Кэтрин М. ВалентеСказки сироты. Города монет и пряностей

© 2007 by Catherynne M. Valente

© Наталия Осояну, перевод, 2015

© Михаил Емельянов, иллюстрация, 2016

© 2007 by Michael Wm. Kaluta, interior illustrations

© ООО «Издательство АСТ», 2016

* * *


Посвящается повзрослевшей Саре, которой и целого мира мало


Штормовая книга

В Саду

Дорожки Сада были влажными и красными от упавших, потрескавшихся яблок. Взлохмаченные ветра колыхали траву, в которой не осталось зелени; беспокойные деревья одно за другим примеряли алое одеяние, пока все рощи не превратились в букеты кровавых цветов на длинных чёрных стеблях.

Это время года девочка любила больше всего: отыскать еду проще, чем когда-либо, а в воздухе днём и ночью – шелест и шорох крыльев: вороны кружат, собираясь на юг; гуси улетают ещё дальше, в тёплое подбрюшье мира. Осенью легко насобирать в подол гранатов и скворцовых яиц, но холодает, и листья покраснели неспроста – они согревают, как огонь в приземистой железной жаровне.

С полыхающих ветвей коричного дерева девочка наблюдала за происходящим на женской половине Дворца. Душистая кора окрасила её ладони в цвет хны, и, когда она слизнула с пальцев золотой желток, оставшийся после съеденного утром яйца, почувствовала пряный вкус. Притаившись в густом переплетении ветвей, девочка смотрела в арочное окно – на женщину, которая сидела так прямо, словно у неё была не спина, а рукоять секиры, и так неподвижно, словно её не касались ничьи руки и никто не щебетал, не шептался у её симпатичных ушек. Дюжина горничных, туго натянув длинные чёрные волосы женщины, с бесконечным терпением вплетали в чернильные пряди мельчайшие жемчужины, одну за другой, как если бы их госпожа была ожерельем в ювелирной мастерской.

Динарзад готовили к свадьбе.

Ежегодно одну или двух дочерей Султана непременно выдавали замуж. Обычно девочка уделяла им гораздо меньше внимания, чем семье голубей, каждую весну возвращавшихся к одной и той же берёзе. Но эта была ей небезразлична. Садовник и смотритель ни о чём другом не говорили: им пришлось постараться, чтобы цветы, пора цветения которых давно миновала, предстали во всей красе. Деревья привыкли держать навесы, отборные фрукты лежали грудами, как разноцветные сугробы, и тележка за тележкой отсылались на кухню, чтобы вернуться во внутренний двор в виде пирогов, пирожных, джемов и тортов. И всё потому, что Динарзад пожелала сыграть свадьбу в Саду.

Казалось неподобающим сочетаться браком под открытым небом, но она настаивала, даже плакала. Наконец решили, что крыша из деревьев по сути мало чем отличается от крыши из древесины, а ветви каштанов в изысканной рощице у большого внутреннего двора можно переплести и связать, сотворив подобие маленькой узкой часовни. Взбираясь на лестницы для подрезания деревьев и придания им святости, садовники ворчали: мол, живущей в Саду девочке следует соблюдать осторожность, потому что каждый камень во Дворце желает угодить избалованной амире.

Динарзад, окружённая синими подушками, наблюдала в зеркале, как её волосы унизывали жемчугами для пира в честь помолвки. Её лицо было суровым, будто чистый холст… И девочка не могла оторвать от неё глаз. Неподвижная точно сова, она следила за женщинами, в чьих руках мелькали бесчисленные белые драгоценные шарики; обозревала нарядную Динарзад, как зеркало в полный рост, пока хранительницы жемчуга не увели подопечную вниз по каменной лестнице, – волосы струились за ней словно обрывок мерцающего звёздного неба. Сама того не желая, девочка коснулась собственных волос, не менее чёрных, чем у принцессы, но спутанных и унизанных шелухой лещины.

Дерево, на котором она сидела, вдруг задрожало, и ей пришлось прервать размышления о застывшем лице Динарзад. Она бросила взгляд на усыпанную яблоками тропинку и увидела мальчика, который смотрел на неё снизу вверх. Он ухмылялся, но в уголках его рта таилась усталость, как на дольке апельсина прячется гниль. Девочка легко спустилась по стволу и одарила его улыбкой – мимолётной будто тайна. Мальчик был одет для пиршества и явно чувствовал себя неуютно в наряде из жёсткой золотой парчи и зелёного шелка. Особое неудобство ему доставлял тонкий порфировый браслет на запястье, сообщавший каждому знатоку символов, что перед ним наследник Султаната.

Девочка ничего не знала, и оттенок пурпура показался ей просто милым.

– Как ты сумел сбежать? – тихонько спросила она. – Любому человеку захочется пожать тебе руку и сказать, что из тебя получится славный муж.

Мальчик фыркнул, как бычок-подлеток.

– На свадьбе всем и каждому хочется стиснуть в объятиях девушку на помосте. И на предсвадебном ужине всегда происходит одно и то же.

– Кто её жених?

Девочке это было неинтересно. Она себе так и сказала: «Не знаю и знать не хочу».

– Какая разница? – Мальчик пнул гнилое яблоко, попавшее под ноги. – Какой-нибудь князь, или солдат, или князь, ранее бывший солдатом, или солдат, ставший князем. Я даже их имён не помню. Они все пришли с сундуками опалов и клетками с ручными птицами, обвязанными лентами её любимого цвета, а ещё механическими золотыми петухами, которые кукарекают, если покрутить хвост… Вообще, эти штуки мне понравились… Кто-то выбрал из них одного: я уверен, что не Динарзад. Знаю, что она станет не первой женой: у жениха их уже две, но детей нет. Наверное, он приволок полные бочки чего-то вкусного, но мне неведомо, чего именно: петухов точно привёз не он.

Мальчик нахмурился из-за налетевшего ветра и почесал за воротом.

– Наряжают точно куклу лишь ради того, чтобы я смотрел, как сестра ест, – проворчал он. – И у этой штуки ни одного кармана… Я не смог ничего тебе принести.

– Ты знаешь, что это необязательно, – возразила девочка. – Мне всего достаточно. И так было всегда, даже если моё «достаточно» и твоё разные, как слон и минарет.

Её обрамлённые чернотой глаза метнулись вниз и обратно к мальчику. Деликатно взяв за руку, она увела его прочь от распахнутых тропинок в глубины Сада, мимо мраморных скамеек и фонтанов, фруктовых рощ, где собрали урожай, и виноградных кустов, гроздья которых уже превращались в вино, – к нагромождению камней, поросших таким толстым слоем мха, что они казались телами давно умерших тигров или леопардов, чья шерсть росла даже после того, как они испустили дух. В их долгих тенях детям был не страшен ветер, хотя девочка дышала на ладони, чтобы согреть бескровные пальцы, а одежда мальчика подмокла из-за тумана и недавнего дождя. Однако он будто ничего не замечал: ковырял богатую вышивку жилета и с любопытством поглядывал на девочку.

– Знаешь, – произнёс он робко, – кажется, я мог бы принести тебе платье.

Девочка рассмеялась.

– У меня десятки сестёр, и у них сотни платьев… Никто не заметит, что одно пропало, я уверен! Оно будет теплым и мягче этой старой тряпки.

Девочка посмотрела на ветхую ткань своей юбки и покачала головой.

– Что я буду делать с таким платьем, как у них? Ты бы ещё украсил мои волосы жемчужинами. Нет! Когда холодно, у меня есть одеяла из листьев и мои птицы. Я не одна из них. Было бы глупо наряжать верблюдицу в кружева, колокольчики и драгоценные камни. Такое можно устроить, чтобы посмеяться над бедным животным.

Они оба ненадолго замолчали. Мальчику стало стыдно, но он видел, как от холода плечи девочки покрылись гусиной кожей, а заледеневшие пальцы ног посинели. В небе сгущались вечерние краски – серые и желтые, – не похожие на дикое разноцветье Сада. Тем временем свет медленно покидал облака…

Мальчик достаточно знал о гордых юных девушках, чтобы не спорить из-за платья.

– А у тебя есть… что-нибудь ещё? – наконец выпалил он, теребя свой браслет.

– О да. – Девочка рассмеялась. – Всегда есть что-нибудь ещё.

Она положила голову на упругий мох и закрыла глаза; пятна на её веках были круглыми и тёмными, как обычно.

Девочка начала говорить – тихо, почти шепотом, будто её голос был вздохом, вырвавшимся из хрустальной флейты:

– Я расскажу тебе историю, записанную на моём правом веке.


Далеко-далеко был пустынный бескрайний берег – такой серый, что о нём бы мечтал сам серый цвет; и уединённое озеро, вода которого так черна, что белый цвет устрашился бы её. Посреди озера, очень далеко от берега, находился скрытый туманами и поросший лесом остров. На мелководье стоял ветхий причал. Паром – плот из ясеня и длинный шест – мотался туда-обратно по тихой воде, управляемый высоким человеком в балахоне из грубой коричневой ткани. Точнее говоря, его можно было бы назвать высоким, если бы не горб, который балахону полагалось скрывать. К этому парому и причалу, озеру и острову, на бескрайний пустынный берег пришёл мрачный юноша, у которого имелась всего одна рука с остро торчащим локтем. Он был седьмым сыном седьмого сына, и потому неудивительно, что его звали Семёрка…

Сказка о Переправе

Усыпанный галькой пляж был мокрым и холодным. Каждый серый камень выглядел скользким из-за дождя, озера и тумана. Здесь ничего не росло, кроме тонкой зелёной плесени у края воды; песочники не прочёсывали берег в поисках клещей или червей; рогоз не постукивал на пронизывающем и лишенном запаха ветру. На фоне неба, тяжёлого как шерстяное одеяло, по капле испускавшего медленный угрюмый свет, точно страдальческий пот, выделялись две чёрные фигуры. В них не было ничего особенного, если не считать сутулости: одного согнули годы и горб, другой нёс на спине тяжёлый мешок.

Они медленно сближались. Издалека можно было наблюдать, как две фигуры слились в одну, большую и чёрную, – в том месте, где люди встретились и заговорили.

Молодой человек взглянул на паромщика, чьё лицо, покрытое морщинами, напоминало карту небесной сферы, хотя его глаза и волосы были черны, как у родившегося прошлой зимой младенца. Он опирался на грубо обструганный шест и хмуро поглядывал на тени, скользившие по омерзительной воде. Несмотря на искорёженный хребет, паромщик выглядел очень внушительно.

– Если хочешь попасть на тот берег, решайся быстрее, сын. Шторм приходит трижды в день, и последний вечерний шквал нагрянет скорее, чем тебе хотелось бы.

Юноша нахмурился и запустил правую руку в левый, пустой рукав. Выудив из него залатанный кошелёк, он неуклюже достал единственную монету. Прижал её к ладони большим пальцем с обкусанным ногтем – казалось, что маленькая, некогда белая, но пожелтевшая от обращения монета с чеканным узором, похожим на семиконечную звезду, окружённую пауками, весит больше железа. Юноша потёр её большим пальцем и вдохнул холодный туман, будто принюхиваясь. Затем протянул монету паромщику, глядя ему прямо в лицо, словно бросая вызов: «Попробуй откажи мне!»



Паромщик не взял монету. Его взгляд метнулся с лица парнишки на пустой рукав, а потом – на плату за переправу. Наконец он вздохнул, легко и скрипуче, точно птица повела крыльями.

– Я знаю, что это такое, мальчик.

Семёрка фыркнул.

– Этого хватит, старик?

– Более чем и нисколечко. Но я её возьму.

Семёрка неохотно отдал паромщику монету, напоследок снова потерев её большим пальцем; забрался на паром, и тот покачнулся под его весом. Усевшись, он взглянул на высоченного паромщика, который вытаскивал шест из крепления. Потрёпанный плащ всколыхнулся от движения, и Семёрке показалось, что он увидел – лишь на миг, разумеется, – чёрно-зелёный блеск чешуи под изношенной тканью, едва прикрывавшей грудь старика. Юноша покачал головой, мысленно обозвал себя дурнем в тумане и прислонился к самодельной мачте, бесполезной, как двуногая лошадь: парус был таким рваным и истрёпанным, что паромщик явно на него не рассчитывал и просто примотал к деревяшке.

Паром легко скользил по глади огромного озера, хотя оно должно было быть слишком глубоким для того, чтобы шест достал до дна. Некоторое время кормчий и пассажир молчали. Наконец паромщик шумно сглотнул и спросил:

– Где ты взял эту монету? Юным созданиям вроде тебя не полагается владеть такими вещами.

Озёрная вода огибала шест, как загустевшее от времени масло. Семёрка коротко рассмеялся: его смех напоминал хриплый кашель. Взгляд юноши был усталый и безжизненный.

– Что бы ты ни думал, я не так молод.

– Это озеро больше, чем кажется, – сказал паромщик. – Вода искажает расстояние как кривое зеркало. Нам с тобой предстоит провести некоторое время вместе, я же не немой и не глухой. Те, кому по нраву как-то меня называть, дали мне имя Идиллия… И я хотел бы знать, где мальчишка не толще и не выше любого фермера, разводящего куропаток, раздобыл дхейбу.

Последнее слово паромщик выплюнул, как выбитый зуб, и оно легло между ними, ярко блестя.

– А где люди добывают деньги? – Семёрка вздохнул, окинул взглядом серую воду и далёкие верхушки голых деревьев. – Спроси, откуда пришла аджанабская трёшка, и ответ будет очевиден. Спроси, где отчеканили шадукиамский серебреник… Задавая такой вопрос, сам на него отвечаешь. Спроси о моей дхейбе – и пойми, что я отвечу. Я побывал в городе под названием Кость-и-суть и сумел оттуда уйти.

Сказка о двенадцати монетах

Когда я родился, мои братья уже стали взрослыми – широкоплечими, точно быки, и усердными, как трава. Я их почти не знал. Мать держала меня у своей груди, будто у неё не было других сыновей, словно шесть других ртов не сосали её молоко и двенадцать других красных ручек не дёргали её за волосы. Отец дал мне цифру вместо имени и вернулся к выпивке.

Разумеется, я был ребёнком и понимал лишь то, что мать меня любит, а отец – нет… Моё сердечко знать не знало, что и её объятия, и его пропахшее вином молчание уходили корнями в один и тот же день – день, который поджидал их как яма посреди дороги. Откуда мне было знать, что они девять месяцев молились о девочке, ели варёную змеиную требуху и обмывали живот моей матери водой из тайных источников. Но родился ещё один сын, а мои родители всегда были набожными, точно паломники, и честными, как муравьи.

У моего народа седьмой сын седьмого сына – знак благодати, а на благодать следует ответить, за благодать надо платить. Когда наступает седьмой день рождения, такого мальчика укладывают на склоне холма, привязав к пяти вбитым в землю белым деревянным колышкам, и оставляют на милость Звёзд. Седьмой сын платит за восьмого и девятого, и за первого внука, и за пятую внучку. Справедливая сделка, не так ли? Один ребёнок против дюжин, которые выстроились и ждут шанса родиться, пока малыш лежит на холме и трясётся под дождём.

Так было всегда, и, если в какой-нибудь грязной крестьянской хижине решили повременить с небесным долгом, уж точно не в моей.

В общем, мать поцеловала меня, отец же не захотел и взглянуть в мою сторону: ей пришлось самой меня привязывать далеко от наших полей. Руки матери дрожали, когда она вбивала колышки в мягкую землю и затягивала верёвки так туго, как только осмелилась. Я сказал, что она не обязана так поступать; можно сообщить всем, будто до меня родился ещё один сын, мёртвый, и Звёздам хватило бы одного серого мёртвого младенца. Я ведь хороший мальчик, и мать не должна оставлять меня там, где темно и холодно. Она плакала, когда в последний раз поцеловала меня в лоб, неуклюже прильнув к моему распятому телу и пытаясь обнять. Материнские слёзы падали на моё лицо, попадали на губы, и другой воды у меня не было. Она сказала: «Никто не знает, что происходит с седьмыми сыновьями… Может, это что-то прекрасное, особенное». Но глаза у неё были мёртвые, я не мог смотреть, как она врёт.

Через некоторое время мать ушла, и я стал глядеть вверх, на Звёзды, и не верил, что они живые… Да и как я мог? Это было смешно. Какие Звёзды могут желать мальчишек на съедение? Или, если речь не об ужине, – чтобы запрягать нас в телеги, отправлять на сбор вишни либо чего-то ещё, что необходимо Звёздам. Живые Звёзды были героями детских сказок, а я не был ребёнком. С ребёнком бы никто так не поступил! Выходит, я мужчина, а мужчины смелы даже в темноте и когда им холодно.

Наверное, я уснул… Должен был уснуть, потому что помню, как проснулся, учуяв запах горячих ламп и горящей травы. Горел свет, потускневший до воспоминания о серебре, а мои верёвки, развязанные, валялись на траве рядом со мною. Я сел и растёр мокрые от дождя ноги, онемевшие до самых лодыжек; вместе с болью в них начала возвращаться жизнь, и я попытался встать.

Но так и не встал.

По маленькой долине прокатился великий ветер, который сбил меня с ног, – ветер такой суровый и быстрый, что мои веки захлопнулись, точно ставни во время бури, глаза наполнились слезами, а пот с моей кожи испарился до последней капли. Я сделался сухим, словно книжная страница, не мог открыть глаза и ничего не видел. Но в темноте меня будто хватали чьи-то пальцы и тянули за одежду, подымали чьи-то невообразимые руки. Тьма двигалась сквозь тьму, и время шло, не говоря мне ни слова.

Я как-то умудрился заснуть, а потом проснулся с болью в горле, и рука другого ребёнка лежала на моём лице. Она была худая, совсем костлявая, с торчащим локтем. Постепенно приходя в себя, я понял, что лежу на другом теле, таком же костлявом, как и первое. Огляделся и сквозь путаницу конечностей увидел толстые стеклянные прутья, покрытые слоем льда. Ветер немного ослаб – сирокко[1] превратился в самум [2]. Он кружился, рыча, над прутьями клетки и каждой полусогнутой рукой и ногой.

Пока я пробирался сквозь массу тел, некоторые спящие дети стонали и ворочались, другие просыпались, чтобы отодвинуться в сторону. Все тела были почти обнажены, одеты в лохмотья, когда-то бывшие костюмами или платьями, и никто не пытался прикрыть наготу, если я случайно задевал чью-то одежду. Я достиг вершины кучи тел – думаю, нас там собралось около двадцати, брошенных в клетку точно ворох коровьих рёбер, – и, выглянув наружу, увидел мир, сотворённый из обломков.

Пожалуйста, потерпи! Я пытаюсь описать место, которое ты никогда не увидишь.

От ветра по моему лицу текли слёзы, когда я разглядывал что-то вроде центральной площади. По её тусклым углам виднелись дома, фонтаны, даже башня с колоколом, но ни одного дерева и ни единого камня. Всё вокруг казалось сделанным из предметов, нагнанных ветром: рыбьих костей и трупов несчастных птиц; бумаги, пучков шерсти и кусков отвалившейся штукатурки; яблочных очисток, лимонных корок и финиковых косточек; старых платьев, туфель без подмёток и подмёток без туфель; обрывков верёвки и сломанных воротов. Бо́льшую часть мусора в городе – и бо́льшую часть города из мусора – составляла бумага. Фонтаны извергали фолианты, манускрипты и газеты, которые подхватывал сильный ветер и пускал в дело. Бесчисленные страницы крепко сцеплялись друг с другом, образуя стены, лестницы и островерхие крыши, которые строили неутихающие порывы. Как я понял, замри буря хотя бы на миг, и всё вокруг обратилось бы в ничто.

Стеклянная клетка покачивалась на железной подставке на помосте в центре площади. Выше виднелись рваные навесы: лохмотья ткани свешивались с рам чуть ли не до земли. Повсюду маячили дыры, щели и порезы. Однако под слабой защитой навесов ветер вёл себя как своенравный ребёнок: притих, намереваясь получить своё, как только кто-нибудь отвернётся. По шуршащей площади, задумчиво разглядывая бочки, коробки и ящики, нетвёрдой походкой двигались существа с тонкими как прутики руками и ногами, длинными изогнутыми шеями, почти как у лебедей; их головы были высоко над плечами и огромными вздутыми животами, словно у готовой разрешиться от бремени женщины, употреблявшей слишком много мяса и вина. Кто-нибудь из них то и дело отлеплял случайно прилипшую страницу от своих паучьих конечностей. Луна просвечивала сквозь рваные навесы, будто кость сквозь рану.

На нас, сидевших в клетке, дрожавших и прижимавшихся друг к другу в слепом поиске тепла, много часов не обращали внимания. Ближе к рассвету я схватил кого-то за руку, как хватают добычу, и услышал слабый крик – тогда-то я и увидел её впервые. Чуть старше меня, но намного тоньше, даже тоньше оленёнка на дне зимнего колодца. Она посмотрела на меня огромными чёрными глазами; её тёмные волосы были острижены очень коротко, как у заключённой, и неровно – местами просвечивала кожа. Губы были бледные и потрескавшиеся, словно она не пила много дней. Её тонкое запястье болезненно дёрнулось в моей руке, взгляд скользнул по бродившим на площади существам, а затем обратно ко мне. Я отпустил её, будто обжёгшись… Эти чёрные-пречёрные глаза действительно обожгли меня, точно поставили клеймо. Я протянул руку, чтобы вытащить её из колодца рук и ног, но она затрясла головой и ещё глубже закопалась в них. Я прижался к ней лбом, почти нежно; она чуть-чуть закашлялась. Так я в первый раз коснулся её, таковы были первые звуки, слетевшие с её губ.

Наконец серое и грязное солнце показалось среди далёких, взбудораженных ветром туч, и одно из длинношеих существ бочком подвинулось к помосту. Быстрым движением оно отперло дверь клетки и отступило, чтобы не попасть под груду детских тел, высыпавшихся наружу. Беззвучно подталкивая и прижимая нас с силой, которой я бы не заподозрил, существо начало разводить всех по разные стороны помоста, где другие горожане строили нас в две дрожащие очереди. Кожа у существа была бледная и серебристая, будто под её поверхностью текла вода; прикосновения были прохладными и сухими.



Я обрадовался, увидев, что девочка попала в ту же очередь, что и я, и она оказалась короче второй. Мы стояли бок о бок и ждали. Детей в другой очереди связали запястье к запястью верёвкой оттенка бледнее кожи. Они беспомощно глядели на нас; их зубы стучали, а пальцы посинели. Затем тонкорукий страж подтащил вторую колонну к нам и передал верёвку последнему ребёнку в нашей очереди. Не обошлось без грубого принуждения: в конце концов его просто заставили сжать пальцы. Существо, открывшее клетку, взяло первого ребёнка в нашей очереди за руку и куда-то всех повело. Инстинктивно мы схватили друг друга за руки, будто шли на пикник, следуя за материнскими юбками. Девочка нежно сжимала мою ладонь. Мы покинули площадь и оказались на ревущем ветру посреди улиц, созданных из петушиных костей и окаменелых веток. Они хрустели под ногами, и хруст был единственным звуком, пока мы не остановились перед высоким величественным зданием с крепкой красивой дверью, вделанной в стену из мусора. Наверное, когда-то там располагалась церковь, базилика с высокими башнями. Теперь, как и большинство домов в городе, фабрика – потом выяснилось, что это именно она, – состояла, в основном, из бумаги. Я мог прочесть множество напечатанных букв, но строчки сливались или перехлёстывали друг друга, образуя загадочную чушь:

И ВОТ НАЧИНАЕТСЯ КНИГА КЛОУНА, ГРАБИТЕЛЯ, РАСЦВЕТ ПРЕСТУПНОСТИ В КОСТЬ-И-СУТИ И ВСЕХ ЕЁ РЫНОК ЗАКРЫТ ПО ПРИКАЗУ КОЗЛОПЛОТЬ – ДВЕ ДОЛИ НА КУБКОВ СИНЕГО ЦВЕТА НЕТ, ЖЁЛТЫЙ, КРАСНЫЙ ШЁЛК ОТМЕРЯЕТСЯ ЛОКТЕМ ХОЗЯИНА, А НЕ КЛИЕНТА ВОЛЧИЙ СУП ГОРЯЧИЙ И ВКУСНЫЙ ВЕС В ОДИН КАРАТ И ТАК ЕГО ПОХОРОНИЛИ ЖИЛА-БЫЛА ДЕВОЧКА, ЧЬЁ ЛИЦО ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: ПРОДАЖА ЗАРАЖЁННОЙ ПШЕНИЦЫ ВСЁ БОГАТСТВО ХРИЗОПРАЗОВЫМ ВОРАМ БУДЕТ НАКАЗЫВАТЬСЯ СО ВСЕЙ СТРОГОСТЬЮ…

Надписи струились над перемычкой двери и по стенам как бордюры – пергамент и велень, простая бумага и холст; белый и золотой, чёрный, серый и даже алый; с углами посверкивавшими ярко-зелёной плесенью. Дети входили внутрь – я всё думал, до чего странно, что среди бумажных стен лишь здесь обнаружилась настоящая дверь, – сначала те, кто не был связан, потом связанные. Тишина давила на нас, как груз камней давит на плечи: она была почти невыносимой. Когда последние связанные пересекли порог, я выскользнул из очереди и, увлекая за собой девочку, побежал наружу – вниз по ступеням, на продуваемую ветром улицу из костей и ветвей.

Одно из существ легко нас догнало: на своих ножках-прутиках они перемещались очень быстро, точно жуткие страусы. В переулке, защищённом от ветра, оно схватило меня за волосы. Указав в сторону фабрики, попыталось потащить нас обоих за собой, хватая костлявыми пальцами. Но я не двинулся с места, а моя подруга придвинулась ближе ко мне.

– Где мы? – прошипел я. Но в тихом пустом переулке мой свистящий шепот напоминал крик.

Существо выглядело потрясённым.

– Ты не должен со мной разговаривать, – сбивчиво проговорило оно.

– Мы не можем соблюдать правила, если не знаем их, – заупрямился я.

– Теперь знаете. Идите назад и ведите себя смирно.

– Мы не соглашались с этими правилами, чтобы теперь их соблюдать. Вы нам – не родители, – сказала девочка, и я впервые услышал её голос. Он был низким, глубоким и твёрдым, как лесная земля.

– Она права, – сказал я. – Скажи нам, что это за место. И куда отправили остальных?

Существо стояло, смутившись, поглядывая то на дверь, за которой исчезли его товарищи, уводя последних детей, то на нас, то снова на дверь. Оно переступало с одной ноги, похожей на ходулю, на другую.

– Меня накажут, – наконец проскулило оно.

Девочка потёрла свою бритую голову.

– Послушай, – сказала она. – Другие дети когда-нибудь пытались с тобой разговаривать?

– Нет.

– Тогда ты не знаешь наверняка, что за это наказывают. Но тебя точно накажут, если я закричу, а он убежит. Если ты всё нам расскажешь, мы будем вести себя хорошо и пойдём туда, куда ты прикажешь. – Она посмотрела на меня; её тёмные глаза горели, словно лезвия. – Обещаем!

Существо глубоко вздохнуло и попыталось запахнуть своё скромное одеяние на огромном брюхе. Рот у него был широкий, почти от уха до уха, а пряди синеватых волос спускались вдоль щёк.

Оно прокашлялось.

– Ну… ну ладно…

Сказка Надзирательницы

Да будем вам известно, что я – Вуммим из Кость-и-сути, третья дочь Оррисы, которая была внучатой племянницей семнадцатого Хризопраза (так наших правителей именовали в дни до Обветшания). Из богатства своего давным-давно усопшего двоюродного деда Орисса-моя-Благотворительница унаследовала тележку с яблоками и подставку для идолов. Когда эти вещи достались мне, я прибавила к ним жаровню для мяса. Я не выделялась богатством среди остальных богачей, но за пределами похожего на людское море Асаада, Великого рынка, мне завидовали бы из-за золота на моей шее и шёлка у моих ног. Таковы мы все – вызывающие зависть и завидующие – в славной Кость-и-сути.



В детстве Асаад являлся сердцем моего сердца, и в этом я ничем не отличалась от других. Как высоко простирались его навесы, каких ярких цветов были складки их ткани – оранжевые, зелёные, тёмно-синие! Ладан, густой и коричневый, пузырился в высоких чанах; черномордые овцы блеяли в загонах; золото отмеряли в большие и малые чёрные кошели. А как мелодично скрипели телеги, звучали крики менял и звенели монеты, падающие в ладонь! Благословенное небо над Асаадом всегда было синим, а полированные каменные плиты на площади всегда блестели. Я с удовольствием продавала наши яблоки и фигурки, с гордостью приобрела очаг и щипцы для жарки, чтобы пополнять семейный бюджет. Все горожане трудились на Асааде или, если не могли позволить себе арендовать местечко в центре города, на одном из рынков поменьше. Отказаться от своего экономического долга означало совершить преступление, каравшееся клеймением обеих стоп. Поэтому каждое утро весь город – та его часть, что имела значение, – толпился под навесами, принимая участие в великом таинстве коммерции.


Мои яблоки хрустели на сотнях сотен зубов; нефритовые, ониксовые и гранатовые идолы трижды себя окупали: медведи, змеи, пауки, аисты, слоны, вороны и бесконечная вереница гротескных Звёзд. Какая удача! Я умащала мои волосы, венец красоты, самым дорогим эфирным маслом изумруда. Выжимать масло из драгоценных камней нелегко, но когда-то мы, местные обитатели, умели это делать. Моя шевелюра блистала зелёным и чёрным, шея была коротка, бёдра – округлы. Я даже была слегка полновата, чего в Асааде избежать нелегко: здесь на каждый вкус приходится дюжина ещё более утончённых вкусов. В те дни я предпочитала змей, фаршированных финиками и сбрызнутых розовой сахарной глазурью. Сок посыпанных перцем сонь и растёртых с мёдом улиточных раковин, превращённых в пыль тоньше алмазной, бежал по подбородкам моих сестёр. Маленькие певчие птички с малиновым сиропом и крылышки пчёл делали клейкими пальцы моих братьев. В квартале торговцев фруктами кожуру гранатов набивали мельчайшими съедобными рубинами, такими маленькими, что они таяли на языке, точно кубики сахара. Сложнейший процесс превращения богатства в еду мы освоили в те дни, когда знали всё на свете. Однажды я ела топаз размером с кулак моего отца, и его кожица трескалась под зубами, как мои собственные яблоки. Солнце в тот день было таким тёплым, что казалось, будто оно светит сквозь тело. Отец нежно меня подбодрил, приблизил золотую штуковину к моим губам. Вкус у неё был как у свежеиспечённого хлеба и бледнейшего из персиков.

В Асааде мы ели всё, что могли купить, а купить могли что угодно. Ничто не утоляло наш голод, и у всего была цена.


