Мусор

Семён Михайлович уже в который раз брёл по улице в свой обеденный перерыв, чтобы посмотреть, как по Обводному что-нибудь плывёт. Не то что бы его это очень сильно интересовало, но развеяться было приятно. Работа у него была скучная, сидячая, но ему, по старой памяти, не хватало той бодрой и острой радости сорваться куда-то посреди дежурства.

Раньше-то он был оперуполномоченный, или, как говаривали в простонародье, – мент.

Потом, конечно, заигравшись в чехарду перестроечных бизнесов Семён Михайлович пытался переобуться в прыжке, да кое-кто недовольный шибко переломал ему обе ноги бейсбольной битой. Говорили, что за дело, да тут уж свечку не держал никто, добавить нечего.

Уже лет семь работал в шараге, куда его пристроили на синекуру за связи и опыт в решении разных вопросов, хотя опыт этот, прямо скажем, был сомнительный.


Хромал сильно. Лет ему было хорошо под пятьдесят, глаза – словно переспелые черешни, вошедшие в такой сок, что уже закоричневели до черноты, – живо блестели на его оплывшем лице, начавшем стареть стремительно, как бывает только у внезапно потерявших любую радость жизни людей.


Всё как у всех было у человека: жена, пасынок, квартира, машину недавно поменял. В костюме ходил, хоть и не нравилось ему. Всё было. А чего-то не хватало.

Память, будь она неладна, бередила старые раны так бойко, что он иногда мечтал о склерозе или инсульте каком-нибудь. Начинал пить, да жена бесилась так люто, что проще оказывалось не пить.


Так и жил, ждал неизвестно каких перемен, но и сам не знал каких.


Офис его недавно переехал, раньше он на Старой Деревне сидел, там и пристрастился на воду глядеть с мостка, а теперь вот приходилось ходить к неуютному Обводному.

Места были родными, лет пятнадцать назад, ещё до того, как он первую квартиру купил, работал он тут, в тридцать восьмом РОВД, да и жил неподалёку на Боровой.

Раньше-то всех знал, а теперь знакомые встречались редко. Или встречались, но не узнавали в этом стареющем и полноватом дядечке того шныря из ментовки. Признаться, он был этому даже рад. Когда ему всё-таки приходилось объясняться за свою неказистую жизнь, он умалчивал о скуке и тоске, отбрёхиваясь дежурными фразами про хорошее: «не болеем», «закончил», «да уж вырос», «и невеста есть», «купил нулёвую», «резвая, да, и жрёт мало».


Ему было сложно объяснить эту тоску даже самому себе.

Однажды, жена приготовила на ужин фаршированные перцы, он шкурку снял, внутренности съел, а перцами побрезговал. Жена увидела и разоралась, что не для того мол-де она готовила, и если он воротит морду, так лучше бы тефтели сделать, а перцы с бабкиной дачи, надо было б тогда сберечь на другой раз и бла-бла-бла. Он ей, разумеется, ответил тогда, что он взрослый человек и сам может решать, что ему есть, и на чём вертелись эти перечные шкурки, но скандал вышел таким пустяковым и таким безобразным, что Семён Михайлович тогда поневоле задумался, отчего ему и жене его внезапно всё опротивело до тошноты, да до такой, что и отвёрткой живот расковырять не жалко.


Думал он про какой-то кризис среднего возраста, и про развод, и про бабу себе найти, полегче, да позвонче, но как-то не ладилось всё.

Жена была понятная и надёжная, специально озадачиваться поисками новой любви было лень и глупо, а само как-то не попадалось.

Пытался ходить в церковь. Стоял там с холодным сердцем, и оглядывался на прихожан, комкая в руке шарф. Кланялся в унисон с толпой, крестился. Не чувствовал ничего вообще, даже пение не доставляло ему удовольствия, разве что тоска начинала грызть ещё сильнее от этих заунывных высот. Дожидаясь после литургии обхода пономаря с корзинкой для пожертвований, он, бросая денежку, машинально прикидывал, сколько дали прихожане, и перестал ходить совсем, когда вдруг понял, что обратной дорогой пытается вычислить церковные заработки.


Вода его успокаивала.

Хоть он и держался на работе особнячком, всё-таки кабинет свой, как и полагалось проверяльщику, но ему было тяжело с людьми. Он чувствовал себя не на своём месте. Но кому он нужен-то был с перебитой ногой и уже в таком возрасте? Где его было искать, это место?

Какой-то собственной коммерческой жилки у него не оказалось, жажда экспериментов угасла, после того как полгода провёл на больничной койке, заново учась ходить. Путешествовать не любил, хобби как-то не завелись, всю жизнь бегал, шмыгал, крутился, искал чего-то, а тут вот дожил до одиночества. Ну, друзья какие-то были, конечно, приятели и знакомцы, да жизнь развела.


Время тянуло его дальше. День за днём. От обеда и до обеда. Постоять у воды оказалось тем временем, которое он мог отдать самому себе. На работе люди. Дома – жена, пасынок, заботы… В машине тоже расслабиться не получалось.

