Глава 20 В которой я становлюсь очевидцем конца эпохи и встречаю старых знакомых. Некоторые размышления относительно устремлений человечества.

Я сидел посреди остывших обломков плавильного тигля и нес скорбную стражу у тела Либуссы. Время от времени поднимал я глаза к небесам, наблюдая узор новых созвездий и нити света, протянувшиеся от звезды к звезде. Все застыло: светила и линии света. Может быть, этот небесный узор установился уже навечно? Когда теперь сдвинутся они снова? Я спрашивал у Либуссы, но она не могла мне ответить.

Терпеливо в безумной надежде на волшебство, которое исцелит ее. Но даже если герцогиня оживет, я не знал, что будет дальше: не возвратится ли золотой орел, чтобы снова вырвать сердце из ее груди. В одном старом труде, посвященном магической практике, я читал об опасностях, сопряженных с ритуалами воскрешения. Я лихорадочно пытался вспомнить, как Прометей избежал подобной судьбы.

Почти весь Нижний Град обратился теперь в руины, лишь немногие здания еще стояли, отрицая все законы природы, но — не в силах больше сопротивляться — они одно за другим осыпались с усталым ревом, превращаясь в пыль у меня на глазах.

Лев исчез. Как я подозреваю, в тот самый момент, когда дух Либуссы покинул тело. И все же, чем дольше я ждал у подножия креста, тем увереннее становился в том, что сейчас я услышу фырканье и шаги Зверя. Один раз — я ни на мгновение не усомнился в том — я различил звук гневных ударов исполинской булавы.

Я так и не узнал, какова природа тайны, извлеченной Монсорбье из глубин прошлого. Может, все дело в миносских предках Либуссы? И моих предках. (Либусса, кровь твоя — моя кровь. Она бьется в венах моих — живая, дивная кровь. Больше мне ничего не нужно. Я твой, Либусса, все еще твой. И теперь ты моя навечно.)

Холод воцарился среди руин. Юным звездам не хватало тепла, чтобы согреть этот мир. Я вдыхал копоть и дым. Могло ли быть так, что нам все–таки удалось, пусть частично, изменить ход истории? Может быть, мы сумели установить хотя бы одно из условий… и теперь человечество будет жить по–другому и по–другому станет поиск исцеления боли мира' Или, может быть, мы открыли врата и впустили в мир Хаос?

Разорванное тело Либуссы безвольно свисало с черного креста. Герцогиня была выдающейся женщиной, которая верила, что сумеет переделать мир, отлить его в новой форме, отрицающей безумие. Она не была мученицей и умерла из–за стремления к власти, но власти она желала лишь потому, что осознавала царящее в мире неравенство. А эти две вещи всегда несовместимы.

Пока я размышлял, по изломанному горизонту Нижнего Града разлилось какое–то бледное свечение: полоска серого света. Это дало мне надежду. Может быть, случится новое чудо. Если бы только было возможно вернуться назад во времени к счастливым и радостным дням, но обладая опытом, что открылся нам в будущем… Мы никому бы не причинили вреда, ничего не изменили — только себя самих. Но чудо, предстающее перед нами, было не для нас.

Долгая ночь старого Майренбурга приближалась к концу. Осенние Звезды погасли, и тьма волшебной ночи навсегда покинула город. Пора безвременья закончилась, и теперь этот город узнает правление принцев не таких отрешенных и равнодушных, как Себастократор.

Я наблюдал первый настоящий майренбургский рассвет. Странные тени поползли по раскрошенным камням Амалорма. Маленькие зверьки и громадные жуки бежали сквозь бледнеющий сумрак и прятались в трещинах опрокинутых каменных плит — это был великий исход ночных тварей. Рассеянные лучи восходящего солнца упали на тело Либуссы. На мгновение во мне всколыхнулась надежда, что солнечный свет возвратит ее к жизни. Я смотрел — пристально, напряженно–на лучи, омывающие ее тело. Я надеялся, что Либусса поднимет голову, и улыбнется мне, и скажет, что это была просто игра, что она собиралась лишь преподать мне урок. Но в груди ее, в том месте, где было сердце, зияла кровавая рана. Из раны поползла капелька крови и упала на обломки. Никакого движения. Лишь ветерок шевелил волосы герцогини и ошметки разорванной плоти.

Теперь солнце встало по–настоящему. На какое–то время золотой его свет ослепил меня. Я оставался на месте, не мог бросить тело моей возлюбленной. И мне некуда было идти.