Впервые я услышала об этом во время третьей обеденной паузы – весь рынок не мог закрыться из-за того, что мы успевали проголодаться в середине дня. Мы ели посменно, чтобы торговля не замирала ни на миг. В тот день я лежала на красном диванчике под фиолетовым навесом, украшенным серебряными полумесяцами, и попивала пряный шоколад из чаши чистого золота. Я была молода, и больше мне ничего не требовалось. В моём напитке плавала кожура цитрина; я поддела её длинным ногтем, покрытым морозными узорами, и вдруг торговка айвой прошептала:

– Вы слышали? Оно уже добралось до лавок Рукмини.

Один особенно тучный торговец, несколько лет назад сумевший получить потрясающий и популярный гибрид сливы и аметиста, зевнул и смахнул со своей чаши переливчатых синих мух.

– И что? Улицу отгородят, и мы продолжим заниматься своими делами. Рукмини в любом случае был трущобой рыботорговцев. Старое дынное сусло, бледная и неполная тень Асаада… Я бы сказал, что это благословение. Больше никому не придётся пыхтеть, переступая через лужи кальмаровых чернил и куски замороженной тресковой крови.

Согласно последней моде, которая заключалась в приращении чужеродных частей к собственному телу, серое лицо сливовода медленно превращалось в небольшой слоновий хобот, нависавший над усами. Он гордился маленьким отростком и старался оповестить весь Асаад, что к концу сезона тот станет намного больше. Ведь он сам, как ни крути, был человеком мощной комплекции.

– Что произошло? – с любопытством спросила я и убрала со лба мерцающую прядь волос – от жары пот и драгоценное масло перемешались, и несколько зелёных струек щекотали мне шею.

Торговка айвой повернулась ко мне, кольца в её носу заблестели.

– Он исчез, – с триумфом заявила она. – Весь Рукмини.

Со спросом на наши товары может поспорить лишь спрос на слухи, а с этим ассортиментом у торговки явно не было проблем. Её короткие волосы блестели от гранатового масла (она совсем не потела).

– Исчез?

Я не любила болтать.

– Ну, – вмешался сливовод, поглаживая покрытые ляпис-лазурью усы большим пальцем, а хоботок – указательным, – не совсем. Часть осталась и летает где-то поблизости. Но я осмелюсь заявить, что в ближайшем будущем там никто не будет разбивать осьминожьи черепа.

Наверное, я разинула рот. А кто бы поступил иначе? Мои татуированные агатом зубы (ещё одно искусство в городе, познавшем все возможные виды искусства) показались под густо накрашенными губами. Я увидела в глазах сливовода неприкрытый расчёт: он пытался определить, не обыграли ли мои зубы его хобот в иерархии богатства, которая менялась и перестраивалась всякий раз, когда на Асааде появлялся новый процесс, алхимия или меканика. Поразмыслив, он решил, что превосходство его серого отростка неоспоримо и ему ничто не угрожает.

– Отчего бы вам не прогуляться до Рукмини и не поглядеть собственными глазами? Я попрошу своих мальчиков присмотреть за вашей тележкой; они честны, как лисий выводок, то есть не особенно, но продавать умеют не хуже, чем воровать. Что ещё требовать от молодёжи?

Я нахмурилась. Конечно, они меня обворуют, но у его сыновей языки были хорошо подвешены, а я была достаточно молода, чтобы интересоваться городом за пределами навесов и думать, будто вонючий переулок, полный пустых крабовых клешней и сварливых чаек, прилетевших с реки, стоит потери нескольких яблок и голяшек.

Одним словом, я пошла. А кто бы не пошел?

В Саду

Мальчик поёжился.

– Не нравится мне эта история, – прошептал он. Тихий ветер пронёсся по Саду, взметнув похожие на танцующих дервишей вихри из опавших цветов и простучав среди ветвей. – Та, что о пиратах, была лучше.

Девочка пожала плечами.

– Я не могу изменить написанное на моей коже, как не могу сменить саму кожу.

Вечер был туманным и синим. Казалось, что по тропинкам Сада шагают солдаты, облачённые в звёздный свет. Девочка поковыряла глубокий мох и посмотрела в сторону Дворца, который как всегда был полон света и голосов. Кончики её пальцев были бесцветными. Она заговорила словно издалека, из-за стены мрамора и стекла:

– Если бы на мне не было этих отметин и я не была бы демоном-енотом, который бродит по Саду, кутаясь в лохмотья, меня могли бы звать Динарзад. В моих волосах светились бы жемчуга, и я бы вышла замуж за владельца золотых петухов. Очень странно об этом думать…

Мальчик нахмурил свой безупречный лоб.

– Не думаю, что тебе понравился бы человек с петухами.

Девочка широко улыбнулась, как заяц, спасшийся от погони.

– Я не дурочка. И большую часть времени рада, что меня зовут не Динарзад. Но иногда я почти умираю от холода, и начинает казаться, что это не так и плохо.

Мальчик уставился на неё, словно молодой кот, впервые схвативший мышь.

– А как тебя зовут, подруга? Мне стыдно, что я раньше не спросил об этом!

Девочка посмотрела на мох и свою замерзающую руку, которая на зелёном фоне выглядела точно болячка. Она заставила своё лицо застыть – как застывает вода и звёзды, чтобы он не увидел её горечи, крепкой словно кора боярышника.

– Откуда мне знать своё имя? Кто мог звать меня по имени, а не демоном, отродьем, енотом? Если у меня и было имя, сейчас его нет… Кто-то сложил его и спрятал в какой-нибудь странный кошель: мои глаза его больше не увидят.


Огорчённый, мальчик стал смотреть на Дворец, как и она. Некоторое время они сидели молча. Ему показалось неправильным называть ей своё имя, раз она не могла ничего дать взамен. Мальчик не хотел снова показывать, что ему принадлежат вещи, которых у девочки нет.


Первые мёртвые листья оторвались от ветвей, бесшумно и плавно опустились на влажные камни. Девочка слышала, как за её спиной медленно колышутся волны пруда, в котором мальчик застал её за купанием под луной. Вокруг нагромождения камней росли низкие кусты шиповника. Дождь и ветер обесцветили их лепестки, и теперь они лежали у ног детей, погубленные словно вырванные из книги страницы.



– Если хочешь, чтобы я перестала…

– Нет! – тотчас воскликнул мальчик, широко распахнув глаза. – Мне не нравится эта история, но я не могу не выслушать её до конца. Расскажи о том ужасном месте.

Девочка подняла руку к глазам и коснулась того чёрного мягкого места, где давным-давно были записаны все истории. Не в первый раз ей показалось, что она чувствует, как буквы впиваются в кожу. Наконец она заговорила, и среди зелёных камней родилось эхо, точно её голос был водой, которую лили в пустой колодец.

– Вуммим, поедательница драгоценностей, отправилась на старый рыбный рынок. Там пахло старыми гребешками и битыми раковинами.

Сказка Надзирательницы(продолжение)

Рукмини, полный звона серебряных колотушек, разбивающих крабовые клешни, и пощёлкивания зеленоватых омаров, сидящих в алмазных чанах, был по-своему красив. Над ним простирались навесы из шкур нарвала – синие, как свежие чернила, а по нему ездили тележки с колёсами из китового уса. На рынке имелась маленькая ниша, где желающие могли попробовать морскую воду из каждого океана в мире, чтобы узнать, чем один солёный прилив отличается на вкус от другого.

И вот он исчез… Хотя нет, не исчез – обветшал.

Страшный ветер дул сквозь длинный переулок, где когда-то располагался рынок Рукмини. Временами казалось, что он несёт запах льда, плывущего по рыбьей крови. Однако на самом деле ветер пах лишь пылью. Окрестности представляли собой обычные развалины с обломками раковин, обрывками бумаги, мяса, лески и шкур. Как если бы это место разорвал в клочья какой-то злобный великан. К одной стене переулка прижало треску, к другой прилипла бумага. Именно ветер придавал тому, что осталось, грубое подобие прежних очертаний.

Не скажу, что раньше мне не приходилось видеть такое в Кость-и-сути. Просто на сей раз перед глазами всё было свежим и новым, влажным, будто истекающая кровью рана на старой руке города. Все цвета казались живыми. Повсюду виднелись потёки, которые могли быть каракатицей или лососем, торговцем или клиентом, разыскивавшим малахитовую икру.

Наверное, мне стоило на этом остановиться. Переулок пометили и отгородили белыми сосновыми досками. Всё вполне логично: если загнила конечность, отрежь её, наложи на обрубок с лохмотьями кожи жгут и продолжай жить. Но я была любопытна. А кто бы не был? Поэтому пробралась между досками в искромсанный, разрушенный Рукмини и тотчас провалилась сквозь слои отходов, рыбьих костей и бесконечной бумаги во тьму, глубокую и суровую, как сжатый кулак.


Под городом лишь кое-где было светло – там, где части улиц и площадей разделили судьбу Рукмини. Я упала не так глубоко, как можно было бы подумать, но всё равно не могла дотянуться до шелестящих серых кусочков рынка, чтобы выбраться наверх. И я побрела куда глаза глядят. А как иначе? Падение было неглубоким, но брести пришлось долго. Я чувствовала запах своего пота, смешанный с запахом изумрудного масла на волосах… Вы знаете, что изумруды пахнут лимоном и ладаном? Да-да, именно так. Я очень хорошо помню этот запах, потому что любила его – запах собственного ухоженного тела.

Нижняя часть города оказалась огромной, чёрной и пустой. Воздух там был тёплый, почти горячий, и томно колыхавшийся у моих лодыжек. Каменные колонны змеились и впивались во влажную землю. Теперь, вспоминая их, я понимаю, что это были корни Кость-и-сути: гранитные и мраморные – банков, башен и университетов; кирпичные – бараков и фабрик; золотые – ювелирных дворцов. У каждого строения было тайное основание, и я бродила среди них точно по лесу из камня. Против собственной воли начала выискивать корни Асаада – они должны были быть красивее, богаче и ярче прочих! На тех глубоких и секретных тропах, кишевших пауками и поросших плесенью, эта мысль берегла меня от страха. Я должна была найти Асаад, чтобы он поднял своё дитя на поверхность.

Но я не обнаружила запутанные корни Асаада. Миновав несколько мест, где тусклый свет едва проникал в глубины города-у-корней, пришла к огромному узловатому кедру – настоящему дереву посреди бесконечного камня. Своды над массивными изгибами красного ствола не оставили просвета, и я не могла понять, какая часть города дала во тьме такие отростки. За узловатой громадиной я услышала скрежет, скрип и хруст – звуки, которые не забуду до конца своих дней. И пошла на них. А кто бы не пошел?

Поначалу я ничего не увидела среди хмурых теней. Острый аромат кедра заполнил мои ноздри точно вода. Потом сверкнуло что-то белое, мерцающее в сумерках, – за корнями, дальше и ещё дальше.

– Здесь есть кто-нибудь? – позвала я. – Меня зовут Вуммим, дочь Ориссы… Я заблудилась!

Мой голос ослаб и дрожал. Разве кто-то мог быть сильнее и увереннее в такой ситуации?

В ответ скрежет и скрип усилились, будто заработал точильный камень.

– Вы знаете, где выход? – прошептала я.



– Я и есть выход, – прогудел чей-то низкий голос. – Пройдя сквозь меня, ты сможешь вернуться к свету.

Существо, целиком состоявшее из зубов, подползло ко мне на брюхе, как больная собака, и заглянуло в глаза. Четыре его лапы представляли собой смесь моляров, премоляров[3] и резцов. Глаза светились: в глазницах сидели волчьи зубы, пожелтевшие от времени. Хребет состоял из больших и плоских слоновьих зубов, а длинные тигриные клыки заменяли изогнутые рёбра. Лапы оканчивались эмалевыми копытцами. Бело-жёлтые челюсти распахнулись от голода. Его лицо было не лишено изящества: оно складывалось из расположенных рядами младенческих зубиков, перламутровых и бледных. Кроме зубов, не было ничего – между скрежетавшими молярами виднелась пустота. Разумеется, я испугалась. Кто бы не испугался?

– Что ты такое?

Существо переминалось с ноги на ногу, и копытца-моляры оставляли следы в тёплой влажной земле.

– Я Глад-Поглотитель.

– Покажешь мне выход отсюда, Глад?

– Ты красивая, и мне нравится твой запах. – Его острые глаза заскрипели в эмалевых глазницах. – Я пришел сюда в поисках красивых вещей, которые мне понравятся.

Сказка про Голодного Лорда

Известно ли тебе, что смерть города – такая же простая вещь, как смерть мужчины или женщины? Это правда, поверь. Город может умереть столь же печально и одиноко, как человек: от ножа, который всадили в сердце губернатора, или от яда, который быстро высыпали в реку. Иной раз недуг подбирается медленно – все начинается с занозы в книжном магазине в пыльном переулке, с шишки от удара о водосточный жёлоб с прилипшими жёлтыми листьями. Разве кто-то обращает внимание на мелочи в городе башен, слив и плюмажей? Впрочем, у мелочей та же участь, что и у всего остального, – они могут стать едой. Их можно выкусить, вырвать из плоти улиц и поглотить. Так поступают большие города, армии и горожане, чей голод постоянно требует простой пищи в виде фонарей, ботанических садов и статуй в память о какой-нибудь войне.

А ещё так поступают те, кому подобные вещи по вкусу.

Думаю, для тебя я рак, выброшенная в сточную канаву опухоль, но куда вернее считать меня порождением аппетита.

Хочешь узнать о моей семье? Всякий раз, когда я встречаю вас – павлинов, глотающих драгоценные камни, вы принимаетесь рассказывать о своих матерях и отцах, двоюродных дедушках по материнской линии. Я не хуже прочих… У меня не было ни матери, ни отца. Разве моя родословная не безупречна?

Давным-давно далеко отсюда, посреди леса жил человек. Он страдал от жестокого голода в той же степени, в какой иные страдают от мучительного недуга или стрелы в пятке. Он обладал кое-каким имуществом и считался достаточно красивым – до того как пал жертвой голода, поэтому сумел подыскать хорошую супругу: черноволосая и черноглазая женщина была милее, чем год из одних апрелей. Его звали Матей, её – Малгожата.

Благодаря удачному браку Матей получил власть над внушительным количеством земледельцев-арендаторов, с которыми поначалу обращался так же, как любой лорд на его месте. То есть пренебрежительно, исключая время сбора урожая, потому что урожай у всех лордов вызывает голод, по сравнению с которым тот, что одолел Матея, показался бы умеренным и нестрашным. Но так вышло, что земля три года подряд была скупа и жестока, едва удалось собрать то, чем её засеяли, а из дома на холме пришлось вывезти и продать гобелены и прочее, чтобы удовлетворить потребность в яблоках, свинине и капусте.

К четвёртой зиме урожая не было вовсе. Ветер завывал над полями, покрытыми колючей щетиной вроде той, что растёт на голове у молодого монаха. Матей и его прекрасная жена глядели на пустой стол; то же самое делали все, кто возделывал землю. Было трудно – в такие времена всегда трудно. Забили последних дойных коров, обсосали косточки последних несушек. Мне не хотелось бы об этом говорить, но беднейшие из бедных не выжили.

В середине зимы Матей забеременел великим голодом, как женщина беременеет дитём. В животе у него урчало и ворчало; он вслепую хватал даже занавески, чтобы заполнить дыру внутри себя. Иной раз удача улыбается страдальцам – пришла богатая зелёная весна, полная юных ягнят и новых полей, засеянных зерном, а также животных на разведение, присланных любящей роднёй Малгожаты, вместе с телегами, что пришли из-за холмов. Потеряв от облегчения дар речи, Матей всё ел и ел. Он ходил по залам своего особняка из угла в угол, а его желудок словно выедал в самом себе пещеру за пещерой, и лорд пожирал яблоки, свинину, капусту так быстро, как только мог… Однако мучения несчастного не прекратились! При этом он не толстел: хоть и ел быстро, сразу снова становился голодным; его тело было горячим и полыхало так ярко, что по ночам земледельцы не пользовались свечами. Ведь дом на холме, где обитал голодный лорд, сиял.

Наконец пришел новый урожай и время собирать дань. Малгожата думала, что её муж насытится. Он отправлял в рот сидр и пиво, орехи и оленину, яблоки и чёрную смородину, а также овечьи голени. В его брюхо упали каши, пироги и вопящие цыплята; одна за одной в утробе канули тележки с телячьими ножками, грибами и свиными тушами. Когда у фермеров ничего не осталось, чтобы отдать в дом на холме и самим не умереть с голоду, прекрасная Малгожата, черноволосая и черноглазая, пошла к ним и уговорила пожертвовать животными, чтобы утолить голод её супруга, который теперь был так силён, что обычные овощи и фрукты его бы не утолили. Она обещала, что всё воздастся. Разве её родные не помогли людям весной, после суровой зимы? Теперь они могли пережить новую зиму.

Сначала фермеры отдали быков и куриц, коз и гусей, даже лошадей и собак. Всех их Матей сожрал, сидя за ломившимся от еды столом, включая кости и копыта. Оставил лишь зубы – их он не мог переварить, а потому кидал в угол зала: куча постепенно росла. Бесконечный пир больше не приносил радости: в брюхе горел огонь, который не удавалось потушить, даже подняться из-за скрипучего стола было непосильным подвигом. Матей ел и плакал, потому что не мог остановиться. Ему был ненавистен вкус хрящей и костей, но остановиться он не мог.



Вскоре во владениях лорда было некому пыхтеть и блеять. Малгожата послала письмо дальним родственникам, прося животных побольше и понеобычнее. Слоны, тигры и волки исчезли в доме на холме, освещавшем ночь на много миль вокруг, пока Матей сидел за накрытым столом – ел и плакал, ел и плакал. Его челюсти сокрушили леопарда и льва, грифона и даже странного зверя единорога. Он не чувствовал вкуса, просто пожирал туши одну за другой, и дом на холме полыхал.

Однажды и это изобилие иссякло – родные Малгожаты отказались посылать новых зверей. Во владениях Матея не осталось ничего, бедолага-лорд сожрал даже портьеры. Он начал глодать карнизы и плинтусы, а потом забрался на кучу зубов, орошая её слезами, чтобы угоститься виноградом с рельефа, украшавшего потолок.


Действуя с неизменной нежностью, Малгожата заставила Матея спуститься и усадила за стол, ставший для него дыбой, терзающей болью до самых костей. Лорд взглянул на жену обезумевшими от голода глазами, красными словно чума и вдвойне пустыми. Взглянул, стыдясь своих чувств.



– Всё хорошо, муж мой. Я знала, что этот день придёт.

Малгожата положила на стол руки, гладкие и покрывшиеся загаром за те дни, когда она выбивала одеяла на солнце и выпрашивала скот, ходя от порога к порогу. Растопырила пальцы на столешнице, пропитанной мясными соками.

– Женщина может распоряжаться своим телом, как ей вздумается, а госпожа владеет тем же имуществом, что и её слуги. Господин берёт в равной степени у тех и у других. Возьми мои руки и поклянись, что заменишь их.

Сначала Матей отказался, изобразил ужас от одного её предложения… Но её кисти с широко разведёнными сильными пальцами лежали перед ним, и он истекал слюной, предвкушая их вкус. Жена не сказала ни слова, но руки не убрала. Через некоторое время он принёс свой разделочный нож и, не переставая рыдать, отсёк руки у запястий.

Малгожата не плакала.

Лорд не стал есть на глазах у жены, а скорчился в углу, у подножия кучи зубов, точно побитый пёс, и обсосал все кости. Закончив, поместил их с необыкновенной нежностью в реликварий из меди и опалов, аккуратно разложив на зелёной подушечке каждую костяшку.

На некоторое время Матей насытился. Он сдержал слово и сделал жене новые, необычные руки – лорд был умным человеком до того, как его поглотил голод. Новые руки он сплёл из лозы, веток орешника, дёрена и ивы, зелёной и гибкой. Прикрепил их к багровым обрубкам кожаными ремнями и присоединил ветки к поясу тонкой, изящной цепью, обвивавшей талию жены, чтобы она по-прежнему могла свободно двигать руками. По правде говоря, двигались они странно: длинные плетёные пальцы постукивали о тарелки и циновки. И всё же Малгожата снова стала почти такой, как была, и дом на холме наконец потускнел и затих.

Но настал день, когда Матея снова одолел недуг. Он скрывал это, пока мог, а потом рухнул перед своей госпожой, и жуткий свет, порождённый голодом, рвался из его тела. Прекрасная Малгожата, черноволосая и черноглазая, подняла мужа и сказала:

– Лучше я потеряю часть тела, чем крестьяне потеряют всё. Возьми мои ступни и обещай, что заменишь их.

На этот раз лорд не спорил, сразу принёс разделочный щербатый и погнувшийся нож, познавший стольких тварей, и отсёк ступни своей жены. Как в первый раз, он не стал есть у неё на глазах, а скорчился в углу возле горы зубов и обсосал кости. Закончив, поместил их с величайшей нежностью в реликварий из серебра и малахита, аккуратно разложив пальцы на синей подушечке.

На какое-то время лорд насытился. Опять сдержал слово и сделал жене новые, необычные ступни – Матей был умным человеком до того, как его поглотил голод. Он сплёл ступни из лозы, веток орешника, дёрена душистого, зелёной и гибкой ивы. Прикрепил их к багровым обрубкам кожаными ремнями и присоединил ветки к поясу тонкой, изящной цепью, которая обвивала талию жены, чтобы она могла по-прежнему свободно двигать ногами. По правде говоря, движения были странные: длинные плетёные пальцы ног постукивали о пол и изножье кровати. Но Малгожата стала почти такой, как была, и дом на холме наконец потускнел и затих.

И снова настал день, когда Матея поглотил недуг. И опять прекрасная Малгожата, черноволосая и черноглазая, взглянула на зелёные поля и спрятала лицо в плетёных ладонях, шепча, что лучше ей утратить ещё одну часть тела, чем селянам потерять всё. Она отдала мужу голени, колени, бёдра, грудную клетку и плечи. Матей питался и светился, плакал и снова питался… Тело Малгожаты постепенно превращалось в чудной скелет из ветвей: её грудь была пустой клеткой из прутьев, а спина – деревянной лестницей. Однако за прутьями билось красное и горячее сердце, оставалась челюсть и часть прекрасного лица с двумя чёрными глазами, хотя пришлось отдать левую щёку, чтобы насытить мужа.

Однажды, когда Матея снова одолел голод, у Малгожаты не осталось ничего. Она бродила по залам в теле из ивы и орешника. Лорд сказал себе, что больше ни о чём не попросит, потому что даже он не может требовать бесконечно, и жена отдала ему столько, сколько не получал ни один мужчина на свете. Но голод бушевал в нём, и Матей впервые желал именно Малгожату. Стояла глубокая зима. Жена, от чьих чёрных волос осталась лишь грива жестких щепок, легла на стол и сказала:

– Лучше я потеряю последнее, чем буду и дальше смотреть, как мой господин разоряет свою землю. Забери моё сердце и лицо, которое когда-то было красивым, но поклянись, что заменишь их.



Горько рыдая, но не скрывая голод, Матей вытащил разделочный нож, чьё лезвие потемнело от крови женщины, и вырезал сердце своей жены, челюсть и прекрасные чёрные глаза. Ей было нечем на него смотреть, и он поглотил всё перед её плетёным телом. Закончив, лорд с величайшей нежностью поместил челюсть в реликварий из золота и гранатов, на красную подушечку.

И он сделал ей плетёное сердце и поместил в клетку из ореховых рёбер.

И он сделал ей плетёное лицо и прикрепил к ивовому черепу.

И он сделал ей плетёные глаза и вложил их в глазницы из веток.



Но её зубы он не стал класть в реликварий. Он забрался на гору из зубов и положил их на вершину, которая почти касалась потолка.

Лорд насытился, и я пробудился.

Горстка белых зубов Малгожаты спустилась в моё сердце, и я выкарабкался из пирамиды зубов, неопытный и неуверенный, как младенец. Матей таращился на меня, когда я делал первые шаги, и мои зубные копытца стучали по изразцовому полу. Я покачивался, моё зрение плыло… Но его я видел чётко, как и плетёное тело за ним.

Я увидел его, и во мне пробудился голод.

Сказка Надзирательницы(продолжение)

– Я проглотил его целиком, с костями и зубами. Мне всё ещё хотелось есть, и я повернулся к плетёному существу, что когда-то было Малгожатой. Мы посмотрели друг на друга – глаза-щепки в глаза-зубы. Её я не стал глотать. Она была моей сестрой, нас обоих голод превратил в пустые оболочки. Я выскочил из дома на холме, который сделался тёмным как скальный камень, и взял голод с собой: он моя суть, я – его. Мы искали вещи, достаточно большие, чтобы нас насытить. Начали с животных и крестьян, однако их оказалось мало. Попробовали леса, но они горчили. Болота были омерзительные на вкус.

И вот мы здесь.

Я затрепетала, вся мокрая от пота и драгоценного масла.

– Ты наказываешь нас? – прошептала я. – Потому что мы тоже голодны? Потому что мы едим странные вещи и не можем насытиться?

Существо из зубов издало чудно́е, трескучее фырканье. Оно двигалось как домашний кот и ковыряло землю, выпуская и втягивая клыки-когти; его хвост из моляров извивался в воздухе.

– Разумеется, нет. Неужели фермер наказывает корову? Он просто её съедает, облизываясь. Ты красивая, нравишься нам, и мы предполагаем, что это место достаточно большое, чтобы здесь можно было прокормиться. Мы пропустим тебя через себя и насладимся твоим вкусом. Я ничем не отличаюсь от других существ: просто хочу есть и жить.

Глад повернулся и сомкнул свои огромные челюсти на одном из длинных кедровых корней. Он грыз корень и обсасывал, глодал точно кость. Постепенно тот сделался серым, как пепел; от него начали отваливаться большие и маленькие куски, а кора слезала бледными лохмотьями. Быть может, мне всё привиделось? А кому не привиделось бы что-нибудь в таком тёмном и ужасном месте? Корень сохранил форму. Однако в том, что от него осталось, будто зародился беспокойный ветерок.

– Ты не ешь, – негромко сказала я. – Ты тратишь и портишь.

Глад плотоядно уставился на меня: волчьи зубы в его глазницах сверкнули.

– А что ты оставляешь после себя, когда съедаешь какую-нибудь вещь? Не моя вина, что мои объедки интереснее твоих.

Мы смотрели друг на друга. Я поняла, что меня проглотят, и бежать нет смысла: он лучше знал эти туннели, сам прогрыз их во тьме под городом. Поэтому я застыла. А кто бы не застыл, понимая, что будет съеден, как спелая драгоценность? Холодное изумрудное масло сочилось по задней части моей шеи. Я думала о своей тележке, яблоках и маленьких агатовых идолах, а ещё о новом золотом вертеле, который удобно и гладко поворачивался в руке. Думала о топазе из далёкого прошлого и о том, как его сок сочился по моему горлу.

– Интересно, – сказал Глад, – как ты будешь выглядеть, когда пройдёшь сквозь меня?

Сказка о Двенадцати Монетах(продолжение)

– Я прошла сквозь него. Он меня не съел, а, скорее, обглодал… И вот что осталось. – Вуммим с несчастным видом посмотрела на нас; её глаза были огромными и робкими на круглом лице, парившем над нами. Она погладила изогнутую шею костлявыми пальцами. – Глад вонзил в меня зубы, и моя кожа обратилась в страницы и пепел, что удерживались вместе затхлым, пропитанным пылью воздухом. Внизу, у корней банка и базилики я стала другой. Моя шея сделалась такой длинной, что я не могла есть. Мои ноги так удлинились, что я не могла бежать. Смерть всех меняет на свой лад…

Мы теперь Пра-Ита, преображённые.

Я глазел на Вуммим и ветхое вытянутое горло – такое тонкое, что сквозь него почти просвечивалось строение из мусора позади неё. Улицу прошивал вихрящийся хваткий ветер. Она развела полы своего одеяния, лёгкого и прозрачного, как одуванчиковый шёлк, и показала живот – огромный, словно у женщины, которой давным-давно следовало родить. Но вместо плоти мы увидели драгоценный камень, громадный гранёный бесцветный камень, вделанный в тело, будто она была лишь кольцом.

– Я говорю на языках смерти. – Её голос был едва различим в гуле ветра. – Меня преобразили, и я уже не знаю, кто я, если не считать того, что стала тем, что раньше ела, а оно стало мною. Весь город постигла та же участь, он последовал за Рукмини и Вуммим. Зелёные и пышные доки Варила утонули в отбросах; военные памятники рассыпались на куски. Наконец и Асаад утратил алый и золотой цвета, стал лишь собственной оболочкой – деньгами, бумагой и жестким мёртвым шелком, которые соединяет неутихающий ветер. Это происходило так медленно, что мы почти ничего не замечали, пока нас всех не преобразили: продолжали тратить деньги и торговать мусором. Это навязчивая привычка, и она не нуждается в объяснении. Но ветер, беспокойный вихрь, явившийся вместе с гладом, теперь носит нас с места на место. Он удерживает нас в целости, пока может, а потом мы исчезаем и летим туда, где есть долина или склон утёса, на котором можно передохнуть, и дыхание ветра возрождает нас в прежней форме. Теперь мы оказались здесь. Для нас это место ничем не отличается от других.

– А то место, куда ты хочешь нас отвести, со странными словами над входом? – спросила стриженая девочка.

Вуммим недоумённо моргнула, словно ответ казался ей очевидным.

– Там находится Чеканщик. Вы будете работать, как все дети. Живые работают, мёртвым это не нужно. Радуйтесь, что вас выбрали для работы. Вам же лучше. – Она запахнула своё платье и, возясь с лохмотьями, бросила на нас взгляд из-под редких волос. – Если не пойдёте прямо сейчас, вас недосчитаются на перекличке, и будут неприятности.

– Мы могли бы просто убежать, – дрожащим голосом заявил я, стараясь не думать о плоской тяжелой двери и о том, какой звук раздастся, когда она захлопнется.

– Уж поверьте, я вас поймаю, – мрачно проговорила Вуммим и поджала ногу, точно аист, намекая на быстроту, на которую нам с нашими ножками не стоило и надеяться.

Мы последовали за ней. Кто бы не последовал?

Дверь захлопнулась. Звук был такой, словно треснули кости.

Сказка о Переправе(продолжение)

Идиллия закашлялся от сырости, и кашель заметался в лёгких, точно рикошетящая стрела. Ногти, длинные как у знатной дамы, вонзались в шест, когда паромщик налегал на него, двигая паром вперёд. Если бледный деревянный шест шёл вверх, вокруг всякий раз появлялся маленький водоворот – невидимая грязь пыталась засосать его нижнюю часть.

– Я хотел бы тебе не поверить, но здесь мало кто осмеливается лгать. Ты был в Оплаканном городе… Я тебе завидую. Сам видел его, когда ещё не было ни пепла, ни бумаг, ни рыбьих скелетов, сложенных в горы высотой с минареты. А розы там остались? Или они все побелели и побурели, дрейфуют у причалов в мёртвых доках?

Семёрка нахмурился и отбросил тёмные волосы с изнурённого лица. У него были синяки под глазами, а у глаз – линии и складки, которые однажды должны были превратиться в морщины, расщелины, канавы в плоти. Он сказал негромко:

– Иногда они залетали в двери Монетного двора, точно хлопья снега.