Смотрел на воду, которая каждый раз была разная и при этом одинаковая. Тёмное зеркало поверхности отражало свинцовую небесную мглу каждый раз как-то иначе. Рисунок ряби всегда менялся. Цепким взглядом он подмечал уровень, и смотрел куда-то вглубь, бросая редким уткам остатки жёниных бутербродов. От канала всегда тянуло свежестью и тиной, он вдыхал это как свободу, боясь дать чувствам волю и расплакаться от необходимости возвращаться.


Наверное, если бы он был грешен чуть меньше, он бы обязательно ушёл, объявив себя пропавшим без вести, но Семён Михайлович чувствовал, что не заслуживает другой жизни и какой-то новой любви. Зная за себя, он помнил о чём-то таком, о чём всеми силами старался не вспоминать. А оно вспоминалось само.

Дело ментовское беспокойное – исподволь, вдоль-попёрек и мельком просачивается в душу чернота мира подпольного. Каким бы ты хорошим не был, а ведь приходится на компромиссы идти, серёжки тёще покупать на юбилей, система точит клювики всем своим птенчикам. Каждый однажды оказывается там, где «иначе нельзя», а когда выясняется, что можно – дороги назад уже нет, сделанного не воротишь, и всё что остаётся – так это искать себе оправдание. А оно всегда находится.

И даже теперь совесть его не сильно беспокоила, просто жмурился на внезапно всплывающие неэстетичные картины перед глазами.


Пытаясь говорить с Богом, он не извинялся и не просил прощения. Благодарил за жизнь. За возможность не ссаться под себя. Но не каялся. Он был готов к тому, что никто его не простит. Нести ответственность ему было совсем не страшно, и Бога он не боялся. Тишина в ответ его не удивляла, не возмущала и не пугала, Семён Михайлович и сам к себе был безразличен.

***

Первый раз он заметил это в феврале.

Утки зимовали в городе и вели себя странно. Наблюдая за ними, ему подумалось, что он всё-таки поехал кукухой.

Оплывая определённое место канала по длинной дуге, они жадно охотились за хлебом, не забывая поглядывать на свой таинственный бермудский треугольник. Любопытство дрогнуло в нём с давно забытым мальчишеским азартом.

Ломая хлебушки на кусочки, он подводил своих жертв ближе к запретной зоне, бросая приманку ближе и ближе к её центру.

Птички, с какой-то робостью заплывали за невидимый ему барьер, ровно до той минуты, пока одна из уток, изловчившись схватить крупный кусок, стремительно не ушла под воду, сдёрнутая вниз невидимой силой. Спустя секунду она вылетела из-под зыбкой ряби с истошными воплями и брызгами. Переполошившись, пернатые крыски раскрякались, уплывая в подмостовье своего убежища.

– Гхм. Гхм – сказал Семён Михайлович сам себе, радуясь, что догадка о странной опасности подтвердилась.

Остаток дня он был рассеян и ушёл домой чуть раньше, сославшись на какие-то дела.


Ужиная, Семён спросил жену:

– Слушай, а какая живность в каналах жить может?

– Любая, – хмуро ответила она. Подумав ещё, добавила: – Сейчас кого только нет, недавно передавали, что в Ломоносове крокодила конфисковали за долги.

– Ну, это понятно. Но сейчас же холодно. На уток может кто-то охотиться?

– А мне откуда знать? Диалоги о рыбалке посмотри.

– Ну ты-то всю жизнь здесь живёшь. А я-то лимитчик. – Он не удержался и ввернул шпильку эха давней ссоры.

Цокнув языком, его дражайшая супруга изобразила на лице сложное, не желая ударяться в воспоминания.

– Ну-да, ну-да. Я-то из аборигенов буду, потомственная уткодобытчица.

Она проговорила это с достоинством, чеканя каждый слог, подводя черту под ненужными ей выпадами заранее надоевшего ей супруга.

– А почему бы и нет? Чего ты не знаешь кто тут живёт что ли?

– Где?

– Да на Обводном, у Лиговки.

– Понятия не имею. Бобры раньше были, говорят, в сторону Обуховки. В центре не было никого. Может, со стороны железки из канавы водяные крысы пришли.

– Кто?

– Ну эти… Не нутрии, а другие которые… – она поморщилась, вспоминая слово.

– А, я понял. Ондатры.

– Угу. Ты решил в клуб юных натуралистов податься? Не поздновато ли? Чего случилось-то?

– Да вот, ходил сегодня. Видел, как утку под воду кто-то утащил.

– Ты ж на работе был?

– Ну был. Вышел в обед, пирожков купить.

– А хлеба чего домой не взял?

– А надо было? Сказала бы – взял.

– А самому не догадаться?

– Да ну тебя! Нашла гадалку! – он ответил грубо, досадуя на себя за то, что вообще начал разговор.

– Хос-спа-ади-и… да ешь ты уже! Сама возьму. Ты хоть вспомни, когда в магазин-то ходил в последний раз…

Семён Михайлович замолчал, спуская на тормозах очередную ссору, а его жена, не желая «мотать нервы» предпочла забыть про всё сразу.