Свет оставался таким же ярким. Руины Нижнего Града как будто подернулись дымкой. Прошло еще какое–то время, а потом мне почудилось, что я вижу высокую фигуру, бредущую по пепелищу. Незнакомец останавливался то и дело как будто искал что–то среди обломков. Вот он остановился совсем–совсем близко и повернулся ко мне. Все еще ослепленный сиянием солнца, я не сумел разглядеть черты. Я даже не понял, мужчина то был или женщина. Но потом я узнал абрис фигуры.

— Можете вы спасти ее? — спросил я тогда. — Можете вы воскресить ее для меня, сударь? Или открыть мне, как приказать Граалю, дабы он вернул ее к жизни? — К своему несказанному изумлению я понял, что все это время я плакал.

Сияющая фигура покачала головой и печально развела руками.

— Отныне у меня нет подобной власти, фон Бек. Во всяком случае, здесь, на Земле. И никто: ни вы и ни я, ни одно из живых существ, ни одна сила, потусторонняя ли, природная, не властны повелевать Граалем. Как я вам однажды уже говорил, Грааль — сам по себе. Он приводит все в равновесие. Но им нельзя управлять. Он и есть воплотившаяся Гармония!

— И поэтому вы мне дали этот ужасный меч?

— Дар мой, если вы помните, не ограничен был никакими условиями. Вы стали его полновластным хозяином. Как им воспользоваться, выбирать было вам. Я же не возлагал на него никаких надежд…

— Стало быть, вы все тот же Люцифер? Такой же хитрый и изворотливый–повелитель лжи!

— Вы меня обижаете, сударь.

— Тогда скажите, чего вам от нас надо? Прощения? Жалости? Чего?

— Победного торжества! — с искренним пылом проговорил правитель Ада. — Только оно возвратит мир к Благодати.

— А что возвратит мне Либуссу?

— Она внутри вас.

— Я не могу оценить по достоинству вашу шутку, сударь.

— Это уже вам решать, сударь.

Он что, намекал на возможную сделку?

— Я вам не слуга, Люцифер. — Было холодно, и я весь дрожал, но нарастающий гнев вернул моему застывшему телу жизнь. — Я был готов служить герцогине. Я хотел ей служить. И я не оправдал ожиданий ее не из–за недостатка желания…

— И не из–за моральных сомнений?

— Все дело в ней самой… Я не хотел видеть, как она сама разрушает то, чем так дорожила. Мне не хватило мужества. Я испугался Зверя. Вместе

мы превзошли бы вас, сударь… Куда орел унес ее сердце?

Размытые очертании сияющей фигуры Люцифера обрели на мгновение четкость черт. Лицо его — невыразимо прекрасное, запечатлевшее вышнюю красоту андрогина — было мягким и нежным в искреннем сострадании.

— Ну что же, — проговорил Люцифер, — по крайней мере, вы все еще служите Истине. И за это я благодарен вам. И суд ваш…

— Сударь, я никому не судья! Я не могу никого судить!

— Нет, вы судите, сударь, и других, и себя самого. — Он улыбнулся. — Что же касается заданного вами вопроса… — Тут выражение его лица изменилось. — Могу только сказать, что существуют иные реальности, еще менее приятные, нежели Ад.

Люцифер встал в том самом месте, где этой ночью полыхало пламя плавильного тигля. Он вдруг резко нагнулся к земле, потом столь же порывисто выпрямился и поднял над головою старый побитый шлем. Я не питал ни малейшего благоговения перед Граалем, ибо он уничтожил женщину, которую я любил. То, что семейству фон Беков назначено оберегать его, я воспринимал теперь не как фамильный наш долг, но как мое проклятие.

Едва ли не торжествующе Люцифер поднял шлем к небесам, и — длилось это какой–то миг — миллион разноцветных лучей вырвались из глубин страшного шлема и устремились ввысь, к новым созвездиям.

— Он был здесь, на этом самом месте? Когда совершилось Согласие? — спросил Князь Света.

— Да.

— Тогда, фон Бек, у нас еще, может быть, есть надежда.

Я не желал никаких сделок с Люцифером, не желал никаких новых загадок.

— Заберите его с собой в Преисподнюю, сударь. Там ему самое место

— Что же, я постараюсь его удержать, — ответил мне Люцифер.

И вновь Грааль излил свет, затмевающий солнце, и ослепил меня. Когда же я снова смог видеть, и чаша, и Люцифер исчезли.

То утро провел я, свершая скорбный ритуал.

