На одной из Рождественских улиц стоял дом. Никого не трогал, покуда не пристроили к нему с торца другой. Прежнюю деревянную избу, стоявшую на этом месте ещё до устройства всего околотка, куда-то дели за ненадобностью.
Новый сосед не глянулся старожилу, и начал Дом потихонечку оседать. Всем нутром тянул он силы свои на дальний угол, утробно ворча трубами, проложенных аккурат к началу Великой Октябрьской социалистической революции. Натужно тащил весь свой вес на одну сторону.
Дом соседу откровенно завидовал – тот окреп и стал хорош, жёлт, плечист, и квадратно сиял бельмами без занавесок, тогда как сам Дом был узёхонек, сер и грязен, и вытянутые окошки его волокли за собой этажи вверх и вверх по винтовой лестнице.
Жили молчком, не ругались. Да только не переставал Дом тянуться к углу, подальше от этого жирно побелённого присутственного места, очень ему не нравилось чиновье тепло, греющее ему бок, и бесконечное топтание у соседского крыльца.
После взрыва Рождественского собора дело пошло веселее. Гул под землёй долго стоял, и народилась между соседями щёлочка, сначала маленькая, незаметная, едва проглядывающая своей крошечной пустотой, но уж ближе к войне, когда в эту щель мог пролезть мышиный глаз и тараканьи дети, поселилась в той щели бабуха.
Бабуху случайно выкопали на кладбище у Лавры. Там городские власти ровняли могилы, торопились к зиме устроить садово-парковую зону из старых надгробий. Пока рыли да пока носили, выколупалась тварь из земли и пошелестела, куда придётся прямиком в ноябрьскую ночь.
Хилая она была, колокольным звоном её зашугали, бесплотная такая, невесомая что облачко. Ползла и боялась, что день наступит, а нет ей пристанища. Ушла было во дворы-колодцы, там сор да помои, папиросы чадят, крысы, воняет кислым, и домовые в окна глазеют. Сунулась к каналам, а там кого только нет! И чудь болотная, и девки-мавки, и тётка-кикимора грозилась укусить гнилым зубом.
Совсем пригорюнилась бабуха, шла долго ли коротко, да всю ночь. Повезло набрести на щель к утру.
Смотрела, пальчиком своим скребла пустое место на мятом лобике – заступом его колупнули, пока из земли тянули очередной гроб. Работнички ретивые попались: перстеньки по могилкам шарили, покуда был шанс разжиться добром померших графьёв, да вот и наковыряли бабуху той на радость! Святую землю как прогрызть? А никак. Не успела уползти маленькая чудушка, когда лет сто назад пришли попы с кадилами и начали кругом водой кропить, пришлось остаться и потихоньку подъедать всякую мерзость, что с гробов натечёт в её болотину. Тем и жила. А тут вот-те нате, здравствуй, взрослая жизнь, довелось и в путь податься.
Дом на неё смотрел с удивлением. Таких ещё не видал. Домовые, нечисть с канала, всякое лихо забредало, но вот эдакой дичи ещё не водилось. Когда та полезла в щель, – обрадовался, надеясь, что она заодно и соседу нагадит.
Бабуха долго спала, отходила от своей погибельной тишины с колокольным галдежом, а наспавшись, жирела в тепле, слушая чиновничью ругань через стену и подлизывая тараканий жмых. Любопытничала, выглядывая наружу одним глазком, сначала по ночам, а потом и днём, когда обнаглела. Щель, почуяв хозяйку, углубилась и расширилась, обабилась, значит. И до того щели вольготно и просторно стало, что пробурившись вдоль подвала да мимо фундамента, прямо в мать-сыру-землю вошла, и потекла извечная сила по жиле.
Дом серо хмурился, но поделать ничего не мог, пытался трясти на ту тварь штукатурку, да война началась, не до того стало.
Мёр народец, что мухи от мухобойки старой бабки. Дом научился понимать, когда летят самолёты, и сжимался от страха, вздрагивал, когда слышал знакомый подземный гул далёких взрывов.
Повезло ему, даже стекла не треснули, а желтопузого соседа держали под замком, сведя хозяйственную деятельность на ноль да маленько.
Тогда-то бабуха и проросла в Дом. Подговорила крыс раствор подъесть в кладке, манила их песенками, что пела в своём сердечке, вспоминая страх да мрак кладбищенской тишины. А те и рады были, шли на зов, что лососи на нерест. Дом не мешал, Дом не переставал бояться, позабыв и про соседа, и про жуть в щели.
Сожрала бабуха тех крыс и их малых крысёнышей, а добравшись до домовьего нутра, нашла там бледных с голоду детей да баб, мужики-то все разбрелись, кто на войну, а кто на кладбище. Вот тогда-то и научилась бабуха по-человечьи. Раньше-то только обрывки разговоров слушала, не понимала, чего да как, а тут живые, не мёртвые, говорят и плачут…
Смотрела во все глаза, узнала про радио. Крысы быстро кончились. На счастье, в комнатке под чердаком померла старушонка, про которую забыли десять раз. Сосала её всю войну, раздобрела, из жилы матери-земли тянула силу себе.
