, и слова твои сверкают истиной. Я согласен, но знай: я женюсь лишь на дочери благородного ученого, у которого все низменное вызывает отвращение». Мать понимающе взглянула на меня и удалилась. Небо послало ей силы, и она тридцать и еще тридцать дней куда-то уходила то одна, то с моей сестрой. Я уже стал радоваться, что она не найдет подходящей, и я, иншаллах, сам себе по вкусу выберу. Как раз в это время Ибрагим проявил благородство и с негодованием отверг богатство купца. И снова в лавке моей засияло солнце, вернув четкам блеск и краски, а мне желание перевернуть страницу.
В один из веселых дней, не дожидаясь моего возвращения домой, мать, задыхаясь, прибежала в лавку: «О, мое дитя! Какая радость! Я нашла то, что ты ищешь: мюнеджим согласился отдать тебе свою дочь… Не беспокойся, обмана не будет, — единственная у него. Недаром Зарема дочь звездочета. О мой Халил, она сверкает, как звезда на дневном небе, а тело ее подобно атласу! И жар из уст ее пышет, словно она кусок солнца…» — «Дальше не рассказывай, — взмолился я, — сам увижу».
В доме шум, сверкали ножи, резали баранов, кур… О аллах, из-за кур все и началось… Об этом потом расскажу. Хоть мать и сказала: «Обмана не будет», все же потребовала, чтобы Зарему прислали со служанкой на заре, тщательно осмотрела невесту и заперла на замок до прихода кади.
Музыкантам сказали: «Бейте так, чтобы трещало, играйте так, чтобы звенело!» Кажется, в Стамбуле не осталось ни одного звездочета, который не был бы на свадебном пиру. И разговор сразу пошел веселый: о звездах, падающих там, где палач рубит головы, о шаловливой луне, освещающей часто то, без чего не может быть это… Немного поспорили, кто лучше умеет разгадывать смысл расположения звезд, одетых в золотые шаровары. Все было как надо, но тут веселый джин счел своевременным пощекотать… скажем, спину отца моей новой жены. Почесавшись, звездочет принялся услаждать слух гостей повествованием о давно всем известном. Я ради вежливости воскликнул: «О лучший из звездочетов, пусть как пекмэз польется твой рассказ о семи небесах!» Он снисходительно мне улыбнулся и удостоил ответом: "Знай, мой сын, и вы, желающие познать истину, когда Мухаммед въехал на своем коне Альбараке на первое небо, его встретил Адам с приветствием: «Селям алейкюм» — и попросил оказать честь райскому яблоку. Но Мухаммед торопился.
— Постой, уважаемый мюнеджим, — проговорил первый насмешник, — Мухаммед торопился на второе небо, а ты куда? Почему не сказал, где Ева?
— О Еве нет разговора. Она грызла ребро.
— Грызла? Как так? — вскрикнул второй насмешник. — Тогда еще ничего не было у Евы: ни ребра, ни… скажем, раковины.
— О святой Омар! — впал в гнев отец моей молодой жены. — Почему нигде не сказано, что делать с невеждами, засоряющими уши слушателей выдумками болтунов! А теперь я продолжаю: на втором небе Мухаммед встретил Иса. Выслушав сына бога гяуров, Мухаммед оценил поучение о смирении, к которому и стал мудро призывать нас, правоверных. Предсказав Иса второе пришествие, Мухаммед направил Альбарака на третье небо, к Юсуфу (Иосифу), потом на четвертое, где встретил Хануха (Еноха), затем поспешил на пятое, где нашел Аарона. На шестом небе Мухаммеда задержала поучительная беседа с Моисеем. Узнав все о десяти заповедях, Мухаммед, вскочив на Альбарака, вознесся на седьмое небо, проехав под ветвями величайшего дерева туба. О правоверные, один плод туба может накормить всех обитающих на земле. Каждый день семь тысяч ангелов прилетают сюда петь пятьдесят молитв аллаху. Наконец Мухаммед очутился в изумрудном жилище и хотя блеск пленял, но пророк помнил, зачем мчался на седьмое небо, и спросил аллаха, что делать с правоверными. Аллах ответил: «Пятьдесят молитв они должны сотворять в день, восхваляя мои деяния!»
Опечаленный возвращался Мухаммед. Но на шестом небе его снова встретил Моисей и, узнав причину скорби пророка, согласился, что смертные не ангелы, и после пятидесяти молитв они будут походить на выжатый лимон, а на все остальное не останется ни желания, ни времени.
— Аман! Времени должно хватить и для выплаты налогов, и для получения пинков!
Бросив свирепый взгляд на первого насмешника, отец моей новой жены продолжал:
— Подумав, Моисей посоветовал Мухаммеду возвратиться на седьмое небо и упросить аллаха убавить число молитв. Сначала аллах спустил десять молитв, но Мухаммед опять, по совету Моисея, возвратился к аллаху. И снова аллах убавил, но мало.
— О мекка! — вскрикнул пожилой гость, незвездочет. — По-твоему, Мухаммед нуждался в советах? А сам не знал, что делать?
— Истину сказал, мой сосед! — завопил другой незвездочет. — Как смеешь, мюнеджим, приписывать Мухаммеду свое невежество в делах пророков?
— Да падут на ваши головы огнедышащие звезды! Как дерзнули вести беседу о небе не в саду мечети?!
Но отец моей новой жены, немного зная, что такое небо, и потому обратив на крики незвездочетов ровно столько внимания, сколько на крик совы, когда он, звездочет, предается сну, весело продолжал:
— Тогда Мухаммед вновь попросил совет у Моисея, ибо в еврейском коране сказано: «Моисей был светильником, от которого зажигают другие светильники и свет которого от этого нисколько не уменьшается». «Да будет тебе известно, о Мухаммед, мой бог иных свойств: определит — не уступит. Всем ведомо, как много я трудился, чтобы прославить имя моего бога! Я начертал десять заповедей и сказал: „Бог прислал!“ Народ поверил, и бог промолчал. Я обещал евреям привести их с помощью бога в обетованную землю. Народ пошел за мной. И настал день из дней! Оранжевое солнце озарило горы и долины. Река Иордан приветливо несла свои воды. Я вскрикнул: „Народ! Ты у порога обетованной земли!“ Буйная радость охватила людей, они пали ниц, орошая слезами оазисы Иерусалима. Я, схватив посох, уже хотел переступить порог, достигнутый после сорока лет странствий, но… в этот миг я услышал голос бега: „Моисей! Тебе пора покинуть землю!“ И ударил гром. „Как пора?! — вскрикнул я. — А народ?!“ — „Другой поведет!“. Ни плач, ни мольба, ни упреки не помогли. И я, стоя на пороге всех своих чаяний, должен был покориться неумолимому…»
Немного смущенный, Мухаммед сказал Моисею красивые слова: «О пророк из пророков! Разве тебе не ведомо, что пророки никогда не вступают на обетованную землю? Да будет над тобою мир и покой, а слава твоя не померкнет, пока земля останется землей, а небо небом».
«Тебя, о Мухаммед, ждет удача, ибо аллах твой добреет от молитв. Иди и добивайся. Пусть сбросит столько молитв, сколько тебе подскажет знание земных дел».
Так пять раз мчался неутомимый Мухаммед на своем коне Альбараке с шестого на седьмое небо. Наконец, вздохнув, аллах произнес: «О ставленник мой, ты утомил меня, но знай, милосердие мое неисчерпаемо. Пусть будет пять молитв в день, но правоверные не должны из них пропускать ни одной. И если…»
Как раз на этом месте, эфенди, я перестал слушать, ибо вспомнил, что меня на ложе ждет путеводная жена. Но не так-то легко было успокоить звездочетов. Одни порицали Моисея, другие оправдывали аллаха. От крика дрожали стены. Незвездочеты тоже начали кричать, что каждый звездочет одержим шайтаном, иначе почему не надушит рот раньше, чем начинает извергать свои домыслы. Не слушая, второй насмешник начал доказывать отцу моей новой жены, разъяренному дерзостью незвездочетов, что только хвостатая звезда помогла Мухаммеду найти верный путь к седьмому небу. Я молчал, ибо о звездах знал ровно столько, сколько мой ишак о дне моря, хоть он ежедневно для дома таскал на своей спине кувшин с водой из Босфора. Многие из незвездочетов благоразумно покинули веселый пир. Но были и другие, они громко стали требовать, чтобы святое имя Мухаммеда не произносилось больше. И тут же отец моей новой жены громко выкрикнул: «Мухаммед сказал…» Схватив шамдан, незвездочет швырнул его в голову отцу моей жены. И хотя не приняты у нас драки в чужом доме, но для звездочетов все дома — одна вселенная, поэтому они сочли уместным принять бой.
Не прошло и базарного часа, как кувшины, подносы, чаши лежали на полу вверх дном, а растерзанные мутаки — на подносах вместе с яствами. Один незвездочет кричал, что кощунствующих звездочетов следует подвергнуть пыткам, и даже взялся за нож, другой за осколок кувшина. Насмешник звездочет, охрипший от крика, выдернул из рук незвездочета нож и, потрясая им, клялся, что напрасно земля утруждает себя, держа на своих плечах столько невежд.
Драка разрасталась, некоторые уже обвязывали разбитые головы, другие, прихрамывая, кружили по залу приветствия. Кто-то, сорвав занавес, обмотал его вокруг себя, отчего стал походить на безумного мавра.
Тут вошла моя догадливая мать и сочла своевременным напомнить, что сегодня свадьба ага Халила, а не персидский шахсей-вахсей.
Незвездочеты быстро удалились, ибо боялись ножа, все чаще мелькавшего перед их глазами. Звездочеты, напротив, считая себя победителями в словесном и рукопашном бою, нехотя покидали селямлик.
Как видно, аллах, по своей несказанной доброте, решил продлить к ним приветливость и раскинул над моим двором звездное небо. Восхищенные звездочеты остановились будто вкопанные как раз под окном комнаты, где уже возлежала на ложе моя новая жена.
Подняв руки к звездам, они словно залаяли, и каждый о своем. Наутро соседи уверяли, что такой веселой свадьбы они никогда не видали. То было наутро, а теперь я, вздохнув, стал ждать, когда аллах проявит приветливость и ко мне и пошлет утомление неутомимым.
И вот было так, как должно было быть, ибо сказано: «Нет начала без конца». Побледневшее небо прервало крики звездочетов, и они, как стадо, повалили из калитки. Тогда я, не теряя времени, ринулся в дом и в изнеможении полез на ложе.
Зарема встретила меня радостно: «О повелитель моего сердца, я ждала тебя, как жаровня ждет уголь, как сады — дождь!» — «Всемогущий! — воскликнул я. — Затми небо темным покровом. Пусть померкнут хотя бы на одно новолуние все звезды!» И я мгновенно закрыл рот Заремы поцелуем. Вижу, и она не против, прижалась ко мне и нежно шепчет: «О отрада моих очей, о восторг моих дней! Не догадался ли ты принести мне курицу?!»— «Неужели моя добрая мать забыла накормить мою приветливую жену?» — «Нет, нет, свет моей жизни! Ханым обильно угощала меня! Но ты учтиво выслушивал звездокопателей, что способствовало моему аппетиту… Думала, догадаешься принести кусочек наседки».
Я хотел применить испытанное средство: закрыть рот ее поцелуем, но нигде не сказано, что возможно закрыть то, что не закрывается. До первых петухов она между поцелуями шептала: «О небо, пошли мне ку… курицу!» Все смешалось! Внезапно с потолка тучей посыпались куриные перья. Задыхаясь, я навалился на Зарему, стараясь защитить ее. «О Зарема, остерегайся кур!»
Обняв меня атласными руками, Зарема нежно шепнула: «Куры ни при чем, кур… кур…»
Голову мою, тяжелую, как обломок скалы, о которую бились босфорские волны, наполнили видения: то мне казалось, что я звезда и вот-вот упаду… скажем, с первого неба, то вдруг я превращался в петуха и, свирепо топорща крылья, вызывал на бой соперников. А куры сбегались со всего двора полюбоваться на приятное зрелище! Но оказалось, что это звездочеты. Они кричали: «Малосведущие, ваш язык подобен тупому ножу, которым вы собираетесь резать кур!»
Обливаясь холодным потом, я открыл глаза. Зарема почему-то очутилась сверху и сквозь влажные уста ласково шептала мне на ухо: «Кур… кур…»
О аллах, не превращай сон в явь! «Ку-ка-реку!»
Вскочив, я захлопал руками, как крыльями, и понесся будить Айшу:
«Ай! Ку-ка-ре ку! Дорогая Айша! Скорей! Курицу! Свари! Жирную! Самую! Твоя ханым! Ждет! Скорей! Петух! Айша! Курица! Аман-заман!..»
Айша, выскочив на «оды сна», кинула на меня странный взгляд, поспешно сунула мне в руку кувшин, выкрикнула: «Опрокинь на голову!» — и попятилась. Мне послышалось, что за дверью она кудахтнула. Обливая голову, я почему-то вслух сказал: «Не следует удивляться: когда служанка живет в доме столько, сколько тебе лет, она имеет право и кудахтать». И тут Айша, подобно полководцу, громовым голосом закричала: «Невежды! Кто же режет кур тупым ножом?! Ай аман! Ту, ту лови!..» И такое кудахтание раздалось под светлеющим небом, что я зашатался. Окатив себя водой из кувшина, я выскочил во двор, Айша со слугами ловила кур. И какая-то сумасшедшая, уже без головы, прыгнула мне в лицо. Опрометью кинувшись назад в дом, я приказал слуге вылить на меня еще кувшин воды. Затем надел праздничную одежду и пошел как следует поблагодарить мою добрую мать за хорошую жену. Но Зарема, опередив меня, выбежала в «оду встреч», повисла на шее матери, осыпая ее поцелуями и, обратив на меня внимания столько же, сколько на крик петуха, прокудахтала: «О моя ханым, я чувствую запах кур». Мать вскочила слишком торопливо для своих лет, и мне показалось, что она тоже посмотрела на меня как-то странно. Я молчал. Зарема, надув коралловые уста, тоже молчала. «Нехорошо, — сокрушался я, — с самого вечера Зарема голодна, подобна голубю в мешке». Как раз тут вошла мать и сказала, что в «оде еды» нас ждет праздничный обед. Зарема первая ринулась за порог, мы, немного смущенные, — за ней. Старая Айша поставила на софру блюдо с пушистым пилавом, политым имбирным соусом, а посередине восседала, как на облаках, крупная румяная курица. Только я нацелился разорвать ее и разделить, как Зарема прокудахтала: «Вес-селям!», придвинула к себе блюдо, схватила курицу и — о аллах, если б я своими глазами не видел, даже родному брату не поверил бы! — через несколько минут на блюде не осталось ни курицы, ни пилава. Лишь несколько косточек, которые не по зубам и шайтану, да два-три зернышка риса напоминали о… Напрасно рассыпаете бусы смеха, эфенди, более подходяще было бы пролить слезу сочувствия… Пойдемте, эфенди, дальше.
К полудню, из предосторожности, Айша подала одно блюдо с отварной курицей, политой лимонным соком, и другое — с жареной бараниной. Зарема ловко подхватила курицу. Я отодвинул от себя баранину, ибо мне померещилось, что она от страха блеет. Хруст костей несчастной курицы, превращенной в несколько минут в ничто, вызвал во мне тошноту. Подали сласти. «О аллах, почему ты посмеялся надо мною? Разве я забыл сотворить ровно пять молитв?» Мать виновато смотрела на меня, потом, воспользовавшись уходом Заремы, шепнула: «Не огорчайся, мой сын, наверно, родные ее разводили не кур, а звезды. Когда ты был маленьким, ко мне привели проголодавшуюся служанку. О святой Измаил! Я думала, что она все стадо с копытами проглотит, — оказалось нет. Впоследствии кричать пришлось, чтобы кусочек лаваша в рот брала. Вот увидишь…»
Прошло три дня, и я ничего нового, кроме смеха старой Айши, не увидел. Ночью Зарема кудахтала мне о двадцати сортах пилава, о баранине, приправленной соусами, не имеющими счета, и о… ненавистной курице, начиненной фисташками, или грецкими орехами, или собственным жиром — пех! пех!.. с мукой. Я ждал, когда она устанет, чтобы предаться усладе из услад. И когда я счел время подходящим, я заключил ее в объятия. Но в самый трепетный миг, когда, по словам обманщиков-певцов, женщина замирает от счастья и слеза восторга скатывается с ее блестящих глаз, Зарема вдруг спросила: «О радость моей жизни, ты с чем больше любишь кебаб, с имбирем или с красным перцем?» Я, задыхаясь от… скажем, любви, простонал: «Сейчас я ни с чем не люблю, ибо занят охотой!» Она рассердилась: «Так что ж, что занят! Все равно не трудно ответить: язык же, слава бесхвостой звезде, у тебя свободен!» Я, проклиная сказителей за их выдумки о застенчивых гуриях, проворно сполз на спасительный ковер и на четвереньках пополз в «оду приятных встреч». Не смейтесь, мои гости, предосторожность была не лишней, ибо, как бы тихо я ни ступал, мать всегда слышала мои шаги, а я не хотел ее огорчать.
Но наутро я сурово спросил: «О моя предприимчивая мать, сколько времени ты насыщала служанку, пока ее пришлось уговаривать взять в рот кусочек лаваша?» Почувствовав подвох в моем вопросе, моя мать, помолчав, так ответила: «От пятницы до пятницы». Я живо спросил: «Значит, семь дней?» Мать вздохнула: «Восемь, мой сын». Я возликовал: «Прошло четыре! Сегодня я отсылаю звездочету его дочь, рожденную между шестым и седьмым небом. Пошли восемь кур, по две на день, и от себя я прибавлю двух жирных баранов, окку имбиря и две окки красного перца для кебаба».
Мать, плача, выполнила мое повеление, и до сих пор я не знаю, кур ей было жалко или меня, а спросить боюсь, чтобы вновь о женитьбе не начала разговор…
Так закончилась притча о трех женах.
Хитро смотрел Халил на гогочущих «барсов». Они в шутливой форме выражали сочувствие четочнику, хвалили его за твердый характер, и наконец, вытерев веселые слезы, Элизбар выкрикнул:
— Не сетуй, на меня, дорогой ага Халил, я сейчас пожалел, что не было у тебя четвертой жены, иначе ты бы продолжал занимательный рассказ.
— И радовались бы, — почувствовав неловкость, сказал вежливый Ростом, — что тебе было легко избавляться от них.
— О мои гурджи, ваша веселость и меня приводит в состояние опьянения, ибо у стоящего перед вами Халила, продавца четок, не было и одной жены.
«Барсы» оторопело уставились на прищурившегося Халила. Матарс вспылил:
— Выходит, ты потешался над нами, ага четочник?!
— О пророк, почему нигде не сказано: если многим можно смеяться над одним, то почему одному нельзя над многими? Но, видит Мухаммед, все здесь рассказанное чистая, как молитва, правда, — только случилось все это не со мной, а с другими неосторожными.
А вам не все равно с кем, благородные? Разве не известно: «Кто путешествует ради познания, тому аллах облегчает дорогу в рай». Не раз каразан-сарай, или чай-ханэ, или гостеприимный дом, где мы, путники, останавливались ради отдыха, оглашался смехом или учтивыми словами сочувствия, или запоздалыми советами попавшему в беду. И я, путешествуя ради познания добра и зла, чувствовал, что с каждым шагом приближаюсь к воротам рая, ибо тщательно записывал в толстую книгу с белыми листами, приобретенную в Индии, все то, что видел и слышал, — и не только от случайных спутников, но и от сказителей, поющих о времени, которое давно ушло и никогда не возвратится, о делах, окрашенных кровью и повернутых к красоте силою разума.
— Все это так, но при чем тут старая ханым, твоя благородная мать, или Айша, ловящая кур?
— Твое недоумение, ага Ростом, понятно. Свидетель пророк, ни Айша, ни моя мать — да живет она вечно! — ни при чем.
У пострадавших были свои Айши и матери. А принял я смешное и печальное на свой счет, чтобы предостеречь самого себя. Машаллах, я так укрепился в вере, что все это случилось не с кем другим, а только со мною, что невольно уподобился оленю. И теперь не успеет сваха или доброжелатель заговорить о невесте, я кричу: прими благодарность, я уже три раза наслаждался райскими усладами из услад.
— Выходит, никогда не женишься?
Глаза Халила заискрились каким-то лукавством:
— О ага Пануш, женюсь непременно, но лишь на той, которую сам выну из-за пазухи судьбы. У вас это легче, вы можете сколько душе угодно лицезреть свою ханым, кружиться с нею под удары барабана, напевать приятные слова. А у нас даже певцы воспевают красоту вслепую, ибо Мухаммед повелел завешивать ее покрывалом. И когда кади произносит определение, закрепляющее женщину навсегда или временно, как пожелал муж, мы думаем об одном: не обманула ли сваха, хорошо ли рассмотрела мать в бане девушку? А моя мать, хоть с нетерпением и ожидает мою жену, так говорит: «Пусть аллах хранит тебя от ошибок, ибо у тебя будет одна жена, как у твоего отца, и ты никогда не оскорбишь женщину словами: „Жена, уйди от меня!“ Если возлюбленные захотят, обманут не только сторожевую собаку, но и шайтана и найдут способ встретиться. Говори ей загадочные слова, и если ее ответ будет подобен меду, поспеши отправить сваху к ее отцу».
— Скажи, остроумный ага Халил, видел ли ты своими глазами «счастливчика», обладавшего тремя женами, о которых ты рассказывал?
— О ага Матарс, я видел трех мужей, обладавших тремя женами, о которых я рассказывал, но это не все, я сочувствовал многим, обладавшим многими. И когда я запишу все виденное и слышанное, назову свою книгу: «Веселые преподношения своевольной жизни», ибо не об одних женах мои слова. Если аллаху будет угодно, я напишу и о вас, благородные. Пока не пишу, ибо не знаю, удастся ли мне хоть на один локоть повернуть в лучшую сторону колесницу вашей судьбы.
— Э-э, дорогой Халил, о нас не стоит заботиться, ведь судьба часто выскакивает из своей колесницы, чтобы повернуть к нам зад.
— Элизбар прав, — невесело усмехнулся Пануш, — но надо помнить: ятаган одного взял в плен, а язык — тысячу. Открой, кто был мужем дочери звездочета?
— Сам улыбчивый див подсказал тебе, ага Пануш, спросить об этом в конце поучительной беседы, ибо, выслушав потерпевшего, я всю ночь, как уверял мой слуга, кудахтал, тревожа петухов под окном. Опрометчивый правоверный был молодой и страстный охотник за ископаемыми. Он нырял за костями давно исчезнувших рыб на дно моря, рылся в земле, выуживая черепа, долбил меловые горы, выскребая раковины, разрывал песок в поиске слонов. Он клялся, что большой дом занят у него остатками древних жителей земли. И погоня за — скажем вежливо — трухой так увлекла его, что он целыми неделями лежал, уткнувшись в землю, что не укрылось от мстительных звезд.
Вошел Ибрагим. Он пытливо оглядел гостей: каждый из них мог одной рукой удержать две дыни, а каждая дыня перетягивает чашу весов, наполненную четками. Ростом перехватил взгляд молодого торговца и поспешил сказать:
— Ага Халил, ты усладил наш слух беседой, и мы не успели сказать, что пришли к тебе за четками для наших ханым. И к месту будет, ага Халил, заплатить и за те, что ты прислал с Ибрагимом в день…
— Аллах видит, в подходящий день. А чтобы выбрать четки для изысканных ханым, многое на своем пути видевших, и почти все удивительное, нужно большое внимание и раздумье. Удостойте меня посещением в первый день после ближайшей пятницы, и я подберу то, что удивит ханым и вызовет восхищение царства гор.
Ничто не предвещало то бедствие, что так внезапно обрушилось на Эракле. Уже с утра не было удачи: он хотел проверить список антиков, но цифры как-то странно путались, хотел переставить Венеру ближе к свету, но слуги едва не уронили постамент; а когда решил сосчитать содержимое посеребренного сундука, крышка, обычно устойчивая, упала, придавив ему палец. Пока он холодной водой старался унять жар, слуга доложил о приезде верховного везира Хозрева. «Что за несчастный день!» — едва не вскрикнул Эракле, идя навстречу непрошеному гостю.
После слащавых приветствий и пожеланий утроить богатство Хозрев начал без обиняков.
— Пророк свидетель, не знаю, чем я заслужил твое невнимание, о Эракле Афендули.
Еще не понимая, к чему клонит везир, Эракле распорядился подать кушанья и выдержанные греческие вина.
Жадно и долго насыщался Хозрев, вызывая отвращение у воздержанного Эракле, с трудом им скрываемое. После множества яств, сдобренных соусами, Хозрев тщательно обсосал косточки каплуна и принялся за пилав, приправленный финиками и фисташками. Вперемежку с едой он осушил пять чаш критского вина, пять пелопонесского и пять ионического. Вернувшись к косточкам каплуна, он затем умело расправился с кувшином, полным апельсинового сока, и с пущим рвением стал уплетать пилав. Оттолкнул тазик с розовой водой, подставленный слугой для омовения рук, он высморкался в шелковое полотенце, вытер сальные пальцы о лаваш и сердито надулся.
— Ага Эракле! А, Эракле ага! Почему не ко мне возвел свою просьбу? Или полагаешь, капудан-паша могущественнее меня?
— Не знаю, о всесильный Хозрев, чем вызван твой гнев?
— Ай-яй, Эракле! На что тебе гром неба: пять раз по сто мушкетов и десять пушек?
— Ни на что.
— Хорошо. Ай, как хорошо! Тогда на что просил ты у капудан-паши гром неба?
— Просил шутя. Сам ведаешь, о везир, как опасно без стражи в таком дворце. Но не одно это, управитель жалуется, что в поместье на Принцевых островах, где сосредоточены главные богатства Афендули, уже дважды забирались корсары. Их было там пятьдесят, потому удалось отогнать. Но кто поручится, что потом не нагрянет их четыре раза по пятьдесят?
— О-ох, корсары! Вай ана-саны! А где еще твои поместья? Я знаю, у тебя их десять.
— Тебе не точно сосчитали, везир Хозрев. Вот два пальца, столько же у меня поместий.
— Билляхи! Я расположен к тебе, иначе рассердился бы, — считал сам хранитель султанских сундуков!
— Придется сменить. Хранитель не должен ошибаться, иначе может в сундуке оказаться лишнее, а он без умысла возьмет и присвоит.
— Ни один правоверный, дорожащий чалмой или феской, не посмеет сбиться со счета в ущерб султану. Только наоборот, — о Эракле ага!
— А рожденный не небом, а обыкновенной женщиной?
Хозрев, прищурив один глаз, другим сверлил Афендули:
— Ты подданный султана?
— Нет, только гость, да хранит «средоточие мира» священный полумесяц! — быстро проговорил Эракле. — Моя родина — Индия, куда я, возможно, вернусь…
— Машаллах! Ты десять лет пьешь воду голубого моря и ни разу не подсчитал, сколько капель выпил.
— Значит, я должен сейчас расплатиться за капли?
— Нет, эфенди, за мое молчание! Мушкетов ты просил пять раз сто, а корсаров от силы приплывет десять раз по десять.
— Сколько я должен заплатить за триста мушкетов?
— Скоро байрам, день, когда милостивый аллах подарил жизнь султану, «средоточию вселенной». Не считаешь ли ты, о грек Афендули, что обязан просить у султана разрешения преподнести ему приличествующий его имени подарок? — Выражение лица Хозрева напоминало охотника, притаившегося возле западни.
— Подскажи что, — благоговейно произнес Эракле, — и я готов доставить себе радость.
— Поместье, в котором так часто корсары доказывают преимущество силы над бессилием.
— О боги! Богатство, соблазняющее корсаров, ты находишь соответствующим высоте «средоточия вселенной»?! О везир, не подвергай меня насмешкам! Или хранитель сундука не сосчитал, сколько у султана подобных поместий?! Другое дело, если бы… ты соизволил принять его в дар.
— Билляхи, поздно передумывать! Я, выказывая тебе свое расположение, уже туда послал янычар и своих рабов. Твоего управителя выгнали, ибо он не умеет беречь порученное ему; иначе как понять, что к нему через море лезут корсары?
— Не смущай меня, о везир! Моурав-бек сказал, что «средоточие вселенной» пожелал допустить меня, недостойного, к своим стопам… И если он, по своей снисходительности, вспомнит о моем поместье, я вынужден буду сказать, что я тут ни при чем.
Хозрев позеленел, почувствовал себя дичью в своей же западне: «Конечно, этот грек побежит к грузину, и этот Саакадзе, сын собаки, донесет султану о том, что я ограбил Афендули. Нет, из двух истин есть одна: султан прикажет забрать поместье в свою казну. Убыток греку, а мне какая выгода? Аллах, нет справедливости под полумесяцем!»
— Пророк свидетель, ничего не могу изменить, уже послал туда янычар! Аллах акбер!
— Ты послал, а не султан. Не будем спорить, Хозрев-везир. Пятьсот мушкетов, десять пушек, к ним заряд и ядра. Тарамба-трум! И поместье твое!
— Клянусь Меккой, султан за пять раз по сто снимет мне голову!
— А за четыре раза по пятьдесят? И в довесок — восемь пушек?
— Ай аман! Бери два раза по сто и две пушки! К ним заряд и ядра!
— Мое поместье стоит десять тысяч мушкетов, семьдесят девять пушек, пять дворцов и семнадцать катарг.
— «Катарга?! — Хозрев побелел. — Не угрожает ли грек исподтишка?»
И хрипло:
— Бери два раза по сто и три пушки. Я добрый! Пули и ядра — как сказал.
— Не могу, клянусь Олимпом! Мое второе поместье далеко отсюда и остается одно. Я должен его охранять от… от разбойников. Не скупись, о всесильный везир! Уравняй счет — триста мушкетов и шесть пушек. Пули и ядра — как сказал.
— Ай-яй, ага, не могу последнее слово за тобой оставить… Бери два раза по сто и еще пять по десять мушкетов и пять пушек.
— Дай мне срок подумать.
— О Осман! Почему не сказано, что делать с неосторожными?! Ты подпишешь сейчас, что получил от меня золотые пара за проданное поместье.
— Клянусь Нептуном, я подпишу… как только ночью доставишь сюда двести пятьдесят мушкетов и пять пушек. Это ничто за многое.
Хозрев задумался: «Крепко поклялся, не нарушит».
— Через день в ночь сюда на фелюгах подвезут тебе просимое. Взамен скрепишь бумагу печатью, приложишь сто золотых и передашь старшему: «безбровому с рассеченным лбом». И тарамба-трум!
— Если твои слуги довезут все в целости, я передам «рассеченному лбу» двести золотых.
— Подсказанное тебе твоим аллахом оспаривать не буду, а теперь покажи мне твои антики…
«И я тебе скажу, кто ты?» — усмехнулся про себя Эракле.
— Охек! Из расположения к тебе я помогу выбрать подарок султану.
Долго ходил Хозрев по залам, от вожделения у него дрожали губы. Выбрать многое, а вдруг султан по просьбе Моурав-бека допустит грека на байрам? И тогда, не обнаружив даров, хитрый грек изумится: «А где то-то и то-то?!» Хозрев переводил лихорадочный взор с одной ценности на другую. Наконец его выбор пал на ларец, в котором хранились изумрудные четки. Он было успокоился, но его внимание привлекли два кувшина работы багдадских чеканщиков. Они были одинаковы, как близнецы, даже легкая царапинка у горлышка была на одном и на другом. Какая-то мысль, еще смутная, но уже заманчивая, осенила везира, и он твердо заявил, что эти кувшины Эракле должен отдать ему за предоставленное оружие.
Видавший виды Эракле ничуть не удивился наглости везира и с легкой насмешливостью сказал, что за оружие они как будто в расчете.
— Как?! Ай, ага, ты думал отпустить меня без знака расположения? — возмутился Хозрев. — О Эракле, не буди во мне гнев.
— О везир, не буди во мне недоумение: я полагал, что поместье хороший бахшиш. Но если это не все…
— Поместье ты обменял на мушкеты, которые, как, ты знаешь, не продаются, золотые деньги я должен отдать капудан-паше за молчание. Что же остается мне?
— О боги! Я не подумал вовремя. Выбирай, везир, что хочешь.
— Охек! Я уже выбрал вот эти два кувшина с одинаковой царапиной.
— Видит Громовержец, их я не смогу ни продать, ни подарить. Выбери более ценное, везир.
— Видит Мухаммед, другое мне безразлично.
— Кувшины не отдам, я их перехватил у купца по дороге в Давлет-ханэ, купец нес их в подарок шаху Аббасу. Лишь тугой кисет убедил купца в том, что мне кувшины более по душе, чем «льву» персов. Проведав об этом, шах уподобил спину купца мозаике, а заодно отрубил ему и руку. Выжил ли несчастный?! Об участи купца узнал я далеко за пределами Исфахана. С тех пор, когда меня охватывает безумная страсть к скупке антиков, мне достаточно взглянуть на эти кувшины, и я чувствую мозаичное клеймо на своей спине. Так неизменно тяжесть расплаты за недостойную жадность отводит мой взор от вещи к человеку.
— Машаллах! Все, что ты рассказал, еще сильнее убеждает меня! Как раз и мне нужны такие кувшины.
— Я лучше предложу для царственной ханым Фатимы ожерелье, не имеющее равного.
— Ай-яй, как непонятлив ты, Эракле! Знай, раз мой взгляд остановился на кувшинах, значит я в обмен ничего не возьму. Но если ты сам решил вручить сестре султана ожерелье, уговорю ее снисходительно принять. И еще знай: или кувшины мои, или фелюги не подвезут ни одного мушкета. И поместье твое я приму даром, ибо там уже янычары — четыре по пятьдесят, и рабы — пять по двадцать.
Ничем не выдал своих чувств Эракле. «Произвол! Что перед ним справедливость?! Конечно, Моурави сумеет помочь вернуть поместье, но с оружием придется навек проститься, ибо этот отъявленный вымогатель будет зорко следить за капудан-пашою и за всеми, кто за баснословную цену захочет услужить мне».
Эракле вспомнил, как блеснули глаза Саакадзе при словах «мушкеты, пушки», как шумно принялись благодарить «барсы». Автандил даже обнял его и трижды поцеловал. И сейчас они на границе разочарования. Нет! Раз Афендули дал слово, должен сдержать. Недостойно огорчить неповторимого рыцаря!
— Ага Эракле! А, Эракле ага! Твой аллах чересчур долго не внушает тебе правильное решение! Эйвах, за этот срок мой взгляд может упасть еще на что-нибудь, — у тебя много ценностей!
— Хорошо, бери, везир, и кувшины, но — условие: я передам их тому, кто сдаст мне оружие, и… по счету. Знай, о Хозрев, если хоть одного мушкета недостанет, кувшины не отдам.
— Когда двое говорят «да», для чего «нет»?
Поняв, что Афендули выведен из терпения и угрозу исполнит, Хозрев решил соблюсти точность, хотя за минуту до этого собирался прислать только двести мушкетов и две пушки.
— Клянусь бородой пророка, ты забыл, вероятно, что султан осчастливил меня своей сестрой?! Я не купец и обмеривать тебя даже в мыслях не помышлял. Аллах акбер! Ты оскорбил верховного везира! Загладь!
— Подойдет ли к твоему пальцу этот перстень? — торопливо проговорил Эракле, содрогнувшись, что в один час может полностью быть ограблен. — Египетский фараон носил этот перстень, а найден он на берегу Нила, вблизи Эд-Дамера.
— Эд-Дамера? О-о, тогда не может не подойти! Как раз во славу аллаха! — Хозрев, согнув палец червячком, любовался игрой алмаза. — Не беспокойся, ожерелье возьму сейчас: пусть царственная Фатима красуется в нем, когда «средоточие вселенной» отметит день своего рождения. Еще одно… Напрасно вздрагиваешь, о жадный Эракле, меня больше ничто из ценностей не прельщает — другое важно… Поклянись твоим молодым богом, который не ревнует тебя к твоим старым богам, что никому и никогда не расскажешь о кувшинах с одинаковой царапиной! — Снова какая то смутная мысль промелькнула в голове везира. — У тебя есть священная книга? Наверно есть. На ней поклянешься хранить молчание.
— Мое слово крепче всех клятв. Да и хвастать нечем, буду сам оберегать тайну, ибо больше всего боюсь насмешек.
— И Моурав-беку не проговоришься?
— Моураву? — Эракле насилу сдерживал волнение: — «Неужели заподозрил?» — Верховный везир, ты смутил меня. Что эти кувшины Моурав-беку? Как милости прошу: не проговорись и ты Моурав-беку о них, ибо его иронии опасаюсь, как яда…
Когда за ненасытным захлопнулись ворота, Эракле облегченно вздохнул и в изнеможении опустился на скамью:
"Нет, — брезгливо морщился он, — очевидно, я еще не все изведал, ибо в своих многолетних странствиях не встречал подобной мерзости. Все самое низменное гнездится в душе человека, звание которого имеет определение «верховный». Необходимо предупредить Георгия, чтобы он был с этим жрецом лжи и коварства особенно осторожен. Видит Зевс, не только моему Георгию я не открою, какой ценою приобрел для него оружие, но даже моей госпоже Хорешани. Зачем огорчать тех, кого хочешь радовать? Но Хорешани всегда останавливалась возле этих кувшинов, и когда я поведал ей историю моей покупки, она изволила сказать: «Мой господин и друг Эракле, нечто страшное в этих лазурных близнецах!» Отвечу ей так: «Кувшины запрятаны, и да не будут они больше туманить твои прекрасные глаза». Внезапно Эракле встрепенулся, какая-то мысль овладела им, он несколько раз прошелся по залу и ударом молоточка по струнам цимбал вызвал старого слугу, служившего еще отцу его. От этого старика у него не было тайн.
— Мой господин, если волк дорогу к овчарне узнал, то, пока не уничтожит овец, не успокоится. Лучше перенести овчарню.
Спустилась ночь. Как всегда, тайно от семьи, Эракле с помощью пяти слуг стал укладывать в ларцы особо ценные и любимые им антики. Слуги бесшумно сносили все редкости к белому киоску. Подняв мраморное сиденье скамьи, они нажали на едва заметный стержень, отодвинули плиту, за ней таким же образом другую, и перед ними открылась дверь.
Спустившись по лестничке в помещение, выложенное гранитом, Эракле оглядел сложенные у стен кожаные мешки с монетами различных стран и несколько кованых сундуков, полных свернутыми в трубки картинами, изображающими природу и людей.
— Не помнишь ли, мой старый Никитас, на сколько лет скромной, но безбедной жизни, сказал я, хватит этих ценностей мне и вам, верным слугам?
— О господин наш, ты сказал: на двадцать пять.
— Теперь, верные, я хочу прожить с вами больше. Сложите ларцы вот здесь, на сундуках, и перетащите из тайной комнаты еще пять мешков с золотом.
— Почему не все, мой господин, там ведь их двадцать?
— Пусть остальные останутся, если Хозрев или еще кто из верховных разбойников вздумает меня ограбить… ведь я грек, значит исчезновение сокровищ безнаказанно не пройдет. Обнаружив пятнадцать мешков, они искать больше не станут, а если ничего не найдут или мало, могут вывернуть наизнанку весь дворец. Нам необходимо сохранить в большой тайне это помещение. Вы проверили, не заржавела ли дверь, ведущая в переход, соединяющий тайник с морем?
Никитас молча кивнул головой.
Прошла ночь, другая. Оружия не было. Уж не раздумал ли хитрец? Нет, не раздумал! Но, передавая запродажную запись на поместье, Эракле предусмотрительно обозначил сумму в десять раз меньшую: вдруг ничтожный потребует назад те пиастры, которые и не думал давать.
На третье утро в Мозаичный дворец прискакал грек-слуга. Видно, передал он нечто важное, ибо, наскоро прицепив шашки, «барсы» вслед за Саакадзе помчались в Белый дворец.
Оружие — огонь и надежда — было укрыто в том самом тайнике, где громоздились пятнадцать кожаных мешков с золотом.
Саакадзе едва сдерживал желание прильнуть к стволу пушки, поцеловать ее так, как целуют возлюбленную. А Гиви так и поступил, — обняв мушкет, он прерывающимся голосом шептал: «Мой! Мой!» — и тут же клинком сделал опознавательный знак на прикладе.
— Дорогой друг, — негромко спросил Саакадзе, вкладывая в свой вопрос чувство глубочайшей признательности, — сколько заплатил ты за это?
— Ничего по сравнению с вашей радостью. — И Эракле виновато добавил: — Хотел пятьсот и десять пушек, но… пришлось согласиться на меньшее.
— И этого с избытком довольно! Двести пятьдесят воинов, вооруженных огненным боем! — В порыве благодарности Саакадзе крепко обнял Эракле. — Друг…
— Господин мой Георгий, ты соразмерил свою силу с крепостью моего тела?
Все рассмеялись, преисполненные восхищения. Георгий, смутившись, выпустил задыхающегося Эракле из своих объятий. Счастливый Афендули поспешил пригласить друзей отпраздновать скромной трапезой исполнение заветного желания. Все связанное с оружием решили держать в глубокой тайне.
Но не так-то легко было отвлечь «барсов» от оружия, они ходили вокруг пушек опьяненные, радостные, не могли налюбоваться на мушкеты, гладили их. Автандил перекрестил свой мушкет и тонким ножом начертал на стволе «Автандил». Сверкнув единственным глазом, Матарс затянул ностевскую боевую, «барсы» дружно подхватили:
Рог трубит, гремят тамбури,
Арьяралэ!
Поспешим к горам! Там бури!
Тарьяралэ!
Славен там Зураб разбоем,
Арьяралэ!
С огненным вернемся боем!
Тарьяралэ!
Картли! Живы твои дети!
Арьяралэ!
Пусть не плачет Базалети!
Тарьяралэ!
Нам милы твои чинары!
Арьяралэ!
Мы, как барсы, будем яры!
Тарьяралэ!
Димитрий грозно потряс мушкетом и вырезал на его прикладе: «Даутбек!». «Барсы» продолжали петь:
Полумесяц — бог Стамбула!
Арьяралэ!
Картли бог — мушкета дуло!
Тарьяралэ!
Опалим огнем молитву!
Арьяралэ!
За Георгием — на битву!
Тарьяралэ!
Благотворен дым Кавказа!
Арьяралэ!
Что нам злоба Теймураза!
Тарьяралэ!
Элизбар незаметно прикоснулся губами к металлу. Одно желание охватило «барсов», и они грянули так, словно увидели долину, полную виноградников и солнца, и мягкие линии холмов, тающих в синем мареве:
Встань, земля родная, рядом!
Арьяралэ!
Одари нас нежным взглядом!
Тарьяралэ!
Матарс резко дернул повязку: «Еще черт набрызгает воды из глаз!» А Пануш задорно тряхнул головой:
К роднику идут грузинки!
Арьяралэ!
Поцелуем те тропинки!
Тарьяралэ!
Здравствуй, Картли, мать родная!
Арьяралэ!
За тебя пью рог до дна я!
Тарьяралэ!
Слезы навернулись на глаза Гиви. А Дато запел громче, словно хотел, чтобы песня его достигла пустынных берегов далекого, но незабываемого озера:
Пусть не плачет Базалети!
Арьяралэ!
Картли! Живы твои дети!
Тарьяралэ!
Но Димитрий не хотел, чтоб обнажалась рана, боль воина — его святая святых. И он задорно кивнул на Дато, у которого вздрагивали ноздри:
— О-о, «барсы», этот зеленый сатана уже полтора часа угощает Зураба мушкетом по-ностевски. Обезоружим его, а то нам и куска не оставит от шакала по-арагвски!
Полный радости Эракле насилу увел гостей из тайника и то под предлогом необходимости всесторонне обсудить переправку в Картли оружия, ибо здесь оставлять его более чем опасно.
— Твое здоровье, неоценимый друг!
Осушив чашу, Саакадзе шумно поставил ее на стол, и тотчас все «барсы» последовали его примеру, желая Эракле столько лет жизни, сколько мушкетов он раздобыл.
Трапеза заканчивалась. Улыбаясь, Эракле отвечал, что не хочет пережить кого-либо из дома Великого Моурави. И тут же пригласил следовать за ним в зал Олимпа.
В этом круглом помещении между двумя беломраморными колоннами высилась эллинская гора, возрождая мифы. Статуи богов, прекрасные в своей классической строгости, окружали скалистую вершину, поблескивающую кристалликами сланца. Искусственное облако с нежными тонами зари по краям высилось над Олимпом. А чуть пониже, среди вечнозеленых кустарников, взявшись за руки, кружились музы, бессмертные образы золотого сна человечества. В прозрачной дали синел Салоникский залив, и у подножия в бронзовых курильницах курился фимиам.
Изумленные «барсы» силились и не могли отвести взор от чудесного зрелища. Дато порадовался, что по воле Эракле музы переселились с Парнаса на Олимп и можно лицезреть утонченные формы Эраты — музы любовных созвучий, гибкой Терпсихоры — владычицы танцев и Мельпомены — покровительницы трагедии, целомудренной и обнаженной.
Отдав дань восхищению, «барсы» торжественно разместились на удобных лежанках. Говорили вполголоса, хоть Эракле предупредил, что можно даже кричать, все равно никто не услышит.
Как переправить оружие в Картли? Георгий тут же предложил использовать Вардана Мудрого. Он уже намекнул купцу, что намерен поручить ему важное дело.
Подробно расспросив о Вардане и узнав, что купец любитель антиков и ему можно доверить даже статую Меркурия, бога красноречия и торговли, Эракле просил не позднее чем завтра прислать к нему удивительного купца.
Говорили о мушкетах, о свойстве их пробивать самые тяжелые латы. Обсуждали значение сошек и фитилей. Не преминул Георгий рассказать о первом действии мушкетов в бою при Павии, принесших еще в 1525 году победу испанской пехоте.
Лишь к полудню вспомнили «барсы», что где-то существует Мозаичный дворец.
Возвращались так шумно, словно только что покинули веселый маскарад. Да и в самом деле, разве жизнь не продолжала являть им все новые и новые одеяния: то сшитые из драгоценной парчи, то из грубых звериных шкур.
Один Автандил был задумчив. Улучив минуту, когда все удалились на правую половину дворца приветствовать женщин, Арсана увлекла Автандила в зимний сад и тут осыпала его упреками.
О, она несчастная! Кого полюбила она? Кому навек отдала трепет своего сердца? Робкому младенцу или воину?! До сих пор не сдержал слова Автандил и не открыл родным, что пламень любви сладостен и жесток, — но он лишь для избранных! Все должны радоваться их радости. Но мглы почему-то больше, чем света! Разве не видно, как сгорает она от страсти? Почему же молчит Моурав-бек? Почему холодна госпожа Русудан? Почему смущается Магдана? О, княжна что-то знает!
Пристыженный Автандил умолял не портить небесночистые глаза слезой. Он завтра же попросит мать благословить любовь двух избранных, теряющих рассудок и обретающих блаженство.
И сейчас, взволнованно думая об упреке любимой, Автандил все же не мог побороть смутное чувство досады.
В Грузии девушки стыдливо молчат и трепетно ждут, когда возлюбленный сам начнет умолять родителей не томить ожиданием. Под покровом льда еще сладостнее пламень любви! Почему же он не говорит о своем чувстве ни отцу, ни матери? Почему опасается сказать хотя бы «барсам»? А дядя Папуна? Есть ли еще на свете второй такой Папуна? Почему же он даже ему не открывает тайну? Не потому ли, что они все упорно молчат? Все! Гиви и тот избегает разговора о любви Автандила к Арсане. Но почему? Может, траур по Даутбеку мешает? Конечно, так! Но Арсана не желает ждать, она требует открытого признания ее права на сердце избранника. Он завтра начнет разговор с лучшей из матерей.
Непредвиденный случай вновь помешал Автандилу начать разговор с матерью. Не успел он опрыскать себя болгарскими благовониями и надеть новую куладжу, не успел придумать первые слова, которыми решил начать признание: «Или Арсана — или смерть!», как вбежал Иорам и звонко выкрикнул:
— Поспеши, Автандил, на зов «барсов». Ибрагим в «комнате приветствий», такой красавец! — и, схватив брата за рукав, потянул за собой.
Появился Ибрагим неожиданно и встречен был дружеской бранью Матарса:
— Ты что, багдадский жук, забыл о золотых монетах за четки, что Моурав-беку тогда принес? Мы уже сердиться начали.
— Как можно забыть о том, что неустанно беспокоит? Только ага Халил сказал: «Пока не научишься быть вежливым, не пущу во дворец Мозаики». Каждый день заставлял повторять имя каждого из семьи Моурав-бека и по пяти раз, как в час молитвы, прикладывать руку ко лбу и сердцу. Я так усердно учился, что, аллах свидетель, лишь увидел эфенди Ростома, забыл все. Думаю, от радости.
Дато с любопытством разглядывал богато одетого юношу, более похожего на сына паши. Смотрел на него и Димитрий — придирчиво, недоверчиво. Ибрагим совсем смутился, но Папуна, хлопнув его по плечу, посоветовал бессменно носить яркую феску, ибо она чудно украшает волны его волос, дерзко нарушив закон, по которому должна прикрывать бритую голову.
— Эфенди Папуна, — Ибрагим лукаво засмеялся, — башку, да еще бритую, не только умный, но и всякий дурак носит. И почему Мухаммед решил, что это красиво? Я не верю, тыква тоже без волос. Эйвах, когда настал срок обрить голову, я спокойно сказал мулле:
«Я араб», и мулла с досады плюнул. А когда арабы проведали, что я араб, ибо моя мать из праведных арабов, то рассердились: «Ты что, шакал пустыни, голову не бреешь?» Я спокойно сказал: «А вам не все равно? Ведь мой отец турок, значит, и я турок». Арабы плюнули и лишь при встрече отворачиваются. Я тоже отворачиваюсь, ибо незачем дразнить шакалов пустыни.
«Барсы» весело похвалили Ибрагима за находчивость. Но не сердится ли Халил ага? Оказывается, нет, ибо считает, что нехорошо уподоблять голову тыкве. Об одном сожалеет: что сам не может вырастить на своей голове рощу цвета гишера.
— Я тоже не советовал, — важно произнес Ибрагим, — отпугивать покупателей. Вот когда вернулся ага хеким из царства франков, тоже волосы на голове гладил, а походила она если не на пустыню, то и не на рощу. Отец моего господина так сказал: «Я не против, но если ты хочешь зарабатывать, обрей голову, иначе правоверные не станут у тебя лечиться». И еще: «Если хочешь жениться на моей единственной дочери Рехиме, которую тебе, несмотря на запрещение корана, показал, — ибо сам я не женился, пока не посмотрел, кого навсегда беру в дом, а заодно и в сердце, — поклянись на коране и на твоей лечебной книге, что больше не возьмешь себе жену. Если тебе нравится обросшая голова гяуров, то должна нравиться их бритая душа, созданная для одной жены». Сначала ага хеким обиделся и стал доказывать, что ни в одном лечебнике не сказано о бритой душе, хотя бы и у гяуров. Но красота ханым Рехиме сломила упрямство совращенного франками хекима, и он обрил голову и поклялся, что ханым Рехиме будет у него, как луна на небе, единственная. А когда еще раз, тайно от матери, но не от отца, Рехиме показалась хекиму, будто для лечения глаз, то, ослепленный блеском, уже влюбленный, хеким добровольно поклялся, что не только второй жены не возжелает, но и первой одалиски, и все ночи будет дарить Рехиме. Так настала ночь хенны. Красивая ханым тоже поклялась, но с маленькой оговоркой: по пятницам ходить в хамам — баню, после чего предоставлять отдых телу, ибо молитва в пятницу особенно приятна аллаху и ее надо творить с очищенными мыслями…
— О небо, — потешался Дато, — как хитры женщины! Кому не известно, что после пятницы особенно приятна ночь любви!
— Черт! Полторы пештемал тебе на язык! Не видишь, Иорам уши открыл, словно ты собираешься сыпать туда бирюзу!
Слегка смутившись, Ибрагим, силясь придать себе степенный вид, произнес:
— Уважаемый эфенди, пусть Моурав-бек удостоит меня вниманием: от ага Халила подарок принес.
— Успеешь. Раньше расскажи, как живет Халил ага, здоров ли и нашел ли он наконец себе ханым, хотя бы с двумя пятницами в неделю.
Выслушав и других «барсов», Ибрагим сказал:
— С любовью и охотой, эфенди чужеземцы, я расскажу все, что знаю. Мой ага Халил, да продлятся над ним приветствия Накира, здоров, а ханым, — зрачки Ибрагима весело сверкнули, — я с помощью улыбчивого дива ему нашел.
— Ты?!
— Клянусь Меккой, ага Ростом, я! Случилось так, как случилось! В один из дней входит в лавку ханым в бирюзовой чадре, а за ней служанка в темно-синей. И сразу мне показалось, что сама судьба, обняв стройный стан ханым, ввела ее в лавку. Я смотрю на нее, она на ага Халила, служанка на меня, а ага Халил ни на кого, ибо он записывает в свою книгу с белыми листами умные мысли, — а когда Халил записывает, пусть хоть небо упадет на таз с дождевой водой, он не заметит. Купила ханым четки не выбирая и ушла. В двенадцатый день рождения луны снова пришла в чадре цвета бирюзы, а служанка в темно-синей. Я смотрю на ханым, она на ага Халила, служанка на меня, а ага Халил ни на кого, хоть и не записывал умные мысли. Когда я спросил, — почему, ответил: «Не осталось». Ханым снова не выбирая купила четки и ушла, а я думаю: «Что дальше?» Пять раз приходила ханым в чадре цвета бирюзы, пять раз я смотрел на нее, она на ага Халила, служанка на меня, а ага Халил ни на кого. Пять раз ханым не выбирая покупала четки и, сказав голосом, похожим на щебет соловья, «Селям!», уходила. Тут я догадался: пусть меня скорпион в пятку укусит, если ханым не нарочно надевает одну и ту же чадру. Говорю ага Халилу, а он: «Еще рано тебе, сын воробья, на ханым заглядываться!» — и сердито затеребил чубук. Я не для себя, ага Халил!" У него глаза стали круглыми, как четки: «Тогда для кого?» Подумав, я промолчал, но когда ханым опять пришла, я выскочил, будто за халвой, а сам иду следом за ней. Пусть аллах простит мою дерзость, но показалось мне — она заметила. Если так, то непременно узнаю, где живет. И узнал. Подождав пятницу, я с сожалением вынул из ящика один пиастр и пошел к ханым. Служанка, та, что приходила в темно-синей чадре, притворно не пускает: «Если ханым потеряла пиастр, я ей сама отдам». Тут я возмутился: «Разве ифрит поручится за твою честность?!» Как раз ханым услыхала спор и сама вышла, чадру не надела. Я сразу догадался: чтобы я мог описать ага Халилу ее красоту. «Зачем пришел ты, мальчик?» — слышу голос сладкий, как халва, и решаю: нарочно мальчиком назвала — иначе как без чадры показать мне свою красоту. И я счел нужным сделать глупое лицо и пропищать: "Ханым, ага Халил нашел в лавке пиастр. Осторожности ради опросили покупателей; некоторые жадно спрашивали: «А сколько я потерял?» Отвечаем: «Мангур». Один за другим воскликнули пять покупателей: «Это мой!» Тут ага Халил посетовал: «Один пиастр, а не мангур утерян, а пятеро хотят получить». Тут мне сама судьба шепнула: «Наверно, пиастр принадлежит ханым в бирюзовой чадре, она одна проявила благородство и не пришла искать то, что иногда все, а иногда ничто». И так как ага Халилу свойственна честность, он одобрил судьбу: «Ибрагим, отнеси ханым то, что иногда ничто, а иногда все». И тут ханым хитро прикрыла один глаз, поэтому второй еще ярче стал блестеть. Я тотчас сказал ей об этом, она еще громче рассмеялась: «Видишь, Ибрагим, кто нашел потерю, тому следует половина», — и, разменяв монету, отсчитала часть, принадлежащую якобы ага Халилу.
Аллах подсказал мне, как следует поступить дальше. Выведав все от молодой служанки и сам рассмотрев главное, я сказал ни о чем не подозревающему ага Халилу: «Ага, не сочтешь ли ты своевременным отнести ханым в бирюзовой чадре красные четки?» Ага насторожился: «Она просила?» Я стал кушать халву. «Ага Халил, почему я, увидев ее пять раз в лавке, сразу догадался, что ей необходимо?» Ага взмолился: «Ради сладости дней, Ибрагим, не подходи близко к дверям ханым, муж тебя может убить». — «Конечно, может, но у ханым нет мужа, а есть красота и богатство». Ага просиял. Я поспешил уложить в его голову приятные вести: «Муж ханым уже много новолуний как утонул, но она благочестиво решила ждать еще год, — хоть не очень любила его, но все же была женой столько же. И ждала бы, но, придя в лавку за четками, оставила в уплату свое сердце. Аллаху угодно, ага, чтобы ты отнес ей красные четки». Ага изумился. Помолчав не более базарного дня, ага Халил сказал: «Узнай, не дочь ли она купца, торгующего льдом, или не дочь ли муллы, или, упаси аллах, звездочета?» Я ответил: «Нет, она дочь купца, торгующего бархатом и благовониями в хрустальных сосудах. Потому характер у нее бархатный, уста источают благовония, а голос звонок, как хрусталь». Клянусь аллахом, уважаемые эфенди, я не знал, чем торгует ее отец, но ага Халил поверил. И я не замедлил купить на базаре лучшую дыню и отнес ханым в подарок, как бы от ага Халила. Об этом он тоже потом проведал… Не будем затягивать. Передавая дыню, я сказал: «Ханым, сердца бывают разные, у моего ага Халила — золотое. Пусть сладость дыни подскажет тебе сладкие слова». Ласково коснувшись дыни, лукаво спрашивает ханым: «А какие?» Тут я, как настоящий посредник, объяснил ей, как возвышен ага Халил, как богат и как ищет источник чистой воды, дабы утолить жажду, еще ни с какой ханым не утоленную. Дыня уже возлежала на подносе. «Да, — сказала ханым, — ты прав, мне нужны красные четки». Тогда я побежал в лавку и сказал смущенному ага Халилу: «Не позже как сегодня ты отнесешь ханым красные четки». Ага заволновался: «Ханым может угостить, как женщина роз, и на это нужно время. А мать, привыкшая ждать, будет в тревоге». Ага не отсчитал и трех четок, как я сказал: «Пойду к старой ханым, скажу, что хеким, муж ханым Рехиме, ждет тебя на игру в костяные слоны. Пусть спокойно спит старая ханым, ибо я буду с тобою». Старой ханым я открыл правду. Она радостно заплакала, ибо одиночество сына пугало ее, а с нею и Айша пролила слезу. Затем, угостив халвой, они расцеловали меня. Условились, что они будто даже и не подозревают, где на самом деле ага наслаждается изысканной игрой, и так же поступят и после других, счастливых для ага, ночей. О благородные, мой ага очень счастлив, что костяные слоны не заслонили от него жаркое солнце, и с нетерпением ждет, когда пройдут семь новолуний, чтобы ввести в дом красивую и веселую ханым.
Насмеявшись, Дато спросил:
— А ты, Ибрагим, какой бахшиш от этого имеешь?
— Долго ничего не имел, кроме радости, что ага стал жертвой блаженства. Но случилось то, что должно случиться. Два полнолуния назад сижу возле калитки дома ханым, и, как всегда, жду своего ага. Вдруг откинулся засов и просовывается белая, как крыло чайки, рука. Молодая служанка хватает меня за шиворот, втаскивает во двор и сердито шепчет: «О, почему нигде не сказано, что делать с глупцом, торчащим, подобно глашатаю, у дома молодой ханым?» Я сразу понял причину гнева женщины, имеющей старого мужа, стерегущего за городом виноградник ханым, но счел нужным изумиться: «Как?! Я год так торчу, и ты не заметила?» Она звякнула браслетами: «Заметила! Но тебе, шайтану, было только шестнадцать лет, а в прошлую пятницу стало семнадцать». Тогда я спросил: «Как — поцелуй в задаток тебе дать или сразу все?» Она двумя пальцами прищемила мне ухо: «Видят жены пророка, я еще не решила», — и втолкнула меня в свою комнату…
В эту ночь судьбы мы оба, я и ага Халил, возвращались с одинаковой благодарностью к аллаху, создавшему усладу из услад.
Один Гиви не совсем уяснил суть рассказа, хоть и хохотал громче всех.
Поскольку Саакадзе еще не вернулся из Белого дворца Эракле, «барсы», угостив Ибрагима дастарханом — на большом подносе среди прочих сластей куски халвы, — стали расспрашивать его о доме.
Сначала Ибрагим рассказал, как его мать мучилась с двумя сыновьями и одной дочкой, потом с тремя сыновьями и двумя дочками. Но аллах поставил на ее пороге ага Халила, и все пошло иначе — хоть и не сразу, ибо Халил опасался, что чувячник привыкнет к его сундуку. Когда чувячник — о Мекка! Почему его считают отцом Ибрагима?! — получив от торговца рабами семьдесят пиастров в задаток за сына, поспешил взять вторую жену, тоже дочь чувячника, и тесная лачуга совсем стала походить на кухню прислужников ифрита. Обе женщины целый день угощали друг друга тумаками или таскали за волосы. Почему Мухаммед не повелел брить таких наголо?! Вот о чьи головы следовало бы отточить бритву. Дети так вопили, что с потолка сыпалась глина, но все равно еды от этого не прибавлялось. Тут мать стала замечать, что чувячник со второй женой тайком что-то жуют и, как тигрица, набрасывалась на них. Как раз в это время соседям, которых разделял лишь глинобитный забор, подсказал пророк продать свой дом. О аллах, две комнаты, кухня и широкий балкон, а на дворе три дерева, одно тутовое, пять кустов роз и сочная трава. Проведала об этом Айша и говорит старой ханым: «Купи дом, спешат соседи, очень дешево продают». Услыхал ага Халил и удивился: «На что еще дом, когда в своем некому жить?» Айша свое: «Раз почти даром отдают, надо брать; посели там несчастную мать Ибрагима с остальными детьми». А ага Халил свое: «Может, так бы и поступил, но не хочу чувячника вплотную к своему дому приблизить». Тут как раз к сроку подоспел богатый бездетный купец и просит ага Халила отдать меня: как сына возьмет, учить будет и богатство оставит. Смутился ага Халил: «Не смею бедного Ибрагима счастья лишать, а без него скучно станет». Узнав о желании бездетного купца, старая ханым тоже расстроилась. Айша плачет. А жена богатого купца пришла в лавку, увидала меня и воскликнула: «Ты мне во сне снился! Ничего для тебя не пожалею! В бархат и парчу наряжу!» Я рассердился — в девять лет уже поумнел! — и закричал: "Твои слова не идут ни к веревке, ни к рукоятке![6] Хоть в золото одень, никуда от ага Халила не уйду, ибо аллах меня сыном к нему послал, а завистливый чувячник по дороге с крыльев ангела стащил!" Потом обнял ноги ага Халила, заплакал и осыпал упреками: «Эйвах, разве не тебя я люблю больше, чем себя? И разве ты обрадуешься, если с горя в Босфор брошусь?»
Пришлось купцу с женой уйти, а на другой день ага Халил купил для меня дом с тремя деревьями и с травой, растущей вокруг роз. Тогда я пошел к ученому хекиму; мой брат, — он младше меня на один год, — уже там был. «Знаешь, говорю, Арзан, дом мой, а почему чувячник должен у нас жить?» Брат ногой топнул: «Не должен, говорит, пусть Айша скажет, что дом ей в дар купили, а она хочет только нашу мать с детьми впустить. И, чтобы не видеть проклятий второй жены чувячника, подымем выше на два локтя глиняную стену». Но моя радостная мать упросила поднять стену так, чтобы вторая жена чувячника легче завидовала: «Пусть влезет на лестницу и глазеет на наше счастье, а рот по ту сторону сыплет проклятия». Так мы с Арзаном и сделали. Не успели, как задумали, поднять стену, а жена чувячника уже по лестнице прыг-скок. И, к радости моей матери, разразилась бранью, — а рта не видно, одни глаза змеиные. Тут моя мать, не подумав, вынесла деревянный поднос и давай рис перебирать, что старая ханым подарила. Затряслась, как в лихорадке, вторая жена чувячника и еще с большим рвением начала проклинать нас, а моя мать вынесла кишмиш, курагу и миндаль, спокойно подготовила к варке, потом вытащила на двор жаровню и под приятную музыку занялась праздничным пилавом. Но не успело стемнеть, как заявляется чувячник и требует, чтобы мать поставила перед ним пилав: «Ведь я муж!» Так он три месяца все у нас поедал и с собою остатки брал в лазаше, не заботясь, что дети и моя мать голодными оставались. Пробовала мать тайно обед варить в кухне, но жена чувячника кричала, что она по запаху чувствует, где мать варит; и опять после базарного дня чувячник приходил. Тогда мой умный брат сказал: «Знаешь, я отпросился у моего ага домой от пятницы до пятницы». «Зачем? — удивился я. — И так дома, спасибо чувячнику, нечего кушать». Брат смеется: «Ничего, скоро много у нашей матери еды появится. Мой ага велит мне взять с собою полмешка рису, горшок бараньего сала, три окки изюма и пять окк сомуна, а вдобавок дал целый пиастр на баранину». Сам ага Халил удивился щедрости ученого и спросил свою сестру, так ли это. Оказывается, так: очень полюбил хеким моего брата за ум и веселый характер и обещал даже своим помощником сделать. А я сразу не понял: «Ты, говорю, хвост дельфина, решил чувячника жиром набить?» — «Аллах тебе поможет увидеть жир чувячника!» — смеется брат. На другой день, только мать пилав сварила, быстро входит чувячник, придвигает к себе котел, пальцами чмыр-чмыр, — и жадно почти все проглотил: остатки же, как всегда, с собою унес. «А теперь, — говорит матери брат, — свари для нас из моего риса. Вон мешок!» Я тоже домой пришел — и разозлился: «Ты, башка дельфина, все же решил, что чувячник — каплун, и откармливаешь его?» Брат смеется. А наутро прибежал чувячник, желтый, как шафран, и вопит: «Ты испорченный рис мне дала! Я всю ночь кувшин для омовения из рук не выпускал!» Мать удивилась: «Рис все время мы понемногу ели, и никто живот себе не повредил». К концу базарного дня чувячник опять врывается. Мать соус из баранины приготовила. И опять чувячник наутро прибежал ругаться. Так пять дней подряд он жадно ел у нас и пять ночей кувшин для омовения из рук не выпускал. Я все больше удивлялся. А чувячник приполз на шестой день такой желтый, как кувшин для омовения, и бормочет: «Эйвах, половину мне отдели, а половину всем раздай». Мать обрадовалась и придвигает ему большую часть. Он кушает и все на детей смотрит. Дети тоже кушают и никуда не смотрят. Мой брат незаметно подсунул ему еще лаваш. Заметил он лаваш и вяло положил на него кусок баранины, забрал для своей второй жены. А наутро приковылял, более похожий на подбитую собаку, чем на чувячника, и лает: «Ты что, джады, слова шайтана над моей едой нашептываешь?! В эту ночь не один я, но и моя бедная жена десять раз на двор выбегала!» Мать ничем не выдавала свою радость и удивленно зацокотала: «Бум-бум! Мы все кушали — ты видел, — а здоровы. Знай, справедливому аллаху надоело смотреть на твой рот, всегда разинутый, словно порванный чувяк». Тогда чувячник кричит: «Поклянись на коране, что ты ни при чем!» Мать взяла коран, — как раз ей Айша подарила, — и поклялась. С того дня опустошитель котлов исчез. Тут брат, смеясь, открыл мне способ избавления. «Видишь, я предсказал, что будет так, как есть. Да осыплет хекима судьба милостями! Его порошки — лекарство, если их в меру давать больным, но я проявил щедрость и подсыпал в еду не меря, чем возвеселил чувячника и его вторую жену. В жизни всегда так: чтобы один спокойно жевал баранину, другой должен прыгать с кувшином для омовения».
Побагровев от смеха, Димитрий пожалел, что ему не представится случай проучить чувячника, ибо через полторы секунды уже незачем было бы тревожить кувшин.
— Думаю, совсем оставил в покое дом ваш, полтора чувяка ему на ужин!
— О эфенди, что обозначает «дал кавук»? «Лысая чалма!» А «лысая чалма»? «Прихлебатель!» А «прихлебатель»? — «Пиявка!» Айша заранее устроила мою маленькую сестру к старой вдове, — еще тогда дом не покупал для меня ага. Три года жила прислужницей моя сестра. Многому научилась, — и тяжелую и легкую работу на девочку ленивая ханым свалила. Возвращать матери не хотела, но мать все же взяла. Очень красивая выросла. И скоро ей одиннадцать лет — о женихе можно думать. Но ифрит на страже был и толкнул чувячника в наш дом. Увидел он сестру и сразу убежал. Схватила мать девочку и тоже убежала: догадалась — продавать сестру побежал проклятый чувячник. Вечером старая ханым просит ага Халила избавить несчастную от чувячника. Девочку она спрятала, но разве не опасно? Столько молодых слуг в доме… а чадру еще рано носить. Ага Халил согласился и решил посоветоваться с хекимом. И вот приводит чувячник проклятую старуху. Оглядела та сестру, сказала — утром придет. А наутро входит слуга кади к чувячнику и радует «лысую чалму»: «Ступай, тебя кади зовет!» Задрожал чувячник, а ослушаться не смеет. Приходит, а у кади моя мать сидит. Тут кади говорит: «Халяль! Я развожу тебя с этой женщиной, ибо ты не кормишь ни ее, ни детей». Чувячник голос поднял: «Во имя аллаха! У меня от второй жены уже двое маленьких, а у нее два сына работают и хорошо свою мать кормят: через стену запах баранины чувствуем, чтоб им всем шайтан головы свернул!»