Я снял тело Либуссы с креста и сложил погребальный костер из сохранившихся реликвий ее разбитой мечты, а поверх этой груды бережно возложил растерзанное тело моей любимой. Среди остывшей золы разыскал я несколько тлеющих угольков и разжег костер. Он хорошо разгорелся. И снова во мне шевельнулась надежда, что пламя костра воскресит ее, но мертвая плоть обгорала, источая запах жареного мяса, и вскоре тело герцогини обратилось в золу и пепел. Однако Люцифер был прав: она пребывала внутри меня.

Потом я ушел прочь от этого остывающего погребального костра. Я плохо помню, что было дальше… Кажется, я собирался покончить с жизнью, как вдруг с небес донеслось знакомое клацание, фырканье и дребезжанье порохового двигателя.

Я поднял глаза. Ко мне приближался Данос Сент–Одрана. Корабль летел очень низко в полуденной дымке, механизм управления его изрыгал клубы бурого дыма. Зеленый с золотом Грифон выглядел нелепо — такой серьезный, не без налета некоего драматизма, висел он в воздухе под куполом шара, алый с белым шелк уже повыцвел и пообтрепался.

Я обнаружил, что снова плачу. Меня шатало. Я даже и предположить не мог, с какой радостью встречу я владельца его, и как мне дорога его дружба.

Мой франтоватый шотландец, перегнувшись через борт гондолы, глядел в подзорную трубу. Он держал ее одной рукой, а вторая лежала на кране клапана.

— Эй, на земле! Пожалуйте на посадку, сударь! Сегодня мы отбываем из Миттельмарха!

А потом Сент–Одран прищурился и ошеломленно уставился на меня, словно только сейчас заметил в моем облике некую странность.

Он широко улыбнулся:

— Боже мой, сударь, да вы же совсем голый! Я опустил глаза, глядя на свое возрожденное тело.

— Боже мой, сударь, — ответил я. — А ведь и вправду!

ЭПИЛОГ

В тот же день мы отбыли из Миттельмарха с твердым намерением никогда больше не возвращаться в эти волшебные пределы. Неоценимую помощь оказали нам карты, инструкции князя Мирослава, равно как и изобретенный им пороховой двигатель, — мы без труда отыскали проход в наш мир и направили туда воздушный корабль.

По моему настоянию вернулись мы в Майренбург. Я собирался отдать все деньги, которые мы получили с акционеров нашей воздушно–навигационной компании, их законным владельцам. Горожане встретили нас как героев, даже сам принц пожелал принять нас у себя. Как обнаружилось, сам он ни пфеннинга не вложил в наше начинание, зато ландграфиня в своем завещании отписала обоим нам по значительной сумме (как теперь выяснилось, это и было причиной ярости барона, ее племянника). Также выяснилось, что почти все полученное нами золото поступило из казны герцогини Критской и, по закону, переходило теперь в наше полное распоряжение. Мы вдруг сделались невообразимо богаты, причем — законным путем!

Сент–Одран едва ли не с подозрением отнесся к такой удаче, тогда как я испытывал по этому поводу самые противоречивые чувства. Я не задумываясь отдал бы все свое золото, лишь бы вернуть Либуссу.

Только старый мой друг и боевой товарищ, сержант Шустер (который, как оказалось, вовсе и не пребывал в блаженном неведении относительно первоначального нашего плана), недвусмысленно выражал свою радость по поводу того, что все удачно сложилось. Он настоял на том, чтобы дать в нашу честь праздничный ужин в большом зале «Замученного Попа». Атмосфера радушия и дружелюбия немного развеяла безысходность мою, печаль и напомнила мне о вполне заурядных радостях, существующих в мире. В скором времени отбыл я в Бек, оставив Сент–Одрана в Майренбурге, где он вместе с учеными мужами города вознамерился всесторонне изучить секреты порохового двигателя князя Мирослава и построить воздушный корабль, который до недавнего времени существовал лишь в безудержном воображении шевалье.

Вскоре я уже наслаждался уютным покоем родимого Бека и родительскою любовью. Оба — отец и матушка — приняли меня с радостью, отметив при этом, что я изменился (в лучшую сторону), а батюшка, мучимый к тому времени всевозможными хворями, начал даже поговаривать о том, что пора уже мне потихонечку браться за управление имением, которое мне предстоит унаследовать, поскольку старший мой брат, судя по всему, долго не задержится на этом свете.