Идиллия кивнул. Далеко-далеко, за туманом Семёрка будто разглядел россыпь островерхих деревьев, похожих на следы кошачьих когтей в сером небе, и пустынный плоский берег. Расстояния здесь были такими большими, что водоём всё меньше казался ему похожим на озеро. Скорее это было огромное внутреннее море, и он невольно начал дрожать. Паромщик потёр колено рукой в перчатке – его кривые пальцы были уж слишком длинными.

– Мои суставы чуют приближение шторма – тупая боль, похожая на тоску. Я попытаюсь перевезти тебя до того, как он начнётся, но ничего не обещаю.

– А какой он, шторм? Разве здесь возможны шторма?

– Он такой, что твой плащик тебя не спасёт. А если бы ты как следует изучил здешние места, надел бы другой, плотнее и теплее, и язык бы свой любопытный попридержал.

Семёрка опять устроился возле жалкой мачты и прижал колени к груди, потёр о них подбородок. От сурового ветра у него покраснел нос.

– Она там, – пробормотал он.

– Она?

– Моя подруга. Она в безжизненном лесу, где деревья скрипят на ветру. Кутается в лохмотья. Наверное, ей очень холодно. Я не могу её бросить.

Идиллия покачал своей большой головой и плотнее запахнул плащ на массивной груди.

– Ох, сынок. Мне жаль. Ты мне столько заплатил – и всё зря.

Юноша сжал кулак, вонзив ногти в ладонь, и закашлялся, прикрывая рот рукавом, – ветер, острый точно крапива, рвал его дыхание на части.

– Ты не понимаешь. Наверное, и не смог бы понять. Просто мы всё время друг друга спасаем.

Сказка о Двенадцати Монетах(продолжение)

Нас посчитали прямо посреди большого зала, до того как наши уши привыкли к тишине, а глаза – к темноте. Вокруг были Пра-Ита; их огромные головы покачивались, как у ворон, высматривающих что-то в траве. Моя собственная голова гудела от того, что ветер вдруг прекратился. Лысая девочка стояла позади меня в длинной серой очереди и крепко сжимала мою руку.

– Меня зовут Темница, – прошептала она, и этот шепот был почти благословением, как если бы её имя могло меня обнять и успокоить. Я стиснул её холодные пальцы.

Цифры лились из ртов Пра-Ита точно нежеланная вода, и нас, детей, одного за другим выводили в центр комнаты, где наши маленькие руки помещали на гладкие шесты и рукояти, которые не удавалось разглядеть в тусклом свете, – там было ещё что-то, напоминавшее шестерёнки с полустёртыми зубьями, какие-то поддоны и длинные столы. Ощупывая всё это кончиками пальцев, мы постепенно начали осознавать, что перед нами машина, а когда глаза привыкли к темноте, впервые увидели её целиком.

По центру серого облезлого пола стояла облезлая же серая конструкция. Она была горбатая, словно уродливая черепаха, и дети не старше нас с мрачной торжественностью, будто имея дело с реликвиями, закладывали в эту ржавеющую, покрытую пеплом громадину какие-то непонятные предметы, бесформенные куски чего-то, исчезавшие в недрах искривлённого панциря. Дымовые трубы поднимались до сводчатого потолка и там выплёвывали клубы вялого бледного дыма. Поршни уходили внутрь машины, а затем появлялись снова, тёмные и влажные. Помещение заполняли жуткий хруст и грохот, а в дальнем конце панциря устройство имело вид растянутого эмалированного рта, созданного по образу существа, некогда бродившего по этому городу и состоявшего из одних зубов.

Из этого рта выходила длинная доска, и на неё одна за другой падали тусклые желтовато-белые монеты, с глухим звуком ударяясь о чёрное дерево.

Возможно, в далёком прошлом Кость-и-сути, когда горожане знали все секреты мира, Чеканщик двигался по собственной воле, но теперь маленькие руки давили, тянули и толкали его со всех сторон, поворачивали каждую шестерёнку, вытаскивали каждый штифт и запихивали его назад. Украдкой бросая друг на друга взгляды, десятки детей копошились вокруг панциря, двигаясь вместо него и работая вместе с ним над чеканкой монет, которые машина выдавала неровными очередями. Тонкие руки держали нас за плечи, как совиные лапы, и обвивали наши подбородки, вынуждая смотреть на скрежещущую штуковину.

– Живые работают, – прошептал кто-то, возможно Вуммим, а потом раздался усталый полувздох-полувсхлип. С их длинными тощими глотками разве можно понять наверняка?



Удовлетворённые тем, что мы видели машину и поняли, что вскоре окажемся среди этих тёмных глаз и бледных рук, они повели нас, новеньких на Монетном дворе, вереницей в длинную узкую комнату, которую едва удерживал цепкий ветер, свистевший сквозь стропила из листов бумаги. Вдоль стен стояли маленькие опрятные кровати, накрытые тонкими, как волос, одеялами, которые чуть трепетали от шквалов, проносившихся снаружи. Пра-Ита нетерпеливо указали на них, и мы, хорошие детки, выбрали себе по кровати и легли, отвернувшись от двери, машины и жутких длинношеих существ. На каждой подушке лежал кусочек чего-то похожего на стекло. Я лизнул его под одеялом, а потом жадно запихнул в рот. Это был леденец со вкусом то ли малины, то ли чёрного чая, то ли засахаренных сухарей. Я его смаковал, и сок тёк в моё горло. Потом я вспомнил Вуммим и то, каким был её город, прежде чем стать моим. Я выплюнул леденец на ладонь и уставился на него в серых сумерках. Он мерцал и блестел – алый, розово-красный, розовый.

Они дали нам рубины. Рубиновые осколки, которых хватило бы на дюжину детей. Я бросил взгляд через плечо на Пра-Ита, столпившихся возле двери и наблюдавших за тем, как мы засовываем драгоценные камни в свои голодные рты. Они издавали тихие жалкие стоны, пока наблюдали за поеданием камней. Я был слишком голоден, чтобы избавить их от желанного зрелища, и опять сунул вишнёвый камешек в рот. Он лежал на моём языке как обжигающий луч. Я вздрогнул и отвернулся, а потом услышал, что двери захлопнулись, точно руки, сомкнутые для молитвы.

Мы остались одни. Я не сомневался, что утром нам предстояло начать работу. Когда льстивая тьма пробралась сквозь трясущийся потолок, я выбрался из своей постели и разыскал среди тёмных маленьких голов ту, что была коротко и неровно обстрижена, – моей подруги Темницы. Она приподняла угол жалкого одеяла, впуская меня, и я улёгся рядом с ней. Мы отчаянно прижимались друг к другу, пытаясь украсть немного чужого тепла, но красть было почти нечего. В конце концов мы просто замерли, обнявшись и стараясь не дрожать от ужаса.

– Ты видела, что попадает в машину? – спросил я.

Она покачала головой.

– Ты видела, что из неё выходит?

Она кивнула.

Комнату заполняли звуки: во сне кто-то сопел, кто-то плакал, и этот плач был похож на писк выпавших из гнезда птенцов. Я не знал, что сказать. Она не плакала, как другие, а просто смотрела. И то, на что она смотрела, начинало дрожать от её взгляда.

– Что случилось с твоими волосами? – наконец спросил я осторожно, как вор, ухвативший сундук.

Вместо ответа она взяла мои руки – наши пальцы побагровели от холода – и завела себе за спину, положила на свои лопатки. Я коснулся не плоти, а коры – то была древесина, увитая жесткими лозами с ягодами размером с костяшку пальца. Я обнимал ребёнка, да – спереди она была тощей, измученной, но всё-таки симпатичной и точно женского пола. Однако её спина от шеи до самых бёдер оказалась трухлявым кривым деревом, полумёртвым и превратившимся в серый, как земля, камень. Я нащупал лишь одну живую часть, когда провёл по ней руками, – толстый, длинный, серовато-коричневый коровий хвост с мягкой кисточкой на конце.

Она не смела на меня взглянуть.

– Теперь ты видишь, кто я. Я плохая, уродина, поэтому голодные призраки забрали меня.

Сказка Хульдры

Мама часто усаживала меня к себе на колени, чтобы рассказать, откуда мы пришли, – так часто, что я и теперь помню эту историю от первого слова до последнего.

Говорят, некогда жила одна хорошенькая корова. Её шкура напоминала расплавленное красное золото, глаза – полированное дерево, а подвижный хвост был ярче языков пламени. Эта была не совсем корова, ведь красивые вещи и существа одновременно превосходят свои тела и уступают им. В складках коры, покрывающей всех нас, записано, что когда-то она была девушкой с длинными блестящими волосами, и на неё обратил внимание Аукон, Бык-Звезда. Он коснулся девушки раскалёнными добела копытами и преобразил по своему подобию, чтобы любить её, как ему хотелось.

Может, это правда, а может, и нет. Но, как случается иной раз с любовниками, заполучив желаемое, Аукон захотел сделать возлюбленную своей навеки. Бедняжка так и бродила по небу в облике мычащей коровы: хоть она и была самой милой из коров, когда-либо жевавших траву и пивших воду, думаю, её это не сильно утешало.

«Куда идти? Что мне делать?» – плакала корова.

Ответы пришли, но не те, которых можно было бы желать. Аукай, Корова-Звезда или Молочная Звезда с чёрными глазами, видела, что сделал её брат, и кинулась на него. Между двумя громадными существами произошла жестокая битва. Если ты видел, как быки сражаются за право спариться с тёлкой, знай, это выглядело намного хуже. От ярости Аукай горела ярче храмовых костров, и, наконец прижав Аукона к небольшому холму, она своими широкими и плоскими зубами откусила ту часть, что делала его быком; остался одинокий сломленный вол, издающий слабое мычание в ночи. Свет из него уходил в грязь, покрывавшую место схватки. Аукай с отвращением выплюнула сочащиеся серебром яички брата в чистое поле и больше о нём не вспоминала. Говорят, с той поры безумные монахи начали сами себя кастрировать в честь Коровы-Звезды и в знак покаяния за её небесного брата. Может, это правда, а может, и нет.

Но Звёзды – странные существа, а всё, что с ними связано, ещё страннее. Там, где упал кусок бычьей плоти, выросло большое миндальное дерево с пышными белыми цветами и зелёными плодами. И так получилось, что корова, некогда бывшая девушкой, набрела на него в период цветения. Дерево, по сути являвшееся слегка уменьшенной копией Аукона, посмотрело на гостью, возлюбило её и гибкими ветвями затащило животное, издававшее пронзительные хриплые крики, в пустоту внутри извилистого ствола. Там оно гладило её кожу бледными шершавыми ветками, пока много месяцев спустя корова не прогрызла себе путь наружу широкими плоскими зубами, не острыми, но крепкими.

Может, это правда, а может, и нет. Любовь редко ждёт дозволения. Корова бежала от вопящего дерева, которое тянуло ей вслед длинные извивающиеся ветви, покрытые шипами. И так, на бегу, родила первую из нас, хульдру [4] – наполовину девушку, наполовину корову, соединённую небрежной рукой. Мать-корова в ужасе посмотрела на свою первую дочь: как же мало в ней осталось от девушки, которой она когда-то была! Но кому ещё любить уродливого ребёнка, если не матери? Её вымя уже набухло и натянулось. Бедное дитя вцепилось в жесткую золотистую шерсть, и корова опустилась на землю, чтобы покормить дочь. Годы шли, и она рожала детей, как сосна разбрасывает шишки; иногда рожала так, как это делают коровы. Несчастная исторгала из себя детей, куда бы ни вели её копыта, и каждый ребёнок был такой же пёстрой полукровкой, как и все мы.

«Бедные мои девочки, несчастные мои мальчики, – говорила она, когда все мы собирались вокруг, точно стадо, и хвостами отгоняли жужжащих сапфировых мух. – В глубине души я знаю, что с вами все будет так же, как и со мной, – вас всегда будут любить, но лишь те, кто иной природы и кому нет дела до того, чего хотите вы. Я ничем вас не наделила, кроме печали и дурацких хвостов».

Может, это правда, а может, и нет. Замысловатые истории часто основаны на извращениях. Кто знает, в каких странных ночных утехах принимали участие хульдры – то ли деревья, то ли люди, то ли коровы? Я не хотела бы оказаться на их месте.

И всё же кое в чём наша история правдива.



Видишь ли, однажды у меня был золотой мяч. Я правильно рассказываю эту историю? Может, у взрослой женщины получилось бы лучше? Моя мать знала, как нужно рассказывать истории. Вероятно, она упомянула бы мяч в самом начале. И не показала бы свой хвост так быстро. Наверное, хорошая девочка не призналась бы в том, что у неё была такая штука, как золотой мяч, – за всю историю мира он ещё никому не принёс добра. Но я не взрослая женщина, и я любила свой мяч.

Ни моей сестре, ни моим кузинам он не достался. Тебе следует знать, что, отдавая золотой мяч в алчущие руки, родители признают, что в их ребёнке есть порочность, не связанная с устремлениями плоти или любовью к сладостям. Мать не одарит такой вещью дочь, которую купает в молоке и окутывает ароматом астр да маргариток. Она даст её лохматому дитя с грязными коленками, что играет само по себе возле старого колодца. Эта штука убережёт от молодых людей и конфеток, блестящих как взмахи ресниц. Если она, или оно, или оба случайно оступятся и упадут в колодец, что порой случается, что ж, по крайней мере, маргаритки будут целее.

У меня, видишь ли, когда-то был золотой мяч.


Однажды, когда я сидела корой к солнцу, к нашему забору из ясеневых досок подошёл сын мельника. Он говорил то, что мог бы сказать сын мельника: ему никогда не доводилось видеть девушку с корнями в коленных чашечках; я хорошенькая, как вишня без косточки, и не могла бы я подойти хотя бы самую малость поближе? Я пожала плечами. Я была сильна как тёлка, и он не смог бы мне ничего сделать. Поэтому я приблизилась к забору. Сын мельника сказал, что у меня самые тёмные глаза из всех, что он когда-либо видел… и шустро поцеловал меня в губы. Он украл мой первый поцелуй, сделал то, что люди делают увидев хульдру, – берут её без разрешения, ни о чём не тревожась. Потому мы и предпочитаем одиночество, живём в древесных хижинах, которые качаются на дубовых ветвях, чтобы дерево в нас могло отдохнуть, и редко говорим с себе подобными, даже если они не поворачиваются к нам спиной.

Я бросилась домой, но на бегу думала лишь о поцелуе. Губы сына мельника имели привкус муки и мёда, только что выкачанного из улья. Я так и сказала моей матери, когда вскарабкалась по верёвочной лестнице и увидела, что она наливает мне травяного супа на ужин. На следующее утро она дала мне золотой мяч и велела пойти с ним куда-нибудь поиграть. Я, потрясённая, уставилась на неё. Больше мы не сказали друг другу ни слова, хотя ей хватило приличия не смотреть мне в глаза. Мать нервно помахивала своим тёмно-коричневым хвостом по полу из ветвей. Я тихо взяла мяч и отправилась в поля – играть.

Это было маленькое солнце, которое я прижимала к груди, и оно согрелось от тепла моего тела. Я то укутывала его своими длинными чёрными волосами, то выпускала на волю. Давала мячу ласковые прозвища, которые теперь кажутся мне глупыми. Я снова и снова полировала его кисточкой своего хвоста и держала при себе, когда спала. От него на моей щеке оставался отпечаток – яркий как пощёчина. Я подбрасывала мяч в воздух возле старого колодца, оплетённого густыми лозами с пятнами некогда красных цветов, что прятался среди высоких и отягощённых семенами стеблей трав будто огромная злобная поганка. Я чуяла воду на дне, цветущую буйным цветом и кишащую головастиками, но не видела её. Подбрасывала свой мяч, а он сиял на солнце, испускал яркие обжигающие лучи. Мои глаза наполнялись слезами, когда я смотрела на эту круглую звёздочку. Я никогда не оставалась одна: мой мяч, что мог кататься или просто лежать и блестеть, был ничем не хуже друга.

Настал день, когда летнее солнце само превратилось в золотой мяч. Я лежала в траве будто одуванчик и спала, чувствуя на лице его горячие ладони. Снилось ли мне что-то? Не помню. Но, когда я проснулась, мяч исчез, а на его месте появилось маленькое красноглазое существо, которое подобралось близко – но не очень – и замерло у моих коленей: глядело на меня и гладило мои волосы. Это был ёж довольно внушительных размеров, с густыми иголками, золотой от носа до хвоста. Его иглы постукивали и позвякивали, когда он двигался, звук был тихий и мелодичный. Он тёр друг о друга полированные лапки, гладил золотые усы, а его глаза – гранаты или нет? – сияли под ресницами, как свадебные пояса.

– Здравствуй, – сказала я после долгого молчания. Возможно, мне следовало выразиться поприличнее. Взрослая женщина знала бы, что говорить.

Ёж поклонился. Думаю, окажись у него на голове шляпа, он бы её снял.

– Здравствуй, – ответил он высоким грубоватым голосом, похожим на звуки флейты, испачканной в речной грязи. – Я смотрел, как ты спишь. У тебя это очень хорошо получается.

Я рассмеялась.

– Моя мать надеялась, что у меня будет талант к чему-либо. Возможно, я стану мастерицей сна.

Ёжу это не показалось смешным.

– Меня зовут Чириако, – сказал он таким тоном, будто его имя могло взять меня за руку и призвать к порядку.

– Ты не видел мой мяч, Чириако? Я его обожаю, но, кажется, он куда-то укатился, пока я спала.



Ёж перевёл смущённый взгляд на высокую траву. Он продолжал заламывать лапки самым жестоким образом, в его мерцающем горле родился тихий и печальный хриплый звук. Зверёк начал медленно сгибаться, пока его нос не коснулся земли, а иглы на спине встопорщились так, что на них заиграл свет. Потом, чуть подпрыгнув и слегка сжавшись, он приземлился на кустик клевера круглым и гладким мячиком из золота. Наверное, взрослая женщина не стала бы восторженно вопить и хлопать в ладоши. Но я не была взрослой.

– Ты жил внутри моего мяча, друг ёж? – воскликнула я.

Чириако качнулся вперёд, потом назад и опять развернулся, отряхивая пыль и пыльцу с золотых лапок; выпрямился во весь свой не особенно великий рост.

– У тебя такой мягкий хвост, – прошептал он и покраснел до ушей. – Его прикосновения были весьма приятны.

Сказка о золотом мяче

В Королевстве ежей у гор есть рты. Они открываются и закрываются, кривятся и скалятся. Едва наступает перламутровое утро, кабан и свинья уходят прочь от наших живых изгородей по чёрным тропам, скользким точно языки на горных склонах. Мы не разговариваем друг с другом – не положено. В давние времена казалось, что каждое утро земля просыпается вместе с солнцем, чтобы вновь поглотить горы. Поэтому множество маленьких коричневых тел каждый день взбиралось на вершины – молчаливое плечо к молчаливому плечу. Мы не пели песни за работой и не рассказывали баек о смелых ежах, что были до нас и спускались во тьму, от страха крепко сжимая клетки с колибри.

Тьма забрала их, заберёт и нас. Больше говорить не о чем.

Я работал на верхних шахтах, где стены пронизаны золотыми жилами, будто каллиграфическими строками. Шахтёры в Королевстве ежей добывают разные материалы: железо и медь, серебро и золото, алмазы и сапфиры, изумруды и олово. Когда мы рождаемся, наши родители, чьи глаза слезятся от дней, проведённых на горе, и от серебра, которым покрывают ресницы, вкладывают по кусочку каждой субстанции в наши цепкие лапки. То, что мы крепко хватаем и чем начинаем размахивать, в первый и последний раз испытывая радость от того, что даёт гора, нам и суждено добывать из земли всю свою жизнь. В каждой семье есть деревянная коробочка с блестящими слитками. Если ребёнок выбирает не то, что добывают родители, семья навсегда распадается, потому что он подымается или опускается в другие шахты.

Мои родители были выше меня – добывали алмазы в небесных высях. Мои братья и сёстры были ниже: несколько медников, несколько железников и одна несчастная рубильщица олова, сестра, которую мать держала на руках всего одну ночь, а затем спустила в ведре к матери из оловянных шахт, чей детёныш отправился в посёлок добытчиков сапфиров. Так заведено.

Если ребёнок не мог выбрать, его лапа оказывалась слабой и вялой, или если он с одинаковой жадностью хватал все металлы, его отдавали горе, позволяя умереть или питаться грязью, наподобие ежей, что были до горы.

Так текла жизнь в Королевстве ежей. Мы входили с маленькими стеклянными фонарями, а выходили с тачками руды. Спали, ели, копали и работали кирками да топорами.

У меня было любимое водяное сверло, которое хорошо ложилось в ладонь – за многие годы в его рукоятях появились вмятины от моих лап.

Ты можешь подумать, что у нас не было никакой радости. Однако красота не появляется там, где весело: алмазы рождаются под давлением чёрной скалы, прекрасное вырезают из темноты ежиные иглы. Наша гора по частям разлеталась по свету, во дворцы всевозможных королей. Века сменяли друг друга, и она уменьшалась. Нас это устраивало: пусть кирки вырубают из тьмы свет, а драгоценный камень, побывавший в сотне лап, окажется однажды на голове невинной красавицы.

В мои дни гора была больше всего, что имелось на проклятых равнинах, и я ничего не знал о мире за её пределами. Однажды мы отправим последнюю часть горы последней принцессе и освободимся. Так гласили истории, пока воительница не рухнула на нас, будто шальная сланцевая плита, прятавшаяся за золотой жилой.

Мы нашли её в верхних шахтах, где мой колибри с розовым горлышком тихонько жужжал рядом, трепеща зелёными крылышками в плетёной клетке [5].

У неё были короткие волосы наподобие коричневой шерсти и железная шапка-капюшон, надвинутая до самых бровей. Она спала, прислонившись к огромной бочке. Ни доспехов, ни кольчуги, ни других штук, которые можно сотворить из расплавленного тела горы, которое мы выносим на поверхность. У неё было лишь копьё да широкий круглый щит. И круги под глазами, точно безводные пещеры, и тело под превратившейся в лохмотья кожаной униформой, похожее на щепку. Кожа лица, туго обтягивавшая кости и покрытая волдырями и шрамами, напоминала карту звёздного неба, расстеленную на сломанном столе. Мы не делились друг с другом мыслями о её странном виде – не положено. Если память меня не подводит, я легонько ткнул её ногу своей лапой. Она тотчас проснулась и вцепилась в своё копьё.

– Перевал держится, не бойтесь! – закричала воительница, со страхом глядя во тьму.

Мы сами не боимся тьмы, но жалеем тех, кто её боится.

– Разумеется, держится. Это наш перевал и наша гора. Нам не нужны охранники. Девочка, выходи из темноты!

Своей лапой я коснулся её руки. Она отпрянула, оскалила зубы и прошипела:

– Я не покину свой пост.

– Кто поручил тебе пост? Точно не мы, хотя это место принадлежит нам.

Воительница подняла свой щит, прикрываясь им, как одеялом, и заговорила так, что по всем пещерам в горе раскатилось эхо:

– Я та, кого именуют Вдовой. Мне поручили этот пост долгой ночью, что ныне забыта, и я его не брошу.

Сказка Воительницы

Ты знаешь, что такое нарывный газ?

Не думаю. Зачем такие странные слова ежам, копошащимся среди камней? Но я знаю… О, теперь я это знаю!

В юности я жила на богатой ферме, окруженной полями густой пшеницы. У меня было два брата, а у них была я, и больше у нас никого не было в целом мире, кроме отца, чьи колени ныли от ветра. Я смутно припоминаю тягловых лошадей, мулов и цыплят, что пищали в пыли, свиней и бродячих оленей, больших косматых коров. Я их видела, но была слишком маленькой и могла лишь дёрнуть кого-нибудь за хвост или за ухо. Потом скот в нашем краю повывелся: не случилось ни засухи, ни голода, саранча или какая-нибудь одноглазая ведьма не навестили наши поля, но были странные истории о далеко живущей родственнице, которой требовалась помощь. А ещё письма, запечатанные зелёным воском и написанные на велени – такой тонкой, что сквозь неё были видны руки. Но я не умела читать, могла лишь обмахиваться письмом, держа его за край, как мул обмахивается хвостом.

– Не отказывай просящим, – пробормотал мой отец, и мы остались без своих пёстрых лошадей и без последней молочной коровы.

Отец впрягся в плуг сам, застегнул все ремни и латунные пряжки. Превозмогая боль от множества ярко-красных рубцов на широкой спине, он вспахивал наши поля. Мы с братьями росли. Часто голодали… Впрочем, не так уж и часто. Но иногда я думаю, что если бы у нас раньше не было тягловых лошадей, и мулов, и цыплят, что пищали в пыли, свиней, и бродячих оленей, и больших косматых коров, мы не отдали бы так много ради их возвращения.

Однажды вечером, когда синева лежала над пшеницей, глубокая и ровная как вода, по тропинке к нашему дому приблизился одинокий путник с мечом на поясе, в бархатном плаще и шлеме. За ним по пыльной дороге топали несколько лошадей. Он вербовал в армию Короля, который жил так далеко от нас, что его имя для наших ушей значило не больше, чем весло для горца. Король нуждался в солдатах для военных походов, которые, как заверил посланник, были бесчисленны и славны. Так говорят все короли, эти слова монархи узнают раньше, чем «мать» и «отец».

От него я узнала, что значит быть наёмником.

Вербовщик предложил своих лошадей в обмен на самого сильного и умного из сыновей.

– К чему парни в стране без лошадей? – рассудил он.

Мой старший брат нашёл его рассказ увлекательным. Старшие братья всегда так думают.

Отец посмотрел на лошадей, на своего сына и на чистое холодное небо.

– Не отказывай просящим, – проворчал он.

И мой брат исчез за поворотом тропинки, выпрашивая у вербовщика меч, чтобы поупражняться, пока не удастся получить собственный. Мы были рады лошадям. Отец развязал ремни и расстегнул латунные пряжки, переложил плуг на плечи куда более мускулистые, чем его собственные. Понемногу он успокоился, как и мы.

Прошел год, и однажды в полдень, когда золото легло горячим слоем на едва шевелившуюся пшеницу, другой одинокий путник приблизился по тропе к нашему дому, с мечом на поясе, в бархатном плаще и шлеме. За ним по пыльной дороге шли и мычали несколько коров. Он вербовал для того же Короля, успевшего много завоевать, но жившего так далеко от нас, что его имя значило для наших ушей не больше, чем снегоступы для отшельника из пустыни. Королю опять понадобились солдаты для битв, которые, как нам рассказали, были величественны, грандиозны и справедливы. Так говорят все вербовщики. Эти слова они произносят размахивая знамёнами, до того как речь пойдёт о голоде и жажде.

От него я узнала, что такое мобилизация.

Вербовщик предложил коров в обмен на второго по силе и по уму из наших сыновей.

– К чему парни в краю без коров? – рассудил он.

Мой второй старший брат решил, что судьба зовёт его, дует в длинные звонкие трубы. Старшие братья всегда так думают.

Отец посмотрел на коров, на сына и на небо в жёлтой туманной дымке.

– Не отказывай просящим, – проворчал он.

И мой второй брат, высокий и стройный, исчез за поворотом тропы, не сводя с неё глаз; с вербовщиком он не разговаривал. Мы с отцом были рады коровам и впервые за много лет отведали молока – оно было сладким и густым. Я научилась делать сыр, и в тишине пустого дома мы соорудили маслобойню.

Прошел ещё один год, и однажды утром, когда пшеницу накрыло слоем бледного и влажного серебра, ещё один путник явился в наш дом, с мечом на поясе, в бархатном плаще и шлеме. По пыльной дороге он вёл за собой стайку суетливых цыплят и вербовал для того же Короля, который много завоевал, но жил так далеко, что имя его для наших ушей значило меньше, чем пуховая подушка для чешуйчатой рыбы. Этот человек сказал, что мои братья стали хладными трупами, и на поле, не засеянном пшеницей, дождь заливает их глазницы. Но они пали смертью храбрых, и нам следовало ими гордиться.

Так говорят все солдаты. Эти слова мы узнаём прежде, чем команды «налево» и «направо».

От этого человека я узнала, как берут измором.

Вербовщик предложил своих кур в обмен ещё на одного сына, который должен занять место в строю.

– К чему парни в краю без яиц? – рассудил он.

Но мой отец покачал головой и сказал:

– Вы забрали у меня двух сыновей и взамен дали лишь мясо. У меня осталась дочь, пусть она сама выбирает, идти ей с вами или нет. А сыновей больше не просите – их нет.

Вербовщик нахмурился:

– Мой Король не одобряет, когда женщины сражаются.

Мой отец пожал плечами, и на его покрасневшем от мороза лице появилась полумёртвая улыбка.

– Тогда вам тут нечего делать.

– Нет, – сказала я очень тихо. – Я хочу пойти. Обрежу волосы, стяну грудь повязкой и надену тяжелый шлем. Я отправлюсь туда, где сгинули мои братья, и буду биться там, где они должны были биться. Это будет не так, как если бы мы собрались вместе, но всё-таки достаточно близко, чтобы я смогла петь их духам под сенью деревьев, чьи названия мне неизвестны.

Отец и вербовщик уставились на меня: один со скорбью в глазах, другой – с расчётом.

– Не отказывай просящим, – ответила я, не в силах поднять глаза и взглянуть на отца.

Они вместе остригли мне волосы – в те дни они были очень густыми. Я лежала у пенька, пока отец и вербовщик по очереди рубили их ржавым топором. Груди я перевязала сама, скромности ради. Вербовщик надел мне на голову собственный шлем: тот был с защитой для подбородка и сидел тяжело, как чувство вины. Я скрылась за поворотом тропинки… По дороге спросила вербовщика, похожа ли я на парня.

– Ты похожа на делателя вдов, – сказал он, добродушно рассмеявшись.

Так я получила своё солдатское имя. Мы шли к холмам, и солнце подымалось по небосклону.

Не прошло и года, как я вдохнула пятилиговый туман, оказавшись в самой его гуще. В моей груди всё распухло и взорвалось, словно барабан, в который всадили нож.

В Саду

Лоб мальчика сморщился, как потрёпанный молитвенник. Он нервно ковырял под ногтями, уставившись на мох; его плечи были напряжены.

– Мой отец посылал многих вербовщиков во все концы страны, и они возвращались, ведя за собой непохожих друг на друга новобранцев, словно молоденьких куропаток. Они все хорошо выглядят в своих мундирах. А мне пообещали алый плащ, когда я вырасту.

Лицо девочки осталось гладким и непроницаемым, как вода в пруду.

– Это всего лишь сказка, – проговорила она.

– После войн, которые устраивает мой отец, у варваров появляются акведуки, дороги и общественные бани.

– Уверена, это правда.

– Один из моих воспитателей родом из покорённой страны. Он говорит, что любит Дворец и свои одеяния из многослойного шелка, а его дети счастливы.

– Я не стану подвергать сомнению слова другого человека. Ты не должен мне ничего объяснять.