Спорыши свои по паркету потихоньку класть начала, прикипела к бабам и деточкам. А как кончилась война, так бабку её, кусочек лакомый, уволокли куда-то в дощатом ящичке.
Но бабуха не горевала, еды стало больше – мало ли какой кусок куда завалится? То мешок с мукой опрокинет, то сахарку слижет с полу, тарелок грязных видимо-невидимо… Теперь-то весь Дом был её.
Он быстро смекнул, что к чему. Шутка ли, жила-то земельная под боком, сила прёт несусветная, на таком месте и триста лет стоять можно, никакая гниль не тронет. Примирился с болотной жутью и тихонько смотрел на её проделки, пока вокруг бежало времечко.
Всё бы хорошо, да надоел бабухе скрип постоянный по панцирным кроватям, то молотками застучат, то паркет поднимут, а от того сквозит. Мужики-то с войны вернулись, а кто не вернулся, так понаехал, откуда ни пойми.
Завозилась в ней недобрая воля, стала тварь думать, чего ей не так? Привыкла она, что бабье с детишками Дом не неволят, ремонтов не делают, живут себе тихонечко, добра наживают, а мужики – сплошь стуки да дрыги наводят. Захмурилась.
Стало потихоньку в ней мутное нутрецо возбухать черным маревом. Нечисть, на то и нечисть, её-то дело, свои собственные законы выдумывать.
Понемножку, полегошку, мужичков-то она повывела: кому надула в нос плесени, кого с ума свела, кого надоумила жену прибить чуть не до смерти, снов ему напев про коварные измены. Творчески подходила к процессу, что по радио услышала интересное, то и сделала.
Всяко лихачила бабуха. Одного так на мороз выволокла, пока тот пьяный в коридоре спал, и тот прям у порога дома и замерз в минус 20. Второго, тоже пьяного, в ванне уморила, включив ему на голову горячую воду, пока тот, разомлевши, приспал лёжа в воде. Дом ей за то бормотал выговор, а бабуха только беззлобно ему ухмылялась.
Какие-то мужики уходили сами, чуя скорую смерть, редко кто вместе с семьями.Так и неплохо! Те кто уезжал, увозили с собой её спорышей. Маленькие и безвольные комочки не могли прорасти при мамке, а уж на новом месте, при хороших условиях расцветал невесть где ещё один маленький чудёныш, дорастая со временем до бабухи, волокушки, слепши, али домового, если повезёт попасть в приличный дом.
По первости Дом был рад такому исходу. Народу было немного, население – тихое и интеллигентное, на скрипочках играли, чай пили из кобальтовых сервизов, хорошо жили, да поизветшало всё… Бабы много дел не понаделают: то розетка заискрит, то проводка, то трубы капать начинают. На слесарей казённых какая надежда? Придут да уйдут, а беспорядок остаётся. Крыша течь начала, а в доме одни хозяйки. До того бабуха их выструнила, что и сами они на мужиков-то крысились, если кто и предлагал какую помощь.
Но жила от земли держала Дом справно, бабуха стерегла жилище и всячески помогала, если что совсем плохо шло.
В один прекрасный день вернулся и желтобрюхий сосед. Причем как-то сразу и вдруг, подъехали ЗИЛы, таскать начали в открытые воротца всякое добро, то приносили, то уносили… Бабуха, вспомнив чиновничьи разговорчики через стенку обрадовалась: один Дом хорошо – а два лучше.
Без жиличков в доме души нет, нет воли. Так, консерва из стенок стоит да спит, нет ему дела до мира, постоит-постоит, и развалится совсем. А тут вернулись людишки служивые, забулькали своими приказами, почтальон ходить начал каждый день…
Отгулял сосед новоселье, приосанился, оглянулся, осмотрел Дом с бабухой, да и сказал:
– Охохонюшки! Что ж ты, старый дурак, себе Бабью Яму вырастил? Теперь-то у тебя ни одного мужика не будет.
– Да маленькая совсем была, приблудилась.
– Приблудилась! Да если б ты щель не продрал, куда б она приблудилась?
– Что ж теперь-то?
– Да ничего. Их после войны в каждом квартале по две штуки. Беда, да не беда. Будем жить.
Бабуха, не перебивая и боясь соседовой государственной умности, сладостно подкатила глазки, прошептав себе новое имечко:
– Бабья Яма.
Так и жили потом, да до сих пор живут.
Мужичье в Дому не водится, коммунальное хозяйство держится силой земли-матери, сосед зажирел таким нажористым духом важности, что Бабья Яма смеет только через стенку петь чиновничкам свои сердечные песенки, а тем и невдомёк, отчего у них одно бабьё в работничках. Редко-редко, кто-то вздохнёт, мол-де повывелись настоящие мужчины, на что Бабуха в щели только кротко улыбается.