Тут кади почувствовал себя огнедышащей горой: "Ты, недостойный буквы «Вав»[7], как посмел возвысить голос? Клади на доску в счет взыскания десять мангуров!" Чувячник струсил, будто лава ему под пятки натекла. Просить начал, чтобы не разводил кади его с моей матерью, обещал кормить и первую семью. Кёр оласы! Помогли ему слова, как дельфину — крылья! Ага Халил и ага хеким дали кади задаток, каждый по пяти пиастров, а после развода обещали еще по десяти, зеленые четки и благовонную мазь для жены кади. Моя мать слезы с мольбой смешала: «О ага кади, прояви, ради аллаха, милосердие! Избавь меня и детей от „лысой чалмы“! Он две луны, может, и будет носить окку лаваша, а потом продаст всех трех детей — давно разбогатеть на них задумал». Кади молча смотрел на мать, будто раздумывая. Тогда моя умная мать, хоть и знала о пиастрах ага Халила и ага хекима, все же вынула три своих и положила на доску. Не прошло полбазарного часа, как кади сказал: «Во имя аллаха милосердного и справедливого, я совершил развод по закону! Отныне она тебе чужая, и ты, чувячник, не смеешь приближаться к ее дому на расстояние тридцати локтей!» И вот, по желанию Мухаммеда, уже четыре года дом наш на рай похож. А стену подняла выше на пол-аршина, чтобы даже голоса чувячников не слышать.
«Барсы» безмолвствовали. Этот бесхитростный рассказ взволновал их, и они прониклись жалостью к беззащитной турецкой женщине. Ведь счастье встретить такого, как Халил, дано, пожалуй, одной из сотен тысяч.
Когда Ибрагим, принятый как гость, отказался получить пиастры за первые четки, ибо ага Халил велел не брать за них, «барсы» преподнесли находчивому турку красивое бирюзовое кольцо. Ибрагим, рассыпав тысячу благодарностей, уже собирался уходить, но в ворота въехал Саакадзе. Обрадованный тем, что может так скоро выполнить поручение своего ага, Ибрагим вынул из-за пояса шелковый узелок и с низким поклоном передал Моурав-беку.
Задумчиво рассматривал Саакадзе агатовый талисман — подарок мудрого Халила, — на котором золотыми буквами выведено изречение: «Осторожность — щит благополучия». Саакадзе подумал: «Это предупреждение неспроста».
Послав Халилу в ответ запястье с арабской надписью: «Что застегнется, то не расстегнется», Саакадзе сказал:
— Передай избранному ага Халилу, что мне скоро понадобится совет ученого хекима. Может, твой ага тоже прибудет с ним?
— Пусть Мухаммед продлит твои дни до последнего захода солнца, великий Моурав-бек! Предвидя твое желание, мой ага сказал: "Лучше, чтобы хеким один принес лечебные порошки и жидкость змеиного зуба, а если еще другое будет нужно, то с помощью сорока неземных можно найти путь к истине. В ближайшее время прибудет из Исфахана турецкий купец с благовониями и четками, которые обещал продать только моему ага Халилу. Обещал также отвезти подарок хекиму, лечащему шаха Аббаса, и привезти от него известие о благополучии дома благородного хекима. Да удостоят эфенди «барсы» лавку ага Халила своим высоким вниманием — придут и взглянут на четки из Исфахана. А для ханым, как заверял ага, он уже выбрал из индийского товара.
Вежливость подсказывала не набрасываться на приглашение, но «барсы» едва выдержали три дня. Пробовали они заняться нардами, пробовали состязаться в точности сабельных ударов, потом, махнув буйными головами, захватили Димитрия и Дато и помчались на базар.
Осадив коней возле лавки Халила, они вызвали восхищение купцов богатым узором седельных чепраков. Бросив поводья двум оруженосцам, они поспешили в лавку.
К удивлению «барсов», Халил при виде их не выразил ни малейшей радости. Учтиво поклонившись, он поспешил к соседу, умному купцу, с просьбой помочь ему в продаже знатным чужеземцам дорогих четок.
Польщенный купец тут же последовал за Халилом. Сияя от удовольствия, он приветствовал эфенди гор в лавке друга и, установив перед ними деревянный лоток, принялся хвалить выложенные на зеленом бархате разнообразные четки. Халил же безучастно отошел к прилавку и стал раскладывать товар.
Только когда совсем неожиданно в лавку вошел эфенди Абу-Селим в сопровождении пяти телохранителей, озадаченные «барсы» поняли стратегию Халила. Абу-Селим! Судьба, как искусна ты в своих проделках! Но какую новую игру затеял отчаянный эфенди?
Не удостоив «барсов» даже взглядом, Абу-Селим спросил, приготовлен ли купцом заказанный антик, достойный знатной ханым.
— Можно подумать, эфенди Абу-Селим, что ты нас совсем не узнал. — Дато насмешливо отвесил поклон. — Тогда почему с тобой пять телохранителей?
— Видит шайтан, узнал, — потому со мной пять, а не один.
— Напрасно тревожишься, эфенди, — сверкнул глазом Матарс, — тебе и сто пять не помогут.
— Потому что, слава звездочету, — нахохлился Пануш, — мы за четками пришли, а не за петухами.
— И еще такое добавлю, Пануш: если эфенди, полтора куриных пера ему на украшение фески, пришел за подарком для ханым…
— Перед красотой которой склоняем головы…
— Успеешь, Дато, склонить и голову и… скажем…
— Колено! Колено, Димитрий! Чтоб тебе куриным курдюком объесться!
— Я еще не все сказал, Ростом, прикрой свою вежливость хвостом шайтана.
— Димитрий прав, если эфенди торопится, мы ему не мешаем.
Мнимое спокойствие Абу-Селима испарилось, будто капля воды на раскаленном железе. Бросая яростные взгляды на «барсов», он хрипло выкрикнул:
— Ты, купец, слишком медлителен! Смотри, чтоб такое свойство не повредило не только твоей торговле.
— Мой товар, глубокочтимый эфенди, очень терпелив, он давно ждет твоего внимания.
Лишь теперь эфенди, напряженно следивший за «барсами», обратил свой взгляд на разложенные перед ним дорогие четки и начал придирчиво выбирать. Вдруг он указал на бледно-розовые четки, переливающиеся в пальцах Дато. Конечно, Дато не преминул расхохотаться и стал вызывающе вдыхать аромат четок.
Заметив смущение Халила, умный купец приблизился к нему и спросил, сколько взять у чужеземца за отобранный им товар. Не успел Халил ответить, как эфенди, повысив голос, заявил, что он сам выбрал эти четки. Ростом с тревогой взглянул на слишком учтиво кланяющегося Дато.
— У тебя, эфенди, верный способ брать то, что тебе не принадлежит, — потешался Дато. — До меня дошло, что у африканской царевны четки из зубов крокодила. Может, туда потянешь руку? Нет? Эти хочешь? Поздно! За них газель обещала мне ночь любви!
— Как смеешь, гяур, порочить турецкую ханым?
— А кто тебе сказал, что турецкую? Я уже месяц без отдыха оцениваю на ощупь пышную, как хлопок, критянку. Но… не будем задерживаться. Скажу прямо: розовые четки я выбрал потому, что их цвет и благовоние напоминают мне зад критянки.
Как ни силился умный купец, все же пришлось ему забежать за ковровый занавес, и оттуда послышалось нечто похожее на шум вскипающей воды. А в лавке незлобное рычание «барсов» и фырканье телохранителей приводили эфенди в ярость.
Лишь Халил и Ростом внешне сохраняли спокойствие, но у четочника вздрагивали пальцы, а на виске у «барса» вибрировала жилка.
Абу-Селим считал себя жестоко оскорбленным, но не знал, тотчас ли начать схватку или еще сильнее распалиться. Ведь этот хитрец ничем не задел лично его, эфенди. А если употребил нечестивое сравнение, то каждый мужчина имеет право при восхвалении своей, а не чужой наложницы восторгаться не только ее глазами. Обернувшись к своей охране, которая умышленно облачилась в наряд рядовых сипахов, а на самом деле славилась умением без промаха биться на саблях, эфенди все же не подал ей знак нападать.
Воспользовавшись заминкой, Халил сказал:
— Если о свойствах критянки все, то во имя справедливости вернемся к торговле. Цена розовых четок большая, но если они пришлись по вкусу знатному эфенди Абу-Селиму, я уступлю за пятьдесят пиастров.
— О шайтан, почему нигде не сказано, что делать с жадными купцами! Твои розовые четки всегда стоили не больше тридцати пиастров, а после осквернения их мерзким сравнением гяура цена им пять, и то лишь потому, что решил подарить их старухе, убирающей отбросы. Видит болотный рак, ей все равно, что нюхать.
— Удивляюсь твоей забывчивости, купец. Разве не я первый высказал ласкающее слух сравнение? А эфенди потом вспомнил свою неразборчивую старуху. — И, словно не слыша скрежета зубов эфенди, Дато небрежно высыпал на прилавок содержимое кисета. — Бери, ага купец, сколько они стоят, ибо я привык преподносить дары возлюбленной за свой счет, а не за счет кисета купцов.
Ножнами отодвинув табурет, Ростом торопливо шепнул умному купцу:
— Ага, найди предлог покинуть лавку, ибо здесь скоро произойдет то, что лекари называют кровопусканием. Незачем тебе рисковать…
Не дослушав, купец выскользнул из лавки, оправдывая себя перед аллахом. Столкнувшись в дверях с пожилым крестьянином, он вздрогнул от лязга клинков и хруста костей.
Но это был лишь стук от падения лопаты, которую крестьянин, посторонившись, не успел отодвинуть в сторону. Робко приоткрыв дверь, он увидел множество богатых покупателей и от смущения в нерешительности остановился на пороге лавки.
Халил, благословляя приход крестьянина, пытливо оглядел его и мягким, но настойчивым движением руки пригласил войти. Крестьянин окончательно смутился и сбивчиво начал рассказывать о неприятности, случившейся у него в доме: отец потерял четки, правда, совсем старые, деревянные, но все же было что перебирать пальцами в часы раздумья, а сейчас… женщины плачут, жалеют и отца, и монеты, а отец сон потерял. Долго думали и решили: значит, аллаху угодно еще больше обеднить их. Пусть ага Халил не сердится за его приход и подберет самые дешевые. Видно, аллах по справедливости своей послал благородному купцу знатных покупателей, и он, бедный крестьянин, может потом зайти.
По той торопливости, с какой Халил снял с гвоздиков несколько недорогих нитей и протянул их бедняку, сказав: «Выбирай, какие хочешь», Ростом понял, что четочнику нежелательна хатабала в его лавке, и с нарочитой беспечностью выкрикнул:
— Э-э, отец, раз пришел купить, значит, купцу заработок принес! А в торговле это главное. Выходит, ты такой же покупатель, как и все находящиеся в лавке.
Крестьянин, подтолкнутый Ростомом, почти упал на шестиугольный табурет. Он хотел вскочить, но внезапно с изумлением уставился на разложенные перед «барсами» четки. К радости Халила, он забыл, где он и что с ним. Восторгом блестели его воспаленные от работы глаза. Никогда не виданное богатство очаровало его. А Халил суетливо подкладывал на лоток еще и еще — красные, синие, белые…
Эфенди Абу-Селим был в полном замешательстве. Пребывание в обществе крестьянина коробило его, но как уйти, сохраняя достоинство? «Еще эти хищники вообразят, что я, деребей, избегаю сразиться. А жадный купец — да подбросит ему шайтан на ужин дохлую кошку! — боится упустить прибыль и изгибается, как стручок харупа, перед моими кровными врагами, которые турецкую тахту превратили в логово „барсов“, я же верчусь у прилавка, словно баран, заблудившийся в камышах Аракса».
Угадывая настроение эфенди, Дато задорно подбоченился:
— Знаешь, Абу, в прошлую пятницу на кейфе, когда все веселое было пересказано, один знатный паша просил еще повеселить собравшихся, и я рассказал, как ты в Исфахане — помнишь? — переодетый персом, крался к каве-ханэ, дабы, наговорив сказок, убедить Непобедимого помочь тебе стать Непревзойденным. Паша так хохотал, что слуге пришлось дважды менять… скажем, шелковый платок, ибо из глаз хлестали не слезы, а фонтан удовольствия.
Абу-Селим схватился за рукоятку ятагана. В один миг Халил взбежал на лесенку, смахнул с полки голубые четки:
— Лови, отец!
Крестьянин протянул трясущиеся руки, скатился с табурета.
Тупо смотрел Абу-Селим на растерявшегося бедняка, который преградил ему путь к тахте. И тут он вовремя вспомнил, что эти шайтаны находятся под покровительством султана. От ярости голос эфенди скрипел, как заржавленный замок, но Халилу он казался нежнее звуков флейты.
— О купец, — задыхался Абу-Селим, — ты испытываешь мое терпение! Завтра пришли лучшее, что найдешь в своей аду подобной лавке. И пусть тебе аллах пошлет догадку, как усвоить истину не поддаваться советам шайтана, ибо это может повредить не только твоему кисету, но и…
— Но и животу.
— Напрасно дразните орла, он всегда сильнее барса, ибо может налететь сверху и вонзить когти в самое сердце хищника.
— Ага купец, — чуть не плача, взмолился перепуганный крестьянин, — повели мне уйти. Как смею стоять там, где стоит высокорожденный эфенди!
— Видит пророк, ага, если я стану отпускать покупателей без покупок, то скоро не хватит монет на сухой лаваш.
Халил торопливо сдернул со стены несколько нитей четок и кинул их на колени совсем растерянному крестьянину, а сам принялся почтительно кланяться Абу-Селиму, шумно отбросившему табурет.
— О эфенди Абу-Селим, небо светлеет утром и темнеет вечером! Прояви ко мне доверие. После первого намаза пришлю в твой знатный дом то, что еще никому не показывал.
Не удостаивая Халила вниманием, эфенди надменно вышел, за ним, придерживая ятаганы, — его телохранители. Элизбар заметил, с какой радостью Халил, проводив эфенди за порог, прикрыл дверь и приблизился к крестьянину:
— Во славу неба, ага, выбирай, какие нравятся.
— Видит пророк, все нравится, только… я не ага и… дорогие…
— Да будет благословенна Мекка! Теперь твое время, бери, ага, и о цене не здесь следует беспокоиться. Наверное, все базары обошел, а по своему кисету не подобрал.
— Ты угадал, ага Халил, да будет радостный год у цирюльника! Увидя мои муки, он так сказал: «Напрасно время на ветер бросаешь. Иди к ага Халилу, сразу найдешь то, что хочешь. Но не торгуйся, ибо он не запрашивает».
— Эйваллах! Выбирай, что хочешь.
Долго копался обрадованный затишьем в лавке крестьянин, не решаясь на чем-либо остановиться. А Халил, неизвестно зачем, опять открывал ящики, лез на лесенку и доставал четки, все новые и новые. Когда его потом спросили «барсы»: «Зачем?», Халил вздохнул: чтобы бедняк не заметил, почему купец чуть спину не сломал, угождая ему.
Наконец крестьянин, которого не на шутку начала пугать непривычная приветливость людей, взмолился:
— Ага Халил, увеличь свою доброту, выбери сам! Только дешевые…
Халил быстро взял «оскверненные» розовые четки и протянул крестьянину, который с восхищением смотрел на них, но не брал.
— Бери, отец, бери! Я случайно совсем дешево их купил и продаю за пять мангуров. Ты сам слышал, больше за них и знатный эфенди не давал.
— Ага Халил! — вскрикнул изумленно крестьянин. — Таких в другой лавке даже не видел!
— Халиль, если по душе пришлись, бери скорей! — Халил беспокойно посматривал на дверь. — Мангуры на стол клади! Постой, заверни в платок. Спрячь подальше! И никому здесь не показывай — могут отнять. Не забудь в мечеть зайти. А твоему отцу передай: это небо послало ему награду за праведную жизнь.
Крестьянин торопливо достал узелок, отсчитал пять монет, бережно положил на стол:
— Ага купец, не знаю, почему ты осчастливил мой дом светом и богатством, но пусть аллах проявит к тебе щедрость во всем!
Схватив покупку, он поклонился почти до пола и выбежал.
Халил окунул тряпку в розовую воду, тщательно вытер мангуры, затем, к удивлению «барсов», достал из-за пояса кисет, отсчитал сорок пять монеток, смешал их с пятью монетками крестьянина и опустил в ящик.
— Похоже, ага Халил, благодаря нам ты выгодно продал товар… и еще в шелковый платок завернул. — Элизбар, прищурив глаз, смотрел на купца. — Если так пойдет…
— Разбогатеть можешь, — весело добавил Матарс. — Хорошо еще, что не часто так торгуешь.
— О эфенди, не смейтесь, я в большой выгоде, ибо крестьянин отдал мне все свое богатство — наверно, десять новолуний копил. Я бы и один мангур не взял, но боялся обидеть человека.
— Похоже, что и у вас не досыта кушает хлеб тот, кто его сеет.
— Тебе, эфенди Ростом, аллах послал верную догадку…
— Ага Халил, не уйдем, пока не возьмешь у меня сорок пять мангуров.
— Видит небо, ага Дато, не возьму. А вознаградил я бедняка за то, что аллах послал его в мою лавку не допустить убийства. — Халил исчез за ковровым занавесом и скоро вернулся с подносом, уставленным чашами и кувшинами. — Думаю, ваш разговор со свирепым эфенди вызвал желание не только обнажить саблю, но и подсластить шербетом горло, обожженное перцем.
— Дорогой ага Халил, с удовольствием и радостью, если дашь слово выпить у нас вино из ностевского марани.
— Слушаю и повинуюсь, ибо, во избежание ненужных встреч, эту лавку вы осчастливите новым посещением лишь тогда, когда вернетесь из Ирана.
— Во имя аллаха, — выкрикнул вбежавший Ибрагим, — разыскав меня, умный купец сказал…
— Глупость! — Халил с притворным спокойствием отодвинул чашу. — Покупатель был, за пятьдесят мангуров я продал ему четки.
Ибрагим подозрительно уставился на Халила, открыл ящик, вынул монеты и деловито их оглядел:
— Не аллах ли благовонием обрызгал мангуры «бея», который подобно муравью выскочил из лавки? Тут шайтан замутил мои глаза, и богатый «бей» показался мне бедняком из пещеры Али-Бабы.
«Барсы» переглянулись. Предвидя, что Халил вот-вот попадется, Ростом солидно проговорил:
— Мы свидетели, что это так. Видно, аллах послал обедневшему бею удачу и он поспешил сделать подарок отцу.
— Аллах, аллах, как ты добр! А какое поручение шайтана выполнял здесь эфенди Абу-Селим?
— Э-э… Ибрагим-джан, как догадался?
— Свидетель Осман, и более глупому не трудно сообразить, почему ученая феска ага Халила совсем закрыла правое ухо и неучтиво обнажила левое.
Перебрасываясь шутками, «барсы» по молчаливому уговору решили возместить Халилу убытки.
— И мы к ага Халилу за четками. Выбери, друг, сам.
— Да пребудет с вами милость аллаха! Из тех, что смотрели при Абу-Селиме, ни одних вам не продам. Пусть рассеется, как дым, воспоминание о встрече с гиеной.
Подумав, Халил открыл потайную дверцу стенного шкафа. С нескрываемым восхищением взирали «барсы» на редкостные антики. Выбрав четки, переливчатые, как радуга, Халил сказал:
— Свидетель аллах, эти как раз для ханым Моурав-бека, — ведь судьба ее также неровная: она то сияет, как заря на прозрачном небосклоне, то тускнеет, как луна, окутанная облаком, то вновь блестит, как алмаз в отблесках пламени.
А эти возьмите для веселой, а значит, доброй ханым ага Дато. Я купил их в Багдаде, у предсказателя, бежавшего от гнева султана…
Видно, благополучный исход стычки «барсов» с Абу-Селимом сильно обрадовал Халила. Он оживленно повествовал об антиках, убеждал брать лучшие и все больше вселял недоверие в Ибрагима.
«Что с моим ага? — недоумевал молодой турок. — Всегда слишком спокойный, он вдруг уподобился веселому факиру: спешит заверить, что без его четок жизнь и плевка верблюда недостойна».
А «барсы», искренне любуясь изящными четками из шлифованных алмазов, передавали их друг другу.
— Пусть небо пошлет третьей ханым время для досуга. Перебирая темно-красный янтарь, она будет думать о счастье всех близких.
— Спасибо, дорогой, ты очень верно подобрал подарки. Теперь скажи, сколько должны тебе?
— О святой Омар, разве об этом надо думать?! Лишь бы понравились ханым выбранные мною четки, а стоят они…
Не успел Халил назвать цену, как Ибрагим взревел:
— О ага Халил, ты забыл прибавить хоть одну акче к тому, сколько сам заплатил!
— Сын воробья! Как смеешь учить меня торговать? Клянусь Меккой, придется мне сегодня обновить палку!
— Не клянись, дорогой Халил, мальчик прав. — Ростом опустил руку на плечо Ибрагима. — Спасибо, друг, что не допустил нас попасть в неприятное положение. Ты знаешь, сколько все стоит, еще прибавь сорок пять мангуров, взятых нами в прошлое посещение на покупку подвернувшегося кальяна. Давай, Ибрагим, подсчитаем.
— Незачем себя утруждать, эфенди, я уже сосчитал.
— Видит шайтан, Ибрагим совсем разум потерял. Иначе не могу понять, почему вместо ума глупость проявляет? Четки благосклонно возьмите, а когда наступит подходящий день, Ибрагим переступит порог дома Моурав-бека и получит от вас столько, сколько я скажу.
Но «барсы» запротестовали и с помощью Ибрагима, принявшего их сторону, расплатились, как решили.
Они уже собрались уходить, но неожиданно Халил остановил их. Удивленно смотрели они на странно изменившееся лицо купца: холодный блеск в глазах, нахмуренные брови, крепко сжатые губы. Помолчав, Халил негромко начал:
— Продлите, о сподвижники Непобедимого, ваше внимание ко мне. Помня о желании отца, я сам хочу сделать угодное людям из страны, где он забыл об утреннем намазе. Не первый день искал я встречи с вами, аллах сам справедливо предопределил время. Если нужна будет вам моя помощь, то вспомните: я еще ничем не отблагодарил вас за гостеприимство, так щедро оказанное моему отцу вашей страной. Выслушайте меня, о эфенди, благосклонно. Разве мало стран прошли вы, сверкая обнаженными клинками? Или не про вас было сказано: «Они столько нарубили голов, что можно было бы построить мост для переправы всех врагов в ад?» Или не вы чутко и недоверчиво прислушивались к шорохам и обольстительным речам лазутчиков, подосланных властителями царств? Так почему же вы потеряли осторожность в Константинополе, где, видит Мухаммед, не все так, как надо? Ваше внимание, о благородные эфенди, дает мне силу досказать все!.. Аллах проявил ко мне приветливость, и я лицезрел вас в Исфахане. Здесь необходимо пояснение: был я там в гостях у ага Юсуфа, хекима, лечащего шаха Аббаса. Мы встретились в Мекке и подружились. Я рассказал ему, что мой зять, тоже ученый хеким, четыре года учился у франков в их главном городе и знает многое. Ага Юсуф тогда похвастал, что в Исфахане много персидских и арабских книг, содержащих в себе мудрость и поучения. Я воспылал желанием овладеть ими. Ага Юсуф шутя сказал: «Приди и возьми!» Не в силах противиться, я упросил отца, и он, любящий все то, что обогащает и облагораживает душу, отпустил меня в Иран. Как раз в это время мы возвращались из Индии. Ага Юсуф устроил меня на почетное место, неподалеку от Давлет-ханэ, и я изумленно смотрел на Непобедимого, окруженного вами, как сапфировая луна окружена вечно мерцающими звездами. Ага Юсуф шепнул мне, что драгоценностей на вас и на ваших конях столько, что можно купить два больших города, и еще за вами следуют караваны с ценностями для шаха и для каждого из вас… Пусть аллах убережет вас и поможет возвратиться в Стамбул с победой над Ираном, ибо не пройдет и двух пятниц, как верховный везир Хозрев-паша найдет предлог оставить вас даже без приличной одежды, хорошо еще, если с головой.
— Ага! Во имя аллаха!
Испуганный Ибрагим метнулся к дверям и, заслонив собою вход, стал обозревать улицу, будто кого-то высматривая.
— Машаллах! Мальчик прав. Даже в своем доме следует опасаться разговора, ведущегося хотя бы шепотом. Запомните, султан наш — ставленник аллаха, но вокруг него ставленники шайтана, сердца их подобны «стреле-змее», мысли подобны отравленному ножу. Не подумав и минуты, они могут превратить и святого в раздавленную дыню, а вы, о доверчивые, слишком часто ходите по базарам, слишком громко смеетесь и слишком часто поворачиваете головы во все стороны. А встреча с Абу-Селимом? Разве ваш и наш аллах не объединились, чтобы милостиво предостеречь от опасности храбрецов прекрасной страны, так полюбившихся им? Знайте, эфенди никогда не забывал, как благодаря Моурав-беку стал посмешищем всей Турции. Не только переодетый иезуит Клод Жермен и непереодетый купец Халил, но и эфенди Абу-Селим, скрывшийся под навесом каюка, следил за вами. А если все следили, то с тайным умыслом. Абу-Селим — с самым разбойничьим. Небо видит, не ради веселья он решил вкрасться в доверие к жестокому, как дракон, первому везиру Хозрев-паше, а для того, чтобы напомнить Моурав-беку звонкое слово: «Араке!» Так эфенди сам хвастливо заверял Кыз-Ахмеда в его кофейной. О благородные воины, я полон тревоги. Сделайте все, чтобы на вашем пути не стояли ни первый везир, ни последний Абу-Селим… Избегайте и дружбы и вражды с ними. Всегда помните: вас ждет ваша страна. Примите снисходительно мой совет: если имеете богатство — прячьте его; если имеете мысли — прячьте больше, чем богатство; если имеете тайны — пусть даже ваша тень не догадывается об этом.
Преобразились и «барсы». Они сдержанно слушали предостерегающую речь. Заговорил Ростом:
— Спасибо тебе, дорогой ага Халил! Богатство мы оставили на своей родине. Громко смеемся, ибо совесть у нас чиста. Врагов, знаем, у нас больше, чем мышей в амбаре. И Моурав-бек требует остерегаться драк: и потому, что всех не перебьешь, и потому, что сейчас не время.
— Но прямо скажу: когда такой Селим, полтора филина ему в рот, лезет под руку — должен укоротить его хоть на голову. Сегодня ради тебя, друг, воздержался: видел, как ты бедного крестьянина, вместо щита, туда-сюда вертел.
— А тайна наша в том, что мы ищем на базарах купцов, прибывших из царств Грузии, дабы узнать о своей отчизне и хорошее и плохое.
— Видит Осман, твой ответ похож на молитву, которая стирает пыль забот, омрачивших зеркало сердца. Если нет у вас того, что было перечислено, то, во славу пророка, у вас все же оказалась осторожность. И я доволен ответом. Но да станет вам известно: даже муравей может принести помощь барсу, если вовремя залезет охотнику в глаз.
— Ты прав, ага Халил, и, если пожелаешь нам доставить удовольствие, приходи в Мозаичный дворец — будешь дорогим гостем.
— Аллах проявил ко мне благосклонность и посылает возможность не только лицезреть Непобедимого, но и беседовать с ним, о чем он пожелает. Но я не паша и не певец, будет ли уместен мой приход в праздничную пятницу?
— Твое посещение всегда уместно, ага Халил. Если же встречи с пашами, которых, как мы заметили, ты, подобно нам, не очень чтишь, то в каждой неделе есть еще шесть дней, из которых ты можешь выбрать любой.
— Приветливость твоя, ага Элизбар, подобна улыбке неба. И если наступит час мне прийти, я приду. Но, видно, раньше явится к вам мой зять… не столько лечить тело — да убережет вас аллах от болезней! — сколько обогатить свою душу умным разговором.
А если ваши ханым пожелают прибавить к своей красоте еще красоту, то есть у него душистые мази и тонкие благовония. Не напрасно ханым-везир Фатима — сестра султана и жена Хозрев-паши — лишь у него все берет.
Услышав снова имя всесильного везира, «барсы» насторожились. Ростом спросил:
— Значит, твой зять бывает в высоком гареме?
— Не совсем так. Если очень нужен, ханым Фатима удостаивает хекима беседой при евнухе. Но чаще моя сестра, красивая Рехиме, приносит все душистые мази и передает советы своего мужа. И хотя ханым Фатима проявляет любопытство не к одним благовониям, моя умная сестра сама старается больше узнать, чем рассказать. Но особенно разговор о красоте и как ее сохранить вызывает у ханым-везир сильное желание удерживать мою сестру как можно дольше.
— Выходит, ханым Фатима только о красоте говорит?
— Не совсем так: это моя сестра только о красоте говорит, а ханым-везир слишком многих ненавидит, чтобы о них молчать.
— Так ли поняли тебя: если захотим узнать, кого из нас ненавидит ханым Фатима, твоя благородная сестра узнает?
— Видит Абубекр, ты почти угадал, эфенди Ростом. Но, как видно, срок еще не настал, ибо о вас ханым-везир пока ни плохого, ни хорошего не говорит. Да будут для вас всегда открыты ворота благополучия! — И Халил приложил руку ко лбу, губам и сердцу.
— О благородный ага Халил, тут уместно вспомнить слова так чтимого тобою Руставели:
Ради нас арабский витязь не щадил души своей,
Неужели окажусь я бережливей и скупей…
С ощущением, что произошло что-то значительное, «барсы» молча следовали по кривым улицам Стамбула. Им казалось, что до сих пор их дворец стоял на трех столбах, но сейчас они нашли четвертый для крепости. Теперь они не одиноки в городе султана, где человеческие страсти приводят одних к платану, других — к кипарису. Отныне у них друг, который поможет им лучше узнать, что опаснее под сенью полумесяца: тень или свет.
Тревога! Как зарождается она? Каким путем утверждает свою власть над всем существом человека? В какой веселый или невеселый час опаляет его душу лихорадочным желтым огнем?
Тревога? Она беспрестанно нарастала, но не в характере Георгия было покорно мириться с беспокойством, он твердо знал: раз подкралась, то уж ни на миг не оставит, пока не разгадаешь причин ее возникновения. Задерживая свои мысли на событиях последних недель, он старался не упустить мельчайших подробностей, подобно тому, как на дорогах и тропах никогда не оставлял без внимания самый незаметный поворот.
"Может, Диван остыл к войне с Ираном? Нет, не позже чем вчера, угощаясь праздничными яствами, ибо была пятница, капудан-паша заверял: турецкого оружия Моурав-беку хватит, чтобы уничтожить два Ирана.
И все чаще Режап-паша напоминает, что султан неустанно думает о войне с шахом Аббасом и даже решил к намеченному числу прибавить Моурав-беку еще пять тысяч янычар. Клялся и Селиман-паша, что кони, верблюды, повозки, нагруженные едой и мехами с водой, будут следовать за войском до логовища бесхвостого «льва». Из каких же глубин появилась тревога? Разгадать — значит предотвратить!"
И вот Саакадзе осознал: именно со дня прибытия из Русии Фомы Кантакузина в его, Георгия, душу прокралось сомнение. Морская волна смывает след корабля, но паруса, раздуваемые враждебным ветром, открывают направление опасности. Саакадзе хорошо знал это и попросил Эракле не медля устроить ему встречу со «старцами» греческой церкви.
В воскресенье Эракле Афендули, простояв всю обедню, пригласил епископа и видных «старцев» в Белый дворец на трапезу.
Увидя Георгия Саакадзе, епископ заключил: встреча не случайная, нужна помощь, — и дотронулся до нагрудного креста. Тотчас все «старцы» едва приметно поправили на груди кресты, что означало: поняли, будем наблюдать.
В длинной «комнате еды» воздух был пропитан запахом морского бриза, а в углу, как четырехгранный маяк, светлел фонарь.
Благословляя Саакадзе и прибывших с ним «барсов», епископ выразил удовольствие от встречи с ревнителем церкови.
— Ты угадал, отец: Грузия — удел Иверской божьей матери — чтит и охраняет святую веру не только от неистовства мусульман, но и от посягательства католиков…
— Исчадия ада! — вскрикнул епископ, сверкая глазами. — Говори, великий муж!
— Мусульмане — да постигнет их проказа Гнесия! — стремятся омусульманить грузинский народ, а католики — да охватит их пляска святого Витта! — окатоличить… И неизвестно, что опаснее? От меча Магомета можно очиститься водой Иордана и вновь преклонить колено перед всепрощающим Иисусом Христом. Очиститься же от метлы папы римского невозможно, ибо его нечестивые слуги цепко держат попавшие к ним в западню души.
Епископ одобрительно вслушивался в речи ревнителей святой веры: «Сподобил господь узреть грузина, душой и мыслями праведного и ростом могучего, сражающего, яко Георгий Победоносец, своим мечом драконов христианской церкови…»
А воскресная трапеза продолжалась и уже скорее походила на лукуллов пир. После тарелей с огромными кусками рыбы подали множество ароматных яств, приправляя их задушевной беседой. Было за полдень. Умилялись епископ и «старцы», внимая речам достойным и богоугодным. И во взглядах, коими обменивался епископ со «старцами», значилось: «Помочь! Во всем помочь истинному сыну церкови!»
Уловил ли Эракле мимолетный знак друга или в самом деле настал конец пышной трапезе, но он объявил, что возлияние за яствами и дружеская беседа продлятся в «комнате теплых встреч».
Пожелав веселиться оставшимся, Эракле повел духовников, Моурави и трех «барсов» — Дато, Димитрия и Ростома — по залам, казалось, не имеющим конца. Внезапно он свернул в узкий коридор и открыл замысловатым ключом тяжелую, отделанную бронзой дверь. Гостям представилась круглая комната рядом с залом Олимпа, обитая стеганым малиновым атласом, с широким венецианским, без карниза, окном, пропускающим успокоительный матовый свет, с удобными диванами посередине, составленными в круг и манящими удобством мягких спинок и бархатно-парчовых подушек.
Окинув быстрым взглядом круглое помещение, Дато заметил, что, кроме высокой, доходящей почти до потолка двери, была здесь еще низенькая дверца, также обитая стеганым малиновым атласом с маленьким, едва видимым, колечком вместо замка.
Даже Саакадзе, привыкший в Иране к любым таинственностям, поразился такой предосторожности Эракле, впрочем, оказавшейся в дальнейшем не напрасной…
— Не удивляйтесь, гости мои и господа мои, комната без ушей — не причуда, а необходимость, подсказанная мудростью. Взгляните, — Эракле распахнул окно, — наружная стена из гранита отполирована так, что и мухе не удержаться, на конусообразной крыше под красной медью даже воробью не сесть, вдоль наружной стены посажены широкой полосой голубые цветочки с названием «не забудь», опоясанные низкорослыми игольчатыми кустами, и каждый приблизившийся может по их листьям прочесть: «Укол мой смертелен!»
— Значит, достойный Эракле, я верно понял тебя: «Не забудь! Укол мой смертелен!» — Дато засмеялся.
— Это так! Есть дела, которые предназначаются лишь для тех, кому о них говорят, и для тех, кто к ним приобщен, а не для тех, кто преступно проникает в их тайну.
Половина человечества гибнет от подслушивающих, половина дел обречена на неудачу из-за неосторожности их затевающих. Я понял это, побывав во множестве шумных и спокойных стран. Ни в лесу, ни на вершинах гор, ни на воде нельзя уподоблять язык мельничному колесу, ибо все изгороди имеют изъян — невидимую щелку, куда прислоняется ухо, проникает глаз, протягивается рука, часто вооруженная отравленным ножом… И вот, господа мои и покровители, мне пришла мысль, что безопаснее всего под стеганым одеялом.
Саакадзе шумно вздохнул:
— Смотрю я на тебя, друг мой, и недоумеваю: чего опасаешься? Дом твой населяют верные слуги — греки. Семья твоя благородная, хотя бы… — Саакадзе медленно проговорил, — к примеру, ангелу подобная Арсана.
— Друг мой и господин мой Георгий, слуг я не опасаюсь: если кто захочет украсть, пусть берет и уходит, — я и не вспомню. Семью тоже ни в чем не упрекну, — пусть не противятся своему характеру… Но ангелам… ангелам с давних пор… Да, мой господин, никогда не доверяй ангелам, ибо неизвестно, кто они: те, что низвергнуты были с небес и ухитрились остаться белыми, или те, что остались на небесах и ухитрились почернеть…
— Сын мой, — наставительно изрек епископ, — не уподобляйся хулителю. Творец наш всемогущий и всевидящий черных на небесах не держит.
— Держит, отец мой, ибо такие ухитряются казаться белыми.
«Странно, — подумал Георгий, — почти то же самое сказала Русудан про красавицу Арсану».
Епископ заспорил с Эракле, но не яростно, — ведь сытость не располагает к поучениям, да и наступило время откровенной беседы. Сидя на диванах, все выжидательно поглядывали на епископа.
— Вчера, во славу божью, — затянул епископ, — Фома Кантакузин принял благословение патриарха. Исполать! Потом архиепископ отслужил молебен по случаю благополучного возращения раба божьего Фомы…
Тут «старцы» принялись описывать торжественность благодарственного молебна.
Почувствовав нетерпение «барсов», хотя Саакадзе, казалось, весь обратился в слух, Эракле искусно заговорил о посольстве из Московского царства. Епископ для пущей важности намеревался растянуть елико возможно беседу о Кантакузине, но под напором Эракле сдался.
Изумила Саакадзе предельная осведомленность епископа и «старцев»: «Неужели Фома Кантакузин на исповеди все порассказал?»
Саакадзе еще не знал, что Фома Кантакузин был тайным доверенным лицом и вселенского патриарха Кирилла и патриарха всея Руси Филарета. Но об этом, вероятно, знал епископ и даже «старцы», ибо они, дав понять Саакадзе, сколь они осведомлены, ловко перешли на оценку разговора посла Фомы с патриархом московским, который якобы касался раньше всего «милостыни», ожидаемой по примеру прошлых лет патриархом Кириллом Лукарисом для нужд его патриарших дел в Константинополе.
Разгорячась от похвал, высказанных Саакадзе Фоме и епископу за их разумные деяния, «старцы» слегка приоткрыли завесу над тайной и скромно поведали о цели поездки Фомы в Московское царство. Он-де повез от султана Мурада IV грамоту царю Михаилу Федоровичу, полную упреков за то, что так долго не прибывали послы в Константинополь. Султан предлагал вспомнить «прежнюю любовь и ссылку и быть с нами в любви; другу нашему другом, и недругу нашему недругом». На этом «стоять крепко… по-прежнему». И в знак понимания прислать послов к султану с грамотами «без урыву». Не без удовольствия Фома-де рассказал о подарках султана: два атласа, шитых золотом по зеленому полю. Такие же два атласа преподнесены Филарету Никитичу. От себя Кантакузин поднес царю хрустальное зеркало, украшенное яхонтами и изумрудами, кисейное полотенце, окаймленное светлым золотом, и покрывало, отливающее темным золотом и серебром. На тайный разговор с патриархом Филаретом он, Фома, также прибыл с богатыми преподношениями.
Передавая государю церкови сосуды с болгарским розовым маслом, крест из ливанского кедра и египетские ткани, Кантакузин напомнил о неизменном желании султана бороться совместно с Московией против Польши. Но Филарет сослался на договор, по которому Русия не может воевать против Польши четырнадцать лет и шесть месяцев.
Огорчило Фому и то, что никакие разговоры об Иране не помогли. На все намеки о выгодности для Московии разрыва с Персией Филарет отвечал: «С шахом Аббасом ссылок у царя Михаила Федоровича нет, ибо шахова земля сильно удалена от пределов царства Московского. Помимо торговых дел, между Москвой и Исфаханом нет ни дружбы, ни вражды». Не внял Филарет и просьбе Кантакузина унять буйных донских казаков и свести их с Дона, потому что чинят большой убыток Турции частыми набегами. Казаки-де Москву не слушают, отрезал патриарх, живут воровски, а главный убыток чинит Турции не Дон, а Днепр. Запорожцы не столько сами задор кажут, сколько по науськиванию Польши. И сама Московия много зла и разорения от окаянных терпит. Так пусть султаново величество как хочет с запорожцами расправляется. Царь всея Руси и слова не проронит, не то чтобы защиту подать.
Незнакомые реки вставали перед глазами, шумели северные ветры, с чужих сабель срывались серебристые птицы, но от этих видений веяло свежестью сто раз пережитой весны.
Не выдавая чувств, охвативших его, Саакадзе пытался выведать у «старцев», с какой целью прибыли вместе с Кантакузином Семен Яковлев и подьячий Петр Евдокимов. Неужели мирить султана с шахом? Но это же гибель для Грузии!
Епископ, разведя руками, отчего зашуршал черный шелк просторных рукавов, отвечал, что послы еще не были приняты султаном в Серале. А думы послов разгадать можно лишь по их словам.
— И во славу божью, придет время — разгадаем.
Саакадзе вперил свой стреле подобный взор в черноволосого «старца»: «Нет, не хитрит, значит, за монеты все, все разведают — от луны до рыбы, как говорят персы».
Внезапно епископ разразился проклятиями:
— Да гореть этому послу франков в преисподней! Скользкий, яко уж, и не понять — где божья правда, а где сатанинская ложь. Добивается войны с Ираном… но нет ли тут подвоха? Не возжелал ли хитрец с помощью сатаны пробраться в доверие к послам Швеции и Голландии?
— С божьей помощью, не проберется… — растягивая слова, как смолу, обронил «старец». — Не проберется, ибо…
— Патриарх вселенский Кирилл Лукарис, — подхватил другой «старец», яростно взметнув бороду, — не верит французу!
— Господь бог на небесах обитает, дьявол — в преисподней! — многозначительно приподнял черные дуги бровей третий «старец». — Де Сези до неба не достал — благочестия не хватило; в преисподнюю кинулся — там Габсбурги ему бочонками золото отмерили — не меньше, из-под венского напитка.
Саакадзе насторожился: «Где золото, там и кровь». Многое из его беседы с послом франков становилось теперь понятным.
«О чем же хлопочет посол? — удивлялся Моурави. — Какое дело Франции до Ирана? Или серьезно задуман король Людовик идти войной против Габсбургов? Тогда какое дело королю до Турции?..»
Была темная ночь, когда Саакадзе и «барсы» покинули дворец Афендули. Дружинник скупо расплескивал свет фонаря, и мрак, словно нехотя, отступал от бледно-желтых бликов, падающих на неровные камни. Осторожно переступали кони, ибо улицы Галаты ночью более опасны, чем непроходимый лес.
«Нельзя допустить оттяжки войны с Ираном! — размышлял Саакадзе, привычно покачиваясь в седле. — Неужели кто-то подкупил посла? Ведь он из-за дружбы с Габсбургами ссорился с патриархом Кириллом и с послами других стран? Каким средством помочь себе? Разве Саакадзе здесь всесилен? Но что за польза Хозреву действовать во вред своей стране? Смешная мысль!.. А разве князья Грузии не во вред своей стране действуют? Золото! Власть! Алчность! — вот что пленило собачьи души наших и всех прочих князей, ханов, пашей. А если и есть честные, они теряются, как песчинки в пустыне, о них говорить не стоит…»
Внезапно Саакадзе натянул поводья. Он вспомнил приторную любезность везира Хозрева: "Значит, против меня начал замышлять. Надо удвоить осторожность… Нет, не тебе, босфорский червяк, ослабить меня войсками, не тебе задержать мой поход на шаха Аббаса! Не тебе — ибо это во вред моей Картли!
Утро началось необычно. То ли солнце на что-то обиделось, то ли звезды заспорили, только ни они не уходили, ни солнце вовремя не показывалось. А когда взошло на свой огненный престол, хмуро, как милостыню, сбросило на землю скудные лучи. Поникла прозябшая ветка, нерешительно чирикнула желтокрылая птичка, протяжно, сама не ведая причины, заскулила собака, навострив ушки, недоуменно оглядываясь, большой пушистый кот, осторожно переступая лапками, спустился в сад. Сначала тихо, едва слышно, в конюшне заржал молодой Джамбаз, потом, громче, конь Дато, а еще минуту спустя призывно забил копытами вспыльчивый мерин Димитрия.
Приподнявшись, Иорам сердито толкнул Бежана:
— Не иначе, как Гивин ослиный конь мутит воду.
— Почему он, а не твоя рыжая кобылка, больше похожая на ишачку?
— Ты что, во сне шашку нюхал? Могу наяву угостить!
— Попробуй, я ответное угощение всегда наготове держу!
Спор их прервал жалобный стон старого Джамбаза. Как подхваченные вихрем, вынеслись из комнаты полуодетые мальчики.
В конюшне уже собрались конюхи, слуги; одеваясь на ходу, спешили «барсы».
Нерано вздрагивая, молодой Джамбаз пытался приблизиться к отцу, но, грозно сверкая глазами, старый Джамбаз, высоко подняв голову и вздыбив гриву, громко, призывно ржал. Повернувшись к входу, он все настойчивее взмахивал облезлым хвостом. И все чаще кривились дрожащие, влажные губы, точно силились что-то сказать. Когда-то сильные копыта, сбивавшие вражеских коней, сейчас беспомощно ерзали на перетертой подстилке.
Вдруг Джамбаз рванулся навстречу вошедшей Русудан. Конь будто что-то выкрикнул. Русудан даже послышалось: «Наконец!» Она быстро подошла, рукой провела по вздрагивающей шее, нежно поцеловала в лоб и поднесла к губам коня сладкое тесто.
Понюхав любимое угощение, Джамбаз не заржал, а жалобно застонал. Он терся о руку Русудан и, казалось, о чем-то молил.
— Иорам! — невольно вскрикнула Русудан, — скорей беги за отцом, скорей. Джамбаз его зовет!
И, точно поняв взволнованные слова госпожи, конь затих и кротко положил голову на ее плечо.
Громко зарыдал Бежан, беспокойно задвигались кони, всхлипывали слуги.
Полумрак усиливал ощущение холода. На оконцах безжизненно повисла кисея. Кто-то из конюхов вяло стал ворошить в углу сено, но, испугавшись шума, отбросил вилы.
Неожиданно Джамбаз приподнял голову, и радостное ржание огласило конюшню. Словно не веря своим затуманившимся глазам, конь тянулся к Саакадзе, оттопырив губы. Испытывая бесконечную нежность, Саакадзе склонился к боевому другу, и тот не сводил страдальческого взора с побледневшего лица покорителя пространств.
Что хотел напомнить своему хозяину старый Джамбаз? Может, славные битвы, где они сливались в едином желании уничтожить врага? Или те поля брани, по которым мчались они подобно смерчу, обгоняя время, обгоняя судьбу. Или те часы торжества, когда Моурави, заглушая стоны, вопли, мольбу и ликующие всплески тысяч голосов, провозглашал: «Победа, друзья! Да живет Картли!», а Джамбаз громким ржанием оповещал горы и долины о беспощадном мече Великого Моурави? Или же силился напомнить те дни, когда, обуреваемый сомнениями, скакал Моурави через леса и ущелья, и он, Джамбаз, слушал громкий стук могучего сердца первого обязанного перед родиной? Или жаждал напомнить, как победоносно возвращались они из покоренных стран и он, неразлучный друг покорителя, разукрашенный парчой, бархатом и перьями, с драгоценным ожерельем на упругой шее, звенел золотыми браслетами, выбивая золотистые искры из-под смертоносных копыт, и угрожающе нес на своей спине опирающегося на тяжелый меч Непобедимого? Или припомнился ему тот страшный час, когда Моурави, спрыгнув с седла, под которым гнулась одряхлевшая спина коня, грустно сказал: «Вот, „барсы“ мои, в последний раз я утруждаю Джамбаза. Пора ему отдохнуть от бурь и волнений… Не печалься же, мой боевой друг, я стал слишком тяжел для тебя, но я возьму у тебя твоего сына, Джамбаза второго, а тебе поручаю моего сына Иорама Саакадзе…»
Прижав к своей могучей груди взмокшую голову Джамбаза, Саакадзе шептал:
— Я все помню, мой верный Джамбаз. Не печалься, друг, не таков Георгий Саакадзе, чтобы забыть то, что пережито с тобой!
Джамбаз последним усилием поднял голову, взглянул в глаза своему кумиру, лизнул щеку, благодарно вздохнул и упал к ногам Саакадзе.
Став на колено, Непобедимый, побежденный печалью, прикрыл померкшие глаза боевого друга…
Где-то высились крепостные стены Багдада, башни Кандахара. Эхо еще повторяло раскаты воинских труб… Здесь нетронутая вода отражала рассеянный свет стамбульского утра… и Саакадзе безотчетно стал следить за соломинкой, плавающей в бочонке.
Хоронили Джамбаза в саду — там, где маленькую площадку окаймляют стройные кипарисы, там, где на зеленых ветвях жасмина любят распевать свои песни пестрокрылые птички, там, где на каменной скамье часто сидит Георгий Саакадзе, погруженный в свои большие думы.
На краю вырытой ямы разостлали красный суконный чепрак с нашитыми серебряными узорчатыми бляхами, надевавшийся на Джамбаза в особых случаях, положили тут же и серебряные стремена.
Скрестив на груди руки и сжав губы, Русудан сосредоточенно следила, как Джамбаза, завернутого в парадный чепрак, «барсы» осторожно стали опускать в обложенную кирпичом яму. Сурово кинул Саакадзе вслед навсегда скрывшемуся коню серебряные стремена, и они глухо звякнули внизу. Грузины начали сбрасывать землю. Русудан чудилось, что каждая горсть земли тяжело придавливала прошлое. Вместе с боевым Джамбазом что-то ушло, оборвалось… А настоящее? Оно было покрыто мраком неизвестности. Русудан суеверно перекрестилась:
— Приведите молодого Джамбаза, пусть он почувствует тут, что по законам земли становится продолжателем славных дел своего отца. Пусть знает, что верность в бою и в испытании — лучшее качество в человеке и коне.
Но приведенный Джамбаз, взглянув на яму, неистово заржал. Из-под копыт его полетели комья земли. Грива разметалась — и вдруг, рванувшись, он понесся по саду, ломая ветви, топча цветы, пугая птиц. Долго-долго слышалось где-то вдали его протестующее ржание.
Осыпав холм зелеными листьями, собравшиеся примолкли — знали: прозвучит еще последнее слово. И Саакадзе заговорил:
— Я виноват перед тобою, мой верный Джамбаз, я похоронил тебя не в родной стране, где весной журчат молодые ручьи, просыпаются долины, бело-розовым цветом пламенеют сады, где зимою, надевая белые бурки, удовлетворенно отдыхают горы, где друг спешит к другу, а враг бежит от врага… где хлеб посыпают солью, а раны смазывают бальзамом и где меч и дела прославляют человека, а кровь и слезы позорят. А похоронил я тебя на чужой земле, где враг притворяется другом, а друг устрашается признаться в дружбе, где раны посыпают солью, а хлеб орошают слезами, где даже жаркое солнце излучает холод, где мягкая земля подобна каменной глыбе, где дружба измеряется монетами, а монеты имеют свойство перевоплощаться в змей, гиен и кротких ягнят. Я виноват перед тобою, Джамбаз, ибо прикрыл твои глаза раньше, чем ты увидел победу нашу, к которой ты устремлял свой бег… Я понял твой последний взгляд. Увы, мой Джамбаз, ты прав, я не знаю, какой дорогой вернусь на родину.
«Прав наш Георгий, — подумал Матарс. — Странно: вот солнце, а меня дрожь пробирает. Даже Гиви съежился, а Димитрий напрасно отходит в тень, будто от лучей, — борется с печалью».
— Георгий, — негромко позвала Русудан, — может, пойдем?
— Еще такое мое слово… Если не всем суждено, то… тот, кто первым вернется в Картли, пусть закажет ваятелям памятник моему Джамбазу. В черной бронзе пусть они воссоздадут прообраз молодого Джамбаза первого… Ты, Дато, на пергаменте изобрази второго Джамбаза, он такой же, каким был некогда его отец… Рисунок передай Русудан… А на гранитных плитах пусть амкары воспроизведут драгоценности и бронзируют их, на вздыбленного Джамбаза возложат бронзовое седло и прикрепят к нему мой меч… А слова выбьют такие:
«Золото топтал мой Джамбаз! Славу он нес на острие моего меча! Он скакал по дорогам судьбы, а было их три!»
— Госпожа Хорешани, надо молебен о благополучии нашего дома отслужить, — упрашивала Дареджан. — Нехорошо вспоминать бога только когда нужен. В день ангела и в праздники бог внимание к себе любит. И в будни об этом надо помнить, иначе обидится и тоже сделает вид, что о нас забыл… Вот Джамбаз погиб…
— Права ты, Дареджан, бог слишком часто притворяется, что не замечает нас.
И Матарс направился в греческую церковь заказать молебен.
В мозаичном дворце засуетились, надевали одежду попроще, чтобы умилостивить святую деву смирением. Женщины, накинув покрывала, шли пешком. Неподалеку, на скромно оседланных конях, ехали мужчины.
Вот и Фанар, скоро церковь.
Навстречу плыл колокольный звон…
Меркушка насторожился: уж не в эту ли церковь направил его священник? Да тут и впрямь медь на четыре голоса! И пятидесятник, приняв вид паломника, зашагал в ту сторону, откуда доносился звон колоколов.
А раньше того было так.
Во двор валашского господаря, куда на постой ввели посольство, явился пристав — эфенди, черный, как остывший уголь, и подвижной, как огонь.
Надобен он посольскому делу, потому и поспешил Семен Яковлев помочь эфенди развязать язык: преподнес ему богатый подарок — соболий мех.
Эфенди язык развязал, охотно поведал: каков верховный везир, как влияет он на султана, кто его друзья и самые близкие люди; каковы другие паши и диванбеки, угождающие султану, от кого будет зависеть, чтобы Мурад поскорее закрепил военный союз Турецкой империи с Московским царством, с кем для того полезнее держать особенную дружбу и с кем быть в ссылке.
Одной рукой касаясь лба и сердца в знак благодарности, а другой прижимая соболий мех к груди, эфенди вышел.
Тут же вошел Петр Евдокимов; морщась, держась за бок, кинул злой взор на померанцы и смокву, внесенные слугами эфенди, на двенадцать кубков стеклянных, на изюм и сахар, на все, чем ублажал их, послов, на первых порах верховный, везир. Взялся было за лапу барана, а есть не стал: не до яств — грыжа самого заела.
— А пошто не лежишь, живот мучишь?
— Нечистый дух глумится — кажется въявь в пустой горнице.
— Труда нет, сторона басурманская.
— Мутит! Испить бы толченой крапивы в молоке.
— Прочнее траву пить в вине… в конюшне.
— Пил. Опосля как в конюшню вшел — ажно-де на лошади сидит нечистый дух чернецом и тую лошадь разломил.
— Оторопел?
— Махнул обратью и сотворил молитву.
— А дух-то нечистый?
— Из конюшни побежал на передний двор к сеням, а в которую хоромину вошел, того не видел.
— А рожею нечистый с кем схож?
— С Меркушкой.
— Полно те. В мыльне был?
— Ох, парил в мыльне и пуп, и кости правил. А толку?
— На Русь вернемся как, подмогну: Фомка, мой холоп, людей и лошадей лечит травами, а те травы — богородицкая да юрьева трава…
— Юрьеву траву пил, — безнадежно отмахнулся подьячий.
— С квасом надо, — наставительно сказал Яковлев, берясь за смокву, — тихо и смирно.
— Учини подмогу, — глотая слюну, взмолился подьячий. — Дай бог дело посольское разом свершить — да в путь.
— Бог дай! — И Яковлев заложил в рот горсть изюма. — И еще норишная трава.
Подьячий завистливо глядел: «Ишь, как изюм уписывает!»
— А Фомка те травы дает пить от животной хвори и от грыжи?
— Грыжу заговаривает — и свечою горячею около пупа очерчивает, и зубами закусывает, — и уговаривает грыжу у старых и у младенцев.
— А как над грыжею глаголет?
— А вот как: «Не грызи, грыжа, пупа, и нутра, и сердца, и тела у…» имярек. А над травами пальцем водит: «Семьдесят суставов, семьдесят недугов и всякие недужки, праведный чудотворец, утиши те болезни и притчю».
— Господи, умилосердися! Прибавь сил и разума в делах посольских — все свершить царскому наказу да с отпускной грамотой и легким сердцем Москву златоглавую узреть.
Подьячий хотел было осенить себя крестным знамением, но столкнулся со взглядом перешагнувшего порог Меркушки и в сердцах плюнул:
— Как я из конюшни вышел, не ты в хоромину вошел?
— Я.
— Чтоб тебе!
— Вины за собой не ведаю.
— Так ли?
— Так! Потому за христианина пришел ратовать, за казака.
— Православного?
— За донского атамана Бурсака Вавилу.
— А где… ох, бок заломило… казак? Схоронился где?
— На катарге султановой, цепью прикрылся.
Семен Яковлев ощутил, как мурашки забегали у него по спине: «Слыханное ли дело! Против наказа царева встать! Рухлядь! Москве со Стамбулом дружбу крепить, ворогов заодин под меч класть! А донцы предерзки — турецкие корабли ватажут, государеву имени бесчестие творят! Струги бы сжечь да клинки обломать их!» И отрезал:
— Зря, Меркушка, тебе такое дело всчинать.
— Я не за сукна и парчу, не за корм и водку.
— Быть тебе в опале и жестоком наказанье!
— Привесть к Москве… ох, юрьеву траву б… безо всякие оположки и без поноровки.
— Заодно ставь меня в Приказе сыскных дел! — рванул себя за ворот Меркушка. — Перед окольничим!
— Поставлю! Он, Вавило, в Стамбул не шел пеш, на чайке, поди, по морю рыскал!.. О-ох, не грызи, грыжа, пупа и нутра…
— Вражья пакость! — орал Яковлев. — Пакость чинил!
— О-ох, пах горит! — кряхтел подьячий. — Вот тебе и Юрьев день!
— Сам-семь пьешь и ешь все государево! — надвигался на Меркушку посол, а очи у него округлились.
Тесно стало, тяжко. Вот-вот кулак вспорхнет, и тогда…
Меркушка глядел исподлобья, таил огни, а сам жаждал кистенем пробить большак в бору. Дух захватывало от ярости. А посол все наседал, как ястреб на селезня. «Ух, сухоногий!» — буркал Меркушка под усы и не отступал. А перед ним неотступно, из мглы катарги, всплывало лицо Бурсака, отдавался в сердце звяк цепей. Вспомнил о плети и обухе, вмиг огни погасил, ярость схоронил.
— Не гневись, — вдруг спокойно сказал пятидесятник, — за досаду. Я с Вавило Бурсаком знакомство в бою свел, оба на земле грузинской за веру бились. Побратимы.
— То на земле грузинской, а то на воде турецкой.
— Ладно, против воли государевой не шкну. Потому холоп.
— То-то! Видишь вину свою?
— У-гу, как корчит подьячего.
— И помину впредь чтоб о казаке не было. И без того патриарху нашему, святейшему Филарету, хлопот непочатый край.
— Я ж без умышленья.
— Молчи да внимай. Турецкий посол, Кантакузин, требовал в Москве казнить казаков за шкоды, а русский посол Яковлев в Царьграде задурит: милуйте ушкуйника.
— Непригожа речь, винюсь.
— Добро. Сочтем, что спьяну…
Прошло с неделю. Неустанно расспрашивал Семен Яковлев приставов и толмачей. А везир продолжал ублажать, с арапами присылал лимоны, голубей, каштаны. А мог и не ублажать — значит, Турция против Габсбургов и Сигизмунда короля ятаган точит. А где ятаган, там и удар.
Все дни эти Меркушка ходил за послом по пятам, сдувал пылинки с бархата, подносил чаши с шербетом, угождал всячески. С хованской пищалью своей охранял посла в часы сна и бодрствования. Выражение придал лицу молитвенное, богу угодное. Осенял себя крестным знамением по всякому поводу: зевнет подьячий — перекрестится, чихнет посол — перекрестится. Украдкой вздыхал и пост соблюдал, что твой архиерей; подливал масло в лампады, а свечку раньше, чем зажечь перед Спасом, — лобызал.
Дивился посол, стал допытываться у Меркушки: «Пошто так благочинен? В Девичий монастырь, что ль, собрался? Иль бо в рай прямо?»
От ответа пятидесятник увиливал, скорбно вздыхал и отходил. Услугу за услугой оказывал молча. Стал необходим послу, как тень, — с нею привычно, без нее страшно.
После полдника как-то обтерев руки краем скатерти, Семен Яковлев строго-настрого приказал Меркушке сказывать: в чем кручина?
Пятидесятник стал было отнекиваться, затем махнул рукой — эх, мол, была не была, и открыл душу: грех на нем! Какой? Да по хмельному делу. С месяц, а может, чуть поболе, до выезда посольства, перевернул он, Меркушка, на Варварке возок — так, с озорства. А в возке в том черный поп с требником — щеки раздул, борода по ветру: соборовать, знать, болящего спешил. Ну, отряхнулся бы, благословил да опять в возок. Ан нет, о святых апостолах запамятовал долгополый, о Петре и Павле и об Николе чудотворце. А заголосил на весь крестец: «Ярыги! Звони в набат! У меня великая заступа и поддержка есть!» А ярыги стараться рады, им что?! И черный поп не спешит — не он отходит без отпущения грехов. А тем часом болящий испустил дух. Женка его аж в разуме помутилась, руки сунула в чулки суконные темно-зеленые, на голову — шушун женский под крашениною лазоревою, на заячинах, пух бобровый, пуговицы оловянные, в суму оленью напхала рухлядь: доломат — сукно зеленое, снурок золотой, подклад выбойчатый, чарки медвяные, пять подзатыльников дорогильных, — и побегла. Черному попу в лапу оленью суму, а сама возроптала: «Воззри же на горькую слезную жалобу!» И воззрил: анафеме предал хулителя. Не себя, окаянца земного, а меня, раба божьего.
Посол насилу сдержал улыбку:
— А ныне чего устрашился?
— Божьей казни. Серафим во снах является, душу теребит шестикрылый. Святой Софии в сем граде храм небесный, другие церкви греческие.
— Ждешь, чтоб наказание бог отвел?
— Жду и челом бью. Замолви словечко, чтоб Кантакузин разрешил мне допуск ко святым местам. Смилуйся, пожалуй!..
Не полагалось свитским людям до окончания дел посольских расхаживать по Стамбулу, но посол, как приверженец правой веры, словечко замолвил.
Выслушав Яковлева, влиятельный Кантакузин одобрительно кивнул головой, — на корабле еще понравился ему задористый, но и скромный пятидесятник. И потом — почему не помочь христианину облегчить молитвой душу? А то как бы не уподобился тому москвичу, — взлетит еще в кущи райские без покаяния и причастия телу и крови Христовым.
На шутку грека Фомы, приближенного султана, посол Яковлев льстиво хохотал. А на всякий случая прижимал к груди ладанку с волосом преподобного Сергия.
Так Меркушка добился права в одежде богомольца возносить молитвы в церквах квартала Фанар. Правды в его сказе о возке не было: случилось все то с иным стрелецким начальником. А Меркушка лишь решил использовать чужой грех для помощи Вавиле. Полоняник казак погибал на турецкой катарге! Вот где скрыта была правда, и она огнем жгла сердце Меркушки. «Выручай побратима!» вот те святые слова, которые видел Меркушка на неведомом стяге, созданном его воображением, но который он прикрепил к древку своей совести. Пошел бы на любую хитрость, на угодливость, на безумие, ибо знал, что этим соблюдает не одну стрелецкую честь, а нечто большее: честь русского на далекой чужбине.
И начались странствования… Как отдельный городок квартал Фанар. Много улиц и закоулков, стиснутых одноцветными домами, обошел Меркушка. Куда ни кинь взор, проглядывает сквозь ветви красная черепица кровель. Наглухо закрыты калитки. Псы подымают лай. Подозрительно оглядываются прохожие. Какой здесь толк?
Стал заходить он в богатые греческие лавки. Под выкрики торговцев, не скупящихся на хвалу своих товаров, выплывали из полумглы сапфиры Индии, гольштинский янтарь, кораллы Африки. Отмахивался от чудес пятидесятник, как от мух. Ждал нужное слово, его среди редкостей не было.
Принялся рыскать по цирюльням. Пахло в них какой-то сладкой рыбой. Пар подымался над чашами, как облака, в них, как молнии, сверкали бритвы. На подставках белело женское туловище без головы… было не до смеху. Лязгали ножницы так, будто кто замки железом сбивал. Накинув на черные локоны голубые фесы с кистями, горбоносые греки снисходительно слушали Меркушку, но мало что разбирали в его ломаной татарской речи, подкрепленной жестами.
Упрямый странник, он шел дальше, сам не зная, для смеху или всерьез надеется взнуздать судьбу. Подходил к погонщикам, с жаром понукавшим ослов: «Харбадар!» Объяснял на пальцах выразительно, погонщики в ответ скалили зубы и вынимали зелень из корзин или ударяли по кувшинам, в которых плескалось молоко или вода.
Иной раз сворачивал в лавки победнее, щупал лохматые козлиные кожи, принюхивался к кофейным зернам, перебирал талисманы, пропахшие чесноком, — и вновь расспрашивал. Греки, весело блеснув чернокарими глазами, отрицательно качали головой.
Отчаявшись, Меркушка чертыхался и готов был засвистать в три пальца, да так, чтобы небеса зарделись. Небеса! Меркушка вспомнил про церковь и облегченно вздохнул. Обвел глазами уличку: кругом кипарисы… Благодать!
Переходя из церкви в церковь, обрел все же Меркушка то, что искал, а именно: священника, знающего русский язык.
Выслушав просьбу помочь выкупить казака, священник молитвенно сложил руки:
— Сердце очищаем на приятие неизреченного света Христова и не собираем себе то, что сребролюбезно и вещелюбезно. Но на все дела милосердия божия не хватает денег.
— Ради сего, видит троица живоначальная, — вскрикнул пятидесятник, — все до последней полушки отдам!
Оказалось, нужно в пять раз больше, да в придачу — сильную руку. Сильней же руки патриарха Кирилла нигде не сыскать.
Ночью Меркушка не сомкнул глаз: «Так, может, одежку продать? А может…» И задрожал аж, вскочил, схватил пищаль и прижал к груди дар княжны Хованской. До третьих петухов колебался, к первому свету ласково думал: «Знать, не зря к пищали сей льнул Бурсак, еще на Тереке предчувствовал: выручит милая».
С зарей пятидесятник, как перед боем, вымылся, надел чистую рубаху с петушками. Еще бы! С заветной пищалью расстается! Скрыв под плащом ружье, он отправился вновь просить священника, дабы оказал помощь в продаже оружия, ибо не знал турецкого языка, боялся продешевить и тем сорвать выкуп.
Старый привратник ловко зажестикулировал, показывая, что священник ушел в церковь служить молебен. Из набора слов Меркушка понял одно, что молебен заказали богатые грузины с Кавказа.
Что-то посильнее стрелы кольнуло Меркушку.
На четыре голоса гудела звонкая медь. Вошел — нет, ворвался Меркушка в церковь и… на миг остолбенел! «С нами крестная сила! Наваждение беса! Но не смеет бесчинствовать в святом месте! Тогда и впрямь Отар! А вот и одноглазый Матарс, лишь на лбу побольше морщин. А вон Пануш, лишь снегом занесло виски… и с ними еще и другие…»
Первый заметил его Матарс и обхватил железными ручищами. Оторопел Меркушка, но его уже обнимали взбудораженные «барсы», тормошили, выволакивали из храма.
— С очей на очи ставлены, а не верю! — конфузясь, лепетал Меркушка.
И вновь, как тогда, на Жинвальском мосту, едва успевал переводить Отар, а что не успевал, и так было понятно. «Барсы» уже подкидывали Меркушку.
— Вот и мне удалось выплыть из дыма кадильниц! — весело вскрикнул Дато, протискиваясь к Меркушке. — А ты, друг, откуда выплыл?
Вспомнилась им Москва, пожар, пир у боярина Хворостинина… и он, разудалый Меркушка. Сколько дымов рассеялось, сколько туманов осело, сколько туч пронеслось!..
На паперть выходили благочестивые греки с пистолетами, торчащими из-за разноцветных поясов, легкие гречанки в белых покрывалах прислушивались к веселым восклицаниям.
Узнав, что Меркушка «приплыл» с московским посольством, Дато немедля заявил, что потащит его в дом Саакадзе знакомить со всеми. И полюбопытствовал:
— Почему богомольцем нарядился?
Сначала Меркушка ощущал непомерную радость от нежданной встречи, но упоминание об его паломничестве сразу остудило, он печально махнул рукой:
— Гостить приду опосля. Друга выручать надо.
Выскочили на паперть и остальные «барсы».
— Друга?! Какого друга?! Где?!
— Постой, Гиви, раньше пусть все «барсы» обнимут побратима, который на Жинвальском мосту смешал свою кровь с нашей.
Отар торжественно перевел Меркушке слова Пануша, но Димитрий совсем не торжественно стиснул стрельца в объятиях и трижды облобызал, как близкого, ностевца. А за ним — Элизбар и Ростом.