Мальчик ещё сильнее нахмурился. У него зудели ладони. Небо было тёмно-серым, сквозь облака из грубого холста проступали стежки ночной синевы.

– Иногда я забираюсь на хурму и наблюдаю, как муштруют солдат, – тихонько призналась девочка. – Офицеры красивые и такие высокие. Я не думала, что мальчики вырастают такими высокими. Ряды шлемов ослепляют меня.

– Однажды я такой надену, и у меня будет длинный изогнутый меч в придачу, и никто не предложит мне петухов.

Двое детей на миг умолкли. Тусклый диск солнца отбрасывал припадочные тени на камни, точно руки, которые не могут схватить желаемое. Девочка следила, как мальчик теребит свой пурпурный браслет и избегает смотреть ей в глаза. Пока скворцы и заплутавшие испуганные чайки кружились и кричали над их тёмными склонёнными головами, девочка решила, что лучше продолжить историю, как продолжает идти вперёд солдат, забывший обо всём, кроме холма впереди и собственных усталых ног.

Сказка Воительницы(продолжение)

Его кожа осталась в моих руках.

Я не увидела Короля. Мне и не хотелось, но какая-то маленькая часть меня – та, что воображала его в авангарде и с вороньим плюмажем на серебряном шлеме, – была разочарована. По слухам, Король заперся в замке, окруженном реками, белой и чёрной. Это походило на сказку, и я много раз задавалась вопросом, существует ли вообще этот Король, и не окажется ли так, что мы маршируем, сражаемся, копаем и едим жутких червей, сороконожек и грязь, чтобы не умереть от голода, лишь потому, что кто-то где-то когда-то вообразил себе Короля в золотой короне?

Я уверена, что кто-то где-то когда-то уже рассказал историю этого Короля. И уверена, она интереснее моей. Это важная история, в которой много событий, пышных церемоний и серьёзных последствий для округи. Я же просто солдат и не знаю таких историй.

Сначала я переживала, что мой обман раскроется. Но после нескольких недель в жирной грязи и тумане, холодном как ледяная корка на ведре с молоком поутру, солдаты становятся неотличимы друг от друга. Мне никто не задавал вопросов. Меня отправили в дозор и дали деревянный меч. Мужчины смеялись, как стая ворон на дереве, и говорили, что настоящий надо заслужить. В основном, я носила собственную одежду и шлем, что мне дал вербовщик, хотя многие пытались выменять его на что-нибудь. Похоже, Король считал, что для железа и кожи есть другое применение. Мне велели стеречь двенадцать бочек, окованных железом, и не заглядывать внутрь. Всё просто… Однако теперь, вспоминая об этом, я вижу лишь кожу, влажной тряпкой текущую сквозь мои пальцы.

Наш лагерь располагался посреди широкой степи, которая благодаря заботам сотен солдат принесла обильный осенний урожай грязи. Грязь была повсюду: в волосах и глазах, под ногтями, на коленях, в горле и носу. Она пахла листьями, грибами, навозом и нами, потому что мы не различали свои запахи в грязи. Бочки были покрыты слизью, а по деревьям карабкалась зелёная плесень. Я стояла со своим смешным игрушечным мечом и смотрела в темноту. Мои мышцы были натренированы заботой о коровах и лошадях, заменившими мне братьев. Разве можно называться стражем, если никто не посягал на то, что я стерегла? В конце каждой смены я пила ужасный чай, который заваривали из пшеничных зёрен, гусениц и грязи, прежде чем несмело спросить, не заслужила ли я, благодаря своей стойкости, настоящий меч. Один за другим солдаты, бородатые и бритые, лысые и волосатые, смеялись и говорили, что мне не видать меча, пока кого-нибудь не убью.

Однако мы не сражались, и я никого не убила. Между навершием и рукоятью моего деревянного меча завелась плесень. Я ждала: мы все ждали. Мой вербовщик привёл в порядок золотые кисти и отправился в следующую деревню. Я спросила о своих братьях. Но разве кто-то помнит о двух погибших парнишках? Я ждала; мы все ждали. Всего один раз я спросила офицера, чей мундир ещё не потерял цвет, что находится в бочках. Он побледнел и скривил губы: его чуть не стошнило на мои ноги в жалком подобии обуви.

– Это прислал слуга Короля. Ещё до того, как ты сюда попал. Я знаю, что там, а ты нет. Угомонись, тебе же лучше, чтобы мы не поменялись местами!

Я была хорошим солдатом и стерегла порученные мне бочки. Полгода ими никто не интересовался. А потом его кожа осталась в моих руках, и я в последний раз вдохнула чистый воздух.

Ночью было очень темно, как внутри огромного чёрного сердца. Сквозь туман и грязь доносились шорохи и всхрапы, временами кто-то плакал, вокруг постоянно хлюпало. Он пришел – подполз, будто сороконожка, виляя из стороны в сторону. Его шлем был с трещиной на макушке, покрытые жесткой щетиной щёки запали. Наверное, он долго выжидал, пока на вахту опять заступлю я, худенький солдатик с деревянным мечом. Он бросился к моим бочкам, но я преградила ему путь, размахивая бесполезной глупой палкой. Несколько раз ударила его по глазам, и он охнул, застонал. Сражаясь в грязи, мы дышали тяжело и быстро, собственный вес по колено вдавливал нас в мягкую землю. Он саданул меня в живот, но я не уступила, хотя на миг потеряла способность дышать, будто из меня вырвали душу. Мы вместе упали на бочки. Я оказалась сверху, и его потная туша разбила один из деревянных сосудов; щепки вонзились в мутную жижу. Я вскочила… и его кожа осталась в моих руках.

Отец рассказывал истории о существах, которые теряли свои шкуры: о селки, левкротах и прочих. Под шкурой они всегда другие, иногда красивые. Если с девушки-селки снять серую и тугую тюленью шкуру, под ней будет влажное, бледное и светящееся тело. Но тут всё было иначе: кровь, жир и провисающая кожа. Нападавший растворился в моих руках, утёк, словно плащ, сбрасываемый летом. И стоял густой острый запах, как от подгорелой кошатины.

Из сломанной бочки сочилась зеленовато-белая паста, над ней курился бледный дым, будто в нерешительности размышляя, куда ему лететь. Он поднялся до моего лица, и я вдохнула его, не успев ни о чём подумать. Длинные зелёные языки дыма заполнили мою грудь, вгрызлись в кожу. Я и моргнуть не успела, как на моих руках появились большие волдыри и нарывы, а глаза начало жечь, словно внутри меня вспыхнуло маленькое солнце. Я невольно отшатнулась от человека без кожи и разбитой бочки.

Мой старшина бежал по полю спящих солдат с двумя деревянными вёдрами с водой. Он вылил их на пузырившуюся плоть и бледную пастообразную жижу. Слизь злобно зашипела и ушла в землю, оставив призрачный дымок, парящий над головами спящих. Дымок, из-за которого им предстояло чесаться и смаргивать слёзы, но всего день или два.

– Идиот! – ворчал он, осторожно ведя меня к жалкой речушке и опуская мою голову в чистую воду. – Его надо растворять и смешивать, причём умеючи, а не кидать в него людей. И уж точно не стоит вдыхать эту штуку в сыром виде, если не хочешь заржаветь, как меч!

– Его кожа осталась в моих руках, – простонала я, стараясь не касаться покрытых волдырями рук. И тут меня настиг приступ жестокого хриплого кашля.

Он покачал головой.

– Ещё бы. Ты же сунул его в пятилиговый туман. Эту штуку прислал слуга Короля – старый жуткий человек в ошейнике и мантии. Её надо использовать в горах, которые мы захватим ради короны. Но разбавляя водой, глупый ребёнок! Разбавляя и направляя, как мех направляет пепел! Тебе повезло, что не остался без кожи на руках и не лишился глаз!

Пока над холмами не забрезжил рассвет, точно белое масло, он помогал мне мыться в реке. И ничего не сказал, увидев мою стянутую повязками грудь и изувеченные бёдра. Вот как я узнала, что такое нарывный газ. Это штука, которая обжигает, проникает в тебя и грызёт изнутри, точно совесть… Кожа противника осталась в моих руках, а моя собственная долгие годы горела, как фонарь часового.

Сказка о Золотом Мяче(продолжение)

Пальцы, которыми воительница цеплялась за свой щит, дрожали. Прижимая его к груди, она продемонстрировала нам свои предплечья. Под древними доспехами они были покрыты старыми нарывами, огромными и сизыми, затвердевшими и превратившимися в узлы, которые змеились по её плоти, как цепи из рубинов.

– Я вдохнула слишком много вещества. Оно должно было лишь вынудить наших врагов корчиться и плакать, а я получила столько, что задохнулся бы и леопард. По мере того как мы забирались всё выше в горы, становилось ясно, что я не выздоровею: волдыри не проходили, кашель не прекращался. Но, поскольку начались битвы, я наконец добыла меч из металла. А ещё выяснила, что меня нельзя ранить. Волдыри были твёрдыми, словно алмазные доспехи, и защищали от любого пореза. В степях мы захватили деревню – о, как же кричали лошади! – и женщина с татуированным лицом, похожая на демона, трижды выстрелила в меня из лука. Однако ни одна стрела не оставила на моей коже ни царапины. Я пронзила мечом её сестру. Вдалеке мелькнул шлем с чёрным плюмажем, и один кавалерист сказал, что это Король. Я ему не поверила. Скоро все сделались нервными, как лошади при виде змеи. Наконец решили, что все спустятся в долины, а я останусь, буду стеречь перевал и, случись такая возможность, реквизировать у покорённых всю руду, чтобы посылать её вниз, войскам, которым постоянно требовалось оружие. – Воительница облизнула сухие губы. Её взгляд метался туда-сюда, как загнанный олень. – Я тут уже долго, много лет… Наверное, лет. В темноте время течёт незаметно. Иногда из шахт доносятся голоса моих братьев. Но я им больше не сестра, не могу отправиться вниз. Волдыри – моя суть, точно раковина, в которой я парю, как туман.

Я нахмурился.

– Гора принадлежит нам, и мы не будем добывать руду для тебя или твоих войн.



Вдова рассмеялась. Её смех был тихим и полным сожаления, как целое ведро дождевой воды. Со скоростью обвала в шахте она схватила одного из ежей, сунула в тачку с золотыми хлопьями, словно мясо в муку, перевернула свой щит и кинула ежа внутрь, скатав из него шар. Из крана в бочке выцедила несколько зеленовато-белых капель и втёрла в его иглы, не переставая катать его по жёсткому бронзовому краю.

Потом на каменный пол верхней шахты выкатился безупречный золотой шар, и она потянулась ко мне.

Сказка Хульдры(продолжение)

Чириако замолчал. Его маленький золотой рот захлопнулся, как дверь в сокровищницу. Я сидела возле колодца, среди удлинившихся теней; во рту у меня пересохло, плотно сжатые руки лежали на коленях.

– Она всех нас закатала в пятилиговый туман из своих бочек… Она была намного больше нас и сильнее, чем казалась. Насколько мне известно, Вдова ещё бродит по перевалам. Теперь наша кожа такая же твёрдая, как у неё, и нас использовали тем же суровым образом. Она послала нас к подножию горы, в долины, и мы служили Королю, о котором раньше не слышали. Его имя значило для нас меньше, чем значит молоко в стране, где нет коров. – Ёж вдруг просиял и встопорщил иглы. – Ты знала, что здесь давным-давно шла война?

– Да ладно тебе.

– Правда-правда! Я там был и сражался. Нас записали на службу в качестве пушечных ядер (мы тоже узнали много новых слов). Мною выстрелили в слона, и я искупался в его крови. А затем, когда поля покрылись фиалками и испятнанными кровью шарами, матери стали подбирать нас и отдавать девочкам, которые были не сладкими, как сливки и мёд, но умными, словно пчёлки. Была война, и я ветеран. Как, по-твоему, я вёл себя достаточно храбро? Мог бы тебе понравиться?

Вероятно, взрослая женщина была бы осмотрительнее.

– Ты мой собственный золотой ёж! Как ты можешь мне не нравиться?

Его красные глаза полыхнули в ранних сумерках. Семена травы и одуванчиковая пыль летали вокруг Чириако, как гало [6].

– Удачное стечение обстоятельств, потому что я собираюсь на тебе жениться. Мне ведь задолжали за годы верной службы. Даже артиллерийский снаряд заслуживает дом, жену и печенье. Я был твоей игрушкой. Ты мне нравишься: от твоих рук я всё время краснею. Я ждал так долго, как мог, пока ты не выросла достаточно, чтобы мне улыбнуться. После всех подаренных мною утех, наверное, стоит подумать о возмещении? Вот чего я желаю и чему надлежит произойти.

Я от души расхохоталась. Смеялась, как умеют смеяться лишь бесстрашные дети.

– Ты мне нравишься, Чириако, но я не стану твоей женой! Даже если бы ты не был ежом, а я – девочкой. Я ведь просто ребёнок, до подвенечного платья мне ещё расти и расти.

– Я гора, – прорычал он, – и мне задолжали. Я не забыл, кем был до войны… Мне полагается принцесса, невинная девочка, чьи пальцы не знали колец. Так заведено, и я не позволю обойтись с собой ненадлежащим образом лишь потому, что не являюсь миленькой короной с рубинами или серебряным браслетом с сапфирами.

– Ёж, я не принцесса, мои родители торгуют зерном. У нас есть еда, и мы хорошо одеваемся, но мы не вельможи, даже по меркам хульдр. Я принцесса хлеба и пива!

– Мне хватит и такой принцессы.

– Прости, бедный зверь, но я не выйду за тебя.

Не успела я договорить, как пришли они: золотые и медные, серебряные и оловянные. Мяч за мячом катились по траве, железные со щербинами и вмятинами, кварцевые с полосами сажи. Они разворачивались в ежей, чьи узкие красные глаза пронзительно смотрели из-под насупленных блестящих бровей. Я отступила на шаг, будто мне под ноги выплеснули ведро воды.

– Нас осталось немного, – гулким голосом произнёс Чириако, – но этого хватит, чтобы беречь тебя и охранять. Твои родители скучать не будут – они ведь сами подарили тебе золотой мяч. Наверняка рассчитывали, что ты быстро исчезнешь, и удивляются тому, что этого не произошло.

Я сжала кулаки и настойчиво проговорила:

– Я не плохая девочка.

– Тогда почему они позволили тебе в полном одиночестве забавляться с брошенным военным сувениром? Почему тебя никто не позвал ужинать? Почему никто не кричит: «Ох! Куда пропала моя милая доченька?»

Я стиснула в руках свой хвост.

– Я не любимица… Но это не значит, что я плохая. И уж точно не значит, что я стану делать то, что мне велит говорящая игрушка.

Чириако издал странный звук – словно стрелки часов застряли, зацепившись друг за друга. Два ближайших ко мне ежа – закованный в железо и медная чушка – прыгнули вперёд, выхватив по горсти игл со спин, как молодые солдаты выхватывают мечи. Своими холодными короткопалыми лапами они взяли длинные пряди моих волос и, покатившись да кувыркнувшись, пришпилили их иглами к земле, будто колышками, к которым цепляют палатку. Я дёрнулась и заплакала, не сумев освободиться. Чириако посмотрел на меня влажными красными глазами.

– Если я скажу, что люблю тебя, ты смягчишься?

– Нет, мой золотой мяч, я всего лишь ребёнок и не стану твоей женой.

Другие ежи, двигаясь чётко и по команде, словно маленькая армия, начали рыть землю, пока я дёргалась, пришпиленная их иголками. Они выкопали полосы влажного коричневого дёрна с травой и желтыми цветами и начали строить.

– Я построю нам дом, Темница, дом, в котором можно жить, любить, готовить и умирать. И ты будешь в нём жить, хочешь того или нет, – прокричал Чириако и стал танцевать от жуткой радости, в то время как его семья трудилась, и их спины блестели в лучах заходящего солнца. Золотые лапы топтали землю, и стена из дёрна вокруг меня становилась всё выше. – Я больше не буду ничьим мячом! – напевал он.

За ночь ежи построили дом и заперли меня в нём, словно я была несущей балкой. К рассвету только мои глаза и рот остались снаружи, а из щелей между мягкими кирпичами вытекали мои пойманные волосы; больше иголок, чем я могла сосчитать, путалось в тёмных прядях и вонзалось глубоко в поле, каждая была с любовью размещена ежом-архитектором. Издалека любой мог видеть скромный дом из дёрна и с кусками старой древесной коры, проступающими сквозь стены. Пряди волос веером расходились во все стороны от дома, как навес, и Чириако блаженствовал в его тени.

Другие ежи встряхнулись и снова превратились в блестящие шары. В нарастающем свете дня они катились прочь по опустевшему полю.

– Я тебя люблю, Темница, – сказал мой золотой мяч. – Положи свою руку мне на голову, и я надену тебе на палец кольцо из игл. Мы будем счастливы в доме, который я для тебя построил.

Я тихо плакала, мои слёзы текли по кирпичам и превращались в грязь.

– Пожалуйста, прошу тебя, отпусти меня домой.

– Ты дома, ты и есть дом.



И началось. Чириако каждый день предлагал соорудить кольцо из своих игл, а я каждый день чувствовала, как грязь подступает к носу, и отказывалась. Он был прав… Никто не пришел и не крикнул: «О, куда пропала моя милая доченька?» Меня не искали. Наверное, золотой мяч – всего лишь клубок шерсти, который должен увести трудных котят подальше от матери. Возможно, я плоха в том смысле, о каком не догадываюсь: ежу и сыну мельника он очевиден, девушке – нет.



Наконец по вечерам Чириако стал оставлять меня в одиночестве, убедившись, что я не смогу ни выдрать волосы, ни сбежать. Он укатывался прочь с глаз моих, зарывался в листья и цветы, ища тепла, а я мёрзла в затвердевшем дёрне. Мне казалось, я тоже покрываюсь волдырями, твёрдыми как алмаз, что меня поглощает холодная гора. Мои слёзы замерзали на стебельках травы, росшей из стен, когда пришла зима… Когда пришла зима, дом побелел от снега, как волосы новоиспеченной бабушки, и моё спасение, еле волоча ноги, забрело на поле, где я стояла на коленях, горевших от боли.

Сказка о Двенадцати Монетах(продолжение)

От её дыхания небольшое пространство между нами согрелось.

– Не думаю, что ты плохая, – тихо сказал я. Мой голос был крепким, словно рукопожатие.

– Не будь я плохой, кто-нибудь искал бы меня и нашёл. Ведь прошло много времени, – рассудила Темница. – Не будь я плохой, мне бы не дали золотой мяч и не велели идти поиграть. Меня бы держали поближе к телу-стволу матери, и она бы обнимала меня своим хвостом, как я обнимала свой мяч.

Она отвернулась от меня.

– Не будь я плохой, призраки не забрали бы меня.

– Но ты не сделала ничего плохого. Мать бросила тебя на милость мяча… А моя оставила меня на милость Звёзд. Я тоже не сделал ничего плохого. Мы не плохие!

Я сжал кулаки. Темница покачала головой.

– И как ты спаслась?

Но она запечатала свой рот, как письмо. Свет тонкими струйками проникал через ветхие стены… Длинные серые пальцы обхватили её за шею, меня – за талию и вытащили из постелей; заставили натянуть одеяния из бумаги, сшитой грязными нитками; молча предложили угощение: горсти авантюрина и граната. Мы жадно всё съели. Они были жесткими, их приходилось долго жевать, зубами раскусывать кожицу, под которой обнаруживалось нечто со вкусом лакрицы и свёклы. Те же цепкие пальцы оттащили нас от простой пищи и толкнули вдоль по длинному коридору, ведущему к машине, Чеканщику.

Начался рабочий день.

Я пытался держаться рядом с ней, но вокруг было слишком много детей, и это оказалось невозможным. Я не заметил, куда она пошла, куда подевалась её бритая голова, необычная на фоне остальных. Детские голоса звучали то громче, то тише, шуршали бумажные штаны… Происходящее немного напоминало школу, но мы были сильно напуганы. Пра-Ита не разговаривали с нами, только помещали наши руки туда, куда требовалось, и двигали нашими пальцами, как ими следовало двигать.

Меня поставили у громадной арки. Машину двигало множество детей, она дёргалась и покачивалась как живая. К моему удивлению, моими руками управляла сама Вуммим. Её сине-белые волосы коснулись моего лица, когда мы вместе потянулись к корзинам, прикрытым лоскутами ткани. Её бриллиантовый живот прижался к моей спине, когда мы сняли покровы, и её ручки-прутики поймали меня, когда я упал, увидев, что нужно вытащить из соломы… Под бесцветным газовым лоскутом лежали вперемешку детские трупы, бездыханные тела с остекленевшими глазами и разинутыми ртами.

– Для вас так лучше, – послышался её свистящий шепот, виноватый и обеспокоенный. – Я же сказала: лучше работать, а не попасть под пресс.

– Вы делаете деньги?! Из нас?

Меня чуть не вырвало, я с трудом удержал жесткие самоцветы в желудке.

Лоб Вуммим покрылся морщинами от беспокойства.

– Мы не заметили, – прошептала она, – когда обветшали и превратились в ничто. Долго этого не замечали. Ведь наши рынки неустанно трудились. Мы не могли остановить торговлю из-за того, что несколько кварталов разрушилось. Или даже больше, чем несколько. Экономика вынуждала нас смотреть лишь себе под ноги. Мы сохранили свои рынки, забыв про всё. Поняли, что случилось, лишь когда золото и серебро перестали сиять и согревать наши пальцы.

Она отшатнулась от меня. Но мне ли её судить…

– Они ничего для нас не значили. Драгоценные камни утратили вкус, монеты – вес. Что может ценить призрак? Что-нибудь живое, тёплое и твёрдое. Нет ничего ценнее тел, и теперь мы торгуем костью, добываемой из нежеланных; придаём ей форму и отправляем в новый Асаад, который ты видел, впервые попав в город. И за неё покупаем бледные тени того, что когда-то любили: яблочные очистки, обломки камней и шкуру без мяса, блестящую и толстую. Новая монета зовётся дхейба, и мы ценим её, как раньше ценили серебро и вкус топаза. Прости меня, но все вещи попадают на Асаад, это относится и к тебе. Живые работают.

Я не мог отвести глаз от ребёнка, чья рука высовывалась из корзины, белая и холодная. Это был мальчик с желтыми волосами и зелёными глазами. На шее красовались синяки, как если бы его схватили длинные безжалостные пальцы и сдавили.

– Видишь? – сказала Вуммим. – Хоть от этой работы мы вас избавили.

Я подумал, может, ударить её и сбежать? Но она точно была сильнее и быстрее меня. Вуммим опять начала двигать своими гладкими и гибкими руками вместе с моими; осторожно подняла их, чтобы взять мальчика за талию; приложила силу в первый раз, чтобы поднять его к машине. Там другие дети, с бо́льшим опытом, чем у меня, уныло потащили тело к лезвиям, разделившим его на четыре части, потом – на восемь, и ещё, и ещё. Где-то в брюхе Чеканщика мясо отделяли от драгоценной кости, и из дальнего конца машины показались круглые монеты с паучьей печатью, чистые и белые.



Много часов я работал, и Вуммим направляла каждое моё движение, словно мы с ней были участниками какой-то гротескной пантомимы. Я не смотрел на этих мальчиков и девочек. Просто закрывал глаза и тянулся к корзинам: действовал механически. Я не мог смотреть… Наконец прозвучал гудок, и нас увели из главного зала к корыту, до краёв наполненному сапфирами. Я запихивал их в рот, как когда-то коричневые бобы. Они отдавали сдобой и молочным чаем. По правде говоря, диета из самоцветов начала беспокоить мой желудок, мне отчаянно захотелось хлеба. Пра-Ита следили за тем, как мы едим, и непристойно поглаживали свои длинные шеи. Потом они без единого звука отвели нас обратно в бараки. Забравшись под одеяло и чувствуя боль в руках, я понял, что теперь таким будет каждый день моей жизни. Я лежал и плакал в подушку, стараясь забыть о том, как держал в своих ладонях чьи-то худые руки и ноги.

Темница дрожа забралась в мою постель. У неё были большие, как у волчонка, глаза, зубы стучали. Я прижал её к себе так крепко, что чуть не сломал. А она прижалась ко мне с той же отчаянной силой и безнадёжным ужасом. Мы затараторили, словно стреляя друг в друга из луков: так быстро, что каждая следующая стрела ломала черенок предыдущей, прежде чем успевала достичь цели.

– Ты видел?

– Да… А ты смогла?

– Да… А ты?

– Мне пришлось! А ты…

– Да… Тебя стошнило?

– Нет, еле сдержался. Тебе сказали…

– Нет!

Я пересказал ей всё, о чём поведала Вуммим, и её слёзы на моих руках были горячими будто кипяток. Мы вдвоём дрожали во тьме. Мы долго молчали – тишина тянулась как нить к веретену. Наконец, поскольку ничего утешительного мне в голову не приходило, я пробормотал, уткнувшись лицом в её колючую голову:

– Чем всё закончилось?

Она начала рассказывать. Её голос, тихий и несмелый, напоминал стук дождевых капель по сломанному забору.

Сказка Хульдры(продолжение)

Моя спасительница появилась под луной, украшенной отпечатком копыта, омытая белым светом и по колено в траве. Она приближалась бочком, двигалась нерешительно: нюхала воздух, один или два раза высунула язык, чтобы ощутить его вкус. Сделала несколько шагов, остановилась и посмотрела на меня, затем шагнула вперёд. К тому моменту, когда она приблизилась достаточно, чтобы наши взгляды встретились, как медный ключ с медным замком, луна поднялась высоко. Я улыбнулась, и на моём лице треснула корка замёрзших слёз.

Это была самка единорога.

Я слышала, что единороги светлы и совершенны, их тела белые и серебряные точно фата невесты. Глупые сказки, которые рассказывают глупые дядья и дедушки! На самом деле шкура единорога тёмная, как у скаковых лошадей, коричневая и гагатовая; у них львиные хвосты и раздвоенные копыта, как у кабана. На нижней челюсти – чёрная бородка, похожая на пучок свежей травы. Рога не из перламутра и золота, а из витой кости, похожие на оленьи, желто-красно-чёрного цвета. Такой рог толщиной с мою руку и острый, как садовые ножницы. Однако у моей спасительницы рог был отсечён чуть выше основания, обрубок покрылся запёкшейся кровью и кое-где продолжал кровоточить. Под толстой чёрной коркой лишь угадывалась кость.

Изувеченная зверюга осторожно подобралась ко мне и понюхала мою щёку, а потом отпрянула, словно дикая лошадь, которая опасается, что тот, кто протягивает ей яблоко, в другой руке держит узду. Её нос был мягким, как у мула.



– Я чувствую твой запах, – сказала она. У единорогов голоса низкие и тягучие, словно гранатовое вино.

– Удивительно, как ты смогла что-то унюхать под горой дёрна, – со смехом ответила я. На единорога страшно смотреть, но он не ёж. С моей души будто камень свалился.

– Я почуяла твоё целомудрие, как свежий хлеб. Оно позвало меня через лес и поле.

– Неправда, я не такая.

– Не учи учёную. Целомудрие – штука простая, и мне нет дела до мелких грешков, которые ты себе приписываешь. Однажды я ошиблась, так что, поверь, теперь отношусь к вопросам чистоты очень внимательно.

– Ничего нельзя исправить? – робко спросила я, стараясь не смотреть на её изувеченный лоб.

– Как и целомудрие, утраченный однажды рог не вернуть.

Я попыталась подвигаться внутри домика из дёрна, так как мои ноги онемели и отяжелели. В те дни я часто думала, что больше не вырасту в сгорбленном положении и превращусь в старуху задолго до положенного срока.

Тёмные глаза единорога уставились на меня.

– Тебе больно, – отрешенно проговорила она.

– Да. Боюсь, ты не сможешь положить голову мне на колени.

Она сморщила нос.

– Я и не хочу. Зачем мне класть голову на колени ребёнку? Я слишком стара для таких игр!

От ярости её глаза превратились в щели. Мне стоило убежать, если бы я могла, – было страшно смотреть, как она храпит и топает копытами.

– Прости. Я не должна верить в старые глупые сказки… О моих сородичах тоже навыдумывали глупостей.

Понемногу самка единорога успокоилась и придвинулась ближе ко мне. Я посмотрела на неё снизу вверх сквозь завесу из натянутых волос.

– Но мне и впрямь больно, единорог. Если бы ты освободила меня, потом, когда твоя голова упадёт – от усталости, и только! – мне на колени, кто посмеет обвинить одну из нас?

Она тихонько заскрежетала желтыми зубами.

– Если я освобожу тебя, ты сбежишь, и мне придётся тебя преследовать. Тогда я точно устану.

– Я не убегу.

– Убежишь! Я тебе не нравлюсь; ты хочешь использовать мои зубы, рог и так далее в собственных целях. Вы все одинаковые! Я для вас – лишь лавка, где можно взять с витрины всё, что захочется.

– Расскажи мне правду! Расскажи, как ты потеряла свой рог, и побудь со мной, раз я достаточно целомудренна, чтобы ты притащилась сюда через всё поле, как лемех за лошадью.

Сказка о Пороке

Я не целомудренна. Подумай: если единорогу свойственно целомудрие, и он – основа, ось абсолютной чистоты, зачем ему искать чистоту повсюду? Зачем беспокоиться о другом целомудренном существе, если ты сам переполнен добродетелью? Зачем время от времени, зная – а об этом полагается знать! – о последствиях, позволять выманивать себя из глубоких и тенистых зелёных лесов к обычной девочке в белом платье? Смешно. Мы желаем добродетели, потому что понятия не имеем, что это такое. Лишь чуем запах, вес и очертания на фоне серого неба. Она нам в новинку. Мы стремимся к чистоте, надеясь, что, коснувшись её, сможем понять и сами станем целомудренны. Остывший пирог интересует, если твой живот пуст. Только и всего!

Наука о целомудрии сложна и технична – я не стану докучать твоим маленьким ушам подобными разговорами. Достаточно сказать, что девственная плева не имеет к этому никакого отношения и столь же неинтересна, как брюки. Слово «целомудрие» означает «непорочность». Ты это знала? Жаль, что мать не подарила тебе толковый словарь. Когда единороги собираются, они частенько спорят, следует ли это понимать так, что целомудренный человек не пострадал от чьих-то пороков или что он сам им не подвержен. Запах отличается, конечно, и у всех свои предпочтения. Я всегда утверждала, что те, кто не подвержен порокам, встречаются реже всего. Поэтому мы уносимся прочь от охотников. Ведь получается, что голубка с трепещущими крылышками – и не голубка вовсе, а существо, творящее страшный порок, со стрелами и ножами. И пахнет он как подгорелая хлебная корка.