Мятежный дух мой больше не отвергал притягательной прелести мирной и упорядоченной жизни, этой провинциальной гармонии, этих устоев неукоснительного здравомыслия и строгой морали, которые являлись нашей семейной традицией. Библиотека в имении Бек по праву считается лучшей во всей Германии, и вскоре я начал искать — поскольку теперь уже знал, что мне нужно, — немалое количество книг, освещающих те вопросы, которые занимали меня тогда больше всего. Но не смотря на покой и уют, изобилие толковых и умных книг, трогательную обо мне заботу и любовь моих домашних, несмотря на внимательное изучение истории семейств Картагена, Мендоса и Шилпериков и ту особую ветвь, которая свела все три рода вместе, я вскоре обнаружил, что не имею ни подходящего склада характера, ни, сказать честно, особенной склонности для того, чтобы стать следующим хозяином Бека.

Говоря по правде, я вообще не годился на то, чтобы стать чьим–нибудь господином; а постоянные речи матушки о ее надеждах оженить меня — хотя я понимал, что она хочет мне только добра, — уже начали раздражать меня и сердить. В жизни и смерти невестой моею, моей нареченной осталась Либусса, хотя я вовсе не предавался мрачному отчаянию и не был подвержен ни приступам черной меланхолии, ни припадкам внезапного бешенства, ни наплывам таинственных страхов. Либусса жила во мне, в моем теле, как живет она и теперь, и знание это отнюдь не ложилось мне на сердце тяжким грузом. В отличие от героинь, скажем, Замка Вульфенбах или Рейнской сиротки, я, как и Либусса, едва ли способен был испытывать длительное отчаяние и оставался натурою деятельной и активной. Чего мне действительно не хватало, так это легкого, беззастенчивого и доверительного общения с женщинами, чья восприимчивость и уязвимость были, как мне представлялось тогда, весьма близки к моему состоянию.

Каким бы образом ни сработала эта алхимия — было ли то результатом смешения тинктуры и крови в ужасающем ритуале либо тех восхитительных переживаний, которые мне довелось испытать, соединяясь с Либуссою на любовном ложе, — она, безусловно, необратимо изменила дух мой и тело. Но интересы мои остались неизменны (никогда не питал я особой склонности к геройству на поле брани, охоте и прочим забавам подобного рода), но постепенно круг их расширялся, вбирая в себя и то, что Общество наше относит исключительно к Женской Сфере и что, тем не менее, не являлось пустым и простым времяпровождением, так как предполагало наличие определенного взгляда на мир. Много сил и энергии посвящал я тогда садоводству — и музыке.

Может быть, ту перемену во мне лучше всего объясняли замечания моей доброй матушки о моей «нежной и преданной натуре», искренней готовности–почитающейся весьма необычной в мужчине — ухаживать за больным братом, умирающим от чахотки. Но при всем том я не избегал и «ночных посиделок», сугубо мужских разговоров на всевозможные экстравагантные, а подчас не совсем приличные темы с приятелями моего батюшки и с моим младшим братом, которого поспешно призвали домой в ожидании скорой кончины Ульрика. Я также часто приезжал к барону Карсовину, чью супругу нашел очаровательной и умнейшей женщиной, хотя и несколько чересчур благоговевшей перед своим велеречивым мужем, и эти визиты доставляли мне истинное удовольствие. Но что меня сильно разочаровывало, так это разделение полов, и часто случалось, что я не мог подобрать необходимую мне компанию, ибо теперь сочетались во мне черты, присущие и Мужчине, и Женщине, порой мне трудно было разобраться, как должно себя вести в каждом конкретном случае. После кончины брата я стал все чаще и чаще выезжать за границу — развеять скуку и дать пищу уму. В конце концов частые эти поездки начали беспокоить моих домашних, и я понял, что мне предстоит принимать окончательное решение гораздо скорее, чем я рассчитывал.

Я устроил так, чтобы батюшка принял меня у себя в кабинете, располагавшемся на нижнем этаже в восточном крыле особняка. Стоя у окна, я смотрел на искусно постриженную живую изгородь сада и на цветочные клумбы, на всю эту красоту, которую сотворил своими руками не далее как в прошлом году, доставив тем самым несказанное удовольствие батюшке, который ценил все красивое, но всегда заявлял, что у него «не хватает ума, чтоб самому нечто подобное соорудить». Батюшка с радостью согласился поговорить со мною. Я так думаю, он надеялся разузнать, чем я все–таки занимаюсь во время поездок своих за границу.