Лишь после этой церемонии Дато потребовал, не сходя с места, рассказать: какой друг и в какую беду попал.
Выслушав историю о Вавиле Бурсаке, «барсы», словно ветром подкинутые, рванулись было к воротам. Сейчас, ни минуты позже, бежать на выручку! «Выкуп? Какой выкуп?!! И без него вытащим!..»
Но Дато и Ростом тотчас напомнили, что здесь не Картли, где отвага может решить все. Здесь необходимы политика, хитрость, монеты. И даже выкупать придется осторожно, и не самим. Это сознавал и Меркушка, потому и не скинул плаща и капюшона, сколько ни уговаривали «барсы».
Узнав, что Меркушка чуть было не продал пищаль, Гиви так разволновался, что даже закашлялся. Дато, слегка обняв Меркушку, решительно повел его в Мозаичный дворец: скоро после молебна соберется вся семья; необходим совет Моурави.
Прежде всего Меркушку поразила роскошь: «Чудно! В богатстве тонут, а держатся запросто, словно со всей голытьбой в родстве. Вот люди! А у нас бояре? И не подступись, ребра сокрушат. Шапки бархатные, кафтаны парчовые, а души — грошовые! К примеру, подьячий — то рукой за пуп, то за круп. А сам ни крупный, ни путный. Так — пуповка, пупырь!» Встряхнув копной волос, стал развязывать кожаный шнур плаща.
«Барсы» также были приятно удивлены, ибо, сбросив плащ, Меркушка предстал перед семьей Саакадзе нарядным стрелецким начальником с драгоценной пищалью через плечо.
— В круг, — закричали «барсы», — в круг!
Меркушка очутился посередине. Заиграли пандури, и с воинственными выкриками «барсы» понеслись в стремительной пляске, готовые выхватить пистолеты и разрядить их в воздух.
Веселье нарастало.
Проносили уже на подносах груды чуреков, изогнутых, как рога белых быков, узкогорлые кувшины с вином, только что перелитым из бурдючков и стремящемся в роги и чаши, мясо на остроконечных шампурах, украшенных красным перцем. Лишь ноздреватый сыр ронял слезы, но они казались росой на зелени, окружившей желтоватые головки.
О деле речь завели после обеда; дружно подымались чаши за здоровье Меркушки и его пищали. Узнав, что где-то в северной слободе живет его мать, пили за ее долголетие.
Смущенный Меркушка не знал, куда девать руки, и, как утопающий за соломинку, поминутно хватался за чашу: «Кабы свои бражники, не великое дело! Осушай себе чару! Ломтем алтынным очаровывайся! А здесь не тот пир: княгини одна другой краше, даром не совсем молоды… А улыбчивы как! Ласковы!»
Как и следовало ожидать, Саакадзе советовал быть осмотрительными.
— Монеты? О них, друг, не беспокойся, они под рукой. Разве кто из «барсов» забыл, чем обязаны атаману? Вавилу Бурсака вызволим, но не только послы Русии, и мы должны быть ни при чем!
— Почему ни при чем?! — заволновался Гиви. — Атаман…
— Будет освобожден или патриархом Кириллом, или… но об этом потом. Раньше попробуем первое средство. Ты, Ростом, и ты, Элизбар, отправитесь в Фанер и вместе с моей просьбой передадите епископу кисет с золотом для выкупа Вавилы Бурсака и отдельно жемчуг для украшения иконы божьей матери.
Непривычный к такому вниманию, Меркушка все больше смущался. Он даже пробовал протестовать: у него есть сбережения, лишняя одежда и…
— Полтора барана тебе на закуску! — вскипел Димитрий. — Где ты видел грузина, сдирающего с друга одежду? А разве дело не общее? Держи про запас свое богатство и больше не вмешивайся в дела греческой церкови.
Отар торжественно перевел и от себя добавил:
— «Барсы» не любят, когда им противоречат.
Неделю напролет шел торг за Вавилу Бурсака. Казалось, ни о чем другом теперь не мыслили «барсы». Звенели монеты, шуршали слова… Не слишком охотно соглашались турки выпустить из рук необычную добычу, — но золото есть золото!
Внезапно Саакадзе велел «барсам» прекратить хлопоты, ибо капудан-паша заявил, что без повеления Режап-паши невозможна такая милость.
— Значит, друзья мои, нужны совсем другие действия. Редкий случай в Турции, когда золото бессильно.
— Георгий! — с досадой возразил Матарс, теребя черную повязку. — Вавило с голоду помрет, пока найдем то, что сильнее золота.
— Не помрет, слишком силен духом. Подкупите начальника стражи и передавайте казаку еду. Но помните: почти все станут забирать себе жадные дозорщики.
— Придумаем такое, — засмеялся Дато, — чтобы и Вавиле досталось.
— Я уже придумал!
— Раз придумал, так…
— Наш Эракле обещал устроить мне встречу с Кантакузином, — медленно проговорил Саакадзе. — Терпение, «барсы»…
Но «барсы», вскочив с мест, троекратным «ваша!» приветствовали дорогого Георгия за гибкость ума.
Оживился и Меркушка: «Бог даст, вызволим Вавилу!»
Саакадзе не ошибся, пришлось запастись терпением. Хоть Кантакузин и обещал Эракле встретиться у него с Моурави, но все откладывал, ибо посольские дела занимали много времени в Диване, а султан не переставал допрашивать о замыслах Москвы…
Надо ждать! А ждать оказалось тяжелее всего: ведь и весна вот-вот нагрянет, а там в поход на Иран… До казака ли тут будет!
Но разве только о Вавиле беспокойство у Саакадзе? Нет! Главное — с чем пожаловали послы из Русии? А об этом только Кантакузин знает. Значит, надо ждать!
«Когда любовь нарушает главное течение мыслей — это законно. Очарование интимных встреч оправдывает потерю рассудка, и чем меньше понимаешь, находясь в будуаре, тем больше приходишь в экстаз. Но в политике опасно попадать впросак и уподобляться скаковой лошади, не взявшей барьер. Лишь в одном из этих двух случаев погасшие свечи делают ситуацию предельно ясной».
Де Сези бросил на кипу донесений усталый взгляд. Он был удовлетворен тем, что любовь противопоставил политике, так как не любил Кантакузина. Но неужели возвращение из Московского царства увертливого грека нарушило строй мыслей гибкого француза? Да, они рассыпались, как эскадрон игрушечных мушкетеров от щелчка.
Де Сези щелкнул пальцами: «Прелестно! Но, черт возьми, почему? Разве посланник султана не должен был вернуться? Несомненно, должен! Тогда чем нарушено равновесие? Вам, граф, не понятно? Послами царя московитян! Их зовут… О мой бог, не все ли равно, как зовут их? Важно другое — кто они? Раскаленные ядра или глыбы льда? В обоих случаях — они на берегах Босфора. Интересно! И потому полезно разведать: зачем повелитель снегов направил своих послов к повелителю тюрбанов? Мой бог, не чужих же снаряжать ему сибирскими мехами! Смею думать, что Хозрев-паша, как борзая, почувствовал дичь. За последние дни он сообщает ровно столько, сколько значит ничего. Неужели патриарх Филарет, вопреки здравому смыслу, решил примирить магометан? Но это противоестественно! Равносильно белой магии, игре с ангелами. А император Габсбург? Он, как истый солдат, предпочитает черную, заигрывание с дьяволом. Я же, как истый католик, знаю, что для церкови лучше, когда враги Христа с воплями „Аллах!“ любезно режут друг друга. Я сделаю все, что смогу, — дабы кровавый карнавал на Ближнем Востоке был обставлен с поистине восточной роскошью. Непристойно проглатывать больше сливок, чем заслуживаешь. Хозрев-паша поглощает львиную долю золота, присылаемого мне домом Габсбургов. Аппетит приходит с едой. Везир обязан как можно скорее бросить янычар султана на сарбазов шаха. Бьюсь об заклад, этого же хочет… ха-ха-ха!.. одинаково мыслящий со мной Моурав-бек. В равной степени ему, как и мне, необходим ералаш у мусульман. О дьявол! Вот где разгадка поведения гордого грузина. Отлично! Раз так — игра верна, и то, что пригодится, — запомним».
Приколов к голубому камзолу букетик, де Сези подошел к широкому окну, за которым торжественно вырисовывался в очаровательно мягких тонах утра квартал франков — Перу, окаймленный кипарисами, молчаливыми стражами Стамбула.
В высоком зеркале отразилась закрывающаяся дверь с причудливым орнаментом. Граф быстро обернулся:
— Узнали?
Клод Жермен обмакнул гусиное перо в серебряную чернильницу и, принявшись за реляцию, флегматично ответил:
— На султана следовало бы наложить тяжелую епитимью: он еще не соблаговолил принять московских послов.
— Мой бог, Мурад имеет более снисходительного духовника.
— Выгоднее иметь более острую шпагу. Впрочем, в моей плетеной корзиночке вести не менее важные. Эракле Афендули в подозрительной дружбе с Георгием Саакадзе.
— Вам, мой друг, скоро, и не без основания, будет подозрительна собственная тень.
— Встречи Афендули с Фомой Кантакузиным участились. Не забудьте, граф, и тот и другой — греки.
— О дьявол!
— Избегайте, граф, вспоминать дьявола днем, — как правило, он потом мстит ночью.
— Итак?..
— Сумасшедшие наездники Моурав-бека беспрестанно посещают Фанар. Дружба со «старцами», соперниками колдунов, не предвещает ничего хорошего, — конечно, нам.
— О, это я знаю по опыту! — Де Сези иронически посмотрел на Клода. — Вам необходимо проникнуть к привратнику Олимпа и к полководцу гор.
— Легче к Вельзевулу! Вспомните: Саакадзе приглашает на свои журфиксы турецкое духовенство всех рангов, но иезуитов, в своей слепоте, упорно избегает. Вы требуете невозможного!
— Там, где есть женщины, там все возможно! И для вас, мой друг, не тайна: женщины и есть ведьмы, с которыми ваш Орден весьма успешно борется. Не хмурьтесь, иезуиты знают толк в Евах, особенно если они пикантны. Я хотел сказать: в ведьмах, особенно если они податливы…
— Не вспоминайте днем…
— Податливых? Они мстят ночью… О мой друг, еще как мстят! Особенно полумонахам.
— Проникнуть к Афендули невозможно! — отрезал иезуит, ничем не выдав возмущения. — Ваша ирония, граф, не воспламенит ни податливых, ни…
— Скаредных?.. Тогда вам поможет первый везир, вернее — его ангелу подобная Фатима. О мой друг, ведь она так мила, что вытянула пятое ожерелье!
— Из бездонного сундука Габсбургов?
— Увы, нет, из мелкодонного ящика иезуитов.
— О безбожница!.. Не иначе, как сатана подсказывает ей недопустимое. Но вернемся к делу. С помощью Иисуса я сделаю попытку проникнуть в «Содом и Гоморру» этого грека Афендули. Не устрашаясь мадонны, он наполнил свой греховный дом идолами. Иезуитский Орден позаботится о его душе!
— Браво! Я уже чувствую запах бекаса, поджаренного на вертеле.
— Рассчитываю, мой граф, дева Мария дарует время, когда я сумею сказать то же самое о вас.
— Но каким образом? Во мне нет мяса, только кость!
— Именно это качество и притягивает к вам орден иезуитов. Вы не дадите осечки, помогая нам низвергнуть патриарха Кирилла.
— Мой бог, низвергнуть! Не сочтите за труд, Клод Жермен, сосчитать, сколько раз низвергали вселенского патриарха и сколько раз его друзья, послы Голландии, Швеции и даже Англии, вытряхивали из своих саквояжей золото, — а Кирилл Лукарис, сама добродетель, снова усаживался на патриарший трон!
— Пример, достойный подражания. Вам, граф, следует хотя бы раз в год вспоминать о долге христианина и перекладывать габсбургское золото в мошну благочестивого Ордена иезуитов…
— Когда я в парике и припудрен… — граф безмолвно затрясся. — Видите? Мне вредно смеяться, придется припудрить щеки… Вы, Клод, плохо считаете: золото, до последней крупинки, проглатывают прожорливые паши…
— От имени главы Ордена приношу вам признательность за это. Вы та кость бекаса, которой, несомненно, во славу господа бога, подавятся неверные. Итак, реляция закончена, — проговорил Клод Жермен с загадочным лицом. — Прочесть?
— Только подпись.
— Извольте:
"Вашего величества посланник, граф де Сези.
Константинополь, 1629 год.
Экстренная почта".
— До следующего четверга, мой друг.
Иезуит отвесил поклон, буркнул: «Да пребудет с вами святая Женевьева!», приоткрыл дверь и мгновенно исчез.
«Как тень летучей мыши!» — с отвращением подумал де Сези.
Некоторое время, полузакрыв глаза, он продолжал покоиться в кресле, наслаждаясь одиночеством.
"Какое постоянство! — усмехнулся граф. — И какой простор для сатирических аллегорий! Каждый раз при упоминании в реляциях о золоте иезуит страдальчески кривит губы и перо начинает дрожать в его цепких пальцах. Мой бог, не потому ли, что золото падает не в его мошну? Или потому, что иезуит догадывается о существовании у графа де Сези ларца — любимца Фортуны? Да, разговор с Клодом Жерменом и в минувший четверг был не из легких. Этот иезуит способен искрошить закон на законы, раздробить грех на грехи, но никак не может понять, на что французскому королю знать о нажиме русских казаков на Азов или интересоваться, ответит согласуем татарский хан Гирей на предложение верховного везира Хозрев-паши выделить десять тысяч сабель для охраны фортов Придунайской крепости, которые будут воздвигаться, или же требовать точных данных: в том случае, если форты эти будут захвачены казаками, то не обеспечат ли себе казаки выход в Черное море?
Но он, граф де Сези, отлично знает, на что Людовику казаки, и беспрестанно шлет донесения во Францию. А от императора Фердинанда Габсбурга он продолжает получать золотые монеты. Искатель счастья, Клод Жермен, и не ведает, что золото графу потребовалось для улаживания некоторых его личных дел в Париже. О, эти ростовщики! Поэтому в интересах его, де Сези, всячески отвлекать Турцию от событий на Западе и переключать ее ярость на Восток — Иран".
Де Сези обернулся: в зеркале от его лица веяло свежестью, словно он только что прибыл с прогулки в Булонском лесу.
Булонский лес! О, как давно, бесконечно давно, он вынужден был оставить его, чтобы на берегах Босфора, как потерпевший жестокое кораблекрушение, вновь начать жизнь, полную случайностей и коварства. Он не желал вспоминать причин крушения — прошлое должно быть погребено… Итак, все, что происходит в Версале, что делается в Париже, — становится известно здесь, но… он, граф де Сези, не желает быть далеким слушателем волшебной музыки. Он желает быть ее создателем! Мраморное море не нарушит никаких его светских помыслов, никаких честолюбивых планов, оно не вспугнет мечту о будущем, сколь бы лихорадочно тревожным ни было настоящее.
«Великолепно! Браво! — восклицает де Сези, картинно скрещивая руки перед зеркалом. — Да пребудет надо мной сияние святой Женевьевы, патронессы Парижа! Золото вновь распахнет передо мной ворота столицы. Химеры Нотр-Дам, о, как я посмеюсь над вами! О мой Париж, я жажду тебя! Жажду, как пчела сердцевину цветка!»
И внезапно… де Сези ощутил холод льдины и отшатнулся. В зеркале отразилось его искаженное от ужаса лицо. Потом он заливисто рассмеялся: «Черт побери! Я целовал свое собственное изображение! Это по меньшей мере забавно!»
Он провел рукой по шпаге: «Дьявол! Даже дыхание могилы не остановит меня! И я добьюсь триумфа, пусть ценой золота и крови!» Напевая фривольную песенку, он приоткрыл зеркальную дверцу «кабинета» и вынул механическую игрушку.
Опустив на черепаховый столик миниатюрную карету, сделанную из золоченой бронзы, он завел ключиком механизм: кучер встрепенулся, взмахнул кнутом, белые лошадки встряхнули гривами — и игрушечный экипаж плавно покатил по золотым узорам.
— Париж! Париж! — Де Сези не замечал, что он говорит вслух.
Говорит? Нет, он кричит, энергичными взмахами руки торопя кучера: "Скорей, сильф! Скорей! Я вижу, о Париж, очертания твоих стен! Я приветствую твой блеск! Твой шум, твое движение! За миг очарования я жертвую королевством! Я вижу огромную тень Лувра, поглощающую карету. Но что там еще? Мой бог! Тень алебарды ложится поперек дороги? Вглядись хорошенько, кучер, что преградило путь? Виват! Виват! Ночная стража? Я прибыл в Париж?
— Вы остаетесь в Стамбуле!
Де Сези вздрогнул, отшатнулся, казалось, нечто острое кольнуло грудь. На ковре лежала длинная узкая тень.
«Летучая мышь!..» Граф с трудом поднял глаза и столкнулся с ледяным взглядом Серого аббата, переступившего порог.
Сдвинув брови и сложив на груди руки, восковые и неподвижные, непрошеный гость бесстрастно объявил:
— И вы, граф, не пожертвуете королевством!
Силясь овладеть собой, де Сези сухо отчеканил:
— Кто перед посланником его величества короля Людовика XIII, графом де Сези?
Серый аббат, повернув нагрудный крест, протянул его де Сези. На кресте были выгравированы слова.
Пораженный граф узнал почерк человека, перед которым склонилась Франция.
"Бог! Король! Закон!
Повинуйтесь аббату
Нотр-Дам де Пари!
Кардинал Ришелье", —
прочел де Сези и молча указал на кресло тому, кого называли «правой рукой Ришелье», «Серым преосвященством» и кто не щадил сил для унижения императора Фердинанда.
— Кардиналу угодно, чтобы вы отныне проводили в Турции политику Ришелье, иными словами — Франции, это одно и то же. Вы не будете впредь, подкрепляя речи золотыми шерифами, пропагандировать верховного везира Хозрев-пашу и высших пашей Дивана, чтобы они продолжали обращать взор султана на Восток.
— Скажите, аббат, какая разница между переменой политического курса и фрикасе из фазана?
— Извольте: во втором случае проглатываете вы, в первом — вас.
— Ваше предложение неосуществимо и по другой причине. Король одобрил мою политику, она по вкусу и султану. Здесь не едят фрикасе. Война с Ираном давно предрешена.
— И тем не менее…
— К тому же здесь торгуются тет-а-тет, обожают бакшиш и не возвращают задаток.
— Великолепно! Вы будете исключением.
— Заманчиво, но неосуществимо. Представьте властелина, капризного, как дитя, и сжившегося с определенной идеей. Он видит уже перед собой пятый трон — шаха Аббаса, протягивает руку, намереваясь схватить символ за ножку, а вы, невзирая на величество, хватаете его за рукав.
— Это сделаете вы. Завуалируйте свое действие заботой о Ближнем… Востоке.
— Поздно. Мурад Четвертый уже выбрал полководца. Если шах Аббас — «лев Ирана», этот полководец — «барс Грузии». Турнир неотвратим.
— Вы оригинал, граф, но… вы изучили различные средства ведения Сералем политических дел. Кардиналу угодно сохранить вас в роли посланника. И впредь вы будете пропагандировать верховного везира Хозрев-пашу и высших пашей Дивана, чтобы они обратили взор султана на Запад.
— Повторяю, это немыслимо. Вражда султана к шаху Аббасу неукротима. Поверьте, что никакие доводы не помогут, тем более Непобедимый, так зовут полководца, вне всякого сомнения, одержит султану победу.
— Может и не одержать.
— Что вы скрываете, аббат, под сутаной ваших слов?
— Кардиналу угодно, чтобы султан Мурад IV на время оставил Иран в покое и… преисполнясь ненавистью к Габсбургам, перевел бы войска Оттоманской империи на западные линии, сопредельные владениям Габсбургов. Турция должна вступить на арену европейской войны.
— Но позвольте, аббат, еще совсем недавно его святейшество искал сближения с императорами Германии и Испании.
— Между часом, когда кардинал не видел угрозы, нависшей над Францией, и часом, когда он ее обнаружил, — вечность.
Де Сези хотелось выхватить из ножен шпагу и пронзить Серого аббата. С каким бы удовольствием он вытер окровавленный клинок о мерзкую сутану. Но он не был уверен, что за одним слугой грозного кардинала не явятся десятки, сотни других: аббаты, стражи, бакалавры, палачи, корсары, чудаки, отравители, куаферы, вельможи, ученые, разбойники, офицеры, консулы, гробовщики, трактирщики, безумцы, дуэлянты, булочники, охотники, контрабандисты, мертвецы. Он чувствовал, что тысячи острых глаз следят за ним, тысячи цепких рук тянутся к нему, и достаточно одного движения, чтобы они набросились на свою жертву, уподобив графа де Сези быку, приколотому на бойне. И поэтому, придав лицу смиренное выражение, он, как бы недоумевая, спросил:
— О какой угрозе, аббат, вы говорите?
— О той, о которой вы думаете!
— Но я прошу, аббат, открыть мне ту тайную причину, которая привела кардинала Ришелье к неуклонному решению столь круто изменить курс политики Франции.
— Небезызвестная вам мадам де Нонанкур вышила кардиналу карту мира. Тонкое мастерство! Разноцветный бисер, образующий океаны и материки, королевства и империи! Империи Габсбургов расшиты коричневым бисером, — запомните, ко-рич-не-вым! Итак, с севера, востока и юга обступают коричневые империи сплоченным кольцом бело-сине-красного бисера королевства Английское, Датское, Шведское, Нидерландские штаты, царство Московское, султанат Турция и страна венгров.
Проще: означенные государства должны стать, если они этого еще сделать не успели, союзниками Франции. И да пребудет над нами благословение Христа! Кардиналу угодно придушить империю Фердинанда II. В час победы Франции его святейшество перережет на карте некоторые нити, как вены, и коричневый бисер рассыплется с сатанинским шумом и сгинет в преисподней.
Голос аббата звенел предостерегающе, как колокол Нотр-Дам де Пари, и все же де Сези улавливал иронию. К кому относилась она: к нему или к мадам де Нонанкур?
— Здесь Турция, аббат! Ночи глухие, а дни безликие! Стоят кипарисы — стражи смерти. Когда мимо них проходит незнакомец, они оживают и в неясных отблесках полумесяца мелькают зеленые копья. Воды здесь голубые на вид — и красные по своей сути. Они способны не только ласкать красавиц, но и кипеть, заманивая в свои глубины неверные души и выплескивая на камни кровавую пену.
Аббат зловеще усмехнулся и опустился с такой легкостью в кресло, словно не имел веса.
— Рекомендую, граф де Сези, прислушаться к моим словам. Мы здесь одни, не стоит соблюдать таинственность. Тут все дело только в «да» или «нет». Нравится ли вам политика кардинала Ришелье? Да или нет? И нравится ли мне ваша уклончивость? Да или нет? Вот и вся трудность.
Де Сези также опустился в кресло, поставив у ног шпагу. Он внимательно следил за Серым аббатом.
— Король Людовик Тринадцатый, которому я служу, как дворянин, не захочет лишить себя экстренных реляций из Стамбула. Мне нравится чувство благодарности, им обладает король.
— Долг ваш перед королем, перед кардиналом — совесть и честь!
— В этих чувствах я дам отчет только господу богу!
— Нет, сатана! — воскликнул аббат и неожиданно со страшной силой ударил кулаком по черепаховому столику.
Игрушечная карета со звоном упала на пол, механизм пришел в действие, бронзовый кучер выронил кнут, и белые лошадки, взмахивая гривами, как бы в испуге, понеслись в дальний угол.
Дверь приоткрылась, заглянул Боно.
— Не хотите ли, аббат, кофе?
— Я хочу тишины.
Де Сези махнул рукой, Боно исчез.
— Аббат, вы обладаете превосходным голосом! Почему бы вам самому не оглушить султана?
— Это сделаете вы! Так угодно кардиналу!
— Что дает вам в этом уверенность, мой аббат?
— Ваше прошлое!
— У меня есть только настоящее и будущее.
— Я напомню вам прошлое, граф…
Худое лицо с большим носом надвинулось на де Сези, упорный взгляд так сверлил его, что он невольно зажмурился и подумал: «Этот сатана — капуцин, но ему больше, чем Клоду Жермену, пристало быть иезуитом».
— Прошу… — Де Сези старался и не мог унять дрожь.
— Припомните, граф, монастырь Фонтерво… — вкрадчиво начал Серый аббат, — это тот, где обычно воспитываются принцессы… Однажды глубокой ночью вы похитили из его стен де Нонаккур. Мадемуазель спустилась по веревочной лестнице. Вы держали наготове пистолет. Почтовая карета притаилась у монастырского сада. Де Нонанкур завязала под нежно-розовым подбородком газовую косынку, покрывавшую ее восхитительную головку, но уже мечтала о серебряных кружевах, бантах и цветах. Карета умчалась… Вы смутили невинную душу. Пистолет, направленный на монастырь, был вызовом небу. Без сомнения, уже тогда, с превосходным знанием Турции… у вас соединились три качества: лицемерие, изворотливость, неверность. Вам не хватает четвертого: покорности.
— Чтобы обладать способностью покоряться, надо иметь дряблый характер.
— На этот раз вы, граф, покоритесь, сохранив свой характер таким, каким он угоден кардиналу. Я продолжаю… Вы рассуждали так: «Похитить де Нонанкур надо было во всяком случае: во-первых, я добыл пикантную девочку, во-вторых, обеспечил себе дружбу ее знатных родителей и право на их значительное состояние». За одно это преступление вы получили право на вход в Бастилию! Кстати, мадемуазель писала вам любовные записки даже на дереве. Они сохранились.
— Ваша сказка, аббат, захватывает, не создана ли она в Отеле Рамбулье? Кстати, там же и записки любви.
— Кардинал не станет изводить тебя темницей, ты попросту будешь обезглавлен.
— Мой бог, голова де Сези принадлежит королю!
— Он без сожаления отдаст ее Франции, иными словами — Ришелье, это одно и то же… И дальше, граф… вы знали, что для де Нонанкур было обязательно в первую же неделю своего замужества показаться в королевской опере во всех ваших фамильных бриллиантах. Но где же эти бриллианты? Где они? Где?! Увы, нет того, чего нет, — вы начисто проиграли их в одном игорном доме на площади Победы. Ваши предки ночь напролет стонали в склепе гасконского замка. В пятницу, день, когда происходит представление новобрачной, вам в театре, как молодым знатного происхождения, была оставлена ложа рядом с королевой. Мадемуазель де Нонанкур, — простите, уже мадам, и еще вернее — графиня де Сези, появилась в парадной ложе в чудесной шляпке, сотканной из ваших фамильных бриллиантов, и с ослепительным букетом, составленным из бриллиантов. Огни ада отразились в этом букете… Да хранит нас мадонна!.. Мало святого было и в шляпке… Ваше влияние на политику Турции пагубно для Франции. Известно ли вам это, граф де Сези? Нет? Вы утверждаете обратное? Королевство может дорого поплатиться за слепое доверие к своему послу в Стамбуле. Не настал ли для вас, граф, момент оценить вышивку мадам де Нонанкур?
— Вы хотите сказать: шалость де Нонанкур.
— Нет, шалость госпожи политики.
Де Сези любезно улыбался. Он уже овладел собой и хотел одного, чтобы во взгляде, который он бросал на аббата, было больше смелости:
— Дорогой аббат, — мягко заговорил он, опираясь на шпагу, — вы приписываете мне то, чего никогда не было. Это забавно. Что касается политики, я веду ее на берегах Босфора безупречно. Для Фердинанда не может остаться секретом, какую цель преследует кардинал Ришелье, предпринимая попытку натравить султана на империю. Открытый вызов дому Габсбургов — поражение Франции, в этом я глубоко убежден. Ослабление могущества Вены! Захват рейнских границ! Боже мой, что за утопия! Фердинанд уже грозил бросить на Францию испанские войска. Это предупреждение не пустой звук. Да хранит святая Женевьева обожаемое мною отечество! Полумесяц не должен нацеливать свои острые рога на Запад, они должны нанести удар на Востоке. Так говорит султан Мурад Четвертый.
— Бравада приведет вас к эшафоту, а от эшафота до ада один шаг!
— Ад слишком перенаселен, аббат, я сделаю два — в сторону рая.
— Вы начинаете кощунствовать? Но что ваша шпага перед этим крестом?
Серый аббат, грозно сверкая глазами, высоко поднял нагрудный крест с повелением кардинала.
В позолоченной клетке закопошился попугай, разражаясь резким криком: яр да лык! ка гиз ман! чар дал!
Аббат мельком взглянул на птицу, потом перевел взгляд на греховный потолок и прошептал старинное заклинание. Де Сези готов был побиться об заклад, что в этот момент Серый аббат смеялся. Подавив в себе смятение, де Сези твердо положил руку на рукоятку шпаги и подался вперед.
Серый аббат заметил на его пухлом лице выражение скуки и звонко хрустнул костлявыми пальцами.
— Вернемся к вашему прошлому, граф.
— К игре вашего воображения?
— Каким же чудом воскресли фамильные бриллианты, так безрассудно утраченные? Никаким! Вы просто ухитрились накануне торжественного события заполучить их у ростовщика Ланкрэ и выдали долговые обязательства.
Почувствовав, что бледнеет, де Сези торопливо достал из камзола кружевной платочек с графским гербом и провел им по щекам, словно стремился придать им вновь тот безупречный цвет, которым гордились в его роду рыцари святого Франциска.
Аббат приветливо смотрел на де Сези и, кивнув на гонг, предложил:
— Не хотите ли кофе?..
— Нет… у вас, аббат, никаких доказательств!
— Они есть у кардинала.
— Дьявол! — стукнул шпагой о ковер де Сези. — Чудовищный обман!
— Напротив, отвратная истина!.. После того как вы заполучили драгоценности, ваш молодчик пропорол шпагой насквозь ростовщика Ланкрэ. Бедный! В ночном колпаке, залитый кровью, он испустил дух, — голос Серого аббата зазвучал, как церковный орган; соединив ладони, аббат молитвенно поднял руки, — не успев принять святые дары. В этот скорбный час я находился на улице Сент-Оноре. «Да примет бедного Ланкрэ господь в лоно свое!» — воскликнул офицер кардинальской стражи, который вбежал ко мне лишь благодаря черному плащу виконта, укрывшему его от волчьих глаз ваших молодчиков.
Оказалось, чем больше ростовщик Ланкрэ богател, тем чаще ощущал дыхание насильственной смерти, что и привело его к счастливой мысли заранее искусно подделать ваши долговые обязательства. В ночь с тридцатого на тридцать первое марта, отправив ростовщика на тот свет, ваши молодчики проникли в потайной ящик секретера и… выкрали… увы!.. копии. Очень удачно!.. Итак, интересы Франции требуют, чтобы Турция включилась в борьбу против австрийского дома Габсбургов!
Аббат умолк, вперив испытующий взор в де Сези. Граф болезненно ощущал, как по его спине пробегают мурашки и белеет кончик носа — признак невольного ужаса, — и внезапно гневно проговорил:
— Не изучайте, аббат, мое лицо. Оно привыкло к изменчивым струям воздуха в Турции, к теням платанов и странному блеску морских волн. Я владею им не хуже, чем шпагой.
— Да, вы холодны, как замороженная монета. Золотой ливр, обрызганный по краям, блестящий посередине. Однако продолжим, граф… Что же произошло с оригиналами ваших долговых обязательств? Они были проданы, естественно, заблаговременно по номинальной цене ростовщиком Ланкрэ ювелиру Будэну, знаменитому в Елисейских полях. Кардиналу было угодно, и я посетил Будэна в его роскошном особняке. Сверх номинальной цены кардинал прибавил семь тысяч ливров, и ювелир воскликнул: «Да здравствует король!» Я передал эти оригиналы святейшему кардиналу Ришелье, первому министру Франции. Они очень скромны на вид, перевязаны сиреневой тесьмой, их семнадцать, — число, предвещающее день встреч.
Граф, не вынуждайте кардинала пожелать встречи с вами. Одной головы мало за два преступления.
Де Сези был как в столбняке. То, что он долгие годы скрывал под сенью полумесяца, было раскрыто жестокой рукой правителя в мантии. Страшные свидетели — семнадцать по счету — теснились где-то в ящике стола, на котором резвились котята, скреплялись союзы, объявлялись войны, проливались духи, решались судьбы Европы. Семнадцать! Он в любой момент мог быть разоблачен перед султаном, королем Франции, перед Диваном Турции, брошен в долговую тюрьму, передан страже кардинала, возвращен на галере во Францию, отдан палачу…
И, словно разгадав его мысли, аббат добродушно заметил:
— Король благосклонно внимает утренним докладам Ришелье. Вы можете не сомневаться: король подпишет вердикт… вердикт о вашем обезглавлении. Лучше отдать голову кардиналу, чем палачу.
— Это одно и то же, — пробормотал де Сези.
— Ты что-то сказал, сын мой?
— Умри, серый дьявол!
Де Сези молниеносно выхватил шпагу и ринулся на аббата. Но не менее быстро тот отскочил в сторону, и острый конец шпаги, пройдя на миллиметр мимо его груди, царапнул гобелен.
Аббат грозно вскинул нагрудный крест. Попугай вновь свирепо закричал: яр да лык! ка гиз ман! Чар… — и замертво свалился с жердочки. Из креста продолжала бить струйка изумрудной жидкости.
— Спокойствие, граф! Одной капли этого яда довольно, чтобы вы сделали не два шага, а один — и прямо в ад!
С поднятым крестом аббат стал медленно надвигаться на де Сези, неотступно сверля его глазами, полными гипнотической силы. Де Сези качнулся, будто одурманенный, выронил шпагу и бессильно опустился в кресло…
Смутно он различал, как из дальнего угла гулко понеслись вскачь белые лошадки, взмахивая гривами, как бронзовый кучер подхватил с ковра кнут и щелкнул им в воздухе и как раскачивалась игрушечная карета, цепляясь за бахрому ковра.
Потом он увидел скакавших за каретой всадников с красными крестами на белых плащах и в широкополых шляпах с перьями. Карета из игрушечной вдруг стала настоящей, вынеслась на середину ковра. Всадники образовали круг, а лакей, сверкая парадной ливреей, соскочив с запяток, бросился открывать позолоченную дверцу. Из кареты вышел кардинал Ришелье и помог сойти мадам де Нонанкур. В прическе, представлявшей волны золотистого моря, дрожали страусовые перья, фамильные бриллианты обвили гибкую, как у лебедя, шею, на левом плече ее благоухал пышный букет. Мадам де Нонанкур вынула из цветочной корзиночки вышивку, встряхнула и кинула на траву. Карта мира замерцала разноцветным бисером. Четыре гвардейца вмиг уставили вышивку бутылями с хрустальными пробками, забросали салфетками с вензелями Людовика XIII.
Кардинал с иронической улыбкой подкинул вверх хрустальную пробку, которая с треском разорвалась под потолком, угодив в лоб торжествующему сатиру, и превратилась в прозрачно-синий полумесяц, к которому с копьями наперевес ринулись русские казаки. Заблистали молнии или сабли, кардинал наполнил два бокала изумрудной жидкостью и галантно преподнес один из них мадам де Нонанкур. Де Сези хотел вскочить, крикнуть: «Не пейте. Это яд!» Но язык словно обледенел, а ноги приросли к ковру. Мадам де Нонанкур застыла в полупоклоне, бокалы сдвинулись и из них с вулканической силой вырвался черный дым, обволакивая величаво плывший над ковром полумесяц. В центре карты мира образовалась дымящаяся пустота, и от удушливых газов серы почернело зеркало над камином. Кардинал взмахнул красной мантией, из пустоты фейерверком взлетели золотые монеты, превращаясь в воздухе в камни, падающие на де Сези. Уклоняясь от них, он стал уменьшаться в росте и принял вид карлика в зеленом колпаке, с белой бородкой, окаймлявшей розовое лицо.
А Серый аббат оборотился гальским петухом, взлетел на белый частокол и торжествующе закукарекал…
Де Сези тяжело открыл глаза и изумленно уставился на непрошеного гостя, который сидел напротив него в кресле и приветливо улыбался. Де Сези перевел взгляд на шпагу: вложенная в ножны, она по-прежнему прислонена к креслу. Зеркало над камином было чисто, как вода в заливе в безветренное утро. А в клетке, усевшись на жердочке, попугай воинственно выкрикивал: яр да лык! ка гиз ман! чар дал!
«Наваждение!» Еще ничего не соображая, де Сези провел рукой по глазам. Дурман улетучивался, до его слуха долетели насмешливые слова:
— Серый дьявол умрет, но во всяком случае не раньше, чем вы, граф, ответите согласием кардиналу. В противном случае я постараюсь, и Париж будет скандализован вашим поведением, а мадам де Нонанкур… Не разумнее ли повернуть мысли султана, вернее его войско, в сторону Запада.
Испытывая острую боль в голове, еще не освободившись от кошмара, де Сези погрузился в раздумье: «Де Нонанкур должна вернуться ко мне, но для этого я должен вернуться в Париж блестящим графом. Этот аббат принес мне зайца, одержимого злым духом. Ришелье овладел сердцем короля. Место в свете графу де Сези продиктовано всесильным кардиналом. Рассуждать — значит самому открывать для себя вход в подземелье Бастилии. Я сейчас неудачно сыграл в „комету“. Мое поведение может стать сомнительным, особенно в глазах двора. Мадам де Нонанкур, не разумнее ли гасить старые свечи и зажигать новые? Сир, начнем погоню за репутацией. Да здравствует кардинал!»
— Дорогой аббат, политика Ришелье, направленная против Габсбургов, начинает находить отклик в моем благородном сердце.
— Слава Франции, мой граф! Вы получите от короля золото и сверх него еще семь тысяч ливров, чтобы выкупить у кардинала, разумеется своевременно, ваши долговые обязательства.
— В ближайший час я навещу верховного везира. Золото кардинала убедит Хозрев-пашу в правильности нового курса корабля, на корме которого под изображением гальского петуха начертано: «Политика Франции». Франции, которая не терпит никакой грубости. Вы своими доводами поколебали мое отношение к Габсбургам. Приношу вам свою признательность.
— Да хранит вас мадонна! Аминь!
— Кардинал прозорлив, он тонко разгадал тайную цель наступления двух империй — Германии и Испании: захватить Европу и подчинить тевтонскому мечу материки и океаны. О создатель, не погружай Европу в вечные сумерки. В часовне французского дворца я вознесу молитву о благоденствии кардинала. Политика Ришелье на Востоке не замедлит дать свои благодатные плоды. Да здравствует кардинал!
— Да хранит его мадонна! Аминь!
Де Сези небрежно поставил шпагу в дальний угол, где сбились в кучу белые лошадки, перевернув игрушечную карету.
— В Серале нет тайн от тех, кто платит. С экстренной почтой кардинал будет извещен мною о повелении султана начальникам янычар и сипахам повернуть свои орты на Запад. Но есть и трудность: Мурад Четвертый благоволит к некоему выходцу с гор Кавказа. Этот Непобедимый действительно не раз разбивал в баталиях отборные тысячи персидского шаха Аббаса, к случаю отметить — и лучшие войска султана. Нынешний султан тоже слепо верит в грозное свойство меча того, кого уже экипировал для похода на Иран.
— Любопытно! К каким же пассам прибегает этот жрец Марса? — И Серый аббат, вытянув руки, произвел несколько манипуляций.
Де Сези померещилось, что в углу вновь зашумела игрушечная карета. Он нервно наполнил хрустальный бокал охлажденной содовой и залпом выпил. Стараясь принять невозмутимый вид, он продолжал:
— Не совсем уверен, обладает ли этот грузин силой гипноза, несомненно одно: не только султан, все диван-беки во власти его чар. Султан грезит завоеваниями. «Барс» обещает ему вдвое.
— Удвойте и вы усилия.
— Попытаюсь. Что следует противопоставить натиску грузина? Заверяю вас, аббат, согласие султана на новый политический курс в большой мере зависит от полководца гор. Но чем убедить Непобедимого отказаться от победы над враждебным ему государством?
— Нет на земле полководца, который бы не понимал «звонкий аргумент». Можно отказаться от двух мешков золота, но от пяти — никогда! Если же Непобедимый пренебрежет и пятью, изберите более выразительный язык: предложите ему пройтись под кипарисами или заглянуть в глубины Босфора, где покоятся непокорные души… Кстати, что вы можете сказать о ядах? Вероятно, многое…
Серый аббат, не прощаясь, отошел к двери и вдруг обернулся, расплываясь в приветливой улыбке. Де Сези почтительно отвесил низкий поклон:
— Отныне я, посланник его величества Людовика Тринадцатого, слуга его святейшества кардинала Ришелье!
— Отныне я, Серый аббат Нотр-Дам де Пари, ваш друг: я вернул вам прошлое… Кардинал вернет вам мадам де Нонанкур.
Высокая белая дверь с затейливым орнаментом бесшумно закрылась. Серый аббат исчез. Но де Сези сомневался: присутствовал ли он. Возможно, это была одна из разновидностей летучих мышей. На всякий случай граф припудрил щеки и осушил бокал шампанского.
Вдруг де Сези заметил паука, стремительно взбегающего вверх по двери, и брезгливо поморщился: «Черт побери, уж так устроен свет: благородство преследуется мерзостью. Боно хорошо обувает меня, превосходно натягивает чулки, но надо строго приказать ему не допускать пауков…»
Обычно цирюльник, орудовал бритвой, как наездник саблей, — сейчас он силился придать ей легкость бабочки и робко прикасался ею к сухим щекам верховного везира, дурное настроение которого проявилось пока лишь в злобном сверкании глаз. Чем может кончиться его малейшая неосторожность, цирюльник знал и, священнодействуя, содрогался, жаждя сказать поскорее: «Эйваллах!» и, спасая голову, унести ноги.
Покончив с бритьем, он намеревался приступить к массажу лица, но слуга доложил, что прибыл франк де Сези. Отстранив цирюльника, Хозрев-паша накинул парчовый халат и, приняв надменную осанку, направился в оду «тайных встреч».
Хотя любопытство мучило Хозрева, но прежде всего он турок. Приказав чубук-баши подать кальяны, каведжи-баши — крепкий кофе, старшему слуге — настойки из роз и лимонов и поднос с плодами, он удобно устроил на миндере себя и гостя и, отослав прислужников, стал излагать новый, изобретенный хекимом султана, способ умащивать кожу, после чего лицо не отличишь от созревшего персика. Голубая жилка на правом виске гостя выдавала его беспокойство. Понизив голос и прищурясь, паша похвастал, что его новая одалиска натерла груди имбирем, от чего он превратился в шаловливого мальчика.
«В галантного козла, держу пари!» — чуть не выкрикнул де Сези, но лишь важно заложил палец за атласную наплечную ленту. — Вы слыхали? На Босфоре пять дельфинов несут табакерку.
— Ага Сези, а что в табакерке?
— Тайная беседа.
— О Мухаммед! А я с тобой о чем говорю? Или ты начнешь, ай-яй, клясться, что услада из услад не главная тайна в жизни?
— Любовь — очарование мира, но… в свой час. Сейчас мы рискуем лишить себя наслаждений, если не проникнем в замыслы Саакадзе. Вы помните его руку?
— Я помню песню: «Соловей, зачем стонешь ты?»
— Браво! Но это будет не стон, а вопль. «Барс» может усладить нас таким массажем, что мы и старухам не будем нужны.
Хозрев-паша беспокойно заерзал на подушке, зеленый огонек любопытства вспыхнул в его глазах, он поспешил полуприкрыть веки, ударил палочкой по серебряному диску и приказал вмиг появившемуся начальнику прислужников подать лучшее вино франков.
Де Сези сдался. Потягивая бенедиктин, он умолк, а везир, надеявшийся поскорей развязать язык графа, едва не задохся от нетерпения. Как бы не замечая убийственных взглядов паши, де Сези поджал под себя ноги, как истый турок, и продолжал невозмутимо потягивать ликер.
Почувствовав, что в голове у него закипает смола и вот-вот хлынет изо рта брань, Хозрев, проклиная франка, воскликнул:
— Клянусь Мухаммедом, слон, ай-яй, наступил шайтану на хвост! Иначе как мог я забыть, что сегодня Диван будет решать: прибавить Моурав-беку янычар, или и так много обещаем?
Де Сези опустил чашечку на поднос:
— Поразительный напиток! Он подгоняет разговор, как банкомет — игроков. По дружбе я открою вам секрет. Я давно наблюдаю за вами, верховный везир, и удивляюсь: или вы правда ничего не замечаете, или ловко притворяетесь?
— Ага Сези, а, ага Сези, кто же без причины выдает свои мысли?
— Везир, довольно играть со мною в «я тебя перехитрю». Если колонна рушится на человека — это неудобно. Но, черт побери, надвигается еще большая опасность. Знайте, ваш Моурав-бек в сговоре с богачом Афендули!
— Пат-кют! Не давай шайтану путать твои мысли. Какой сговор? Не три, а два грузинских князя и не две женщины, а одна, их сестра, в доме Афендули, — поэтому подружились.
Де Сези, прикрыв веки, силился скрыть холодный блеск серых глаз:
— Моурав шпагой колол князей в Грузии не для того, чтобы в Стамбуле смаковать с ними рахат-лукум. Грек в ночной час — заметьте, в ночной, — перевез на верблюде таинственный груз в дом Саакадзе. Ханым, его жена, на следующий день посетила патриарха Кирилла и секретно беседовала с ним не меньше времени, чем понадобилось фарфоровым статуэткам на моих часах, чтоб протанцевать менуэт. Вы не находите, Хозрев-паша, что это уже не так мало? Знайте же, помощник Моурава, дворянин, которого все зовут не то Дат, не то Датоль, четыре часа пил кофе у Осман-паши. Поразительный напиток! Он вдохновил их на один разговор, касавшийся многого, но не прелестей вашей одалиски.
— Машаллах! Моурав-бек давно дружен с Осман-пашой. — Хозрев старался казаться равнодушным. — А кофе, свидетель трехлапчатый див, приятнее воды!
— Бесспорно. Но воды, а не горностаевой мантии, которую Моурав получил от Афендули и преподнес Осман-паше. Не всякая приправа к кофе приятна.
— Ай-яй, ага Сези, горностай не порох. И не знаю, клянусь Меккой, почему тебя беспокоит мантия, которую будет носить любимая жена Османа? — И Хозрев с удовольствием засосал чубук кальяна.
— Жена?! Мило! — Де Сези вновь расхохотался. — А разве вам не известно, что горностай — это признак величия? Хозрев-паша, отведите свой восхищенный взгляд от прелестей одалиски. Еще хорошо, если Осман-паша успокоится, отняв у вас титул верховного везира, но… мне известно, о чем другом мечтает Осман. Теперь сопоставьте: неслыханное богатство Афендули, неслыханная сила меча Непобедимого и неслыханная жажда власти Осман-паши!
— Да придет за их душой Азраил! Они готовят измену! Не позднее конца дня султану все станет известно!
— Увы, ангел смерти не придет, а султан в полдень призовет Османа, и тот умно докажет, что дворянин Датоль… или Дат… заклинал пашу помочь ему пасть к стопам «падишаха вселенной» и умолять не скупиться на войско, исходя из истины: чем больше войско, тем больше побед. Султан в середине дня призовет Моурав-бека, и хитрый полководец развернет перед ним план полного разгрома персидских полководцев. Ближе к закату солнца султан призовет Афендули, и хитрый грек скажет, что сын Моурав-бека женится на его племяннице, чему он, Афендули, безгранично рад, и что он послал богатые подарки ханым, жене Моурав-бека и другим женщинам его дома. И во славу такого события он, Афендули, просит султана принять от него… скажем, одно из поместий для летнего отдыха султанш. И вот в конце дня, заподозрив вас во лжи, — де Сези словно не заметил, как вздрогнул Хозрев, — султан рассердится, и все станет известно. Полетят несколько голов, в том числе и самая дорогая для вас.
— Ай-яй, франк, пусть аллах просветит меня: во имя чего ты нарушаешь плавность моих мыслей?
Де Сези вынул футляр, и перед Хозревом сверкнула изумрудная звезда с бриллиантовой сердцевиной.
— Исключительно для того, чтобы спасти вас, ибо Осман опасен, как тигр, Моурав — как барс, Афендули — как гиена!
— О-о, ты киоск ума! — отброшенный Хозревом чубук походил на змею с бисерными глазками. — Ты не обеднеешь, если дашь один совет: как уничтожить трех хищников?
— Уничтожить надо одного, Моурав-бека. Афендули пока опасно трогать, он некстати дружен с Фомой Кантакузином. Его величество султан верит греку. Патриарх также за Афендули, тот большие вклады жертвует. Не обратиться ли в Ватикан? И… неизвестно, захочет ли султан из-за вас подвергать опасности султанат… Полагаю, надо другое: уменьшить богатства Афендули, этому вас… учить не приходится… Впрочем, я обдумаю, как лучше обрезать крылья золотой птице.
— Пророк свидетель, остается самый опасный — Осман-паша!
— Без меча и денег он ничто! Думайте о Моурав-беке.
— Ай, ага Сези! Султан за него пол-Стамбула перережет. У Османа пальцы гибкие, как черви, одним он укажет на меня! И видит аллах, пока Моурав-бек за Турцию хочет воевать, против него слова — пух.
— Ба! Неужели я так недальновиден, что советовал вам глупость? Хозрев, вы можете обнищать, как дервиш, и обогатиться, как Афендули!
— О искушающий! Подскажи как?
— Верховный везир! Выслушайте доброжелателя. Почему дела Габсбургов не в пределах вашего внимания? Или Диван наивно рассчитывает на благородство этих разбойников, грабящих всю Европу, как гербовую карету на большой дороге? Я вам отдаю справедливость: вы разумный везир, и в силу этого вы должны проявить мудрость. Встревожьте Диван! Заставьте господ советников следить, в какую сторону понесся враждебный ветер, способный разорвать в клочья паруса благополучного плавания великой империи Османов. Или правда вы не замечаете, что дом Габсбургов втайне готовит новый крестовый поход на блистательную Турцию? Ведь об этом потихоньку шепчутся все христианские страны. Я буду меньше дипломатом и больше другом: поспешите! Для вас опасно дать возможность кому-либо, например Осман-паше, предупредить султана о грозящей беде.
Зеленоватый отсвет исказил лицо Хозрева. Он силился сохранить спокойствие, но тщетно.
— Во имя земли и неба! Что говоришь ты, посол! Откуда узнал о черной туче, надвигающейся на оплот ислама? Не плохой ли сон приснился тебе, о посол из послов?
— Увы, везир из везиров, вестником не сна, а яви прибыл ко мне курьер из Франции…
— А почему Франция должна трястись в лихорадке, если на Турцию идет самум?
— Из чувства солидарности, мой везир, сейчас Франция в большой вражде с Габсбургами. Диван должен убедить Мурада Четвертого заключить союз с Людовиком Тринадцатым. Мы поразим раньше Вену и Мадрид, это будет импонировать богу. Белая лилия короля и золотой полумесяц султана! Магическая сила гармонии! Итак, война с Габсбургами!
— Два войска, одна война. А шах Аббас?!
— Он все же не Кир. Подождет!
— О Мухаммед! О невозможном твоя речь! Султан лишь о шахе Аббасе думает!
— Без сомнения! Но это, пока его величество не узнал о Крестовом походе, угрозе Константинополю.
— О искушающий, подскажи, что посоветовать султану?!
— Извольте, мой везир, пусть повернет меч Моурав-бека раньше в сторону Габсбургов, Моурав самый опасный…
— Машаллах! Если не ты, то кто радовался прибытию Моурав-бека в Стамбул?! Если не ты, то кто всеми средствами убеждал меня начать поскорее войну с шахом Аббасом?! Если не ты, то кто льстиво уверял Непобедимого, что только его меч может сломить мощь Ирана?.. И кому еще, кроме аллаха, известно, что изменило твои мысли?.. Крестовый поход? Но ведь он придуман тобой для султана!
— Ба! Зачем говорить о призраке? Поговорим об убытке. От войны с Ираном обеднеете сначала вы, потом я… Тогда как война с Габсбургами… О везир! Вы даже не представляете, какое великолепие ждет нас!.. Мой бог! Предположим, вы правы: лишь для султана разговор о крестоносцах. Но в дипломатии все средства хороши, если они полезны тем, кто жаждет славы и золота. Это я про себя и про вас, везир!
Хозрев уже спокойно пропустил серо-голубой дым через золоченое наргиле и окутался им, скрывая свое раздумье:
— Одна прямая, а не две кривых дороги ведут в рай. Ага Сези, говори открыто…
— До рая тысячи лье. Ад можно получить на земле, не прибегая к путешествию. Еще раз настаиваю: убедите султана, что если он откажется от союза с Францией, то, узнав об этом, Габсбурги в Испании немедля создадут легионы новых крестоносцев и на этот раз победят! С ними будет не только бог, но и пушки. Освобождение гроба господня поддержит и Ватикан! Подумайте, какой опасности подвергнет себя Турция!.. О везир! Не улыбайтесь!.. Могу повторить: крестоносцы лишь для султана и… для Дивана. Но вы…
— Когда я говорю о верблюде, я не думаю о тигре. При чем тут Моурав-бек?
— И вы спрашиваете?! При многом! Если султан согласится, грузин вынужден будет повернуть свой меч в сторону Запада. Без сомнения, это будет выгодно и мне, и вам…
— Было ли то или не было…[8] Моурав-бек не согласится, ибо решил лучше отомстить шаху Аббасу, чем судьбе. Если он завоюет пол-Ирана для Стамбула, он, по уговору, прибегнет к путешествию в «страну гор» и там с помощью султана воцарится. Ай-яй, ага Сези, на что мечтающему о царстве сражаться без пользы для себя с империей Габсбургов?!
— Мой бог, конечно, ни на что! На его отказ я и рассчитываю. Чтоб уничтожить «барса», надо разъярить султана. Прекрасная идея, везир! Покажите Мураду Четвертому алмазы Вены, и он отвернется от персиков Исфахана. А это — гибель Моурав-бека. Осман перестанет быть вам опасен, Афендули, как сообщника Саакадзе, бросят в тюрьму, а богатство его в равных частях перейдет к султану и к умному везиру. Не соблазнительно ли приблизить рай к себе! Там гурии — они будут здесь. Здесь огорчения — они будут там.
Хозрев наполнил чаши шербетом. Пальцы его дрожали, тонким языком он облизывал высохшие губы. Пили молча… Каждый обдумывал то, что сказал, и то, что выслушал.
Хозрев, с наслаждением выдохнув дым, проговорил:
— Видит пророк, будет лучше, если ты сам предложишь султану союз с королем франков. Тебя, как посла, он выслушает, а мне сразу свалит голову, как изменнику. А без головы как я вскрикну: «Аман!»?
Де Сези изысканным движением вынул футляр, перед вспыхнувшими глазами Хозрева заблестел драгоценный перстень:
— Устройте мне тайную беседу с султаном, а вам, как друг, советую подготовить Диван… Соблаговолите особо убедительно говорить о крестовом походе, грозящем Турции неисчислимыми бедствиями.
— Да поможет мне аллах! Да подскажет сильные слова! Ты прибыл вовремя. Я посвящу ночь размышлениям.
— Прекрасно! Но размышляйте без одалиски, — уже шутя произнес де Сези, — иначе запах имбиря, придающего грудям особую прелесть, возможно, опьянит вас, и вы проспите свое утро.
Хозрев не проспал.
Лишь засветилось небо голубым светом, как к Эски-сералю устремились балтаджи, оповещенные дворцовыми алебардщиками и еще не стряхнувшие сон со своих ресниц, удивленные и взбудораженные советники Дивана.
Селиман-паша, что-то бормоча себе под приплюснутый, как монета, нос, проехал по главной аллее и остановился перед арочными воротами внутренней ограды дворца. О, эти ворота! Ни паша, ни простой янычар не проходили спокойно под ними, ибо там всегда находился палач, который тут же отсекал голову попавшему в опалу.
Точно на том месте, где полагалось второму советнику ожидать знака главного начальника церемоний, разрешающего следовать дальше, паша сполз с коня. Обернувшись, он приветствовал дворец султана низким поклоном и потом лишь важно проронил: «Селям алейкюм!», на что послышалось ответное: «Be алейкюм селям!» Все советники Дивана, кроме капудан-паши Гасана, уже стояли на своих местах, одни с мнимой бесстрастностью, а другие с показной нетерпеливостью поглядывая в сторону главной аллеи.
Конюхи отводили назад коней, на чепраках расплескивались солнечные блики. Кто-то палкой разгонял некстати передравшихся собак, те визжали и огрызались.
Но вот прискакал и капудан-паша, старший советник Дивана после верховного везира, последовал знак главного начальника церемоний, и советники, строго соблюдая степень старшинства, проехали между двумя башнями с коническими крышами, вошли во двор, засаженный платанами и кипарисами, миновали султанские кухни и вошли в зал, освещенный большими решетчатыми окнами.
Не успели капудан-паша Гасан, войсковые судьи — казаскеры румелийский и анатолийский, три дефтердара — главные казначеи султана, напыщенный Селиман-паша — хранитель султанской тугры (вензеля), и трехбунчужные паши — начальники конных, пушечных и пехотных орт — разместиться кругом, как пожаловал Хозрев-паша и занял место посередине.
Он зорко оглядел своих единомышленников, которых в тайных встречах уже успел убедить, как не только необходимо, но и выгодно идти войной раньше на Габсбургов, дабы предотвратить угрозу нового крестового похода. Но много здесь сторонников и у Осман-паши и у Моурав-бека. «Надо проявить хитрость», — решил Хозрев, скрестив руки на груди.
Над креслом верховного везира таилось окошко с золотою решеткой. Надпись сверху: «Один час правосудия важнее семидесяти лет молитвы» и султанские вензели по бокам напоминали об «убежище мира». Действительно, через это окошко, оставаясь сам невидимым, султан мог слушать все, о чем совещались диванбеки. Слушал ли он сейчас? Хозрев-паша полагал, что нет, ибо повелел начальнику черных евнухов представить именно в этот час «средоточию вселенной» новую «звезду» Египта, натерев ей предварительно груди имбирем, в надежде, что любопытный султан проспит свое утро. Как бы то ни было, верховный везир начал иносказательно:
— Высокие диванбеки! Султан наш Мурад, да благословит его аллах, ждет от нас мудрых решений. Ай-яй, когда ветер меняет направление, надо помнить о парусах. Правильный путь — один, блужданий — много. Арабы не правы, иногда один больше двух…
Лазутчики уведомили Осман-пашу о многом, поэтому он хоть и прибыл вовремя, но предпочел молча перебирать четки красного янтаря. Селиман-паша сердито засопел:
— Ты, везир везиров, положил нам в уста палец удивления; если два меньше одного, вспомни о трех: замысле, решении, действии.
Трехбунчужные паши насторожились: паруса крепили по-новому, разговор сворачивал в сторону войны. А разве не о войне беспрестанно говорят? Но теперь — в сторону войны с кем?
Арзан Махмет, зоркий дефтердар, способный заметить золото и на лапке паука, важно проговорил:
— Ветер не перестает дуть в сторону Ирана. Сухой хвост дохлой собаки, шах Аббас, ограбил царства грузин. Во славу аллаха, незачем менять давно решенное. Отберем награбленное и положим в сундук султана.
Режап-паша, поджав под себя ноги, отчего две парчовые туфли стали походить на лодки, острыми носами взлетевшие над волной, обменявшись быстрым взглядом с Хозрев-пашой, веско произнес:
— Мир — это колесо судьбы. Хвала тому, кто сумеет его повернуть в ту сторону, где расцветет выгода Турции. Сейчас необходимо, во славу аллаха, повернуть меч в сторону разбойников Габсбургов, за которыми неустанно следят мои глаза. Сейчас выгоден союз с франками.
Хозрев-паша улыбнулся и внезапно недовольно покосился на Осман-пашу, бесстрастного, как изваяние сфинкса. «Кёр оласы! Похоже, что низложенный везир успел предупредить сторонников, иначе почему хмурятся многие из влиятельных пашей?» Он подал условный знак, коснувшись лба.
Напыщенный второй казначей выпятил нижнюю губу и, косясь на золотую решетку, проговорил:
— Нет божества, кроме аллаха! Режап-паша прав, сейчас время перемен, Дунай должен стать турецкой рекой. Кто владеет головой, должен владеть пяткой. Необходим союз с королем франков, ему тоже мешают Габсбурги.
— Говорят, у одного грека уязвимой была только пятка. Прежде чем ею владеть, надо заполучить броню для ее защиты. В Иране много брони. Зачем бросать одно и хватать другое? Не всегда три сильнее одного. Моурав-бек принесет желанное султану из султанов!
Румелийский судья войска, с часа тайной встречи с Хозревом размечтавшийся о лаврах победителя Вены, заволновался:
— Неразумно говорить о новой войне с шах-собакой, когда император Габсбург по шею увяз в старой войне. На Западе сейчас огонь. Прикрывшись дымом, можно захватить воду. Дунай — ключ Вены. А ключ можно достать, заключив союз с франками.
— Брать надо там, где легче, — вступил в разговор анатолийский судья войска, мечтавший о лаврах победителя Исфахана. — Лазутчики донесли, что шах Аббас убил сына, любимца персов. Там тысячи недовольных, тень находит на разум «льва». Сейчас время оставить его без когтей.
— Лев не убежит! — повысил голос румелийский судья войска.
А если франки одни возьмут Вену, то мы останемся с обеими руками под камнем[9].
Осман-паша продолжал бесстрастно перебирать четки красного янтаря. Арзан-Махмет вскинул волнистую бороду:
— Могущество османов в захвате земель. Когти у гяурских кошек острее, чем у персидских хищников. Ты, румелийский судья, забыл о битве в Коринфском заливе?[10] Эйвах, память некоторых короче шкуры льва. У персов много земли, надо облегчить им путь в будущее.
— Слова Арзан-Махмета — сыновья мудрости, — поддержал друга Селиман-паша. — В наших руках меч Непобедимого. Кто лучше его способен уязвить персидскую пятку?
— Пророк свидетель, — зло сверкнул глазами Хозрев-паша, — надо думать не об одной войне, а о судьбе Турции. Паши-полководцы поддерживают величие трона султана, да пребудет над ним благословение аллаха. Пока гяуры дерутся с гяурами, они не думают о крестовом походе на Турцию. И нам надо успеть водрузить зеленое знамя на башне Вены.
Режап-паша так вскрикнул, словно уже сам бросался на приступ габсбургской цитадели:
— Машаллах! На Вену! Крестоносцы, да растерзают их дружины, нам не нужны!
— На Исфахан! О Мухаммед! Гяуры боятся правоверных!
— На Вену! Во имя спасения Стамбула!
— Король франков предлагает нам союз, кто неразумный отказывается?!
— Раньше на Исфахан! Там злейший враг!
— На Вену! Полумесяц на Вену! Пока не поздно!
Ибрагим, трехбунчужный паша, начальник янычар, одобривший замысел Моурави ударить на серединную Персию и через Луристан прорваться к Исфахану, стал увещевать расходившихся советников:
— Во имя Мухаммеда! Есть ли глаза, видящие ветер в пустыне? О чем спорите, паши? Или неведомо вам, с каким нетерпением ждет султан, «средоточие вселенной», пятый трон?
— На Исфахан! На Исфахан!
— На Вену!
— Ай-яй, вместо ста криков нужно одно внимание! — вскрикнул Хозрев-паша, сорвав голос, и прохрипел: — Думать о другом троне, кроме пятого, опасно! Но эту ценность «средоточию вселенной» добудут франки в благодарность за совместные битвы с Габсбургом. Зачем вам, три дефтердара, отсыпать из сундуков султана золото на длительную войну, когда один король франков сам вручит повелителю османов богатство на четырех ножках?
— Во имя аллаха! — не унимался анатолийский судья. — А сколько орт янычар и топчу с пушками потребуют против Габсбурга твои франки?
— Больше, чем у пятого трона ножек, — съязвил Селиман.
— О расчетливый Селиман-паша, не больше, чем их требует ненасытный Моурав-бек. Но не затмит шайтан рассудок Саакадзе, сына храбрости, — Хозрев искоса поглядел на золотую решетку, — и если наш всесильный повелитель, султан султанов, раздаватель венцов царям, соизволит, то по его повелению Моурав-бек обнажит раньше свой меч против Габсбурга Фердинанда, а потом против шаха Аббаса.
Осман-паша продолжал бесстрастно перебирать четки красного янтаря. Арзан Махмет приветливо улыбнулся:
— Да не омрачит, везир, твою память хитрый де Сези! Наш славный из славных султан, тень аллаха на земле, уже обещал Моурав-беку отпустить его с войском через двадцать четыре луны. Видит аллах, по шесть лун на одну ножку не так много. Янычары восхитят Стамбул, когда вернутся с пятым троном на высоко поднятых щитах. Не надо мешать Моурав-беку.
— Одно ухо может ошибиться, но что слышат два? Ай-яй, разве нельзя превратить двадцать четыре в сорок восемь?
— О Мухаммед! Высший дал слово.
— Три действия не равны четвертому! Золото плавят, алмаз шлифуют, гранит дробят, а слово-приманку уподобляют слюне.
— О старший везир, если слово высшего — приманка, то и мы, низшие, рискуем получить в награду не новые поместья, а слюну.
— Пат-кют! — развел руками трехбунчужный Халил-паша. — Кто сказал, что слюна выгоднее поместий?
Поднялся шум. Диванбеки единодушно согласились с Халил-пашой, ибо всем обещал или должен пообещать что-либо султан. Хозрев-паша, прикусив тонкую бескровную губу, обвел советников тревожным взором:
— Клянусь Меккой, я говорил о неверных… которых муллы призывают даже убивать, если они становятся поперек дороги. Если к таким относится один, почему возмущаться многим?
Осман-паша продолжал бесстрастно перебирать четки красного янтаря, изредка натирая их кончиком пояса и вдыхая запах.
— Ради праведников, открой свои уста, Осман-паша! — взмолился Селиман-паша, сбитый с толку верховным везиром. — Или треск четок может заменить треск слов?
Взбудораженные паши поддержали Селимана, настаивая, чтобы Осман сказал, что он думает.
— Во имя аллаха, везиры и паши, — Осман надел четки на руку, как браслет, — я думаю так, как желает султан, «прибежище справедливости»…
«Аллем эдер каллем эдер!» — мысленно воскликнул Хозрев, придав лицу выражение полнейшего дружелюбия.
— Если у меня два уха, почему слышу одно уклончивое? Диванбеки лишены мыслей, как свет дня лучей звезд? Кто же предугадает решение султана, угодное аллаху? Или, ай-яй, Осман-паше выгодно узреть крестоносцев в Стамбупе? Каждый из них равен двум шайтанам. Да не допустит Диван позора вторжения неверных в убежище Ислама!
— О Осман-паша! — вскрикнул Режап-паша. — Ты отторгнул нас от сада размышления и погрузил в океан изумления.
Румелийский судья войск насторожился и полуприкрыл глаза, чтобы не выдать волнения.
— Мухаммед сказал: «Аллаху в совершенстве ведомо все тайное». Верховный везир, приобщи нас к откровениям неба. Что донесли тебе лазутчики?
— Если один лазутчик лгун, — это испытание, если многие доносят истину — это бедствие. За императором Габсбургом подымается Рим, так донесли лазутчики, ибо папа римский любит один сон и хочет претворить его в явь на много дней. Ай-яй, он хочет отбить гроб их аллаха, принимая за гроб весь Иерусалим. А стадо нечестивцев, греки, разве смирились с потерей Константинополя? Если вам неизвестно многое, должно быть ясно одно: богач Афендули встречается открыто и тайно с Моурав-беком! Фанариот верит, что слова, сказанные под сенью богов Олимпа, становятся непроницаемыми, как мрамор. Кто знает, о чем шепчутся богач и Непобедимый? Разве они оба не гяуры? Не знают ли они о крестоносцах больше, чем диванбеки?
Осман-паша снял с руки четки и стал бесстрастно перебирать красный янтарь. Селиман-паша обвел взглядом диванбеков, явно поддавшихся на доводы верховного везира. Щуря заплывшие глаза, Селиман-паша рассмеялся:
— Пророк свидетель, о крестоносцах пока еще никто не знает, а я знаю тайну мраморных слов. Владеющий мечом и владеющий ценностями шепчутся о свадьбе. Сын Моурав-бека и племянница Афендули уже готовят свадебный подарок султану, «средоточию побед». И кого, как не меня, князь Заза уже пригласил на пир!
Трехбунчужный Ибрагим-паша, улыбнувшись своим мыслям, заметил:
— О, как криклива ханым брата Афендули. Моих жен она тоже пригласила на пир и так расхвалила поместье, которое дарит ага Эракле своей племяннице, что у моей ханым Халиме появилось новое желание.
Хозрев-паша болезненно поморщился. Разговор перешел на веселую дорогу, надо было его вернуть на дорогу войны. Поднявшись, он грозно вскинул руку, напомнив статую карающим перстом:
— Во имя аллаха! Не надо двух решений там, где есть одно! Помните, о диванбеки, когда Вена и Рим поднесут огонь к враждебному греческому факелу, запылает не только Стамбул, но и облака над ним. Беспечность диванбеков, предупрежденных мною об опасностях, возмутит султана, «раздателя венцов царям». Не надо двух кипарисов, нужен один платан, и пусть на его ветвях сидит ангел жизни Накир. Разве от крыльев его не всесилен султан, «тень аллаха на земле»? Но видит Абубекр, если вы забыли, что ангел смерти Мукир всегда сидит на кипарисе, то крестоносцы повесят вас всех на его ветвях! Тогда что, аман?