Понятно, что, к каким бы выводам ни пришла большая часть табуна, это свойство нам не присуще. Рог у нас не для того, чтобы на нём развешивать бельё, гадать по воде или вскрывать замки́. Он для того, чтобы протыкать насквозь, вскрывать оленям бока и пробивать панцири черепах. Возможно, и для того, чтобы пронзать шкуру целомудренных. Я не стану утверждать, что первый единорог, который встретился с непорочной девой, тотчас её пронзил, и запах крови был таким сладким и пряным, что с той поры мы его ищем. Так я не скажу, но это может оказаться правдой. Мы плотоядные, а не просто лошади, совокупляемся и раним друг друга, ломаем деревья копытами. Мы сражаемся завитыми рогами и мчимся с такой скоростью, что во все стороны летят комья земли. Причиняем вред и не стыдимся этого, такова наша природа. Но, как и все, мы тянемся к противоположности. И, в свой черёд, нам тоже причиняют вред. Не сомневайся в этом, дитя!

И всё-таки наш рог – не мёртвый немой нож, а наша тайная суть. Когда дует ветер, он играет в щелях между красным и чёрным рогом, как на флейте из плоти. Раздаются жуткие и блистательные песни, но их слышим только мы. Они для совокупления и для матерей, которых сосут жеребята. Я помню, как однажды во время бури отец опустился на колени и позволил своему рогу спеть мне колыбельную среди пышного леса. Голос рога был высоким, печальным и ярким будто молния. Я любила его… Теперь его нет, и буря уже не разбудит мои чувства.

Они использовали мальчишку.

Среди зелени и ежевичных лоз его запах был сладким, точно сливы и листья мяты. Как нас находят? Думаю, выследить зверя нетрудно: отыскать места, куда он ходит на водопой и гулять, где спит. У пруда, чистого как воздух, среди паривших семян одуванчика они усадили мальчика с большими, спокойными глазами и едва пробившимся коричневым пушком на подбородке; велели ему сидеть очень тихо, как хорошему мальчику, и тогда он сможет увидеть то, о чём стоит рассказать своим детям.

Я не хотела подходить. Этот запах ужасен и прекрасен, все мы пытаемся его игнорировать, сунуть головы в розовые кусты и заглушить аромат, притвориться, что золотой улей в ветвях тополя интереснее. Но в конечном итоге он побеждает; его сладость и тоска; лживое воспоминание о вещи, которой мы никогда не обладали и не могли обладать; любопытство, желание прикоснуться к чужеродной субстанции наподобие серой амбры или хвоста хрустальной рыбы; опуститься на колени благодати и хоть на миг ощутить прикосновение того, что пахнет фиалками, и толстым ломтем подсоленного хлеба, и целостностью.

Мальчик протянул ко мне руки, и от него пахну́ло, как из печки. Я стиснула зубы, но подошла, как глупая девственница, опустилась рядом с ним на колени, зная, что дальше будут узда и кнут. Не могла сдержаться! Его непорочность обволакивала меня мягким золотым покровом. Стоило мне опустить голову на колени этой чистоты, и я бы поняла, из чего сотканы свет, тепло, благодать. «Он не причинит боли, – говорил запах. – На такое он не способен».

Мальчик протянул ко мне руки, и я медленно опустилась в его объятия. Он гладил мою шкуру и гриву, что-то восторженно бормотал, как малое дитя, и я открыла рот, чтобы вдохнуть его. Но я вдохнула не то, что хотела, потому что он нежно дохнул на меня, словно задувая свечу. Зазвучала тайная музыка, и я застыла в его объятиях. Это была песня тоски-и-крови, сути-и-печали.

– Что ты делаешь, дитя?! – воскликнула я.

– Я хотел услышать, как ты поёшь на ветру.

Мальчик пожал плечами, его карие глаза светились от удовольствия.

– Но как ты узнал об этом? Это наш секрет, а не твоя игрушка.

– Мать и отец описали мне единорогов от чёлки до холки, чтобы, когда голова одного из ваших окажется в моих руках, я не мешкал.

Сказка Отравителя

Мои родители не боялись остаться без работы. Они были отравителями, лучшими из лучших, и, когда у них родился сын, его назвали Переступень[7], в честь плюща с чёрными ягодами, от которого ладони зудят, а кожа с них слезает блестящими лохмотьями. Решили, что я вырасту талантливым отравителем, и взялись за моё обучение с самого рождения.

Мать добавляла частички корня мандрагоры, измельчённые сильнее, чем пыльца с крыльев бабочки, в свой утренний чай и передавала их мне с молоком. Она натирала мои губы морозником, чтобы я мог ощутить его вкус. Мерзкий и горький, если хочешь знать, как речная вода после бури. Отец жарил яичницу, добавляя в пузырящееся масло полупрозрачные цветы белены, похожие на луны, а в салат шли олеандр и аконит, пригоршни тисовых ягод и семян абруса. Меня кормили этими веществами по чуть-чуть, чтобы, когда я стану взрослым, все они были для меня безвредными, как черника. Родители с радостью отыскивали новые яды, чтобы скормить их мне: кору дикой вишни, от которой наступает удушье, приводящее к смерти; наперстянку, провоцирующую поток восторженного, почти поэтичного бреда перед кончиной в судорогах; плоды дурмана, которые дарят необычайные видения, а затем погружают в полную слепоту. Однажды мать велела мне взять в одну руку побег омелы, в другую – болиголова и откусывать по чуть-чуть того и другого, а сама записывала мои ощущения от желудочных колик.

Были и яды поэкзотичнее: слюна бешеного волка, молоко гарпии, желчь василиска. Но мы обнаружили, что простая отрава лучше. Ты представить себе не можешь, что можно сотворить из обычного лютика!

В каком-то смысле моё детство было счастливым. Меня любили, и я хорошо кушал – например, энтолома вкусный гриб, если его готовят умеючи и едят те, чьи желудки крепки и надёжны, как наши. Мы жили в ветхом доме с дырявой крышей, стоявшем на сваях возле широкой синей реки, холодной как труп и склонной к разливам. Разумеется, отравителям хорошо платят, но тому, кто не скрывает своего богатства, частенько задают вопросы о его источнике, поэтому мы предпочитали вести дела осмотрительно. Набережная относилась к бедной части города, её жители отдавали мусор на волю течения и пронзительно ругали своих цыплят. Именно там мои родители с нежным вниманием совершенствовали на мне своё искусство.

Любопытное дело: наслоение одного яда на другой в крови оказалось не вполне благотворным. Моя кожа натянулась и истончилась, как у змеи, сделалась такой же хрупкой. Когда я был совсем маленьким, отец учил меня делать смесь из чистяка весеннего, семян остролиста и бегонии, которая, попадая в желудок субъекта, через несколько недель после применения наделяет его пышным зелёным кустом, растущим изо рта. Когда работа была завершена, он поместил частицу смеси мне на язык, словно гостию [8]. Мои родители искренне верили, что смерть – священное таинство отравителя и приговорённого и, как любой обряд, требует должного почтения. Мы даём человеку дистиллированный мир и из мира его провожаем. Разве может существовать что-то более совершенное? Я закрыл глаза и приготовился погрузиться в бездну. По вкусу зелье было сухим и пыльным, как цветы, которые слишком долго простояли в белой вазе. Но в нём имелась острая нотка, стрела горечи, оцарапавшая моё горло.

Я с изумлением посмотрел на отца и протянул ему ладонь, из которой проклюнулся маленький остролист; ягоды цвета киновари алели на моей коже. Растение преспокойно росло из моей плоти, дитя комбинации масла и семян или корней и цветов, которую я употребил за минувшие годы. Мы нервно рассмеялись и срезали миниатюрный куст под самый корень. В конечном итоге рана зажила, но с той поры я регулярно покрывался наростами, выраставшими из меня будто новые конечности.

Так я стал одновременно источником и практиком, но мне не разрешали самому добавлять отраву в еду или делать зелья, как бы я ни желал поменять один мир на другой. Моё обучение включало исключительно алхимию. «Если мы позволим тебе дать яд своей рукой, это может отпугнуть единорога», – говорили родители, улыбаясь и зная, что я ничего не понимаю. Но я наблюдал за многими отравлениями, пока был безбородым смешливым юнцом, прятался за дверью или в стенной нише, за гобеленом или под кроватью. Хочешь, расскажу мою любимую историю, пока есть время? Тебе должно быть любопытно – ведь мы с тобой похожи.



У Дожа далёкой-предалёкой страны, где полным-полно красных скал и крыш, а веранды покрыты шалфейной пылью и древесным соком, было две дочери. Одна – бессердечная дьяволица, другая – милая и добрая, как молоко. В наше время мужчин нередко постигает такая напасть. Город красных скал и крыш назывался Янтарь-Абад, и первую дочь Дожа звали Хинд. Она была из тех, кто любит танцевать с мужчинами, пироги с глазурью и книги с картинками, на которые не стоило смотреть. Вторая дочь носила имя Хадиль и желала лишь радовать отца. Пока девочки росли, одинаково красивые и грациозные, Дож пил вино и хмурился, сопоставляя их различия. Человек непростой, он решил преподать дочерям урок, хотя, возможно, для одной сгодилась бы хорошая порка, а для другой – крепкая выпивка. Но Дож, как я уже сказал, был непростым человеком.

Янтарь-Абад – хоть и маленький, но процветающий город, который хорошо устроился, точно рыбак, болтающий ногами в солёной морской слюне. Узкий синий залив врезался прямо в его центр, а по берегам росли плакучие кедры, о которых молодые люди говорили, что это будущее богатство Янтарь-Абада. Настоящим богатством города был янтарь, в тех краях настолько многочисленный, что каждый, прогуливаясь по узким пляжам цвета ржавчины, мог подбирать влажные и блестящие кусочки прямо с песка. Некоторые добывали янтарь как рыбу, густыми сетями из крапивы и льна; вытаскивали красно-золотые драгоценные камни, точно лососей из пенящейся воды. Янтарь-Абад пропах канифолью и странным ароматом горящих драгоценностей. Тень, которую он отбрасывал на землю, была чередой бледно-желтых полос, ибо город висел между небом и землёй, среди стволов громадных прибрежных кедров.

Длинные гирлянды цикория, молочая и роз с плотными бутонами обвивали изящные мосты, которые вели от дерева к дереву, как в иных городах улицы ведут от министерства к кладбищу, а в других – каналы от рынка к галантерее. Жители Янтарь-Абада легконоги, из них мало кому случается падать. Дворец Дожа, что неудивительно, построен на самой широкой части ствола самого широкого кедра, и все его комнаты пестрят янтарём в виде резных изображений цветов, женщин, солдат, несущихся во весь опор лошадей и разнообразных героических сцен. Все комнаты – красные и золотые, благодаря обилию мерцающей окаменелой смолы, мягким и шершавым полосам кедровой древесины, виднеющимся сквозь якобы случайные зазоры в стенах.

В этих комнатах жили сёстры Хинд и Хадиль. Хадиль носила длинные бусы из янтаря, оплетавшие её тело сложными узорами, туго стягивавшие горло, свободно висевшие на запястьях и талии, крест-накрест пересекавшие скромный высокий вырез платья. Её глаза были яркими и золотыми, как древесный сок, волосы – тёмно-рыжими, как самая дорогая канифоль. Хинд тоже носила длинные бусы, но те были сделаны из странной чёрной субстанции, которая остаётся после того, как янтарь сжигают, чтобы получить дорогое масло, на которое походила её сестра. Нити из чёрных бусин обхватывали тело Хинд, свободно лежали на шее и туго – на запястьях и талии, крест-накрест пересекали едва прикрытую грудь.

Хинд в этих комнатах пыталась убедить сестру почитать книги с гравюрами, которые девушкам видеть не положено, и отведать пирогов, которые придали бы округлости её фигуре, тонкой словно паутина, и оставить открытыми янтарные двери их комнаты, чтобы мужчины с других кедров могли перебраться по гирляндам из молочая и петь у их порога. Хадиль в этих комнатах пыталась сдержать сестру и закрывала створчатые двери, когда тёмная ночь затекала внутрь, и крошила пироги на подоконник для пролетавших птиц, взамен предлагая сестре простые коричневые хлебцы и сырые клубни. Пыталась направить её игривые взгляды к молитвенникам без гравюр, лишь с псалмами и гимнами, которые сама пела на балконах своего высокого дома, пока её голос не стал известен как Колокол Янтарь-Абада.

В этих комнатах сёстры не желала уступать друг другу. Они обе сидели, насупившись, на красных кушетках: одна жевала клубни, другая – пироги.

– Отчего ты не играешь со мной, как сестра с сестрой? – кричала Хинд.

– Отчего ты не молишься со мной, как сестра с сестрой? – шептала Хадиль.

Дож призвал нас, и мы прибыли с маленьким караваном в город, который, по словам моего отца, «разжирел и приближался к началу поста» (так он обычно говорил о процветающих городах). Здесь наше искусство ценилось наиболее высоко. В определённом смысле отец был аскетом: высокий, худой, властный; его редкие волосы отливали зеленью от малых доз тех же ядовитых зелий, которые я пил в своё удовольствие. Дож в письме не уделил внимания форме урока – только его содержанию. Сосредоточившись на размышлениях и обсуждении, мы придумали, на наш взгляд, приемлемое наставление.

Состав у отвара был очень сложный: битая раковина устрицы и четвертованная лягушка; ландыш и крокус осенний, аккуратно срезанный с внутренней части моей щеки; аризема трёхлистная и ошпаренные листья ревеня, подкопчённые, высохшие и плотно сбитые палками на протяжении недель. Финальным аккордом стали жемчужины, растаявшие на жаровне, и пронзённые жабьи глаза, утонувшие в зелье, как в трясине. Мы варили зелье, пока оно не превратилось в сладкие леденцы с лёгким ароматом аниса и тёмного перца, а потом угостили ими девушек на банкете, изобразив поваров. Я наблюдал за происходящим из-за пышных юбок моей матери, точно поварёнок, открывший рот при виде роскоши.

Сёстры с радостью приняли угощение: Хинд жевала жадно, а Хадиль деликатно складывала розовые губы словно для поцелуя и морщила щёки от аниса. Действие зелья должно было проявиться через некоторое время; нас попросили задержаться и отведать еду, которую мы якобы приготовили. Я сидел между родителями с костяной вилкой в руке, приготовившись отправить в рот кусочек отменной баранины, когда Хинд повернулась к своему отцу и сказала:

– Когда ты умрёшь, отец, я стану Догарессой и приглашу сюда всех гравёров и поэтов, чтобы они написали оды в честь красоты Янтарь-Абада и двух его дочерей!

Хадиль зарделась:

– Когда тебя не станет, отец, я стану Догарессой вместо тебя, спрячу лицо под траурной белой вуалью, и целый год никто не будет создавать никаких изображений, чтобы мы запомнили лишь твою доброту и твоё лицо.

Хинд с отвращением посмотрела на Хадиль:

– Когда ты успела побывать под ножом хирурга, который вырезал тебе сердце? Неужели не можешь хотя бы раз улыбнуться вместе со мной, как сестра с сестрой? Засунь в свой узкий рот ещё один проклятый горький корень и подавись им! Чтоб ты…



Она не договорила проклятие – из её рта выпала жемчужина – единственная, большая, белая и блестящая. Хадиль изумлённо вскрикнула, с её розовых губ упала и беспечно запрыгала по столу зелёная лягушка, покрытая слизью; за ней последовала другая. Ещё одна жемчужина сорвалась с губ, и запрыгала ещё одна лягушка… Стол заполнился прыгающей зеленью и белым перестуком, пока красивые дочери Дожа, придерживая руками завитые надушенные волосы, извергали драгоценности и амфибий.

Дож помрачнел.

– Я велел вам проучить их. Показать одной, что доброты недостаточно, а другой, что холодная жестокость – это чересчур. И что я вижу? Драгоценности от испорченной дочери, склизкие твари от добродетельной! Ни гроша от меня не получите!

Моя мать, которая всегда вела переговоры, низко поклонилась:

– Ваша светлость, простите, но вы не поняли наш замысел. Рот ребёнка, которого вы считаете испорченным, извергает лишь холодные и безжизненные камни, порождённые морскими существами из мусора. В прибрежном королевстве вроде вашего они не считаются драгоценными, потому что их здесь слишком много. Да, красивые и имеют свою цену. Но это милые камешки, и не более того. Вторая дочь порождает лягушек, которых можно счесть уродливыми, но они дают пищу, одежду, лекарства и яды. Эти существа в любом климате очень полезны, благодаря им никто не будет голодать. Те же, кто окажется рядом с их родительницей, будут вскрикивать от отвращения не чаще, чем говорить до чего она хороша. Скажите, что ваши дочери не запомнят моего урока!

Дож рассмеялся, я последовал его примеру. Хинд икнула, и из угла её рта выкатилась очередная жемчужина. Она чуть не расплакалась, когда одна из лягушек сестры поймала жемчужину языком и проглотила.

Я слыхал, что Хадиль, раздувшаяся от гордости за своих лягушек, стала плохой Догарессой, потому что заботилась лишь о живших в городе амфибиях – приказывала носить их по дорогам и усаживать на шелковые подушечки, чтобы бедные твари не страдали. Она продолжала петь, пока горожане не стали запираться в домах, и пела всё новые песни, посвящая их тени своего отца, благополучию лягушек и спасению своей заблудшей сестры. В конце концов не осталось ни одного дневного часа, когда Колокол Янтарь-Абада не звучал бы со своего высокого балкона.

Хинд, как мне рассказали, ушла куда глаза глядят, оставив след из жемчужин и не помышляя о политике.

Возможно, мы слишком любили проповедовать. Но мы были умны и наслаждались обществом друг друга, упражнялись в своём искусстве с тщанием, почти забытым в наши времена упадка и разложения. Я займу место родителей, когда они умрут, и превзойду их, потому что мне не нужен дикий лес с дикими плодами. Я и есть дикий лес. Чтобы заставить дев производить жемчужины или лягушек, мне достаточно протянуть руку.

Сказка о Пороке(продолжение)

Переступень повернул руку ладонью вверх, держа её у самого моего носа, и на ней выросла колючая розовая ветка с надоедливым ароматом, который мешался с его собственным запахом.

– Понимаешь, почему не я дал девочкам леденцы? Я не мог этого сделать – по крайней мере, тогда. Но я повзрослел, и мать с отцом показали мне свои книги. Я прочёл в них о тебе, единорогах и о песне, которую ветер играет на ваших рогах. Родители сказали, что я завершу обучение в маленькой семейной академии, когда поймаю тебя и сделаю свой кубок отравителя, ибо ни один отравитель не может позволить, чтобы собственные рабы-листья свергли его. А ведь известно: рог единорога делает все яды безвредными, как вода. «В этих краях живёт единорог, чьё имя Невинность, и мы берегли тебя для неё, – сказали они. – Иди и стань мужчиной». Вот почему я опустился перед тобой на колени, держал твою голову и позволил тебе сколько угодно вдыхать ускользающее благоухание моей непорочности, ибо я сгораю от нетерпения, желая совершить зло во имя дистиллированного мира и присоединиться к моим родителям в их доме на сваях.

– Мне следовало догадаться.

– Да, следовало. Надеюсь, Невинность, я был мягкой постелью, а аромат моей кожи – всем, чего ты хотела.

Мальчик достал из-под себя длинную серебряную цепь и накинул её на мою шею. Я в ужасе отпрянула – его запах изменился, выродился во что-то кислое и горелое, уголь и сажу, кожуру лимона, зажаренную на белых углях. Он улыбнулся, и вонь усилилась. Мой нос забился от схлестнувшихся запахов, исходивших от него: дым и тлеющие брёвна, уксус и известняк, вонючая назойливая роза. Пока я дёргалась, они пришли… Эту часть истории ты точно слышала. Охотники в зелёных нарядах и с коричневыми стрелами явились и прижимали меня к земле, пока Переступень отпиливал мой рог пилой из кузницы.



Ветер отчаянно вопил, когда красные завитки трескали и ломались. Я истекала кровью, лившейся из чёрных завитков. Земля, пропитавшись ею, стала скользкой. Я пыталась вырваться, но ещё глубже утопала в кровавой грязи. Наш рог – плоть, не меньше чем твой нос, и кровь брызгала из меня нитями чёрных жемчужин прямо на бархатные колени сына отравителей.

Сказка Хульдры(продолжение)

Единорог глядела на меня с вызовом, словно вынуждая сказать, как глупо она поступила, приблизившись к нему, или что теперь она не монстр, раз потеряла свой рог. Вероятно, взрослая женщина так и сделала бы, но я не могла.

– Невинность, мне жаль, что он так поступил. Однажды мальчишка забрал у меня кое-что, и взамен мне дали золотой мяч. Ты видишь, что из этого вышло. Я как ты…

Её взгляд смягчился:

– Я не единорог, если у меня нет рога. Всего лишь мул с бородой и странным хвостом. Ты же просто ребёнок, и мне тебя жаль. Золотой мяч – не та вещь, которую стоит давать ребёнку.

– Пожалуйста, помоги мне. А я помогу тебе, если ты меня выпустишь. Не стану звать охотников и ужасного ежа, который меня заточил. Если я непорочна, ты в безопасности.

– Все существа непорочны до поры до времени, – ответила единорог, фыркнув. Затем согнула свои тёмные ноги и принялась рыть землю вокруг игл, торчавших из моих пришпиленных волос в немыслимых количествах.

Она копала мягкую почву, кусала скользкие металлические иглы, но её зубы не могли их ухватить – слишком много и воткнуты слишком глубоко, чтобы можно было дотянуться. Наконец Непорочность встала передо мной, её коричневые бока блестели от пота. Ночное небо начало светлеть на востоке – длинная зазубренная полоса холодной синевы в холодной тьме. Я знала, что Чириако скоро вернётся.

– Мои волосы, – прошептала я. – Перегрызи их. Если я непорочна, таковы и все мои части. Ты сможешь ощутить в моих волосах то, что маленький предатель тебе так и не дал. Забери мою непорочность и освободи меня!

Невинность колебалась: то рвалась ко мне, то отскакивала как при первом приближении, издавая тихое ржание и протягивая свою длинную окровавленную голову, но в конце концов отворачиваясь. И всё же единорог начала жевать чёрные пряди, будто траву, и в морозном тумане утра отгрызла мне волосы под корень – тихо ворча не то от удовольствия, не то от боли. В каком-то смысле она перестаралась, отжевала их до самой кожи. Но я не возражала. Уже обретя способность двигаться, я ещё долго позволяла ей питаться и наклонялась, если она не могла до меня дотянуться.

– По вкусу ты как луна, такая же холодная и чистая, – прошептала Невинность мне на ухо и начала пинать кирпичи из дёрна, от мороза превратившиеся в железные пластины. Я выкатилась из дома, который построил мой золотой шар – и тогда, и сейчас я думаю о еже как о моём золотом шаре, – к ногам единорога.

– Ты обещала помочь мне, – сказала она, всё ещё находясь в полуобмороке.

Я повернулась и начала рыть жесткую землю, в которую были воткнуты бесчисленные иглы: золотые, серебряные, медные, железные, кварцевые, алмазные, изумрудные, сапфировые. Я копала и плакала, тяжело дышала и кричала. Месяцы заточения в башне из дёрна лились из меня, как лягушки изо рта хорошей дочери Дожа. Мои пальцы скрючились и запачкались, но наконец я протянула Невинности букет колючек из всевозможных металлов с прилипшими комьями земли.

– Этого хватит, – сказала я голосом, охрипшим от рыданий, – на новый рог.

Единорог опустила голову и слегка меня понюхала.

– Мой рог – цветная чаша на столе далеко-далеко отсюда. Я не приму другого, пока старый жив… Что он скажет? Но, если он сломается в тех краях, что мне никогда не увидеть, вероятно, я опять стану целой.

Невинность очень медленно опустилась на землю и положила свою раненую голову мне на колени. Кровь снова начала сочиться, капля за каплей, с основания отсеченного рога. Она закрыла глаза и глубоко засопела.

Мы лежали рядом, и я чувствовала, какая она тяжёлая, – будто чувство вины.

Сказка о Двенадцати Монетах(продолжение)

Темница отрешенно почесала свою безволосую голову.

– Она забрала мою непорочность, всю без остатка, в себя. После этого я была уже не просто плоха, но и уродлива и отдана на милость любого, кто решит, что любит меня. К тому же я превратилась во взрослую женщину и стала лысой, точно орёл-стервятник. Я едва успела выбраться с поля, на котором Чириако построил дом из дёрна и ребёнка, как появился город, и Пра-Ита схватили меня, зная, как знал мой золотой мяч, что никто не будет меня искать.

– Не думаю, что они знают… Просто собирают то, что подхватывает ветер.

– Они знают.

Я ничего не смог сказать и просто выскользнул из постели, обошёл кровать, торопливо ступая по ледяному полу, и снова забрался под одеяло с другой стороны, устроившись позади Темницы. Нежно и трепетно обнял её… Я – мужчина и был обязан знать, как это делается; прижался всем своим худым телом к спине Темницы, покрытой корой, и, удерживая её, стал баюкать, словно она была моим собственным ребёнком.

– Ты не уродливая и не плохая, и не надо ни от кого ждать милости, – прошептал я. – Хотя ты и впрямь лысая.

Она тихо рассмеялась, но, по мере того как её тело теплело в моих руках, я чувствовал, как она плачет – чуть слышно, будто шелестят страницы…

Мы работали с Чеканщиком семь лет.

Темница коротко стригла волосы, подрезая их об одну из сторон шестерни. Они были короткие и торчали во все стороны: тёмные, густые, покрывавшие всю голову. Когда я спросил её об этом, она пожала плечами и ответила: «Мои волосы теперь принадлежат ей».

Не хватит слов, чтобы рассказать, как часто ветер переносил нас с места на место, и в какие расщелины мира нас заносило. Порой казалось, что за изорванными границами города идёт снег. Иногда я будто чувствовал запах шалфея и камня, запах пустыни. Недостатка в сырье у Чеканщика не было. Обычно мы не успевали глядеть на границы или на что-то за пределами стен, потому что работали. Мы ели опалы и гранаты, жемчуг и халцедон, гематит и лазурит, тёмно-зелёный малахит. Вуммим оказалась права: топазы по вкусу напоминали персики. Однажды, когда дневная норма была превышена, нам дали бриллианты. Они по вкусу напоминали замороженные лимоны.

Изредка нам удавалось поспать.

Они следили за нами, когда мы ели, и гладили свои длинные шеи, словно жевали вместе с нами. В мёртвом городе торговля кипела, но его жители ничего не ели и не пили. Они смотрели на нас так, как смотрят театральное представление, и истекали слюной. Некоторые из нас выросли… но многим это не удалось. Чеканщик был ненадёжным, как любая другая машина, и его мучила жажда. Он давил пальцы, выбивал руки из суставов; нередко ребёнок целиком попадал во власть шестерёнок и прессов, потому что его толкали или он сам прыгал. О, сколь многие прыгнули! Увидев это впервые, я закричал, и мой крик в огромном тихом зале был как танец ножа в воздухе. Все остановились и уставились на меня. На меня, а не на ребёнка, который упал в обморок прямо под пресс и превратился в кровавое пятно на досках. Я закричал, привлёк к себе внимание. Они шикнули, чтобы я успокоился, и Чеканщик продолжил работу.

Когда мне исполнилось четырнадцать, лишь Темница была старше. К тому времени мы были уже достаточно сильны и умны, чтобы сбежать. Самоцветы не питательны, но благодаря Чеканщику мы обрели подобие силы, поскольку нам приходилось всё время поворачивать, крутить и опускать прессы (как ей) или затаскивать тела мёртвых детей на доски (как мне). Все семь лет мы выполняли одну и ту же работу.



И мы делили постель – не как любовники, ты не подумай. В конечном счёте, я мог на ней жениться, но это было бы всё равно, что пересечь реку на тарелке, отталкиваясь шестом. Я бы не знал, с чего начать, да и какой смысл? Глядя на её тело, я видел не грудь, бёдра или даже грубую серую кору. Я видел деньги, сложенные в корзину монеты, в которые можно было превратить её кости. Неподходящий взгляд для мужа. Некоторые вещи нельзя отбросить и забыть, как если бы они скрылись за золотым занавесом. Мы делили постель ради тепла и компании, и, если бы нам это не удалось, думаю, кто-то из нас давным-давно бросился бы в машину очертя голову. Я чесал завитки её коры, она разминала мне шею. Когда работа заканчивалась, мы помогали друг другу стать самими собой. Через некоторое время мы уже не скрывались, а в конце смены просто устраивались в одной постели. Пра-Ита ничего не говорили: у них всегда находился новый ребёнок, чтобы заполнить пустующую кровать.

И вот наступила ночь ночей, когда я баюкал свою древесную девочку в объятиях, и она заговорила – тише, чем вода, по капле падающая с крыши:

– Завтра я войду в машину.

Я замер, развернул её лицом к себе. Её тёмные глаза были широко распахнуты и казались спокойными.

– Что? Почему? Ты собираешься бросить меня здесь?

– Тсс! Я не брошу тебя. Я придумала, как нам выбраться. Завтра, после звонка, возвещающего конец смены, я тайком вернусь и суну руку под громадный блестящий пресс. Пусть он её отрежет. Из неё получатся дхейбы, на которые мы купим выход отсюда. Рука – это не так уж много, у меня их две. Но мне понадобится твоя помощь, чтобы управлять остальными частями Чеканщика… скребками и щётками, резаками и валиками. Думаю, всё получится, если не мешкать.

– Руки недостаточно, чтобы подкупить кого-то из здешних. Руки повсюду – сотни рук, и все принадлежат им.

– Мы подкупим Вуммим. Мы ей нравимся, и она следит за нами. Как раз хватит.

Я долго молчал. Другие дети, зелёные юнцы, сопели в своих серых постелях.

– Это хороший план, Темница. Но не для тебя. Пресс отрежет мою руку, а ты останешься невредимой.

Она уставилась на меня: её густые брови сошлись на переносице.

– Почему? Ты же не умеешь терпеть – как доходит до боли, превращаешься в долговязого и чумазого ребёнка.

Я взял её лицо в ладони. Мои холодные пальцы ощутили её холодную кожу и короткие волосы, напоминавшие ежиные иглы.

– Моя рука длиннее, получится больше денег.

Она промолчала… Что можно сказать в ответ на такое?

– Ты станешь кричать.

– Не стану.

Мы держали друг друга в объятиях всю ночь, и она поцеловала – это был единственный раз, когда она меня поцеловала, – то место, где моя рука соединялась с плечом.

В Саду

Мальчик её оставил. Он всегда её оставлял.

Одно утро сменяло другое, и он уже был где-то в другом месте. Она на самом деле не возражала… Было трудно говорить так долго и запоминать так много из написанного на её веках, быть так близко к другому ребёнку после долгого одиночества. Девочка не думала, что это до такой степени утомительно. Когда мальчик её покидал, она часто шла к безмятежному озеру в Саду, чтобы позволить прохладной воде, колышущейся словно платье, приподнятое до колен, смыть воспоминания о нём прочь. Жесткие круглые камешки под босыми ногами успокаивали – они были у неё всегда, как озеро, тростник и перестук в зарослях рогоза, луна и звёзды, баюкавшие её перед сном. Девочка подумала о мальчике, о том, как нетерпеливо она его ждала, стоило красному солнцу опуститься за гранатовые деревья, и как часто ощущала опустошенность, когда он уходил, будто разрисованная ваза, из которой воду выплеснули на каменные плиты. «Как же легко скучать по кому-то, – подумала она, – даже если раньше тебе никто не был нужен».