В назначенное время — в понедельник, ровно в полдень — батюшка уселся в свое любимое кресло и, не проявляя ни малейшего нетерпения, раскурил старую трубку. Он молча попыхивал ею, глядя на сад. Лето уже подходило к концу. То был год 1797–й (второй год Директории; в предыдущем году Наполеон стал генералом итальянской армии и одержал победу у моста Лоди и при Арколе). Сначала мы, по обыкновению, обсудили новости из Франции, и батюшка выразил удовольствие тем, что «дела наконец–то улаживаются». А потом я, как говорится, взял быка за рога. Поначалу нерешительно принялся объяснять ему, почему не считаю себя пригодным к тому, чтобы принять ответственность, какая неминуемо ляжет на плечи следующего графа фон Бека, и что наиболее подходящей для этого кандидатурой считаю своего младшего брата Рихарда. Он, к тому же, сумеет дать Беку наследника. При последнем замечании батюшка мой нахмурился и деликатно осведомился, нету ли у меня каких «трудностей» в этом плане — быть может, ранение, предположил он. Но я уверил его, что здоровье мое здесь ни при чем, просто во Франции и Америке я вел достаточно разгульную жизнь и мне женщины надоели, так что я решил остаться холостяком.

Но это вовсе не значит, что я хочу стать каким–нибудь иезуитом, поспешно добавил я. Я сказал отцу, что верю в семейные наши предания относительно того, как Господь передал полномочия Люциферу, и посему я не вижу особого смысла в строго религиозной жизни. Тем не менее, я склонен вступить в какое–нибудь из мирских братств, посвятившее себя трудам праведным, — например, к моравским братьям.

В конце концов батюшка дал мне благословение, и на глаза его навернулись слезы. Я, понимая его состояние, сделал вид, что не заметил их.

— Управляться с землей, — сказал он, когда мы с ним вышли в сад, — дело нелегкое. Оно налагает на человека определенные обязательства и требует от него дисциплины подчас, быть может, бессмысленной. Человек, можно даже сказать, принимает на себя тяжкий груз. Я не думаю, Манфред, что я — этакий патриарх по натуре, и, тем не менее, вот он я: добропорядочный старый землевладелец, типичный саксонский Vaterstadter, ничем, без сомнения, не отличающийся от сотни других. Но я сам себе выбрал такую жизнь и не скажу, что очень об этом жалею. Я просто хочу, чтобы ты знал, сын мой, твое решение мне импонирует. Правда, Рихард, вне всяких сомнений, будет счастлив пойти по моим стопам, ведь он даже и не надеялся на такой поворот событий.

Мы вышли из сада и через луг направились к развалинам старого аббатства, которое построено было еще в восьмом веке. Теперь от него мало что сохранилось; развалины густо заросли диким плющом. Располагалось аббатство в роще, на другом берегу узкой реки, через которую был перекинут обветшалый мост.

У моста батюшка остановился, глядя на вялый, заросший травою поток и на пескарей, что плескались у самой поверхности.

— Говорят, это Всевышний определил, что относится к долгу мужчины, что к долгу женщины.

Но если Господь и вправду покинул нас… а согласно девизу нашего рода, так оно и есть… тогда почему бы нам не отказаться от его заповедей, точно так же, как Он отказал нам в утешении Уверенности?

Он всегда был хорошим отцом и интуитивно определил, в чем именно заключается основная моя проблема, не выдвигая при этом никаких поверхностных догадок.

— Я не знаю.

— Дело, сдается мне, в деньгах, — улыбнулся он. — Все упирается в вопросы наследия и, само собой, власти, поскольку всласть переходит вместе с землей. — Он оглядел поля. — Ты уверен, мой мальчик, что действительно хочешь отказаться от этой власти?

— Всем сердцем, — отозвался я с улыбкой. Батюшка сдавленно хохотнул. Мы перешли через мост и вступили под сень руин древнего аббатства. Здесь было полно комаров, и отец раскурил трубку, чтобы дым отогнал насекомых.

— Мы вступаем в Эпоху, которая ценит все это больше, чем ценил я, — сказал он, — и в то же самое время стремится все это уничтожить. В мире полно подобных парадоксов.

— Мне кажется, да, — отозвался я.

В скором времени я получил письмо от Сент–Одрана. Он написал, что не только не преуспел в изучении порохового двигателя Мирослава, но еще и истратил половину всех своих средств, пытаясь создать газ под названием «водородий», но и здесь потерпел полную неудачу. Теперь он собирался приехать к нам, но не один. Он познакомился с одной дамой, англичанкой, поразительно умной женщиной, которая к тому же проявляет искренний интерес к научным изысканиям. Ему бы очень хотелось, чтобы и я тоже с ней познакомился. Зовут ее леди Сюзанна Верной. Шевалье мой не смог устоять и не добавить в письме, что он поднялся на несколько степеней в научном Обществе — и это он, человек из шотландских трущоб, начинавший с того, что «едва не кончил на виселице». Я с нетерпением ждал их визита и договорился с отцом, что, когда придет время им отбывать в Майренбург, я уеду вместе с ними.