Тем более, что на следующий день дома было уже два хлеба.


Её звали Лена, высокая и видная, досталась она Семёну, что называется «с прицепом». Языкастая и с норовом, она по-молодости веселила его страшно, но потом скверный характер отдал своё. Озлобившись на вечное отсутствие мужа в доме, на старость, которая подкралась незаметно, на его всегдашнее одиночество и куцее счастье, она не бросила его в самые отчаянные дни, но пилила безбожно. Делать ей больше было нечего, жалуясь на здоровье, она давно уволилась и сидела дома, занимаясь хозяйством и своим сыном, которого любила беззаветно.

Мальчишка был Семёну родным, хотя тот к нему и не тянулся. Павлик был совершенно обычным пацанёнком, незаметно вырос, выучился на юриста и теперь нарабатывал положенный опыт в ментовке со связями «папки». У них были странные отношения: Семён его любил, но у них было мало общего. Совсем разные, и теперь и раньше они мало времени проводили вместе.

Будучи отчимом, ему по-первости было сложно навязываться, да и проблемы случались всякие. Нет-нет, да притаскивал со службы в дом соответствующее настроение. Потом увольнение, бизнес, неудачная стрелка, да и пил бывало сильно, чего уж тут.

Семён навсегда сохранил в себе образ подозрительного, стеснительного ребёнка, которому он однажды принёс машинку, и, как-то лживо по-доброму ухмыляясь, пытался подарить, растормошить, заиграть, но у него так ничего и не вышло. Павлик навсегда остался пасынком, вечно прикрывающимся мамкиными фронтами, неизменно демонстрируя «папке» своё показное равнодушие.


Жили как-то, нашли общие грани, баланс что ли. По сути, все трое были людьми приличными, а если так – то уживаться им было не слишком уж и сложно. Семён старался как мог: из комнаты, в которой когда-то жила его зазноба с пятилетним сыном, он «сделал» две, когда ещё служил в РОВД, потом, удачно подсуетившись, продал, купил сначала одну, а теперь и другую квартиру – большую трёшку на Чёрной Речке. Места хватало всем, но Лена иногда напоминала, откуда у этой квартиры ноги растут. Поскрипывая зубами, Семён ей не перечил, вспоминая, как супружница таскала ему в больницу миски с кашей и стояла в очередях за лекарствами.

Нормально было жить, а про уток поговорить не с кем.


Дожёвывая какой-то из завтраков в том феврале, он вдруг понял, что торопится на работу, чтобы поскорее дождаться обеда. Эксперименты с утками его забавляли, и это было по-настоящему весело и приятно. Иногда, он пытался прикормить того зверя в глубинах, но тот не показывался.

В его существовании Семён Михайлович больше не сомневался: один раз он увидел белую тень в воде, пронизанную ярким солнцем, а другой – волну, что поднялась с глубины, вытолкнув себя на поверхность, на миг разгладив пятачок посреди мелкой зыби канала.


Льда в тот год почти не было, да и ледоход прошёл незаметно. Тепло настало, и теперь он приходил после работы, прихватывая случайно купленную удочку-телескопичку, как бы оправдывая себя за безделье.

Жена не препятствовала, Семён Михайлович стал добрее, любопытнее, и как будто бы ожил, полюбив читать в Ведомостях про странные происшествия.

Узнав про существование ладожских нерп, он совершенно уверился, что под мостами живёт именно она, и её блестящая шкура, отражая солнце, даёт под водой светлые блики.

Он даже пригласил Лену в океанариум, чем вызвал у неё недоумение и подозрительность. Зная, что сын ездит в район Киевской гостиницы по делам, она попросила его глянуть, стоит ли «папка» у канала, или брешет. Но Павлик Семёна заметил, в чём признался, не скрывая своего удивления.

По правде говоря, все семейные думали, что он всё-таки завёл себе любовницу на старом месте. Но подловить не получалось.

***

Всё веселье закончилось так же внезапно, как и началось. Во время одного из своих стояний он заметил под водой женскую руку. Поднявшись из глубины, она ткнула пальчиком в поверхность, пустив по воде кружок, её светлый силуэт тут же скрылся.

Сердце, поначалу замерев, гулко загрохотало в висках, и Семён Михайлович вцепился в перилки, боясь упасть.

Случилось именно то, в чём он боялся себе признаться. То была русалка, утопшая баба, которая многие сотни раз являлась к нему во сне.


Он с большим трудом ушёл, унося с собой обречённость. Никак иначе нельзя было назвать то гнетущее состояние, когда все вокруг потеряло свой смысл, подчиняясь новой жизненной логике, которой он поверил сразу и безоговорочно.


Понимая произошедшую с ним перемену, он следил за тем, чтобы продолжать жить как раньше: улыбался, пытался шутить, разговаривал нормально и не реагировал на подколки жены, которая, учуяв что-то важное, вцеплялась то в одно, то в другое, тыкая в больные места, надеясь разгадать загадку его изменившегося состояния.

Загрузка...