Девочка так хорошо знала свои истории, что не теряла нити рассказа: она пересказывала их самой себе множество раз. Они по-прежнему принадлежали ей, лишь ей одной. Но, когда слова историй покидали её губы и входили в его уши, они будто обретали плоть, отращивали конечности и обзаводились сердцами… Тела их срастались, как срастаются улитка и её раковина. Когда она была одна и шептала эти истории отражению на поверхности маленького пруда или кусту чёрной смородины, они оставались тонкими, как завитки дыма, словно трепещущие на ветру обрывки платья, которое было ей мало. Девочка радовалась тому, что они стали осязаемыми, и повторяла себе это снова и снова.

Стоя по пояс в воде, она обратила лицо к звёздному свету и падающим теням от редеющих крон ясеней. Листья в темноте казались серыми: красное и золотое ушло из них, как из неё уходили истории. Девочка опустила голову под воду – раз, другой. Она давно перестала молиться о том, чтобы чёрные отметины сошли; знала, что завтра вечером снова будет искать мальчика. А сейчас казалось, что её суть распростёрта во все стороны, точно светящиеся усики или змеи, ползущие прочь из перевернувшейся корзины. Теперь, в серебристом свете, она собирала себя.

Вынырнув, девочка вдохнула, сморгнула воду с глаз и увидела, что на некотором расстоянии от фиолетового озера идёт фигура в белом, и это вовсе не её мальчик.

Это была Динарзад.

Волосы струились за ней, будто тень более высокой женщины, она ступала по траве босыми ногами. Девочка испугалась, не сошла ли Динарзад с ума, – воспитанные амиры так себя не вели. Но принцесса казалась спокойной, не плакала и не рвала на себе волосы, а легко касалась деревьев, проходя мимо, будто что-то искала. Наконец она увидела девочку, наполовину погруженную в воду, точно ламия или русалка, и застыла возле апельсинового дерева, которое было все ещё блестящим и зелёным в лесу голых ветвей. Девочка ничего не сказала: она знала, что, когда впервые приближаешься к незнакомому зверю, резкие движения могут его испугать или разозлить, а ей не хотелось иметь дело с рассерженной гусыней, что уж говорить о рассерженной принцессе.

Динарзад открыла тёмные губы и издала тихий писк. Попыталась ещё раз, и её голос очистился, как зимнее небо:

– Я хотела узнать… хотела послушать…

И рванулась прочь, как олениха, чудом избежавшая стрелы.

Девочка смотрела ей вслед, гадая, какие слова могли бы удержать женщину. Она никогда не пыталась удерживать мальчика, стоило истории начаться. Он был верным сам по себе, как проворная гончая.

Потому не было ничего удивительного в том, что следующим вечером он нашел её возле поросших мхом камней. Именно этого она и ждала, предвкушала, хотя не без усилий. Мальчик принёс головку сыра и ломоть сдобы. Они шептались и ели, как делали всегда, пока небо не почернело, и девочка не смогла продолжить рассказ под безопасным покровом тайны.

– Я хочу услышать ещё! – возбуждённо сказал мальчик, хлопая в ладоши. – Динарзад весь день со мной не разговаривала – просто праздник какой-то! Расскажи, как они сбежали!

Девочка слабо улыбнулась, сделала глубокий вдох и снова раскрыла свои истории и себя, точно реликварий, полный священных костей.

– Семёрка был уверен, что не закричит, когда пресс опустится на его плечо, что будет храбрым и крепким, мужественным и правильным…

Сказка о Двенадцати Монетах(продолжение)

Я закричал. Когда Темница всем телом навалилась на пресс, он опустился возле моей подмышки, превращая руку в месиво из кожи, костей и крови. С первого раза отсечь её не удалось, и, пока моя подруга снова поднимала и опускала пресс, я всхлипывал и стонал, как роженица. Наверное, я лишился чувств, потому что следующее моё воспоминание – о том, как она затягивала на обрубке жгут, который соорудила из одежды какого-то мертвеца. Потом Темница прижала моё изувеченное плечо к самой горячей части машины – той, что зловеще мерцала красным, – и, наверное, я снова закричал. Чудо, что нас не засекли… Впрочем, дети часто кричали, вопили и рыдали во сне. Наверное, зря я не позволил подруге пойти на это самой: она бы не пискнула.

Помню, как я смотрел на отсечённую руку, некогда бывшую моей, понимая, что отныне она таковой не будет. Вот мои пальцы, что держали ручки и вёдра, коровье вымя и яблочные корки. Вот линии на моей ладони, предсказывавшие какое-то будущее. Мы с усердием пропустили через Чеканщика часть моей плоти, ощутили запах моей крови во внутренностях машины, пока тремя руками поворачивали шестерёнки и двигали поршни. Моё тело хрустело под последними прессами и вышло из другого конца машины – отверстия в виде ухмыляющейся морды зубастого чудовища.



Двенадцать монет, бледных кругляшей из чистой мерцающей кости. Всё, что было у нас в целом мире, это часть моей плоти, напоминавшая влажный фрукт, очищенный от кожицы.

Во время обеда мы нашли Вуммим. Она наблюдала за тем, как одна девочка поглощала полупрозрачные турмалины, словно первые летние черешни. Существо гладило свою шею и бриллиантовый живот под лохмотьями. Мы натянули на лица лучшие улыбки и позвали её подойти ближе.

Она будто не заметила, что случилось с моей рукой, – здесь многие получали увечья, и ещё одно не было чем-то из ряда вон выходящим.

– Вуммим, мы хотим уйти, – решительно сказала Темница.

– Я не сомневаюсь, что хотите, малышка. Всё уже не так, как было в Кость-и-сути, когда она занимала центр мира. В то время никто не хотел её покидать, прежде чем его карманы не наполнялись лазуритом, а руки – женщинами. Но вы должны знать, что я не могу вам помочь.

– Нам не нужна твоя помощь, – прошипела моя подруга. – Мы теперь граждане Кость-и-сути: заплатили налоги, исполняем свой гражданский долг. И у нас есть право торговать, как у всех прочих.

Вуммим склонила голову набок; её синеватые волосы упали на лицо, как покрытые воском сосульки.

– У вас нет денег, чтобы их тратить, драгоценные мои. Ни одной дхейбы! Чем вы будете платить – воздухом?

Темница достала наш кошелёк. Я по-прежнему находился в полубессознательном состоянии и был весь пепельно-бледный: не доверил себе обращаться с монетами, опасаясь рассыпать их по грязному полу. Одну за другой моя подруга вытащила монеты и сложила их на ладони, пока та не заполнилась, и протянула дрожащую руку с шестью монетами, которые должны были выкупить наши жизни. Дочь торговца зерном знала, что стоит придержать кое-что в запасе на случай, если призрак попытается взвинтить цену. Вуммим облизнула губы бесцветным языком.

– Этого не хватит даже на то, чтобы купить рубины для завтрака, – сказала она, но взгляд не отвела.

Они с Темницей долго смотрели друг на друга, словно между ними шел молчаливый торг, в котором я не мог участвовать. Наконец надзирательница заговорила, закатив стеклянные глаза куда-то внутрь черепа:

– В те дни, когда мы поедали всевозможные вещи, превыше всего ценились самые редкие сделки, даже если они были не более чем обменом щепки на пёрышко… Если владельцем щепки был одноглазый мужчина, а пёрышка – бородатая женщина, сделка считалась успешной. Ни один работник не делал такого предложения, и я приму его во имя старого Асаада. Но вы уйдёте под покровом ночи, а я похвалюсь своей сделкой лишь после того, как вы окажетесь далеко, – на тот случай, если её сочтут не настолько редкой, как считаю я, и меня накажут.

Мы согласились. Вуммим взяла монеты своими длинными паучьими пальцами, почтительно сжала кулак и издала удовлетворённый стон, до странности похожий на мяуканье котёнка.

– Так и было, – пробормотала она, – раньше, в те времена, когда все возможные вещи покупались и продавались и высоко над Асаадом парили красные шелка. Вот какой была экономика – лёгкой, ощутимой и сладкой. Я помню её, я чувствовала её вкус долго после того, как утратила другие вкусы, ощущала память о потерянной Кость-и-сути, которая звалась Шадукиамом в те дни, что ныне мертвы и холодны.

Вуммим закрыла глаза, подняла голову к дырявой крыше, и из её серого горла вырвался скорбный, тоскливый вой.

Сказка о Переправе(продолжение)

Над водой поднялся ветер. Её поверхность была тусклой, плоской и серой, как девичьи глаза, но в глубине прятались течения, и маленький паром окружала быстротечная рябь.

– По мне Кость-и-суть – подходящее имя, под стать их новому призванию, и уж точно лучше старого, – задумчиво проговорил Семёрка.

Идиллия коротко рассмеялся и повёл плечами под плащом, затем погладил свободной рукой свой горб.

– Шадукиам раньше был городом чудес, парень… Розы, чьи лепестки залетали в твою дверь, когда-то полностью укрывали его куполом из цветов. Там были серебряные башни и алмазные башенки. Там жили женщины в пурпурных одеяниях и мужчины – в алых. Там пахло водорослями и золотом. Не говори о том, чего не знаешь.

– Я достаточно знаю об этой вонючей, надутой ветром дыре! – яростно бросил Семёрка. В холодном воздухе из его рта вырвалось облачко пара.

– Глядя на труп, не разберёшь, как выглядел человек при жизни.

Они погрузились в глухую тишину. Семёрка одной рукой неуклюже поднял воротник и поморщился от ветра, хлеставшего по щекам. Он видел, что в северном небе собираются и сплетаются облака – не тёмные, как обычные дождевые тучи, но бледные. Они просто сливались друг с другом, превращаясь в огромную белую воронку, словно хлопок, небрежно намотанный на веретено.

– Приближается шторм, – тихонько проговорил Идиллия. – Сегодня что-то рано. Сомневаюсь, что мы успеем достичь берега до его начала.

– Я видал шторма и раньше, старик.

– Несомненно, ты ведь у нас храбрец. Но озёрные шторма особенные.

– Я действительно храбрый, – проворчал Семёрка. – Не будь я храбрым, не явился бы сюда. Пил бы горячий сидр у очага, а не сидел тут; построил бы дом и завёл детей. Я хочу спасти её. Ведь она спасла меня. Мы всё время друг друга спасали, даже после Чеканщика. Что ещё мне остаётся делать?

– Ничего, сынок, – сказал престарелый паромщик, и его голос смягчился. – У тех, кто пересекает эти воды, выбора нет.

Он оттолкнулся шестом от илистого дна озера; где-то далеко заплакала птица, чайка или большой баклан. Семёрка подумал, что деревья стали ближе, и под ними мерцает серебристая линия пляжа. Но от качки его мутило, а пальцы ветра докрасна расчесали глаза. Небо было таким белым, что солнце будто исчезло, и чудился запах приближающегося снегопада.

Резкий голос Идиллии прервал размышления Семёрки:

– Скажи, сколько у тебя осталось этих ужасных старых штуковин?

– Одна, – ответил юноша. – Я сберёг две: одну, чтобы добраться сюда, и вторую, чтобы мы могли вернуться. Я сберёг это для неё. Больше ничего нет.

– Значит, четыре заполнят твою историю, потому что вопящий шторм приближается, а когда нагрянут белые ветра, мы уже не сможем разговаривать.



Семёрка кивнул и хрипло закашлялся.

– Четыре… Четыре монеты для калеки и монстра, отправившихся в путешествие по миру. Это всё, что у нас было за пределами Кость-и-сути, когда Вуммим проделала дыру в стене из рыбьих костей, ограждавшей город, и вытолкнула нас наружу. Дороги, мощёные и немощёные, брусчатые, разноцветные, кирпичные. Мы выбрали одну, хотя могли выбрать любую другую. Но выбрали именно эту, и теперь я пересекаю пустынное озеро, чтобы найти её, мою сестру и подругу.

Сказка о Двенадцати Монетах(продолжение)

Мы выбрали дорогу, и впервые за семь лет золотое солнце, повисшее в небе и отчасти похожее на мяч, согревало нашу кожу. Она сделалась красной. Мы плавали в синих реках и брызгали друг на друга водой. Ели чернику и орехи, раскалывая их плоскими камнями. Не работали! Когда мы плавали, и я замечал, как её обнаженное тело проносится мимо под холодной чистой водой, то по-прежнему не видел ничего красивого – только дхейбы, притаившиеся под её кожей.

Некоторое время мы бесцельно блуждали. Вполне могли отыскать наши дома или найти новые, которые стали бы нашими, но по обоюдному согласию решили держаться подальше от городов. Мы, будто лисы, предпочитали зелёные сады и разоряли совиные гнёзда. Осенние яблоки поспели, а на нашем пути ещё никто не встретился. Я уверен, что к тому моменту мы оба смахивали на дикарей. Волосы Темницы превратились в лохматую гриву цвета воронова крыла, обрамлявшую её лицо, – пряди торчали во все стороны, точно грубые пальцы. Мои волосы отросли ещё длиннее. У нас не было ни зеркал, ни ножниц, и очевидно, что видок мы имели тот ещё… При этом с радостью лопали яблоки и кроличьи лапки (кроликов ловили с недюжинной смекалкой). После агатов и нефритов мягкое мясо и хрустящие фрукты казались нам чудом, и мы выискивали их повсюду, умирая от голода. Одним словом, когда раздались звуки катившегося по дороге фургона, мы были в лохмотьях и босиком, но жирнее, чем раньше.

Фургон имел два громадных колеса выше его самого, выкрашенные в синий цвет и испещрённые серебряными звёздами. Маленький фургон с заострённой цыганской крышей и круглыми окнами висел между ними. Двери открывались с каждой стороны, и он казался достаточно просторным; возможно, было даже приятно сидеть внутри и смотреть, как мелькают спицы. Фургон тянул стройный человек, с ног до головы одетый в зелёное – рейтузы, камзол, очаровательную короткую накидку и шляпу. Всё было зеленее, чем кожура яблока. Из-под шляпы торчали пряди волос цвета яичного желтка, а лицо их обладателя выглядело худым и приветливым. Ноги от коленей вниз были ногами тёмно-коричневой газели, быстрыми точно веретено. Зелёные рейтузы заканчивались там, где начиналась шерсть, заколотые бронзовыми пряжками – такими старыми, что даже металл слегка позеленел. Мы с Темницей уставились на него, разинув рты.



– Ну-ну, доброе утро, малышня! Как у вас дела, в полдень на лысой макушке? – сказал он и присел, насколько это позволяли его ноги, не отпуская длинные синие оглобли. Голос человека был похож на веселый щебет дрозда. Он улыбнулся: его зубы оказались мелкими, блестящими и острыми, как у лисы.

– Доброе… утро, – сказал я.

Темница крепче сжала мою руку.

– Вам повезло, что наши пути пересеклись, бродяжки мои! Я вижу, вам необходима цивилизация, а искусство есть повитуха цивилизованной души. Мы артисты и менестрели, поём песни и разыгрываем сценки, мы – это катамиты [9] и кастраты, лучшие, ярчайшие и наряднейшие из всех. За монету покажем на сцене мир, за две – научим, как в нём жить. Я Тальо – жонглёр, танцор, евнух, акробат и зазывала, а также великолепнейший рыцарь телеги!

Мы робко представились, но ни один из нас не протянул руки к спрятанному кошельку: мы не могли себе позволить потратить моё тело на яркого человека, что бы он ни наобещал. А он глядел на нас сияющими зелёными глазами и лучезарно улыбался. Присмотревшись, мы заметили, что серебряные звёзды были просто кусочками олова, прикреплёнными к колёсам. Краска местами облупилась, из поразительно тёмного и живого кобальта превратившись в бледную бирюзу. Однако впечатления от этого не ослабли, а звёзды тихонько позвякивали на ветру.

– Может, короткий танец? – пропел он, переступив копытами. – Или небольшая сценка… «Принцесса и её Верный Кот», возможно? «Хульдра, Бык и Древо»? – Темницу это ошарашило, и Тальо поспешно продолжил: – Или что-то для зрителей постарше, сообразно вам, молодым людям, стоящим передо мной? «Убийство Короля Измаила»? «Поругание Янтарь-Абада»? «Сераль Сирен»? Или, может, просто песня, карточный трюк, монета из уха? Мы сговорчивы, восприимчивы, дружелюбны и любезны, каковыми и полагается быть в нынешние времена. Слишком изголодались по пирогам с воробьями да настойкам с голубикой и потому обмениваем наши таланты по столь разумным ценам.

Из одного синего окна высунулась большая красная лапа. Она лениво потянулась, показала алые когти и снова их втянула.

– Кто там, Тальо, лапушка? – раздался низкий голос за занавеской из птичьей кожи. В нём слышалось рычание, но всё же в какой-то мере он звучал приятно, как шелест зерна по меху.

– Это моя госпожа и соратница, другая половина того, что я назвал «мы»; мой зверинец, муза, жуть и моя дорогая! – сказал зелёный человек и наконец опустил длинные шесты на пёструю дорогу, после чего галантно открыл одну из круглых, точно луна, дверей необыкновенной тележки.

И нагрянула мантикора [10].

Теперь я всё понимаю, потому что позднее она осторожно показала мне все части своего тела, объяснила их происхождение и применение. Но в тот момент она казалась диковинным видением, и я бы не смог её назвать и за сотню костяных монет. В каком-то смысле львица: шкура красная, как осенняя листва, с переливчатым блеском, будто смазанная маслом. Но её голова была головой женщины с огромными синими глазами – того же цвета, что и тележка, а благородное лицо обрамляли жесткие красные кудри. Грива окружала её будто гало и стекала по мускулистым плечам, как изысканная шаль. Когда она полностью вышла из тележки, показался хвост огромной змеи, тускло-зелёный, словно старая медь, чешуйчатый и шершавый. На кончике хвоста имелось скорпионье жало, твёрдое и блестящее, как панцирь жука.

– Алая Гроттески! – провозгласил Тальо. – Актриса, чудовище, меццо-сопрано!

Мантикора скромно наклонила голову, её румяное лицо с высокими скулами выглядело очень милым. Но что-то странное было в форме нижней челюсти: она не полностью смыкалась с верхней, будто сломанная детская музыкальная шкатулка, однако улыбка была широкой и добродушной, а губы выглядели мазком крови. Во рту виднелись острые желтые зубы в три ряда.

– Вы послушаете, как она поёт? Это стоит в пять раз дороже, чем мы могли бы у вас попросить, клянусь своими абсенциа [11].– Темница вопросительно изогнула бровь, и человек-газель ухмыльнулся. – Евнух кое-чего лишен, зато другого у него в избытке. То, чем я не обладаю, у меня отсутствует, и потому в приличном обществе я называю это абсенциа. У каждого есть право на маленькие странности. Если вы присядете на траву – такая подушка сгодилась бы для лордов и леди, в два раза выше всех нас вместе взятых по статусу! – я расскажу вам историю, и, быть может, она вам понравится. Первый раз всегда бесплатно.

Мантикора закатила свои яркие глаза.

– Как они могут понять, нужна ли им вся история, если не попробуют? – запротестовал он.

– Ну тогда продолжай и не жалуйся, если на ужин опять будет мышатина, – парировало красное чудовище.

Тальо одарил нас колючей и блестящей улыбкой, топнул копытами, словно решил сплясать, и начал рассказ.

Сказка Евнуха и Одалиски

Воспойте, о, воспойте грациозных газелли! Проворны и быстры их копытца цвета ваксы, а до чего милы их звонкие песенки! Нет пастуха непреклоннее, нет светлячка шустрее, нет мелодий легче и стихов радостнее, чем те, которые мы – мы! – сочиняем на овечьих пастбищах в наших родных краях.

Мы – воплощение грации, играем на флейтах из козьего рога, следим за огнём на полях, с которых убрали сено, сложив его в стога и снопы. Стоит лишь разбить лагерь и разжечь костёр, и мы будем тут как тут – переступая копытцами по траве, топая в такт барабану и пьяным альтам. Лишь зажги искру – и мы прибежим, бросив овец и коров, молоко и мясо, туман, сырость и спорынью на ржи, от которой голова идёт кругом и душа танцует рил [12], и пшеницу, золотое блестящее зерно!

А если утром ты обнаружишь, что твоя жена пропала; узнаешь, что твой брат сбежал; заметишь, что один или два твоих спутника исчезли, – что ж, это не наша вина. Ведь мы просто животные и следуем своей животной натуре, как и ты. Иначе не было бы ни костров, ни вина, ни сводящих с ума песен, ни кружения, ни верчения, ни блеяния овец, ведомых на убой. И на что тогда была бы похожа наша жизнь? Да, мы берём одного или двоих, но что мы даём? Костры и вино, песни в уме, кружение и верчение и девушек, покорных овечек. Мы даём не меньше, чем забираем.

Да, воспойте газелли. Это мой народ, и о нас слагают много песен. Мы выслеживаем походные костры в лесистых долинах и что потом? Танцуем ли мы? Поём ли слаще любой гнусавой деревенской арфы? Не сомневайся! Легки ли мы и гибки, светлы ли наши лица, целуемся ли мы так, как поэты воображают о себе? И не исчезают ли к утру один или двое? В этом тоже не сомневайся! По зелёному наряду ты узнаешь нас, по зелёным курткам или зелёным юбкам, волочащимся за нами, чтобы лишь те, кто понимает, куда смотреть, увидели копыта, чёрные и блестящие, словно вакса. А что за участь постигает одного или двух счастливчиков, которых сырым пепельным утром нигде не могут найти?

Всем тварям, что живут под Звёздами, положено питаться, мои дорогие.

Мы пастухи, и есть овец, которых мы стережем, было бы кощунством. Разве нет? Есть коров и коз было бы неприлично! Как вы могли это предложить? Какое извращение вы мне описали! Ну-ка, прочь отсюда, пока не отведали моего копыта!

Или нет, постойте. Возможно, когда-то был газелли, чьи аппетиты походили на то, о чём вы толкуете. Возможно, был тот, кому не нравились ни девушки, ни даже жилистые цыганские мальчики. Возможно, он считал ягнятину и жареную говядину со вкусом дыма сочными и сладкими, а козлятину солёной и мягкой, в самый раз для его аккуратных белых зубов. Возможно, его звали Тальо, и он, вероятно, перед вами. Не так уж трудно представить себе, что после долгих лет тайных пиршеств и пантомимы на пирушках, когда он изображал, как обгладывает кость или лакает кровь из раны, его поймали наслаждавшимся ягнёнком, умершим от простуды. «Прошу прощения!» – говорит этот бедный газелли. В то, кто именно застиг меня за пиршеством, очень трудно поверить.

Это была корова. Такое вообразить нетрудно, я уверен! Но эта корова была размером с амбар и с глазами цвета пустоты между язычками пламени, бездонными и чёрными, мерцающими красотой. Её бока были дымчато-золотистыми, гладкими и мускулистыми, а под шерстью – кожа, белая, как у девушки или свинки, будто некрашеная шерсть. Копыта у неё были бронзовые, вымя – полное и круглое, точно луна, ноздри раздувались, как трубы, и грудь была немыслимой широты. При этом двигалась корова – я клянусь! – без единого звука, ступая по траве изящно, будто выученная лошадь. Её копыта обжигали землю: там, куда она ступала, следы исходили паром.

Корова светилась – я говорю вам чистую правду! Свет был неяркий и окружал её словно тень или ещё одна корова. Я упал перед ней на колени.

– О Великая Небесная Тёлка! – вскричал я, ибо поэтический дар меня не оставил. – Ты пришла наказать меня за то, что я поглощал твоих детей! Но они сладкие, а я слаб!

Корова спокойно посмотрела на меня. Когда она заговорила, мои кости завибрировали от её голоса:

– Я питаюсь. Отчего бы тебе не делать то же самое?

– Потому что газелли едят танцоров, но не скот. Мы едим пьяниц, которые не могут отыскать дорогу домой сквозь топь… а не бедных, беззащитных коров, которые не знают, где их дом.

– Я знаю, где мой дом.

– Осмелюсь заметить, тебя беззащитной не назовёшь!

– У меня нет рогов, как у моего брата, но меня это никогда не тревожило. Моё сердце тоже не такое, как у него. Я покинула убежище, чтобы отведать солёно-сладкой травы и послушать, как мычат звери, ибо эти вещи для меня как прохладная вода на лоб после долгого заточения в камне и во тьме. Его-то трава никогда не интересовала…

Воспойте газелли! И пусть они услышат. Ведь истории любят нас, а мы любим истории. Я узнал её в тот момент и отругал себя за то, что не узнал раньше. Разве я сам не рассказывал истории про Аукай, Молочную Звезду, которая одним движением челюстей превращает быков в волов? Разве я не рассказывал про сумасшедших монахов-кастратов, чтобы испугать детёнышей в яслях? Я упал на узкие мохнатые колени перед её великим светящимся ликом… Пред такой красотой любая танцующая девушка с красной шалью и в синих чулках превращалась в ничто. Её свет наполнил меня, я ничего не видел, кроме него!

Возможно, не стоит пытаться объяснить, что движет мужчиной. Вероятно, ему стоило бы держать логику света, крови и небес взаперти, внутри себя, в цепях и под охраной злой собаки. Возможно, хватит и объяснения, что мужчина с изящными ногами и ещё более изящным языком всё равно пал жертвой сияния коровы, пронзённый стыдом за всё, что он съел и что воплотилось в её облике, пораженный восхищением к самой бледной из теней, отброшенных её хвостом. Как может менестрель с самыми шустрыми пальцами убедить свою арфу со струнами из кишок рассказать, что такое экстаз? Я менестрель с пальцами, которым нет равных, и я бы не смог.

Что я ей говорил? Я клялся! Бормотал, как заблудшая овца. Я присоединюсь к тем, кто калечит себя в её честь и ради её любви. Я совершу покаяние, от которого её брат отказывался. Если она хотя бы тронет меня, я умру от её мычания. Всё уже и не вспомнить… Экстаз стирает разум. Но, прежде чем она могла бы отказаться от меня – она это может, но я не мог ей этого позволить! – я вытащил овечьи ножницы и принял епитимью её брата и свою прямо в высокой траве. Моя кровь смешалась с кровью стада и её молочным светом, который касался меня точно великодушная рука. Боль рвала меня на части и впивалась, была острее, чем гвозди, которыми прибивают подковы. Мои зелёные штаны вдруг стали красными… Но её свет был со мной, заполнял меня, и серебро, певшее в моей голове, было превыше любых ножниц; серебряное обволакивающее пение, которое остановило весь мир; серебряное дикое пение, которое я не забуду до конца своих дней, пока буду волочить эту тележку.

Я лежал перед ней в луже крови. Она смотрела на меня, спокойная как безоблачное небо. Она моргнула:

– До чего же вы, бедняжки, странные.

Вздохнув, корова ушла прочь за низкие холмы, ступая тяжело и обжигая растения на своём пути.

Возможно, я поспешил и совершил глупость. Но мне всё равно никогда не нравились молодые цыганки. Вера всегда слабеет по утрам. Другие газелли отвергли меня… Раньше я был тайным извращенцем, а теперь с меня сорвали маску. Я бросил их без особых сожалений: пусть пируют, едят и снова пируют. Это меня не интересовало. Но я обнаружил, что в огромном мире, который не весь пропах овечьей шерстью, коровьими шкурами и козьими космами, возможности для евнуха ограниченны.

Я не хотел быть шпионом, в чём преуспевает моё, извините за выражение, племя. Это не лучше, чем бесконечно танцевать в толпе, которой намереваешься поживиться, а я решил, что с меня хватит. Я был слишком нетерпелив, чтобы стать интриганом-канцлером или советником какого-нибудь короля, а то и хранителем сокровищницы. На поверку оказалось, что главное занятие монахов Аукай – трясти своими абсенциа в кедровых коробочках и похваляться тем, как долго они продержались, прежде чем потерять сознание от боли. Мне не казалось, что это наиболее священный способ времяпрепровождения. В общем, я закономерным образом избрал то, что оставалось, и отправился на юг, через благоухающие апельсиновым цветом джунгли, в те края, где правили обладатели гаремов. В конце концов, я был пастухом стад, которые выглядели и пахли куда хуже.

Так я стал пастухом женщин Раджи, которые были разнообразны и красивы, словно табун лошадей: быстрые и изящные, рыжие и коричневые, чёрные и золотые; с волосами, пахнущими ладаном и с вплетёнными жемчужинами; с кожей, которую стегали бамбуковыми прутами, чтобы она оставалась гладкой, и обворачивали в жёлтые шелка, потому что этот цвет означал, что они принадлежат Радже в той же степени, как стул или тапочка. Конечно, и моя одежда была жёлтой, и я тосковал по утраченной зелени. Я тоже принадлежал Радже целиком, включая имя и копыта, чёрные как вакса.

Я был счастлив… Когда после войн под мою опеку попадали новенькие, я успокаивал их, а старожилки учили меня играть в карты и жонглировать. Те же, что не принадлежали ни к тем ни к другим, рассказывали мне истории, которых я ранее никогда не слышал. По правде говоря, женщин было так много, что Раджа не смог бы навещать их всех. Поэтому он нечасто появлялся в нашей жизни и был, скорее, призраком, маячившим вдалеке. И каждую ночь у нас была ягнятина, курятина, козлятина, яйца куропаток и олений бок. Никто и помыслить не мог о том, чтобы предложить мне на съедение юную девушку.

Иммаколата [13] не была наложницей, женой или военным трофеем.

Она была одалиской [14], то есть такой же, как я. Девственницей, прислуживавшей в гареме. Она не охраняла жен, а смачивала им волосы ладаном и вплетала жемчужины, охаживала их бамбуковыми прутами, чтобы укрепить кожу, и заворачивала в жёлтый шелк. Разрисовывала им груди бронзовой краской, если их призывали наверх, в спальню, вытирала им слёзы и украшала их кожу неимоверно прекрасной каллиграфией, похожей на следы пауков с перламутровыми спинками. Её собственный шёлковый наряд был красным будто кровь, которую я пролил ночью под Звёздами, и она двигалась среди прочих как алый корабль в золотом море. Не стану утверждать, что не следил за тем, как она рассекает волны. Там, в высокой траве, я же не вырезал себе сердце…

Однажды Иммаколата пришла ко мне – дурню в жёлтом одеянии! – отвела в сторону, к длинной золочёной кушетке и усадила рядом с собой. Её волосы струились потоком дыма, который вился вокруг лица с янтарной кожей и яркими карими глазами. Вся она была цвета дорогих чаёв, тёмная, золотая и глянцевито-блестящая. В её косах не было жемчужин.

– Ты видел новую жену? – спросила она, понизив голос так, что он напоминал звуки железного рожка.

– Нет… я и не знал, что у нас новенькая.

– Я видела. Её держат отдельно. Но если ты покинешь это место, как я…

– С какой стати мне отсюда уходить? Я решил, что буду носить жёлтое и играть в карты со старыми жёнами.