Капитан моря Гасан-паша, не раздумывая, поддержал верховного везира. Он верил в Накира и Мукира. Нет! Кипарис ему не нужен. Корабли готовы идти к огням Запада. Трехбунчужные паши подтвердили готовность войск, ходящих по земле, следовать с кораблями. Никто не захотел украшать собой дворцовый кипарис. Один Осман-паша бесстрастно перебирал четки красного янтаря.
Диван вынес решение предстать перед султаном с предложением заключить военный союз с Францией и начать совместную войну. Раньше Габсбурги, потом шах Аббас.
— Полумесяц на Вену!
— Вена ближе, потом на Иран!
Разгневанный Мурад IV походил скорее на тигра, чем на султана. Он готов был вскочить и растерзать Хозрев-пашу, заискивающе излагавшего соображения Дивана. Но он молчал, он сидел не двигаясь, как сфинкс. Крошечные окна, пробитые высоко над полом, слабо освещали султанскую сокровищницу. И чаши в нишах, наполненные драгоценными каменьями, старыми золотыми и серебряными монетами, как бы недовольно прислушивались к приглушенным коврами словам, нарушившим их покой.
— Король франков предлагает союз, — вкрадчиво говорил верховный везир. — Два солнца дадут еще больший блеск полумесяцу. Посол де Сези, умный, как звездочет, откроет «тени аллаха на земле». Млечный Путь в сердце стран гяуров. Во имя аллаха, раньше полумесяц на Вену!
Взор султана блуждал между одеждами умерших султанов, между их саблями и тюрбанами. Кровавыми отсветами вспыхивали рубины. Как зеленый паук, свешивался с потолка огромный изумруд на цепи.
Здесь говорили вещи. Мурад IV понимал их безмолвные призывы. На востоке империи продолжала плестись паутина. Он, Мурад, не хотел уподобиться мухе. Он жаждал закончить многолетний спор с шахом Аббасом в свою пользу. Хозрев-паша жужжал над ухом, отвлекая внимание от «книги судьбы». Сабли султанов остриями указывали на Иран. Весна беспрестанно дула в боевые трубы, будоража молодую зелень. Цвет знамени пророка был зеленый, как волшебный огонь. И Мурад IV мысленно восклицал: «Во имя аллаха, полумесяц на Исфахан!»
Султан властно указал опешившему везиру на трон из массивного золота, украшенный изумрудами и бриллиантами.
— Султан Селим отнял ту ценность у персидского шаха Исмаила[11]. Я отниму пятый трон у шаха Абасса!
Хозрев посмотрел на парчовое сиденье, ему померещился на нем не шах, а император Фердинанд. Машаллах! Призрак смеялся беззвучно и торжествующе. Хозрев невольно протянул руку. Кто-то вложил в нее черный камень — символ неудовольствия. Вскинул глаза, то был султан. «Если это слово, то почему оно падает, как камень?» — удивился везир, вслушиваясь не то в обвал камней, не то в поток слов. И вспомнил, как смеется де Сези громко и язвительно.
«Что дальше?!» — бесился Хозрев. В мозгу пронеслось: когда мышь приблизилась к лапе кошки, та схватила ее обеими папами, прижала к своей груди, поцеловала и приветствовала, подобно де Сези: «Добро пожаловать, мой друг, ко мне, я тебе предана до смерти». Хозрев приложил руку ко лбу и сердцу, склонился до пола и сказал:
— Аллах свидетель, я, «средоточие вселенной», предан тебе до смерти.
Упав один и второй раз перед султаном и, прикасаясь губами к его туфле, Хозрев, содрогаясь, слушал угрозы разогнать Диван и напомнить советникам о кипарисе.
О, как был расстроен Хозрев! На голову его будто свалился с высоты султанской сокровищницы обоюдоострый меч. Арабские примочки не помогли. Он чувствовал себя в положении осла, который отправился искать себе рога, а у него отрезали уши. Пришлось прибегнуть к помощи Фатимы.
Надев лучшие украшения, она немедля отправилась в Сераль. Окна были открыты, и в розовом тумане виднелись Принцевы острова. Фатиму более устраивал мрак грозовой тучи. Слезы ненависти она выдала за слезы отчаяния. Султан не был удивлен, он знал, что Фатима не преминет вступить в бой за «полумесяц на Вену». Но ее доводы на сей раз убеждали. В случае нашествия разнузданных крестоносцев трон Османа подвергся бы страшной опасности. Через труп императора Константина турки ринулись в Константинополь. Разве не могли через труп султана Мурада гяуры ворваться в Стамбул? Султан колебался. Фатима поспешила набросить тень и на Моурав-бека, но, видя неудовольствие «убежища мира», торопливо добавила, что многое из того, о чем говорят, можно причислить к клевете завистников. А если бек-грузин и старается привлечь на свою сторону янычар, то ведь ему-то и вести их орты на войну. И ничего нет необычного в том, что Моурав-бек дарит огненным топчу монеты на кейф, а если делает он это не открыто, то потому, очевидно, чтобы не вызвать зависти у пашей, остающихся в Стамбуле. Все же, если слова сестры падишаха, любящей его больше жизни, значат что-нибудь, то пусть «средоточие вселенной» подумает, не лучше ли отправить Моурав-бека на войну с угрожающими Турции джиннами-крестоносцами? Пусть любимец пророка Мурад выслушает преданных ему пашей. Потом, как бы невзначай, Фатима посоветовала не восстанавливать против себя и короля франков. Ведь от встречи султана с послом короля ничего не может измениться, если султан не пожелает. Но, аллах свидетель, разумнее тайно допустить франка до своих глаз, пламенных, как солнце. Зачем давать повод пашам и их гаремам к лишним разговорам. Чтобы отделаться от слишком назойливой сестры, которую он с детства побаивался, Мурад обещал ей выслушать де Сези, а после еще раз — Диван.
Из Сераля Фатима отправилась к Афендули. Ей не особенно много пришлось стараться. Экспансивные гречанки сразу очаровались любезностью и красотой принцессы и с восторгом приняли предложение прибыть к ней на кейф.
Кажется, с этого дня завязалась дружба между Фатимой и Арсаной. Какая-то, еще не совсем ясная, мысль завладела Фатимой, и она, льстя и покровительствуя, незаметно все успешнее подчиняла Арсану своей воле.
Напротив, Магдана, сколько принцесса ни старалась, отдав долг вежливости, больше не ездила к ней, Фатиме, несмотря на усиленные уговоры Арсаны. Когда Магдана, удивленная настойчивостью Фатимы, спросила Хорешани, что ей предпринять, та ответила: «Если сердце не лежит, не следует принуждать себя». И Магдана холодно оборвала Арсану, пытавшуюся насильно увести ее: «Сердце не лежит, и больше не утруждай себя просьбами».
Встреча с де Сези, увертливым, как серна, и настойчивым, как осенний дождик, сделала султана рассеянным на несколько дней, и он решительно отложил прием, обещанный им Георгию Саакадзе, стремившемуся изложить новые доводы в пользу начала похода до наступления полной весны.
Султан, осаждаемый сторонниками Хозрева, в большинстве своем подкупленными графом де Сези, при содействии Клода Жермена, хотел вызвать Осман-пашу, к совету которого он бы, конечно, прислушался, но чувство неудобства удерживало его. Если дельный совет может дать лишь Осман, то почему он, султан, низвел его до положения второго везира, а этого бесспорного наглеца Хозрева ради Фатимы возвысил до звания первого везира? Вспомнил султан, как еще совсем юным противился он замужеству Фатимы, но она дружила с сестрой Хозрева и, ослепленная подарками и поклонением родных его, угрожала принять яд, если ее не отдадут богатому и знатному паше, который поклялся тридцать лет не брать вторую жену, а гарем иметь только для вида. О, этот Хозрев уже на третий год хотел взять вторую жену, красивую и знатную, но, выслушав от Фатимы под музыку семи пощечин угрозу отрезать ему нос и присоединить его к куче греческих носов у стены Эски-сераля, а второй жене выколоть глаза, тотчас вспомнил о своем обещании и вновь поклялся оставшиеся двадцать восемь лет считать прелести Фатимы неповторимыми. К тому же по характеру она вполне заменяла по меньшей мере пять жен.
Вспомнив о неприятностях везира, султан повеселел и в третий раз выслушал Диван. А узнав, что у Хозрева пал любимый конь, стоивший паше кисет золота, принял еще раз и де Сези. Но султан ни разу не дал аудиенцию Георгию Саакадзе, ибо боялся пойти на все, что пожелает Моурав-бек. О, еще бы, ведь интерес полководца соответствовал интересу султана, «средоточия вселенной», запутавшегося, подобно глупой рыбе, в сетях везира и пашей.
Все же султан пытался выбраться из сетей и, к досаде Хозрева, не оглашал свое решение. Не помогла и настойчивость французского посла. Теряясь в догадках и тревожась, де Сези, почему-то кляня Саакадзе, слал кардиналу Ришелье отчаянные реляции и мольбу прислать побольше денег.
Проклинал Георгия Саакадзе и везир Хозрев, подозревая, что упорство султана вызвано тем, что ему неловко нарушить данное Моурав-беку слово.
Султан молчал, как кипарис в безветренный день. Это пугало. Внезапно он стал красноречив. Это озадачило. Он стал оправдывать свою медлительность. Это огорошило. Аллах не подсказывает ему, настаивал Мурад, своему ставленнику, правильного решения. Против такого довода бессилен не только Диван, но и все короли мира.
«О, видит небо, — размышлял наедине султан, — я знаю и без аллаха, что правильно! Но как вырваться из сетей? А вдруг франки не только пятый трон, маячивший где-то у стен владений шаха Аббаса, но и его четыре расшатают? Может, выслушать Моурав-бека? Один шайтан мог подсказать подобное! Непобедимый вскинет на „средоточие вселенной“ изумленные глаза и — конечно не вслух — обзовет султана бездарным дервишем. Обозвал бы и… но, слава аллаху, даже в мыслях не посмеет».
Султан продолжал сомневаться, он даже начинал привыкать к мысли, что следует раньше зачем-то устроить кровавый праздник Габсбургам, и начал изыскивать способ, как войну на Западе увязать с войной на Востоке. Моурав-бек не рискнет отказаться от битвы с императором, ибо желание султана — закон! «Но я обещал обрушить полумесяц на Исфахан, а не на Вену, — продолжал мысленно сомневаться султан. — О аллах! Кто воспретит мне еще раз обещать обратное?! Полководец гурджи должен знать, что только покорностью мне он приблизит желанную им битву с шахом».
И султан, не скрывая насмешки, патетически произнес:
— О великий Осман! Основатель могущественной династии! Ты, кажется, улучив минуту, когда одалиска Хатум прижалась ко мне сильнее, чем дозволяет приличие, шепнул: «Мурад Четвертый! Мой величественный потомок! Очнись на один песочный час и выслушай мой совет. Смиренно, с трепетом домогайся согласия Моурав-бека на две войны. И если аллах смягчит его сердце и он благосклонно одобрит твое намерение, поспеши между вторым и третьим намазом заключить военный союз с королем Франции Людовиком Тринадцатым, после чего снова сможешь вернуться к усладе из услад».
Хозрев-паша оценил иронию султана. «Но разве только над везиром смеется султан? И для Георгия, сына Саакадзе, воля повелителя вселенной под сенью полумесяца может быть только священной!» И Хозрев поспешил обрадовать де Сези.
В поварской священнодействовал старший повар, беспрестанно взмахивая сверкающим ножом. По настилу, заполненному грудами битой птицы, стекала кровь, и уже снимались котлы с готовыми супами из слив, кизила и вина, ставились на огонь глиняные горшки с чанахи, помощник поворачивал вертела с ягнятами, вдыхая пряный запах чахохбили и других яств, готовых к подаче наверх. В огонь очага летели все новые вороха сухих веток, багровые блики скользили по сосредоточенным лицам слуг, без устали разливавших вино по тунгам и втаскивающих на верхнюю площадку лестницы упругие тики — бурдючки.
Необычное оживление царило и в верхних помещениях Мозаичного дворца. Слуги взбивали мутаки, потом мчались с кувшинами в погреб и обратно и никак не могли понять, какое же вино угодно господину Папуна — белое, как туман, или красное, как закат, терпкое, как поцелуй красавицы, или нежное, как весенняя синева.
Дареджан торжествовала: «Бога вспомнили, и он вспомнил. Колокольный звон принес радость».
Ворота распахнул сам Димитрий. «Барсы» встретили Эракле рукоплесканиями и песней:
Счастлив будь тот, кто встречен
Дружбы дружной дружиной!
Блеском солнца отмечен
Братства круг нерушимый!
С трудом вызволив растроганного Эракле из цепких рук «барсов», Саакадзе повел друга в «комнату еды». И как ни протестовал Эракле, его все же усадили на почетное место. В глазах фанариота отражались застенчивость и признательность, и он смущенно повторял:
— Наконец сбылась моя мечта, и я нашел то, к чему стремился всю жизнь: семью! О боги, какую семью!
Смотря на сияющие лица, Вардан терялся в догадках: «Что произошло? Слава защитнице, видно, радостное!» И еще: «Я давно мог оставить Константинополь, но Моурави не отпускает меня, намекая на какое-то дело, которое вот-вот я возглавлю. Товар же мой не портящийся, и я, Вардан, в убытке не останусь. Так успокаивает меня Моурави. А я так рассуждаю: тот не купец, кто нетерпелив, — и поэтому покорно жду, как парус — ветра. Но сетовать, слава святому Саркису, нечего, госпожа Русудан часто удостаивает приглашением к скатерти, нередко „барсы“ обильно угощают, а Моурави жалует разговором. Но почему удерживает, так ни разу и не открыл».
И вот сейчас Вардан не сомневался, что такой радостный пир в будний день устроен недаром. Пытался он выведать что-либо у «барсов», но они лишь отшучивались, доказывая, что настоящий купец сам должен догадаться, почему доброжелательный Моурави задержал его в турецком раю.
— Задержал — мало, — сочувствовал Ростом, — но еще уверяет, что это выгодно Мудрому Вардану.
— А на деле выходит, выгодно нам одним, — умышленно сокрушался Элизбар. — Вот, Вардан, и отгадай, почему так долго замечательную Нуцу не видишь?
— Может, бог решил проявить справедливость и отмерил Моурави тысячу аршин удачи в беседе с султаном?
— О-о, дорогой Вардан! Ты почти угадал, — посмеивался Дато. — Удача пришла, но здесь не аршин нужен, а весы.
Пировали долго, но Вардан так и не смог понять причину веселья, ибо приобретение оружия держалось в большой тайне. И шепнуть купцу об этом решили к концу пира.
Никто из Афендули, по желанию Эракле, не был приглашен на пир: какая же тайна, если в нее проникнут болтливые женщины? Вот почему всех несказанно удивило, когда у ворот остановились крытые носилки и из них выпорхнула Арсана…
С некоторых пор Фатима настойчиво советовала Арсане быть в курсе всех дел дома Саакадзе.
— Что-то затевается, — шептала Фатима, зловеще позвякивая браслетами, — слух ходит, что твой дядя Эракле влюблен в ханым Хорешани. Может, все богатство ей оставит? О, что за жизнь без власти? А разве власть не дается богатством? — разжигала она воображение девушки. — Бедная ты, Арсана, ведь Моурав-бек зависит от монет султана, значит, и Автандил ничем не богат, их поместья в Картли забрал царь. О Арсана, Арсана! Открой шире твои прекрасные глаза! — вкрадчиво шептала Фатима. — Следи зорко за тем, что происходит в доме Саакадзе, где Эракле стал бывать до неприличия часто. Выспрашивай, Арсана, у своего возлюбленного, о чем говорят Моурави и его приближенные, по какому случаю пируют, по какой причине печалятся, выспрашивай и говори мне, а я щедро наделю тебя советами, приносящими пользу и счастье. Моя нежность к тебе, прекрасная из прекрасных Арсана, простирается до седьмого неба. Я помогу тебе стать счастливой, властной и всепокоряющей.
Арсана жаждала счастья, власти и богатства!..
Рассказав жене о выгодной продаже им оружия, Хозрев просил совета, как получить его обратно, ибо раз поместье их, на что имеется запродажная запись, незачем рисковать. Капудан-паша может выдать: ведь вместо трехсот ливров он дал ему двести и вместо пяти коней — одного и старую фелюгу. И потом, нехорошо греку иметь оружие. Ай-яй, как нехорошо! Да охранит аллах всех правоверных от гнева султана! Оружие должно быть возвращено!
Преподнесенное ей везиром бесценное ожерелье несколько смягчило Фатиму, и она заявила, что оружие будет возвращено, но не силой, а хитростью.
И вот Арсане почти приказано было внезапно появиться у Саакадзе, когда туда отправится ее дядя, и выпытать, о чем у них тайная беседа. Необходимо пустить в ход все свои чары, ум, ловкость. Пусть любыми средствами раздобудет тот ключ, которым Фатима откроет замок счастья Арсаны.
Наконец настал день, когда Эракле особенно тщательно облачился в богатый наряд и направил носилки к Мозаичному дворцу.
Еще утром пришел Ибрагим и рассказал «барсам», что Рехиме накануне встретила у ханым Фатимы чем-то взволнованную Арсану, которая жаловалась, что на пир к Саакадзе, кроме Эракле, никто не приглашен. И Фатима шептала: «Все равно ты должна быть там, может, против тебя заговор…».
Тщетно упрашивала Арсана сестру отправиться с нею к Саакадзе. О, она лишь взглянет в божественное лицо возлюбленного и тотчас вернется. Елена отказалась. Со времени знакомства с домом Саакадзе она стала чувствовать себя грузинской княгиней, подражая и Русудан и Хорешани. Она стала рваться в Грузию, где всесильный князь Шадиман пусть временно удалился от управления царством, но с новым «богоравным» возвратится к власти и создаст ей, Елене, настоящую жизнь. Она рвалась в Грузию, ибо к этому побуждал ее дядя Эракле. Он даже тайком от всех подарил ей ларец с драгоценными украшениями, дабы блистать ей при дворе. Нет, она не поедет в дом Моурави, поскольку их не пригласили обычно приветливые Русудан и Хорешани. Значит, так надо. Возможно, решают, каким способом отправить сыновей Шадимана с домочадцами в поместье Марабду; возможно, другое решают…
Осыпав Елену насмешками, Арсана обратилась к матери, но старая гречанка слишком боялась Эракле, чтобы ослушаться. Вспылив, Арсана топнула ножкой, приказала подать крытые носилки и с двумя слугами отправилась в Мозаичный дворец.
На недоуменный взгляд Эракле она весело ответила, что слуги не поняли ее и остановились не у дома подруги, а у дома Моурави, и она не смогла противиться соблазну. Но если она лишняя, то сейчас же покинет дворец.
Русудан молчала, но Хорешани, взглянув на побелевшего Автандила, обняла ее и сказала, что красота никогда и нигде не бывает лишней. Это, по-видимому, хорошо осознали «барсы», уже поспешившие наполнить чаши, чтобы выпить терпкое вино за сладкие уста.
Поймав взгляд Хорешани, первым поднялся Ростом.
Так Вардан и сегодня не узнал, по какой причине задан пир.
В зимний киоск, уставленный фаянсовыми кувшинами, в которых благоухали розы, Автандил привел возлюбленную. Она встряхнула серьгами, вскинула гибкие руки, налитые розовым огнем. Сразу стало жарко. Автандил слегка расстегнул ворот. Да, да, он уже просил, и мать обещала выслушать его завтра. — Почему не сегодня? — Сегодня мужской разговор. — Какой? — А разве Арсана забыла, что скоро рождение султана? Советуются, какой подарок возвеселит «повелителя вселенной». — Почему женщин не пригласили? — Боялись разглашения тайны раньше срока: ведь прекрасная Арсана дружна с ханым Фатимой. Нет! Даже владычице сердца его не может он сказать о том, что решили преподнести, ибо поклялся молчать.
Арсана надула пунцовые губы, повелительно сказала:
— Кто по-настоящему любит, тот нарушает не только такую клятву.
— Кто нарушает клятву, — любовно глядя на красавицу, сказал Автандил, — тот не витязь, а созданная раем не может любить нарушителя чести.
Арсана нежно прижалась к витязю. Киоск покачнулся, в глазах Автандила заплясали фаянсовые кувшины, к сердцу подступила сладостная волна. Он выхватил из кувшинов розы и закидал возлюбленную, жадными губами припав к источающей аромат шее. Она извивалась гибким телом, то привлекая его, то отталкивая, теребя его шелковистые волосы и целуя их.
— О Арсана моя!! Ты виденье рая на земле! Ты алтарь муки! Ты соткана из пряжи огня.
— О мой Автандил! Запах волос твоих слаще меда! Губы — блаженство сна!
Уста прильнули к устам. Потолок киоска рухнул куда-то вниз. В воздухе замелькали тысячи красных точек, и в них растворились воля, мысли. И сквозь какой-то вихрь донесся страстный, умоляющий шепот:
— Докажи, что любишь! Докажи!.. Нет, нет, сейчас!.. Скажи только, почему пируете?! Поклянись на кресте! — Опьянение не помешало Арсане вынуть крест, висевший на нитке жемчуга. — Поклянись, что говоришь правду! Разве я не твоя? — Она еще сильнее прижалась к его устам, но продолжала держать у его глаз крестик. И после долгого, как вечность, поцелуя: — Теперь говори! Или я убегу…
Автандил силился овладеть собой: «О чем она? Люблю? Но почему не помню, где я? Почему не спешу поделиться с возлюбленной радостью? Как смею томить прекрасную?»
— Докажи, что любишь! О море жизни моей, скажи!
— Хорошо, скажу…
И… Автандил очнулся. Удивленно оглядел киоск. Белые розы вздрагивали, словно от прохлады. Солнце смотрела в окно холодно, недружелюбно. И холодом веяло от потемневших глаз Арсаны. Помрачнел и Автандил: «Что со мною? Кажется, я пережил страшную пытку? Испытание любовью! Почему назойливо блестит крестик? Что это? Неужели я чуть не выдал тайну, доверенную мне? Неужели подобная слабость воли называется любовью? Кто она, искусительница? О святой Евстафий, что осмелился я подумать о любимой! Тогда почему пытала?.. Любопытство, и ничего больше? Нет, не таков сын Георгия Саакадзе, чтобы даже беспредельно любимой выдавать тайны». И он внезапно спросил:
— Тебя подослала ханым Фатима?
Смутившись, Арсана не могла найти слов, потом рассердилась:
— Святая Мария! Что, по-твоему, я у ней на посылках?!
— Избегай, моя Арсана, хитрости, она убивает любовь. Ты видела сегодня ханым Фатиму.
Арсана беспечно смеялась, но брови ее слились в одну черную стрелу.
— А кто проворковал тебе об этом?
— Случайный голубь. — И подумал: «Эта мерзкая владычица Хозрева может запутать ангелу подобную Арсану. Надо предупредить отца и… скорее назвать возлюбленную своей. Тогда я буду вправе оберегать ее».
— Радость моих дней, — прервал он затянувшееся молчание, — доверь мне свои мысли, если доверила сердце.
— Ты любишь меня, Автандил мой прекрасный?
— Не спрашивай о том, что давно знаешь.
— Тогда скажи… правду.
— Опять о подарке? — Автандил пожал плечами: «Почему так усердно допытывается?» — Правда, дорогая, — беспечно проговорил он, — почти придумали, что преподнести. Знаешь, как страшно не угодить властелину.
— Я не о том! — Арсана капризно скривила губы. — Хорешани очень любит своего Дато?
Автандил невольно насторожился: «А это что значит?»
— Госпожа Хорешани будет вечно любить азнаура Дато. Но почему тебя волнует это?
— Так… она слишком ласкова с моим дядей.
Автандил вскочил, охваченный гневом. Он привычно стал искать на поясе оружие. Арсана насмешливо смотрела куда-то вдаль…
— Никогда, слышишь, Арсана, никогда не произноси имя неповторимой Хорешани без предельного уважения!
— Иначе ты меня убьешь? — Она вызывающе звякнула браслетами. — Ха-ха-ха… А знаешь, я ничего не боюсь…
— Странный у нас сегодня разговор. — Автандил внимательно разглядывал линии своей ладони. — Не слишком ли странный?
— Ты прав, блеск моего солнца. Давай лучше грезить о любви.
Арсана обняла его за шею и соблазнительно прижимала свою щеку к его щеке. Автандил тихонько отстранил ее.
— Пока не признаешься, кто намерен очернить чистую, как слеза богоматери, Хорешани, не смогу предаваться радостям.
В его твердых словах звучал приговор. Не на шутку испугавшись, Арсана начала уверять, что просто сболтнула вздор, но, чем больше уверяла, тем больше путалась и не заметила, как дважды произнесла имя Фатимы… И вдруг оборвала разговор и прикусила губу. Автандил сидел рядом, но был далеко от нее, бледный, холодный. «О боже, как я ошиблась! — сокрушалась Арсана. — Это настоящий муж, а не безвольное дитя, каким я считала его». И страх потерять Автандила охватил все ее существо:
— Нет! Нет, мой возлюбленный, не отталкивай меня. Я погибну, клянусь, погибну! Только ты разбудил во мне любовь, только тебя лелею я в своих мыслях, желаниях! Без тебя меня ждет гибель! Я это знаю, предчувствую! Защити меня, мой… мой неповторимый.
И Арсана, обвив его руками, вложила в долгий поцелуй страсть и мольбу, точно от него ища у него же защиту.
Сразу почувствовав в ее порыве искренность, Автандил прижал девушку к своей могучей груди. И долго, долго скрывал киоск из роз волнение двух, унесшихся в мир сновидений.
Проницательному Эракле Афендули сразу пришелся по душе Вардан Мудрый. Вот почему он на следующий после пира день так тепло принял купца. Лишь одно показалось загадочным Вардану: Эракле говорил с ним только по-персидски. За полуденной трапезой Эракле весело объявил женщинам, что из дальних стран прибыл этот купец и предлагает им тонкий узорчатый шелк и другие изделия, хоть не очень ценные, но красивые. Если женщины пожелают, он пригонит сюда завтра верблюда.
Женщины хором просили не запаздывать и сожалели, что Магдана, уже три дня гостившая у Хорешани, не сможет выбрать себе украшения.
— Тогда я должен сговориться о цене.
Эракле начал по-турецки, чтобы и женщинам было понятно, нудно высчитывать, сколько он может заплатить за аршин ткани, сколько нужно каждой на наряд, сколько посеребренных запястий и сколько позолоченных браслетов.
Сначала Вардан удивился: ни позолоченных, ни посеребренных изделий он не привез сюда из Картли, его товар — тонкий сафьян, чеканные пояса, чаши, отделанные ажурным серебром, и тонкие украшения из чистого золота, пленяющие женщин. Он уже об этом хотел сказать вслух, но, взглянув на зевающих покупательниц, понимающе принялся еще скучнее объяснять, что позолоченное кольцо гораздо практичнее золотого.
Эракле в свою очередь принялся тоскливо доказывать обратное. Но Вардан не уступал и монотонно клялся рогами быка и копытом ослицы…
Первой сбежала невестка, сославшись на головную боль.
После бесконечного пояснения Вардана, как делают в его стране хлебные лепешки, исчезла Елена. Затем незаметно удалились Заза и Ило. Когда же Эракле затянул молитву, слышанную будто бы им в стране папуасов, выскользнул из комнаты его брат Иоанн, удрученный новым способом вести торг, от которого даже пустынник, покупающий лаваш, сбежит.
Не желая отстать, Вардан с жаром стал убеждать, что это не молитва, а свадебное приветствие у синеголовых.
Не вытерпев, выбежала, наконец, и Арсана.
— Думал, не выживем, — добродушно сказал Эракле. — Теперь все валяются на тахтах и глотают порошки против тошноты. Хорошо, Магданы нет, она бы сразу догадалась. Крови отца в ней много. Пойдем в «комнату тайн». Это сейчас ни у кого не вызовет подозрения и за нами никто не будет следить, не до того всем.
Вардан счел нужным извиниться за неучтивость, но Эракле похвалил его за догадливость.
Хорошо, что круглая комната произвела на Вардана ошеломляющее впечатление, иначе он бы не в силах был понять то, что предложил ему Эракле.
— Восемь фелюг, нагруженных дорогим товаром? В Картли? — Вардан вытер затылок большим шелковым платком. — А где взять монеты на такое?.. Восемь фелюг! Весь телавский майдан вместе с купцами продать — и столько монет не выручишь.
— Пусть с твоего чела сойдет забота о монетах, ты их возьмешь у меня. Не удивляйся, дело общее…
И тут Эракле рассказал Вардану, что нужно между тюками с дорогим товаром перевезти мушкеты, пушки, ядра и пули в Тбилиси и там спрятать так, чтобы даже мышь не проникла в хранилище до возвращения Георгия Саакадзе в Картли. Необходимо закупить в достаточном количестве войлок и завернуть в него оружие. Тюки сверху надо заставить ящиками с перцем, корицей и другими пряностями. Фелюги будут заранее закуплены, войлок через потайную калитку перетащат сюда слуги, а товар можно открыто покупать — никто не удивится: на то и купец, чтоб торговать. Фелюги ночью подгонят к тайному причалу, на них раньше погрузят оружие. Потом Вардан с переодетыми в гамалыков верными Эракле слугами начнет грузить купленный товар.
— Все исполню, уважаемый господин, одно хочу знать: какую прибыль хочешь получить за твою доброту?
— Прибыль? Из вырученных за товар денег ты, Вардан Мудрый, отделишь себе за труды половину, а другую отдашь Георгию Саакадзе на ведение войны с врагами вашей родины. Почему умолк? Не согласен?
— От такого не только лишиться речи можно, но и умереть. Как с третьего персидского неба богатство валится! Хоть не в характере купца отказываться от прибыли, но прямо скажу: плохой ты купец, господин. Много даешь, согласился бы и на треть.
— Ну, раз продешевил, в другой раз умнее буду. Слово — как чайка: вылетит, не заманишь.
— Война против врагов и меня радует, возьму меньше.
— Раз я сказал — половину, значит, возьмешь, половину. Не больше и не меньше. Свои решения раньше обдумываю, потом высказываю. Ты, Вардан, плохой купец, другой бы выпросил обе половины за то, чтобы перевезти оружие и укрыть в тайнике, — риск большой, за это дом в три этажа не жаль отдать.
Бери и не смущайся, это твой честный заработок.
Вардан только развел руками:
— Тогда, господин Эракле, следует торопиться. Я сегодня найму сарай, куда начну складывать купленный товар. Замки тоже крепкие приобрету, людям не стоит слишком доверять.
— Хвала твоей осторожности, Вардан Мудрый. Да, людям не стоит слишком доверять. Но я направлю к тебе своих слуг, им можно поручить стеречь даже порог рая. День и ночь они будут сторожить посменно. А теперь получи, я уже приготовил.
Эракле нажал какой-то рычаг и, выждав, открыл дверь. Вошли четыре грека, переодетых гамалыками.
Приоткрыв незаметную дверцу, они вытащили четыре кожаных мешка с монетами и, втиснув их в простые мешки, взвалили себе на плечи.
Обалделый Вардан, вытирая со лба пот, пролепетал:
— Господин, такое со мною еще не случалось.
— Ничего, мой Вардан, ко всему надо привыкать, смысл жизни в вечном познании.
Все было обычно — та же сутолока на прилегающих к базару улицах, та же давка на мосту, те же вопли нищих, и едкая пыль, и зловонный запах гниющей рыбы, и аромат жареной баранины, щекочущий ноздри, и высохшие дервиши, кружащиеся и подпрыгивающие.
Все было обычно. Но Вардану не хватало воздуха, не хватало спокойствия. Из-под ног его, как коврик, будто выдернули землю, будто бросало его от борта к берегу на палубе фелюги в часы жесточайшей бури. И все это не от ужаса, а от веселья. Как одержимый дервиш, кружась и приплясывая, мчался он к Мозаичному дворцу. Но, может, он уже спешит на праздник в Мцхета? Не иначе, как так! Недаром, лаская взор, празднично разодетые в бархат и шелк грузинки бьют в дайра, плывут в лекури, и легкий ветерок развевает прозрачные лечаки. А вот несутся в пляске с боевыми выкриками воины. Говор, шум. «Как? Почему веселятся? Откуда ты, странник? Разве не знаешь — у стен Мцхетского храма празднуют победу Великого Моурави над Ираном, а заодно и над князьями». Рассуждая так, Вардан осознал источник восторга, его охватившего. Не кто иной, как он, купец, способствует святому делу, ибо оружие довезет и спрячет не далее, чем в пяти аршинах от изголовья. Вардан ликовал и сам восхитился своей щедростью, сунув нищенке мелкую монету, — пусть тоже радуется, ведь он идет не куда-нибудь, а в дом Георгия Саакадзе.
— Буйволиная ступня! — негодующе вскрикнул Матарс и отодвинул от себя сочный шашлык из молодого козлика. Такое с ним случилось в первый раз за долгие годы его жизни. Принять наслаждение за издевательство! Надо признать, что неудовольствие «барса» вызвал все же не подвыпивший повар, — напротив, он был слишком трезв, ибо полил печеные яблоки вином вместо меда.
Причиной всему был Стамбул, вместе со своими фонтанами и лужами, кипарисами и железными колами, минаретами и базарами, хрустальными светильниками и одичалыми псами, ибо он вместо того, чтобы провалиться от стыда сквозь землю или море, продолжал терпеть в своих стенах такого злодея, как ага Муртеза. Этот начальник невольников, страдавших на галерах, отказался даже за большой кисет с золотыми монетами устроить побег Вавиле Бурсаку. Правда, жестокий ага вздыхал и жадно поглядывал на кисет, предлагая другого раба, не одного — двух, но тут же клялся, что без повеления капудан-паши не смеет не только выдать силача казака, именно этого атамана, причинившего немало бед туркам, но и кормить его лучше, чем других, а это значит — почти совсем не кормить.
При таком признании Матарс так зарычал, что Муртеза отшатнулся от него. Конечно, ага мог и прикрикнуть и попросить удалиться опасного просителя, но… о, эта черная повязка на глазу! Машаллах, разве не с поля битвы «барс» вернулся с черной повязкой? И разве с этого часа он не обладает волшебным свойством платить несчастьем за оскорбления?
«Слава аллаху, только глаза не хватает, — суеверно поежился Муртеза, — а если бы еще руки или ноги?! Не заставило бы это меня, Муртезу, передать головорезу в целости корзину с едой и одеждой? Видит пророк, заставило бы. О, как несправедлива судьба! Она послала мне вместо уцелевшего — безглазого и вдобавок хитрейшего. Поэтому пришлось изъять в свою пользу лишь половину еды и даже оставить невольнику из трех одну рубаху и шаровары, ибо безглазый, пока не получил ответа от казака, не отдал обещанного кольца с бирюзой. Ответа! Шайтан свидетель, пустой ответ на пустой вопрос! Но безглазый через меня приказал казаку раньше надеть чистую рубаху и шаровары, потом отведать каплуна, лежащего на дне корзины, лаваш, развалившийся посередине, и виноградный сок из кувшина, стоявшего на самом верху. Потом велел сказать, что если корзина напомнит ему, атаману Вавиле, пороховницу, то возле „барсов“ и та пищаль, которой он любовался под Терками. Казак даже четверть песочных часов не подумал, неучтиво, подобно собаке, опорожнил полкувшина, потом схватив каплуна, тут же покончил с ним и стал искать другого, благоразумно вынутого моим слугой вместе с бараньей ляжкой и гусем. Затем казак выгреб пирог с сыром и проглотил не разжевывая. Еще подавится, машаллах, а кто отвечает за жизнь невольника? Пришлось опустить на затылок огромный кулак. У другого, может быть, и треснул бы хрящ, а этот, проклятый, лишь крякнул и изрек чисто по-турецки: „Передай: чую!“ Пес, гяур! Пырты! Что чует? Бич! А одноглазый, услыхав: „чую!“, рассмеялся и подарил мне, о аллах, две пары!»
Не дарить монеты аге Муртезе, а двинуть его клинком хотелось Матарсу. Возвращаясь в Мозаичный дворец, он рычал:
— Ослиное копыто! Чтоб черт горло ему отлудил! Половину еды украл! Одежду!
— Если с луны не свалился, — пожал плечами Пануш, — чему удивляешься? В Стамбуле свой закон. Поблагодари, что лишь наполовину опустошил «пороховницу»! Эх, бедный наш весельчак Вавило! Но и в Картли свой закон: побратима вызволить необходимо.
— Еще бы! Жив не буду, если сам чашу с вином ему не поднесу.
Вернулись «барсы» домой мрачные, остервенелые.
— За нас должны говорить шашки! — выкрикнул Матарс, входя в «комнату еды» и шумно сбрасывая плащ.
Меркушка скользнул взглядом по лицам вошедших, подавил вздох и незаметно отодвинул чашу. Незаметно? Разве от «барсов» могло скрыться что-либо?
— Не печалься, друг. — Ради Меркушки говорили на понятном ему татарском языке. — Могу поклясться, Вавилу освободим! Наш Георгий даром слов не бросает!
Задумчиво крутил Саакадзе ус. «Обдумывает», — решил Дато и положил руку на плечо Меркушки:
— Э-э, друг, главное — атаман сыт теперь и знает: ты нашел нас, а брат для брата в черный день!
Меркушка встряхнул головой, приободрился и на просьбу «барсов» помнить, что вино вкусно холодное, а шашлык горячий, вновь пододвинул к себе чашу.
— В следующий раз применим воинскую хитрость: пошлем Вавиле жареного поросенка. Вот когда ничего из корзинки не потянут, — коран запрещает.
Под шутки «барсов» Отар счел нужным перевести на русский язык предложение Гиви. Совсем повеселев, Меркушка взялся за еду. «Барсы» вскинули наполненные роги, и песня, написанная Автандилом и Дато в честь встречи, дружно взлетела над скатертью:
Солнце! Золотая чаша!
Дружно молим об одном:
Оцени ты встречу нашу
На крутом пути земном.
Песней бурю перекроем!
Здесь орлу парить в кругу!
Воздадим хвалу героям!
Слава другу! Смерть врагу!
— Э-э, «барсы», песня песней, а вино вином! Выпьем!
— Выпьем!
Хлынь, вино, неукротимо!
Бурдюком хоть небо будь!
За судьбу! За побратима
Выпить море не забудь!
Подадим друг другу руки,
Если друга друг сыскал,
Не сильнее власть разлуки,
Чем союз степей и скал!
— Выпьем за удачу! — осушил рог озабоченный Георгий. — Воскресенье не за горой, Кантакузин тоже. Так вот, Ростом и Элизбар, отправляйтесь к Эракле и напомните о моем желании лицезреть у него в воскресенье епископа с блаженной братией.
— О-о, Георгий, если я не забыл, нас к полуденной еде пригласил Эракле, а ведь всем известно: когда Папуна пьет, он не любит, чтобы беседой с чернорясниками портили вкус вина.
— Ничего, Дато, для такого дела можно и уксус выпить. Уже не раз говорили: настоящие дела требуют настоящего мужества. Все должны перенести, даже врага вином поить, даже черту хвост гладить.
— Хорошо, Георгий, епископ тебя не слышит, иначе дело Вавилы треснутого кувшина не стоило бы.
— Не беспокойся, Дато, и я у епископа готов благословение получить.
— Как так? — недоумевал Гиви. — А черт?
— А что черт?
— Может обидеться, вот что! Одной рукой хвост хочешь гладить, другой крест к губам тянуть. Черт такое не любит, может хвост поджать, тогда что гладить?
— Найдется! — под общий смех изрек Дато. — Клянусь, найдется!
— Для тебя не найдется, черт не женщина!
Димитрий заерзал на мутаке, но Гиви, озлившись, сказал еще кое-что на ухо своему предприимчивому попутчику во всех странствиях.
— Ишак! Полтора хвоста тебе на закуску. Не видишь, госпожи отвернулись?
— Вижу, но это от твоего длинного сука, который ты почему-то зовешь носом. Крепкое спасибо скажи анчисхатской божьей матери, что не турком родился, ибо такое излишне растянутое украшение правоверные считают даром шайтана. Ведь нос мешает при молитве распластать лицо на плитах мечети.
— О-о, носитель веселья, — задыхался Папуна, — прикрой свой сосуд, который люди почему-то называют ртом, иначе рискуешь выплеснуть весь запас своего ума, тогда чем станешь радовать женщин? Лицом?
«Барсы» так тряслись от хохота, что Георгий счел уместным избавить смущенных женщин от слишком мужского веселья и предложил кальяны и кофе в ковровой комнате. Все, как по команде, поднялись и, едва сдерживая вновь нахлынувший хохот, низко поклонились женщинам и кубарем вылетели из «комнаты еды», подхватив недоумевающего Меркушку. Дато успел на лету дать Гиви здоровый подзатыльник.
Саакадзе не последовал за друзьями, он незаметно пробрался в свое «орлиное гнездо». Необходимо подготовиться к встрече. Конечно, не с чертом, который, взирая на людей, давно хвост поджал, и не с епископом, мало чем напоминающим серафима. Духовенство лишь для отвода лазутчиков везира Хозрева. Встречу с Фомой Кантакузином Эракле наконец устроил. Освобождение Вавилы дело не столь уж трудное для влиятельного грека-турка, оно лишь предлог для большой беседы с ним. Пора, пора узнать, с чем вернулся из Руси посол султана и чем сейчас дышит султан — розами или порохом.
Георгий прислушался к отдаленному гулу. «Барсы» веселятся! Очень кстати. Он многое скрывал от друзей, оберегая их душевный мир, и радовался каждому всплеску веселья, посещавшему их все реже. Распластав карту Анатолии, он задумался. Что озадачивает его сейчас? Больше чем странное поведение султана Мурада, по счету Четвертого. Почти накануне выступления против его кровного врага, шаха Аббаса, он внезапно прекратил необходимые встречи с Моурав-беком. Султан доверяет ловкачу Кантакузину. Значит, посол многое может знать. Но скажет ли? Какой посол будет откровенен, да еще с незнакомцем? Тот, который хоть на короткий срок забудет, что пять есть пять… Но кто-то из пашей в пятницу шептал, что переговоры с послами Московского царства идут туго. Выходит, русийцы много требуют…
Запоздал Саакадзе умышленно, и расчет его оказался верным. Кантакузин, довольно равнодушно отнесшийся к встрече с грузинским полководцем, стал уже проявлять нетерпение, сначала неуловимое, потом явное.
Епископ заметил, как нахмурил он брови и теребил парчовой туфлей бахрому ковра.
Прошло еще полчаса, и Эракле забеспокоился: «Уж не приключилось, не допусти бог, что-либо в доме всегда точного Моурави? Не послать ли гонца?»
И тут как раз слуга доложил о приезде долгожданного гостя. С ним — военачальники.
Эракле обрадованно поспешил навстречу, а Кантакузин с досадой отметил, что рука его зачем-то поправила склады кафтана, и так хорошо на нем сидевшего.
Войдя, Саакадзе почтительно склонился перед епископом, и, пока тот благословлял богоугодного мужа, Гиви, вздохнув, шепнул:
— Сейчас как раз время черту поджать хвост.
Гася улыбки, «барсы» смиренно подходили к осенявшему их крестом епископу.
— Прости, друг! — здороваясь, говорил Саакадзе. — Уже оседланные кони стояли у ворот, как внезапно прискакал гонец от Осман-паши с приглашением на завтрашний пир. Пришлось угостить гонца — всем известна гордость второго везира — и подобрать ему небольшой подарок. Не люблю опаздывать ни на поле битвы, ни на зов друга.
Сказав правду, Саакадзе скрыл одно: то, что просил еще вчера Осман-пашу именно в этот час прислать гонца за ответом. Таким ходом и началась игра Саакадзе с Фомой Кантакузином, хитрейшим дипломатом Мурада IV.
После взаимных, несколько выспренних, приветствий Эракле просил гостей отдать дань скромной трапезе, которая, впрочем, напоминала лукуллов пир.
Благословив яства, епископ первый опустился в кресло. Эракле поднял полную чашу, пожелал сто лет счастливой жизни застольникам и затем просил Папуна выполнить обычай Грузии и принять звание тамады, дабы удивить отцов церкови и мудрого мужа Фому Кантакузина богатством слов, отражающих благородство чувств.
Раньше Папуна наотрез отказывался, он даже утверждал, что Дато давно отбил у него славу лучшего начальника стола, но сейчас, заметив знак Саакадзе, тотчас согласился.
Папуна зорким взглядом обвел сосуды с вином, как бы подсчитывая наличие боевых средств, и властно поднял руку. Водворилось молчание.
— Знайте, еще не ведающие, — торжественно начал Папуна на чистом турецком языке, — что тамада за скатертью все равно, что полководец на поле брани. У нас в обычае отдавать дань вину под песни и пожелания. Пусть покорность станет уделом воинов вина, иначе… что иначе? Опорожнят по две чаши.
— Прямо скажу: как родился, покорность от меня в испуге на полторы агаджи отскочила. Сразу наливай две чаши!
Тут и остальные «барсы» наперебой стали клясться, что и они, подобно Димитрию, напугали покорность и она сама трясется от страха при виде их.
За здоровье Эракле «барсы» выпили сразу по две чаши. И за епископа повторили с большой охотой.
Тогда Папуна схватил кувшин, прижал к сердцу и с испугом заявил, что сто братьев, увидев сто кувшинов, удивились: «Очень много!». Поэтому он намерен наказывать иначе: непослушным будет выдаваться ровно полчаши. На это «барсы» ответили дружным ревом возмущения:
— Как, меня хотят лишить отрады жизни? — сверкал одним глазом Матарс.
— Почему только тебя?
— Не сдадимся! Нет моего согласия умереть от жажды!
— Чанчала такому тамаде!
— Полтора хвоста ему на язык!
Как Фома ни прикидывался равнодушным, но мнимый испуг «барсов» развеселил его, и, рассмеявшись, он предложил «барсам» поручить ему переговоры с неумолимым виночерпием, обещая использовать свой дипломатический опыт. Для начала он предлагает выпить две чаши за султана.
— Э-э, уважаемый, не скачи впереди своего коня! — повелительно сказал Папуна. — Это мое право — предлагать и отвергать! Аба, «барсы», покажите свою удаль! Три чаши за наместника аллаха, Мурада Четвертого, султана из султанов!
— Ваша! Ваша сеятелю радости! Султану славных султанов! Не он ли распахнул перед ними золотые ворота светлой надежды? Не нас ли облагодетельствовал наместник седьмого неба? Тысячу лет жизни «падишаху вселенной»! Ваша! Ваша!
«Барсы» восторженно кричали, вскочили и стоя залпом осушили по три чаши, запев «Мравалжамиер» — застольную.
Встал и Саакадзе, выпил третью чашу, поцеловал ее и шумно поставил на поднос. Фома с нарастающим удовольствием слушал горячих грузин: «Непременно расскажу султану о рвении удальцов».
— Я тебе, дипломат, как тамада еще такое скажу: благоговей перед властелином, но не жалей и для себя вина, ибо сказано: служба царям подобна морскому путешествию — и прибыльна и опасна.
— Не сказал ли, дорогой Папуна, твой мудрец, — усмехнулся Моурави, — что сокровища ищут в морских глубинах, а спасение — на берегах?
Кантакузин пристально посмотрел на Саакадзе и с расстановкой проговорил:
— Можно спастись и в кипучем океане, для этого следует уподобиться эфедрам. Вероятно, никто из застольников не знает, что такое эфедр?
— Могу, уважаемый посол, помочь тебе просветить несведущих гостей дорогого Эракле, — предложил Саакадзе.
— А что это? Дерево или осел? — заинтересовался Гиви.
— Мои «барсы», эфедр — это подсаживающий. В минувшие века в Греции во всех состязаниях двоих на силу и ловкость участвовал третий, носивший звание эфедра. Он выжидал поражения одного и вступал в бой с победителем и почти всегда превращал выдохнувшегося победителя в недышащего побежденного.
— О уважаемый Моурав-бек, откуда ты знаешь наш древний обычай?
— Господин мой Фома Кантакузин, кто хочет быть достойным звания полководца, должен знать обычаи тех, с кем намерен дружить и с кем должен враждовать. В моем деле на Базалетском озере сам царь Теймураз уподобился эфедру… Так вот, я хорошо знаю, что такое подсаживающий…
— А раз знаешь, Моурав-бек, надейся не столько на победы своего меча, сколько на ловкость своего ума. — Глаза Кантакузина стали походить на две щелочки. — Непобедимого может превратить в побежденного не только царь, но даже ничтожный хитрец и завистник. — Он слегка подался вперед и как бы застыл с обворожительной улыбкой.
— Как понять, — запротестовал Папуна, стуча рогом по кувшину, — что такая щедрая приправа к яствам не запивается вином?
Под звон чаши смеха Саакадзе обдумывал: «Что это, предупреждение друга или угроза врага? Следует удвоить с ним осторожность».
А Папуна, незаметно косясь на Саакадзе, продолжал, по выражению Дато, раздувать меха веселья:
— Э-э, друзья, пейте без устали! Пока не поздно! Аба, Дато, твое слово!
Взяв чонгури, Дато запел:
Все преходяще на свете!
Сладость мгновение и горечь,
Зной аравийский и ветер,
Шум человеческих сборищ,
Злая печаль одиноких,
Нега безумства влюбленных,
Огненный блеск чернооких.
Страстью любви опаленных.
— Выпьем! Выпьем за красавиц!
Под звон чаш Дато продолжал:
Пляска красавицы гибкой,
Влага в глубинах колодца,
Стих, и крылатый и зыбкий,
Слава меча полководца.
Путь в никуда быстролетный,
Отдых в оазисе мира,
Нищего стон заболотный,
Золото счастья эмира.
Правду открыло нам зелье,
Вымыслом кто не пленится?
Пейте! Ловите веселья
Неуловимую птицу!
— Пьем! От нас не улетит!
— Такое напоминание справедливо запить тунгой вина.
— Наконец изворотливый Дато один раз истину изрек!
— Э-э, Гиви! Когда помудрел? Если — завтра, то вспомни изречение Папуна: «Лучше иметь умного врага, чем глупого друга».
Гиви вскочил, ища оружие, выхватил из-за пояса кривой нож, вонзил в яблоко, увенчивающее пирамиду фруктов, и преподнес его опешившему Дато.
— Закуси, дорогой, а если не хочешь, то вспомни изречение Папуна: «Голодная собака даже хозяина укусит».
Внезапно Гиви остыл, ибо от хохота «барсов» звенела посуда. Смеялись, к удовольствию Саакадзе, и Кантакузин, и духовенство, деликатно улыбался Эракле.
«Вот, — думал Саакадзе, — я на Папуна надеялся, а совсем неожиданно бесхитростный Гиви продолбил слоновую кожу султанского умника».
Папуна, опорожнив глубокую вазу, наполнил ее вином до краев и приказал Гиви смочить язык, ибо гнездо неуловимой птицы веселья на фарфоровом дне.
Но Гиви, залпом осушив вазу, шепнул по-грузински, что на дне он обнаружил лишь фарфоровый кукиш, и громко на ломаном греческом возвестил, что он клянется выпить снова этот маленький сосуд за патриарха вселенского Кирилла Лукариса.
Виночерпий от изумления чуть не выронил кувшин. Епископ одобрил кивком головы. А Кантакузин побожился, что даже на Руси не видел такого выпивалу.
Упоминание о Русии навело Саакадзе на расспросы, но Кантакузин будто не понимал. Тогда Саакадзе решил изменить тактику:
— Говорят, в Русии есть изречение: «Пей, да дело разумей!». Да, о многом приходится задумываться.
— Мой друг и брат Георгий, зачем задумываться тому, кому покровительствует Ариадна. В твою десницу вложила она путеводную нить, и ты не станешь жертвой лабиринта лжи и коварства.
— Мой господин Эракле, коварства следует устрашаться не в самом лабиринте, а когда выходишь из него. — И вновь обворожительная улыбка заиграла на губах Кантакузина.
— Остродумающий Фома, не значат ли твои слова, что весь мир состоит из лабиринта и выхода из него нет?
— Не совсем так, мой сострадательный Эракле. Нет положения, из которого нельзя было бы выйти, нужно только знать, в какую дверь угодить.
— Кажется, господин дипломат, твою мысль предвосхитил Саади: «Хотя горести и предопределены судьбой, но следует обходить двери, откуда они выходят».
— И ты, Моурави, обходишь?
— Нет, я врываюсь в такую дверь.
— Как обреченный?
— Как буря!
Кантакузин просиял… или хотел казаться довольным. Он предложил выпить две чаши за Непобедимого.
«Лед сломан, — решил Саакадзе, — теперь надо уподобиться кузнецу и ковать, пока горячо».
— Уважаемый Фома Кантакузин, самое ценное на земле — человек. О нем забота церкови и цесарей. Несомненно, отцы святой веры это подтвердят.
— Блажен тот муж, — протянул довольный епископ, — кто в защиту человека обнажает меч свой.
— В защиту? — засмеялся Папуна. — Ты, отец епископ, о человеке не беспокойся, он всегда сам найдет, чем другого убить.
Над этим стоило поразмыслить или во вкусе века посмеяться. Но епископ счел нужным напомнить заповедь: «Не убий». Тогда Папуна счел нужным напомнить о гласе вопиющего в пустыне. Может, спор и затянулся бы, но Матарс вдруг сжал кулаки:
— Самое мерзкое — пасть от руки палача! Вот на галере недавно надсмотрщик нож всадил в бедного пленника! А нашего побратима Вавилу Бурсака не истязают на катарге? Кто же защитит казака? Кто вызволит его из гроба?
— Как кто? — искренне поразился Гиви. — Церковь защитит! Назло черту!
— Гиви! Полтора граната тебе в рот! Не вмешивайся в темное дело.
— Только полтора?! А кто помог нам гнать персов?
— Персов? — заинтересовался Фома. — Не этот ли казак? А кто еще был с ним?
Одобряя своих «барсов», Саакадзе с нарочитой суровостью взглянул на Гиви и, словно вынужденный, рассказал о казаках, пришедших самовольно на помощь картлийцам, об отваге атамана Вавилы Бурсака и о большом влиянии его на воинственных казаков.
Кантакузин слушал внимательно и что-то обдумывал.
Угадывая желание Саакадзе, Эракле сейчас же после трапезы пригласил гостей в большой зал послушать его Ахилла, певца старинных песен Греции. Это он, Эракле, сам выучил своего любимца. Не успели отцы церкови и «барсы» удобно расположиться на мягких сиденьях, как слуги внесли на золоченых подносах редкие сладости, померанцы и мальвазию — «нектар богов». Разлив по маленьким чашкам черный кофе и наполнив стеклянные кубки благоуханным вином, они бесшумно удалились.
Ахилл бросил горящий взгляд на собравшихся, откинул рукава майнотской куртки, длинными пальцами коснулся струн кифары и запел грустно, вполголоса:
Моря Эгейского дочь,
Свет Ионийского моря,
Гнала ты некогда прочь
Тучи и бедствий и горя.
Греция! Всплеск красоты!
Горы! Морские дороги!
Выше твоей высоты
Жили лишь мудрые боги.
Славил тебя Аполлон,
Марса венчала награда,
Возле коринфских колонн
Пенился сок винограда.
Греция! Солнцем палим
Путь твой к величию духа…
Но обезлюдел Олимп,
Плачет над пеплом старуха.
Где твоей юности цвет?
Гордые лавры столетий?
Слышится только в ответ
Свист обжигающей плети.
Скрылся крылатый Пегас,
Выцвели звездные дали.
Эллинский факел погас,
Девы его отрыдали.
Слушали «барсы» и задумчиво проводили по усам. Песня скорбящей Греции отозвалась в их сердцах, и словно показался перед ними берег дальний, и доносился иной напев. А молодой Ахилл тряхнул головой, призывно ударил по струнам и полным голосом запел:
Эван! Эвоэ! Забудьте слезы!
Не надо песен печальных дев!
Пусть Вакх смеется, где зреют лозы.
Роскошный мех козла надев.
Пляши, гречанка, под звон кифары!
Ты не рабыня! Жив Геликон!
Твоих собратьев взоры яры!
За око — око! Вот наш закон!
Гоните стадо дней бесправных!
Неволя вольным, как ночь тесна!
Пусть красота венчает равных!
Эван! Эвоэ! Для нас весна!
Саакадзе украдкой взглянул на Кантакузина: ни единой складки на лбу, ни единого вздоха печали. По-прежнему спокоен султанский дипломат, точно не об его родине плачут струны, не из груди его приниженного отечества рвутся залитые кровью слова.
О многом еще пел молодой певец Ахилл…
А в смежной комнате Саакадзе и Кантакузин говорили тоже о многом. Косые лучи солнца, как сабли, перекрещивались в зеленоватом зеркале, напоминая о быстро ускользающем дне. Пора было переходить к решительному разговору.
— Не пришлось мне побывать в Русии, уважаемый Фома, и самому допытаться: почему царь московский так медлит с помощью моей родине в ее борьбе с Ираном. Видно, не может сейчас дружбу с Аббасом рушить.
— Тебе, Моурав-бек, бесспорно, стоило посетить единоверную державу. Зоркий глаз твой проник бы во многие тайны.
— Я лазутчиком никогда не бывал. И если бы хоть на миг полагал, что сумею добиться помощи, то с открытым сердцем посетил бы северное царство, но скорее не как единоверное, а как могущественное. Увы, результат всех наших посольств так незначителен, что на ум приходит: несвоевременно досаждать соседу просьбой одолжить кирпичи, когда у него самого крепость не достроена, а враги вот-вот нагрянут.
Верхняя губа у Кантакузина чуть оттопырилась, обнажив острый зуб, но глаза словно источали мед.
— Понял ли я тебя, Моурав-бек, так: крепость Стамбула давно достроена, и лишние кирпичи можно подобрать?
— Хоть в Стамбуле и найдутся лишние, даром все равно не отдадут. Выходит, надо в уплату предложить то, чего Стамбулу не хватает.
— Не просветишь ли меня, Непобедимый, чего не хватает?
— Мастеров — отстаивать построенное.
— Вот как? Значит, ты находишь, что у султана нет полководцев?
— Таких, какие нужны для борьбы со злейшим врагом султана, я подразумеваю Иран, — нет.
— И ты рискуешь вслух утверждать подобное?
— Не я, утверждает действительность. Ваши полководцы не могут с летучими казаками справиться, где же им бороться с таким мощным царством, как Иран?
— Скажи, Моурав-бек, смог бы ты укротить казаков?
— Зачем спрашивать меня — смог ли бы я сбить луну? Против казаков не пойду.
— Единоверцы?
— Нет, такое меня не остановило бы.
— А что останавливает тебя?
— Бесцельность. Они мне не мешают.
— Слова не из той песни! Ведь ты служишь султану? А они разбойничают у берегов Турции.
— Я не страж. Охранять берега — дело капудан-паши. Да и в Диване достаточно умников, чтобы придумать средство для успокоения казаков. Потом… — он хотел сказать, что сочувствует казакам, что тот, кто борется за свою свободу, ему брат, но не сказал, ибо Кантакузин тот же турок, лишь с крестом на шее.
— А кого еще должен успокоить Диван?
— Тебе известны их имена. Возьмем, к примеру, пашу Абаза. Прикинувшись преданным султану, он в удобный час захватил Эрзерум и объявил себя отложившимся от Турции. Не тайна, что ему помог шах Аббас, ибо такое выгодно Ирану. А что делал Диван? Посылал войско… скажем откровенно — без главы. Я не оговорился: там, где существуют продажные князья, ханы, паши, там трудно побеждать. Не потому ли тщетными оказались усилия пашей, посланных Диваном отбить Эрзерум?
— Не думаешь ли, Моурав-бек, что подобное одному тебе по силам?
— Думаю, ибо намерен первую победу одержать у стен Эрзерума. Вот почему меня удивляет медлительность советников Дивана.
— Не медлительность, а осторожность.
— Плохое средство для тушения пожара.
— Уж не приснился ли тебе в понедельник пылающий Сераль?
— Нет, приближение пожара я вижу наяву. Слишком хорошо я изучил шаха Аббаса, грозного и беспощадного покорителя стран. Слишком хорошо знаю его опытных полководцев: Караджугая, завоевавшего у османов немало земель, ловкого и стремительного Иса-хана, любящего войну и без труда нащупывающего слабое место врага, Али-хана, словно шутя наносящего смертельные удары; и еще удачливого во всех сражениях Эреб-хана, да и многих других. А что могут противопоставить советники Дивана такому сильному врагу? Лишь мудрый из мудрых султан Мурад Четвертый все видит, но… очевидно, он озабочен сейчас более важным. Может, Русия сегодня в пределах его мыслей. Или де Сези считает полезным назойливо осаждать первого везира Хозрев-пашу несбыточными мечтаниями?
Кантакузин выставил правое ухо, ловя, как сачком, слова собеседника, но скрывал озабоченность, отразившуюся на его лице. «Откуда у этого опасного полководца такая осведомленность? На Эракле не падает подозрение: ведь, за исключением богов, он ни за что не платит, а чтобы подкупить пашей, алчных и ненасытных, нужно сыпать золото окками. Кстати, откуда у де Сези столько золота? Неужели патриарх Кирилл прав: от Габсбургов? А возможно, двум господам служит».
Пытался Саакадзе выведать, с какими целями прибыли русийские послы, но Фома отделывался улыбкой и говорил о другом. Он даже спросил, когда в Картли поспевают яблоки. Недоумевающему Саакадзе дипломат напомнил, что в раю яблоки поспели не вовремя, этим воспользовался змей-искуситель и соблазнил невинную деву. Но с тех пор при виде искусителя осторожные настораживаются.
Потерпел неудачу Саакадзе и во вновь поднятом им разговоре о Диване, медлящем с подготовкой военных сил и с переброской войск на границу Ирана. Уж не объясняется ли опасная задержка прибытием послов Московского царства?
Фома Кантакузин вынул четки и стал протирать красный янтарь. Улыбка уже притаилась в уголках его тонких губ.
— Разве неведомо Моурав-беку: пока дела дипломатии не завершаются, они огласке не подлежат. — И застучал четками. — Скажи, Моурав-бек, не угнетает ли тебя чужая страна? Ведь сказано, что лучше, сидя у своего очага, есть лепешку, чем опоясаться золотым мечом и стоя прислуживать чужому.
— Увы, высокочтимый, когда-то мой друг, настоятель монастыря, отец Трифилий поучал: в дипломатии самый дешевый товар самолюбие. Сегодня можно прислуживать даже приверженцу сатаны, а завтра заставить весь ад прислуживать себе.
— Но это «завтра» может и не наступить?
— У тех, кто не задумается о послезавтра… Есть пути и перепутья, есть дороги и тропы. Необходимо направлять коня на верный путь, дабы с малой кровью достигнуть цели. «Завтра» похоже на дорогу надежды, «вчера» — на непреодолимую стену с надписью: «Возврата нет».
— Но есть невидимые западни, расставленные на завтра и послезавтра, из которых трудно вырваться. А иногда и невозможно.
— И ты, умнейший из умных, советуешь мне задуматься над твоими словами?
Кантакузин молчал. Потом он спросил: нет ли у Моурав-бека желания получить что-либо более доступное, чем сведения о творящемся в Серале и… даже в Диване.
Выслушав доводы Саакадзе в пользу освобождения Вавилы Бурсака, с тем чтобы с помощью атамана заполучить казачью конницу, Кантакузин согласился посодействовать в столь важном деле, но при одном условии: Вавило Бурсак должен поклясться на кресте, что увлечет за собою казаков с Дона на персидский рубеж и не за страх, а за совесть станет биться с войском шаха.
— Я могу поручиться, высокочтимый, что пока я буду завоевывать султану султанов земли персидского «льва», ни один казак с Дона, если отпустим Вавилу Бурсака, не нападет на турецкие берега. Значит, часть оттоманских сил в Анатолии не будет скована и военные действия будут развиваться стремительно. Если же выйдет так, как задумал, впоследствии можно привлечь на свою сторону буйных казаков Дона, как польский король привлек запорожцев.
Коснулись военных дел Польши.
Солнечные блики потухли. Темнела зеленая гладь зеркала, и в нем расплывались за низким столиком двое нащупывающих тропу в будущее.
Пообещав вскоре известить Саакадзе о мерах, которые предпримет он для освобождения казака, Кантакузин, приложив руку ко лбу и сердцу, скрылся.
Провожая его, Эракле клялся, что слова Георгия Саакадзе дороже жемчуга. Кантакузин, хитро прищурясь, ответил:
— Моурав-бек обведет вокруг своих усов не только таких белоснежных и возвышенных, как Эракле Афендули, но и таких изворотливых и расчетливых, как я.
Почти то же самое думал Саакадзе, войдя незаметно в большой зал. Устроившись на угловой скамье, он, казалось, весь ушел в слушание пения. «Все равно, — теребя кольца усов, размышлял он, — я выведу на чистый лед этого хитрого дипломата. То, что я должен знать, узнаю!»
Эракле тихо подошел к Саакадзе и, поймав испытующий взгляд друга, смущенно сказал:
— Как видно, Фома остался доволен тобою.
— Если ругал, то доволен, а если хвалил, то нет.
— Не ругал и не хвалил.
— Не знаю, как он меня, но я его понял хорошо: скользкий, как ящерица. Запомни, друг, он плохо кончит. Надо служить своей стране, тогда даже поражение может стать началом победы.
Навес белым крылом полуприкрывал окно, отбрасывая тень на садовую площадку. Курчавая собачонка лениво потянулась, выбралась на освещенную весной искрящуюся дорожку, зевнула и вновь погрузилась в блаженный сон.
На небе ни облачка. А на душе?
Мысли Русудан снова вернулись к Автандилу. Она догадывалась, о чем хочет говорить с ней сын.
"Что ответить ему? Почему холодно мое сердце к Арсане? У Георгия к ней большая неприязнь, но он молчит. Молчит и Хорешани. «А „барсы“ притворно ничего не замечают. Дареджан же украдкой вытирает слезы. О чем она? Даже неподросший Иорам сердито убегает, лишь только Арсана бабочкой впархивает в дом. Что сказать Автандилу? Как? Неужели я не знаю, что обязана сказать?»
Вошла старая прислужница, подбросила в камин сухие ветки и накинула шаль на плечи Русудан:
— Простудишься, госпожа. Еще солнце ничем не радует. Гонец от Магданы прибыл.
— Ко мне?
— Да, госпожа. Неделю гостила княжна, вчера уехала, а сегодня уже гонца шлет.
Русудан, сменив шаль на строгую мандили, вышла в комнату, где ждал ее старый грек.
— Высокочтимая госпожа, княжна Магдана, князья Ило и Заза ждут позволения приехать в твой дом.
— Почему спрашивают? Разве много раз не приезжали внезапно?
— Много раз, госпожа, в гости приезжали, а сегодня по важному делу.
— Передай, что сегодня воскресенье, пусть прибудут к полуденной трапезе. Скоро к обедне пойдут. А почему княгиня Елена не с ними?
— Так надо, госпожа.
Отпустив гонца, Русудан направилась в свои покои. Там крупными шагами Автандил пересекал цветочную комнату. «Совсем как отец!» — подумала Русудан, нежно поцеловав сына.
Долго слушала она взволнованную речь Автандила о страстной любви, о его желании скорей назвать Арсану своей женой, о счастье, которое принесет ему любимая, наконец мягко произнесла:
— Мой Автандил, мой любимый сын! Я ли не хочу твоего счастья? Но… скажи мне, что сильнее любви?
— Долг перед родиной, моя лучшая из матерей. Разве моя любовь помешает служению неповторимой Картли? Разве моему отцу мешает чувство к тебе, а не наоборот? Или Дато…
— Сын мой, кроме долга перед родиной, есть еще долг…
— Какой, моя мама?
— Не нарушать слова. Витязь, не сдерживающий слова, не витязь. Ты знаешь это.
— О моя лучшая из матерей! Когда и в чем я нарушил данное слово?
— Сейчас помышляешь нарушить.
— Мама!..
— Или ты в самом деле забыл слова, обращенные к имеретинской царевне Хварамзе? Не ты ли сказал: «Вернемся, я преклоню колено перед царем и буду умолять осчастливить меня, отдав мне в жены царевну». Я передала твои слова царице Тамаре и ее дочери, царевне Хварамзе… Какой речью я смою с себя позор?
Автандил словно окаменел. В пылу любви он совсем позабыл о царевне. «О пресвятая дева!» Плечи его опустились как бы под непосильной тяжестью. Морщась, как от раны, он поднял голову:
— Я без Арсаны жить не могу! Пусть царевна вернет слово. Придумай что-либо. Пойми меня, моя прекрасная мать!
— Жалею и люблю моего мальчика, поэтому продлеваю разговор. Если человека охватывает настоящая любовь, он может жертвовать всем, даже матерью, даже…
— О нет! нет! Что говоришь, моя…
— Даже отцом… друзьями, всем, что с детства было дороже жизни. Если по-настоящему любишь, должен пожертвовать! Оставайся с Арсаной здесь. В Картли ты не вернешься. Ни я, ни отец этого не допустим. Не допустят такое и все «барсы», ибо защищать мое имя их обязанность. Я для них мать!.. Нет, мой мальчик, я не осужу тебя, настоящая любовь сильнее всего остального. Без нее нет чудес, и потому чудесна она. И если ты в числе избранных ею ощутил ее неотразимые чары, нами всеми должен пожертвовать. А я… я благословлю тебя!..