Как в скором времени выяснилось, Сент–Одран ничуть не преувеличил достоинств Сюзанны Вернон. Больше того, она оказалась настоящей красавицей с черными вьющимися волосами и сияющими голубыми глазами — великолепное сочетание. Мы почти сразу же стали друзьями.

Сент–Одран сказал мне, что Майренбург начал его утомлять, по сравнению с Англией все страны, даже новая Франция, теперь безнадежно отстали. — Это страна инженеров, друг мой! — с жаром вещал шевалье. Одет он был по последней моде: ткань в полоску, воланы, шляпа, лихо заломленная на затылок. — Пусть даже кухня там отвратительная, погода мерзейшая и вообще не хватает комфорта. Пусть, в основном, это страна пьяных грубиянов и чванливых филистеров, лицемерных ханжей и самодовольных невежд, но зато там столько сырья для моего ремесла! И, разумеется, это родная страна Сюзанны. Меня принимали в ее семье. Отец ее — выдающийся экспериментатор. Очень милый человек. А она — просто гений! Меня сочли подходящим женихом. А вы обязательно будете моим шафером.

Пытаясь скрыть от него глубокую печаль, которая вдруг охватила меня при последних его словах, я принял предложение шевалье, проявив, я надеюсь, подобающий такт и воспитанность. Потом я спросил его в шутку:

— А что за сырье такое? Я всегда полагал, что это — колода игральных карт и набор пистолетов! — Уж я никак не позволю ему позабыть наше не столь, скажем так, респектабельное прошлое. Он, однако, всегда находил в том забаву, даже гордился своими былыми похождениями и ничего не скрывал от своей невесты.

— Другая кровь, дорогой мой, — проговорил Сент–Одран, растягивая слова на манер английских денди, — а у вас, кажется, есть чувство юмора, словно вы и не германец вовсе!

Он продолжал с воодушевлением рассказывать об экспериментах с паром, новыми металлами и механизмами, которые в скором времени превратят Англию в одну громадную мануфактуру. После Майренбурга, где ему нужно еще привести в порядок дела и перечислить деньги, он первым делом собирался отправится в Глазго, а потом — в Лондон, где его будет ждать Сюзанна Вернон. Он намерен достичь великих свершений, но начинать ему придется на Севере. Потом, когда мы остались с ним наедине, Сент–Одран сказал мне, что даже если кто–то и узнает в нем бывшего дезертира и узника Нью–Гейта, теперь для него это не будет большой проблемой.

— Клянусь, мне это вышло в сотню гиней! Пришлось дать взятку самому принцу!

Я поведал ему о своем решении и о том, что со мной приключилось. Он обдумал мои слова, потом кивнул и обнял меня:

— Так значит, она все еще пребывает в вас? — Да. И от этого не уйдешь.

Мы стояли на крепостной стене старого замка Бек (все, что осталось от древнего мрачного шлосса), глядя на осенние поля, раскинувшиеся внизу, где у извилистого ручья под сенью громадных деревьев мирно паслись коровы; на вековые дубы и ели, чьи стволы заросли лишайником; на луга полевых цветов. Вдалеке, над деревнею, струился дымок — поселяне растопили печи. В воздухе чувствовался уже первый намек на грядущую зимнюю стужу. День близился к вечеру, солнце медленно клонилось к горизонту.

Сент–Одран обнял меня за плечи.

— Мужество — качество непостоянное, дорогой друг. То оно есть, то его нет — все зависит от обстоятельств. Точно вода в колодце: то поднимается, то убывает. Его нельзя закрепить, как не закрепишь ртуть.

Утро следующего дня выдалось мрачным и пасмурным, солнце едва пробивалось сквозь завесу туч, но мне унылое это утро предвещало исполнение самых заветных желаний. Мы — Сент–Одран, леди Сюзанна и я — отправлялись в путь. Матушка поцеловала меня на прощание, а батюшка обнял с неожиданной силой. Я сказал им, что со мной можно будет связаться через сержанта Шустера у «Замученного Попа». Сент–Одран приподнял шляпу и очаровательно произнес «Добрый день» по–английски, к вящему восторгу ребятишек младшей моей сестры, которые находили «дяденьку» таким невозможно забавным.

Из Бека мы отбыли в дилижансе под громким названием «Пражский Экспресс». Кучер с остервенением нахлестывал шестерку лошадей — они неслись быстрым галопом, точно стремились побить рекорд.