Иммаколата посмотрела на меня как на сумасшедшего. Её глаза широко раскрылись, и я увидел, что она подводила ресницы масляной золотой краской.

– Я думала, мы похожи, – тихонько проговорила она.

– Похожи!

С глупой поспешностью я схватил её за руки, но она выдернула свои ладони из моих.

– Нет-нет, больше всего на свете я желаю покинуть это место! Желаю сильнее, чем хотела стать птицей в детстве или изучить мастерство приготовления чая, когда выросла.

Сказка про Чайного Мастера и Мастерицу-Башмачницу

Я не помню, как меня делали из чая. Мать поведала мне эту историю, потом отец рассказал то же самое, и я уверена – всё так и было, или, по крайней мере, они успели договориться.

Саффия была башмачницей, жила в обувной лавке с медным колокольчиком над входом и дверным молотком в форме подмётки. Она не слыла красавицей, но среди башмаков ни одна женщина не блистала бы. Саффия делала туфли из синего шёлка и чёрной кожи, с замысловатой, как отпечаток пальца, вышивкой, изображавшей густые леса и цветы. Она делала охотничьи и солдатские сапоги, а также сапоги, способные выдержать Подвиг. А ещё танцевальные туфли: золотые и серебряные, меховые и хрустальные [15]. Делала она и миниатюрные башмачки в форме чашек с шерстяным верхом и железными подошвами для заказчиков с раздвоенными копытами, и длинные вязаные чулки для змееподобных. Выходили из её рук и башмаки с тремя пальцами для пернатых. Саффия даже аккуратно вставляла железные подковы в обувь для лошадей. Ради интереса она сделала большой и просторный единственный башмак, в котором было достаточно места, чтобы шевелить пальцами, – на случай если в лавку заглянет одноног. На этом огромном башмаке мастерица вышила сцены из жизни виноделов – дорогими сиреневыми нитками, окрашенными слюной особых улиток. Её самые знаменитые башмаки, которые никто не мог себе позволить, лежали в витрине, как реликвия в храме. Они были сделаны из чистейшего чёрного шелка и вышиты зелёной нитью, а их подошвы казались такими тонкими, что по гравию в них можно было ступать без малейшего шороха. Говорили, что на ногах они сидели как сон, и снился он Саффии. Занятая своими башмаками, она выглядела невзрачной трудягой: её волосы были точно кожаные шнурки, глаза – цвета стёртых подмёток.



Эльпидий был чайным мастером и жил в чайном домике – маленьком, с тростниковой крышей и длинными рядами чайных кустов перед крыльцом и позади дома. Он не был красавцем, но среди чаёв ни один мужчина не блистал бы. Эльпидий делал зелёный чай со вкусом тёплого сена и солнечного света, чёрный чай со вкусом дыма и сахара, красный чай со вкусом корицы и крови, жёлтый чай со вкусом ладана и одуванчикового корня. А также изысканный белый чай со вкусом жасмина и снега. Он делал зимний чай из последних сушёных листьев и веточек, остававшихся от урожая; этот напиток имел вкус хлеба и скорби. Эльпидий создавал чаи из цветков вишни и лепестков хризантем, из розы и лотоса, из апельсиновых корочек и магнолии. Одни были лёгкими и сладкими, как облака, неспешно удаляющиеся от солнца, другие – пряными и тёмными, словно тяжёлые пироги. Самый знаменитый его чай, который никто не мог себе позволить, заваривался из белых чайных листьев, фиалок и единственного красного листочка. Говорили, что на вкус этот чай был как сон, и снился он Эльпидию, а стоил очень дорого. Занятый своими чаями, мастер выглядел невзрачным трудягой: его волосы были цвета улуна, глаза – цвета влажных листьев.

Однажды вышло так, что чайному мастеру понадобились башмаки, а башмачнице захотелось чая, и эти двое встретились. Она подобрала ему подходящие башмаки, он ей – подходящий чай. Мастер заварил для гостьи чай своих снов и затаил дыхание, пока она пила. Мастерица для него сняла с витрины туфли из чёрного шелка, вышитые зелёной нитью, в которых можно было бесшумно ступать по полу чайного дома.



Она попробовала тёмно-красный чай и воскликнула:

– О, так я тебе снилась!

Он надел её туфли и воскликнул:

– О, так я тебе снился!

Так всё и случилось.

Времена года сменяли друг друга, Саффия шила обувь, Эльпидий заваривал чай. Но ребёнок у них так и не появился. Саффия не очень из-за этого переживала – ей хватало чужих детских башмачков, куда ещё собственные? Но Эльпидий очень хотел дочку, и его чаи сделались горькими и противными, а чай своих снов он перестал делать. Наконец однажды мастер пришел к своей жене и сказал:

– В мире много прекрасных и невероятных чудес. Давай соберём мои лучшие чаи и сложим из них детскую фигурку. Мы поместим её в один из твоих башмаков, словно в колыбель, и положим под Звёздами. Кто знает, вдруг получится?

– Муж мой, детей делают совсем не так.

– Давай попробуем. Если фигурка останется кучей безжизненных коричневых листьев, я забуду свою мечту о ребёнке и снова начну делать свой чай из белых листьев, фиалок и единственного красного листочка.

Характер у Саффии был мягкий и ровный, и она знала, что безумие покидает человека лишь после того, как всласть с ним наиграется. Поэтому она сделала милый зелёный башмак с каблучком из вишнёвого дерева и украсила его вышивкой в виде алых чайных ягод на заснеженном холме. А на язычке с бесконечным усердием вышила хризантему с шестнадцатью лепестками: цветок выглядел как живой. Когда пришло время Эльпидию показать свою куклу из чая, он заартачился.

– Не хватает одного листа, – сказал мастер и отправился на самые высокие холмы с мешком за плечами. Его не было всю осень и часть зимы, Саффия уже начала беспокоиться. «Возможно, – думала она, – следовало сделать для него башмаки покрепче». Башмачница пила оставленный мужем бледный чай из сушёной берёзовой коры и листьев клубники и гладила милый зелёный башмак. В конце концов Эльпидий вернулся с прежней улыбкой на губах. В руках он держал нежный лист цвета луны, отражённой на поверхности воды в колодце. Своей изумлённой жене чайный мастер сказал, что прослышал о месте, где растёт чайный куст, к которому Звезда прикоснулась на заре мира. Теперь он уверен – их дитя оживёт.

И вот они вместе спрятали мерцающий лист в глубине чайной куклы и положили её в башмак. Оставив зелёную колыбель среди длинных рядов чая, будущие родители принялись ждать.

Дни шли за днями, но ничего не происходило. Саффия, которая обрела надежду, заверила мужа, что детям нужно время, чтобы вырасти. Эльпидий ходил из угла в угол в своём чайном домике. Наконец они услышали среди чайных рядов плач, напоминавший звук закипающего чайника. Чайный мастер и мастерица-башмачница ринулись вдоль длинных шелестящих рядов и обнаружили в зелёном башмаке маленькую плачущую девочку…

И всё же я не помню, как меня делали из чая. Наверное, никто не помнит, как выглядит мир, когда на него смотришь изнутри материнского тела.

Мы жили счастливо и хорошо. Я каждый день пила чай снов, узнавая, как часто снилась отцу. Я выросла и стала носить милые зелёные башмаки, узнавая, как часто снилась матери, пока отец странствовал по высоким холмам. Я научилась сама делать чаи – зелёные и чёрные, красные и жёлтые, белые, похожие на тающий лёд. И научилась вышивать леса и цветы, украшать башмаки золотом и серебром, кожей и хрусталём. В конце концов мои папа и мама умерли, как это случается со всеми родителями, и я, хоть была тогда моложе, чем хотелось бы, осушила слёзы. Я делала и знаменитые чаи, и знаменитые башмаки и считала, что обрела целостность.

Но я не отличаюсь красотой, в точности как мои родители. Даже когда явился поставщик наложниц с мечом на поясе, в бархатном плаще и шлеме, я оказалась недостаточно красивой, чтобы меня выкрали для постели Раджи, а не для его темницы из шёлка и бронзы. Все до единой девушки нашей деревни стали служанками того или иного рода, а я превратилась в рабыню у рабынь, горничной обитательниц гарема. Я разрисовываю их груди, как когда-то рисовала узоры для вышивки на шёлке. Они несчастны, и мне неизвестно, как их подбодрить, ибо я сама несчастна. Но я делаю для них чай снов моего отца, из белых листьев и фиалок, с единственным красным листочком, в надежде, что они чувствуют вкус моей мечты о жизни вдали отсюда.

Недавно я подавала этот чай самой новой жене, которая кормит уже пятого ребёнка – она рожает будто крольчиха. Её красоту не спрятать под белой вуалью, а глаза у неё чёрные и такие глубокие, словно в них нет зрачков. Её волосы, длинные чёрные кудри, ниспадают до бёдер, и пламя свечей рождает на них причудливые отблески, как на коже саламандры. Она уставилась на меня своими бездонными глазами, пока пила чай моего отца, держа золотую чашку обеими руками.

– Мне тебя жаль, – сказала она, и её голос обрушился на меня, будто мельничный жернов на просо. – Но, если ты не хочешь растратить себя здесь и превратиться в сухой коричневый лист, приходи в мою спальню через три дня после новолуния.

Она отложила чашку и заключила моё лицо в ладони, которые излучали ужасный и прекрасный свет, обрекающий и вселяющий надежду. Я заплакала против собственной воли, ибо её близость была чем-то ярким, жутким, бесконечным.

– Я поклялась ему не подстрекать гарем к бунту, – пробормотала она, – но одалиска – не жена, и я вижу, что лист, который твой отец поместил в тебя, ещё светится. Благодаря ему мы – сёстры, а видеть страдания сестры мне невыносимо. Скажи евнуху, который следит за тобой, что Серпентина велела тебе посетить её покои.

Она поцеловала меня в щёку: поцелуй был нежным, как пение дрозда.

Сказка Евнуха и Одалиски(продолжение)

– Ты не понимаешь, – сказала Иммаколата. – Тебе этот мир приятен как любое просторное пастбище, на котором везде пасутся овцы и лошади. Но мы – не овцы и не лошади, не просили, чтобы нас пасли и держали в загоне, где уже есть здоровенный бык.

Её последние слова больно меня ужалили. Разве я не принял покаяние за громадного быка? Я понурил голову:

– Я провожу тебя в покои Серпентины.

Иммаколата схватила меня за руки, и я ощутил прикосновение её волос. Красный шёлк одежд громко зашелестел…

– Пойдём со мной! В этом мире есть гораздо более интересные вещи, клянусь тебе. Зачем евнуху так стараться, доставляя связанных женщин мужчине, у которого всё на месте? Ты ему ничего не должен… Давай уйдём вместе! Я наблюдала за тобой и знаю, что ты наблюдал за мной. Давай не будем притворяться, что это не так. – Она приложила ладонь к моей щеке. – Я знаю, что ты газелли, и всё же ты ни разу не причинил нам вреда.

Я попытался возразить, что никакой это не подвиг, но она заставила меня замолчать, приложив к моему рту руку с пальцами, унизанными медными кольцами, от которых отказались другие женщины, – дешёвыми, без камней, оставлявшими зелёные полосы на её коже. Я смотрел во все глаза, как она повернула одно из колец выступающей частью внутрь и прижала металлический шип к своей шее – кровь, яркая как её наряд, тонкой струйкой потекла к ключицам. Я не понимал… Она прижала моё лицо к своей шее. Я открыл рот, желая снова заверить её в том, что мне не нужна её плоть, и ощутил кровь на своих губах.



У неё был вкус чая. Из всех танцующих женщин с шалями только она была сладкой.

Я принял её дар и её руку. Когда мы вместе направились к главным дверям гарема, запели колокольчики на её лодыжках. И никто не заметил, как мы ушли.

Сказка о Двенадцати Монетах(продолжение)

– Я провёл её в покои Серпентины. Люди говорят правду: Серпентина впрямь оказалась великой змеёй в женском обличье, но нас это не сильно тревожило – я наполовину газель, а Иммаколата была чайным кустом. Мы освободились, как птицы, вылетевшие в открытое окно, и отправились в неизведанный мир вдвоём. Я и Иммаколата…

Темница сидела с широко распахнутыми глазами.

– Что с ней случилось? Почему она не с тобой?

Тальо хищно оскалился и выдал парочку ленивых танцевальных па.

– Первая история бесплатная, а ради второй придётся раскошелиться.

– Боюсь, нам нечего тебе дать, – с грустью сказал я. – Ты же видишь, кто мы такие… У нас нет ничего, кроме ежевики и дорожной пыли.

– Это трагедия, молодой человек, – со вздохом проговорил евнух.

– Куда вы направляетесь? – спросил я.

– Через холмы, долины и горы, реки и пустыни, а возможно, через холмистые пустоши и снова через долины… в Аджанаб, где, как нам говорили, высоко ценят артистов нашего уровня, – промурлыкала мантикора. Тёплый, пряный голос Гроттески просочился в меня, и я вздрогнул. Мы с Темницей обменялись взглядами. Вероятно, мы поспешили распрощаться с городами.

– Мы не можем заплатить вам за песню или сценку, но, если вы возьмёте нас с собой, с радостью отправимся в путешествие, – сказал я нервно и взволнованно, точно молодой жених.

Тальо нахмурился:

– Хоть нам и нравятся юнцы вроде вас, расходы будут нешуточные.

Я глубоко вздохнул:

– Мы не можем платить за безделушки и песни, колокольчики и дудочки, но, если вы нас примете, это будет великая услуга, и мы в долгу не останемся.

Темница схватила меня за руку.

– Что ты творишь? – прошипела она.

Но я ей улыбнулся – моя улыбка, как я надеялся, обещала игры и тёплые вечера, песни с новыми друзьями и больше никаких сырых бараков да бумажных одеял. Я легонько дёрнул Темницу за хвост (обычно так делал, если она на меня сердилась). Она расслабилась, но продолжала крепко сжимать мою руку. Я сжал её пальцы в ответ, и она вытащила из нашего кошелька одну дхейбу. Газелли и мантикора в ужасе отпрянули, но отвести глаз от монеты не смогли. Я почувствовал её вес на своей ладони – вес моей собственной плоти. Может, это и подразумевала Вуммим, говоря о возбуждении от редкой сделки? Мне стало плохо.

– На это можно купить армию детей, в два раза превосходящих вас размерами, – выдохнул зелёный человечек. Он почтительно взял дхейбу и спрятал в кошелёк на поясе. Отпустить её было нелегко, но я отпустил.

Гроттески прервала неуютную тишину и уставилась на нас, как закупщик на лошадей:

– Вы умеете жонглировать или играть? Балансировать на шесте? А какие-нибудь интересные уродства у вас есть?

– Я умею жонглировать, – сказала Темница и зарделась пред ликом огромной львицы. – Когда-то у меня был милый мячик, и я многому научилась. И ещё вот… – Она повернулась, демонстрируя свою короспину, и игриво помахала мышастым хвостом.

Красная львица заметно смягчилась, а рот Тальо чуть приоткрылся от шока, последовавшего за узнаванием. Галантный человечек опустился на колени перед моей подругой и приложил ладони к её лицу.

– О, бедное дитя Аукона! Что же ты сразу не сказала… – прошептал он.

Так мы присоединились к странной парочке на дороге, которую выбрали сами. И дорога эта привела нас к озеру и холодному серому ветру.

Хотя мы просились идти вместе с Тальо, изнемогая от желания узнать, что случилось с Иммаколатой, он настоял, чтобы Темница ехала вместе с алой мантикорой и не мучила свои ножки. Я не хотел её бросать – никогда её не брошу! – и мы с неохотой двинулись к позвякивавшей синей телеге, забрались в поджидавшую дверь и устроились в завитках толстого и пёстрого хвоста Гроттески. Устроились рядом с чудищем, подальше от зелёного жала. Хвост оказался тёплым, как разогретая солнцем кирпичная стена, и скоро нам стало вполне удобно. Мы чувствовали его под спинами, мягкий и крепкий, как и биение сердца его хозяйки – низкое и гулкое, точно громадный барабан.

Она обратила на нас свои великолепные синие глаза. Косматая красная грива на плечах становилась жестче ближе к шее и груди, а под подбородком завивалась, так что мантикора и впрямь походила на львицу с гривой, королеву прайда – если бы не женское лицо. Она лизнула жёсткую курчавую шерсть.

– Хотите узнать про одалиску? Про дочь чайного мастера. Вы бы с радостью шли пешком по жёсткой земле, позволяя луне хлопать по вашим пяткам костлявыми ладонями, а не сидели тут, со мной. Тальо думает, что умеет рассказывать истории, но песни мантикор славят те, кто сумел их пережить, а я ведь тоже её знала.

Темница робко протянула руку и погладила замечательную шкуру Гроттески. Змеельвица заурчала и зашипела одновременно, её взгляд смягчился.

– Слушайте же, милые малютки! И не говорите, что я пою хуже газелли.

Сказка Мантикоры

Воспойте, о, воспойте солнцетелых мантикор! Громоподобны и быстры их алые лапы, неугомонно эхо их свирепого рёва! Нет охотника терпеливее нас, нет ползучего гада с хвостом злее нашего, никто не прыгает легче, чем мы, ни у кого нет таких длинных и ярких зубов, как у нас – у нас! – во всём покрытом редкими кустиками пустынном краю, где мы живём!

Ха! Не надо нам такого, не пойте о нас. Нам ваши песни ни к чему. Мы сами споём, а вы слушайте.

Пустыня широка, бела и суха, как старая кость. Мы пожираем и глодаем её, рвём и сдираем остатки мяса. И мы поём, когда луна прыгает на песок, словно тощая белая мышь; мы поём – и соляные кусты плачут. В оазисах от нашего дыхания бегут волны по синей и чистой воде, у которой пасутся носороги, а гепарды мурлычут и лижут лапы; анчары колышут зелёно-фиолетовой листвой на обжигающем ветру!

Говорят, анчар – жилище смерти, пустынное дерево-гидра, и предупреждают, что, если улечься под ним на ночлег, проснуться можно, но уже не в этих землях. Говорят, три сотни солдат, все в бронзе и перьях, однажды разбили лагерь под анчарами, пили воду из чистого ручья, что тёк под сенью их ветвей, и к тому моменту, когда солнце коснулось пальцев на их ногах, они все были мертвы и холодны, как вчерашний ужин. Это очень смешная сказка. Впрочем, она не совсем лжива, поскольку Анчарная дева – наша мать, а мы достаточно смертоносны для любого. И если солдаты разбили лагерь под анчарами в ту пору, когда с них сыпались семена, разве голодные котята, что явились из этих семян, виноваты в том, что сытный ужин был разложен прямо на песке?

Взгляни, путник, – но не приближайся! – на сияющий анчар, любовницу солнца в его златой опочивальне; с красными ветвями, похожими на толстые лапы; шипастый и рябой; с зелёными иглами, что слишком блестящи и жёстки для дерева, растущего в пустыне. Взгляни на плоды, что кроются в тенистых развилках узловатого ствола, – какие они пурпурно-алые, большие и сочные! Коснуться можешь на свой страх и риск, ибо эти блестящие ягоды – не фрукты, но яйца, и внутри них растём мы, в багровых мешках, которые покрываются воском в обжигающем до волдырей и жёстком, точно щётка, свете. Внутри них удивительный желток анчара, который мы пьём и пьём, – он наполняет наши хвосты ядом, которого хватает на всю жизнь, – пока не прорвём тонкую, как шёлк, кожицу и не вывалимся головой вперёд в воду или на солдат. Как получится…

Я помню молоко анчара. Оно было сладким, точно ежевика и кровь.

Внутри фруктового мешка мы узнаем всё: как Солнце прихорашивалось, глядя в озеро посреди оазиса, а Анчарная дева, хоть и не самая высокая или самая красивая в пустыне, раскрыла свои ветви и схватила краснеющие лучи, прижала их к себе. Её древесина согрелась, и по поверхности пруда пошла рябь – Солнце не заметило бы происходящего, если бы его зеркало не исказилось. Оно разозлилось и решило сжечь дерево за воровство, но вдруг первый мантикоровый фрукт раскрылся перед ним, и Солнцу показалось, что детёныш с иглами-зубами и хлыстом-хвостом да глазами небесной синевы был самым милым из всех возможных существ. Поэтому оно немедленно принялось учить котёнка жалить и рычать, петь и убивать, а также всем прочим известным ему вещам. Анчарная дева улыбнулась и призвала сестёр следовать своему примеру.

После того как мы падаем, эта история постепенно забывается, и всё сложнее сказать, правдива ли она. Но мы от всей души любим своих родителей и обращаем свои молитвы к небу и песку.

Жаль только, что мы почти беспомощны, когда анчар нас отпускает. Мы не страшнее красных котят или новорожденных змеек: слепые, мокрые и мяукающие. Правда, наши хвосты в первые часы жизни двигаются быстро и жалят всех подряд, потому что мы не умеем как следует ими управлять. Оазис, усеянный пальмовыми орехами и рёбрами антилоп, ловит нас в свои зелёно-золотые ладони, и тут приходят охотники. Те, кто поумнее, приносят серебряные чехлы для хвостов, которые блестят в свете пустыни.

Я хотела бы рассказать о том, как меня воспитывали среди равнин цвета белой обглоданной кости; как я раздирала леопардов, антилоп и носорогов, и что я помню, какими были на вкус их серая плоть и рога. Я хотела бы рассказать, как мы с Солнцем бежали наперегонки, неслись на красных лапах через соляные кусты и бледные сорняки. Что среди тёплых красных скал я валялась, задрав лапы к небу, чесалась, рычала и ела сколько хотела. Что тамошнее эхо научило меня петь. Я хотела бы рассказать, что была счастлива, и Солнце стояло в зените.

Но охотники пришли с маленьким серебряным чехлом – чем-то вроде напёрстка с пряжками и ремнями, и в броне из полированного металла, покрытой следами последних отчаянных ударов лап многочисленных котят. Эту штуку привязали к моему хвосту с жалом на конце. Меня хватило на глухие звуки борьбы и песок, летевший во все стороны. И ещё я выла… выть умеют не только волки. Вой привёл охотников в ужас, ибо голос мантикоры страшен, пронзителен и сладок: слаще и страшнее всего, что можно себе представить. Это звук, похожий на звук флейты и трубы, играющих вместе. У него есть своё жало, как у хвоста. Я выла и причитала, с жалобным видом топая бесполезными лапами. Охотники достали восковые затычки и закрыли свои уши, а я отправилась в янтарную клетку, где на меня надели янтарный ошейник и засунули кожаный кляп в рот, чтобы я молчала.

Расскажите мне снова, как поют газелли. Расскажите, что нет песен милее, чем их.

От высот янтарного города меня мутило. Платформы завивались спиралями и уходили вверх по стволам невозможно высоких кедров. На пружинивших мостах я чуть не потеряла сознание – так далеко внизу кружилась и подпрыгивала земля. Они поднимали меня вверх при помощи скрипучих лебёдок и влажных верёвок. Меня вырвало в намордник, и я подавилась собственной желчью. Ветви вокруг резали облака, а я, распластавшись на полу, всхлипывала от того, что кожаные ремни сильно впивались в моё лицо, настолько, что при каждом рывке вверх я чувствовала вкус собственной крови. Я дёргалась и давилась, вне себя от страха, как любое заблудшее животное. Но я была близко к небесам, и Солнце ласково похлопывало меня по спине.

У янтарной клетки был янтарный замо́к, и была девочка с янтарным ключом. Она держала его на бусах, которые обвивали её как цепи, позвякивая у самого горла. В те дни множество животных покупали во всех сараях и на всех высотах страны, чтобы доставить удовольствие этому созданию, чьи спокойные ясные глаза смотрели на всё с одинаковым вниманием и осознанием своего долга. Она прилежно удивилась моей шерсти и хвосту, прилежно испугалась моего приглушённого рёва, прилежно погладила меня по голове и… перешла к следующему чуду природы, вознесённому на деревья в угоду ей. Ни один зверь не повеселил её больше другого, и её голос был вежливым и искренним, когда она поблагодарила ловчих за то, что они доставили такие чудеса и гротески. Последнее относилось ко мне – так я получила имя.



Несколько недель она прилежно навещала свой зверинец в сопровождении ловчих и благородных горничных, а иногда – отца. Она играла с пигмеем-слоником и молодым кентавром, у которого тряслись ноги, потому что в её отсутствие их связывали, чтобы он не вырос и не стал слишком высоким. У неё был джинн, чей дым иссяк, и рыба в огромном стеклянном сосуде, которая должна была ей ещё два желания. Они играли в странные и мрачные игры: она им пела и устраивала с ними чаепития из янтарных чашечек, которые существа неизбежно разбивали, и тогда она отчитывала их за неумение вести себя за столом. Она насильно прижимала их головы к своей груди и восклицала, что её нежная душа и чистое сердце чудесным образом зачаровали самых диких животных.

На меня чары не действовали.

Безуспешно попытавшись заставить меня пить из изысканных чашечек и петь, пока госпожа занимается шитьём, она объявила с великой печалью, что чудовище, поименованное в шутку, – действительно гротеск, который не спасти, и что меня следует отослать, ибо, вне всяких сомнений, в бездонных глубинах моей души я несчастна. Я знала, что меня отошлют на бойню или просто столкнут с края платформы в узкую полосу моря. Но девам невдомёк, какие причудливые формы иной раз принимает мир, чтобы избавить их добродетель от испытаний.

Когда она и её сопровождающие ушли, осталась маленькая тёмная фигурка, выделявшаяся на фоне двери проклятого зоопарка. Она вышла на свет, и я увидела, что это девочка, как и моя хозяйка, и утратила интерес. Однако девочка подошла к моей клетке, опустилась на колени и, высвободив нить чёрных бус с собственной шеи, вложила свой янтарный ключ в замок и открыла янтарную дверь.

– Бедная Гроттески. Видишь эти бусины? Когда янтарь сжигают, чтобы получить смолу, эта ужасная чёрная масса остаётся после того, как золотое масло сливают до последней капли. Она никому не нужна… Мусор! Я сама – всего лишь то, что осталось от неё, что она выбросила или что застряло в углу, когда она прошла мимо.

Девочка взялась за пряжки намордника и расстегнула их. К тому моменту я выросла, была размером почти с небольшую лошадь, но намордник мне не меняли. Моя челюсть уже никогда не будет закрываться как надо… Девочка не испугалась моих зубов. Она почесала мне подбородок и щёки, вытерла запёкшуюся кровь краем платья. Её звали Хинд. Она была хорошей девочкой; с того дня я спала в её постели.

Даже когда я полностью выросла, девочка спала, свернувшись между моих лап, и потребовала, чтобы к её безобразно нежной кровати приделали железные ножки. По ночам мы вместе забирались в библиотеки, и она учила меня читать по книгам, которые хранились на самых высоких полках, до которых я могла дотянуться. Это были истории о заблудших девушках и чудовищах, гротесках вроде нас. Она приносила мне пироги из кухни, покрытые глазурью; они были толще и сытнее измельчённого подгнившего мяса, которым кормили в зоопарке её сестры. Когда девочка сделалась красивее сестры, я стала петь у её окна мужчинам, которые собирались там, играя на флейтах и арфах. Они разбегались, когда я демонстрировала своё мастерство, а я шла назад к Хинд и её чёрным бусам. Я была счастлива. Солнце стояло в зените…

Когда оглядываешься назад, счастье кажется таким мимолётным, но тогда, с ней, я будто прожила целую жизнь под сенью беспокойных кедров. До того дня, когда она ворвалась в нашу комнату и захлопнула за собой дверь. Её грудь вздымалась под чёрными бусами, а лицо покраснело от рыданий. Я подбежала к ней, и она зарылась лицом в мою гриву. Наконец она отстранилась и издала ужасный всхлип, долгий, надломленный вой. Я помню, как сама выла точно так же.

Из её рта выпала жемчужина.

Сказка о Двенадцати Монетах(продолжение)

Голос Гроттески, лившийся из её рта с кривой челюстью, полностью овладел нами. Она то повышала, то понижала тон; слова звучали приглушенно, хрипло, но отчётливо и пронзительно, как звуки арфы.

– Кто-то её отравил, – простонала мантикора, – кто-то явился в Янтарь-Абад лишь ради того, чтобы навредить моей подруге, потому что отцу не нравились её книги, пироги или питомцы. Каким человеком надо быть, чтобы пополнять свою кладовую наказывая других людей во исполнение чьих-то жалких требований?

Мы с Темницей заёрзали у её хвоста, и я бросил на мою стриженую подругу взгляд из-под ресниц.

– Ты рассказываешь не ту историю, – прошептал я. – Что случилось с девушкой из чая?

Гроттески уставилась на нас ясными и удивлёнными глазами:

– Какая вы нетерпеливая пара! Я шла к этому рассказу издалека, чтобы всё было понятно. Мой друг в зелёном вас испортил! Его история вам больше нравится, потому что там есть гарем. Молодым людям всегда нравятся истории о женщинах в беде, одетых в шелка.

Темница больно ткнула меня локтем.

– Мне нравится эта история. Сиди тихо, – прошипела она.

Мантикора закатила глаза.

– Ладно, артист должен уметь угодить публике. – Темница осмелела и подобралась ближе к красной львице, осторожно прижалась к её рёбрам. – Хинд умоляла увести её прочь. Она заверила меня, что знает, как использовать плавающие платформы, и что мы можем сбежать из Янтарь-Абада туда, где её жемчужную болезнь можно обратить во благо. И вот девушка в чёрных бусах собрала в дорогу свои пироги и несколько драгоценных книг, забралась мне на спину, с гордостью усевшись по-мужски, что ей не раз запрещал делать отец.

Сказка Мантикоры(продолжение)

Мы вместе спустились сквозь ветви и облака, и всю дорогу вниз она прижималась ко мне; её длинные пальцы сжимали мою гриву, боясь упасть, пока я спрыгивала с последней янтарной планки. Чтобы не ранить её, я исправно опускала хвост, хотя непокорная штуковина всё время пыталась закрутиться кверху. Мы ступили на густую траву, и моя подруга рассмеялась, ощутив под ногами твёрдую землю. Мы отправились куда глаза глядят, на поиски другого города, и по дороге в то знаменитое место, что звалось, как зовётся сейчас, Аджанаб, повстречали самую странную труппу из всех возможных, что катила свою тележку вдоль берега моря.

Уверена, вам не нужно описывать моего Тальо. Были ли его волосы тогда длиннее, а глаза ярче? Не знаю. Он не носил зелёное. Иммаколата порвала на лоскутки свой красный наряд, но вплела несколько обрывков в волосы, в память о своём рабстве, и они заметно выделялись на коричневом фоне. Красивая была пара. Тальо играл на дудочке, Иммаколата стала кем-то вроде лудильщицы, хотя мешки с чаем всегда были при ней. Они зарабатывали на скромную жизнь, показывая трюки и подыгрывая себе на щипцах странного вида [16]; на ломоть хлеба и кусочек сыра денег хватало. Они рассказали нам свою историю и что не знают, куда идут. Им просто надо уйти подальше от того места, где они побывали, и это полуголодное путешествие длится уже несколько лет. Хинд, любительница домашних питомцев, попросилась с ними в город пряностей, который находился так далеко оттуда, что с тем же успехом его можно было оторвать от карты мира и спрятать где-нибудь под ней.