— Да защитит меня анчисхатская пресвятая дева! О, что ты сказала, моя благородная мама? Как могла обо мне подумать так плохо? Я скорее сердце вырву из своей груди, чем ради любви пожертвую не только тобою и моим великим отцом, но даже верным Эрасти… О моя мама, зачем я ее встретил!..
Автандил припал к мутаке.
Прошел час, другой. Русудан тихо вышла, прикрыла дверь. Накинув строгую мандили, она пошла, сопровождаемая одним Отаром, в церковь — принести благодарность за то, что божья мать не допустила Автандила полюбить недостойную.
Автандил с трудом приподнял голову, на его груди поникла измятая красная роза. Он сжал лепестки, жадно вдохнул их аромат и швырнул в тлеющий камин.
Сколько времени прошло с часа расцвета его счастья до измятой розы любви? День? Два? А может, год он не выходил из покоев матери. Страшился семьи, страшился самого себя. Где-то тихо звенели струны чонгури. «Магдана оплакивает свою любовь… — догадался Автандил. — Я тоже всю жизнь буду оплакивать».
Бесшумно открылась дверь.
— Сын мой, прибыла Арсана. Настойчиво тебя зовет. Пойди, скажи ей слова утешения.
— О моя мама! Я… я не в силах! Помоги мне.
Молча посмотрела Русудан на сына:
— Хорошо, мой мальчик. Я помогу тебе узнать, так ли сильно любит тебя девушка чужой страны.
Теряя терпение, Арсана металась по «комнате приветствий». Она два дня напрасно прождала Автандила и, полная гнева и беспокойства, направила свои носилки к Мозаичному дворцу. Она тоже слышала звуки чонгури: «Почему Магдана так часто гостит здесь? Вот уехала в воскресенье и не вернулась…»
Вздрогнув, Арсана резко обернулась: на шелохнувшейся занавеске странно качалась бархатистая бабочка. Переступив порог, неподвижно стоял осунувшийся Автандил, бледный, потрясенный, на груди дрожала желтая роза.
Желтая роза! Роза разлуки!
Арсана поняла все. Ярость бросила ее вперед. Что-то блеснуло в полутьме. Пламя? Глаза?
Автандил отшатнулся. Перед ним изогнулась фурия с заостренным носом, с вытянутым подбородком. Она оскалила рот, а в уголках непристойно пенилась слюна. Игра ли это воображения или явь? Полная ненависти, она извергала проклятия, способные ужаснуть душу.
Автандил стоял неподвижно и мучительно думал; «Почему я видел в ней красоту? Хварамзе, царевна Имерети, неизмеримо прекраснее ее. Как можно так терять гордость? Разве пришла бы Хварамзе первая? Странно, в голове словно прибой шумит… Надо задушевно сказать… Но что это? Где ее рука, словно выточенная из слоновой кости? Откуда появилась эта цепкая лапа?»
Он почувствовал отвращение и подался к дверям. Шум усиливался, будто вихрь распахнул окно, и хлынули непокорные волны, сметая диваны, арабские столики, ковры. Очнулся! Из перевернутого кувшинчика струйкой сбегала вода.
Вне себя от ярости, Арсана, схватив кувшинчик, швырнула его в светильник. Осколки осыпали Автандила. Теперь он не мог уже скрыть презрение, искривившее его губы. Но Арсана ничего не замечала! Неистовствуя, она извивалась, взвизгивала, пытаясь дотянуться до горла Автандила.
Потрясенный гибелью своей возвышенной мечты, он, не помня себя, кинулся из комнаты. Он бежал, сам не зная куда… То ли по лестнице в сад, то ли мимо арки на парадный двор. Кажется, карабкался на стену, ломал ветви, оставляя на них клочки парчовой одежды.
Впоследствии, сколько ни старался воскресить прекрасный образ Арсаны, перед ним всегда возникала разъяренная волчица с оскаленной пастью…
Очнувшись вновь в покоях матери, Автандил упал перед нею на колени и зарыл лицо в шуршащий шелк.
— О моя мама! Лучшая из матерей! — мог только выговорить взволнованный Автандил.
Русудан нежно гладила шелковистые волосы сына:
— Не печалься, дитя. Настоящая любовь никогда не кончается, а принесенную ветром — ветром и унесет.
— Месть! Месть! — неистовствовала Арсана, подгоняя прислужников, почти бегом несших ее носилки.
На площадке у фонтана Ахмеда III ветер кренил верхушки кипарисов и платанов. И Арсане мерещилось, что, слетев с деревьев, как желтая птица, он подхватил носилки и устремил их ко дворцу Фатимы. Но она продолжала бранить испуганных прислужников за медлительность и завидовала молнии, мгновенной вспышкой пронзающей безмерное море.
Она страстно хотела стать этой смертоносной молнией, чтобы ослепительным мечом поразить неверное сердце. И в мыслях о мести не заметила, как очутилась перед Фатимой. Всплеснув руками, от чего зазвенели браслеты-змеи, разразилась криками:
— Месть! Месть! Придумай, повелительница моя, месть самую страшную! Кровавую! Огонь! Пепел!
Судорога пробежала по лицу Арсаны, к затаенной радости Фатимы. Усадив желанную гостью на мягкие подушки, Фатима внимательно выслушала Арсану, в злобе ломавшую пальцы.
— Чудовища! Палачи! Как посмели опозорить неповторимую красоту? — возмутилась Фатима, теребя золотую кисть подушки. — Как посмели унизить благородство проклятой желтой розой?! Месть! Месть! О шайтан, подскажи достойную злодеев месть! — И вдруг вкрадчивым голосом: — Только знай, Арсана, кто горит желанием отомстить, тот должен обладать терпением. Аллах видит, надо обдумать. Тут не один он виноват. До меня дошло, что твой дядя многому причина, он настроил Моурав-бека против тебя, он предостерег… Что смотришь так на меня?
— Не ошибаешься ли, моя бесценная Фатима? Отзывчивый Эракле так радовался предстоящей свадьбе.
— Радовался?! — Фатима рассмеялась. — Радовался на твоих глазах, а за глаза наговаривал этой гордячке Русудан, осмелившейся не ползать у моего порога. Видит аллах, «отзывчивый» сравнивал твой характер с характером удава: приманивает взглядом, потом душит.
— О-о-о! — вырвался стон из бурно вздымавшейся груди Арсаны.
Ей почудилось, что кто-то черным крылом провел по ее лицу.
Фатима не знала, что еще ей выдумать, какие изобрести нелепицы, чтобы еще больше разжечь ненависть в «глупой дочери фанариота». Во что бы то ни стало она хотела сделать Арсану не только своей сообщницей, но и исполнительницей задуманного. «Хозрев прав, — решила она, — богатство грека Афендули должно стать нашим богатством».
Почти о том же самом размышлял де Сези, но несколько по-иному: «Богатство грека должно исчезнуть, черт побери, как комета! Частично пусть даже в широких карманах иезуитов, угодников не столько бога, сколько дам. Пусть неизменно проявляют себя человеческие страсти, в грязи увязают души и из луж добываются бриллианты. Недопустимо лишь то, что расстраивает допустимое. Богатство, подкрепляющее опасность, идущую от Саакадзе, должно исчезнуть!»
Камышовым пером водил Георгий по вощеному листу, набрасывая укрепления Диарбекира, как себе он их представлял. Несколькими волнистыми линиями он изобразил Тигр, несущий войсковые плоты к Багдаду. Мечта полководца опережала действительность.
Внезапно он обернулся на возглас.
— Боги! Вот в каком орлином гнезде укрывается от назойливых гостей мой брат и господин!
— Еще никто и никогда так вовремя не жаловал, мой, богам подобный, Эракле! — И Георгий протянул руку навстречу гостю. — Вот сам себе надоедаю. Как найти для моего Эракле каменного бога, которого оставил Язон в моей стране.
— Не помню, какой мудрец поучал: «Друзья познаются в беде, а за пиршественным столом даже враги — друзья». Ты, наверно, знаешь, мой господин, что приветливой встрече я обязан каменному богу?
Георгий от души рассмеялся:
— Нет большей радости, чем беседа с умнейшим моим господином. О Эракле, должен сознаться, боги тут ни при чем, ни каменные, ни другие.
— Я так и думал, спеша к тебе с приятной вестью. Фома Кантакузин выполнил свое обещание: Вавило Бурсак в квартале Фанар.
— Мой неповторимый Эракле! Ты принес мне воистину благую весть. Если Кантакузин поспешил освободить атамана, то не только с тем, чтобы обрадовать моих «барсов», но и для более важной цели. Выходит, султан Мурад не оставил мысль о войне с шахом Аббасом и мои опасения преувеличены.
— Преувеличены, но… «старцы» поведали мне новое о Хозрев-везире и о де Сези. За последние недели они беспрестанно встречаются, тайно и явно, а если сатана зачастил к дьяволу, то жди двойного подвоха.
— Выходит, следует обострить зрение и удвоить осторожность?
— О Марс! Разве этого достаточно? Патриарха Кирилла осенила воистину счастливая мысль: разделить со мною воскресную трапезу. Я же отобрал дары храму и золотые шерифы для личных нужд патриарха. И… «старцев» не обойду.
— Должен ли я так понять: «старцы», обрадованные твоим вниманием, добудут подробные сведения о походе, вернее — о причинах его задержки!
— Дьявол и сатана разнятся лишь одеянием. Узнать о намерениях одного значит проникнуть в замыслы другого. А теперь, мой брат и господин, следует обрадовать «барсов». Хотя атаману и повелено не выходить за пределы церкви святого Феодора, но Фома согласился, что без беседы с тобою вряд ли казак полностью выполнит то, о чем вел ты разговор с Фомой.
Обняв друга, Георгий направился с ним в «зал встреч», где «барсы» то и дело гоняли Эрасти, Иорама, Бежана и даже Гиви наверх — разведать, зачем тайно проскользнул «носитель радостей» к Георгию.
Как за вновь расцветшую розу, как за встречу с возлюбленной, «барсы» осушали сейчас чаши за «огненный бой».
— Смерть Зурабу Эристави!
— Ваша! Ваша Картли!
— Да здравствует «огненный бой»!
Воинственные выкрики украшали воскресную трапезу. И было от чего заликовать. И так никого не боялись, а теперь… они обладают оружием, повторяющим гром.
— Да славится весенний вестник!
— Лишь бы добраться до Картли.
— Что, Автандил заснул или полтора часа любуется волшебным стеклом, подаренным щедрым Эракле? — Димитрий встал, он после гибели друга особенно привязался к Автандилу. — Пойду, полторы тунги вина ему в рот, разлучу его с собственным отражением.
— Не ходи, мой Димитрий… Он у меня, — прошептала Русудан.
«Барсы», словно по знаку, вскинули головы и сразу взялись за чаши. Выпили молча за… освобождение Автандила от чар безобразной ведьмы, принявшей образ красавицы Арсаны. Как раз в эту минуту раздался стук в ворота. Скрывая смущение, Дато отбросил со лба серебрившуюся прядь.
— Сыновья Шадимана приучились осаждать нашу крепость!
— Полторы ящерицы им на закуску!
— Но-но! — запротестовал Папуна.
— Э, щедрый «барс», с ними Магдана.
Димитрий, как всегда, рванулся навстречу той, которую любил Даутбек.
От Саакадзе не укрылась взволнованность князей, но вместо вопросов он принялся объяснять разницу между булатом дамасским и стамбульским.
Князья мялись, говорили невпопад. Наконец Заза сказал:
— Моурави… решили, если ты поможешь, вернуться в Картли… Елена очень хочет… дядя Эракле одобряет… только…
— В чем рассчитываете на мою помощь, князья?
— Когда Афины покидали, дядя Эракле обещал богатство между семьей поровну разделить; теперь, если уедем, опасаемся — обещание забудет.
— Что же вы хотите?
— Отец Елены советует не уезжать, пока Эракле нам не выделит нашу долю.
— А как хотите получить, ведь его богатство не в одних драгоценностях и монетах? Неужели притязаете на мраморных богинь?
— Мы не святотатцы.
— И не хищники.
— Нам бы только драгоценности.
— И золотые монеты.
— Скромничаете. А в душе о мраморных богинях мечтаете. Так ведь?
— На что они нам, Моурави? Мечи на их шеи вешать?
— Как так, князь Ило! — вскрикнул Дато. — Ты при чем?
— Я? Мне тоже обещал!
— А тебе, Магдана?
— Мне если бы и обещал, не взяла бы. Князь Шадиман Бараташвили хоть не так богат, как благородный Эракле Афендули, но достоинство нашего рода поддерживает. Я уже говорила братьям.
— Нам речи Магданы ни к чему. Мы хотим приехать к отцу богатыми, а не зависеть от его кисета.
— Хорошо, а в чем рассчитываете на мою помощь, князья?
— Отец говорит, если ты попросишь, тебе не откажет… выделить нашу долю.
— Сразу видно, отец твоей жены — купец. Так вот, я не попрошу.
— Почему, Моурави, ведь сам настаиваешь на нашем возвращении, так почему богатство здесь оставлять? Не лучше ли перевезти в Картли… пригодится.
— Что, народу на чохи решился раздавать, полторы…
— Постой, Димитрий. Знайте, князья, возвышенный Эракле сам не отпустит вас с пустыми руками, но напоминать считаю неуместным. Богатство вам завещано, а Эракле, по справедливой воле мраморных богинь, еще пятьдесят лет может прожить.
— Если нам в помощи откажешь, Моурави, не выедем.
— И ты, Ило? Ведь и Марабда неплохое поместье.
— Я младший.
— Не всегда старший возглавляет род.
Заза побледнел, вытягивая свою гусиную шею, он вспомнил Зураба Эристави. И не кто другой, как Моурави, помог арагвинцу стать держателем знамени могущественной фамилии.
— Если моим братьям по душе жить бесславно, как бездомным у богатого родственника, пусть остаются, подобными не стоит наполнять Картли. Я же, Моурави, решила немедля возвратиться к отцу и… постараюсь заслужить его любовь.
Испытывая неловкость, некоторые примолкли, другие переговаривались шепотом. Заза угрюмо, не отводя взор от чаши, вспоминал прошлое.
Двадцать лет исполнилось ему, когда он подбил брата, который на два года его моложе, бежать в Грецию. Марабда им тогда казалась монастырем, куда запрятал их отец, не желавший, несмотря на слезы матери, на их мольбу, не только представить их царю, но даже разрешить показаться в Тбилиси. Почему? Говорил: «Успеете». Но молодая кровь не мирилась с заточением, жаждала веселья, радости… А теперь? Девять лет прошло, кто о них знает? Правда, знатные паши на пиры приглашают, греческие богачи, аристократы охотятся вместе, греческие царевичи в Афинах с ними дружили. Но разве это полноценная жизнь? Разве он мог, не спрашивая отца жены, а сейчас Эракле, что-либо предпринять? Выходит, пленник он. Но почему до часа встречи с Моурави он этого не понимал?! Прав Моурави: наверно, потому, что в залог не оставили родине ни сердца, ни помыслов. А сейчас разве сможем по-прежнему жить? Нет, слова искусителя слишком глубоко в душу проникли. Вот, видно, Ило, хоть младший, уже решил… Может, надеется…
— Видит бог, князья, — завязал общий разговор Саакадзе, — несмотря на вашу слепоту, не сержусь на вас. — Не ведаю почему, может, потому, что вы сыновья Шадимана. К слову… Вардан привез мне от держателя знамени Сабаратиано письмо. Скучает без меня князь.
— Ску-чает?!
— Чему удивляешься, Заза? Не в силах ваш отец один с врагами царства справиться.
Князья растерянно уставились на Саакадзе. Слова его так потрясли их, что они пребывали в полном смятении и не знали, что предпринять. Мир больших чувств находился по ту сторону чужого забора.
— Моурави, — голос у Ило дрогнул, — забудь, что я просил тебя помочь мне жениться на родственнице султана. Женюсь на грузинке. Не проси и дядю Эракле о богатстве. Выеду вместе с Магданой.
— А ты, Заза? Ведь ты старший.
— Я? Пока свою долю и Елены не получу, не выеду. Таково желание отца Елены.
— А если долго придется ждать? Смотри, — предупредил Дато, — когда встретишь на охоте двух лисиц, не преследуй их одновременно, ни одной не убьешь.
— Почему? Стоит лишь чувяк отца Елены захватить, сразу хвосты обеим прищемит, — притворно вздохнул Элизбар.
Папуна искоса взглянул на побледневшую Магдану, на приунывшего Ило и сердито воскликнул:
— Я одно думаю: воскресенье сегодня или ишачья пятница? Вино в уксус хотите превратить?! Еще месяц до жаркого солнца, успеете решить — лисицу за уши или за хвост веселее дергать. Идем, Заза, не печалься! Добрая судьба уже все без тебя определила: подсунет тебе третью лису, без ушей и хвоста.
За Папуна поднялись и остальные. Уже кто-то шутил: «Что красивее: женщина с хвостом или без ушей?» Задал и Гиви вопрос, касающийся мужчин, да такой, что Хорешани, обняв Магдану, увела ее в «зал еды». И вскоре оттуда стали доноситься веселые грузинские песни.
Можно ли представить более буйное воскресенье? Не успели, по выражению Матарса, горло смазать вином, как вошел чем-то озабоченный Эрасти и шепнул несколько слов насторожившемуся Саакадзе.
Через несколько минут Георгий уже входил в свое «орлиное гнездо». И вслед за ним Эрасти ввел двоих в надвинутых капюшонах. Лишь только переступили они порог, как осенили себя крестным знамением. Следя за рукой одного из них, Георгий подумал: «Хороший размах! Рука для булата». И еще подумал: «День сегодня соответствует событию, чем не воскресение!» Двое уже откидывали капюшоны.
Приходу их в Мозаичный дворец предшествовало событие накануне: в подворье валашского господаря русские послы подводили первый итог пребывания посольства в Константинополе. Если все шло не как по маслу, то и не против шерсти.
От ковров и подушек в глазах рябило, было их вдосталь. В помещениях простор, все для очей и чрева. По всему видно, хотели послов принять ласково и дружелюбно. Во дворце валашского господаря чувствовал себя Семен Яковлев, как в Ангелове, что верстах в двадцати от Москвы, на реке Баньке.
Скрестив руки на груди, ходил посол по большому ковру. Лицо будто сурово, но это напоказ, а про себя радовался, хоть и не предстало еще посольство перед султаном. Везир Хозрев-паша ссылку на турецкий обычай делал, а раньше хотел наедине сам с послом разговор вести. Но умыслу в этом для коварства, по-видимому, не было, так просто — первая зацепка для ловли посольских даров.
Помнил: Хозрев-паша влиятелен, женат на принцессе Фатиме, сестре султана, и зело жаден, а на силу русской земли — собольи меха — падок. Пришлось отступить от наказа и, не видевши очей султанова величества, согласиться на первую встречу с Хозрев-пашой.
Встретил верховный везир послов государевых по всем правилам, даже и в малом чести ничем не ущемил. Разве только сразу дал почетное угощение. Шло то против русского обычая, сие угощение следовать должно после султанского приема. Пришлось вновь пренебречь духом наказа, на свой страх и риск. Каждый кусок что раскаленный уголь, а все же глотали, да еще ловко.
Стола не было, на табурет деревянный поставлена слугами серебряная миса, — то вместо скатерти, — размером кругом сажени в полторы; на эту-то мису и подавали блюда с яствами — яшмовые, фарфоровые и другие. День был постный, и подьячий заботливо осведомился, нет ли чего в яствах скоромного. Хозрев-паша растянул в улыбке рот до ушей и стал похож на черта, а все же успокоил, что яства нарочно так и готовлены, и сахар в них, дескать, кладен сырой, каков родится. Подьячий, довольный, вперил взор в мису: вин не видать, стол турецкий, а пить — пей студеную воду с сахаром, да шербет, да кафу, вареную на воде же.
Хозрев-паша на вопросы не скупился, о дорогах любопытствовал, как далеко от Азова до московских украинных городов, а от тех городов до самой Москвы. Семен Яковлев простодушно загибал пальцы, счет верстам вел, а попутно прибавлял — для острастки: вверх по Дону до Воронежа судовым ходом недель семь и больше, а от Воронежа до Москвы…
— Машаллах! — восклицал Хозрев-паша, уписывая голубя. — До моего слуха дошло, ай-яй, как сахар до рта, что у вашего царя есть земля, на которой непрестанно темно. Если есть такая не в сказке, а на самом деле, то что родится в ней, во славу аллаха?
Подьячий тихо догадку высказал, что спрашивает везир об острогах Кольском и Пустозерском, ответил разумно:
— Есть такая земля, что бывает в тех странах всегда темно, а летом и во время ночи всегда светло, что родятся в них всякие звери. Привозят из тех стран в государеву казну рыбий зуб, белых медведей, жемчуг.
— Ай-яй, ночью светло! Медведь белый! А жемчуг черный?! — удивлялся Хозрев-паша, вытягивая морщинистую шею. — А кречеты и соболя ваши где родятся?
Петр Евдокимов ответствовал:
— Те птицы и звери родятся в Сибирской земле. Их там вдосталь до самой черты.
— Машаллах! А за ней что?
— Китайская грамота.
— Лахавлэ! А что добывают кречетами?
Не скупясь на слова, посол описал порядок соколиной охоты. Затем незаметно повернул в другую сторону, где переливался не соболий мех, а камни на коронах, где не в дебрях лесов, а в дебрях политики слышалась пальба. В духе наказа разъяснял, с кем в ссоре и с кем в дружбе московский государь, каковы у него дела с польским королем.
Беспрестанно кивал головой Хозрев-паша, словно слова отсчитывал. Облизнул губы, спросил:
— Если так, то так. А как царь ваш, да будет над ним свет аллаха, с персидским шахом?
Посол губы не облизнул, важно ответил:
— Искони вечная дружба с Аббас-шаховым величеством. А недружбе с ним быть нельзя, потому что персидские торговые люди в Московском государстве имеют непрестанные свои купецкие промыслы и ни на малое время без тех промыслов обойтись им нельзя.
— То так, если так! — Глаза везира чуть сузились, чтобы огня не выдавать.
Он поднял палец.
Тотчас подали чистую воду, чтобы посол умыл рот, а заодно руки: полагалось после трапезы, да и к месту было…
Теперь, разгуливая по богато убранной комнате, Яковлев думал, что стержень переговоров не в персидском вопросе, а в габсбургском, и не сомневался, что посольство добьется хорошего результата. Лишь бы никакие тучи не зачернили небосклон московско-турецких дел.
И тут как снег на голову — Меркушка в дверь.
— От Стамбула тошно. Чужбина! Глядеть постыло, как Бурсак мается. Славный, право…
— Православный, а шкоду чинил.
— Ведомо мне стало…
— Пакость.
— …что атаман…
— Иль из катарги его освободить?
— …ужо палку сбил.
— Брешешь! Иль впрямь на воле?!
Меркушка в знак согласия молчал. Яковлев так и обмер. Подошел к пятидесятнику, сжал пальцы в кулак, вскинул его к лицу Меркушки и… насилу разжал:
— Взять тебя к сыску в Москве!
— Вины не ведаю. Не я освободил, турки.
Встрепенулся посол: «То иной разговор. Наказ не нарушу, а коли так, не грех чужому горю помочь. Казаки Дона и так кипят, что от Москвы на них узда. Взять Вавилу с собой, осторожливо, а на Дону попомнить. И то на пользу».
— Кто лапу-то к катарге приложил?
— Кантакузин.
Удивились и посол и подьячий безмерно. Меркушке велели идти к стрельцам проверить посты, а сами до вторых петухов обсуждали, как поступить. Поскольку Кантакузин участвовал в освобождении атамана, значит, что-то держал на уме. Но что? Ненависть турок к казакам известна. Не сразу догадаешься, в чем выгоду усмотрел хитрый мастер политических дел Оттоманского государства. Надо весть Меркушки проверить, затем о сем допытаться у Вавилы Бурсака. Да и не пропадать же бесу на чужой стороне — кровь христианская, удаль казацкая, душа русская.
Уже с час плащи «старцев» с капюшонами свешивались со скамьи, а на ней сидел Вавило Бурсак, одной рукой упершись в бок, а другой — в колено. Рядом примостился Меркушка.
С первого взгляда понравился Моурави походный атаман — высокий, статный, сухощавый и, как железо, крепкий. Лишь черный загар, покрывший лицо, да так густо, будто сажей мазанули, напоминал о порохе и пыли, спутниках тяжелого пути. Под зоркими глазами пролегали две синие полосы — следы страшного изнурения. Но, как прежде, лихо вился с макушки за левое ухо иссиня-черный оселедец — чуб.
Несокрушимая твердость духа и сила воли отражались в словах Вавилы Бурсака и шли вразрез с неустойчивыми речами везиров и пашей, похожими на зыбь.
Говорили по-турецки: Саакадзе непринужденно, Бурсак с трудом. Благодарность свою Георгию за освобождение от полона атаман выразил скупо, но веско. Саакадзе ответил, что так повелось испокон веков: «Брат для брата в черный день!» Конечно, оба упомянули о битве на Жинвальском мосту, где стали побратимами сыны русской и картлийской отваги.
Любуясь атаманом, Георгий просил его рассказать о последнем налете на турецкую землю.
Вавило Бурсак начал с жаром, точно въявь видел Дон, что будто кипмя кипел: собирались там ватаги, копили запасы, челны строили, точили сабли, правили паруса, стекались в круги, сговаривались. А потом Дон порешил со льдом, вздулся от вешних снегов, рванулся он к морю, а с ним заодно и казацкие бусы со стягами и песнями. Тысяч до трех поплыло — орел к орлу, на подбор.
У святых Белых гор окропили казаки святой водой суда, освятили оружие, со слезой простились с несказанной красотой мест тех — и айда дальше. Бурной ночью, темной как деготь, тайком проскользнули под занозой Дона — Азовом, да и выбрались гирлом в море, на простор, широкий, как степь, вольный, как дым костров. Полетели бусы по синему морю, каждая — лебедь белая, да клюв же не сахарный. На первых порах привалило казакам счастье. Два корабля турецких врасплох захватили, сожгли, потопили; шесть фелюг с товаром, с запасом пограбили; восемь местечек прибрежных с землей сровняли, не оставили в них басурманам и на семена, — и поплыли к самой узмени, что у выхода в Черное море.
Вдруг гребец-песельник гаркнул: «Орда!» Глядят казаки: навстречу восемь кораблей, на мачтах — полумесяц, идут с тяжелым нарядом. Казаки наутек, турки в погоню. Грянули нехристи изо всех пушек — бусы в щепы, донцы в воде — куды ни глянь. Ринулись казаки к берегу, вытащили суда, залегли за ними — ждут честного боя. Но турки с судов не сошли, а орты янычар у казаков за спиной. Не распетлить. Сбились казаки в кучу, кое-как окопались — бились насмерть и два дня, и три, и четыре, пока не иссяк горох свинцовый и порох. Поклялись умереть, а врагам не сдаваться и простились братски. Рубились от солнца до звезд в лужах крови своей и турецкой. Без воды осатанели, зубами терзали янычар. Но раздавили они донцов силою несметной. Так и полегли удальцы до единого, воронам на отраду.
Саакадзе слушал с нарастающим интересом. «Вот природные воины!» — думал он. И зарождался, пока еще смутно, новый план: привлечь русских казаков на борьбу с поработителями грузинского народа. Достав пульку, он подбросил ее на ладони и спросил, как Вавило угодил в плен.
— От удара обухом по темени рухнул как сноп наземь. — И, помрачнев от нахлынувших видений, добавил: — И свет вон из глаз. Очнулся в цепях.
— А из-за чего у вас, казаков и турок, вражда?
— Если б не казаки, дурно пришлось бы русской земле. Мстим за разорение и сами разоряем. Азов, как сказывал, — заноза.
Дон турки накрепко закрыли, нем без Азова не жить, за него бьемся.
— Но ты, атаман, освобожден под слово чести. Знаешь?
— Знаю. Вернусь с ватагой, на год стану под твое знамя, по крепкому уговору.
— Хорошо, атаман.
— И впрямь ладно. Что Анатолию шарапать, что Гилян. Врагов веры нашей и земли кругом с достатком. Хоть жги, хоть режь.
— Дело важное, атаман. Слово чем подкрепишь?
— Клятвой, — кивнул Меркушка. — На пищали княжны Хованской уговор подтверждаю.
— Твою клятву принял. Прими и ты мою.
Наполнив чашу вином из простого кувшина, Саакадзе настругал туда свинца от пульки, размешал и протянул Вавиле. Отпив, атаман в свою очередь протянул Саакадзе чашу. Отпил и он, Меркушка просиял. Саакадзе перевернул чашу, ни одна капля не стекла. Впереди две дороги сливались в одну, стрелой устремлялась она в будущее.
Условились, как поддерживать связь, когда и где быть наготове. Положили вес золота на снаряжение ватаги.
Меркушка взглянул в окно, где зеленой дымкой сумерек курились кипарисы, и заторопился, ибо посол Яковлев накрепко приказал ему доставить Вавилу Бурсака в подворье греческой церкви.
Но Саакадзе не согласился отпустить пятидесятника и атамана, ссылаясь на грузинский обычай.
Появление Вавилы и Меркушки в «зале еды» «барсы» встретили приветственными возгласами и радостными восклицаниями. Чуть не опрокинув посуду, они вскочили с мест и ринулись навстречу побратимам. Бурсака стиснули в таких жарких объятиях, что он и дышать не мог.
Князья Заза и Ило недоуменно переглядывались: если друзья пожаловали, почему на них гуртом навалились и душат, как щенят?
— Да будет над вами мир! — говорил Бурсак, с силой ударяя «барсов» по плечу.
— Ты где так по-турецки научился? — растягивал рот в улыбке Дато. — У тюремщиков или у сотрапезников?
— По равной доле, други: у басурман — когда за удаль платил, у дивчин трапезундских — когда за каймак целовал.
— Выпьем за Бурсака! Выпьем! — потрясал полным рогом Пануш.
— Ну, кто прав? — торжествовал Гиви. — Я клялся, что сам поднесу чашу атаману!
Широким движением руки Саакадзе указал на скатерть и привлек к себе атамана и пятидесятника. Он сам усадил их на почетном месте. И эта простота полководца до глубины сердца тронула казака и пленила стрельца. Сегодня под ними шуршали парчовые подушки, а завтра могли заскрипеть седла. Было за что наполнить до края картлийские роги и осушить их до дна.
Отар переводил в поте лица.
— Э-о, Меркушка! Выручил друга, а сам лоб морщишь? — протестовал Матарс. — По боярам соскучился?
— По воле.
— Так выпьем за нее?
— Выпьем!
Наполнив азарпешу — ковш вином, Матарс заставил Меркушку залпом выпить за прекрасную волю и за не менее прекрасных женщин, разделяющих трапезу встречи, волшебниц, легко превращающих витязей в невольников. Затем осушили азарпешу за Меркушку — воплощение буйного ветра в человеке, и еще одну — за Моурави, единоборца.
Тамадой выбрали Матарса. Сделав после третьей азарпеши передышку, Матарс подсунул Меркушке румяного каплуна на закуску. Не заставил уговаривать себя и Вавило Бурсак. Выпив залпом три чаши, он крякнул и сразу взялся за ногу жареного барана. А Дато, приставленный к нему тамадой, все подливал вино и подбрасывал снедь на круглое блюдо, стоящее перед ним, — то бок козленка, то курчонка.
Почти с ужасом смотрели сыновья Шадимана на невиданное доселе зрелище.
— Не выживет, — шепнул брату Заза. — Может, уедем? Пусть без нас поплатится за ненасытность. Терпеть не могу умирающих за скатертью.
Но Вавило как ни в чем не бывало продолжал свою необычную трапезу, изредка роняя: «Любо» или же: «Добре». Сковывало его лишь присутствие женщин, так доброжелательно улыбающихся ему и Меркушке.
То ли от Русудан не укрылось смущение «русийцев», то ли настал срок, когда женщины удалялись, предоставляя мужчинам кейфовать на свободе, но она поднялась, и тотчас все женщины последовали ее примеру. Ответив легким поклоном низко кланяющимся мужчинам, они плавно вышли.
Едва закрылись двери, как раздались оглушительные выкрики, знаменующие апофеоз восторга и торжества. На могучих крыльях взлетела застольная песня. Потом насели на Меркушку, заставили и его спеть. Тряхнув копной волос, он лихо притопнул ногой. Завел скоморошью:
Медведь-пыхтун
По реке плывет,
Он сосет колун,
А на мед плюет.
Пролез во двор,
Взревел зверем:
Кому в рот топор!
Кому зять в терем!
Знай, Топтыгин лих,
В шубе прет жених.
Ах, ты жура-журавец,
Разогрей-ка холодец!
Пригласи вдову, вдовец,
Со двора неси дровец.
Медведь в абмар,
Там добра полно,
Гей, у добрых бар
Во цене зерно!
Амбар ломай!
Замяукай, пес!
А, коза, залай!
В печь зерно унес.
Ан не даром ведь
Лез в амбар медведь.
Наш боярин тороват,
Сам с усами, вороват —
Шкуру сгреб за каравай,
Косолапый, не зевай!
Отар переводил, как мог, и, смотря на ужимки Меркушки, представлявшего скомороха-потешника, все покатывались с хохоту, забыв о горестях и заботах.
Трапеза продолжалась. Матарс не скупился на пожелания, заставлял вновь и вновь наполнять чаши, наказывал неретивых. Но Вавило Бурсак обходился без принуждения. Сыновья Шадимана не переставали дивиться.
Потом, уже в Марабде, князья уверяли, что тихо каялись друг другу в грехах, готовые к любым неожиданностям. В одном только было разногласие между братьями: Заза уверял, что Вавило опорожнил три бурдючка вина, а Ило клялся — три бурдючка и пять тунг. Заза настаивал: полкоровы проглотил атаман, а Ило опровергал: нет, двух баранов! Так спор и остался неразрешенным. Одно было неоспоримо: в Белый дворец их, князей, доставили в закрытых носилках, ибо Заза неистово ругался, почему Ило вздумал раздвоиться, а Ило пронзительно кричал, что его брат всегда был трехликим.
Когда прощался, Вавило Бурсак твердо стоял на ногах, в глазу ни мутинки, и это с удовольствием отметили «барсы». Дато проникновенно спросил:
— Дальше что будет?
Обратясь к Отару, атаман просил перевести:
— Что будет, то будет, а будет то, что бог даст. Меркушка, уже надвигая на лоб серый капюшон, сказал коротко:
— На прикладе хованской пищали вырезал: «Грузины, того не забыть».
Любовно смотрели «барсы» на пятидесятника, олицетворявшего их боевое содружество. И Моурави напомнил о грядущих сражениях.
— Не сгинула ще казацкая слава, — с достоинством ответил Вавило Бурсак, — и с малой ватагой дадим нехристям почувствовать, що в казаках за сила.
«О ты, который изглаживаешь затруднения! О ты, который обнадеживаешь среди жизненных треволнений!»
Георгий Саакадзе провел ладонью по выпуклым полоскам шлема, отливающего синевой булата, по вызолоченной тулье, по арабской надписи, наведенной золотом.
Но откровения магометанской мудрости скользили мимо его сознания, а мысли не возносились к небу. Слишком много было треволнений! Одно хорошо, что к поискам верных дорог и троп он привык.
Почему же, держа шлем, изготовленный лучшим оружейником Египетского базара, он ощущал только холод металла? Почему? С горечью припомнил он, что примерно в таком же шлеме предстал перед ним Сафар-паша на берегу Базалетского озера. Казалось, незачем перебирать прошлое. Оно подобно переломленным стрелам. Но почему же упрямо память возвращает его к этому безлюдному побережью, кольцом камышей окаймившему серо-синюю полоску моря? Разве мало битв и сражений провел он в теснинах и лесах, в пустынях и на высотах гор? И всюду боевое счастье неизменно сопутствовало ему! Но всем своим существом он был связан именно с этим роковым клочком земли, захлебнувшейся в туманах. И вот Базалетская битва стала той страницей летописи его жизни, которую не мог перелистнуть ни ветер новых странствий, ни поток иных дел, ни порыв надежд, ни волна забвения! И он трагически ощущал, что в туманах Базалетского озера потерпел поражение не меч его, а сокровенные замыслы. Сердце его кровоточило, рана, расколовшая его жизнь, не зарубцевалась, она была глубока, как дымящаяся бездна! По одну сторону расплывались в зеленоватом мареве владения Турецкой империи, по другую — священные дали родной земли в кровавой дымке.
Но нередко дали суживались, и тогда снова и снова из клубящихся туманов выступало базалетское прибрежье, как царство смерти. Кто предопределил воинам заснуть мертвым сном среди обломков оружия, уже заржавевшего, среди камышей, над которыми парят хищные птицы? Мертвые воины! Какие страшные слова! Увы, они полегли на рубеже века, через который он, Георгий Саакадзе, хотел перешагнуть. Хотел, но не смог! Нет, причина не в том, что оружие затупилось или ярость ослабла, а в том, что народ не смог, не захотел поверить в свою силу! А замки владетелей оставались могущественнее городков амкаров! И ярмо по-прежнему скрипело на натруженной шее пахаря. Время взвивало в лазурь княжеские знамена. Азнауры в бессилии опускали клинки. И теперь кружатся хищные птицы над приозерными холмами, по которым в тот роковой час скользнула тень турецкого полумесяца.
Перед Моурави двигались ожившие в памяти облака, реки, леса и долины. Мертвые и живые! Но первый обязанный перед родиной знал, что если он остановится хоть на день и предастся созерцанию прошлого, то потеряет самое драгоценное — время! Время, без которого немыслимо обогнать устремившиеся вперед облака! А иная скорость не могла принести победу!
Итак, все бесповоротно решено! На битву с невидимыми, но слишком осязаемыми врагами!
В Стамбуле турецкие и чужеземные политики и флотоводцы, дипломаты и купцы, разведчики и полководцы, священнослужители и лазутчики стремились опередить друг друга, чтобы достичь желанной цели. Он сам должен был обогнать искателей приключений и стяжателей богатств, фанатиков веры и наглецов расчета, чтобы еще раз придать своим замыслам крылья.
А весна внезапно зашелестела своими зелено-синими знаменами. Войско, предназначенное для действий в Анатолии, полностью сосредоточилось вокруг Константинополя. Надо спешить! Почему же загадочно, отливая желтой медью, молчат барабаны и трубы?
Безмолвствовали советники Дивана: трехбунчужные паши, судьи и хранители «сундуков щедрот»! А где-то в ленкоранских зарослях перед новым прыжком на Грузию залег, конечно, «лев Ирана». Оттянуть враждебное войско от рубежей грузинских царств! Столкнуть силы двух магометанских держав и тем сбросить с острия меча черную тень Базалети! Красные воды вновь обратить в синие. Какой угодно ценой, но сторицею оплатить долг полководца! Надо спешить!
А приемы по пятницам все более олицетворяли морской отлив. Уже не скоплялись роскошные кони советников у парадного въезда в Мозаичный дворец, не тянулись вереницей к нему парчовые носилки с золотыми кистями. А последний прием, в минувшую пятницу? По своему лицемерию не походил ли он на панихиду по умершему врагу? Песни наемных певцов казались заунывными. Играли дудуки, а кто слушал? Несколько малозначащих пашей и трое позевывающих мулл. На подносы ставились лучшие вина, яства, — а кто поглощал их? Нет, не влиятельные диванбеки, ни Гасан-паша — «капитан моря», ни Селим-паша — хранитель тугры, вензельной печати султана. Прибыл один лишь Арзан-Махмет — третий советник Дивана. Вошел в большой «зал приветствий» с весело поблескивающими глазками и улыбочкой на губах, но, скользнув быстрым взглядом по невлиятельным посетителям, тут же поник, точь-в-точь как цветок индийского фокусника. Он исчез, подобно видению, сославшись на колики в паху. Правда, это не помешало ему мгновенно поглотить столько еды и питья, что, по заверению огорченного Папуна, хватило б на сотню его голодающих «ящериц».
А начиналось все иначе. Не здесь ли говорилось о числе войск конных и пеших? «Седлать коней! Грузить верблюдов!» — дружно гремело в голубоватых дымках кальянов, ползших по зеленым узким диванам, как предвестники боевых дымов на отрогах далеких гор. Сколько гордой уверенности в победе! Радостной поступью приближалась весна.
И внезапно что-то застопорилось, словно корабль носом врезался в песчаную отмель. Какие-то неуловимые нити потянулись через Стамбул, опутывая пашей-советников и пашей-полководцев. Озадачивал замолкший Диван, который не слал больше гонцов к Моурав-беку. Нет, надвигалось страшное, что можно было сравнить с коварным подкопом, грозящим разрушить с таким трудом возводимое здание. Но откуда тянулись эти таинственные нити? Из Сераля? Из дворца Хозрев-паши? Из киоска начальника янычар? С большого корабля капудан-паши? Из дворца посла франков де Сези? Ясно стало одно: какой-то рукой сплеталась сеть, дабы опутать Георгия Саакадзе. Она нависала уже над самой головой, суля непоправимое. У него больше не было ни власти, ни войск, ни богатств. Оставалась энергия ума, но ветер политики из попутного становился противным, он дул в противоположную сторону, в сторону чуждых ему царств европейского материка, и силился сбить его с ног. Надо было призвать все самообладание и приняться самому за плетение сети, гибельной для его зримых и еще не зримых врагов в Стамбуле. Наперекор обстоятельствам он и виду не подавал, что заметил надвигающуюся катастрофу. Нет, он так же, расправив плечи и гордо вскинув голову, приветливо улыбался Стамбулу, озабоченно заказывал шлемы и ятаганы оружейникам Египетского базара. Даже «барсам», чтобы не омрачать их жизнь, он не хотел открывать боль своего сердца и посвящать в план новой борьбы, возможно, обреченной на неудачу.
Мозаичный дворец стал мало походить на временный приют воинов, спешащих на поле битвы. Картлийцы оживлялись лишь при рубке кизиловых или ореховых ветвей, дабы рука не отвыкла от привычного дела, а чаще угрюмо шагали по дорожкам сада или часами играли в нарды, яростно подкидывая игральные кости.
Привыкшие за долгие годы странствий и войн к превратностям судьбы, «барсы» вскоре почувствовали, как тормозится подготовка большой войны с Ираном, но, скрывая тревогу друг от друга, тревожно гадали: «Что же произошло?»
«Неужели судьба снова, — размышлял Дато, — повернулась к нам спиной? Может, русийский царь, на радость картлийцам, умно надумал примирить султана с шахом? Полтора ишака, как говорит Димитрий, им на дружеский пир!»
Остальные «барсы» прибегали и к более крепким пожеланиям. Да и к самим себе они не были снисходительны. Сквозь горький смех они замечали, что уже не столько походят на барсов, сколько на птиц в неволе, ибо Мозаичный дворец для них — золотая клетка, где легко клевать зернышки удовольствий, но нельзя сохранить независимость пятнистых обитателей гор. И если Гиви примирился с кличкой «удод», то Димитрий багровел при слове «дятел», а Пануш, как только услышит прозвище «дрозд», хватается за оружие. Лишь Георгия звали «орлом», на что он насмешливо отвечал: «Был! И „барсом“ лишь по вашей снисходительности считаюсь».
Солнце заметно стало пригревать. В воды Золотого Рога будто подмешали яркой синей краски, они отражали потеплевшее небо и неугомонные паруса, белозолотистые, как ранние цветы весны.
С благотворными лучами, обратившими лужи первых дождей в расплавленное золото, возродилась надежда. Ведь верно сказано: «Нет ветра, дующего в одну сторону».
И совсем нежданно подул… не ветер, а буйный ураган. Сначала никто не мог понять, что произошло. На Куюмджу чаршысы — базаре ювелиров, где обычно шлифуют камни и выставляют браслеты, вскинули на копье голову казака. Равнодушно взирали мертвые глаза на владельцев серебряной утвари, полной колец и запястий, на султанского глашатая, призывающего:
— Во имя веры! Смерть гяурам казакам! Да разорвет аллах листки жизни разбойников! Да обовьет их пророк змеями своей ярости!
Позабыв об алмазах и полосках золота, ювелиры окружили копье казни. За ними, оставив ниши и лавки, ринулись торговцы филигранью, чеканщики. Вмиг образовалась толпа, недоумевала, гудела.
Затем, подхватив копье с мертвой головой, ювелиры устремились на другие базары Стамбула. К ним присоединились воющие дервиши с белыми талисманами на груди. Гул голосов нарастал.
— Бе-е-е-ей! Бе-е-е-ей! Смерть гяурам казакам!
Носильщики, торговцы, моряки, погонщики, дровосеки, птицеловы, фокусники, водоносы заполнили улицы и площади. Появились муллы, фанатики. Потрясая кулаками, с пылающими глазами, они призывали:
— Во имя веры! Гяуры убивают правоверных! Бе-е-ей гяуров!
В руках замелькали кривые ножи, корабельные топоры, ятаганы. Еще не понимая, в чем дело, все вопили и гремели оружием. Кому-то померещилось, что небеса разверзлись и на крылатом коне проскакал Мухаммед, бесшумно возносясь то на одно, то на другое облако и ослепляя раскаленным добела мечом. Действительно, загрохотал гром и вспыхнула огромная молния. Хлынул ливень, и толпы, подгоняемые им, как кнутом, устремились ко двору валашского господаря, где стояло русское посольство.
— Казак! Вай ана-сыны! Бе-е-е-е-е-ей!
Ярость закипала, как смола в котле.
Погода в Стамбуле меняется мгновенно. Сейчас фанатичные толпы напоминают о силе урагана; вчера в неподвижном зное город казался безмолвным, как султанская гробница. Турки дарили друг другу фрукты в знак согласия и доброго расположения. Янычары варили в котлах рис, в знак спокойствия. Влюбленные преподносили земным гуриям розу, в знак восхищения, или амарант — в знак постоянства, матери надевали на шею сыновьям кеф Мариам — ладанку с изображением на синем стекле «руки Марии».
У двора валашского господаря развевалось на полосатом шесте знамя с двуглавым орлом, царьградцем. Поглядывал на него посол, ликовал.
Накануне он, Семен Яковлев, и подьячий Петр Евдокимов лицезрели султана Мурада IV. Прием был дружеский, отражал взаимное желание Оттоманской империи и Московского царства «стояти в крепости неподвижно и против немецкого Габсбурга императора и польского Сигизмунда короля заодин. Быть другу другом, а недругу недругом».
Прежде чем предстать перед султановым величеством, послы по знаку главного начальника церемоний вошли в розовую галерею дворца, где по обычаю на них и на всех посольских людей надели золотые кафтаны. Дар султана предвещал милость его ради великого дела.
Блики от разноцветных стекол слились в дивный ковер, а тянулся он вплоть до тронной залы. Здесь, перед дверью с искусной резьбой, встретили посла важные паши Селиман и Арзан-Махмет. Они ловко похватили Семена Яковлева под руки, крепко-накрепко прижали его руки к своей груди и так подвели к трону.
Тем же порядком вели и подьячего. Он зыркал глазами и сопел:
— Ведите честно! И перед султановым величеством никакой неволи мне не чинить! Потому и сам знаю, как турецкому великому государю честь воздать!
Однако все кончилось гладко, как рукой провелось по шерсти.
Петр "Евдокимов, подойдя к султану, поклонился в пояс, «по низку». Так же, блюдя уставный посольский обряд, «по низку» кланялся и посол, искоса поглядывая на повелителя османов.
Где сидел султан — сделано место, подобно постели, покрыто алтабасом, низано жемчугом. Подле стен — подушки золотые, низаны жемчугом с каменьи. По левую сторону султана — шкатулка длиною в пол-аршина, отворена, начинена алмазами и с иным каменьем. Пониже курится благовоние, окуривая висящие над троном огромные, что шишки на еловой лапе, изумруды и яхонты с кистями обнизными.
Как бы не выдержав блеска камней, потупил посол глаза, а сам оценил пол: богато устлан бархатом червчатым, по нем шиты часто травы волоченым золотом.
Ни большое, ни малое не ускользало от взора Семена Яковлева: действовал он по царскому наказу, обязан был упомнить то, что представляло состояние султана — даже мизерный алмаз; и настроение его — самую бледную улыбку.
Передавая Мураду IV грамоту царя Михаила Федоровича и патриарха Филарета, заметил посол, что черное лицо султана будто посветлело, что в знак согласия он слегка наклонил голову, от чего приветливо закачалось перо в запане алмазное, украшающее небольшую белую чалму и привязанное к ней золотою чепью.
Верховный везир Хозрев-паша стоял по правую сторону султана и не скрывал удовольствия. Московский посол выражал то желание, которое было по душе послу Франции де Сези. Там, где два желания предопределяют одну войну, неизбежно появляется золото, звонкое, как праздник. Хозрев-паша не любил будней.
Он уже знал содержание той грамоты, которую сейчас передавал султану московский посол, распушивший бороду. После уверения в желании жить в мире и дружбе говорилось в грамоте о том, что Филарет Никитич выслушал Фому Кантакузина наедине, как послу приказано, и затем советовался о тех делах со своим сыном Михаилом Федоровичем. О своем решении они наказали Фоме, послу султана, передать словесный ответ. А за приятельство свое и дружбу к его султанскому величеству патриарх Филарет и царь Михаил Федорович просят унять хана крымского Гирея, убившего царского посла Ивана Бегичева и иных посольских людей. Без этого же нельзя воевать вражеские царства и вместе торжествовать победу. Он, Хозрев, уже на посольском обеде иносказательно обещал московскому послу дать нагоняй Шин-Гирею, дабы впредь украинных городов Русии не рушил, а в ответ на это Семен Яковлев вылепил из мякиша корону габсбургскую и сбил ее щелчком.
Хохотали: русский посол будто царь-колокол гудел, верховный везир — словно медные бусы рассыпал по каменным плитам. Потом пили шербет и заверяли в любви друг друга.
Так и шло все на добром деле.
Оставалось лишь дождаться от султана клятвы в том, что договор, заключенный в граде Москве Фомой Кантакузиным, будет выполнен им, Мурадом, свято, как заповедь. Но по милостивому приему считать можно было, что договор уже вступил в жизнь и пора соединять московские войска с турецкими, чтоб совокупно действовать против короля Сигизмунда чванливого и императора Фердинанда надменного.
Настал срок взыграть стрелецким трубам, забить барабанам. С королем польским еще не закончен счет. Поднималась новая ратная сила. Деулинскому перемирию подходил конец.
И во знак братской государевой дружбы Семен Яковлев, отдав грамоту, являл государевы любительные поминки, а стоял по левую сторону султана.
Подьячий незаметно прикоснулся к перстню-печати. Выступили вперед посольские стрельцы, опустили перед троном дары: десять кречетов, тридцать сороков соболей и двадцать зубов рыбьей кости. А посол пояснил, что по посольскому наказу надлежит брать двадцать кречетов, но что десять после морских бедствий в дороге свалились. Остальных же доволокли — как пожелал царь всея Руси и святейший государь патриарх.
По соболям пробегал огонек, и они словно дымились. Мурад IV любовался мехами, стараясь проникнуть в тайну северных лесов. Это было трудно. Поэтому он перевел взор на рыбью кость; из такой хорошо вырезать ножи. Много оружия надо, чтобы водрузить полумесяц на башнях Вены. Он пошлет в дар царю Севера прекрасный клинок из булата. Чашка, кольца и наконечник ножен — из золота с зеленою, голубою и белою эмалью, осыпаны алмазами, рубинами и изумрудами. Пусть красота отделки пленит повелителя русских, и он нацелит в сердце врагов Турции тысячи простых сабель. Полумесяц на Вену!
Семен Яковлев и до сего дня не скупился и рассылал собольи подарки всем надобным людям. Десять сороков соболей, не меньше чем на две тысячи рублев, получил от посла Хозрев-паша, верховный везир. Он сиял, как перламутровая запона, и слугам посольства, принесшим меха, велел надеть дорогие кафтаны.
А щедрым был посол потому, что «поляки и с цесарской стороны зело домогались, чем бы до совершения дела не допустить». Теперь вона куда повернуло петуха на флюгере! Хозрев-паша взирал на московских послов с великим доброжелательством и всём своим видом как бы свидетельствовал, что клятвенный ферман султан Мурад скрепит своей тугрой — вензелем.
На том и покинули тронную залу.
Припомнил Семен Яковлев лес, что под Тверью. Стоял он могучий во всей зеленой красе, лужайки — что ковры, а над ними птиц неумолчный грай. Но кто-то обронил искру, затрещали суки горючие, пламя взвилось и пошло крутить, и давай рушить, гоня птиц и испепеляя красу.
А припомнил потому, что дело свое посольское сравнил с лесным пожарищем: создавалось долго, а погорело вмиг.
Еще сладость от успеха в тронной зале тешила душу, уже виделись паруса, влекущие корабль назад к Азову и мерещились чудо-кони, скачущие через степи к московской земле, как вдруг мрачная явь развеяла розовые видения.
Раньше принеслись слухи, будто птицы с опаленными крыльями: «Аман! Казаки! Гяуры напали! Ама-ан! О-о-о-о..!»
Вошел в Золотой Рог почерневший от боя струг, а на нем турки порублены: кто головой с борта свесился, кто на канатах повис, кто на палубе распростерся. Живой один, да словно онемел. Сполз он на берег, прижал кожаный мешок и побежал ко дворцу верховного везира, что на приморье.
Вышел Хозрев-паша, тонкие губы дергаются, в руке плеть.
Кальонджу сдернул тесьму с мешка, выхватил отсеченную голову казака и швырнул к ногам везира.
— Если есть одна, почему нет двух?! — возмутился Хозрев-паша, огрев моряка плетью.
Вскочил турок, пихнул голову ногой. И покатилась казачья голова по тесному Стамбулу, вызывая ярость и собирая толпы. На базаре ювелиров голову насадили на копье, высоко вскинули, чтобы лучше видели мертвые глаза силу басурман.
В полдень Хозрев-паша донес султану, что ватаги донских казаков, соединившись с запорожцами, напали на богатые поселения Черноморья вблизи Стамбула. Три фелюги с кальонджу, оборонявшие берег, уступая значительным силам, отошли без боя. Но одна фелюга попала в кольцо казачьих чаек, многих отправила в морскую пучину, но и сама едва приковыляла в Золотой Рог, как общипанный скворец.
Мурад IV стал багровый, как гранат. Преисполненный ненавистью, он потребовал капудан-пашу Гасана. Указывая на небо, султан вручил капитану моря булатный клинок в ножнах, блестевших зеленою, голубою и белою эмалью. Это был тот ятаган, который предназначался московскому послу. Теперь должен был он ринуться в голубые просторы Черного моря — мстить казакам!
Богатую добычу не отбить у донцов и запорожцев: испанские реалы, арабские цехины, ковры, парчу, шелковые ткани и иной драгоценный товар. Но можно отнять жизни, взять кровь за кровь!
Султан приказал, капудан-паша выполнил.
Немедленно подняв паруса, несколько катарг устремилось из бухты Золотого Рога, имея на борту отряды янычар и сипахов. Они шли на полной скорости, усиливаемой невольниками-гребцами, которых ударами поощряли дозорщики.
Через некоторое время капудан-паша нагнал казаков, разбил превосходством в силе, взял семь стругов и приволок в Стамбул. И летопись Войска Донского удостоверила, что «при допросе казаки, не убоясь смерти, объявили, что они ходят войною сами собою, а царского повеления на то нет. Столь откровенное признание стоило им жизни — все взятые в плен были преданы лютой казни…»
Султан Мурад IV знал, что Московское царство снабжает казаков реки Дона порохом и деньгами, и не хотел верить в непричастность Москвы. Разгневанный, он приказал немедля русскому посольству оставить пределы Турции. Арзан-паша предложил дождаться возвращения капудан-паши, но султан не сдавался. Может, вновь манил его пятый трон шаха Аббаса? И он хотел крикнуть на всю империю османов: «Полумесяц на Исфахан!»
Хозрев-паша разгадал мысли султана и встревожился. Из-за непредусмотренной дерзости казаков превращался в ничто план де Сези, а это сулило вместо золота награды золу разочарования. За де Сези стоял жрец политики франков, кардинал Ришелье. Он не скупился на звонкие монеты, а принцесса Фатима была ненасытна. Верховному везиру приходилось брать одной рукой, чтобы задабривать другой. Союз с Московским царством должен быть скреплен султанской тугрой — вензелем.
Мурад IV повысил голос и велел кызлар-агасы — начальнику черных евнухов, и дворцовым алебардщикам — балтаджи — сопровождать верховного везира во двор валашского господаря.
Пробитый стрелами двуглавый орел лоскутом повис на шесте. Рев голосов напоминал прибой, двор валашского господаря — остров. Ворота были закрыты на три засова. Меркушка с расстегнутым воротом носился по двору, размахивая хованской пищалью и командуя. Стрельцы старательно заряжали ружья, занимая у ограды наиболее уязвимые места.
Семен Яковлев и Петр Евдокимов, осенив себя крестным знамением, облачились в боевые доспехи. Посол сжимал рукоятку сабли, некогда найденной на поле Куликовской битвы, а подьячий — саблю с эмалевым изображением архангела Гавриила. Стоя у окна и прислушиваясь к шквалу угроз, доносившихся с четырех сторон, гадали: подоспеет ли кто-либо из придворных пашей к ним на выручку?
Разжигаемые фанатиками, на ворота наседали уже янычары пятой орты Джебеджы — хранители оружия. Появились котлы — вестники неминуемой битвы. Трещало дерево.
Ревели:
— Сме-е-ерть гяу-ура-ам! Бе-е-е-ей!
Один просунулся между прутьями ограды. Набежал Меркушка и с ходу насадил ему пулю под самый глаз, выпуклый, как у барана. Раздался вопль, затем беспорядочная стрельба. В ворота били огромным бревном.
Но вдруг толпа отвалилась. На улице забухал турецкий барабан. На коне показался Хозрев-паша, злой, насупившийся. За ним — важный рослый арап в высоком белом колпаке раструбом, в парчовом кафтане с ярко-зеленой обшивкой, в желтых сапогах, в красном плаще-безрукавке, отороченном черным мехом; над розовым поясом торчала ручка египетского пистолета. За кызлар-агасы, выхватившим пистолет и изведшим курок, безмолвно выступали дворцовые алебардщики, по двадцать топоров в ряд, двадцать рядов.
Начальник черных евнухов, сверкая белками, взмахнул пистолетом. Вмиг алебардщики образовали цепь и, шлепая по лужам, устремились вдоль ограды, окружая двор валашского господаря.
Перед послами Московского государства предстал верховный везир Хозрев-паша. Он задыхался от злобы, ибо хоть и косвенно, но все же и эти «неповоротливые гяуры» были виновниками его неудач. Он уже ощущал на сухой, как пергамент, коже своих щек следы ногтей нежной принцессы Фатимы и болезненно морщился.
Семен Яковлев испытующе наблюдал за верховным везиром, державшимся хоть и не слишком враждебно, но отнюдь и не дружески.
— Ай-яй, посол, — вдруг взвизгнул Хозрев-паша, — унять Шин-Гирея просил, а сам вложил в уста мне палец удивления! Если не ты, то кто прикрыл спиной лодки казаков?
Посол с достоинством расправил плечи, не спеша провел по бороде пятерней, отрезал словом:
— Честь государеву блюду, а о казаках не ведаю.
— Билляхи, хатт-и-шериф от султана ждешь, а казаков не взнуздал! Если у орла две головы, почему хоть одной не думает?!
— Орла царского не трожь! — строго сказал Яковлев. — Он тебе не ворон и не снегирь! Почто лаешь?!
— Хав-хав от тебя, посол, не касайся полумесяца — огонь!
— За что ратуешь, везир? Чтоб Москва и Стамбул размирились? Тебе Москву не попрать и не разорить!
— Ты ляг на то ухо, тебе Стамбул не опутать!
— Молчи, везир!
— Посол, молчи!
— С нами бог!
— Алла!
Семен Яковлев и Хозрев-паша схватились за сабли. Кызлар-агасы вскинул пистолет, не спуская взора с них, подьячий теребил рукоятку клинка.
Вновь донесся рев толпы, насилу сдерживаемой алебардщиками. Через ограду во двор полетели камни, забарабанили, точно град, по щитам стрельцов. Ветер взметнул на шесте подбитого орла, зло и рьяно нацелившего на Запад и Восток два острых клюва, а в лапах цепко сжавшего скипетр и державное яблоко. Русская и турецкая брань густо просолила воздух. Но котлы янычары не опрокинули, бунтом не пахло, а с верховным везиром можно найти общую ложку.
Хозрев-паша и Семен Яковлев все еще стояли друг против друга в угрожающих позах. Посол чертыхался, но черту не переходил. Везир зыркал глазами, но сглазить судьбу медлил.
Выжидали.
«Не час воду мутить! — размышлял Яковлев. — Хорошо бы вместе на Сигизмунда. Что толку в ссоре? Везир — кочан бешеный, а куснет — борзой станет. Да и от государева наказа отойти не след».
— Государь царь Михаил Федорович, всея Руси самодержец, его султанову величеству брат. А казаки Дона живут воровски, кочевым обычаем и все делают самовольством. И султану милостию божьей за морской набег на нас досады не иметь. Мы за казаков не стоим, и за непослушание царь государь всея Руси Михайло Федорович и государь святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси с них, казаков, строго взыщут.
Пока Семен Яковлев говорил, перед Хозрев-пашой маячило лицо французского посла де Сези, раньше угрюмое, потом все более расплывавшееся в приятной улыбке. Верховный везир коснулся своих щек — царапин на них еще не было. Он отдернул руку от сабли и отступил на шаг:
— О злом деле султан не думал, потому хотел отпустить вас с добром. Но лихие разбойники ваши вышли на море и силой овладели тем, чем богат султан. О казак, кер оласы!.. Не надо говорить долго, если можно коротко: уезжай! Так пожелал «падишах вселенной!»
Ни гнев, ни недовольство не отразились на лице посла, оно было гладким, как железная крышка сундука, закрытого на крючок. Но внутри себя посол ощутил зверский холодок, дыхнул, и ему почудилось, что пар повалил изо рта.
Хозрев-паша наставительно продолжал:
— Зачем отсекать голову, если можно сажать на кол! Султан справедлив, он мог сделать и то и то! Но повелел другое: ваши жизни неприкосновенны, а Стамбул оставьте сейчас.
— Так тому и быть, — сухо ответил Семен Яковлевич, рукой указывая подьячему на ларец.
Петр Евдокимов принялся упаковывать листы посольских дел, опрокинув чернильницу, и словно пятно крови легло на зеленом сукне.
Начальник черных евнухов подошел к окну и что-то крикнул алебардщикам, стоящим возле входа. Хозрев-паша, улучив момент, тихо проговорил:
— Кто знает, что взойдет, прежде чем солнце взойдет? Что повелел султан — то закон, что скажет верховный везир — то повеление. Слушай, посол: на короля поляков вместе пойдем — твоя сабля, мой ятаган. Так, яваш! Не один выедешь, с тобой опять Фома Кантакузин, в царь-городе Москве разговор продолжим: о войне с Сигизмундом и о бесчинствах Дона.
Семен Яковлев слушал с достоинством, в знак согласия слегка кивнул головой.
— Тому быть! Накажи Фоме Кантакузину о Габсбурге упомнить. Не один король враг, за ним — император!
Не успел Хозрев-паша покинуть двор валашского господаря, а кызлар-агасы перестроить алебардщиков в две линии, чтобы посольство московского царя беспрепятственно могло проследовать на пристань, как в приемную комнату, где посол и подьячий готовились к отъезду, вбежал Меркушка.
Остановился на пороге и ударил челом:
— В путь стрельцов собирать?
— Тотчас.
— А Вавило Бурсак?
— О себе думай!
— Самому наутек наспех, а атаману ошейник навек?!
— Молчи, непослушник! И тебя бить кнутом нещадно б!
— А еще кого?
— А воровского казака огнем жечь!
— Из-за нехристей?
— Из-за нас! Такие ж, как он, государеву имени бесчестие чинили! Дело царево, как шапка с головы, сорвано! Стыд!
— Стыд не дым — глаза не выест.
— Нишкни, холоп! Лошадиное стерво!
— Перед тобой не виновен. Молю за донца.
Семен Яковлев подступил к Меркушке, поднес кулак к его носу:
— Чуешь?!
— Табак тертый, да сырой.
— Согрею!
— Борода маленька, речь писклява!
Семен Яковлев не сдержался, со всего маху саданул пятидесятника и сам залюбовался: Меркушка стоял так, словно его комар куснул, даже не пошелохнулся.
Подьячий, связывая тесьмой свитки, сказал елейно:
— Есть бо бог наш на небеси, ему же мы служим.
Меркушка не слышал, был он мысленно уже далеко, в донских раздольях, где решил казаковать впредь, сбросив стрелецкий кафтан и сбежав из царевой Москвы. Там, под Азовом, коий брать будет приступом с донской ватагой, отомстит он за побратима, сокола-отвагу, Вавило Бурсака. А коль даст бог случай свидеться, подарит ему свою заветную, горячую, как сердце, и стройную, как боярышня, хованскую пищаль. Ни слез, ни крови не пожалеет он для атамана, ибо нет на земле ничего дороже их боевой и крылатой дружбы… Пусть же летит она, эта дружба, под Азов, золотя крылья и опережая время…
Исчез Меркушка, дверь не скрипнула. Дивились посол и подьячий внутренней силе пятидесятника: словно из меди отлит, а дух медвежий.
Сборы подходили к концу, делились мыслями:
— Казаки шкоды и убытки поделали, а спрос с нас.
— Треклятого войскового атамана, Ивана Каторжного, на колу б зреть.
— На кого патриарх еще ярость изольет?
— Мягкосерд, на тебя.
Подьячий охнул, схватился за бок!
— О-го, грыжа пакость! Аж клешней сжала.
— Воротясь, в мыльне траву пей, в вине настоенную, и клади крест в воду и тою водой себя обдай.
— Лучше солому по бороздам класть.
— И то в помощь… Как-то в Москве откликнется…
— Отбояримся, на то бояре.
— А Аббас-шах на посла Тюфякина жалобу слал и на товарищей посла, что-де в непослушанье у него были: вместо кречетов птичьи хвосты поднесли, оконничных мастеров не прислали вовремя по шаховой просьбе, не пошли представляться шаху на той основе, что послы иных стран у него были, опричь того на конское ученье не явились, когда звал их шах на площадь, и платье не надели, кое им подарил он, Аббас.
— Не своим бо умом и разумом содеяли, а по духу наказа. А Аббас-шах на них кипел за царя грузинцев, Луарсаба. Отполонить хотели.
— Так-то так, а опалы не миновали.
— Душу от телес отторгнуть пустяк.
— Посадить в тюрьму, отобрать вотчины и того легче.
— Олоферну-царю голову царица отсекла.
— Загадывать не будем. За наши головы Посольский приказ в ответе.
— А от казаков — прелесть!
— Не так молвишь. Им на южных рубежах стоять, отражать турок, крымцев да ногайцев. Им и вести о врагах слать.
— Что впрок, то впрок.
— А перед султаном и впредь нам досадой радость засчитывать.
— Хитро! Малину за плевел выдать.
— Бурсака ж — за разорителя. А он за «Божью дорогу» бился, за вольный выход на море.
— Лес рубят, щепки летят.
— Как бы с голоду не перепух и не перецинжал.
— Дело государево велико: Русь крепить и ширить. Одному гибель, тысячам цвесть.
— Все так. А жаль.
Московские послы, что приезжали в Стамбул до Семена Яковлева, неизменно хлопотали и домогались у султана об отпуске с ними русских, что томились в плену, конечно за выкуп или на размен. Но сейчас, покинув двор валашского господаря, посол и подьячий убедились, как правы они были, соблюдая осторожность.
Посольский поезд двигался к берегу, как по коридору, среди двух линий алебардщиков и в кольце конных приставов. Дыхнуть нельзя было. Начальник черных евнухов пытливо вглядывался в русских, выслеживал, не пристал ли со стороны кто: московит-невольник или казак каторжный.
Возле пристани посольский поезд встретил с отрядом менсугатов суровый Джанибек, сын капудан-паши. Выполняя приказ отца, он лично следил за погрузкой русского посольства.
Нет, не проникнуть было Вавиле Бурсаку на этот корабль. Из турецких копий образовался частокол, и под каждым наконечником трепыхался зеленый значок с оранжевым полумесяцем, напоминая мятущееся пламя. Оно все сжималось и словно облизывало нижние ступеньки трапа, уже скидываемого с борта.
Корабль, надувшись парусами, вскоре растаял в босфорском мареве. Еще немного побилась вспененная волна о прибрежные камни, затихла и она, выплеснув розоватую раковину, вечно хранящую в себе шум моря и скрип кораблей.
Капудан-паша решил, что раз прерваны посольские переговоры, то такой атаман, как Вавило Бурсак, может оказаться опасным. И для примера стоит с большими истязаниями казнить казака на площади Атмейдан. «На кол! Вай ана саны!»
Но Вавило исчез.
Джанибек разбросал группы менсугатов по всему Стамбулу. Искали атамана в квартале Фанар, в Пере, в Галате, в руинах Византии и в районах новых дворцов, среди платанов и кипарисов; Джанибек осунулся, глаза впали, он хлестал менсугатов плетью — все было тщетно. Будто растворился казак в синевато-изумрудных сумерках стамбульской весны, сгинул, как дым от костра, в воздухе, уже насыщенном мелкой пылью от тысяч коней сипахов, стекающихся не султанский смотр перед выходом на войну.
На заре глашатаи объявили, что за поимку казачьего атамана дефтердар обещает мешок пиастров. Кинулись искать с еще большим рвением, но ни на земле, ни на воде не нашли.