В Майренбурге я себя чувствовал неуютно — слишком болезненно, на мой взгляд, сплелись с этим городом воспоминания мои и несбывшиеся мечты — и с радостью принял предложение Сент–Одрана поехать с ним в Глазго. В этом миленьком городке друг мой обнаружил, что нежданно–негаданно стал представителем новой элиты. Люди эти, называемые в английской прессе «котлы, а не головы», интересовались практическим использованием усовершенствованных паровых двигателей. Некоторым уже нашлось применение, и кареты, на которых подобные двигатели стояли, развивали скорость больше пяти миль в час! Я скромно держался в тени Сент–Одрана, но и сам вскорости приобрел некоторую — и заслуженную — известность, ибо искренне разделял энтузиазм шевалье и подходил ко всем этим машинам с позиций предельного освобождения человека от тяжелого и примитивного труда. Сент–Одран решил построить новый воздушный корабль на паровом двигателе, пытался создать движущие механизмы для морских кораблей и мельниц. Вскоре машины его приобрели такую широкую известность, что шевалье моему стало весьма затруднительно разыскать подходящее варьете, где он мог бы достойно проматывать свои прибыли. Я также извлек неплохую выгоду из предприятия нашего и начал уже подумывать о том, чтобы на средства сии основать некое идеальное поселение — крошечную вселенную, где хотя бы некоторые из этих новых рабочих мужчин и женщин обрели настоящее равенство и покой. Сент–Одран же лелеял замыслы построить железную дорогу для паровых карет, по которой могло бы ходить несколько экипажей одновременно, приспособив, быть может, под это какой–нибудь буксир, подобный тем, что применяются на каналах.

Однажды в присутствии леди Сюзанны Сент–Одран признался, что ему–жулику с многолетним стажем — было трудно поверить в то, что у людей есть мечты, которые и могут быть воплощены в жизнь при помощи научного эксперимента и тщательного изучения Природы. Он продолжал говорить, точно этакий ловкач, совершивший грандиозное мошенничество и избежавший лап Закона.

— Я долго думал над этим вопросом и пришел к выводу, что сам я ни капельки не изменился, точно и людские мечтания… что же тогда изменилось? Сама Реальность, скажу я вам! — Оба они рассмеялись, и я тоже присоединился к ним, но про себя я задался вопросом: быть может, Либусса все же чего–то достигла? А что, если нам с нею было позволено только подойти к этой черте — закончить работу за Дьявола' И не более того? Я часто задумывался об этом. Люцифер утверждал, будто он нами не управлял, но ведь у нас было на то только слово его и все. Впрочем, с другой стороны, мой недостаток мужества и отказ Либуссы изгнать Зверя неминуемо должны были воспрепятствовать воплощению грандиозных алхимических замыслов. Или же просто мы оба слишком упрощенно смотрели на вещи.

В последние годы алхимия стала излюбленной темой низкой комедии: никто теперь не боялся ее тайной силы, как было это в мое время. Инженеры и техники вроде Сент–Одрана неожиданно поднялись в общественном мнении, хотя не так давно та же самая публика считала их фиглярами и помешанными. Стало быть, и в этом Либусса не преуспела. Жизнь и судьбу свою поставила она на одну единственную карту. И не только свою. Она рисковала судьбами и жизнями многих. И проиграла. День Льва так и не пришел. Вместо него настал День Парового Двигателя. Выходит, она все–таки была мученицей — мученицей изменяющихся времен. Хотя, может быть, именно ее смерть вызвала изменение.