Среди редких домов виднеется старинная крепостная стена, местами развалившаяся. Построенная генуэзцами, она как бы представляет дряхлый, разрушенный памятник мореходкой республики. В одном из углов этой стены поднимается тяжелая башня, на ней во времена владычества Генуи развевался ее алый крест насупротив одряхлевших орлов Византии. Здесь, где некогда звенело золото торговых республик, сейчас царит та тишина, что знаменует упадок и застой. Лишь изредка пройдет тут мул, звякая бубенцом, или промчится ласточка, вычерчивая крылом изломанную линию.
Хмурый цвет уродливых зданий, кое-где примкнувших к генуэзской стене, оживляется росписью одного дома с выдвинутым верхним этажом над улицей. Вокруг наличников окон и дверей, по ставням и карнизам вьется орнамент стилизованных цветов — розы и гвоздики — любимицы османов.
Здесь, как гость Халила, поселился блазгочестивый купец из Измира, привезший в Стамбул груз кунжута и лещинного ореха. Морской бриз «мибат» продул купца, и он слег, кряхтя и призывая аллаха. Тюрбан, фальшивая борода и усы так преобразили Вавилу Бурсака, что, глядя в осколок венецианского зеркала, он сам готов был поверить, что нет больше донца-атамана, а есть ага Мустафа из Измира, любящий торговлю и молитву.
Мнимый больной пил кофе и мечтал о горилке, натянув шаль по самый подбородок, якобы от озноба. Мать Халила, Айша и другие служанки, выполняя закон Мухаммеда, и на шаг не приближались к комнате с затейливыми переплетами на окнах. Мужской прислуге Халил также воспретил беспокоить больного гостя, ага Мустафу.
В доме было тихо. В лавке Халил спокойно торговал четками. За дверью лавки Ибрагим неистово размахивал кулаком и, заглушая орущих торговцев, кричал: «рус бе-е-ей! Казак бе-е-ей! Вай ана сыны! Ва-а-ай!»
Сначала «барсы» были в отчаянии, не зная, как и где скрыть атамана. На тайном прощании с Меркушкой Матарс и Отар поклялись ему, что помогут Вавиле вначале спрятаться, а когда немного утихнет волнение в Стамбуле, вызванное набегом казаков на турецкие земли, устроить ему безопасный побег. Меркушка облегченно вздохнул: «Не кто-нибудь, „барсы“ обещали».
Долго не решались «барсы», но в конце концов все же обратились за советом к Халилу.
Выслушав внимательно взволнованных друзей, Халил стал перебирать теспих и, задержав пальцы на последней крупной бусе, сказал, что другого исхода нет: он укроет казака у себя. Хеким, его зять, якобы будет лечить мнимого купца и потом придумает, как лучше Вавиле Бурсаку покинуть Стамбул, улучив подходящий час.
Этим часом Саакадзе считал час парадного смотра войск, готовых к уходу на войну. По Силиврийской дороге уже тянулся конный корпус одетых по-походному сипахов.
«Барсы» заторопились. Им с трудом удалось вручить Халилу монеты на устройство побега Вавилы.
Да, день смотра оказался подходящим. На рассвете, когда чуть ли не все стамбульцы, от мала до велика, ринулись к площади Атмейдан и заполнили прилегающие к ней улицы, чтобы увидеть движение пехоты, конницы и пушек, большая группа паломников вышла из-под арки городских ворот, отправляясь в Мекку на богомолье. На них никто не обращал внимания в обычные дни, ибо все стало привычно до надоедливости, а сегодня… просто смешно было бы даже повернуть голову в их сторону.
Лишь когда паломники задержались возле большого фонтана «себилы» и через сквозную решетку протянули глиняные чашки, наполняя их чистой водой, остановилась позолоченная карета и за стеклом дверцы показалось напудренное лицо де Сези, с любопытством наблюдавшего за богомольцами. Среди них был немой старик с потухшими глазами.
И кто бы опознал в этом немом старике горластого весельчака Вавилу Бурсака! Пыхтя и мыча, он круто повернулся к де Сези, выразительно указывая то на язык, то на чашку. В глазах паломника дергался такой сатанинский огонь, что представитель короля невольно отшатнулся. А когда паломник под одобрительный гул богомольцев взялся за спицы изящного колеса, де Сези торопливо опустил в чашу пол-ливра и крикнул: «Пар!» Кучер в ливрее цвета бронзы щелкнул кнутом, и белые лошади, взмахивая гривами, понеслись вскачь. Разумеется, графа не устрашил смиренный богомолец, длиннобородый и седовласый, словно сошедший с эмалевого блюда Пьера Куртейса «Сусанна и старцы». Просто-напросто де Сези спешил на площадь Атмейдан, чтобы увидеть Хозрев-пашу и просить его пожаловать в Пале-де-Франс, дабы по душам поговорить о богатствах Афендули.
Радостно прижимая к груди монету, паломник, опираясь на посох, побрел в паре с другим старцем. Они стремились как можно скорее переправиться в Скутари.
Яркая зелень, сжигаемая обычновенно в летние месяцы огнедышащим солнцем, сейчас манила паломников, и они все дальше уходили от стен Константинополя. Голубою лентою тянулся впереди ручей, зарываясь в высокие камыши, где слышался переклик речных птиц. Остановился Вавило Бурсак, огляделся вокруг и широко расправил плечи, будто сбрасывая с них навсегда непосильный груз турецкой катарги. Солнечный свет искрящейся полосой лился с востока, указывая долгий, но… о святая матерь божья!.. какой желанный путь!
Кто же был другой паломник? Об этом хорошо знал продавец четок, проницательный Халил, дружащий с целителем людей, хекимом. Много лет отец одного из друзей хекима мечтал попасть в Мекку, но мечта не могла стать явью, ибо этот друг хекима был тихим ученым и не имел средств, чтобы выполнить желание отца. Вот к нему и обратился Халил. Машаллах! Да, он тоже должен отправить в Мекку своего родственника, благочестивого ага Мустафу. Ай! Эйвах, как одного отпустить? По желанию аллаха, он немой. Прикинуться немым Вавиле Бурсаку посоветовал Ибрагим.
В этот день Халил сам купил Ибрагиму халву. Потом щедро предложил пиастры за то, чтобы отец друга хекима сопровождал в радостном странствии ага Мустафу. Старик возликовал так, словно уже приложился запекшимися губами к черному камню Каабы.
Все было подстроено согласно турецкой поговорке: «Ворочай, чтобы гусь не подгорел».
Наполнив фляги водой из голубого ручья, паломники вновь было свернули к берегу, фиолетовому от глициний. Но Вавило Бурсак вдруг приложил ладонь к глазам и, сделав знак своему провожатому подождать, направился к греческой часовне, расположенной вблизи моря.
Часовня Федора Сикионского была маленькая, бедная, иконостас потускнел, и старинные образа почернели так, что даже при свете неугасимых лампад атаман "не мог хорошенько рассмотреть ликов, на них написанных. Перед этой убогостью он почувствовал себя могучим, способным сразиться хоть с бесом, покуражившимся под этим сводом, жалким в своей попытке изобразить небо.
В углу стояла каменная чаша с обломанным краем, в нее и опустил Вавило Бурсак пол-ливра, которые подал ему как милостыню посол короля Франции и кардинала Ришелье. «На помин души того казака, что с высоты копья взирал мертвыми очами на неистовый Стамбул», — едва слышно проговорил атаман, глубоко задумавшись и уронив голову на грудь.
Когда он вышел из часовни, то уже больше не оглядывался, прельщали его темно-синие морские просторы, где можно было врагов посмотреть и себя показать. Хотелось идти семиверстными шагами, жадно впитывать в себя влажный, чуть солоноватый воздух бодрящего денька и потерять счет чайкам, чутким вестникам бури, без которой не жить казаку ни на этом, ни на том свете…
Некоторое время спустя, когда из Мекки вернулся отец друга хекима, Халил узнал, что его родственник, не пройдя и четверти пути, ночью таинственно скрылся. А еще через несколько месяцев армянин купец принес Халилу две меховые шубы на бобрах, сказав, что в царствующем городе Москве, где он закупал пушной товар, к нему на вороном коне подъехал в богатом наряде атаман и сначала сделал ему, купцу, ценный подарок, потом заставил на кресте поклясться, что передаст шубы владельцу лавки четок, благородному Халилу, и его сыну Ибрагиму. Когда купец спросил, от кого подарки, атаман засмеялся, подмигнул глазом и сказал: «Передай: от паломника, что идет под Азов молиться, да так, чтобы земля дрожала и от моря дым валил».
Полуспущены шторы. Приглушены слова. Они то слащавы, то ядовиты, то неожиданно угрожающи! Фарфоровые дамы в кринолинах поддерживают бронзовые часы. Время улетучивается, как духи из флакона. Наконец Хозрев-паша покинул дворец французского посла. Где-то внизу скрипнула парадная дверь, еще раз напомнив о голосе верховного везира.
Оставшись один, де Сези тщательно перебирал беседу, словно бриллианты, вынутые из ларца для чистки. Бесспорно, приятной реальностью становилось присвоение ими, послом и везиром, богатств Афендули. Но… присвоить — это еще не значит овладеть. Действовать могут и впредь трое, но быть в выигрыше — один. Несуразно отдавать большую часть прожорливому Хозреву и не менее отвратному Жермену. Мораль, что за помощь следует вознаграждение, создана не кем иным, как чувствительными куртизанками. За золотой слиток наноси удар шпагой! Но если в стиле эпохи стилет, то рукоятка его должна представлять голову оленя, как символ осторожности.
Мысль об олене навела графа на мысль о золотом руне. Страна, лежащая по ту сторону Черного моря, не привлекла бы его внимание, если бы оттуда не появился полководец Саакадзе, путающий карты и мешающий игре в Константинополе.
«Итак, чтобы познать человека, надо понять душу его страны? Допустим!»
На полуовальном столе с бронзовыми украшениями в порядке лежали гравюры Буавена с фантастических рисунков Леонара Тири. Двадцать шесть листов составляли сюиту «История Язона, или Поход за золотым руном». Де Сези склонился над ними, дивясь замысловатому переплетению человеческих фигур с неземными животными и чудовищами, увитыми гирляндами цветов и плодов. Но мифические сюжеты его не удовлетворили, он не прочь увидеть наяву горы, замыкающие ущелья, и ущелья, таящие дороги в Иран и Индию. И раньше всего он сторонник не воздушных замков в розоватых кружевах облаков, а тяжелых сплавов драгоценного металла, весомых, как результат хорошо проведенной интриги. Но сейчас, увы, все должно отодвинуться на второй план!
«Почему? Бог мой! Разве сумасбродная девчонка Арсана не жаждет оказать нам… нет — мне!.. неоценимую услугу? Великолепно! Будем потворствовать женскому сердцу, служащему подставкой факелу мести, как сказал бы Малерб! Мадемуазель готова на все? Тем лучше! Счастливый успех зависит от умения пользоваться жаждой мести, а затем — концы в воду! Итак, в моих руках дама червей. Начну новую партию в „комету“. Вот так!»
Де Сези дернул шнурок с шелковой кистью. Появился Боно с неизменно бесстрастным лицом и, получив приказ пригласить Клода Жермена, сказал, что иезуит ждет в приемной. Он всегда находился на посту и, конечно, был заранее готов на все.
И вновь тишину кабинета нарушал лишь скрипучий и эластичный голос. Но вот де Сези перешел к прямой атаке:
— Начинать кампанию, — веско сказал он, — следует со штурма главной крепости. Проникните к Афендули и незаметно изучите расположение открытых и закрытых комнат. Ходят слухи, что среди антиков спрятана кладовая, наполненная золотом.
Клод Жермен позвякивал бронзовой ручкой стола.
— Легко сказать, — вздохнул он, — изучите дворец фанариота!
Даже к Саакадзе не удалось пробраться до сих пор. Полководец принимает всех сторонников ложной веры, но не католиков. Увы! Даже иезуиты не могут очутиться по ту сторону ворот его дворца. Пробовал он, Клод Жермен, сопровождаемый двумя монахами, прибыть к Афендули, якобы для душеспасительной беседы, но привратник, чуть приоткрыв железный глазок двери, выразил сожаление: «Все уплыли на каике. Загородный дом сейчас в цветах. На Принцевых островах хорошо отдыхать. Там много рыбы. Можно под лимонным соусом подавать. Но о костях тоже забывать нельзя, — для жизни опасно».
Усмотрев в словах привратника нечто обидное, Клод намеревался ткнуть в его рожу шпагой, но опомнился: ему не любезность слуги нужна, а разгадка тайны — на чем зиждется дружба грека Афендули и грузина Саакадзе.
Поразмыслив, Клод решил действовать иначе: явиться как представитель католической церкви, обращающийся за лептой в пользу арабов, отторгнутых от мусульманства. Но не помогла этой миссии и пышная свита из десяти римских монахов, шагающих, как солдаты, но с потупленными взорами.
Встретили его возле портика лишь князья Заза и Ило. Помощь оказали скудную: «Не в греческую веру обращены». Все же они желают арабам счастья в лоне латинской веры. А Эракле отбыл на несколько дней в свое поместье на Принцевых островах, захватив всех женщин. «Кушать рыбу под лимонным соусом?» — так и подмывало спросить Клода Жермена, но он предпочел убраться восвояси.
Не повезло и в третий раз. «Все дома, — тихо проговорил привратник, поднося палец ко рту, — но спят. Ночной пир был удачный. Жгли зеленый и красный огонь под звуки флейт. После огней пира хорошо во мгле сна», — и, отклонив монеты, отказался будить уставших.
Безрадостная картина. Внутрь Белого дворца проникнуть никаким способом нельзя, что еще больше вызывает подозрение. С таким выводом де Сези согласился, но заявил, что тем более проникнуть необходимо.
И… де Сези проник. В одно из утр курьер из французского посольства доставил Эракле письмо с просьбой прибыть в Пале-де-Франс и высказать свое суждение об античной статуе «Пастушка», предназначенной в дар султану в день его высокого рождения.
Сначала Эракле хотел отклонить лестное приглашение, но в нем заговорил коллекционер, а главное — он к месту вспомнил, что, как грек, он наполовину бесправен. Султану истолкуют его отказ в ложном свете, и неизвестно еще, чем все кончится.
Эракле поехал. «Пастушка» оказалась искусной подделкой, о чем, по-видимому, де Сези знал не хуже, его самого. Но, отвесив поклон, граф рассыпался в благодарности и просил разрешения полюбоваться в Белом дворце подлинными антиками.
И началось!.. Де Сези стал походить на ангела в атласном камзоле, с пленительной улыбкой. Очарованные им женщины из дома Афендули, щеголяя изысканной турецкой речью, восторженно приняли приглашение покататься на двухмачтовом паруснике под флагом короля Франции и на очередной вечер в Пале-де-Франс, где они увидят настоящий менуэт. Реверанс, который при этом сделал де Сези в соответствии с танцевальными требованиями века, окончательно покорил гречанок.
Особенно внимательно де Сези отнесся к Арсане. Она заметно повеселела, ибо посол в подходящий момент шепнул ей: «Ханым Фатима обо всем передала мне через мужа. Мы разыграем с вами на клавесинах прелестную пьеску. Вы понимаете, что вы прекрасны, и я ваш раб. О, прошу вас, приказывайте, сударыня!»
И Арсана стала приказывать то… что искусно подсказывал ей де Сези. Кладовая с золотом? О, конечно, существует! Где? За большим залом в круглой комнате. Драгоценности, кроме выставленных? О, конечно, есть! Где? В опочивальне Эракле! Есть и поместья, и отряд фелюг, и табун берберийских скакунов, и тучные стада, и даже золотые копи, хотя хитрец и уверяет, что продал их.
Граф научил ее играть в домино. Под стук костяшек легко протекали беседы. Он становился все нетерпеливее. Отделываясь от «шесть и шесть», искренне недоумевал: "Бог мой! Зачем я должен делиться с жадным Хозревом? Разве он уже не присвоил себе львиную долю? Прикупая «пустышку», возмущался. «А этот бездельник иезуит? Он любит повторять „Кто руководствуется в своих действиях правдоподобной ложью, тот может быть спокоен, ибо ни в каком случае не грешит“. По этому правилу я могу его оставить при своих. Но без него, черт побери, не обойтись, как и без везира. А впрочем, когда придет час баланса, он будет найден».
Вопреки явной холодности Эракле, посол зачастил в Белый дворец. Подолгу гуляя с Арсаной в саду, он не только восторгался укромными уголками и эллинскими пейзажами, — он договаривался. Эффектно играя кружевами манжет или же чертя кончиком шпаги на песке волшебные чертоги, де Сези заверял пылкую гречанку в том, что поможет стать ей прославленной и богатой. Если Стамбул «средоточие вселенной», то какая польза красавице от этого преувеличения? Напротив, Париж — сердце земли, и это куда важнее. Город белой лилии склонится перед прекрасной Арсаной, обладательницей несметных драгоценностей Востока. После осуществления акта мести, если и следует где скрыться, так это в Париже. Там все лучшее, что выдумал дьявол, и самое совершенное, что создал бог. Дорога тоже будет увлекательной, он даст ей в провожатые Клода Жермена и напишет герцогине, своей тете, озаренной лучами версальского солнца, письмо с просьбой оказывать до возвращения его, графа, в Париж покровительство прелестной гречанке.
Много еще сулил де Сези порывистой Арсане, жадно ему внимавшей. С каждым днем она все больше подпадала под его влияние. А дней оставалось все меньше. Сравнивая ее глаза с алмазами, полными огня, он твердил про себя: «Игра верна, но надо торопиться. Этот обольстительный бесенок может в любой момент проявить запальчивость и открыть если не заговор, то глаза фанариоту. Все должно свершиться в день, вернее, в ночь рождения султана».
Врасплох застало графа упоминание Арсаны о том, что яблоко от яблони не далеко падает. Да, она, дочь купца, не лишена сметливости! Любезность сменилась подозрительностью, и она потребовала полную гарантию. Выслушав условие, граф опешил, но, вспомнив что-то, рассмеялся: «Ба! Не все ли равно? Ведь после финала концы в воду!..».
Зеленый тюрбан, обвитый белой шалью, и алмазные перья придавали Мураду IV вид властелина весны, окутанного жемчужно-молочной дымкой и озаренного блеском звезд. Он привычно принимал излияния верноподданных и немного скучал. Поэтому серальские шуты в ярких нарядах ходили перед ним на руках, прыгали сквозь гремящие обручи и нещадно колотили друг друга.
Дозволенный шум восторга приближенных соперничал с прибоем. Опорожняя золотые блюда, они неистово славили падишаха, величая его «звездой на ясном небе благополучия и мира», «драгоценным платаном в саду величия и побед», «перлом благородства и великолепия»! Паши-военачальники торжественно заверяли, что тот, кто украшает собою виноградник халифата, покроет весь мир своею тенью! В Серале даже для тени не осталось места. Светом солнца днем и светильников ночью заливались алые бархатные диваны, золотая бахрома, парчовые занавеси, прихотливая позолота и резьба. Соперничая с красками обстановки, теснилась стамбульская знать в ослепительных одеяниях. Роскошь людей уже перестала удивлять, тогда перед мраморной террасой провели коней. В пестром шествии приняли участие тысяча молодых кобылиц, убранных, как принцессы, и тысяча тонконогих жеребцов, наряженных, как принцы. На уздечках и седлах переливалось море разноцветных камней. Одобрительный гул прокатился по мраморной террасе, достиг гарема, всколыхнул женщин и напугал тропических птиц в клетках.
Власть султана казалась непоколебимой. Еще пять дней в праздничном неистовстве пребывали дворцы везиров… По временам слышалась стрельба. Янычары проносили котлы в знак покорности султану.
На восьмой вечер зажглись плошки, осветив стены и карнизы Пале-де-Франс. Поток гостей устремился во французское посольство. Музыканты в синих камзолах и белых чулках уже настраивали скрипки и контрабасы.
Сославшись на то, что он обещал Селиман-паше и Арзан-паше приветствовать их в Мозаичном дворце по случаю окончания пиршества в честь рождения султана, Саакадзе отклонил приглашение де Сези. Но доброму Эракле не удались никакие отговорки, он вынужден был облачиться в наряд именитого фанариота и приказать подать ему белые носилки с посеребренными столбиками и розоватыми занавесками, через которые действительность представлялась не в столь уродливом виде.
Накануне Эракле был приглашен к Осман-паше, где вместе с Саакадзе и шумными «барсами» провел веселый вечер. Но разве можно прожить в Стамбуле хоть один день без тревог? Сегодня вся семья начала умолять его не накликать несчастья на Белый дворец: ведь султан, узнав, что греческая семья отказалась пировать в честь его рождения, недовольно поведет бровью, и они станут жертвой негодования верховного везира. Особенно бушевала Арсана: «Разве и так мало неприятностей?!?» Эракле хорошо понимал, что значит для грека гнев султана. И почему только он не покидает эту страну?! Босфор! А разве мало других красивых морей?
Вздыхая, он со всей семьей отправился в Пале-де-Франс. Лишь Магдана наотрез отказалась ехать.
Странными показались Елене настойчивые уговоры сестры не надевать на себя так много драгоценностей: «Не стоит соперничать с турчанками». Но сама Арсана нацепила их столько, что даже мать удивилась. «Я хочу изумить женщин франков!» — капризно уверяла Арсана.
Вот и дворец французского посла. Сколько факелов, плошек, разноцветных огней. Музыка, нежная, как лесть француза. А слуг, слуг, сколько их! И не все похожи на франков. «Очевидно, переодетые турки», — мелькнуло в голове Эракле. Но проверить догадку не удалось: не успел он переступить порог, как попал в кольцо любезных французов. Затем под руку его подхватил Хозрев и увлек в комнату кейфа, погруженную в зеленый полумрак. Оказали ему почет и другие высокопоставленные гости, развлекая новостями и забрасывая вопросами об античном мире.
И гречанки были окружены вниманием. Какие-то женщины из дальней Франции, обмахиваясь веерами, набросились на них, словно на диковинку, с любопытством касаясь их украшений, расспрашивая о том, поют ли они под аккомпанемент арфы и умеют ли танцевать менуэт. «Менуэт — это танец королей и король танцев», — услужливо объяснил им драгоман, черноусый кавалер с блестящими пряжками на туфлях и белоснежными кружевами на воротнике. Увлеченные фигурами «менуэта дофина», ни мать, ни Елена не придали особого значения странным словам Арсаны — она заявила, что царственная Фатима прислала за ней носилки с просьбой прибыть к ней на малый кейфуй если она не вернется сюда, то с верными слугами Фатимы отбудет прямо домой.
Этому удивился лишь Заза, но ему не дали и слова произнести: какой-то иезуит вышел из-за огромного канделябра и сразу закидал князя вопросами о стране золотого руна.
А час спустя еще больше пришлось удивиться привратнику Белого дворца, когда раздался стук в калитку и повелительный голос Арсаны приказал откинуть засов: она заболела и спешит в свои покои.
Но не успела калитка приоткрыться, как на привратника с быстротой полета летучих мышей налетели неизвестные в черных капюшонах, связали и, заткнув рот, отбросили в сторону. И тотчас во двор ворвался отряд в черных плащах. Прикрытые масками лица и обнаженные клинки не предвещали ничего доброго. Слуги, полусонные и спящие, один за другим были тут же связаны и оглушены. «Черные» злоумышленники, предводимые Арсаной, ринулись в залы…
Начался грабеж.
То, что создается в течение длительного времени и требует возвышенных чувств, тонкого вкуса и преклонения перед красотой, нередко разрушается в один миг жестокой рукой варвара. Ценности, антики, тяжелые ткани связывали в узлы. Ковры, картины, мраморные изделия сносили на плечах. Набивали дорогой посудой мешки. Во дворе добычу грузили на верблюдов, охраняемых стражей в капюшонах и в фесках. Всюду слышались смех и восклицания; удивляло количество редкостей.
Молодой Ахилл, успевший вовремя скрыться в кустах, прижавшись к стене, обдумывал, что предпринять. К счастью, самые ценные изделия еще вчера были перенесены из опочивальни Эракле в тайник под киоском. Не следует ли поспешить во дворец франка? Но разве Арсана не оттуда? Значит, здесь заговор. Схватят его, и тогда конец всему… «Неужели и детей не пощадят?» — содрогнулся он. Но что это?! Вдоль стены крался высокий человек с мешком на плечах. Ахилл ловко подставил ему ногу. Грабитель растянулся, но крикнуть не успел, оглушенный кулаком. Ахилл догадался, что этот мнимый монах украдкой таскал накраденное для себя. Ловко скрутив грабителю руки и заткнув рот кляпом, Ахилл оттащил его далеко в кусты, содрал плащ с капюшоном и надел на себя. Подхватив тугой мешок, он направился с ним через сад к той стороне дворца, где обитали женщины. Никто не обращал на него внимания, каждый спешил до рассвета вынести награбленное им за ворота. Спихнув мешок в подвал, Ахилл кинулся в комнаты, где спали два мальчика. Оказалось, мальчики бодрствовали; хотя шум сюда доносился глухо, перепуганные няньки взывали о помощи, пугая детей. При виде человека в капюшоне они еще сильнее завопили, и тут же их ужас сменился радостью: откинув капюшон, перед ними стоял Ахилл.
— Тише, женщины! — произнес он. — Берите мальчиков и следуйте за мной!
Тихо ступая, они гуськом вышли в сад. Обойдя правую сторону, Ахилл бесшумно открыл низенькую потайную калитку и вывел их в пустынный тупичок. Он велел ждать его тут и не откликаться, кто бы их ни звал, особенно Арсана.
Изумленные его предупреждением, няни, прижав к себе детей, опустились на какие-то ступеньки.
Крадясь, Ахилл стал разыскивать слуг и вскоре, многих развязав, вывел за ограду сада. Он приказал им охранять детей и женщин и притаиться тут, пока он за ними не придет.
Прокравшись обратно, он надвинул капюшон на самые глаза и, смешавшись с грабителями, усиленно стал волочить мешки, приглядываясь, что происходит вокруг, и выжидая, что будет дальше.
А дальше началось что-то невероятное: Арсана с неистовым криком «Месть!» мчалась по всем залам, переходам, опочивальням — за нею толпа разнузданных грабителей. Вот они, подобно саранче на посевах, опустошили покои князей, затем Елены, комнаты ее матери. Неожиданно в нише египетской комнаты отца Арсана обнаружила кованый сундук, запертый на секретный замок.
— Эврика! — всплеснула руками Арсана. — Отец всегда в этом сундуке хранил золотые монеты. Погрузите его на первого верблюда, что стоит за моими носилками!..
Светильники перемещались молниеносно. «Черная саранча» продолжала опустошать «золотые пажити».
Но в покоях Эракле злоумышленников постигло глубокое разочарование: сокровища исчезли бесследно. Даже серебряных цепочек там не оказалось! Где же спрятал фанариот неповторимые ценности? Конечно, в круглом зале! И с возгласом «За мной!» Арсана устремилась к потайной комнате.
От красоты до уродства рукой подать. Лицо Арсаны исказилось, что-то низменное, хищное отражалось в ее горящих глазах, и волосы, разметавшиеся, как змеи, дополняли ее сходство с фурией.
Почему же облегченно вздохнул Ахилл? В погоне за ценностями злодейка забыла о комнате детей, иначе, обнаружив их бегство, перевернула бы весь дом, обыскала б сад. И кто знает, не вспомнила бы она о тупичке за оградой? И кто знает, не захотела бы погубить детей своей сестры?
Какие только средства не применяли грабители, пытаясь взломать дверь круглой комнаты! Ахилл тоже ворочал ломом — и усмехался, ибо знал: не разбить железные двери, для красоты оплетенные бронзой. Но грабители в черных капюшонах привыкли, видно, штурмовать цитадели. В горшок с порохом всунули зажженный фитиль, и человек старательно прятавший свое лицо, приказал всем выбежать в другой зал. Раздался взрыв, обрушилась часть стены. Медленно рассеялся удушливый дым. И что же? Круглая комната осталась невредимой. В дикой злобе сжимала кулаки Арсана:
— О отец Жермен, не проникнуть в круглую комнату, значит не взять из богатств Эракле ничего!
Грабители разразились проклятиями. Потом, выполняя приказ иезуита, устремились к наружной стене, выходящей в сад.
Сделав подкоп, одни из них, подгоняемые криками других: «Скорей! Скорей, светает!» — подкатили два бочонка с порохом и протянули длинный фитиль за ворота. Ахилл хотел задержаться и перерезать фитиль, но кто-то нанес ему сильный удар по затылку:
— Хочешь сгореть заживо, жадный козел?!
Сколько времени прошло, Ахилл не помнил, ибо его сердце слишком громко стучало. Раздался оглушительный взрыв, прижав грабителей к земле и до ужаса напугав коней и верблюдов.
Не успел Жермен выразить недоумение, — ведь порох был рассчитан лишь на пролом стены, примыкавшей к круглой комнате, — как вновь последовал взрыв, еще более мощный.
Ахилл в сердцах выругался по-гречески. Взорвался запас пороха, с таким трудом приобретенный господином Эракле. Значит, повреждено оружие, обнаружены ядра.
Вдруг стена дворца рухнула с неимоверным грохотом, увлекая за собой серединную часть здания. Над бесформенным нагромождением мрамора, камня, железа поднялся столб дыма и пыли.
Очнулся Ахилл от хохота Арсаны. Она, поставив ногу, как победительница, на глыбу мрамора, торжествующе кричала:
— О святая дева, ты отомстила за меня слаще, чем я просила! Ты превратила богов язычников в пыль! Ты покарала жестокосердных! Ты…
— Перестань орать! — грубо осадил ее Жермен. — Вместе с богами погибли ценности! Еще счастье, что сегодня во всех концах Константинополя стреляют в честь султана и взрыв никого не удивит, не то набежали бы янычары и ты отправилась бы в ад раньше времени! О дьявол! Почему ты, дочь проклятий, не узнала, что под круглой комнатой пороховой погреб?!
— Благодарю дьявола, что он не устроил иначе! Для меня больше чем достаточно того, что взяли. Уничтожен дворец! Нет ничего более желанного для меня, чем эта вакханалия разрушения! Добрый дядя, эван-эвое! Ты остался нищим! Это ли не месть?! Остались нищими и остальные глупцы.
Взобравшись на обломки, Арсана схватила головешку и на осколке мрамора начертала:
«Месть! Я, Арсана Афендули, отомстила всем! Тебе, отец, за то, что обменял богатые склады на звезды в небе и этим лишил меня счастливой жизни. Тебе, Елена, за то, что ты счастлива и мечтала скоро въехать княгиней в страну Моурави, где будешь блистать! О, я омрачила твое счастье! Ищи своих детей под обломками! Тебе, Эракле, за то, что в своем богатстве ты жил, как бог на Олимпе! Теперь ты нищий, и всем твоим владею я!.. Тебе, о мать, месть моя за то, что родила меня!..»
Привыкший ко всем проявлениям зла, Клод Жермен был поражен жестокостью, которую даже он не предполагал в женщине. «Вот существо, — мелькнуло у него в мозгу, — которое покончило с совестью. Истинно ненавидящий отдается предмету своей ненависти безоговорочно и беззаветно. Такова она!» И Клод Жермен хотел приказать стащить гречанку вниз, но уже побледнело небо, напоминая об опасности. Внимательно прочитав написанное, иезуит решил: «Невоздержанность в мыслях сама по себе грех простительный, ибо не нарушает ни любви к богу, ни ненависти к ближнему. Мне она принесет истинную пользу, ибо наведет на ложный след».
И, приказав отряду двигаться, он что-то шепнул стоящему рядом. Четверо в черных капюшонах подняли носилки, куда величественно вошла Арсана. Она сладко зевнула.
О, сегодня она превзошла себя, все свершено ею и благодаря ей. На душе у нее светло, как в день светлого воскресения. Одного жаль: она не увидит отчаяния этих… осмелившихся считать себя равной ей! Как они жалки! Неиссякаемые силы заложил справедливый бог в красавицу Арсану! Да разве это все? Нет, она создана для больших дел, и она, там, в главном городе короля франков, покажет, как надо повелевать, торжествовать и наслаждаться властью. Арсана нежно погладила свою шейку, поцеловала сначала одну, потом другую руку. Сейчас ее отнесут к ханым Фатиме, где она переждет несколько дней, пока утихнут напрасные вопли Эракле. Потом… о… потом она, как царица, сопровождаемая Клодом Жерменом, уедет в главный город короля франков. Она даже не заметила, что Жермен был с нею груб: «О, не все ли равно?..» Но куда ее несут? Почему так пустынны улицы? Нет… это берег, далекий берег! Здесь даже рыбацкие лодки не покачиваются на воде… Арсана, привстав, хотела выругать носильщиков за излишнюю осторожность. В этот миг ее резко схватили, стащили с носилок. И, несмотря на вопли и угрозы, сорвали все драгоценности и богатую одежду. Арсана царапалась и кусалась, как дикая кошка. И вдруг смертельный страх обуял ее, парализовав волю. Полуобнаженную гречанку раскачали, как тюк, и швырнули в воду.
Где-то раздался страшный крик. Носильщики бросились бежать; один споткнулся и упал, — на него даже не оглянулись. Проворно вскочив на ноги, он повернул назад к заливу. Там, на поверхности темной воды, слабеющим голосом молила о помощи Арсана, барахтаясь и выбиваясь из последних сил. Вот она всплеснула руками, вот захлебнулась, вот зеленые круги замелькали перед ее глазами… уже не сопротивляясь, она пошла ко дну. Но в этот последний момент ее подхватили чьи-то сильные руки…
— Ахилл! — успела прошептать побелевшими губами Арсана и без чувств поникла на могучем плече.
«Кто хорошо танцует менуэт, тот все делает хорошо». Церемониальный танец на редкость удавался де Сези. Каждый его шаг отличался плавностью, каждый поклон — чопорностью и торжественностыо. Прекрасный способ за медлительностью танцевальных движений скрывать быструю смену мыслей.
После четвертой фигуры наступили финальная пауза. В канделябрах догорали свечи, бросая мертвенно-бледные отблески на гобелен с турецким сюжетом. Музыка замирала. Как после поединка еще раз взлетают шпаги, так взлетали смычки, отсекая секунды ночи. Гости расходились. Дамы в платьях с длинными рукавами, с двойными буфами и открытыми шеями, украшенными ожерельями, поддерживаемые кавалерами в широкополых шляпах с плюмажем, спускались по широкой белой лестнице в зеленоватую полумглу.
Но Эракле словно попал в оцепление, Хозрев-паша, посмеиваясь, убеждал Афендули, что раз он так редко ходит в гости, то должен уйти последним. Де Сези присоединился к нему и стал с увлечением расписывать мраморный рельеф «Венера и Амур с дельфином», который он видел в увеселительном замке Анэ, ранее принадлежавшем Диане де Пуатье, фаворитке двух королей — Франциска I и Генриха II. «Представьте, — восторгался граф, — отца и сына!»
Женщины дома Афендули пошатывались от усталости.
Заза, теребя усики, подозрительно косился на лоснящегося от удовольствия франка, а отец Елены, купец Иоанн, просто-напросто шепнул зятю:
— Господи помилуй, уж не хотят ли франки пленить нас? Может, убежим?
Боно подошел к графу и что-то шепнул. Де Сези поспешил в приемную. От стены отошел Клод Жермен и приблизился к де Сези:
— Концы в воду…
Вскоре де Сези возвратился и с приветливой улыбкой вновь приблизился к Эракле, принося извинение в том, что проявил себя эгоистом; он так надолго задержал столь приятного гостя. Но у них есть общий интерес — любовь к антикам. О, эта благородная страсть! Он сочтет за честь навестить любезного Афендули, как только монсеньёр пожелает принять его.
Уже совсем рассвело, когда Елена, откинувшись в носилках на подушки, последовала примеру матери и тут же задремала. Эракле и его брат тоже, прикрыв глаза, покачивались в носилках. Заза и Ило ни при каких обстоятельствах не путешествовали иначе, как только на конях. Разве они не грузинские князья?
Но… почему приторное вино, противоестественно отдающее апельсином, которое они в таком количестве поглотили, отдает теперь во рту запахом гари?
— Ило, не кажется ли тебе, что назойливый дым слишком щекочет ноздри?
Ответа не последовало. Внимание Ило было приковано к человеку, стремительно бегущему им навстречу. Но кто это? Султанский скороход? Человек-ветер? Бесноватый? Или шут? Ило не верил своим глазам. Это был Ахилл, взлохмаченный, измазанный сажей.
Помогая Эракле выйти из носилок, Ахилл, глотая слова, рассказывал о происшедшем.
— Что? Что говоришь ты, Ахилл?
— О господин мой Эракле! Горе! Белый дворец разгромлен. Нет у тебя больше твоих богатств!..
— Что слышу я, мой верный Ахилл?! Значит, пока разбойники держали нас в плену, их рабы…
Эракле улыбнулся: «Я так и предвидел, нельзя требовать от волка полета орла, от низменных — возвышенного. Непременно скажу об этом прекрасной госпоже Хорешани…»
Настойчивые мольбы Заза и Ило, уговоры Иоанна — все было тщетно: Эракле отказался тревожить Георгия Саакадзе и приказал следовать дальше. Тихо покачивались передние носилки, в них, покашливая во сне, спали мать и сестра Арсаны…
Внезапно впереди послышался крик: «Господи помилуй!» Слуги, задрожав, чуть не опрокинули носилки.
Соскочив на землю, Елена, еще не осознав, что произошло, впилась в начертанные головешкой слова. Рядом, тяжело дыша, уже стояла ее мать. Был ли перед ними обломок белого мрамора или зияла бездна? Раскаленной докрасна вдруг показалась надпись, сделанная Арсаной, немыслимая в своей бесчеловечности: «Тебе, о мать, месть моя за то, что родила меня!» Две женщины словно окаменели, и потому ни одна слеза не блеснула в их глазах.
— О госпожа! — шептал слова утешения Ахилл. — Да будет над тобой защита святой девы! Мальчики здоровы, они ждут тебя…
Лишь теперь Елена осознала всю глубину ужаса, постигшего ее, и, вскрикнув, рванулась вперед, словно от ее порыва могли исчезнуть мраморные призраки злодеяния.
— Иди поспи, мой верный, — прервал Эракле возбужденного Ахилла, — ты едва стоишь на ногах. Я терпеливо буду ждать разъяснений, но то, что вижу я, уже звучит справедливым приговором содеянному.
Не успел Ахилл отступить и на два шага, как повалился у кипариса с обломанной верхушкой и тотчас заснул.
Из тупика через дверку понуро возвращались слуги. Они окружили Эракле и Иоанна и сбивчиво поведали о случившемся. Но как ясно звучали их слова о подвиге Ахилла, спасшего не только мальчиков, но и слуг. Особенно сетовал привратник, тряся обвязанной головой. Это он, одряхлевший петух, открыл ворота, госпоже Арсане доверился.
Эракле, положив руку на плечо старика, утешал его. Если он, Афендули, умудренный жизнью, не разглядел в Арсане жрицу сатаны, то «одряхлевший петух» перед ним предел мудрости! И с этого дня он разрешает всем величать его не господином Эракле Афендули, а болотной губкой!
Ахилл не сразу понял, почему он лежит в саду. Ведь весна едва началась… И вдруг до мельчайших подробностей припомнил вчерашнее. Все расскажет он господину! Все, кроме… того, как спас он неистовую Арсану, как на руках пронес ее через пустынные улочки, глухие пустыри, в шалаш знакомого огородника. Там он сурово приказал ей не выходить из шатра ни днем, ни вечером, ибо носильщики видели, что она была спасена. Только глубокой ночью она может побродить среди грядок и в тишине подышать прохладой, иначе не прекращающие поисков и рыскающие везде разбойники в капюшонах наверняка схватят ее и утопят… ведь не всегда под руками окажется Ахилл. Просил об этом же Ахилл друзей его отца, старого грека и его жену; не отпускать Арсану ни на шаг, пока он за ней сам не явится; пусть хоть на замок запирают… Да, он, Ахилл, все расскажет господину, но про Арсану ровно ничего… Пусть думает, что скрылась, — пока так безопаснее…
А семья Афендули не сомневалась, что злодейка уже далеко за пределами Стамбула, что ей уже светят македонские звезды, что вода придорожных родников освежает ее и что для нее пастухи в мохнатых плащах играют на дудочках веселые напевы. Так стоят ли проклятий те, к кому всегда благосклонна судьба, слишком часто растаптывающее цветы и слишком постоянно лелеющая крапиву.
— Георгий, оружие погибло!.. — В голосе бледного Ростома слышалось отчаяние.
— А… а Эракле? Где… где Эракле?..
— Он жив… но…
Саакадзе не дослушал. Вскочив на коня, он вынесся из ворот. С трудом поспевали за ним «барсы». Миновали площадь, улицу в платанах… Вот и знакомые ворота, странно накренившиеся. Не обращая внимания на разрушения, Саакадзе внезапно осадил коня и, спрыгнув, ринулся к Эракле, спокойно идущему к нему навстречу.
— Брат мой, Эракле! Слава пречистой деве, я вижу тебя! — И, не в силах преодолеть радость, Георгий крепко обнял растроганного Эракле.
— Может быть, брат мой Георгий, стоило заплатить всем этим, чтобы увидеть твою любовь… Но погибло…
— Знаю… Лишь бы ты был у меня здоров…
Эракле просиял. Он увел гостей в дальние, каким-то чудом уцелевшие, комнаты слуг.
Чем больше слушали Георгий и взволнованные «барсы» Ахилла, которому Эракле велел повторить рассказ обо всем им пережитом накануне, тем серьезнее становились их лица. Но о том, что он спас Арсану, Ахилл не обмолвился ни словом.
— Дорогой брат, — твердо сказал Саакадзе, — ты не можешь оставаться здесь ни минуты. «Барсы» перевезут всю твою семью ко мне, а ты сейчас же выедешь со мною…
— Дорогой мой господин и брат, этого делать не следует. Наши враги скажут, что мы сами все разрушили, дабы в твоем доме злоумышлять против султана. Тебя всеми мерами Хозрев стремится очернить.
— Знаю и не устрашаюсь. Ты поедешь со мною.
Фанариот обнял Саакадзе и вышел с ним в сад. «Барсы» стояли над развалинами. По щекам Гиви текли обильные слезы, но он их не замечал:
— Мой! Мой мушкет погиб!
— Только твой?! Может, еще чей-нибудь? Полторы стрелы тебе в утешение!
Матарс нервно поправил черную повязку и сурово взглянул на Димитрия: не время острословить.
— Что же, друзья, теперь делать? — На виске его забилась жилка. — Может, раскопать?
— Напрасно потрудишься.
— Помнишь, Пануш, притчу шадимановского кма о том, как ангелы с неба свалились?
— Если бы и забыл, сейчас как раз время вспомнить. Ибо мы, подобно обреченным, свалились… только не с неба, а с воздушных замков своих надежд.
Лицо Автандила свела судорога, он безотчетно повторял:
— «Тебе, о мать, месть моя за то, что родила меня!» Да не приснится такое и в страшном сне! Только ведьма способна на подобное! Нет, «барсы», оказывается, есть страшнее, чем потеря оружия!
— Не стоит, чтоб печалило то, что послано чертом! — Дато силился выглядеть беспечным. — Пропажа безвозвратна. Нет огненного боя, но есть холодный. Разве шашка не укорачивает врага как раз на одну голову? Э-э, «барсы», вернемся к испытанному другу.
— Или не замечаешь, Дато, испытанный друг постарел и, подобно старому Джамбазу, согнулся. Пока замахиваешься шашкой на одного, десять лягут от пуль мушкета.
— Увы, прав Ростом, слабеет мощь шашки!
— Ничего, отточим на священном камне, вновь заблестит в руке…
— А враг будет целиться не в руку, а в голову.
— Пусть хоть в… целится, все равно непрошеный гость после угощения шашкой по-ностевски полтора часа будет прыгать, как недорезанная курица…
Элизбар не проронил ни слова, но прядь волос прилипла к его побелевшему лбу. Взобравшись на груду камней, он стер все написанное Арсаной до последнего завитка. И вдруг из его рта захлестала такая изощренная брань, что «барсы» то и дело оглядывались: нет ли поблизости женщин.
— Гиви, если не перестанешь лить воду из глаз, я полтора часа…
— Ты лучше на свой длинный нос бархатный башлык накинь, иначе совсем замерзнешь…
— О-о, Гиви! Молодец! Видно, к старости дело идет, умнеешь.
Дато нарочито громко хохотал, но поддержал его один Гиви.
Долго бродили друзья по изуродованному саду. Наконец Эракле привел Моурави в чудом уцелевший мраморный киоск. Там долго вполголоса говорил с ним о дальнейшем:
— Видишь, мой брат, я бы не был антикваром душ людей, если бы не предугадывал их поступки. Везде есть люди, способные променять даже свою душу на золото… все поправимо. Оружие мы найдем в другой стране, например в Венеции, куда соберусь, как только семья моего брата окажется вне опасности… Мне следует все обдумать.
— Я отправлю с Варданом всех в Картли…
— Только князей с Еленой… Брат с женой вернется в Афины. Он хитрит, но знаю: у него там осталось золото, недаром дом не продал, крепко заколотил. Там где-нибудь в стене и замуровал… Дал бы ему часть отсюда, — Эракле многозначительно ударил по скамье, — но опасно, сразу враги догадаются, что не все взяли… Пусть едут нищими. Из другой страны пошлю к ним гонца… Хитрит и Ахилл, он знает, куда упрятали Арсану, но почему-то скрывает.
— А знать это, мой брат, очень важно. Я оставлю здесь Матарса и Пануша, они уже научены, как разрушенные крепости вновь обращать в неприступные. Кто придет, в обиде не останется. Не сопротивляйся, мой Эракле. Знаю, что делаю. Твои верные слуги составят войско «барсов» и… тебя прошу не покидать дворец, пока я не дам сигнала.
Улучив момент, Саакадзе шепнул Ахиллу: если он хочет спасти жизнь господину Эракле, пусть незаметно ночью проберется в Мозаичный дворец. У ворот его будут ждать.
Матарс и Пануш словно броней прикрыли чувства. Они уже привычно распоряжались, как военачальники. Нагнали такое множество бедняков, жаждущих заработать хоть на черствый лаваш, что стало тесно на улице. «Барсы» велели из мраморных глыб соорудить высокую стену. Поднять ворота удалось при помощи цепей и канатов. Мастера железа выправили ограду. Брешь завалили обломками, вырыли узкий ров и наполнили водой. Кроме бедняков, трудились все слуги, даже женщины, спеша укрыться за какой-либо стеной.
Обещанная большая плата и хорошая еда удвоили усилия бедняков, и они до темноты не оставляли молотков и кирок. А когда настала ночь, Матарс приказал накормить всех бараниной и рисом, раздать лепешки в изобилии и подслащенную воду. Расположив свой «отряд» на ночлег, Матарс наказал, чтобы каждый положил рядом кирку и молоток, и если кто дерзнет нарушить их сон, бить беспощадно, хотя бы невежи оказались слугами пашей.
Эракле улыбался. Он любовно смотрел на военачальников. Нравились ему окрики Матарса и Пануша. Хотел было Эракле тоже чем-нибудь помочь, но Матарс, облеченный властью полководца, сурово воспретил ему даже близко подходить к ограде. Неизвестно, может, среди бедняков затесался лазутчик посла, иезуита или, еще того хуже, Хозрева. Никто не должен видеть ни веселого, ни скучного Эракле Афендули. Скажут! «Веселится? Значит, сам разорил дворец! Скучает? Значит, осуждает волю аллаха, без которого и волосок с головы человека не упадет!» Посмеявшись над мудростью Матарса, Эракле пошел утешать невестку.
Как в бурю фонари на мачтах кораблей, тускло мерцали звезды. Иссиня-черное небо источало мглу, погружая Стамбул в дрему. Власть сна была неодинакова. Крепче всех спали бедняки, ибо не остерегались воров. Тревожно ворочались на своих удобных постелях купцы, прислушиваясь к окрикам сторожей. И бодрствовали паши, не столько развлекаясь в гаремах, сколько взвешивая и оценивая свои поступки и разговоры на минувших охотах или пирах; их назойливо преследовали мысли: уж не готовят ли на них доносы затащившие к себе на пир хозяева?.. Не вскинули ли за их спинами ножи устроители облав на зверей?..
Но эту туманную ночь хуже всех проводил Хозрев, первый везир султана. Он не только себе, но и Фатиме надоедал вздохами. Напрасно она применяла то ласку, то ругань.
Хозрев, вглядываясь в тьму за окном, все больше тревожился: "Билляхи! Зачем приглашает де Сези? Ведь решили четыре и еще три дня совсем не встречаться? Почему же этот франк прислал своего осла Боно, нагрузив его загадочными словами: «Опасность! Немедля с первыми лучами пожалуй в посольство». «Осел» бесшумно удалился, а что оставил он в голове Хозрева? Шум моря, волны которого выбрасывают его из мягкого ложа. И он, верховный везир Оттоманской империи, к неудовольствию Фатимы, мечется по узорчатому ковру, уподобясь стручку, подхваченному ветром.
«Эйвах! Что могло произойти?! Все обдумано так тщательно, что и самому догадливому не догадаться…»
Скрипнула дверка, и Эрасти, тихо ступая, повел Ахилла, закутанного в плащ, наверх, в покои.
Саакадзе смотрел на мрачные выси: «Вон ковш Большой Медведицы, он плещется сейчас в водах Ностури. Скоро, совсем скоро война, а там…» Он по привычке резко оглянулся, перед ним стоял Ахилл…
Уже дважды переворачивал Эрасти шары песочных часов, а молодой грек продолжал рассказывать о случившемся. Но вот Саакадзе прервал его:
— Помни, от твоей правды зависит многое, может, даже жизнь лучших из людей. Мои думы о твоем господине. Ты все повторяешь одно и то же, а мне необходимо знать другое.
— Что, мой повелитель?
— Где Арсана?
— Я сказал: ее бросили в Босфор.
— Это для других, а для меня она жива. Ты сам видел, как ее топили?
— Видел сам.
Саакадзе пристально вглядывался в ерзавшего на табурете Ахилла:
— Значит, ты был тем четвертым носильщиком, который упал, убегая от моря?
Ахилл широко открытыми глазами смотрел на Саакадзе.
— К-то ска-а-зал те-те-бе, го-го…
— Я был третьим носильщиком.
Ахилл, вскочив, попятился к дверям. Саакадзе рассмеялся:
— Успокойся. В то время, когда ты вытаскивал Арсану из воды, я, ничего не подозревая, пировал с пашами. Итак, говори открыто, как на исповеди.
— Господин, кто тебе сказал? Опасно, если еще кому-нибудь известно.
— Видишь, как догадлив я? Как только ты упомянул о носильщике, который поскользнулся, я сразу подумал — это Ахилл. Одного не пойму, зачем ты спас дочь дьявола? Не она ли причинила твоему господину невиданное злодеяние?
— Господин мой, Арсана посмела не только ограбить, но и оскорбить светлого, как лик святого, господина Эракле.
— Не совсем ясно. Все же, по-твоему, она недостойна смерти?
— Недостойна, господин. Что такое смерть? Мгновенная неприятность, а там ничего не чувствуешь. Так говорит мой повелитель. Нет, пусть проклятая богом живет долго, восемьдесят, сто лет! И пусть каждый день терзается, если не о содеянном ею, то об обманутых надеждах. О боги! По милосердию вашему, она больше всех осмеяна! Пусть каждый день переживает свою подлость, свой позор! Пусть, содрогаясь, вспоминает любезность франка и любовь Фатимы! Они обкрутили ее, как глупую кошку, ее же хвостом. Пусть со стыдом вспоминает, чем была в богатом доме Эракле и чем стала в доме родителей, возненавидевших ее, как злейшего врага всей семьи. О, я предвижу, какая радость ждет ее в Афинах! А женится на ней только старик, соблазненный остатками ее красоты, ибо ни одной медной монеты отец не даст ей в приданое. О господин мой и повелитель, почему Христос не сподобил тебя узреть, как с прекрасной Арсаны сдирали почти вместе с кожей одежды и ценности. Я прыгал от радости. О господин, я потом прибегал узнать, не мало ли она страдает! Нет, не мало. Она, ломая руки, мечется по лачуге, она стонет, проклиная друзей, проклиная себя за глупость. Так она до конца жизни не обретет покоя, — это ли не меду подобная месть?! О господин, я был бы достоин плевка осла, если бы не оставил ей жизнь!
С большим удивлением слушал Саакадзе страстную, полную ненависти речь слуги: «Но слуга ли он? Откуда такие мысли? Откуда? От Эракле, конечно!»
— Видишь, Ахилл, я воин и всегда думал, что врага прежде всего надо лишить жизни.
— Господин, ты, высокий полководец, прав. Враг тоже воин, а каждый воин достоин смерти, ибо сражается за своего царя, за свою родину. Он не враг — он противник, и, конечно, его следует благородно убить, или он убьет. Это поединок насмерть. И чем больше убить противников, тем ближе победа. А павшим за свое царство всегда слава. Но разве посмеет кто сравнить Арсану даже с самым свирепым врагом?! Нет, господин, она достойна самой страшной муки, и она получила ее из моих рук! Пусть живет! Господи, пошли ей долгую жизнь, пусть судьба забудет оборвать нить для недостойной покоя!
— Допустим, ты прав, почему же не открыл все твоему господину?
— Почему? Нет, я никогда не уподоблюсь выжившему из ума коршуну. Подвергать моего повелителя риску? Подумай, Моурави: если бы я развязал язык, великодушный Эракле поспешил бы простить ее. И разве посол, иезуит и везир Хозрев, узнав, что Арсана жива и что об их грабеже и неудавшемся убийстве неминуемо станет известно Эракле, не постарались бы немедля уничтожить всю семью Афендули?
С глубоким уважением смотрел Саакадзе на молодого грека: «О, как он прав. Разве три „ангела“ не знают, на что способна мстительная Арсана? А патриарх Кирилл не поспешит ли использовать такой случай для уничтожения в Турции католиков? Для „святой троицы“, посла, иезуита и везира не тайна, что пользующийся у султана доверием Фома Кантакузин не преминет помочь Эракле, а заодно и патриарху. А в этой суматохе может пострадать возвышенный эллин. Да, нам выгоднее, чтобы злодеи не знали, где их разоблачительница».
Поднявшись, Саакадзе по привычке несколько раз прошелся по комнате, потом поцеловал Ахилла и надел на его указательный палец свой перстень.
— Ты прав, мой мальчик, — Эракле не должен знать, где Арсана, но я должен, ибо, устрашив разбойников, могу принудить их смириться с тем, что жизнь Эракле для них неприкосновенна. А ты достоин быть воином и, думаю, будешь им!
— Великий Моурави, я и так воин, ибо оберегаю драгоценную жизнь, стоящую царства. Больше не за кого мне сражаться. У меня нет родины, ибо ее лишен мой повелитель. Ты знаешь, как турки зовут мой народ? «Стадо!» Они поработили мою страну, они согнули эллинов! Но не думай, Моурави, что Греция покорилась. Надо выждать — и борьба начнется. Клянусь, начнется! А пока надо выждать.
«Никогда не согласился бы мой народ с такими мыслями, — с гордостью подумал Саакадзе. — Нет, мы никогда не выжидали! Мы боролись даже и тогда, когда задыхались под развалинами городов, и тогда, когда пепел сгоревших деревень осыпал нас! И так будет во веки веков! Ибо кто вкусил сладость побед, не устрашится временных поражений! Да, враг укрепляет мускулы, окрыляет мысли, обостряет зрение и расширяет просторы желаний. И… все может погибнуть, но только не содеянное для отечества. Да живет оно вечно!»
— Господин… ты сам пожелал удостоить…
— Нет, мой Ахилл, с тобою отправится азнаур Дато: никто так не сумеет узнать то, что следует узнать. Потом… ты скажешь матери, где ее дочь Арсана, ибо в тот день, когда купец Афендули с женой покинут несчастливую для них страну, они обязаны взять с собою и дочь. Таково мое желание. Ведь, вырвись Арсана из твоего плена, она, как безумная, крича на весь Стамбул о мести, ринется к султану, но по дороге будет схвачена ее «друзьями», и может случиться непоправимое. Так вот: Арсана, закутанная в старую чадру, покорно, как раба, последует за родителями. На этих условиях верну ее отцу сундук, похищенный разбойниками с помощью его дочери. А если не удастся, то помогу золотом из моего сундука.
Тень серого аббата всюду мерещилась де Сези! Он даже приписывал чарам этого служителя кардинала таинственное молчание фанариота Эракле, который имел возможность давно обратиться к патриарху Кириллу или, «упаси святая Женевьева», к Фоме Кантакузину.
Де Сези стал носить горловое прикрытие и подбадривал сам себя: «О, подозревать меня, посла, было бы смешно! Ну, а везира? Еще нелепее! Зато милейший Клод — иезуит и, конечно, для патриарха, ненавистника католиков, неплохая мишень. Приходится удивляться создавшейся ситуации. Дьявол возьми! Лучше бы подняли крик. А вдруг все же укажут на меня? Ведь один из моих людей исчез!.. Не держит ли его Афендули как свидетеля?» Де Сези в изнеможении то падал в кресло, то судорожно поправлял горловое прикрытие, то шарахался от своего отображения в зеркалах, то выхватывал в ярости шпагу, то бессильно отбрасывал ее.
Дрожа и обливаясь потом, он сожалел, что обстоятельства требовали спешно скрыть Клода Жермена в иезуитской церкви, уделив ему из богатств Эракле незначительную часть. Хотя Клод сетовал на взрыв, разрушивший дворец и погребший под его обломками большую часть богатства, но все же успел припрятать под плащом немало ценностей, лишь для отвода глаз возмущаясь скудностью добычи, составившей его долю. На протесты иезуита граф сокрушенно вздыхал: что делать, везир Хозрев почти все забрал себе, и он, де Сези, сильно огорчен, ибо ему тоже досталось слишком мало. А Хозрева де Сези убедил, что Клод бежал, забрав большую половину всего украденного в Белом дворце. Взбешенный Хозрев хотел было послать погоню во все концы суши и моря, но королевский посол решительно остановил его: неизвестно, что лучше, ведь Эракле Афендули может пожаловаться Фоме Кантакузину, а этот грек, упаси святая дева, — султану. Теперь незачем устрашаться, все можно свалить на Клода, иезуиты у греков не в почете.
Разлучив и обманув обоих, де Сези еще раз пересчитал присвоенные им ценности Афендули и накрепко спрятал в потайной шкаф, где обычно хранил реляции королю.
Блеск монет вполне заменил четырнадцать успокоительных капель, и де Сези почти совсем пришел в себя. И вдруг…
— О бог мой, кто?! Кто ждет меня?!
Боно бесстрастно повторил:
— Монсеньер Моурав.
— Вот как?!
«Способен ли этот дикарь на визит вежливости? — размышлял де Сези. — Нет, скорее на манипуляции с саблей. Встретить весело? Не заслужил! Сухо? А вдруг с приятной новостью пожаловал? Что делают канатоходцы, теряя равновесие? Ба, разумеется, прибегают к балансиру».
Действительно, де Сези вошел в приемный зал как по канату, силясь согнать с лица кислую усмешку.
Саакадзе невольно рассмеялся:
— Итак, господин посол сразу разгадал причины, приведшие меня в столь высокое владение.
— Вероятно, вы пожелали принести извинения? Насколько мне помнится, вы не соизволили посетить Пале-де-Франс.
— В ночь ограбления Эракле Афендули?
— Не понимаю, сударь, какая связь?
— Я рад, что посол, оказывается, говорит не хуже меня по-турецки. Нет сладости в беседе, если ее разбавляет водой липкий переводчик. — Саакадзе, крупно шагая, остановился у окна: — Хороший сад у посла.
— Сад? — де Сези удивленно взглянул на Саакадзе: «Мой бог! А я… было испугался». — Сад Пале-де-Франс восхитителен! Скоро расцветут розы, и залы наполнятся нежным благоуханием.
— И птиц, думаю, много?
Де Сези опешил:
— Мой бог, при чем птицы?
— Как при чем? Птицы способствуют взлету мыслей. Я очень люблю птиц. Но чем они богаче оперением, тем наглее. Мне приходится прощать их и удостаивать трапезой в сообществе с воробьями.
— Непостижимо! Разве подобное занятие достойно полководца?
— Ничего, посол, многие пренебрегают своим достоинством и занимаются тем, чем не следует. Так вот, в Исфахане все знали о моей дружбе с птицами и привозили мне из разных стран крылатых непосед. Я открывал клетку, но они дальше сада не улетали.
— Феноменально! О чем вы вспоминаете? И почему не улетали?
— Надеюсь… старожилы ада предупреждали посла, что лучше другого заставлять кормить себя, чем самому заботиться…
— Великолепно! Вы, оказывается, простодушны! Хвалить Исфахан здесь небезопасно. Быть может, вы еще о чем-либо сожалеете?
— Посол угадал, сожалею… поэтому и стремлюсь туда.
Прищурясь, де Сези любовно гладил эфес шпаги.
— Вы ничего не слыхали о Сером аббате? Нет? О, вас ждет большое разочарование. Именно эта «птица», похожая на летучую мышь, решила изменить направление вашего полета.
— Что ж, и так бывает: устремляешься к розоволикой деве, а попадаешь к Серому аббату.
— Я еще не могу уловить, как такой серьезный полководец уделяет столько времени пустому разговору?
— Пустому? По мнению посла, стратегия…
— Птичья стратегия! А посол, с помощью девы Марии, дипломат, а не птицелов, особенно когда спор касается персидских птиц…
Вдруг граф прервал тираду. Только сейчас он заметил, что в узоре из золотых точек, украшавшем меч Саакадзе, виднелась голова барса на фоне двух птичек, распростерших крылья.
— Именно о персидских, — учтиво поклонился Саакадзе. — Я обязательно привезу из Исфахана в дар послу…
— О бог мой, я не любитель… впрочем, это будет нескоро, возможно, и никогда!
— Почему? Разве султан не горит желанием получить пятый трон?
— И он получит его, но не с помощью «содружества пантер».
— Мне известно другое, ибо, если не ошибаюсь, я назначаюсь сераскером в войне против шаха Аббаса.
— Да? Мой бог! Значит, по-вашему, предстоит… — де Сези с удовольствием разразился смехом. — Мерси, Моурав-бек, за волнующее известие. А я и не подозревал.
— Странно, а я думал, посол обо всем осведомлен.
— И не напрасно думали. Мой бог, так спутать дороги! Я же говорил вам о летучей мыши? Вот это настоящая птица!
— Не иначе, как посла обводит вокруг своего крашеного ногтя Хозрев-паша.
— Монсеньер! Я предупреждаю! Неосторожно отзываетесь о главном везире. Или полководцу совсем незнакомы законы дипломатии?
— А разве я лишнее сказал?
— Как это изрекает турецкая мудрость?.. О! «Беседа, приносящая тебе вред…»
— Не увлекался ли посол франков похождениями сказочного араба, у которого одна губа на земле, а другая на небе?
— Что ваш желтый араб перед Серым аббатом! Экзотическая погремушка! Ваш поход… — де Сези, прервав фразу, искоса взглянул на собеседника. — А я, признаться, был убежден, что вы обо всем или сами догадались, или Осман-паша по дружбе просветил вас.
Саакадзе охватила тревога: «Только ли дело в войсковой задержке? Не ясно, почему, вопреки настойчивым просьбам Дато, ни одним словом не открыл Осман-паша причину, побудившую Диван упорно молчать о походе на Иран. Во что бы то ни стало надо выпытать сейчас все!»
— Мне не совсем понятно, ведь и посол франков неизменно вел разговор о походе на Иран, а сейчас, можно подумать, Серый аббат завладел поводьями.
— Мой бог, а я о чем?
— Султан не станет менять решений, — раздельно произнес Саакадзе.
«За исключением тех случаев, — подумал де Сези, — когда их меняет кардинал Ришелье». Вздохнув, он произнес:
— Есть птица, которой более полезен климат Запада.
— Скажем, той, которая похожа на летучую мышь?
— Скажем, всесильному везиру Хозрев-паше! А вы тешитесь иллюзиями. Я снова предупреждаю: опасно раздражать мужа принцессы Фатимы. Это он переубедил Диван.
— В чем переубедил?
— В том, что сначала нужны устрицы, потом лимон. Через три пятницы из Сераля вынесут знамя Магомета — Санджак-и-Шериф. Слышите? Ровно через три!.. О мой бог, я словно скалу передвигаю. И еще знайте то, что немаловажно: Франция всесильна!
— Выходит, и я должен покориться королю франков?
— Нет! Конечно нет! Только султану.
Саакадзе все больше прикидывался «выбитым из седла». Но его уже и на самом деле тревожила мысль: «Что же затевается?»
— Мне султан не изволил повелеть…
— Когда найдет нужным, можете не сомневаться, повелит. Тем более, что не кому иному, как вам, придется вести турецкое войско.
— Куда?
— Куда захочет проказница судьба.
— Или?
— Пожелать своей голове «спокойной ночи»!
— Так думает Франция?
— Нет, Хозрев-паша. Диван уже получил согласие султана. Поздравляю, монсеньер! Бедные птицы, я должен им открыть секрет: о пернатые, не ждите в Исфахане вашего покровителя, его опутала серая сутана.
— Так вот, граф, есть политики, способные ранить и хлопком. Посол де Сези предпочел запугать меня миражом. Но поздно, главное я понял: посла одурманила «летучая мышь», первого везира — тугой мешок посла, Диван — звонкие обещания Серого аббата.
— А Моурав-бека — персидские птицы? А не железная перчатка королевского посла? Но… прочь уловки! Побеседуем серьезно!
— Кстати, не по турецкой, а по персидской мудрости: «Беседа, приносящая тебе вред, будь то серьезная или веселая, стоит дешевле ослиного крика». Посол во вред себе открыл моим птицам больше, чем мог бы сделать лучший мой лазутчик. А что выторговал взамен? Птичье молоко?
— И вы наивно полагаете, что этого мало? Вам, дьявол возьми, не молоко, а сера нужна, и вы найдете ее у Габсбургов. В поход! В поход! В преисподнюю! В ад! Счастливого пути! О дева Мария! Есть ли еще на земле подобный птицелов?!
— К слову, посол: я своих птиц в саду держу, а вы свою летучую мышь где? Не в сундуке ли Иоанна — не Крестителя, а купца?
— Сундук? Что еще за фантазия! Ха-ха!.. — Граф, казалось, сохранял полное спокойствие. — После птиц — саквояж! Ваши слова меня поражают. Да, кстати, прошу помнить, что вы находитесь в посольстве короля Франции.
Повернувшись в сторону портрета Людовика XIII, Моурави почтительно поклонился:
— Очень жаль, что посол короля сам так мало помнит о короле и путает обязанности посла и грабителя.
— Что? Как вы посмели! Вы пришли испытывать мое терпение? Извольте! — Де Сези выхватил из ножен шпагу. — Знайте, я отлично владею этой служанкой смерти! Не медля ни минуты, ни ми-ну-ты!
Саакадзе снисходительно посмотрел на шпагу, как на мотылька.
— Я преподал послу науку дипломатии. И еще: государственному мужу никогда не следует терять терпение. Так вот, придется отложить поединок — скажем, на час, — ибо впереди серьезный разговор, который должен быть начат и закончен.
Осторожно отодвинув фаянсовую вазу, на белой глине которой под прозрачной свинцовой глазурью чернел графский герб, Саакадзе оперся обеими руками на полированную тумбу.
— Так вот, посол, сундук — это мелочь, но я обещал вернуть его купцу, дабы он смог выехать на родину не совсем обнищавшим по воле посла, иезуита Клода и…
— Не сочтите за труд объяснить, кто донес вам о каком-то мифическом сундуке?
— Арсана.
— Кто?! — Сези несколько секунд оторопело смотрел на Саакадзе, потом звучно расхохотался. — Восхитительно! А я слышал, что ее утопили. Мой бог! Такую красавицу!
— Она воскресла. Посол может не огорчаться.
— Вот как?! — Какие-то желтые круги поплыли перед глазами графа. «Но… осторожней! Только самообладание спасет». — Значит, воскресла?
— И после нежданного вторичного крещения еще больше похорошела. Я хотел сказать рассвирепела. Она готова, положа руку на евангелие, назвать своих крестных отцов, которые ее трудами прибрали к своим рукам не только все богатство Эракле Афендули, но и ее личные драгоценности, содранные с ее прекрасных плеч и рук вместе с одеждой.
Де Сези почувствовал себя в центре белого круга и вспомнил о планете Сатурн, которую считал своей путеводительницей. «Спокойствие, граф! — он силился овладеть собою. — Спокойствие! В этом твое спасение». И он с нарочитой беспечностью вынул из фаянсовой вазы цветок и, поднеся его к носу, насмешливо произнес:
— Если это дитя каким-то чудом спаслось, я должен лично принести мои поздравления.
— Она тоже на этом настаивает и ставит условием, чтобы присутствовали патриарх Кирилл, Фома Кантакузин и Осман-паша.
Теперь де Сези почувствовал себя в центре красного круга. Сфера иной планеты напоминала о войне: «Осторожнее, граф! Постарайтесь отступить от Марса».
— И вы всерьез полагаете, что клеветнице больше поверят, чем моему слову?
— Посол прав, без доказательств не поверят.
— А какие доказательства у этого «ангела»? Я был с нею безупречно любезен, и только.