Я так и остался в Лондоне, хотя изредка наезжал в Бек и в Майренбург, где — через некую таинственную персону — обмениваюсь письмами и посылаю книги Филархию Гроссесу, чей маленький томик храню у себя до сих пор. Я всегда останавливаюсь у «Замученного Попа». Старый Шустер передал постоялый двор своей дочери, но и сам от дела не отошел. Мы беседуем с ним часами. О былых наших битвах в Америке, о судьбе Франции, о замечательных достижениях юного Красного, который регулярно шлет письма Ульрике. Он нашел, наконец, себя в Южной Америке, став пламенным соратником Боливара. Иногда, по дороге в Бек, но не так часто, как, например, в Майренбург, заезжаю я в Прагу. Я бываю в доме неподалеку от Шато–ле–Бланк, где собираются старые люди, которые вспоминают дни былой своей мощи и строят планы на будущее в ожидании времен, когда им снова представится случай потрясти мир. Там обсуждаем мы законы древней мудрости, тайные знания алхимии, таинства Химической Свадьбы, Великое Соответствие и прочие вещи подобного рода. Меня почитают там как Верховного Магистра и выказывают моей скромной персоне самое почтительное уважение. Если я в чем–то и не оправдываю их ожиданий, то лишь в том, что упорно отказываюсь поддержать их мечтания о возобновлении того, что они определяют как «золотую работу». Есть среди них и такие, которые чрезмерно мне льстят. Они говорят, будто я совсем не состарился. Что я все тот же герцог Критский — последний на земле человек, в чьих жилах течет чистая кровь Тельца, что древнее самой человеческой расы, — что я ни капельки не изменился, что я все такой же, каким они знали меня с четверть века назад. И если я улыбаюсь при этом и отшучиваюсь, то вовсе не потому, что насмехаюсь над ними. В наши дни всего лучше относиться к другим людям с вниманием и уважением. Если мы не сумеем хотя бы этого, то можем ли мы вообще надеяться на обретение истинной Гармонии: Лекарства от Боли Мира?

— Разгадка сей тайны заключена в Граале, — говорят они мне. — А Грааль сокрыт в Преисподней. Теперь Люцифер оберегает его. — Так объясняют они все неудачи, несостоятельность истощившейся своей силы. Я же в данном вопросе не выказываю скептицизма.

Былой наш идеализм приносит немалые прибыли, и в плане материальном все мы процветаем. Как–то я выразил Сент–Одрану свою озабоченность по поводу некоторой двусмысленности данного положения, на что он ответил, что мне вовсе незачем терзаться относительно моральной стороны дела. Придет Новый Век, и пусть народится он не без боли и мук, он все же настанет — слишком сложный и всеобъемлющий для человеческого разумения.

— Опасность в другом, — сказал мне как–то Сент–Одран. — В том, что многие будут пытаться все упростить.

По настоянию леди Сюзанны летом года 1817–го сел я за эти записки. Опыт мой, настойчиво утверждала она, непременно должен быть запечатлен на бумаге. В конце концов, я поддался ее уговорам, и мы порешили, что рукопись я отдам на хранение ей и она сможет распорядиться записками этими по своему усмотрению, но лишь после моей смерти. (Леди Сюзанна на несколько лет меня младше, и здоровье у нее получше моего.) В случае ее смерти рукопись — по завещанию — переходит к ближайшей ее родственнице женского пола. В этой рукописи я умолчал о дальнейших своих приключениях и открытиях, ибо то совершенно другая история, которую, если только я буду в силе, я обязательно опишу. В скором времени намереваюсь я переехать в Майренбург, где я купил себе скромный домик на Розенштрассе, рассудив, что раз уж боль моя все равно не пройдет, то лучше мне поселиться в городе, где когда–то мы были вместе. С Либуссой — моею любимой.

Я уже предвкушаю, как сяду в открытый экипаж и ясной октябрьской ночью проедусь по берегу Рютта, когда осенний Майренбург становится сонным и кротким. Мы выедем вместе с возницей перед самым рассветом, когда в небе видны еще звезды. Потом я попрошу его остановиться на мосту Радоты. Воздух, наполненный запахом дыма, осенних листьев и летних цветов, как всегда, будет чист и свеж. В утренней дымке по водам Рютта медленно поплывут баржи. Их матросы, вставшие спозаранку, будет кричать, приветствуя друг друга.

А потом взойдет солнце! По бледно–синему небу разольется золотой майренбургский рассвет, омоет тихие воды реки, зажжет бликами света сияющие купола и серебряные шпили, и голуби взовьются в утреннюю высь, точно белое облако, оживленное светом солнца.

А потом Майренбург потихоньку начнет просыпаться. Откроются кафе и лавки, тележки покатятся по мостовым, детишки отправятся в школу, а мы поедем обратно на Розенштрассе. Майренбург — дивный город, прекраснее и спокойней многих, но люди, живущие в нем, мало чем отличаются от людей из любого другого города. Майренбург — древний уютный город, испокон веков терпимый к чужакам…

Она всегда пребывает во мне, моя Либусса. Если алхимия ее и не изменила мир, то в чем–то другом она совершила все же необратимую трансформацию. Я же предпочитаю вспоминать более ранние времена, когда мне казалось, что мы обретем покой в обычном супружестве. Мне нравится представлять себе, как мы с нею едем в карете и она вместе со мною наслаждается утренней панорамой Майренбурга.

Мы будем счастливы — правда, Либусса? — во дни нашей Осени.

Загрузка...