— Обманутая оказалась хитрее, чем предполагали некоторые. — Саакадзе провел пальцем по колечкам усов. — Она в кожаном поясе, надетом прямо на тело, хранила письмо, в котором посол де Сези просил одну знатную госпожу оказать гостеприимство юной гречанке. Там же оказался дар щедрого посла франков: медальон, — так, кажется, называется вещица в виде раскрывающегося сердца с изображением посла и надписью: «Прекрасной Арсане Афендули от восхищенного ею графа де Сези». Арабские цифры отметили внутри золотого сердца год и день восторга высокочтимого посла.
Де Сези, чтобы скрыть замешательство, охватившее его, подбросил в курильницу ароматические травы и постарался окутаться дымом. Он вспомнил день, когда Арсана потребовала именно эти доказательства. Он уступил, зная, что… концы в воду. Выплыла ли она сама, или только пояс нашли? Де Сези хотел спросить об этом, но язык его словно прилип к гортани.
Саакадзе насмешливо следил за струями фиолетового дыма.
— Опрометчивые поступки не похожи на дым курильницы, они оставляют след. Разве не мог за графа написать слуга? Боно? Посол может писать даже о том, что настал час, когда одно государство может ограбить другое, но грабителю опасно доверяться медальону. — Заметив нервное движение руки де Сези, Моурави услужливо подал ему шпагу и хладнокровно продолжал: — Так вот, говорить все можно, особенно красивым женщинам, но писать опасно.
— Сколько?
— Все!
— Все! Все! — теряя самообладание, взревел де Сези. — И Серого монаха? И кардинала Ришелье?
— Нет, они мне ни к чему. А вот послу нужны сдержанность и улыбка, а не НИЧЕГО на птичьем молоке.
— Вы… Вы надеетесь играть со мною, как с голубком коршун?
— Вернее, как барс с лисицей.
— Сколько? — прохрипел де Сези. — Сколько?!
— За что?
— За письмо и медальон?
— Жизнь Эракле Афендули неприкосновенна.
— Согласен!
— Не верю!
— Отлично! Что в залог? Сундук?
— Э-э, посол так дешево ценит бесценную жизнь Эракле?
— Но, мой бог! Я уже расплатился с вами, и довольно щедро! Вы раньше срока узнали о тайном решении Дивана.
— Я тоже умею расплачиваться щедро, потому продолжаю разговор с послом, а не… скажем, с Фомой Кантакузином. Сундук должен быть прислан ко мне с Клодом Жерменом, а также все драгоценности, что были на Арсане, — «дитя» этого требует и не отступит ни на шаг. Кстати, иезуит погостит у меня, пока Эракле не покинет Турцию. Но если…
— У вас, монсеньер, хороший аппетит. А куда так спешит богач? На Кипр, к веселому завтраку?
— На скучный пост в свое последнее поместье. Благодаря бесстыдным грабителям он больше не богач. — Саакадзе пристально следил за обрадованным де Сези. — И еще в залог ожерелье ханым-везир Фатимы на… скажем, три пятницы… потом…
— Вы его вернете мне вместе с письмом?
— Почему я? Эракле Афендули оставляет верного человека для охраны разрушенного Белого дворца. Ведь послу известно, как он ценит руины. И хотя они не древние, все же немало ему стоили. Так вот, как только фанариот уедет, этот человек отнесет ожерелье Хозрев-паше. Его добыча — его право. А посол получит свое. Но пока Эракле здесь, я не спокоен, потому не позже как через три дня — Клод и сундук, или ожерелье и сундук, и ценности Арсаны у меня… или на четвертый день Фома Кантакузин расскажет обо всем султану. Итак — три дня!
— Фантазия не сильнее разума. Это невозможно! Клод бежал, захватив все безделушки, облюбованные им в Белом дворце. Ведь это он устроил нападение, иначе зачем бы ему бежать?
— О-о! Как неосторожен Хозрев-паша!
— Непостижимо! При чем тут Хозрев-паша?!
— После присвоения владения Афендули на Принцевых островах он не должен пренебрегать опытом.
«Проклятая дрожь!» Де Сези посмотрел на плотно задвинутые шторы.
— Заверяю, Клод Жермен бежал.
— Оставив высокочтимому послу все ценности? Говорят, инквизицию придумали иезуиты, но к себе они не любят применять ее забавы — скажем, вгонять иголки под ногти, — и тут же выдают своих сообщников. А как…
— Клянусь, он бежал! Но жизнь Эракле Афендули неприкосновенна, готов поклясться на кресте.
— Не верю.
— Что в залог?
— Клод Жермен.
— Он бежал.
— Тогда все, что перечислил я, и ожерелье, которое Хозрев-паша выудил из антиков Афендули.
— Это неосуществимо! Ханым-везир Фатима не отдаст. И не следует забывать, что она сестра султана.
— Сестра султана? Святая дева! Я об этом чуть не забыл! Посол должен передать Хозреву, что нехорошо знатной даме уподобляться воробью и из-под чужого клюва тащить зерно. Говорят, султан восхищался ожерельем, но, узнав, что его купил Хозрев-паша у прибывшего из Египта купца, поморщился, ибо не доверяет вкусу везира. Потом, зная скупость Хозрева, усомнился в ценности ожерелья. Думаю, «падишах вселенной» будет приятно удивлен, узнав — скажем, от Фомы Кантакузина, — откуда у царственной сестры ожерелье.
Хорошо, если не рассвирепеет, ибо египетский купец тут ни при чем.
— Советую, мой друг…
— Прошу не называть меня другом, ибо придаю чувству дружбы священное значение. Так что мне советует де Сези?
— Покориться решению Дивана и ни в коем случае не восстанавливать против себя первого везира.
— Ни первого, ни последнего не устрашаюсь. И если через три дня я не получу сундук, ценности и ожерелье, то…
— Мой бог, почему такая спешка? Ведь сперва надо догнать Клода, сундук у него.
— …то на четвертый день к королю франков поскачет гонец.
— От вас?
— Я слишком мал для того, кто носит имя Людовика. От патриарха Кирилла. И даже к султану с таким делом сам не обращусь, — удобнее Фоме Кантакузину.
«Проклятая дрожь!» — мысленно возмущался собою граф. И как можно спокойнее:
— Дьявол побери, султану не до пустяков! Я, кажется, предупредил вас: он готовится к большой войне! И вам полезнее думать о более важном для вас. Раньше Дунай — потом Заендеруд!
— Раньше шах — потом император!
— Если разговор закончен, напоминаю о поединке.
— Если граф рассчитывает ударом шпаги прервать спор со мною, то напрасно, — и, подойдя к столику, над которым висел портрет мадам де Нонанкур, Саакадзе взял увесистую бронзовую медаль с изображением короля Людовика, сплющил в кулаке и бросил на сукно. — Я играю честно: драться будем на конях.
Де Сези не в силах был скрыть смятение, он инстинктивно подался назад и почти прохрипел:
— Что еще за причуда?!.
— Не причуда, франкский посол, а привычка. Все знают: я люблю одним ударом меча рассекать всадника вместе с конем. Конь должен отвечать за своего хозяина. Итак, через час — если не раздумаешь — на конях!
— Придется отложить, дела Франции превыше всего! Но запомните, Моурав-бек, если дьявол поможет вам не задохнуться в серном дыму, я сочту священной обязанностью вонзить клинок в ваше…
Яркий луч ударил в зеркало камина. Де Сези отпрянул. Из глубины сплющенной медали угрожающе смотрело на посла искаженное лицо Людовика XIII. Король играл в «живые шахматы».
В эту тихую ночь, неосторожно разбросавшую на черно-синем своде золотые крупицы звезд и осмотрительно скрывшую красоту и уродство двуликого города, крепче всех спали бедняки, ибо им нечего было опасаться воров. Тревожно ворочались на своих удобных постелях купцы, прислушиваясь к окрикам сторожей. А пресыщенные паши беспокойно отбрасывали одеяла, приломиная, не сказали ли они что-либо лишнее на пиру у затащившего их к себе наушника султана.
И в эту тихую ночь совсем не смыкал глаз везир Хозрев. Семеня в остроносых туфлях по пушистому ковру, он настойчиво повторял: «Свидетель шайтан, франк сам решил четыре и еще три дня совсем не встречаться. Зачем же прислал за мной своего осла Боно, да еще с тревожной просьбой быть не позднее чем на рассвете в посольском дворце?»
История Афендули это не только правдивая история одной семьи в Стамбуле. В ней, как в зеркале, отразилось состояние турецкой империи XVII столетия, зашедшей в тупик. Об этом беспрестанно думал Георгий Саакадзе, стараясь разобраться в противоречиях, потрясавших государство османов, понять причины этих потрясений и предугадать их следствия.
Что знаменовали собою действия Хозрев-паши, верховного везира? В его руках сосредоточилось управление огромными владениями султана, простиравшимися от самого Гибралтара до Персидского залива и от «Железных ворот» на Дунае до нильских порогов. Управление такой империей, казалось, должно зиждиться на соблюдении существующих законов, — конечно, жестоких, низводящих подданных до уровня рабов и стиравших грань между богом и падишахом, — и все же законов. Но султанские законы в политических условиях средневековой Турции стали иллюзорными, и между верховным везиром и предводителем пиратов стерлась грань. Там, где все дозволено, с неимоверной быстротой, как следствие тирании, развиваются хищнические инстинкты. Представитель высшей власти запасается оружием разбойника, он намечает жертву, и горе тому, кто угодит в его сети. Бесправие торжествует, достоинство человека попрано, правосудие молчит, палач хохочет.
Но что страдания, что слезы одной семьи? Они тонут в море несправедливости, их считают ничтожными, как ничтожна гибель одного стебля, смятого ураганом. Все же капля за каплей долбит камень, размывает стену мнимого благополучия: наверху под ослепительным солнцем сверкают полированные плиты, внизу сырость разъедает основание. История одной семьи как бы становится историей нравов, обличительным документом угнетенных и униженных.
Прав ли был Георгий Саакадзе, проводя прямую связь между пороком, свойственным представителям высшей турецкой знати, и инертностью сотен тысяч обитателей империи? Безусловно. Насилие, опирающееся на религиозный фанатизм, парализует волю. Ятаган, поднесенный к горлу, способен исторгнуть из груди рабе вопль восхищения султаном. Коран за покорность на земле сулит услады рая. Порабощенный вынужден оставаться рабом. Так было и в Стамбуле и других городах империи, где развитие ремесел почти прекратилось и где так успешно процветал торгово-ростовщический капитал, который разрушал старую военно-феодальную систему, но не создавал новой.
На рубеже двух столетий — XVI и XVII — с особой силой вспыхнули восстания крестьян. Но новые хозяева государства, помещики-феодалы, оттеснившие военных ленников, «рыцарей», и пробивавшиеся к политической власти, потопили крестьянские восстания в море крови. На железных колах погибали смельчаки, дерзнувшие считать себя людьми.
Как повелось в течение столетий, при каждом завоевании османов военным ленам отводилась половина земель, но главным средством обогащения оставалась не хозяйственная эксплуатация земельных угодий, не торговля, а грабеж завоеванных территорий: получение военной добычи, рабов и дани.
Развал военно-ленной системы повлек за собой снижение военной мощи Оттоманской империи. Начался «период остановки». Границы Турции более существенно не изменялись. Несбыточной мечтой оставалось желание отбить у Московского государства Астрахань и Казань, завоевать царства Западной и Восточной Грузии. Но легкий способ наживы — грабеж — глубоко проник в сознание пашей и беков, он настолько узаконился, что казался таким же естественным, как поглощение пищи или любовь наложниц. Подавление слабого, присвоение чужого! Удовольствие для себя, печаль для оскорбленного — вот мораль правящей верхушки империи; мораль, которая возвышала Хозрев-пашу в его собственных глазах. Он грабил безудержно потому, что и власть его была безгранична. За ним стояли вооруженные силы, корпуса сипахов, орты янычар, флотилии пушечных кораблей. Господин над живыми душами, он легко превращал их в мертвые. Афендули могли считать себя погребенными.
Там, где отсутствует правосудие, стирается, как медная монета, честь. Жестокость быстро уживается с подкупностью. В Стамбуле не стало закрытых дверей для того, кто хотел платить. Постоянный посол короля Людовика XIII, граф де Сези, орудовал золотом, как отмычкой. Иной раз, пускаясь в рискованные авантюры, как в деле Афендули, он прятал орудие взлома в атласный камзол и, вспомнив об этике, делился золотом с сообщником. Мог ли воскресить семью Афендули верящий в будущее Георгий Саакадзе? Он знал, что за каждым его шагом неустанно следит верховный везир, ненавидящий его. Но у него, Моурави, была своя мораль: «Брат для брата в черный день», и он не собирался ею поступиться. Все напряженнее становился поединок между Великим Моурави и верховным везиром.
Охваченные грустью Русудан и Хорешани намеревались немедля отправиться к семье Афендули. Саакадзе удержал их: пока Матарс не превратит руины Белого дворца в неприступную крепость, способную хоть неделю выдержать осаду… скажем, башибузуков Хозрев-паши, не стоит давать им повод ускорить нападение.
Много отдал бы и посол франков за возможность причинить неприятность Моурав-беку, но…
Тихо тянулось утро.
Наступил полдень. У ворот затопали кони. Автандил угадал: это прискакали Заза и Ило. Они расцеловали Магдану, назвав ее мудрой и осторожной: ведь она, сколько де Сези не упрашивал ее, ни разу не посетила франкский дворец, предпочитая неделями гостить в доме Моурави.
Князья, как только вошли, стали убеждать Саакадзе побеседовать с отцом Елены: «Он словно обезумел, не перестает кричать: „Сундук! Сундук мой!“. Решено, что он с матерью вернется в Афины и опять станет купцом. Но как торговать без товара? А товар без монет не продается. Что дядя Эракле? О, у него и мангура не осталось, сам рассчитывает лишь на драгоценности, что были на нем, чтобы добраться до своего небольшого поместья, где начнет трудиться на земле, чтоб друзей Арсаны заживо сожрали гиены! Так уже решил Эракле. С нами отказался ехать».
Саакадзе и бровью не повел, что знает больше, чем кто-либо другой. Он ласково посоветовал Магдане не утруждать прекрасные глаза напрасными слезами. Князя Заза он попросил так передать отцу Елены: «Пусть успокоится. Моурави постарается помочь. Возможно, сундук и отыщется». И со всей прямотой спросил, что думают предпринять отважные князья.
— Сам бог послал нам Великого Моурави! Ты во всем оказался прав! — простонал Заза. — Кто мы теперь? Бездомные собаки — ибо бездумно надеялись на чужое богатство, на довольство в чужой стране. Сгинуло богатство, и мы…
— Бесспорно, лучше бы вам было вернуться тогда, когда я вас убеждал, но ушедшее не вернешь. Сейчас нельзя медлить с возвращением в Картли. По посланию князя Шадимана вижу: недолго отдыхать собирается князь Шадиман в Марабде. Теймуразу не царствовать в Картли. Воцарится Хосро-мирза, царевич Кахети. Так пожелал шах Аббас… Отец ваш дружен с Хосро-мирзою, вам предстоит блистать в Метехском замке. Но пусть то, что случилось с вами, научит вас любить отечество. Помните, лишь родина может защитить от всех бед… Постарайтесь снискать ее любовь! Воин в драгоценных доспехах, умирающий от жажды, ничто без воды родника, заключенного в камне. Не забывайте простой народ, ибо в нем наша живительная сила. Он выковывает оружие, и на него уповают на поле брани. Тысячи воль в одном сплаве определяют волю полководца, тысячи мечей придают его мечу несказанную силу, тысячи сердец превращают его сердце в броню. Полководец может одержать победу, но обороняет отечество — народ. Полководец способен ошибиться, народ — никогда. В его могучих руках крепость вашего дома. Ненависть народа — страшна, дружба — бескорыстна. — Он вновь опустился на скамью. — Если захотите расположить к себе владетелей, благороднее Мухран-батони не найдете. Еще, пожалуй, Ксанские Эристави. Не потому так говорю, что они родственники мне. Князь Липарит тоже никогда не позорил свое оружие. Но сразу ни на что не льститесь. Зорко присматривайтесь, дабы не принять по ошибке гаснущий факел за солнце. Старайтесь пользу не князьям, а царству оказывать. Советы вашего отца ценны, но он упрямо не желает признать, что время сейчас новое, и сколько ни наряжай одряхлевшего коня в парчовое седло, все равно скакать не сможет, и чем ярче парча, тем откровеннее убожество.
— Моурави, взволновали меня возвышенные речи твои. Не вспоминай мою глупость, как не вспоминают пену. Твои отеческие наставления не пропадут. Магдана много говорила о благородстве Кайхосро Мухран-батони. С ним искать дружбу станем, а не с Джавахишвили. Искать вражду с Зурабом Эристави будем, а не с Липаритом. Но одно тревожит: как сейчас выехать? А оставаться еще опаснее. Сам видел, даже на детей злодеи покушались. О святая дева, защитница, прими под свою руку моих сыновей!.. — Голос Заза дрогнул. — Могут на дороге схватить. Елена совсем больна, Магдана тоже ослабела, за детей страшатся… Мать зубами скрежещет, проклиная злодейку… Ахилл на Египетском базаре продал все наши ценности, хватит до Картли доехать. Но каким путем?
— Об этом, князья, не беспокойтесь. По морю до Батуми поплывете с охраной Фомы Кантакузина. Если судьба изъявит милость, вернусь в Картли; там многое обсудим. Хоть Хосро царевич и ставленник Аббаса, но его не устрашаюсь, ибо он жаждет царствовать, а не разрушать… Купец Вардан отвезет мое письмо в Марабду. О вас подробно сообщаю князю Шадиману. И Хорешани отдельно пишет. Не волнуйтесь, встретит с почетом.
— Кто, наконец, скажет мне, — внезапно прервал друга Папуна, — сколько человек может без скрипа говорить, не смачивая язык вином?
Невольно все рассмеялись. И князья с тем радостным возбуждением, которое создается уверенностью в лучшем будущем, последовали за Папуна в зал, где их ждали обильные яства и материнская ласка Русудан.
Легче всего удалось расстаться с Иоанном и его женою. Они пугливо бродили возле полуразрушенного Белого дворца, ожидая нападения из-за каждого камня. И когда Эракле предложил им покинуть злополучное место, они тут же стали собираться. Но скрыться надо было тайно, иначе везир или де Сези могут их пленить и потребовать выдачи Арсаны. О предвечная дева, не допусти беды!
Поразмыслив, Ростом и Элизбар отправились к Халилу за четками. Но выбирали их лишь тогда, когда в лавку входил покупатель.
Ага Халил и «барсы» сразу согласились с планом Ибрагима, как с самым разумным в смысле безопасности.
И вот однажды ночью к домику Ибрагима подъехали на двух верблюдах родственники-арабы из дальнего поселения. Об этом хвастал на базаре Ибрагим, покупая баранину и лаваш.
Расположившись в чистой и уютной комнате, Иоанн с женой решили, что, как только получат сундук, немедля тайно покинут Константинополь. И пока де Сези будет искать беглецов, они очутятся в Афинах.
Сложнее было с князьями и Еленой. Они настаивали, чтобы Эракле переехал с ними в квартал Фанар. Разумеется, конечный пункт их странствования — Марабда.
Эракле обещал подумать, но напомнил, что безопаснее дожидаться его решения в квартале Фанар под покровительством греческой церкви, а потому поселиться в доме патриаршего храма. Елена тотчас согласилась, ибо после той ужасной ночи страх за сыновей не покидал ее.
Всего труднее пришлось с Магданой, она решительно заявила, что без Эракле не покинет, хоть и разоренного, но все же дома Афендули. Пришлось приехать Хорешани и почти насильно увезти Магдану в дом Саакадзе и то после того, как Хорешани шепнула ей: «Ты мешаешь Эракле выбраться невредимым из лап волков, которые неотступно следят за благородным».
Оставшись с верными слугами, Эракле стал по ночам грузить на фелюги, укрытые в бухточке, примыкающей к владению, сокровища, которые хранились в тайнике под мраморной скамьей.
Сначала все было зашито в кожаные мешки, потом их опустили в мешки из грубой рогожи, затем — в рваные, пропахшие испорченной рыбой.
Все дни и ночи «барсы» по очереди сторожили у ворот и стен, не подпуская близко даже бедняков, за вознаграждение бодрствовавших на дальних постах. Кто знает, может, какой-либо лазутчик все же затесался среди них и теперь громче всех кричит о своей преданности господину Афендули.
Но после выезда семьи ничто не нарушало тишину: не ржали кони князей, не бряцало их оружие, не слышно было смеха женщин и звонкого крика детей. Один Эракле раза два в день появлялся у развалин и тут же исчезал. Так посоветовали ему «барсы»: пусть за оградой видят, что он живет в своем владении. Кто знает, может, грабители подсылают лазутчиков следить за ним. «Барсы» не ошиблись, и лазутчики старались, как могли, каждый день донося своим господам — де Сези, Хозрев-паше и Клоду Жермену о том, что Эракле ежедневно бродит часами по саду, сокрушенно качает головой и вдруг, как бесноватый, рвет на себе одежду.
Хозрев-паша приказал было своему соглядатаю пустить стрелу в спину грека, никому сейчас не нужного, но сторожившие бедняки, захватив слугу везира, избили его до полусмерти и наверно бы убили, ибо гибель Эракле означала конец их благополучия. Осторожный Ростом с трудом вырвал соглядатая паши из рук посла, везира и иезуита, никто не осмеливался метнуть стрелу, да это было и бесполезно: Эракле оказался недосягаем для стрел.
Сундук Иоанна и некоторые ценности Арсаны, посланные де Сези под охраной Боно, были доставлены ранним утром. Пануш и Матарс отвели Боно в свою комнату и угощали, пока посланный на вебрблюде слуга не привез купца Афендули, переодетого турецким кораблевладельцем. Лихорадочно вскрыв сундук, Иоанн, пересмотрев содержимое, радостно вскрикнул: «Все цело!» Дато вежливо провожал Боно. И тут Боно, как бы вспомнив, коверкая турецкую речь и жестикулируя, сказал, что ожерелье граф доставит лично в Белый дворец Афендули через восемь дней. Высокая госпожа Фатима желает красоваться в нем в день своего рождения.
Не успели закрыться за Боно двери, как купец, силясь приподнять сундук, хотел тут же погрузить его на верблюда и увезти в домик Ибрагима.
«Барсы» звучно хохотали:
— Хорошо, Дмитрий и Ростом сейчас дом Эракле стерегут, иначе обладатель большого носа посоветовал бы тебе свечу в полтора аршина Христу поставить за то, что на нас наскочил, не то бы запрыгал голым, как Адам. В Турции это занятие не безопасное.
— Почему? — Купец удивленно уставился на Элизбара. — Разве сундук не моя собственность?
— Твоя, дорогой, и раньше была твоей, только не успеешь ты выехать за ворота, как около твоего верблюда какие-то пустоголовые затеют драку, сбежится толпа, ты будешь кричать, они ругаться, — а когда разбегутся, вместо сундука на твоем верблюде будет хвост шайтана, такой… гладкий с кисточкой.
«Барсы» потешались, купец испуганно моргал глазами:
— А… а где же сундук будет?
— У шайтана на месте хвоста!
— Или у посла, или у иезуита, смотря кто оплатил устроителю шутовства.
Купец беспомощно опустился на узкий диван и стал похож на гребца, обронившего весло.
— Запомни: как только стащат сундук, не унывай, — сползи с верблюда и вопи: «Аман! Заман!» Переодетый Отар ответит: «Не мед! Саман!» Слуги тебя окружат и скроют от погони и слежки.
Незамеченный домой вернешься, как Александр Македонский. А верблюда потом приведут.
— О Иисусе! Как вырваться живым?!
— Дорогой, Христос поможет!
Дато кликнул слугу и велел притащить мешок с землей.
— Как так с землей?! — запротестовал Гиви. — Земля хлеб дает, вино!.. Тащи навоз! Постой, куда бежишь?! Тащи коровий — лошадиный для разбойников слишком благороден!
— А может, смешать с…
Иоанн уныло смотрел на веселящихся «барсов» и даже задрожал, когда из его сундука пересыпали золото в залатанный мешок; когда мешок, туго обтянув веревкой, подсунули под узкий диванчик, он облегченно вздохнул, но тут же забеспокоился:
— А сундук?
Давясь смехом, слуги оттащили его куда-то за дом. Дато вновь успокоил купца: мешок Ахилл принесет на рассвете в домик Ибрагима.
Все случилось так, как предсказали «барсы». Не успел Иоанн проехать две улицы, якобы направляясь в Белый дворец, как трое неизвестных затеяли драку, а из-за угла вырвалась с криком и бранью толпа, притворно силясь разнять дерущихся.
Де Сези так желал один овладеть сундуком, что не старался на этот раз быть оригинальным.
Через час королевский посол, от удовольствия потирая руки, велел вскрыть сундук. Боно брезгливо поморщился. Наконец крышка отскочила. Какое-то время де Сези бессмысленно лицезрел содержимое.
— Проклятие! — зарычал он, спеша облить себя крепкими духами. — Этот иезуит хотел перехитрить купца! К дьяволу!.. Боно, скорей выбросьте этот сувенир! Боже мой, весь дом пропах мерзостью иезуита!
— Ваша светлость, иезуит не обязан благоухать розами.
Утро лениво возлежало на куполах Стамбула, прикрываясь, как шалью, розовым маревом.
Сгибаясь под тяжестью, Ахилл в рубище турецкого носильщика медленно шел по улицам, еще сонным, поэтому тихим… Но, не доверяя даже тишине, Ахилл незаметно поглядывал по сторонам, в любой миг готовый к обороне. Его точно подталкивали в спину, так ему хотелось бежать, именно поэтому он замедлял шаги.
Вспомнился ему вчерашний разговор с Иоанном и его женой. Странный, почти дикий разговор. Да, благородный Георгий Саакадзе возвращает им сундук, но требует немедля покинуть Константинополь, захватив… свою дочь Арсану…
Афендули так обрадовало известие о спасении дочери, что они в один голос закричали:
— Где? Где проклятая богом? Покажи, чтобы мы могли растерзать губительницу всей семьи!
Долго бушевали родители Арсаны, пока Ахиллу не удалось запугать их:
— Если везир проведает, что Арсана жива, то подвергнет вас утонченным пыткам, дабы вы выдали ему опасную свидетельницу грабежа.
Тут Ахилл подробно рассказал, как высокопоставленные злодеи заманили в сети их дочь, жаждавшую власти и богатства. В конце концов удрученные родители согласились исчезнуть с дочерью тайно: Ахилл и еще двое верных слуг выведут их на спасительную дорогу. Уже все подготовлено к бегству, прощаться с Эракле не следует, опасно.
Несмотря на ранний час, они были уже на ногах и радостные встретили Ахилла, благополучно дотащившего их богатство. Вскоре молодой слуга Эракле, переодетый погонщиком, подвел к дому еще двух верблюдов.
Пустились в путь. Выехав за черту города, Иоанн, сопровождаемый молодым слугой, свернул направо — в рощицу, где предстояло ждать остальных.
Впоследствии, рассказывая о случившемся, Ахилл уверял «барсов», что и во сне не приснится подобное. Заполучив Арсану, мать уподобилась тигрице, раздирающей козулю. Золотые кудри, окрашенные кровью, густо устлали пол. Арсана от непомерной боли искусала губы, тщетно пытаясь вырваться из объятий обезумевшей матери. И только когда он, Ахилл, крикнул: «Довольно, госпожа, иначе даже бедный лавочник не возьмет ее замуж», мать опомнилась, накинула на истерзанную, полуживую Арсану старую чадру, поволокла на двор и впихнула, как тюк, в дешевый паланкин, приготовленный заблаговременно Ахиллом.
Лишь к вечеру, миновав окраины, они добрались до условленного места.
— Увы! — усмехнулся Ахилл. — Так тщеславная Арсана, вместо блестящего въезда в столицу франков, рабой потащилась за родителями в Афины…
Как раз в этот час де Сези и Хозрев-паша изыскивали способ, как уничтожить опасных свидетелей и присвоить второе поместье Афендули, находящееся в пределах Турции. Наконец Хозрев-паша решил донести султану, что Эракле, подкупив стражу, похитил из арсенала два раза по сто и еще пятьдесят мушкетов и пушки. Для достоверности Хозрев повесит двух стражей.
— О мой бог! Нельзя желать лучшего, тогда султан велит повесить еще капудан-пашу.
— Аллах свидетель, посол, а тебе не все равно?
— Нет, везир, ибо капудан-паша не захочет висеть один и откроет султану всю правду.
— Шайтан свидетель, ты прав! Но так оставить тоже опасно.
— В том случае, если не применить стеклянный колпак. Скажите, ваши лазутчики не напали на след Арсаны?
— Ай-яй, ты бы знал об этом первый, — ведь тебе, послу, она может сильно повредить.
— Не заблуждайтесь, везир, вам гораздо больше. Сейчас, как ни прискорбно, необходимо вернуть ожерелье.
— Ханым Фатима не согласится.
— Дивная роза в садах флоры не может напоминать куриную слепоту. Ведь вашей мадам также вреден гнев султана… И потом, вернуть можно раньше туда, потом сюда. Бильбоке!
— Туда, сюда, как скорлупа на волне. Оттянем на два раза по четыре дня и, если уничтожим Эракле за этот срок, тогда только сюда!.. Святой Осман подсказывает осторожность, потом избавимся от шайтана, подобного Моурав-беку.
— Мой совет — начать с грузина.
— Видит аллах, и мне это каждую ночь снится, но султан за него пол-Стамбула вырежет.
— Бог свидетель, везир, а вам не все равно?
— Машаллах! Почему посол сегодня так недогадлив? Или, думаешь, мне и всему Дивану хочется быть зарезанными, да еще вместе с половиной Стамбула? Время Моурав-бека настанет. Он мешает мне больше, чем тебе. На какой срок Моурав просил ожерелье?
— Мой бог! Просил? Он дурно воспитан, — он грозил рассечь меня пополам вместе с конем. Вы удивлены? Напрасно. Дикарь уверяет, что не раз прибегал к такого рода дуэли. Поэтому мой совет, везир: укройте вашего любимого коня.
Хозрев-паша сузил глаза, блеснувшие желтым огоньком:
— Тебе аллах подсказал одну, ай-яй, богатую мысль — отказаться. До Стамбула дошло, что не иначе как Моурав-бек отделил у Карчи-хана правую сторону от левой. Из одного громкого получилось два тихих.
— Небо, как можешь ты терпеть подобное на земле?! — граф улыбался потому, что ему стало не по себе. — Хозрев-паша, придумайте способ выудить Эракле из развалин. И надо бы узнать, не грызут ли там камни его брат и невестка? Их в греческом квартале не оказалось!.. Нападать второй раз банально. Да и голодная рвань уподобилась псам ада и стережет грека.
— Кто он, как не кол? Торчит и не падает! Ай-яй, обеднел! На что кормит обжор? Бессовестный! Слева от луны звезда раскололась. Везир все знает. Князья распродали на базаре драгоценности, что болтались на них в ночь твоего пира. Я повелел следить за ними в Фанаре и за фелюгами на море. Раз ценности были в Стамбуле, вырученное за них должно остаться здесь…
— Вы полагаете, Эракле намерен переправить ценности в Батуми?
— Вместе с собой.
— Подтверди, святая Клара, что я знаю больше. Грек скроется в своем поместье и… зная ваш нрав, попросит Фому Кантакузина выделить ему охрану.
— Билляхи! Пророк не допустит того, что не угодно первому везиру. Поместье…
— Достанется мне! Не правда ли? Ведь вы, паша, уже присвоили одно.
— Зачем делить сладкое, когда мешает горькое? Раньше возьмем Эракле.
— Отлично! Подкупите двух негодяев из греческой шайки. Пусть в богатых нарядах несколько дней прославляют щедрость Эракле. Потом начнут хвастать: «Так разбогатели, что уезжаем в страну…» Мой бог, какая страна нуждается в остолопах? Допустим… в Эфиопию торговать…
— Разъясни мне, о посол, зачем мне беднеть?
— О, я тоже раскрою кошель. Есть дела, где лучше лишиться украшения в виде кармана, чем украшения в виде шеи. Итак, мой везир, дадим им возможность обрадовать крокодилов, — кажется, там водятся; затем обрадуете султана известием, что фанариот Эракле Афендули подкупил двух плутов, и они, обманув многих османов, доставили греку двести пятьдесят мушкетов, пушки и ядра.
— Пуф! Пуф! Как легко! Эракле пожалуется Фоме Кантакузину.
— Не успеет. Капудан-паше тоже выгодно взять янычар, окружить развалины и, разогнав обжор, бросить Эракле Афендули в яму.
— Аллах свидетель, где не надо медлить, надо спешить. Скоро войско султана выступит на Габсбургов.
— Уплата за это — второе владение Эракле Афендули.
— Раньше уберем горькое.
Хозрев хихикнул. Де Сези, не выдержав, залился серебристым смехом. Еще долго, хоть и были одни, шептались везир султана и посол короля. Наконец де Сези откинулся в кресле:
— Согласен и… концы в воду.
— Если их два, то один туда и другой туда. Шайтан подскажет Моурав-беку отказаться от войны с Габсбургами. Яма примет того одного и этого одного.
— Наши старания предвещают успех. Ба! Спокойно любоваться приобретенным — вот награда за энергию ума. Итак, второе поместье пополам.
— Пусть будет так, а не иначе. Ожерелье я сам тебе привезу.
— Великолепно! И я сам вручу его Эракле… Не могу отказать себе в удовольствии видеть этого Креза обнищалым…
— Машаллах! Если есть одно желание, не надо другого. Прими хороший совет, посол: будь осторожен. Нападай только тогда, если узнаешь, что втрое сильней его стражи.
Ночь напролет пировали в доме Саакадзе. Эракле, в большой тайне доставленный «барсами» в Мозаичный дворец, сидел, как всегда, во главе скатерти, окруженный любовью и вниманием.
Единодушно определили: как только наступит подходящий час, Эракле со слугами отплывет в Венецию и там станет ждать гонца от Георгия Саакадзе. Возможно, пройдет год, два, отбушуют грозы и две фамилии встретятся в дорогой Картли, чтобы навек не расставаться.
Подарки, привезенные Русудан, Хорешани, Дареджан и Магдане, говорили о вкусе Эракле, ибо подходили не только к лицам женщин, но и к их характеру. Получили подарки Папуна и остальные «барсы», и Эрасти, и Бежан, и Иорам. Слугам Эракле роздал турецкие деньги.
— Мой брат и господин Георгий, хотел тебе мое кольцо преподнести, но, увы, у нас разные пальцы.
И под одобрительные возгласы «барсов» Эракле пристегнул к куладже Моурави застежку цвета морской воды. Автандил любовался кольцом, предназначенным отцу, но засверкавшим на его пальце.
Близился рассвет. На востоке ширилась оранжево-алая полоса, будто кто-то расправлял истамбольский пояс. Уже начинали петь птицы. Прощальный пир подходил к концу. Все молча встали, выпитое вино никого не опьянило, съеденные яства не вызвали удовольствия. Было тяжело расставаться с другом, встреченным на пути тяжелого странствия, с неповторимым Эракле.
Не желая смущать витязей, которые несомненно проявят слабость при прощании, женщины тепло простились с Эракле, выразив надежду на скорое свидание, и удалились раньше.
Хорешани искоса взглянула на Русудан; «Неужели, правда, ее сердце в камень замуровано?» Никогда не изменяя установленному порядку, Русудан и сейчас позвала слугу и спокойно приказала наполнить в комнате Моурави кувшин свежей холодной водой и получше взбить мутаки. Хорешани отбросила четки:
— Непонятно, дорогая Русудан, почему четки липкими кажутся? Ага Халил уверял, что агат тверд, как гранит, а Дареджан оспаривает: мягче воска. Следят за мыслями, говорит, потому и форму меняют…
Никто ей не ответил. Дареджан тихо плакала. «Счастливая, — подумала Русудан, — ей незачем сдерживать ни радость, ни горе».
Где-то раздались едва слышные шаги Георгия. Их всегда улавливала Русудан: «Значит, „барсы“ проводили Эракле до его развалин. Конечно так. Вот еще открылась дверь… Дато спешит укрыться. Вот осторожный скрип… Ростом боится потревожить кого-нибудь. Еще стук… Элизбар. Нет, он не один… Пануш, Матарс… В другую дверь Папуна вталкивает стонущего Гиви… А-а, Димитрий. Зачем вызывающе хлопнул дверью?.. Разве я поверю твоему спокойствию?.. А ты, Автандил, мой мальчик, напрасно едва дыша приоткрыл дверь, все равно услышала…»
Тишина! Трагическая тишина окутывала Мозаичный дворец! Ни сна, ни бодрствования. Так бывает при затмении солнца, когда мертвенно-бледный мрак поражает воображение людей, наполняя их души еще не осознанными предчувствиями. Как неживые, стояли на площадках слуги-ностевцы, облокотясь на копья. И возле ложа Саакадзе странно отсвечивало знамя: «Барс, потрясающий копьем».
Стамбул — город неожиданностей. Де Сези прислал Боно с известием, что в пятницу он сам отвезет Эракле ожерелье. По этой ясной причине он имеет честь просить монсеньёра Моурави присутствовать на церемонии передачи ожерелья и получения письма и медальона, так неосторожно врученных недостойной…
Едва за откланявшимся Боно закрылась дверь, Дато высказал мысль, что день пятницы выбран не случайно: больше половины стражей, охраняющих Эракле, турки, — значит пойдут в мечеть…
— Выходит, и тут предательство готовит посол?
— Э-э, Матарс, почему Хозрева, верховного везира, упомянуть забыл?
«Барсы» расселись в круг. Начался совет…
К воротам Белого дворца де Сези подъехал с охраной: пятьдесят янычар и пять оруженосцев в монашеских плащах. К приятному удивлению графа, их беспрепятственно пропустили. И тотчас янычары, по заранее установленному знаку, разбежались по всему двору, явно оцепляя уцелевшую часть здания. Пять монахов остались при графе.
— Высокочтимый, если ты пожаловал с ожерельем, то следуй за мной.
Де Сези, приложив к глазам лорнет, оглядел дряхлого грека с повязкой на одном глазу и направился было к мраморной лестнице. Но старик повел его в другую сторону и учтиво попросил войти в крытое помещение, напоминающее конюшню. На недоуменный вопрос старик сокрушенно заметил:
— Что делать, раньше господин Эракле принимал гостей во дворце, а их коней — в конюшне, но благодаря грабителям теперь гостей принимаем в уцелевшей конюшне, а их коней — в разрушенном дворце.
— Моурав-бек здесь? — резко спросил де Сези. — И почему меня не встретил Афендули?
— Господин посол, что делать на развалинах доблестному Саакадзе?
— Я не ищу здесь развлечений! Моурав-бек обещал присутствовать при передаче мною ожерелья!
— Некому передавать, высокочтимый. Мой благородный господин Афендули вчера покинул Стамбул.
— Как?! Ты бредишь, безумный старик!
— Видит бог, не порочу истину.
— А… ожерелье?
— Ожерелье просит тебя оставить себе на память. Оно ему не нужно.
— Дьявол! Куда бежал твой обманщик Эракле и кто…
— Почему, господин посол, обманщик? Разве непременно должен был ждать, пока янычары ворвутся сюда и схватят его?
— Молчи, негодяй! — Де Сези потряс шпагой. — Не то сейчас приколю тебя, как мотылька! Итак, куда бежал Эракле?
— В единоверную Русию, отплыл с попутным ветром. Оттуда решил просить у султана справедливого суда над…
— А письмо? Медальон? Ну, где сувениры, черт побери? Где? С собой увез?
Де Сези ужасало спокойствие старика, и вдруг он отпрянул: старик протягивал ему кожаный пояс.
— Это не змея, высокий франк, возьми! Раз витязь гор обещал вернуть тебе письмо и медальон, то мой господин Эракле изрек: «Быть этому!» Проверь, посол, твои ли это вещи?
С ловкостью пажа де Сези выхватил письмо и медальон, укрытые за подкладкой пояса, осмотрел со всех сторон и проворно сунул в карман.
— А теперь, старик, следуй за мной.
— Спасибо.
— Ты вежлив, это похвально. Будь так же исполнительным. Подробно и правдиво доложи о своем господине.
— Спасибо. Мой ангел, что сидит на моем левом плече, шепчет: «Твое „спасибо“ франк принимает за глупость. Не следуй за ним — избегнешь пыток, уготованных тебе иезуитами, или…» Я вежлив, не могу обидеть ангела, буду стеречь…
— Обломки?! Эй, стража, связать его — и в яму!
— В яму! Связать! — раздались крики извне.
Дверь распахнулась настежь, и раньше, чем де Сези успел что-либо сообразить, ворвались янычары, сбили его с ног и ринулись на пятерых «монахов». Забив им всем им рот кляпами и связав, янычары, не скупясь на пинки, обыскали их. Вот извлечены обратно ожерелье, письмо, медальон, в придачу пять стилетов в железных ножнах…
— Гюльдюр-гюльдюр! Осторожно, не обнажать ножи! Наверно, разбойники ядом смазали! — хрипло выкрикнул по-турецки рыжебородый янычар. — Оттащите их в угол! Делибаши, приоткройте дверь! Дверь приоткройте! Пусть дышат свежим воздухом!
Выбравшись из сарая, «янычары» — вернее, переодетые «барсы» — и среди них старик, не замедливший содрать парик и вновь стать Матарсом, уже спокойно вышли из ворот и направились в баню.
От фонтана отходили большие мраморные вогнутые уступы вроде чаш с бороздчатыми краями. Вода вытекала из самой верхней чаши и падала водопадом с одного уступа на другой, окатывая «барсов» вспененными струями. На бронзовых мускулах блестели тысячи алмазных капель, словно друзья резвились под освежающим ливнем, смывая походную пыль.
Они сошлись на одном: ничего не может быть приятнее, чем одурачить врагов, да еще после долгого ожидания войны. Пять мнимых монахов, конечно, не много, но ярости, полыхавшей в их глазах, хватило б с излишком для братии целого монастыря иезуитов. Что касается графа, то не хватило лишь ярких синих и зеленых перьев для хвоста, чтоб он превратился в разъяренного петуха.
Пустынным берегом «барсы» пришли к морю и бросили подальше в воду туго связанные узлы с янычарским одеянием. Теперь, когда они навели де Сези на ложный след, ибо Эракле как бы вернул ему ожерелье, письмо и медальон, а «башибузуки янычары» вновь овладели ими, — они могли перейти к выполнению других поручений своего предводителя.
В Мозаичном дворце «барсы», к удовольствию Дареджан, ели и пили весь остаток дня.
А там, за разрушенными стенами, происходило нечто странное. Настоящие янычары из орты «лев и пальма» спохватились и стали искать графа и пятерых монахов. Ругаясь от злобы и голода, они уже хотели покинуть развалины Белого дворца, как вдруг услышали звуки, напоминавшие мычание. Ворвавшись в конюшню, где, как они предполагали, должно быть в кадках молоко, они нашли связанных графа и монахов в самом жалком состоянии. С трудом сев на коня, граф велел беспощадно исполосовать стражей Эракле, но за воротами и возле стен никого не оказалось. Еще утром, щедро наградив бедняков, «барсы» разрешили им, после того как посол въедет в ворота, разойтись по домам, ибо сторожить больше некого. Посол приедет за господином Эракле и проводит его к греческому патриарху, в Фанар, откуда Афендули отправится в Афины.
«Пусть эта весть облетит Стамбул от дворцов до хижин», — так определили «барсы», полагая, что и небылица полезное оружие против злодеев.
А Эракле Афендули в это время благополучно совершал путешествие в Венецию.
Хозрев неистовствовал. Он ударял ятаганом по арабскому столику, и эхо отдавалось на земле и на море. За Афендули понеслись галеры. Стамбул ощерился копьями. Кишели лазутчиками берега. Верховный везир занялся делом. Он потребовал от де Сези уплату за ожерелье. Изумленный неслыханной суммой, граф пробовал протестовать, наводя лорнет на пашу. Но Хозрев был неумолим, грозя в случае неуплаты неисчислимыми неприятностями. Довольно и того, что он, Хозрев, главный везир, согласился разделить поровну второе поместье Афендули.
Неуступчивость паши претила графу, но он отложил лобовую атаку. Они одновременно подумали об одном и том же: не стоит терять время, — приятно улыбнулись и выехали на Принцевы острова.
Великолепный дворец возвышался среди пальм и кипарисов. Виноградники, нежившиеся в мягких волнах света и тепла, манили взор. А изящная стена, выложенная цветными плитками? А аромат роз, образующих яркие гирлянды? И еще неизвестно, сколько богатств они найдут там…
Хозрев и де Сези торопились, они понукали коней, кричали на стражу, но… У ворот их встретил степенный монах и заявил, что поместье Эракле Афендули подарил греческой патриархии, что дарственная запись хранится в костяном ларце у патриарха Кирилла Лукариса, а здесь вместе с церковной охраной находится охрана, присланная Фомой Кантакузином. Особенно покоробило Хозрева упоминание о Фоме… Заподозрив во всем этом руку Саакадзе, везир поклялся отомстить ему страшной местью.
«Как одинок бог, потерянный в сиянии тверди!» — сокрушался Клод Жермен, печалясь о себе. Запертый в иезуитской базилике, он строил всяческие предположения: когда же обессиленный враг наконец перестанет тревожить его? И может ли быть еще что-нибудь тоскливее, чем пассивное ожидание этого благодатного часа? Увы, граф обсчитал его, да покарает его святая Клара! Хозрев-паша — да станет он добычей кардиналов-инквизиторов! — так рассвирепел, будто бы Клод Жермен действительно присвоил большую часть добычи себе. А способен ли улучшить настроение глупый поступок Моурав-бека, да посрамит его Римский первосвященник! Вернуть сундук купцу, похожему на бочку!
«Перед лицом совести кается тот, кто нанес ближнему ущерб, а сам не обогатился». О Иисусе, я не обогатился! Но, сняв с себя грех, я хочу ради справедливости получить сундук, дабы с досады не впасть в отчаяние. Кто вздумал обижать монаха, тому придется расплатиться начистоту! Я устроил набег — греховодники обогатились. Пусть не ждут поблажки осквернители доверия! Я им не поставщик дешевых отпущений!"
Иезуит прислушивался. Ни малейшего звука не доносилось извне. Высокие свечи в каменных подставках, словно белые персты, указывали на небо, но оно безмолвствовало. Долго ли продолжится его затворничество? Как только, успокаивал де Сези, бросят в яму… для начала хотя бы алчного Эракле, который неизвестным путем приобрел неслыханное состояние и никогда не жертвовал на католические храмы. Закатывая глаза и стараясь походить на апостола, де Сези утверждал, что не кто иной, как сам святой Петр, в своем гневе направил карающую руку в сторону Белого дворца.
Но любые обломки напоминают о жизни, базилика — о могиле. С желтоватым отсветом щек Клод Жермен уже сам напоминал мертвеца. Это однажды даже озадачило вошедшего де Сези. Но иезуит проявил столько экспрессии в разговоре, что граф успокоился. Зато Клод Жермен при виде лорнирующего графа впал в ярость и стал требовать, чтобы тот принял решительные меры и дал ему возможность беспрепятственно ходить по Стамбулу. Иезуит выхватил из подставки свечу и размахивал ею как шпагой. Это обеспокоило графа, он откланялся. Опять было вдоволь часов для размышлений. «Что это за обещание: „Вот Саакадзе отправится на войну с Габсбургами или в преисподнюю — это одно и то же, — тогда…“ Что тогда?! Драгоценности Эракле к этому сроку совсем испарятся. Кто не верит в дьяволов, пусть пристально вглядится в друзей Клода Жермена: пашу Хозрева и графа де Сези. Что наконец уязвит их? Не иначе, как раскаленный добела прут! По турецкому образцу! Хозрев давно пропах серой! Но почему королевский посол тянется к дверям ада?»
Робкий стук в дверь базилики прервал размышления иезуита. Притаившись, Клод молчал. Стук повторился. Клод молчал. Стук стал повелительнее. Клод молчал. За дверью громко крикнули:
— Для твоей пользы пришли, о монах из монахов! Клод нащупал под рясой нож и крикнул:
— Входи, во славу Ордена!
Их было трое, трое турок. По бедной одежде и робким поклонам их можно было причислить или к обедневшим грузчикам, или к еще не разбогатевшим контрабандистам. Вытолкнув вперед старшего, двое застыли в почтительных позах. Проводя рукавом по носу, старший заговорил:
— Справедлив аллах в доброте своей, не позже как в эти дни он послал нам богатство. О Мухаммед! О пророк! Зачем всемогущий обогатил нас? Или мы паши? Или похожи на купцов? Почему на пыль наших жизней упала щедрость его глаз? Что делать нам с неслыханными сокровищами? Продать на базаре? Нас схватят стражи и под пытками заставят признаться, откуда взяли. Пытки не выдержим, еще не привыкли в горячей смоле кипеть, не латиняне…
— Довольно о смоле! Что вам нужно от меня? — Клод угрюмо оглядел пришедших. — Я вас не соблазнял на…
— О Абубекр! Не ты, сами пошли дограбить Эракле. Правда, «Олду оладжак, кырылды наджак», много не нашли, но аллах не оставляет без воды жаждущих — расстелил у дверей Афендули бархат, и посол франков бесшумно прошел в дом Эракле, а за ним пять монахов и…
Клод оживился:
— О Иисус! Говори скорее! Ну… прошел! Потом? Что потом?!
— Ожерелье привез.
— Какое ожерелье?
— Один верный дервиш сказал: «На вас золотые звезды упали, — но продать не советовал: — отнимут и еще в яму бросят или башку отсекут». А без башки какая радость от золотых звезд? И так прикидывали и еще так, потом Ахмед предложил: «Пойдем к большому миссионеру, может, он купит, свою страну поразит блеском. А мы куда денем? Обратно за облака?»
— Вы говорите: посол ожерелье привез, а как у вас оно очутилось?
— О служитель креста, сам твой аллах подсказал тебе так спросить… Мы там были и, когда подслушали, что Эракле в Русию бежал…
— Бежал? Как? Давно? О дьяволы, когда?! — Дикая радость отразилась на лице иезуита: наконец-то он свободен! — Но верно ли это? Говорите! Говорите дальше!
— Гвоздь твоей радости в горло печали нашего врага! Мы так решили: если продадим, в Мекку пойдем.
— И да воздаст там вам всемогущий от избытка своего! Говорите, когда бежал грек?!
— Ифрит свидетель, мы за ним не последовали. Мы тихие, потому рассердил нас кисет посла: сорвали тесьму, считаем — след от пузыря, след от пены, след от слюны! Машаллах!
— Не вызывай, Измаил, у аллаха досаду, — вмешался в разговор другой турок. — Еще пояс нашли, а в нем письмо и золотую усладу для женщин с белыми камнями.
— Билляхи! На что нам письмо на чужом языке, если и по-турецки не читаем?
— Покажите письмо! — нетерпеливо начал Клод. — И усладу покажите!
Турок нехотя вынул из-под грубого плаща пояс и достал оттуда смятый листок. Клод жадно схватил письмо и впился в строчки. Он испытывал неописуемое блаженство: «Наконец улика! О санта Мария, ты не оставляешь своих сынов! Ну, теперь посмотрим, господин посол!..»
В этот момент турок, которого звали Измаил, ловко выдернул из рук Клода листок. Иезуит хотел броситься на турка, но вовремя вспомнил, что он один, а турок трое. И прохрипел:
— Сколько за письмо?
— Машаллах! Что стоит письмо? Крупинку пыли! Мы тебе даром его отдадим, если купишь ожерелье.
— Покажи…
Вынув из-под плаща ларец с ожерельем, Ахмед, не выпуская его из рук, дал Клоду полюбоваться игрой золотых искр и вновь захлопнул крышку.
Клод раздумывал: он догадался, чье это ожерелье, его точно описывал де Сези. «Но что может дать мне эта драгоценность? Хозрев потребует уступить ему ожерелье даром да еще начнет угрожать: скажет, что я подкупил воров… Нет, опасно. Но если благо духовное ставлю выше временного, то почему должен здесь смущать души алчущих благоприобретенным? Разве мало найдется укромных уголков в Европе, где я сумею за… о, эти ослы совсем не знают цену ожерелья, я продам его не за след слюны! А главное — письмо! Медальон! И услада для женщин!»
— Покажите усладу для женщин!
— Да просветит меня святой Омар! Не понимаю, что тебе, святой отец, показать? Что на нас явно, все видишь, а что скрыто, зачем тебе показывать?
— Бесстыжие твари! Подслуживаетесь соблазнителю, да еще в базилике господней? Для женщин, говорю, что у вас спрятано?
Турки мялись, шептались, младший фыркнул и получил от старшего подзатыльник, а в итоге старший сердито сказал:
— Мы тихие, аллах запрещает нам показывать буйное неправоверным. Но если правда купишь и хорошо заплатишь… Аба, Измаил, покажи монаху усладу! Ты молодой, аллах простит…
— Да разбавят черти вашу кровь дегтем! О мадонна! — рассвирепел Клод. — Тьфу! Дьяволы! Да еще в храме божьем!
Турки заморгали глазами:
— Ага монах сам сказал: «Покажите»! — а теперь «тьфу!» Да еще в храме божьем!
— Усладу, нечисть! Чтоб на вас кожа висела клочьями!
— Ага монах, для нас чорба, для тебя шербет! Зачем сердишься? Разве не аллах создал человека, как задумал? Или лишнее прибавил?
— Молчите! Не вам обсуждать сотворенное духом святым!
— Мы тихие, как пастырма, тоже так думаем: что есть, то есть… а на золото посмотри.
Почти вырвав из рук турка медальон, Клод Жермен раскрыл его и просиял: «Так и есть, портрет де Сези! И надпись».
— Сколько за медальон и письмо?
— Ага монах, солнце твоей радости и гвоздь нашего желания! Мы раньше от ожерелья хотим избавиться, а этот… мед, как ты назвал, и на базаре можем продать, никто не удивится.
— Сколько за ожерелье?.. За все вместе?..
— Раз радуешься, тогда немного: тридцать кисахче за все вместе.
— Вы ума лишились, кабаны! Пять — и чтобы я вас нигде не встречал!
— Ага монах, мы тихие, тоже этого хотим, но меньше тридцати не возьмем… Дервиш сказал, сорок стоит одно ожерелье. Аллах свидетель, опасаемся.
— Тогда три за письмо и медальон.
— Грушу тебе, хвостик нам? Хар-хор! Нет, ага монах, медальон и письмо можем в Фанар отнести, греки тоже любят чужие украшения и ожерелье могут купить. Сюда ближе, потому в храм божий пришли, твое счастье! Тридцать кисахче. Аллах видит, дешевле нельзя.
Клод Жермен еле сдерживался: «Еще не хватает, чтобы к грекам попало письмо и медальон! Они в отместку за каверзы против патриарха устроят очищение этому де Сези. А я? Снова у него в подчиненных? Нет! В моих руках вещественная сила). Теперь граф должен прислуживать мне!»
Долго и нудно торговался Клод, то скидывая, то набавляя.
Но гурки стояли на своем и не уступали. Клод прохрипел:
— Согласен, подручники дьявола! Давайте!
— Раньше неси пиастры. И знай: хоть мы бедны, но считать умеем. Где монеты?
Иезуит с презрением взирал на турок: «О, как далеки они от евангельского идеала».
— Что же вы думаете, — надменно произнес Жермен, — столько денег — легче пуха? И я при себе их держу?
— Нет, ага монах, конечно, в святом месте прячешь… Мы тихие: кого режем, тот не кричит. Если предательски задумал на помощь звать, неподалеку наши правоверные, вместе посла обыскивали… А тебя не станем, прямо секим башка!
— Я слуга господа бога, глупостями не занимаюсь! И вам не советую хвастать, что мне продали ожерелье.
— Машаллах! Тогда будем медленно считать по-маймунски до ста, — если не поспешишь, уйдем отсюда к грекам.
Итак: ени, бени, трени, чени…
Не успели турки досчитать до девяноста, как Клод вбежал с ларцем, ибо он тоже умел ценить время.
После некоторых пререкательств порешили обменяться ценностями так: Клод положил перед турками десять кисахче, Ахмед — перед иезуитом письмо, Клод — еще десять, Ахмед — медальон, Клод — последние десять, Ахмед — ожерелье в ларце — и… Турки вмиг исчезли, словно растворились в зеленоватой полумгле базилики.
«Ну, и дьявол с ними! Что?.. Что такое?.. В ларце вместо ожерелья глиняный чертик! — Клод невольно перекрестился: — Хорошо, что я неверующий и знаю тайны святых проделок, иначе подумал бы, что слишком часто поминал дьявола в храме и он отомстил мне, превратив золотые звезды ожерелья, которое я видел своими глазами, в… Во имя Петра и Павла, я и из письма и медальона выколочу сто… Сто? Нет, двести! Триста! Миллион!»
— Гиви, — прошептал Дато, — ты «барс» или баран?! При серьезном деле как лошадь фыркаешь! Чуть дело не испортил.
— А ты в другой раз не бери Элизбара, это он меня рассмешил — схватился испуганно за шарвари.
Заразительно хохотал Саакадзе, слушая «барсов».
— Но почему ожерелье не отдали?
— Как так ожерелье? — изумился Гиви. — Или ты забыл, Георгий, что однажды сказал Эракле?
— Что-то не припоминаю.
— Он сказал, что особенно ему жаль ожерелье, он ведь берег его для Магданы.
— Гиви прав, раз для Магданы, значит золотые звезды — ее и никто их не смеет носить. И потом — это наша месть послу, ибо Хозрев пять шкур, вместе с кружевами, сдерет с него за ожерелье.
— Ты угадал, Дато, но иезуита вы обогатили чрезмерно, ибо он теперь десять шкур, вместе с бантами, спустит с этого де Сези… Да еще неизвестно, чем кончит ничтожный граф, опустившийся до грабежа.
Саакадзе, обладавший даром угадывать ходы и предвидеть многое, и тут не ошибся: Клод Жермен, шантажируя, вытянул из посла огромную сумму, но вместо того, чтобы вернуть письмо и медальон, как обещал, передал их еще каким-то иезуитам. И тут начались для де Сези самые мрачные дни. Пришлось ради выкупа письма и медальона занять деньги под большие проценты, что довело его до нищеты и до огромных долгов.
И когда в 1630 году Ришелье сместил де Сези, который, как доносили кардиналу, «больше вредил Франции, чем защищал ее интересы», назначенный королевским послом граф Маршвилль не препятствовал кредиторам бросить де Сези в долговую тюрьму, где он просидел четыре года. Мог бы сидеть и вечно, ибо платить ему было нечем, но де Маршвилль не был угоден пашам, — у щедрого де Сези были, очевидно, влиятельные сторонники, — и в 1634 году султан изгнал де Маршвилля. Де Сези был выпущен из тюрьмы. Французскому правительству пришлось выплатить его долги, и граф, по-видимому под давлением пашей, вновь стал послом, хоть и без официального назначения.
Вероятно, такой оборот дел удивил многих, ибо еще раньше английский посол Томас Роз говорил, что де Сези личность ничтожная, презираемая и турками, и дипломатами антигабсбургских держав…
Но все это случилось несколько позже. Де Сези еще был сильным и блестящим послом короля Франции, его величества Людовика XIII.
Весна!
Протягивая копья зеленеющих ветвей к синему щиту еще прохладного неба, загадочно трепетали сады, словно прислушиваясь к шорохам незримой гостьи, которая стрелами солнца отгонит орты злого зимнего ветра и одухотворит все расцветающее, все живущее.
Радостная, она приближалась легкой поступью. Кричали чайки, проносясь над бухтой Золотого Рога, где по ночам уже ярче отражались звезды, буйно сметаемые на заре парусами. Звонко щебетали птицы.
Султан молчал.
Теряя терпение, «барсы» умоляли Саакадзе напомнить Мураду IV, что запоздалого всегда встречает насмешница неудача. Но Саакадзе уверял, что в данном случае неудача поджидает того, кто не умеет выжидать. Хороший дипломат должен заставить другого торопиться. Не следует забывать персидскую мудрость: «Кто первый заговорит, тот уже проиграл».
— Вспомни, Георгий, и грузинскую мудрость: «Кирпич, если его не поднять, век может пролежать на одном месте, и дом останется недостроенным…»
— Э-э, Дато, — спокойно изрек Папуна, прикладывая к глазу подзорную трубу, подаренную ему капудан-пашой, — есть еще одна, общая мудрость: не дергай ишака за хвост, ибо он не всегда учтив.
— Напрасно смеетесь, «барсы»! — вскрикнул Гиви. — Лучше громкий ишак, чем тихий султан!
Потешаясь над простодушным другом, «барсы» вновь принялись уговаривать Георгия подтолкнуть кирпич. Не позже как вчера Селиман-паша клялся в своем расположении к Моурав-беку. Не следует ли отправиться к хранителю тугры — вензеля султана — с ответным приветствием? Ведь он влиятельный паша и может убедить Диван, что спящего не всегда навещает приятный сон.
Прошел день, другой, Саакадзе молча что-то обдумывал, закусывая ус, чертил на вощеной бумаге треугольники, линии. «Барсы» нервничали, не зная, каким средством убедить Георгия пересмотреть свою тактику. Время бежит, у султана его вдоволь, а у них в обрез. Разве не разумнее ускорить событие, а не способствовать его замедлению? Нет, что-то надорвалось в душе у Георгия, ослабла воля, — иначе чем объяснить несвойственную ему раньше нерешительность?
— Может, Базалети оставило слишком глубокий след?
— Все равно, — хмурился Ростом, не стараясь скрыть холодный блеск своих глаз. — Он не один, о нас тоже должен помнить. Вот у меня семья…
— Ты что, сухой кизил, — взревел Димитрий, багровея, — думаешь, лишь твоя семья несчастна?!! Может, еще полтора картлийца слезами землю обливают, волоча княжеское ярмо!
— Об одном думаю: почему Георгий с нами почти перестал советоваться? Разве мы не военачальники?
— Матарс прав: время зеленого винограда давно миновало, а Георгий убежден, что только ему открыты истины жизни!
— Ты что, Элизбар, ума лишился, такое про нашего друга мелешь?! И все вы, наверно, объелись буйволиным хвостом, раз языки высунули до кинжала.
— Тебе незачем тревожиться, твоя Хорешани всегда найдет чем тебя успокоить. И не об этом разговор. Все мы должны знать, что будет завтра… если завтра будет. Опять тучи собираются над головой. Нельзя ходить с закрытыми глазами за Георгием, как цыплята за курицей.
— Может, ты, Ростом, и превратился в цыпленка, но я с удовольствием чувствую себя «барсом». И если не перестанете тень на друга набрасывать, обнажу шашку, все равно хотел чистить — заржавела.
— Э-э, Гиви, хорошо сказал. Перед самым боем на них, чертей, сомнение напало. Полководцу надо верить, иначе незачем за ним следовать, тем более Георгий насильно никого не держит.
— Еще такое добавлю: полтора муравья им в спину, с досказкой прадеда Матарса: «Лучше ниже!» Если другое надумали, почему молчите? Осуждать всегда легче, и еще, если при Автандиле начнете лаять, тоже шашку обнажу, хотя и не заржавела.
В разгар спора, когда солнце вошло в зенит, в ворота, точно угадав час, постучал Халил. Он держал шелковый узелок и, как только ворота открылись, громко объявил: «Книги, что заказал Моурав-бек, принес!»
«Барсы», забыв о ссоре, подхватили под руки осторожного и, втащив в «зал приветствий», заверили, что в доме Моурави нет врагов, пусть слова гостя звенят подобно колоколу в час вознесения на третье небо звездочета, муллы и любителя льда.
Халил вежливо улыбнулся, но, пока не вошел Саакадзе и не пригласил всех в свое «гнездо», а Гиви плотно не закрыл дверь, гость молчал.
Пододвинув Халилу кальян, Саакадзе сам начал беседу:
— Вероятно, вести важные, так как уважаемый Халил, несмотря на радушные приглашения, упрямо избегал посещать Мозаичный дворец.
И тут Халил без лишних церемоний поведал, что его сестра Рехиме вчера отнесла душистые мази ханым Фатиме, которую застала в необычном состоянии: она смеялась и даже, подняв руки, зазвенела браслетами. Помня, что игривость змеи предвещает укус, Рехиме решила выведать, кого собирается ханым угостить ядом. Поэтому, высыпав из мешка лжи тысячу и один восторг красоте Фатимы, она пожелала ей столько же лет не знать и пушинки печали. Тут везир-ханым расхохоталась и сказала, что для веселья есть важная причина:
— Ты знаешь жену Моурав-бека?
Сестра ответила, что, по слухам, ханым Русудан очень гордая и, наверно, скупая, ибо ни за какими мазями не присылает; а лечит их греческий хеким.
— О аллах! — укоризненно покачал головой Халил. — Сестра говорит, столько проклятий и ругательств она слышала лишь на базаре, когда дерутся погонщики. И так закончила свой крик ханым Фатима: «Скоро эти грузины утратят свою гордость! Как дерзнул Моурав-бек не молить верховного везира Хозрев-пашу о милости?! Как посмела ханым Моурав-бека не ползать у порога дворца Фатимы, вымаливая милость внимания высокой везир-ханым, сестры султана, принцессы?! О, скоро, скоро весь Стамбул будет смеяться над жалкой попыткой Моурав-бека овладеть расположением султана, тени аллаха на земле!»
Выслушав еще много о злобствующей Фатиме, Саакадзе горячо поблагодарил благородного Халила, просил и дальше не оставлять друзей без внимания, в котором семья Моурави так нуждается.
Но уйти смущенному Халилу сразу не удалось. Пришлось ему изведать радушие и веселость «барсов» в полной мере. Лишь после второй скатерти, ссылаясь на спешное дело, Халил стал прощаться. Немало пришлось Саакадзе убеждать совсем растерявшегося Халила принять на память от него кольцо, а для прекрасной Рехиме — жемчужную нить.
Саакадзе ничем не выдал своего беспокойства, но едва Халил покинул Мозаичный дворец, приказал оседлать Джамбаза, надел на белые сапоги шпоры и ускакал, сопровождаемый одним Эрасти, который, разумеется, запасся двумя клинками. Кружа по уличкам и пересекая площади, Саакадзе круто направил коня к Силиврийской заставе.
Над Мраморным морем стояли дымчато-розовые облака, словно островки, омываемые синими струями. Дышалось здесь легко. Луга, благоухающие цветами, сменились садами и тенистыми рощами. И воздух был такой чистоты, что казался прозрачным. Недаром здесь восточноримские императоры построили свой летний дворец. Но Саакадзе, готовясь к борьбе с уродством, не замечал красоты. Он взмахивал нагайкой до тех пор, пока не показались стены Балык-лы.
Несмотря на правило, предусматривающее порядок встречи с патриархом: раньше присылать гонца и через него узнавать час, назначенный для приема, «старцы» охотно открывали щедрым грузинам ворота. И сейчас ждать пришлось недолго. Патриарх Кирилл Лукарис принял Саакадзе приветливо, после благословения усадил гостя в удобное кресло напротив себя и пристальным умным взглядом измерил богатырскую фигуру Моурави.
Не считал нужным и Саакадзе скрывать свое любопытство; он изучал выразительное лицо патриарха.
Так, оценивая друг друга, просидели они молча несколько минут.
— Святой отец, я к тебе за советом.
— Знаю, сын мой, теперь за одним благословением не приходят к патриарху ни воины, ни дипломаты. Султан продолжает молчать?
— Во вред себе, святой отец.
— Если так, то пусть бы молчал до второго пришествия, но во вред и тебе, сын мой, ибо ты спешишь домой.
— Спешу, святой отец, хотя много тяжкого ждет меня.
Не таясь и ничего не преувеличивая, Саакадзе рассказал о катастрофе, которая постигла его в Грузии. Особенно резко отозвался о католикосе:
— Чем заслужил я подобное отношение?
— А может, заслужил? — как бы бесстрастно спросил патриарх. — Не слишком ли ты требователен к церкови?
— Нет, патриарх, не слишком! Не я ли ублажал братию? Не я ли защищал священный божий храм? И в роковой час католикос оставил меня… мало оставил, он еще помогал моим недругам.
— Чего требовал ты от католикоса, сын мой?
— Войско! Только войско! Оно укрыто за крепкими монастырскими стенами. А разве можно уберечь церковь, когда враг разрушает царство? И теперь, если судьба определила мне возвращение…
— Сын мой, не судьба, а господь бог наш. Ты сам во многом повинен… Не все короли венчаны. Кому неведомо, что на Руси царствует не Михаил Федорович, а патриарх Филарет. Ты тоже был на своей земле невенчанным царем. Почему на благо родины не укрепился на троне? Неразумно действовал, сын мой.
Саакадзе вспомнил совет горцев, их настроение и удивление и вздохнул:
— Святой отец, ты не знаешь мою страну, там крепки старые устои. Не простил бы мне народ захвата трона Багратиони. Все мои помыслы — о расцвете моего отечества. А какой возможен расцвет без участия народа? И потом… должен признаться… да, святой отец, не тяготеет мое сердце к трону. Царь — это узник высшего княжества, он должен подчиняться владетелям… — Саакадзе хотел добавить: «И церкови», но вовремя спохватился, — и Высшему совету. А я люблю простор, люблю звенеть мечом и слушать звон аршина, гирь, люблю стук копыт коней, несущих воинов на правую битву за народ, люблю стук молотков, выковывающих оружие для защитников родины, и люблю перезвон колокольчиков на шеях караванных верблюдов. И еще люблю, святой отец, большую беседу с послами, зодчими, воздвигающими крепости и… здания, радующие глаз. Люблю неторопливую беседу с народом, сидящим на бревнах у реки, перебирающей кругляки… И ты, патриарх вселенский, не одними церковными делами занят. И тебе слишком тесен мир церквей. И тебя радует не только перезвон колоколов.
— Не грешен, сын мой, занят я одними делами церкови. И на благо, ради укрепления ее мощи и власти, ради обогащения дома божьего, не отрываю мысли свои от дел царств… Вот в Константинополе нет постоянного посла Русии — и незачем: Филарет всегда прислушивается к моим советам и грамоты мои ценит. Я правлю здесь посольские дела. Мне все ведомо не только о турецком царстве, — это было бы мелко для широких рек моих деяний, но и о многих странах Старого Света.
Наверное, тебе сказали, что я здесь на страже интересов короля шведов Густава-Адольфа, в переписке со многими и помогаю тайным планам против господом отвергнутых Габсбургов. Папа Римский знает это, и все иезуиты бешено ненавидят меня, стремясь очернить. Видишь ли, сын мой, совсем недавно устроил я тайную встречу послов Голландии и Венеции с Режап-пашой и другими влиятельными пашами, помогаю Венгрии против деспотизма турок, помогаю тем, кто стал против Габсбургов, алчущих захватить многие государства для возвышения и обогащения своей фамилии. Не забываю я и божьи дела. Ты сам знаешь: выкупаю по желанию патриарха Филарета русийских людей из турецкого рабства… Посылаю ценные грамоты Филарету о делах иных держав, о делах Турции. И знаю — Русия ценит мои скромные деяния, ценят и другие… Не для хвастовства говорю тебе, сын мой, а для поучения: государственный муж да держит в своей длани дела своих и чужих стран…
— Я внимаю тебе, святой отец, восхищенно. Тот патриарх вселенский, кто печалится о делах, переживающих нас… Но до меня дошло, что твоим врагам удалось дважды оклеветать тебя и ты много страдал…
— Христос терпел и нам велел. Оклеветали меня габсбургские дипломаты, иезуиты и Коллегия пропаганды веры. Эти еретики преследуют меня с волчьей ненавистью, доносят султану, обвиняя в измене Турции, указывают на мое покровительство запорожцам. И то верно, не раз выкупал их из страшного турецкого рабства… На то была тайная просьба Русии. Наконец, император Габсбург и папа Римский определили большие суммы, и врагам моим, совместно с де Сези, удалось подкупить влиятельных пашей. За срок с тысяча шестьсот двадцать первого года им посчастливилось уже дважды свергнуть меня с патриаршего престола. Они пытались пленить меня и увезти в Рим. Но все всуе: голландский посол тоже не жалел золота и неизменно добивался восстановления меня на патриаршем престоле. Перетолковывают иезуиты книгоописания мои, обвиняя в отступничестве, — думаю, вновь попытаются свергнуть, но не устрашаюсь, безмерно нужен я странам истинной веры, борющимся с Габсбургами, и всегда они за большие деньги будут восстанавливать меня.
— Если бы мой голос звучал здесь подобно боевой трубе, а не флейте, я бы боролся за тебя, ибо небо скупо на великих людей!..
— Сын мой, разве не ведомо тебе, что османам не сила, не разум нужны, а золото? Для меня оно всегда найдется… Жди спокойно. Я скоро устрою тебе встречу с султаном. Может, еще есть просьба?
— Ты угадал, святой отец: необходимо переправить в Батуми князей Картли и семейство их, — ты знаешь, родственников Эракле Афендули. Боюсь, без твоей помощи ограбят их, хорошо еще, если не убьют… До меня дошло, что за ними следят разбойники Хозрев-паши, потому и поселились они в твоих владениях.
— И это для нас не трудно. Фома Кантакузин достанет у Режап-паши охранную грамоту, и греческая фелюга отплывет с нашей стражей. От Хозрева одного спасения нет, да покарает бог это исчадие ада вместе с де Сези!..
— Хотел спросить тебя, святой отец, почему король франков такого посла здесь держит?
— Король ни при чем. Кардинал Ришелье не сразу обратил свой взор на Восток, теперь он привязал к послу ниточку, выдернутую из красной мантии.
— Для чего?
— Чтобы удобнее было дергать, согласуя движения куклы со своим тайным планом. По промыслу божьему наступил поворот в политике де Сези, — красная ниточка крепко зажата в руке кардинала, повернулся посол против Габсбургов. Главный советник короля Швеции Густава-Адольфа — Руссель, гугенот, родом из Седана, — как только прибыл в Константинополь, сразу со мною вступил в тесную политическую дружбу… С представителями Голландии и Венеции он также вошел в союз, но к послу франков был неизменно холоден, и де Сези ни хитростью, ни угрозами ничего не удавалось выведать о целях его прибытия. Сейчас Руссель пьет кофе во дворце франкского графа.
— Сколь ты сведущ, святой отец! Восхищаюсь все больше тобой и горжусь, ибо умом своим прославляешь греческую веру! Мою веру! Ты словно полководец божьего войска.
— Не сподобил господь бог наш видеть тихую жизнь. После покорения Византии турки для нас — волки. А кто лицезрел спокойствие в стане, окруженном волками?
— Грузия тоже в кольце хищников. Сколько может, народ истребляет их. Да, святой отец, волки свирепствуют, народ страдает, а католикос занят мелкими делами, потворствует князьям, себялюбцам, угнетателям! Кто же шире мыслит, большего хочет для отечества, того стараются спихнуть в волчье логово.
— Размышлял я о тебе, сын мой. Выполни данное султану обещание. Увы, господь послал нам турок в наказание за грехи наши!.. Вернешься, я помогу тебе. Урезоню католикоса. С тобою преподобного архимандрита Филофея с братиею пошлю, — он в Московию к пресвятейшему патриарху Филарету хаживал…
И с грузинами-единоверцами связь крепкую, церковную, вознамерился я укрепить… Слышал, вольности духовенство ваше много себе дозволяет. Неблагочестиво! Сатане на утеху!
Видя, что разговор перешел на «любимую» им тему, Георгий поднялся, вынул из шелкового платка сапфировую звезду, осыпанную жемчугом, и преподнес патриарху. Потом достал кисеты, где хранилась большая часть монет, изъятых «барсами» у иезуита Клода Жермена (остальные решили раздать бедным, чем сильно обрадовали Папуна):
— Возьми, святой отец, на божьи дела. Да украсят они славу твою во вред врагам.
— Аминь!..
Растроганный такой щедростью, патриарх проникновенно благословил Саакадзе, предсказывая удачу в грядущих битвах.
«Вот, — усмехнулся про себя Саакадзе, — пришел к церковникам с полными кисетами, а уезжаю с пустыми, ибо и прочей братии пришлось раздать „жалованье“. Но… чем дороже заплатишь, тем богаче останешься».
— Святой отец, говорил мне Афендули, что у тебя три глаза. Но твои и семи иных стоят.
Кирилл Лукарис сделал знак рукой следовать за ним. Не выходя на площадь, они спустились по подземной мраморной лестнице, освещенной огнем матовых светильников. Гулко отдавались шаги в переходах, погруженных в зеленоватую полумглу. И внезапно патриарх и полководец очутились внутри церкви, названной мусульманами Балык-лы.
Саакадзе обернулся. Стены, покрытые белой штукатуркой, отполированной под мрамор и украшенной узорчатой позолотой, походили на дорогой китайский фарфор. С потолка свисали огромные хрустальные люстры, — как пояснил Кирилл Лукарис, — присланные из Русии. Направо четыре ступеньки вели к трону патриарха. Два деревянных цербера возлежали у кресла, установленного под балдахином, свисающим с четырех белых, обвитых серебряной спиралью колонок. Налево виднелась торжественная кафедра проповедника с фигурами святых угодников в овалах и огромным белоснежным голубем, будто готовящимся вспорхнуть.
Патриарх пояснил, что остатки драгоценных материалов, заготовленных для храма святой Софии, были употреблены на украшение церкви, воздвигнутой Львом Шестым Мудрым. Благоговение, к ней питаемое, было так велико, что браки членов императорской фамилии совершались предпочтительно здесь, а не в храме святой Софии. Когда Симеон, хан болгарский, преследовал греков до самых стен Константинополя, то в Урочище рыб он венчал сына своего, Петра, с дочерью Романа I, Мариею. Здесь же свершилось пышное бракосочетание дочери Иоанна Кантакузина с сыном Андроника III.
— Потеря светской власти вызывает неудовольствие не только иереев и иерархов, но и священных зданий, — заметил Кирилл Лукарис не без лукавого огонька в глазах. — Великолепие императрицы Ирины осталось, но силы, увы, нет. Вот почему мало двух глаз для патриарха вселенского. Но у него, исполать небу, есть и третий: греческая церковь вновь достигнет могущества во славу отца, сына и святого духа!
Этот удивительный третий глаз привлек внимание Саакадзе. Он, стараясь умерить тяжесть своих шагов, приблизился к царским вратам. Над ними в кругу солнечных лучей излучал земную энергию огромный глаз. Продолговатый, с золотистым оттенком, он и вправду напоминал глаза Кирилла Лукариса. Здесь был один из важнейших узлов борьбы с османской тиранией за светскую власть. Множество дорог и троп связывают страны. Сейчас надо было твердо держаться извилистого пути, над которым, как путеводная звезда, мерцал третий глаз вселенского патриарха.
Прошло пять дней, и внезапно прибыл гонец из Урочища рыб: «Все готово. Грузины могут отплыть в Батуми…»
«Еще одно дело сделано», — с облегчением подумал Саакадзе.
На прощальной встрече Моурави долго говорил с князьями, стараясь зажечь в их сердцах любовь к родине. А Хорешани советовала Елене дружить только с благородными княгинями и не очень доверять лести аристократов, умеющих сверкать алмазами и окатывать… скажем, дегтем.
— Хотя, — оборвала свои наставления Хорешани, — князь Шадиман Бараташвили сумеет дать тебе полезные советы, дабы возвысилась длань его над владельцами многих замков.
Немало повоевали «барсы», пока уговорили Магдану не обижать светлого Эракле и принять ожерелье из золотых звезд.
Не успели в Мозаичном дворце порадоваться отъезду представителей рода князя Шадимана Бараташвили, как прискакал гонец от Хозрев-паши:
«Султан славных султанов повелевает Моурав-беку предстать перед ним, „прибежищем справедливости“ и „средоточием победы“!».
«Правда моя, — одобрил себя Саакадзе, — чем дороже заплатишь, тем выгоднее».
Ничуть не удивила Моурави настороженность диван-беков. Они как бы затаились, скупые на жесты и слова.
В зале «бесед» Сераля было торжественно и прохладно. Над Мурадом IV красным золотом горела памятная надпись:
«Один час правосудия важнее семидесяти лет молитвы».
Саакадзе едва заметно подмигнул Осман-паше, перевел взгляд на верховного везира. Лимонное лицо паши не сглаживалось ни единой мягкой чертой. Напротив, сегодня на нем особенно ярко отражалось низменное чувство безмерной злобы и какого-то нескрываемого злорадства.
После лицемерных уверений Режап-паши, управителя дел с чужеземными царствами, в том, что мудрости султана нет предела и сам аллах гордится своим ставленником, советники единодушно принялись воспевать и славить Мурада IV, «еще никем не превзойденного».
Молча, в глубокой почтительности, склонил Саакадзе голову, как бы не смея поднять глаза на «сияние мира». А на самом деле его радовало создавшееся положение, ибо еще раз он, взвесив важный разговор с де Сези, смог заблаговременно подготовить свои мысли к предстоящей сейчас беседе о войне с Габсбургами.
«Да, да, — как когда-то любил говорить Георгий Десятый, царь Картли… — сейчас произойдет сражение с нечистыми силами… И победит… должен победить первый обязанный перед родиной… Осторожней, Георгий, сосредоточь свою волю, слушай и запоминай».
Паши продолжали курить фимиам, главный везир все больше терял терпение.
А султан все больше хмурился: ему придется выполнить то, что так неосторожно обещано Хозреву, шайтану подобному. Билляхи, найдется ли еще другой такой полководец, способный сразиться с шахом Аббасом?! Сурово и холодно взглянув на безмолвного Моурави, султан резко начал свою речь:
— Моурав-бек, тебя ждет разочарование… Если Айя София не поможет тебе учесть выгоды Турции…
Стоя почтительно, но с достоинством, Саакадзе молчал.
— Я, ставленник аллаха, — раздраженно продолжал султан, — решил повернуть свой карающий ятаган раньше на Габсбургов, проклятых гяуров, дерзнувших угрожать Мураду Четвертому крестовым походом! Тебе повелеваю: поверни коня на запад, где неспокоен Дунай и трепещет Вена!
В «зале бесед» Сераля воцарилось глубокое молчание. Хозрев с плотоядной улыбкой наслаждался спокойствием Саакадзе, ибо не сомневался, что оно мнимое: «Ай-яй, бычья шея… палачу придется туго!» Саакадзе устремил на него свой испепеляющий взор. Хозрев вздрогнул. Нет, он не ошибся, — это был полный презрения и насмешки взор человека, который без битвы не уступит и два локтя военной дороги. Она же для него пролегла на Восток.
— «Средоточие мира», — проникновенно начал свою речь Саакадзе, — султан славных султанов, непревзойденный в своей доброте, неповторимый умом и сердцем! Я, твой слуга, оставил всех и прибег к твоему покровительству! И мне ли забыть приветливость твою и милости? Я готов обнажить свой меч на всех, осмеливающихся быть твоими врагами!..
Незаметно султан облегченно вздохнул.
— Говори, Моурав-бек, дальше.
— Если в своей неиссякаемой доброте «падишах вселенной» позволит слуге своему высказать скудные мысли…
— Видит глава пророков, я слушаю тебя, бек Моурав!
— О раздаватель венцов государям! Пусть и небо услышит мою мольбу и поможет заслужить у «владетеля многих крепостей» на деле звание «Непобедимый». Если ты удостоил осчастливить Стамбул решением… то, видит аллах, идти на железных Габсбургов следует немедля, пока они не воскресили крестоносцев, умерших триста лет назад, и пока не понесся на земли Османа самум из белых плащей с красными крестами.
У смешливого Измаил-паши дрогнула губа, но он пугливо взглянул на султана, удивленно приподнявшего бровь.
— Напрасно уважаемый Измаил-паша готов предаться смеху. Лишь из могил могут вызвать Габсбурги крестоносцев! Иных легионов не выставят сейчас ни Вена, ни Рим, ни Испания. Если безумцы и затеяли аллаху не угодное дело, то не менее трех лет потребуется на сбор живых разбойников, ибо напасть на могущественную империю султана славных султанов возможно не иначе, как имея, подобно шаху Аббасу, несметные войска… Как же можно меньше чем в три года собрать и обучить легионы если не воевать, то грабить и разрушать крепкие города Анатолии? Триполи? Сирии? Египта? Всей Аравии? Греции? Крыма?
— Машаллах! — не вытерпел везир Хозрев. — Что же ты, осторожный Моурав-бек, советуешь?
— Немедля идти с большим войском на возмутителей покоя государя трех великих городов: Константинополя, Адрианополя и Бруссы, а заодно и на опасных врагов короля франков.
— О неосторожный Моурав-бек, ты о ком думаешь?
— О Габсбургах.
— Удостой меня ответом, Моурав-бек, — как бы не выдержав, раздраженно спросил Осман-паша. — Какое дело «ставленнику аллаха», султану Мураду, повелителю османов, до короля франков?..
— О пытливый Осман-паша, может, султану славных султанов и нет никакого дела до короля франков, ибо «средоточие вселенной» не нуждается в подданных его короны, но посол де Сези нуждается в турецком войске.
— О Мухаммед! О Омар!.. Откуда ты, Георгий, сын Саакадзе, знаешь, о чем грезит посол франков?
— Видит аллах, я не святой и сам бы не догадался, о чем. Но посол франков удостоил меня посещением и полтора часа по базарному счету уговаривал стать под знамя франкского короля, обещая богатство и почести.
Судорога пробежала по лицу султана, но он старался сохранить величие, хмуро прислушиваясь к возмущенным голосам пашей. И вдруг, наливаясь кровью, взглянул на позеленевшего Хозрев-пашу:
— Скажи, о верховный везир, ты знал о коварном замысле посла?
— Видит аллах, султан славных султанов, не знал, иначе бы довел до твоего изумрудного уха. Но если не все послы, то многие из них должны быть в чужих странах хитры, как обезьяны, и увертливы, как змеи. Может, дальновидный де Сези испытывал Моурав-бека в верности тебе? Ведь ты, щедрый повелитель, доверишь ему если не все войско, то больше половины.
— Устами верховного везира говорит истина. Кто проник в мысли чужеземца? Не захочет ли он, да сохранит его Айя-София от подобного… не захочет ли он сговориться с…
— Не договаривай, угодливый румелийский казаскер! Ради своего любимого сына не договаривай! Ибо я не ручаюсь за характер моего меча, привыкшего только кровью смывать оскорбление!
Гул голосов прокатался по «залу бесед» Сераля. Паши возмутились:
— Как смеешь ты, угождая шайтану, — хрипло прохрипел старый фанатик, Мухаммед-паша, — перед лицом султана угрожать советнику высокого Дивана?
— Не только я, никто не смеет! Тем более опасно засаривать жемчужные уши султана славных султанов ложью и грязнить клеветой того, кто удостоен прославить своим мечом полководца Санджак-и-шериф, знамя пророка.
— Что «средоточие вселенной» дает, то может и отнять, — медленно проговорил Режап-паша. — Каждое дело надо взвешивать на весах пользы Турции.
— Аллах свидетель, еще не такие споры посылает ханым-раздумье, когда решается важное дело, — примирительно проговорил Гасан-паша, капитан моря. — Лучше скажи, какой угрозой запугать гяуров, мечтающих о крестоносцах?
— Угрозой воскресить Махмеда Второго, завоевателя Византии.
Смешливый Измаил-паша невольно, вопреки строгим правилам, улыбнулся. Не могли сдержать улыбки и другие диван-беки… Даже султан кивком головы одобрил остроумие Моурав-бека, тонко напомнившего о том, как берут цитадели. А Вена перед Константинополем — точно солома перед ураганом.
— Знай, Моурав-бек, мое доверие к тебе не иссякнет!.. Я уже дал… согласие, и ты раньше поведешь янычар на Габсбургов. Испив аби-хаят из источника победы, ты станешь бессмертным в памяти потомков Османа! Аллах всемогущий да преобразует мои орты в вестников смерти! Полумесяц на Вену!
— Слушаю и повинуюсь! — Саакадзе приложил ладонь ко лбу, устам и сердцу и низко поклонился. — Когда повелишь выступать, о султан славных султанов?
— Скоро… Но помни, Моурав, ты после победы над Габсбургами, железными собаками, залаявшими не к месту, должен, не отдыхая ни дня, не раздумывая ни часа, обрушиться на иранские крепости… Шестьсот мечетей Стамбула будут направлять твой меч! Во славу истинного закона — исламизма — обопрись на бога!
— Слушаю и повинуюсь, тем более что обрушиться на их крепости не придется.
— Аллах экбер! — вскрикнул Режап-паша. — Как так?!
— Презренный «лев Ирана» к этому сроку, не отдыхая ни дня, не раздумывая ни часа, сам добежит до стен Константинополя. Тут-то и подбить ему лапы.
— Говори, что ты знаешь! — нетерпеливо приказал Мурад, воинственно наклоняя вперед, как рога, два алмазных пера тюрбана.
— Обязан говорить открыто, ибо на войне все следует предвидеть. Если высокий служитель знаменитых городов Мекки и Медины, мест священных, позволит своему слуге высказать скудные мысли…
— Аллах могучий, мудрый дает тебе откровение. Говори все!
— Я знаю Исфахан, как свою руку! Не раз шах Аббас вел разговор при мне с опытными полководцами о способах ведения войны. Не раз прислушивался и к моим советам — и… никогда не проигрывал. Могу и сейчас предсказать, что случится. Лазутчиков у шаха по всей земле больше, чем блох у шакала. Недооценивать силы врага — значит выявлять свое бессилие в политике и в воинском деле. Шах Аббас, рассчитывая на габсбургский капкан, уже, наверно, снаряжает войско вторжения. Узнав о выступлении янычар из Стамбула, он немедля отдаст приказ Караджугай-хану, веселому удачнику Иса-хану, всегда пьяному, но отчаянному Эреб-хану и зловещему и беспощадному Юсуф-хану двинуть тысячи тысяч на великую империю османов. И, предавая все огню и мечу, как поступали в Гурджистане, персы будут прорываться к стенам Константинополя, ибо давно «лев Ирана» задумал поразить суннитов и овладеть троном Османа, да хлынет кровь нечестивца на его же шею! Вот тут могучее войско султана славных султанов и обрушит на красноголовых свое смертоносное оружие. И я клянусь своим мечом перебить у стен Константинополя лапы непрошеному гостю! Лишь бы верховный везир Хозрев-паша не запоздал с присылкой ко мне скоростного гонца…
Важные паши-советники словно онемели. Кровью и порохом запахло в «зале бесед» Сераля. Уже чудились бунчуки, скинутые с башен Стамбула, персидский лев, замахнувшийся мечом на Айя-Софию, и оранжевое исфаханское солнце, расплавляющее Золотой Рог.
«Что было невероятного в словах Саакадзе? Именно так и поступит шах Ирана, извечный враг Турции». Внешне сдержанный, Саакадзе украдкой наблюдал за султаном. Пальцы Мурада сводила не конвульсия, а ненависть, — он, очевидно, мысленно душил Сефевида, готовый повернуть империю, как дельфина, на Восток, поставить под зеленое знамя с полумесяцем не только турок, но и арабов, и египтян, и татар, и лазиков, дабы живой заслон оборонял священную цитадель «тени аллаха на земле».
Московские послы тоже убеждали его, потомка Османа и Фатиха, заключить союз с царем Михаилом, чтобы сжать Габсбургов в полукольцо. Как шербет, наполняли их речи сосуд его сердца. Поддавшись уговорам, он, Мурад, устремил свой взор в сторону Вены, и что же?! Казаки реки Дона не дремали — они совершили дерзкий набег на берега Турции. Не повторится ли и теперь это злодеяние?! Только не казаки на этот раз, а кизилбаши используют слепоту султана. «Билляхи! Пусть волны моря останутся зияющими, войско их будет потоплено! Так пожелал пророк».
Осман-паша беззвучно шевелил губами, будто произносил молитву, — на самом деле он хвалил себя. Верховный везир не скупился на свирепые взгляды, стараясь пронзить ими грузинского полководца, но посинел сам, как мертвец. Испуганные паши, — уж слишком явно нависла угроза, — не поддержали Хозрев-пашу, предпочитая лучше созерцать, как он барахтается в помоях, выплеснутых самим же. Режап-паша одним глазом ласково глядел в сторону везира, другим — в сторону Моурав-бека.
Паши содрогались: не ввели ли они, — защити, о Мухаммед! — султана в заблуждение?! О, как недальновиден Хозрев.
Не в силах скрыть возмущение, Хозрев мысленно пообещал: «О шайтан! Сын гиены! Ты унизил меня перед султаном! Тебя ждет не один, а два палача!» Переводя яростный взгляд на диван-беков, Хозрев тоже мысленно пообещал: «О трусливые лисицы! Вы своими хвостами сметете с волны судьбы то богатство, которое обещал мне посол франков. Ай-яй, я уже вижу, как оно проплывает мимо меня». Взмахнув руками, словно хотел удержать призрачный сундук под золотым парусом, не в силах преодолеть страх перед возможной потерей богатства, он уже вслух воскликнул:
— Поистине, Моурав-бек знает персов, — неизвестно, кто кого учил хитрости!.. Клянусь Меккой, не забыть османам, как персидский сардар Саакадзе заманил турецкого эфенди не в одну, в две ловушки, и еще все то, что было потом.
— Похвально, верховный везир, что у тебя крепкая память. И знай, если придется, повторю подобное, «и еще все то», ибо на войне хорошо всякое средство, приносящее вред противнику… Не одни послы, как тут уверял Хозрев-везир, но и полководцы должны быть увертливы и хитры, и еще во сто крат больше. Послу доверены выгоды страны, полководцу — жизни! Но помни, без жизни нет страны!
— Аллах не осудит тебя, Моурав-бек, за причиненные Турции неприятности, ибо в этом ты, Непобедимый, прав. Я не возьму у тебя в залог ни сына, ни жены, ни друга, как это сделал шах Аббас, свирепый и коварный в политике и на войне, но ты пока не мусульманин и потому в греческой церкви в присутствии муфти — главного муллы — и десяти диван-беков поклянешься на священной книге, что одержишь мне победы в три раза ослепительнее, чем шаху Аббасу. Во имя аллаха всевышнего, во имя Мухаммеда, величайшего из пророков!
— Я принесу тебе клятву, лучший из лучших, султан славных султанов, какую пожелаешь и где повелишь! Но если бы и не клялся, верь, справедливый, я не успокоюсь, пока не превращу «льва Ирана» в собаку печали и из львиного логова не сделаю конуру.
Одобрительный гул голосов наполнил «зал бесед» Сераля. Даже Режап-паша взглянул с уважением на пылающего гневом и ненавистью Георгия Саакадзе.
— Иди, Моурав-бек, и готовься к войне! Каждый турок, верный своему закону, да возьмет оружие и явится к священному знамени, близ мечети султана Ахмеда! Полумесяц на Исфахан! Выступишь на… «льва Ирана!»
Хозрев зашатался, синие молнии, как сабли, засверкали перед его глазами.
— О султан, оставь поспешность, ибо аллах еще не подсказал тебе, кого из правоверных назначить водителем свирепых и преданных аллаху орт.
Пропустив мимо ушей намек своего везира, султан повелел:
— Во имя аллаха благого и милосердного! Назначаю Непобедимого, Георгия, сына Саакадзе, Моурав-бека сераскером и определяю выступление из Стамбула отборных орт на четвертое зильхиджее тысяча пятого года хиджры.
Паши-советники склонились перед волей султана Мурада IV.
На полках черного дерева — пышные тюрбаны, отражающие в своих смарагдах и рубинах отблески раннего утра. Восток заалел, а Хозрев, забыв, что он высокий везир, все еще пребывающий в пышной «оде сна и услад», хрипел, как пойманный шайтаном карлик. Он готов был впиться своими желтыми крепкими зубами в горло незримого властелина, который острием когтя разрушает воздвигнутый им, Хозревом, казалось, незыблемый, золотой чертог.
— Машаллах! — почти стонал Хозрев. — Если мне не по вкусу копыта шайтана, почему так долго я терплю их тень?! Если один — это он — преграждает путь другому — это я, то третий — это султан — пусть повторит слова корана: «На шею неверных наложим мы бремя цепей!»
Фатима, облокотясь на подушку и обвивая руку черной прядью, как браслетом, насмешливо кривила губы:
— Мои глаза, что путники в пустыне: они видят не везира, спокойно возлежащего на шелке, а мираж власти.
— А что лежащий шелк перед парусом, раздуваемым яростью?! Верховный везир — это я — позади ангелов, стерегущих Стамбул. — Везир предпочел не упоминать шайтана. — Первый сераскер — это Моурав-бек — впереди войска, завоевывающего султану ценности. О всевидящий, открывающий и закрывающий, когда надо, двери удачи! Почему допустил ты, чтобы время прислуживало Моурав-беку?
— О посылающий радость и огорчение! — Фатима порывисто приподнялась, обнажая янтарную грудь. — Разве нельзя поставить коня неправоверного сераскера за хвостом коня правоверного везира?
Парчовые туфли Хозрева напоминали лодки с высоко загнутыми носами; он задвинул их, словно в бухточку, под диван и прильнул к янтарю, вслушиваясь в коварные советы. Фатима трепала его мясистые уши, будто принимала их за сачки, которые сохранят силу ее повелительных слов.
«Переставить коней!»
Так пожелала она, принцесса Фатима, сестра Мурада IV, всесильного султана.
Прошли три базарных дня, и Диван загудел: «Аллаху неугодно, чтобы гяур возглавлял войско правоверных!»
Еще не остыли возмущенные советники, а султану уже донесли их непокорные речи. Но Мурад IV думал о пятом троне шаха Аббаса, он оставался глух и нем.
Вновь Фатима надела свое лучшее платье: на белом атласе извивались красные зигзаги, словно кровавая молния пролетела по пышному одеянию Фатимы. Войдя величаво в «оду встреч» султана, она поспешила придать лицу страдальческое выражение. О, она умеет возвышенно и страстно молить своего царственного брата! О, пусть аллах подскажет Мураду IV склонить ухо к доводам верховного везира, — в них преданность и мудрость.
Султан так смотрел на слишком назойливую сестру, как смотрят на венецианское стекло, через которое видно все насквозь. Он уже приготовил ехидный вопрос, с какого благословенного дня помудрел ее быку подобный везир? — но под боковой дверью заколыхался ковер и вошел муфти.
Благопристойно накинув чадру, Фатима мгновенно исчезла. Султан догадался: сговор! О прислужники ада, когда шайтан наконец утащит вас в подобающее вам жилище?! Но, не желая казаться беспомощным, сурово нахмурился и откинул голову.
Склонив голову ровно настолько, насколько полагалось, муфти начал туманно:
— Аллах не дарует прощения тем неверным, которые старались других совратить с пути божьего и которые так и умерли в своем неверии. — И, перейдя от изречений корана к утверждению, что неверным нельзя доверять, они двулики, проницательно посмотрел на султана. — О султан султанов, вспомни, Мухаммед сказал: «Бросьте в ад всякого неверного, очерствевшего!»
Султан продолжал думать о пятом троне шаха Аббаса.
Муфти прищурился и вкрадчиво понизил голос:
— Пусть во славу аллаха вздымает меч на врагов султана славных султанов, но не опасно ли ставить Моурав-бека во главе янычар? Не опасно ли доверять ему души правоверных?
Потом муфти таинственно сообщил, что Саакадзе, посетив Фанар, более трех часов беседовал с патриархом и что именно после этой беседы Кирилл Лукарис устроил тайную встречу Моурав-бека с каймакам-пашой Режапом. Кто знает, о чем просил властный полководец Режап-пашу. Лучше не подвергать опасности отборные орты янычар, ярых защитников империи османов. И почему послы, о аллах, так настойчиво отрицают дружбу Русии с Ираном? Почему слишком усердно клянутся, что союз у них с шахом Аббасом лишь торговый? Кто не знает: где торгуют, там обманывают.
Султан мысленно восторгался пятым троном шаха Аббаса.
Муфти умолк, спокойно перебирая четки.
Вдруг султан изогнул бровь, как саблю, и резко спросил: виделся ли Моурав-бек с послами московского царя?
Не подготовленный к такому вопросу, глава духовенства смутился и, во славу аллаха, ответил уклончиво:
— Трудно следить за тем, кто хочет что-либо скрыть.
Султан изогнул другую бровь, гнев заполыхал в его глазах:
— Видит главный пророк, о муфти, от тебя, как от всемогущего, — песчинка не скроется! Даже то, что еще только рождается в мыслях! Почему набрасываешь тень на преданного мне Непобедимого? Или его ненависть к шаху Аббасу не служит мне порукой?
— Будь мне, творец всего дышащего, свидетелем: нет во мне недоверия к великому полководцу. Но могут янычары перевернуть котлы… они не привыкли подчиняться гяурам. И Мухаммед требует закрывать двери доверия перед неправоверными. О султан славных султанов, разве что изменится, если впереди поедет один из везиров?
Мурад слушал муфти, а видел все тот же пятый трон шаха Аббаса. Ненависть подкрадывалась к его сердцу.
Благоуханный дым фимиама все больше окутывал «оду встреч». Муфти как бы продолжал плести шелковую паутину вокруг Моурави:
— О избранник аллаха всемогущего, всевидящего, подумай о Моурав-беке, который может принять за ложь истину и очутиться в безвыходном положении. — Заметив на лице султана печать неудовольствия, поспешно добавил: — Падишах вселенной, не подсказал ли тебе все унижающий и все возвышающий Мухаммед поставить верховного везира Хозрев-пашу, тень твоего имени, во главе орт похода? Мудрость советует не забывать, что Непобедимый хорошо знает тех, кто дал ему это высокое звание…
Ничуть не удивился Саакадзе, получив повеление султана явиться в Сераль. Почтительно стоя перед троном, он догадывался, о чем поведет разговор Мурад IV. Заметив на лице султана нечто похожее на смущение, Моурави решил приготовиться к самому худшему.
— Скажи, о Моурав-бек, какой совет дал тебе Кирилл Лукарис?
Ни одна жилка не дрогнула на лице Георгия Саакадзе:
— Патриарх благословил те орты, которые я поведу против кровожадного шаха Аббаса…
— Имеет ли силу благословение того, кто дважды был низвергнут с патриаршего престола?
— Мухаммед много страдал, потому и сильна вера в него. А низвергнут патриарх был по проискам де Сези за сочувствие борющимся против Габсбургов, замысливших покорить все царство и даже великую Турцию.
Султан с удовольствием слушал Георгия Саакадзе: «Не тайно шептался он с патриархом, если открыто говорит об этом. Аллах, аллах, сколько злобы внедрил ты в сердца тех, кто тобою создан!» И внезапно опустил брови, как сабли в ножны.
— Пусть будет мне свидетелем вселенная, Моурав-бек, ничто не изменит моего обещания. После победы над «львом Ирана» дам тебе янычар, дам пушки и мушкеты. И начальствовать над поставленными под твое знамя ортами будут, как ты пожелал, не паши и беки, а твои «барсы». Ты сам поведешь одолженное тебе турецкое войско в твое царство. Да будет над тобою молитва Айя Софии!
Кавказский хребет — естественный рубеж, к нему стремилась Турция, но султан об этом умолчал.
Саакадзе, став на одно колено, приложил руку к губам, лбу, сердцу и низко поклонился султану:
— Пусть меч мой выпадет из онемевшей десницы, если я не сдержу слово и не добуду тебе с помощью аллаха пятый трон шаха Аббаса. Все мои мысли, все желания у твоих золотых ног.
Грузия — магнит, притягивающий султанат. Но Георгий Саакадзе об этом умолчал.
— Видит аллах, я верю тебе. Но ты не со всеми вилайетами знаком. Птица не пролетит, караван не пройдет — пустынны дороги Анатолии. Тебе нужен спутник… Пусть янычары видят, что с ними знатный паша.
— О султан славных султанов, разве на мне не будет одеяние двухбунчужного паши? Или я плохо изучил нравы своевольных янычар? Или мною плохо усвоена благородная речь османов? И не я ли в долгие месяцы ожидания обдумывал план похода, учитывая положение земли и воды?
— Все это так… — Мурад готов был смутиться, но вспомнил, что он султан. — Вот… если бы ты принял ислам… Нет, нет, Моурав-бек, я не принуждаю тебя, не беру сына в залог или жену друга… Но… Диван и муфти выразили опасение — не выкажет ли тебе войско непослушание, раз ты христианин? А знаешь, как опасно для войны, если янычары перевернут котлы?
— Еще не создано такое войско, которое осмелилось бы не подчиниться моей воле на поле битвы… — и вдруг осекся, припомнив Базалетское озеро. — О «прибежище справедливости», кому повелишь ты пойти со мной?
— Видит полумесяц, по знатности он в первом созвездии и не омрачит твое путешествие. Я повелеваю мужу моей сестры, Хозрев-паше…
Слова стучали, как град о щит. Саакадзе их не слышал. Какой-то ледяной ветер пошевелил его волосы. В памяти всплыло, как шах Аббас тоже в последний час заявил, что возглавит персидское войско не он, Георгий Саакадзе, как было обещано, а Карчи-хан. Что-то похожее на ятаган, прикрепленный к древку копья, пронеслось перед затуманенными глазами Моурави: «Неужели конец?.. Тогда сына потерял… а теперь?..» Напряжением воли Саакадзе вернул себя к действительности: «Разве впереди не обещано мне возвращение в Картли?.. Надо верить, иначе… что иначе?!»
— «Средоточие вселенной», ты мудрый, подобно пророку, прозорливый, как всевышний, тебе открыто небом, что лучше для твоего блестящего солнца-царства! Я во всем буду покоряться Хозрев-паше.
— Нет! Нет, Моурав-бек! — испуг мелькнул в глазах султана. — Ни в чем! Сохрани аллах, ни в чем! Не должен его слушать! Он только для виду… для… успокоения османов. Пусть кичливо едет впереди, но мысленно разрешаю считать его тенью хвоста твоего коня… Знай, я повелеваю тебе выступить на поле битв двухбунчужным пашой.
Султан подал знак, и тотчас, словно из стены, выступили Дальмендар-ага, держа на подставке красный тюрбан Мурада IV, сверкающий огромным алмазом, и Селикдар-ага, приподняв султанский ятаган, чарующий бело-синими ножнами. Они важно стали по обе стороны трона.
Появился чауш-баши — верховный церемониймейстер. Отдав низкий поклон, он повторил знак султана. Забили барабаны.
Едва касаясь ковра, смиренно вошли два янычарских капитана в шлемах, покрытых белой кисеей, обшитых вокруг золотым галуном. Оба капитана по чину были в желтых сапогах и подпоясаны золотыми шарфами. Отдав низкий поклон султану, они повторили знак чауш-баши.
Два чауша в красных кафтанах и в шапках с черными перьями внесли бунчуки. На высоких древках колыхались конские хвосты, выкрашенные красной краскою, увенчанные головкой из тонких волосяных веревок, которые ниспадали на хвосты, мешая белый цвет с черным, а над головкой высилась медная позолоченная маковка. Низкий поклон, и чауши остановились как вкопанные.
Мурад IV повелительно указал на бунчуки:
— Моурав-бек, вот два моих бунчука! Я их получил от аллаха — и во имя аллаха препоручаю тебе! Верховный везир по званию имеет их пять, но твои два — тень бунчуков аллаха на земле! Пронеси их до башен Исфахана, и пусть их тень падет на пятый трон шаха Аббаса! Ты разум и сердце войска! Ни в чем не выражай послушание…
Султан сделал энергичный жест рукой. Тотчас все придворные скрылись. Исчезли, как видение, и войсковые бунчуки.
— …Хозрев-паша! Золото, которым блещет он, не более, чем отражение медного котла в дождевой луже. Он создан творить нечестивости, но я, «средоточие победы», сказал ему: "Во имя закона Мухаммеда, не препятствуй ни в чем тому, кто устремит к славе два моих бунчука. Аллах милосерд, посылай ко мне гонцов на чайках, конях и верблюдах. Каждая победа приблизит тебя к третьему бунчуку. Да сопутствует тебе память: султан — могущество! Вечная слава! Счастье и благополучие! Власть! Здравие! И бесконечные дни! Да погибнет шах Аббас! Аллах с теми, кто творит справедливость! Я запасусь терпением, а ты — желанием побеждать!
Нередко черные тучи обволакивали душу Георгия. И теперь, несмотря на витиеватые речи султана, чудилось ему: эти тучи превратили день в ночь, из которой нет исхода ни по одной тропе войны и мира.
Но с присущей ему волей он заставил свое лицо выражать одно лишь спокойствие. Шаги были так же тверды и равномерны, а рука по-прежнему не спеша теребила волнистый ус.
Он старался как можно мягче объявить «барсам» волю султана, вернее — волю злобствующих пашей и мулл. К его удивлению, «барсы» не проявили особого гнева, только Димитрий побагровел и выругался:
— Яд везира на его же язык! Пусть хоть на полторы агаджи тащится впереди, мы умышленно отстанем. Пусть собачий петух кичится полумесяцем на зеленом шелке, — судьбу сражений решит «барс, потрясающий копьем».
— О-о, Димитрий, молодец! — подхватил Дато. — Подкинем игральные кости так, чтобы у Хозрева заныли его собственные! Пропустим вперед его пять бунчуков и «священные» знамена — пусть за везиром шуршит шелк, за нами будет бряцать оружие.
«Барсам» пришлась по сердцу затея превратить верховного везира в передового гонца, извещающего встречные вилайеты о выступлении войска султана на битву с ненавистными всем османам вероисказителями — шиитами.
— О Георгий, на чайках, конях и верблюдах устремятся в Стамбул гонцы. Пусть «средоточие победы» легко расходует запас терпения. Он скоро узнает, что на войне, где бы ни находился Великий Моурави, он всегда впереди.
В Мозаичном дворце шли последние приготовления, «Барсы» отбывали на войну. И хотя этого события ожидали давно, но женщинам казалось оно грозой, согнавшей голубизну с неба и румянец с их щек.
Не было ни суеты, ни оживления. Почему? Ведь с этого часа они начинают приближаться к Картли. И разве впервые покидают очаг бесстрашные ради поля брани?
Нет, конечно, нет! Но… Русудан молчала, Хорешани заботливо пересматривала хурджини, особенно переметную суму Гиви, — ведь этот вечный мальчик никогда о себе сам не позаботится. А Дареджан? О, у нее есть причина лить двойные ручьи слез: с Эрасти привычно прощаться, но впервые уходит от нее Бежан. Сам умолил отца взять. Уж не божий ли промысел?
И как-то все обрадовались, когда нежданно пришел Халил, этот вестник удач. Да, он пришел пожелать витязям «бархатную дорогу» и, кстати, обрадовать их известием о том, что Вавило Бурсак покинул Стамбул на рассвете и все будет, как порешили.
«Барсы» предались радости за атамана, Халил вновь повел разговор, но совсем не о бархате. Благодаря Рехиме, которая посещает гаремы влиятельных пашей, многое узнается, ибо умащивание лица душистой мазью не мешает знатным ханым обливать друг друга помоями и у себя в гареме, и в гаремах дружественных пашей. Но сейчас они шипят об одном: верховный везир не допустит Моурав-бека стяжать себе славу победителя, он, Хозрев, сам идет против шаха Аббаса и… конечно, вернется победителем. Не кто иной, как везир, блеск пяти бунчуков! Особенно свирепствует Фатима: «О, разве правоверные допустят гяура пресечь дорогу всесильному везиру к славе?! Недолго ждать — скоро Стамбул захлебнется от восхищения тем, кто одержит невиданные победы, — любимцем полумесяца, первым везиром Хозрев-пашою!»
И внезапно Халил разволновался:
— Моурав-бек! И вы, благородные спутники, внемлите моим предостережениям: что-то подлое затевают против вас. Не надо, чтоб сломался обух у топора. Будьте осторожны, как те олени. Но, видит аллах, этого мало! Разве пример с семьей Афендули вам ничего не говорит? Разве против бешеных зверей достаточны храбрость, отвага, бесстрашие?
— Что же ты предлагаешь, благородный друг, кроме осторожности и отваги?
— Моурав-бек, выслушай благосклонно совет, подсказанный мудростью. Но против всех бешеных помогает оружие, ибо они хитры и не имеют совести; они сеятели несчастья, а сами остаются не только неуязвимыми, но еще победителями.
— Э, дорогой, что же, кроме оружия, может помочь?
— Яд.
— Что? — изумился Дато. — Какой яд?
— Тот, эфенди Дато, которым травят в умных странах тех, кто не достоин удара сабли.
Некоторое время «барсы» безмолвствовали, пораженные услышанным. Вдруг Димитрий взревел:
— Прав! Прав, ага Халил! Если бы я догадался полтора часа пичкать проклятого Зураба ядом, мой Даутбек был бы жив!
Невольно «барсы» погрустнели: в каких надзвездных краях скачет сейчас на призрачном коне их неповторимый друг?
— Аллах пожелал, — проникновенно продолжал Халил, — чтобы вы, благородные, с моей помощью избавили б Турцию от башибузуков. — И, достав из кармана изящную коробочку, протянул Георгию. — Возьми, большой полководец, в тяжелый час вспомни мой совет… Здесь зеленый разлучитель — двадцать крупинок для сорока разбойников!
Взяв коробочку, Саакадзе повертел ее в руках, затем швырнул в камин, высек огонь и поджег.
Зеленое пламя ярко вспыхнуло и вмиг погасло.
— Видишь, дорогой Халил, я еще не на поле брани, а уже сорока человекам спас жизнь. Если бы подлость можно было убить ядом, мир давно превратился бы в рай. Нет, дорогой друг, этот способ защиты не для грузинских воинов. Не устрашаюсь я низменного везира и его своры, и никто не помешает мне и моим «барсам» украсить наши имена победой над шахом Аббасом. Но победа над врагом достигается мечом, а не ядом. И в битве честь превыше всего! Разум и доблесть, а не тупость и коварство! — вот девиз обязанных перед родиной.
— Свидетель Мухаммед, ты, Моурави, меня не убедил, для каждой войны аллах определил своё оружие. Я предлагал тебе яд не для персидских воинов, а для турецких головорезов, давно утративших стыд и совесть. Пусть аллах убережет тебя от сожаления, что ты предал огню средство верной защиты. Страшен не видимый враг, а невидимый. Аллах пусть отведет от вас костлявую руку беззубой!
Не знавший страха Дато почувствовал неземной холод, словно разверзлась перед ним ледяная бездна. Он оглядел друзей: они были сумрачны и как будто чем-то ошеломлены. На бледном лице Матарса еще отчетливее выступала черная повязка. Что это — предчувствие? Но с каких пор неустрашимые «барсы» стали бояться гибели?
Желая рассеять тяжелое впечатление, вызванное заклинаниями Халила, Саакадзе начал шутить над излишним страхом мастера четок перед мастером злодейства и ему подобными. «Барсы» тоже очнулись от оцепенения и заверяли Халила в своем желании после войны встретиться с ним и напоить его грузинским вином в Картли, куда он прибудет вместе с Ибрагимом к ним в гости.
Но Халила не покидала грусть, и он, пожелав дому Моурав-бека полного исполнения всех желаний, добавил:
— Чтоб вас убедить, даже «Локман биле чарэ буламаз». Но удостойте меня обещанием: если станете слать в Стамбул гонцов, не забудьте, что я торгую четками, этим товаром судьбы. Пусть гонец непременно зайдет в мою лавку. Если у вас в Анатолии все очень хорошо, требуйте четки из красного янтаря, если не совсем — из желтого. А если — пусть убережет вас небо! — плохо, требуйте четки из черного агата. Под тайным дном посеребренной коробки будет лежать яд — двадцать крупинок для сорока разбойников, а сверху четки. Но все равно, через шесть лун узнаю, где вы, и пришлю Ибрагима, — только не прямо к вам, а в шатры орт, с амулетами и мелким товаром для янычар. Если что нужно, передайте с ним.
— Хочу и я, дорогой Халил, оставить тебе память о нас, «Дружине барсов». — Саакадзе достал из ниши книгу «Витязь в тигровой шкуре» и передал ошеломленному Халилу.
Ни вино, ни прощальная еда не отвлекли Дато от странного ощущения, что напрасно Георгий сжег яд: места мало б заняла коробочка, а вдруг пригодился бы. Где бессилен меч — всесилен яд!
Дато бросил искоса взгляд на друзей и догадался, что их обуревают те же мысли.
«Что я, с ума сошел! — мысленно возмутился Матарс. — О чем думаю? Разве яд — оружие витязей? К черту яд! Георгий прав, меч, только меч! Но странно, почему жалею об утере этой проклятой коробочки?»
Сумрачно упрекал себя Ростом: «Нет, стыдно о таком размышлять. Надо проверить, хорошо ли отточена моя любимая шашка. После полуденной еды следует убедиться, надежно ли подкован конь… А все же я бы мог сунуть в кисет проклятый яд и потом уже, после войны, успели б сжечь».
Элизбар в порыве раздражения отбросил мутаку: "Когда у дурака башка как котел, глупые мысли сами в нее лезут. Какой позор! О чем рассуждает дружинник из «Дружины барсов»!
«Полтора часа буду гадать, зачем Георгий поспешил яд огнем обезвредить?.. Не о том мыслю! Почему Халил смутил наши души? Все разно ни бешеных, ни небешеных не отравим. Разве не красивее пустить стрелу?!»
Гиви, точно не находя места, все время ерзал, вздыхал, кашлял и вдруг громко сказал:
— Я еще такое добавлю: для каждого дела нужно умение. Недаром у нас в Картли все амкарства есть, даже зеленщиков, а амкарства отравителей нету, — выходит, незачем. А раз так, пусть сатана не надоедает, без него дел много. Дато, ты почему колчан со стрелами в хурджини сунул? Ты что — думаешь, только прижимать к забору женщин едешь?
Давно Димитрий с такой любовью не взирал на Гиви. «Полторы тунги вина ему в рот! Тяжесть с сердца снял».
И остальные «барсы» подумали почти одно и то же и повеселели.
С утра Иорам вновь забушевал. Что он, наконец, сын Георгия Саакадзе или муэззин?! Нет, он докажет, что рука его окрепла, — он уже и шашку наточил, и щит вычистил сам, опасаясь, как бы у его оруженосца не оказалась вдруг несчастливой рука. О, где у этих «барсов» сердце? Почему не заступятся за него? Нет, он не снесет обиды. Пусть тот, кто не боится поражения, вступит с ним в поединок!
— Ага! Молчите?! Где же ваш барсов норов?
— Не прыгай, дорогой, снова не за Картли будем драться, — вздохнул Гиви.
Но не утешало это Иорама, и он опять принялся бушевать. Ведь ему уже шестнадцать лет, а он еще ни разу не замахнулся шашкой на врага. Иорам то умолял, то грозил ослушанием, даже пролил слезу, но Папуна был неумолим: нельзя оставлять женщин совсем одних в чужом царстве. Им предстоит большое путешествие о Эрзерум, и кто из витязей, а не петухов, откажется от чести сопровождать самое ценное, что есть на веселой земле? Нельзя сваливать заботу мужчин на нежные плечи. Женщины для украшения жизни, а не для того, чтобы нести тяжесть хлопот об очаге. Хозяин и хорошим слугой должен быть.
И потому, что Русудан молчала, а Хорешани крепко расцеловала Папуна, Саакадзе, хотя и понимал волнение сына, вслух одобрил решение друга.
— Почему же Бежан уходит, а дядя Эрасти не противится желанию сына? Напротив, купил ему новые цаги с греческим узором.
— Э, Иорам, о чем ты думаешь? Бежан — другое дело, он давно мне нужен. Спасибо шаху, я без копьеносца остался, — умышленно шутил Папуна.
Точно ранняя роза, порозовела Дареджан. Друзья поняли ее радостную мысль: «Папуна сбережет мне сына…»
Накануне выступления Димитрий был особенно мрачен. Он так и не нашел подходящий клинок.
— Почему не нашел? — удивился Ростом. — Раз человек ищет, должен найти. Пойдем вместе.
И два «барса» тут же отправились на Оружейный базар. Они равнодушно прошли мимо рядов черкесских кольчуг, албанских кирас, турецких щитов. Не привлекли их взора и короткие кинжалы, натертые надежным ядом. Миновав высокие железные ворота, они вошли к прославленному мастеру дамасских клинков.
Старый турок положил перед богатыми покупателями извилистую саблю Дамаска с клинком, представляющим ряд округленных зубцов, наподобие пилы. Подумав, Димитрий отстранил саблю. Турок спокойно придвинул другую — кривую, расширенную в конце. Но и ее не купил Димитрий.
Привередливый покупатель не смутил мастера. Он выхватил из ниши ятаган, рукоятка которого сверкала кораллами, слоновой костью, египетской яшмою, и ловко перерубил пополам гвоздь. Заметив равнодушие грузин, видевших еще не то в своих странствиях, мастер, задетый за живое, сдернул с крючка великолепный клинок и одним взмахом перерубил пуховую подушку. Но и этот булат не привлек Димитрия.
— Машаллах! — вскрикнул старый турок и, развернув парчу, с благоговением достал кара-хорасан.
Перед «барсами» сверкал удивительный клинок из почти черной стали с бесчисленными струйками, образовавшимися от особой закалки, которые то приближались, то отдалялись, как зыбь струящейся воды.
Молча высыпал Димитрий из кисета звонкие монеты. Старый турок предложил навести не кара-хорасане золотом мудрую надпись, имеющую силу талисмана: «С кем я, тот не боится вражеского булата!» или «Дарую тебе победу над неверным!»
Димитрий прервал оружейника:
— Ага-мастер, наведи мне на кличке два слова: «За Даутбека!» — и вложи этот клинок в простые черные ножны…
Именно в этот час Дато прощался с Осман-пашою. Вероятно, беседа была значительной, ибо говорили полушепотом и Дато то и дело ошибался, величая пашу верховным везиром, и даже как бы невзначай попросил «тень Мухаммеда на земле», Османа великого, верить в дружбу Моурави и самому не лишать покровительства грузин, ибо здесь возле султана остаются ядовитые змеи; и надо помнить, что «царствуют не цари, а времена».
Многозначительно улыбнувшись, паша просил передать Моурави, правителю грузинских царств, что их вечная дружба и крепкий военный союз будут сверкать, как звезда на очищенном от мутных туч небе.
Дато возвращался довольный, нельзя оставлять султана лишь с врагами: неизвестно, что могут они нашептать падишаху, благосклонному к Георгию Саакадзе. «Осману выгодно поддерживать нас, — размышлял Дато, — и он неустанно будет следить, чтобы свора Хозрева не помешала Георгию победно закончить войну с Ираном и так же победно возвратиться в Картли, откуда Великий Моурави начнет воздвигать турецкий трон для Осман-паши. Уверен, не одними тронами придется заняться Георгию», — так заключил свои мысли Дато.
Накануне выступления войск целый день до темноты вереницей двигались, под охраной всадников, крытые повозки (в каждую были запряжены три лошади: одна впереди, две позади) с войсковыми грузами — боевыми припасами, провиантом и фуражом. Порох в бочонках, полотнища для шатров, спрессованный саман, вьюки с запасной одеждой, разобранные осадные лестницы потащили на себе и одногорбые верблюды. Весь многообразный груз был необходим для преодоления необозримых просторов Анатолии. А позади обозов тянулась сакка — отряд водоносцев, затянутых в черную кожу. Они на лошадях везли в мехах воду для питья и отдельно — для омовения в походах перед молитвой.
Пыль, поднятая обозами, едва улеглась к рассвету. Почти первым явился на площадь Атмейдан Вардан Мудрый. Вчера на прощальном пиру, когда светильники уже гасили, Моурави наставлял его, как лучше перевезти семью Саакадзе в Эрзерум, после того как из крепости будет выбит восставший там паша. Всех слуг и даже оруженосцев Моурави оставлял Русудан, дабы она, Хорешани и Дареджан жили в окружении грузин, — ведь Иорам хоть и остается с матерью, но еще юн для защиты близких. Толковали и о переброске товара, купленного на монеты Эракле. Среди домашнего имущества, которое погрузится на пятьдесят верблюдов, этот товар не будет заметен. О многом еще шел разговор, но главное — о возвращении Георгия Саакадзе в Картли. Об этом должны знать амкары, крестьяне, купцы, истосковавшиеся по времени освежающего дождя, но не должны знать князья, монахи и прислужники сатаны — приспешники замков, торжествующие в сумерках картлийского царства.
С Варданом посылал Саакадзе и письменные послания владетелям Мухран-батони, Ксанским Эристави и Шадиману Бараташвили. Не забыл он и о подарке верным азнаурам Квливидзе и Нодару. Коснулись вопроса, животрепещущего для Вардана: как восстановить ему свое положение мелика на тбилисском майдане. Сам он, Вардан, уже прикинул в уме так: наверно, немалые дары преподнесут ему князья, сторонники «барса», потрясающего копьем. Ведь он, Вардан, может считать себя близким дому Моурави: кому, как не ему, Георгий Саакадзе доверил свою семью?
Удары даулов — небольших барабанов — прервали мысли Вардана. Он несмело вступил на площадь Атмейдан.
Из прозрачной полумглы выступили черные силуэты верблюдов с пушками. Не успели они разойтись по улицам, прилегающим к площади, как Атмейдан заполнила волна необузданных коней. На высоких седлах восседали воинственные сипахи в чалмах из белой кисеи, с блестящими топорами, пристроенными к седлам. Они гордо сжимали полосатые поводья. Проносились зеленые знамена, в струях шелка колебался полумесяц, словно влекомый вперед неведомой силой, звякали пики с разноцветными значками, создавая иллюзию разноцветных птичьих стай в полете. Колонна казалась бесконечной.
Напрасно стража, вооруженная гадарами, силилась сдержать толпы любопытных. Наседая друг на друга, стамбульцы заполнили все крыши, фахверки, все щели, даже деревья осаждались мальчишками, с остервенением отбивавшимися ногами и руками от покусителей на ветви, уже оседланные ими. Гул, прокатывавшийся по площади, мог бы соперничать с шумом прибоя, но морские воды притаились в берегах, — словно смирились перед величием войск.
Вновь гулко забили даулы, повторяя весенний гром. На помост, обтянутый розовым шелком, цветом напоминающим зарю, вступил муфти, окруженный толпою мулл. Отсюда он пошлет ортам янычар и корпусу сипахов напутствие аллаха. Возле помоста гарцевали в богатых одеяниях знатные паши — советники султана, придворные Сераля, начальники дворцовых стрелков, вторые и третьи везиры, судьи и казначеи и еще многие другие, представляющие официальный Стамбул. Среди этой пышной кавалькады выделялся роскошью наряда Фома Кантакузин с бледной улыбкой на неподвижном лице.
Рядом на разукрашенном возвышении находился де Сези. Кипя злобой, он решил насладиться унижением Моурав-бека, которому суждено тащиться за конем Хозрев-паши.
Появились рослые всадники, придерживая афганские литавры — медные диски, обтянутые крашеной кожей. Литаврщики торжественно оповестили о выезде верховного везира. В ослепительном тюрбане Хозрев-паша казался минаретом, так боялся он сделать хоть одно лишнее движение, зато конь его, изогнув шею, танцевал под всадником, и переливались камни драгоценного убора. Многочисленная нарядная свита окружала правителя дел Оттоманской империи. За ним неотступно следовали знаменосцы, гордо вздымая пять бунчуков. Они могли склониться лишь перед семью бунчуками самого султана.
Хозрев упивался своим величием, не подозревая, что, увы, оно было мнимым. На сухих тонких губах он еще ощущал поцелуй Фатимы, награду за его победу над Моурав-беком. Он, верховный везир, открывал шествие войск, и чем еще были пять бунчуков, если не хвостами райских коней, влекущих его к славе! Проезжая мимо муфти, Хозрев с достоинством приложил руку к устам, ко лбу и сердцу:
— Аллах один, он милосерд! Хвала!
Муфти, потопив в бороде довольную улыбку, вскинул руки к небу:
— Неверные не будут победителями: им не ослабить могущество аллаха!..
Глава духовенства еще говорил, но Хозрев-паша уже его не слышал: он невольно обернулся на раскатистый грохот барабанов и воинственные раскаты труб. Что это?! Ай-яй, он не верил своим глазам.
Джамбаз шарахнулся, протестующе заржал. Георгий Саакадзе удивленно опустил руку на шелковистую гриву и вдруг перестал видеть Атмейдан.
Из зеленой мглы яворов, прямо на него надвигалась бронзовая колонна, обвитая свившимися змеями.
Чешуйчатая пыль сверкнула на его боевых доспехах, на перьях черной цапли и страуса, вздрогнувших над шлемом. Полководец властно сдерживал горячившегося Джамбаза, блиставшего в уборе старого Джамбаза времен багдадского похода.
И как раз в этот миг султан в мечети Ахмеджа, скрытый священной занавесью, через круглое окно пытливо вглядывался в Атмейдан. «Но что это?! О аллах! Не мираж ли?!»
На Египетском обелиске, розовым острием сиенитского гранита упиравшемся в константинопольское небо, возник Феодосий I, покоритель и ниспровергатель. Император, под упоительные звуки древней лиры, двойной лидийской флейты и семизвучной флейты Пана, протягивал, не ему ли, «падишаху вселенной»?, венок победителя.
И Мурад IV сладостно ощутил в своей руке византийские лавры, благоухающие и божественно возвышающие над странами и морями.
«Аллах милостив!! — восхитился султан. — Этот венок, недосягаемый для шаха Аббаса, протянет ему, Мураду IV, ставленнику пророка, после Анатолийского похода коленопреклоненный Георгий Саакадзе».
"Нет! Он, Хозрев-паша, не допустит несправедливости. Ее и так, ай-яй, много на земле! Одним — раскаленный песок, другим — оазис. Вон, на Атмейдане, Золотая колонна. Одним, ай-яй, мелодичный звон, другим — яд. Некогда крестоносцы-разбойники содрали с Золотой колонны листы. Анатолийский поход принесет ему, верховному везиру, новые листы из чистого золота. И он, во славу аллаха, начертав на них слова справедливости: «Ай-яй, да здравствует Хозрев!», украсит золотыми листами стены своего гарема.
Впереди Моурави, как полагалось, выступала конница: четыре ряда по девяти всадников в каждом, включая начальников и значконосцев. Позади следовали «барсы» в грозных доспехах, обвешанные редкостным оружием.
Непосредственно за «барсами» ехал имброгол — конюший, — а за ним конюхи вели пять коней под голубыми чепраками, окаймленными золотым шнуром. За запасными скакунами Моурави два всадника вздымали султанские бунчуки.
Хозрев-паша протер глаза, но видение не исчезло. Напротив, появление султанских бунчуков вызвало небывалое оживление на площади. Раздались боевые выкрики:
— Ур-да-башина! Ур-да-башина!!!
— Моурав-паша, яшасун!
— Алла!
Хозрев-паша ничего не видел: ни Эрасти, вздымавшего за бунчуками славное знамя — на голубом атласе золотой барс потрясает копьем, ни бубенщиков, ни трубачей, ни литаврщиков, следующих в порядке, означающем проезд двухбунчужного паши, ни две линии пеших, называемых тусекджи, по двенадцать в каждой, ни шести конных чаушей, расположенных между ними, ни шести пеших джоардаров — капитанов, ни идущих позади шестерых стремянных, ни двадцати пажей-оруженосцев. Хозрев-паша вглядывался до рези в глазах лишь в два бунчука султана. Кто же выводил турецкое войско на войну?! Он, верховный везир, или же ненавистный ему Моурав-бек?!
Смерив Саакадзе презрительным взглядом, Хозрев-паша поднял плеть, давая сигнал продолжать движение. Хлестнув коня, он помчался вперед, увлекая за собой свиту и пять бунчуков. Он предвкушал, как разъярится Непобедимый, захлестнутый взметнувшейся пылью, и злорадствовал, испытывая такую сладость, будто с головой погрузился в шербет.
Но, поравнявшись с помостом, Саакадзе неожиданно круто осадил коня, спешился и направился к муфти. Приложив руку ко лбу, устам и сердцу, он с предельной почтительностью поклонился:
— Хвала тебе, муфти, возвещающий правоверным волю аллаха! Молю, приложи руку к мечу, дабы разить мне беспощадно врагов султана славных султанов!
Толпы замерли, сразу стало тихо, будто кто-то арапником, как отару овец, согнал с площади сонм звуков. Даже стража вложила звонкие гадары обратно в ножны.
Тени двух бунчуков легли на желтые плиты возле Саакадзе. Став на одно колено, он обнажил меч и протянул его муфти.
Польщенный глава духовенства дотронулся до клинка и молитвенно произнес изречение из суры корана «Запрет»:
— «О пророк! Веди войну с неверными и лицемерными и будь к ним строг. Геенна станет местом пребывания для них!» — И обратился к суре «Порядок битвы»: — «Сражайтесь на пути божьем, жертвуйте имуществом своим и своею личностью! О воины божьи! О верующие! Имейте терпение! Будьте тверды и бойтесь аллаха! И вы будете счастливы!»
Точно в экстазе, «барсы» мгновенно спешились и, приложив руки к груди, низко поклонились муфти. Одобрительный гул пронесся над площадью:
— Ур-да-башина! Ур-да-башина!!!
— Моурав-паша, яшасун!
— Алла!
И уже многие фанатики, падая на колени, кланялись муфти, вздымали руки к небу и восклицали:
— Нет аллаха, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его!
Вардан Мудрый приподнялся на носки — так лучше просматривалась площадь Рождения надежд. Приложив ладонь к покрасневшему уху, он прислушался, но смог разобрать лишь отдельные слова Моурави, проникновенно благодарившего муфти за напутствие.
Отыскав грузинскую группу, Вардан с гордостью подумал: «Госпожу Русудан можно узнать даже под чадрой, ибо нет подобного благородства ни у кого…»
Отъехав довольно далеко, Хозрев-паша в бешенстве воскликнул:
— Шайтан! Если ты один, почему шутишь, как сто? Разве я оглох, что не слышу стука копыт коня, несущего гяура, униженного мной?
Он хотел оглянуться, ко правила проезда верховного везира не допускали этого, к тому же он опасался насмешек тех, кто следовал за ним. Остановиться тоже было не по высокому сану, оставалось скоростью перекрыть глупость, и он нещадно хлестал коня, словно не замечал, что оторвался от основного войска и скачет впереди своей свиты, телохранителей, пажей и всадников с пятью бунчуками.
Пыль понемногу улеглась. Георгий Саакадзе, а за ним «барсы» еще раз поклонились муфти, лихо вскочили на коней и, провожаемые одобрительными взглядами главы духовенства и мулл, не спеша тронулись через Атмейдан.
Восторженные возгласы и пожелания тысяч стамбульцев вызывали удовольствие у высших военачальников, влиятельных придворных пашей, знатных эфенди.
Перешли на рысь.
Забили даулы. Барабанщики на конях, покрытых красным сукном, присоединили к мелкой дроби более внушительную. Их громы слились с медным звоном тарелок — цил и раскатами труб — бори. Это была музыка не удовольствия, а устрашения!
Де Сези судорожно сжимал эфес шпаги, стараясь сохранить непринужденность манер и беспечность придворного. Это графу удавалось плохо, он кусал губы, и взгляд его резко скошенных глаз отражал высшую степень волнения, граничащего со страхом. Перед глазами разворачивалась картина, немыслимая по своему сюжету: в первый же час похода верховный везир оторвался от войск, знаменуя этим свою полную беспомощность в управлении конницей, артиллерией и пехотой. Нет, не гром турецких барабанов встревожил де Сези, а звуки гобоев, как бы доносящиеся из глубин Франции. Их минорное звучание напоминало о воздушном замке грез, растворяющихся во мраке действительности. Опускался занавес, похожий на красную мантию кардинала, гасли свечи, золотые монеты превращались в угольки, игра подходила к концу.
«Нет, дьявол побери! — звякнул шпорами граф, овладевая собою. — „Комета“ вновь озаряет небосклон политики. Король червей — нет, король червяков! — впереди пикового валета? Отлично! Ба! У него хватит времени подготовить плаху, окропив ее духами и прикрыв ковриком. Надо только дамой треф беспрестанно разжигать в душе этого короля червяков самое низменное чувство — зависть. Поздравляю вас, Серый аббат! Кардинал Ришелье, выслушивая ваш доклад, будет довольно гладить пятнистую кошку, развалившуюся на делах королевства. Мадам де Нонанкур с благодарностью вспомнит о графе де Сези и захочет вернуться к галантным поцелуям. „Да здравствует Фортуна!“ — вскрикну я, возвращаясь в Париж. Итак, к оружию! Игра продолжается!»
Надвинув шляпу с перьями на лоб, де Сези с насмешливой улыбкой стал следить за полководцем, увлекающим за собой два султанских бунчука. Они развевались, как хвосты коней славы, опьяняющей и призрачной.
Саакадзе, чуть привстав на стременах, послал прощальный поцелуй Русудан, Хорешани, Дареджан и Иораму. Их лица промелькнули в зыбком воздухе, оставив в сердце ощущение какой-то еще не осознанной боли. Он видел, как обернулся на миг Автандил, приложив пальцы к губам. Кому посылал он последний поцелуй: сгинувшей мечте или возродившейся надежде? Потом он, сам не зная почему, заметил собаку, ковылявшую на трех ногах и отчаянно визжавшую. За углом два носильщика нелепо топтались на месте с лестницей, лишенные возможности из-за давки перейти улицу. Затем на мгновение показались качели: двое в красных чалмах раскачивали их и то со свистом взлетали вверх, то с гиканьем проносились вниз.
Вверх… вниз… вверх… вниз…
Не такой ли была и его жизнь? Вечное движение между небесами и бездной. Она, эта жизнь, увлекала его вперед, но, как бы насмехаясь, держала на канатах. Вечный странник… вечный пленник… вечный мечтатель… И сейчас он, витязь Картли, ощущал не щеках живительное прикосновение ветра — неизменного друга, вновь открывающего путь к вершинам родины. Они манили его тайной бытия, предвещая бурю, без которой тягостно, скучно и в которой спасение от пустоты.
Скорей же туда, навстречу этой долгожданной буре!
Он дважды взмахнул нагайкой, отдавая молчаливый приказ.
Перешли в галоп.
Из-под копыт Джамбаза сыпались иссиня-желтые искры.
— Вперед!
Минареты трех мечетей устремились к небу, как огромные свечи. Они бросали темные полосы на проходящее за Георгием Саакадзе через площадь Атмейдан отборное войско султана. Как белые гребни на ярко-синих валах, то взлетали, то исчезали бесконечные орты янычар.
Высоко, в потоке розового золота восходящего солнца, на белом кружевном минарете муэззин воинственно призывал правоверных к победе.
Внезапно ослепительное солнце опалило опустевшую площадь.
— Словно мираж, растаяло видение босфорской ночи! — Так сказала Русудан, провожая долгим взглядом удаляющееся облачко золотистой пыли.
«Страшно!» — вся затрепетав, подумала Хорешани.
Скорбно, безмолвно, как с кладбища, возвращались грузинки в примолкший дом…