– Я соскучилась по компании, – сказала Хинд. – Хоть мы с красным чудовищем и любим друг друга, думаю, ей хотелось бы общества другого чудовища, а мне – другой женщины. В Аджанабе наверняка есть пряности для твоих чаёв, о которых ты и не мечтала. Наверное, там готовят жаркое из невиданного мяса. Пойдём вместе: вы будете рассказывать нам истории, есть пироги и читать наши книги, а мы подарим вам любовь, которой вы заслуживаете.

Когда она закончила говорить, её ладони были полны жемчуга. Пара смотрела на неё во все глаза.

И мы пустились в путь. Поскольку Хинд с каждым словом выплёвывала по жемчужине, нам редко приходилось голодать. Тальо обучил её жонглировать и пантомиме. Иммаколата заваривала нам чай у бесчисленных походных костров. Они были счастливы… Есть много способов быть счастливыми, и они нашли свой. Вытаскивали монеты друг у друга из ушей и заставляли бесчисленные кубки и башмаки исчезать, а затем появляться, вызывая взрывы визгливого смеха, напоминавшего крики сов на ветру. Я им завидовала, как и бедная одинокая Хинд, у которой больше не было симпатичных юношей, поющих под окном, – ей пела только я. Каждый вечер девушка с красными лентами в косах уводила газелли за деревья или в заросли тростника, позволяя ему отведать единственную каплю крови из своего горла. Её шея была покрыта узором из маленьких шрамов, похожим на карту звёздного неба. Хинд наблюдала за этим в тишине, одиноко стоя у костра и крепко обхватив себя руками. Она никогда не говорила, что думает об их ритуале.

Постепенно море сменили длинные равнины, заросшие травой, и на одной из этих равнин обнаружился стихийно возникший городишко из шатров всевозможных ярких цветов, которые в утреннем тумане казались парусами на мачтах кораблей. Это было что-то вроде цирка: артисты всех мастей протирали сонные глаза и упражнялись, пристёгивали ходули и полировали трубы, разучивали скрипичные гаммы и крики зазывал, и множество ног разминалось, чтобы ступать грациозно. Сотня голосов издавала трели октаву за октавой, а сотня тучных контральто извергала сотню партий из трагедий и комедий.

Пока этот весёлый водоворот затягивал нас всё глубже, Хинд прижималась ко мне, непривычная к такому количеству странных людей. Иммаколата гладила её по волосам. По пути сквозь ряды шатров с нами едва не столкнулась женщина, ведшая в поводу массивного вепря, который шел на задних ногах, – на голове у него была жёлтая шапочка, а на шее, поросшей колючей щетиной, напоказ повязаны жёлтые ленты. Женщина была невысокого роста, худая, как надломленный прутик, и одетая в козлиные шкуры – серые и жёсткие лоскуты свисали с её рук и талии до изящных щиколоток. Её узкие глаза имели пронзительно-золотой оттенок, а волосы отдавали синим, как у сирены. Она держала в руке длинную глиняную трубку, мундштук которой поблёскивал зелёным.

– Смотрите, куда идёте, друзья, иначе мой поросёночек вас затопчет. Он так следит за осанкой, что ничего вокруг не видит, – проговорила она низким прокуренным голосом.

– Прошу прощения, – с неизменной вежливостью ответила Иммаколата, поскольку мы давно условились, что Хинд не будет разговаривать с незнакомцами, – не хотели, чтобы её похитил тот, кому пришлась бы по нраву идея заполучить девушку с бесконечным потоком жемчужин изо рта. – Но где мы? Что это за город?

Женщина глубоко затянулась и выпустила облако зелёного дыма на вепря. Она глянула на алые ленты чайной девушки и ещё больше сузила глаза.

– Как давно ты покинула Вараахасинд, моя маленькая декадентка? – Тальо вздрогнул, словно его ударили. Женщина в козьих шкурах рассмеялась, закашлялась и опять засмеялась. – Не переживайте… Кому я могу рассказать? Что касается всего остального, это не город, глупышки. К утру мы все разойдёмся, каждый в свой угол бескрайнего мира, поросшего травой.

Сказка Укротительницы Свиней

У Месиньяни есть трубка-клык и свинка по имени Феми, а моя трубка – выдолбленный зуб, и мою свинью зовут именно так. Поэтому не сомневайтесь, что эту историю вам рассказывает Месиньяни.

Я здесь потому, что сюда приходят все, кто путешествует, даёт представления и живёт рядом с миром, но не в нём. Нас сносит ветром ближе друг к другу, мы обмениваемся новостями, трюками и секретами, шёпотом сообщаем, в какие города лучше наведаться, меняем проволоку на подковы. Синий цвет моих волос – это краска, оттенок моих глаз – дешёвые чары, приобретённые у составительницы масел и мазей, у которой была зелёная тележка и очень длинные пальцы. Я наряжаюсь и наряжаю своего вепря. Мы делаем всё – и торгуем, и красим, и танцуем, и учимся, и расстаёмся. Наши судьбы полны счастливых случайностей. Слова летят от лошади к волу, от мага к певцу, и наши пути в конце концов сходятся в некой заранее условленной долине. Это Встреча, собрание дураков, и я пришла сюда из Вараахасинда, где родилась в доме своего отца, который тоже был дурак, но не по профессии, а такой, что мог оставить без присмотра молоко в ведре, пока оно не скиснет, и пиво на ветру, пока то не выдохнется.

Я росла в тёплой низкой хижине из свиных шкур, которая стояла в джунглях за городом, – мы были слишком бедны, чтобы жить на террасах, возле дворца с его надушенными королевами! Я мечтала хотя бы мельком увидеть одну из этих женщин, странных и диковинных, как леопарды на цепи. Но мы жили на окраине, где листва бананов отбрасывала зелёные тени, и мой папаша Феми спал за печкой.

Это не так уж странно – конечно, воздух в лесу тёплый, как если выдохнуть в ладони, но приятно спать за печкой на тёплых кирпичах, согреваемых, когда внутри печётся хлеб; вместе с по́том уходят дурные сны и случайная простуда. Я тоже хотела там поспать, но мой отец держался за своё место как последний солдат на холме.

– Отец, – говорила я, – сходи к колодцу и принеси воды, чтобы я могла приготовить рыбное рагу.

Мой папаша Феми ворочался на своих кирпичах.

– Ну что ты нудишь, Месиньяни? Зачем мне вообще нужна дочь? Сама принеси.

И я шла, и вытаскивала воду из колодца в вёдрах из древесины баобаба, и рагу всё равно получалось вкусным, с зелёным луком и розовыми хвостами.

– Отец, – говорила я, – иди и наруби камфорного дерева, чтобы я могла разжечь огонь в печи и согреть твои кирпичи и чтобы в хижине пахло корицей, а не вчерашним рыбным рагу.

Мой папаша Феми ворочался на своих кирпичах.

– Ну что ты нудишь, Месиньяни? Зачем мне вообще нужна дочь? Сама наруби.

И я шла, и рубила камфорное дерево, и приносила его сушиться, и в хижине пахло пряностями, и кирпичи согревались под спиной моего отца.

– Отец, – говорила я, – сходи на рынок и купи двух чёрных петухов, чтобы я их зажарила для нас и набила твои подушки перьями.

Мой папаша Феми ворочался на своих кирпичах.

– Ну что ты нудишь, Месиньяни? Зачем мне вообще нужна дочь? Сама купи.

И я пошла в джунгли, где листва банановых деревьев колыхалась высоко над моей головой, а фрукты ещё не созрели; где деревья какао покрылись влажными и бледными цветами. К тому моменту, когда дорога вынырнула из бело-зелёно-красных кофейных зарослей, я была по колено в грязи. Мои руки горели от того, что приходилось всё время раздвигать листву, а лицо искусали москиты. Но я уже видела первые круглые крыши на террасах, и мой рот наполнился слюной в предвкушении куриного жаркого.

Но у меня маленькие ноги, и, когда я наконец разыскала маленькую лавку мясника, в витрине которой висели петухи, вокруг стало темно, и все двери закрылись перед самым моим носом. Я стёрла ступни в кровь и износила башмаки, волосы от пота прилипли к коже, будто я весь день проспала на отцовской печи. Я окинула взглядом узкую улицу, полную лавок с одеждой, которую не могла себе позволить, и пекарен, где из труб выходил дымок завтрашнего хлеба. Вдали громоздился дворец; высокие холмы, поросшие лесом, скрыли от меня луну. Я понимала, что никто не откроет двери одетой в козьи шкуры беспризорнице, поэтому, потратив на всхлипы меньше времени, чем можно было бы предположить, устроилась возле кирпичной стены мясницкой лавки, в ожидании, когда вернётся старое красное солнце.

Уснуть по-настоящему я не смогла, но беспокойные сновидения бегали по моим векам, оставляя миниатюрные отпечатки ног и лап. Вскоре после того, как луна охнула и ценой немалых усилий наконец показалась над верхушками деревьев, сквозь полузакрытые веки я увидела, что от дворца ко мне движется фигура: совершенно белый мужчина, как молоко, сыр или мел, и почти раздетый, с обнаженными мускулистыми ногами, пересекавшим грудь ремнём от шипастой остроги, только и всего. Волосы у него были длинные и прямые, а в руках он держал женщину, застывшую и мёртвую. Её прекрасное тело не шевелилось, словно замёрзло, и хрустальные змеи обвивали её руки, а кожа была прозрачной, точно витрина в лавке с домашней птицей. Я никогда не видела ничего столь блестящего и красивого, как эти двое. Мне показалось, что, проходя мимо, мужчина посмотрел на меня: но я не уверена. Он отбрасывал мимолётный отблеск на стены переулка, и тени сердито шипели на камнях.

Я не могла удержаться – была любопытна как мышь, которая знать не знает о том, что кто-то где-то придумал штуковину под названием «мышеловка». Я последовала за парой, крадучись. Шла за ними всю ночь, пока они плыли над землёй, словно лунный свет, который так редко проникал сквозь завесу банановых листьев. И весь день, в котором они продолжали сиять, как если бы их кожа притягивала свет, и ничего кроме. Я шла сквозь влажные и бледные цветы деревьев какао и кофейные заросли, где перемешались белый, зелёный и красный цвета. Следовала за ними сквозь заросли баобабов с корнями, похожими на слоновьи хоботы, даже мимо собственного дома.

Надо сказать, я любила своего отца, насколько могла, и не думала, что он захочет пропустить такую вещь, раз она оказалась у нашего порога. Поэтому я побежала к печке и разбудила его.

– Отец! – крикнула я. – За дверью Звёзды топчут банановые листья. Идём посмотрим!

Мой папаша Феми заворочался на своих кирпичах.

– Ну что ты такая нудная, Месиньяни? Зачем мне вообще нужна дочь? Сама посмотри, если хочешь, а меня оставь в покое!

– Отец, я не вру! Давай ты выглянешь за дверь, хотя бы одним глазком, и, если там не будет бледной фигуры, удаляющейся быстрым шагом, можешь лежать на печи дни и ночи. Я ни слова тебе не скажу!

Отец заворчал и принялся медленно раскачиваться, готовясь встать. Он с трудом поднялся; подойдя к двери, прислонился к косяку… И действительно, тонкая щиколотка цвета сливок мелькнула и пропала за пальмовой рощицей. Лицо моего отца исказила судорога, вроде тех, что мучают акробатов. Точно в бреду он вышел из дома и двинулся следом за неземными существами. Я знала: он не такой толстокожий, чтобы не отозваться на божественный свет, упавший на наш клочок земли! Мы вдвоём, тихонько и молчаливо, шли за парой всю ночь и весь день.

Однако поспевать за Звёздами было нелегко. Человек, который целыми днями спит, не очень готов к забегам сквозь высокий кустарник.

– Я хочу пить! – ныл мой папаша Феми. – Зачем мне вообще нужна дочь? Принеси воды!

– Здесь нет чистой воды, отец. Потерпи! Может, на пути нам встретится ручей.

– Но вот, погляди, дождь наполнил следы леопарда! – сказал он, указав на широкие и глубокие отпечатки лап.

– Это опасно, отец. Вспомни, что говорила твоя жена, моя мать: «Не пей из следов, оставленных зверьми, иначе сам обзаведёшься такими же лапами!»

Прошло много времени, джунгли поредели, а грязь под ногами превратилась в гальку, но мы по-прежнему видели впереди обожжённую листву и пар там, где прошли они. Мой папаша Феми опять закричал:

– Я хочу пить! Принеси мне воды, девчонка! Зачем мне вообще нужна дочь?

– Здесь негде взять чистой воды, отец. Потерпи! Может, мы выйдем к озеру.

– Погляди, дождь наполнил следы тигра! – сказал он, указывая на ещё более широкие и глубокие отпечатки лап.

– Вспомни, что говорила твоя жена, моя мать: «Выпьешь из копытца – и беда твоим корявым пальцам!»

– Твоя мать бросила нас и стала шлюхой Раджи, – огрызнулся отец. – Она ест сахарные пироги да ягнячий жир и каждую ночь спит в шёлковой постели.

Его лицо было красным, словно обваренным. Слёзы подступили к моим глазам.

– Она не хотела этого! Пришли поставщики наложниц, и ты не заставил их уйти кулаками, дубиной или кирпичами; спал на печи и не пожелал шевельнуться. «На что мне дочь? Сама её вернёшь, если она тебе сильно нужна», – ты так сказал!

После этого мы шли за Звёздами в угрюмом молчании. Высоко на кустах поблёскивали красные ягоды, я тоже изнывала от жажды, но следовала завету матери. Наконец отец взвыл, протяжно и скорбно.

– Я так хочу пить, что у меня глотка слиплась! – простонал он. – Вон вода в следах вепря. Разреши мне выпить, жестокая Месиньяни!

Я повернулась к нему и положила ладони на худые бёдра. Моё лицо раскраснелось и покрылось жгучим потом, руки чесались от укусов насекомых, а ноги, стёртые в кровь, болели. Мы теряли след Звёзд, пока отец медлил.

– Ну хорошо! – крикнула я. – Пей из копыта сколько хочешь, только замолчи наконец и делай как я говорю!

Папаша Феми радостно зачерпнул медной воды из глубоких отпечатков свиных копыт.

– Возможно, когда мы догоним Звёзд, они дадут мне новую печь с гладкими кирпичами, от которых на спине не остаётся следов, – фыркнув, проговорил он.



Я скрестила руки на груди, ожидая, пока он напьётся.

Отец глотал дождевую воду, и грязь текла по его подбородку. Не успели капли достичь рыхлой земли, как подбородок папаши Феми стал значительно волосатее и шире, чем раньше. Грязная вода вспенилась между двух пожелтевших клыков. Густые волосы превратились в завиток на лбу, глаза стали маленькими и круглыми. Отец корчился и увеличивался в размерах, пока не превратился в громадного, здоровенного вепря. Когда по лесу прокатился его визг, я, сама того не желая, расхохоталась: он выхлебал столько воды, но всё равно не напился.

Сказка Мантикоры(продолжение)

– И вот он со мной, старое чудище, и у него нет никакой печки! – со смехом сказала укротительница свиней и легонько хлопнула вепря по заду. Он застонал, зафырчал и будто произнёс:

– Ну что ты мне докучаешь, Месиньяни?

Синеволосая женщина смотрела на нас, широко улыбаясь.

– Мы потеряли их след… Я догадываюсь, куда они направлялись, но потерянную Звезду не вернуть. Я решила, что всё к лучшему, и придумала это маленькое представление, благодаря которому могу держаться подальше от хижин с печками и носить хорошие башмаки. Но мне пришлось принарядить папашу с помощью лент и шляп: люди не верят, что чудовище ручное, если на нём нет правильного наряда. Все ручные существа в конце концов становятся смешными.

Иммаколата сделалась пепельной и дрожащими руками начала крутить свои красные ленты.

– Это была Серпентина, верно? Она умерла. Как же так!

– Мы так рассказываем эту историю… Вы убедитесь, что на Встрече только о ней и говорят. После того как она съела своего злого мужа Индраджита, королевством стал управлять гарем, который лучше всех знал, что происходит во дворце и за его пределами; у него везде имелись чуткие уши. Теперь благоухающие духами королевы правят городом свиней. Они позаботились о том, чтобы эта история распространилась повсюду, и все опасались обманутых жён. Какое-то время было трудно, – задумчиво проговорила Месиньяни, – пока они шли к трону. Вылилось целое море яда. Время от времени, когда становится тяжело, мы тоже прибегаем к отравлениям. Мне такое рассказывают люди… Им нравится Папаша Феми и его милые поклоны. Может, когда-нибудь мы снова пересечём джунгли и покажем матушке, что с тобой стало?

Она ткнула громадину-вепря в бок, и он опять застонал.

– Куда, по-твоему, они направились? – прошептала Иммаколата.

Месиньяни пожала плечами.

– Дураки – старая шайка умных ворон. Держу пари, на каждую крупицу знания в мире есть дурак, и они дружат между собой. Я думаю, они отправились на Остров Мёртвых: наверное, он собирался там её похоронить. Если речь идёт о погребальных обрядах, одна Звезда может сделать для другой лишь это.

Мне показалось, что я вижу слёзы в тёмных глазах одалиски, но я не понимала их причины. Мимолётная встреча… Что с того, что женщина оказалась Звездой? Моим отцом было Солнце, и оно никогда не спало на печке.

– Могу ли я угостить вас ужином? – спросила златоглазая женщина. – У меня в шатре есть отличный ломоть бекона.

Она улыбнулась, показав маленькие и острые зубы.

Когда Месиньяни накормила нас беконом да бойкими песенками о лени свиней и людей, мы отправились бродить по Встрече. Тальо и Иммаколата выучили много новых трюков с картами и шелковыми платками, приобрели ветхую тележку с весьма трогательным изложением «Поругания Янтарь-Абада», которое мы представим вам, если захотите. Мы с Хинд его обожали, особенно ту часть, где алый корабль входит в гавань – изображали её колыхая синюю марлю – и трёхгрудая капитанша превращает дворец в груду янтарных монет, которыми наполняет трюмы. Они купили эту сломанную тележку, Тальо выкрасил её в синий цвет, под тон моих глаз, а Иммаколата укрепила серебряные звёзды на небосклоне. Наконец мы отыскали торговца янтарём в высокой чёрной шляпе с длинным золотым пером сбоку, и Хинд принялась нетерпеливо расспрашивать о доме, своей сестре, плюющейся лягушками, и об отце с его глупыми уроками. Я сказала, что ей не стоит ни о чём беспокоиться, но она робко улыбнулась и продолжила выпытывать у бородача слухи.

Я просила её не ворошить прошлое, но Хинд не могла иначе. Разве я возвращаюсь в пустыню, если какой-нибудь анчар пересыхает и падает у воды? Нет, ни за что! Но она не могла забыть тех, кто и близко не любил её так, как я. А я лежала у её ног, как следовало бы лежать им. И вот Хинд узнала от мужчины в нелепой шляпе, что её отец умер, и Колокол Янтарь-Абада в знак траура не умолкает ни днём ни ночью.

Хинд крутила в руках свои чёрные бусы. Она взглянула на меня, потрясённая, и зарылась лицом в мою гриву. Я прижала кривую челюсть к её лицу, почувствовав горячие, как анчарное молоко, слёзы.

– Всё хорошо, моя девочка, – шептала я ей в волосы. – Теперь их нет, и ты свободна. Я буду петь тебе у любого окна, на которое ты укажешь мизинцем, и мы будем счастливы. Есть много способов быть счастливыми, мы найдём свой.

Хинд с печалью посмотрела на меня, алые пряди моих волос прилипли к её лицу.

– Нет, Гроттески. Я должна отправиться домой – не могу быть вечно злой сестрой. Я должна исполнить свой долг перед отцом и перед сестрой.

Я опустилась рядом с небольшим холмиком жемчужин, выросшим у её ног – мои лапы казались тёмными на их фоне, – и заговорила голосом, нежным как барабанная дробь, выбиваемая кончиками пальцев:

– Я никогда туда не вернусь. Как вспомню о том месте, у меня челюсть ломит… Мои лапы никогда не коснутся янтаря!

Хинд беззвучно плакала, и я не могла смотреть на неё.

– Ты меня бросаешь? – прорычала я.

Она обхватила меня руками, её бусы были жёсткими у моей щеки.

– Найди меня в Аджанабе, – прошептала она, и жемчужины струились по моим плечам, будто слёзы. – Я отправлюсь туда, когда всё, что должно быть похоронено, уйдёт в землю. Я отправлюсь туда, и ты найдёшь меня, и споёшь у моего окна, и я выйду к тебе.

Когда первые серебряные лучи рассвета полились на долину, её уже не было, как и Встречи. Несколько шестов от палаток осталось, несколько жемчужин лежало в грязи. Тальо мог бы утешить меня. Я бродила по руинам временного лагеря, чтобы отыскать его копыта чернее ваксы и улыбчивое дорогое лицо. Пусть и не настолько дорогое, как злая сестра и её громкий смех.

Иммаколата и её газелли нашлись в дальней части долины, у ледяного синего потока, который, бурля и пенясь, тёк сквозь высокие заросли тростника.

– Мне пора уйти, – тихо проговорила одалиска.

За всё время, что мои лапы ступали рядом с её ногами, не думаю, что когда-нибудь слышала, как она повышала голос. Иммаколата была спокойной, словно чай в чашке.

– Серпентина знает, что ты переживаешь за неё. Нет необходимости делать что-то ещё, – сказал евнух, опустив голову.

– Я отплачу ей за подарок, сделанный нам. От троих дураков и одного трагика я слышала историю её смерти – как она убила короля и как брат вынес её тело из дворца. Куда он отправился? Что с ней будет в том холодном и тёмном месте, куда уходят все Звёзды? Я не позволю ей зачахнуть… Она же мне не позволила! – Тут голос Иммаколаты наконец надломился, и она ударила кулаками в грудь своего эрзац-любовника. – Что ты отдал Звезде? – спросила она со слезами на глазах. – Я отдам ей всего лишь один листочек. Что ты отдал? – Она начала вытаскивать алые ленты из кос, вместе с ними выдирая длинные пряди волос. Её слёзы были ужасны, как вода, вскипевшая до белой пены на дне старого котелка. – Я не такая, как ты! На религию мне плевать. Она спасла меня, когда ты всего лишь следил за мной и сторожил дверь. Сказала, что мы – сёстры. Как я могу допустить, чтобы она ушла во тьму одна? Я не вынесу страданий сестры!

– Уверен, у неё достаточно рьяных последователей и скорбящих родственников.

– Серпентина видела лист во мне и знала, что этот день придёт. Выпей мой чай – и поймёшь, что я вижу во сне. Надень мои башмаки – и узнаешь, что мне снится. Я вижу сестру – ей одиноко, и она плачет!

Тальо обнял Иммаколату, стал гладить её всклокоченные волосы. Я не слышала, что он шептал ей на ухо, но видела, как снова ярко блеснула кровь и как он вытер её слёзы. Чайная девушка отпрянула, и на её лице появилась прежняя знакомая улыбка.

– У меня есть для тебя последний подарок. Крови в нём столько же, сколько всего остального.

– Мне ничего не нужно. Только чтобы ты осталась.

Она попыталась рассмеяться, но звук получился некрасивый – будто лопнула струна на виолончели.

– Прошу тебя, любовь моя, перестань. Я нужна ей. – Одалиска отбросила волосы на спину. – Я сделана из чая, не забыл? Растворюсь в бескрайних водах, и всё. Благодаря этому я могу сделать то, чему подивился бы любой участник Встречи. Подойди ближе, мой дорогой газелли, и прыгни в моё ухо.

– Что? – Тальо вздрогнул. – Не говори глупостей!

Она рассмеялась.

– Я всего лишь чай… Разве ты не можешь прыгнуть через куст чая? Прыгни через меня и выйди с другой стороны. – Иммаколата подошла к Тальо, взяла его лицо в ладони и поцеловала веки. – Милый мой пастух, моя овечка, так ты сможешь войти в меня, и всё будет как если бы ни один из нас ничего в жизни не терял.



Они прижались друг к другу лбами. Я слышала его рыдания, будто доски разлетались в щепки под ударами бронзового топора. Но он отпрянул и, к моему удивлению, поныне не ослабевшему, разбежался и прыгнул в ухо Иммаколаты.

Сказка о Двенадцати Монетах(продолжение)

– Он вышел из неё, с ног до головы одетый в зелёное, как было до гарема и как всегда одеваются газелли. Его пряжки ярко блестели и шапка была мягкой, словно нос мула. Но теперь, смотря на зелёное, он видит не приятную долину и беззащитный костёр, а её листья. «Траурные одежды» – так он называет зелень молодых чайных побегов. Тальо не снимает одежду её тела и тем самым, я думаю, всё время пребывает внутри неё.

Они вошли в реку вместе, рука об руку; по пояс погрузились в бурлящую ледяную воду. Иммаколата повернулась к своему евнуху и улыбнулась, слёзы текли по её щекам, как сливки на богатый стол. Она протянула руку и грациозным движением вытащила у него из-за уха мерцающий серебристый лист.

«Разыщи Остров Мёртвых и доставь туда моё семя. Знаю, ты сделаешь это ради меня; я знаю это так же хорошо, как линии на своей ладони или волосы на голове. Отправляйся в мир и уведи меня из него. Вот моё сердце… носи его с собой. Во тьме я буду видеть тебя в своих снах – ты почувствуешь это во вкусе моего чая и в том, как мои башмаки будут касаться твоей кожи».

Иммаколата растворилась в воде – медленно, точно сахар. Её тело рассыпалось, превратившись в ворох коричневых листьев, осевших на поверхности ручья. Течение словно замерло на миг, и она стала большим кругом из листьев, расплывшихся в разные стороны, посреди которого стоял одетый в зелёное Тальо. Затем вода всё унесла прочь…

Мы с Темницей глядели на мантикору, разинув рты, как два дурачка. Сидели в завитках её хвоста, а большое красное чудовище закрыло блистающие глаза и начало тихонько петь низким голосом, будто деревянная флейта и бриллиантовая труба запели дуэтом. Она не солгала о своих песнях… Мы заливались слезами от прикосновений её голоса, от потерянных и пронизанных печалью нот, напоминавших невидимые руки. Этот голос поведал о том, какой красивой была Иммаколата, когда плыла вниз по течению, и как Гроттески страдала, слыша протяжный плач и крики Тальо на пустынном берегу.

Наконец она сомкнула свои кривые челюсти, и мы постепенно пришли в себя.

– Нас обоих бросили наши возлюбленные чудовища. Казалось правильным исполнить их желания вместе, поэтому сначала мы отправились на Остров Мёртвых.

– Вы нашли его? – спросил я, затаив дыхание.

– Нет, – коротко ответила она. – И теперь моя очередь. Мы отправляемся в Аджанаб, где я буду петь для моей девочки под каждым окном, пока она не покажется в одном из них, рассыпая чёрные бусы, и не позовёт меня наверх.

Громадное чудище посмотрело на нас с вызовом, сжав челюсти, насколько это представлялось возможным. Мы быстро свернулись калачиком у бока мантикоры; той ночью больше не было никаких историй. Через некоторое время все уснули, она тоже, и её алая шерсть колыхалась от нашего храпа.

Я проснулся от ужасного холода, что приходит между полуночью и рассветом, когда небо словно замерзает и забирается под одежду, не пропуская ни одного шва. Хоть в тележке были плотные занавески, я всё равно задрожал и повернулся к Темнице, чтобы ощутить её тепло… Но её не было: в завитках хвоста Гроттески, где она лежала, оказалось пусто. У меня свело желудок – за все эти годы я ни разу не просыпался ночью в пустой постели, Темница всегда находилась рядом, тяжелая и тёплая. «Не покидай меня, не покидай меня», – твердили мы друг другу рефрен нашей жизни.

Я осторожно выпутал из завитков хвоста мантикоры свои ноги, аккуратно приподнял лежавшее на пороге жало, цветом и видом напоминавшее зелёный панцирь жука, и тихонько выбрался наружу, в холод, который словно хлестал меня по лицу берёзовыми прутьями.

Тальо спал возле длинных синих оглобель; его зелёный наряд отсырел в тумане, а копыта чернее ваксы покрылись льдом. Темница крепко спала, свернувшись возле него как кошка, и её лицо отражало сны. Не кошмары! Я очень хорошо знаю, как выглядит её страх. Я хотел лечь рядом и уснуть так, как привык, – уткнувшись головой ей в плечо, и дышать в унисон, чтобы она была между мною и тьмой. Но, наверное, она уже не принадлежала мне одному и выскользнула из тележки не ради прихоти. Мне не стоило её тревожить.

Однако я всё равно заполз под оглобли и устроился рядом с Темницей, её знакомым телом и запахом. Тальо заворочался, вытянул длинную, изящную руку и положил её поверх нас.

– Не нашёл, – со вздохом проговорил он. – Ты ведь это хотел узнать? Как я мог перестать искать и забыть о ней? Я так старался, но на Остров Мёртвых ведут тайные и тёмные пути, их мне не удалось найти. Я ведь пастух, знаю лишь возделанные поля и посёлки, где люди живут долго, рядом с могилами многих поколений предков. Я не нашел, а Гроттески заслуживает шанса. Однажды я снова отправлюсь на поиски. Возможно, в Аджанабе найдётся картограф, который знает путь, или поэт, который что-нибудь слышал.



Осторожно, чтобы не разбудить Темницу, он вытащил из камзола коробочку – маленькую шкатулку чайного дерева, с милым зелёным ботинком, вырезанным на крышке, и инкрустацией из берилла. Он её открыл – внутри лежал серебристый листок, излучавший в темноте бледное сияние.

– Но я ношу её с собой денно и нощно, – сказал Тальо и закрыл крышку.


Так началось наше общее путешествие, целью коего был Аджанаб, оказавшийся так далеко, что в те края не залетал даже призрачный город. Я и не думал, что мир настолько велик. Мы шли, ехали, выступали, чтобы заработать на хлеб в отсутствие той, что каждый день выплёвывала жемчужины. Тальо время от времени ловил жирных зайцев. Темница ходила с ним на охоту и одичала: мало разговаривала, сделалась тощей и высокой, её движения стали резкими и грубыми.

Во время наших маленьких представлений она танцевала.

В тележке имелась красная занавеска, и, когда собиралось больше нескольких сельчан с монетами в натруженных от выдёргивания репы руках, мы вывешивали её и пропускали снизу хвост Гроттески с надетым на кончик зелёным носком, чтобы спрятать жало. Она вздрагивала всякий раз, когда мы набрасывали на неё ткань, но не возражала – это был наш лучший номер. Были и другие: Гроттески часто пела, и, делая это, она обращала лицо к небу и плакала. В итоге наши корзины всегда наполнялись едой и деньгами, потому что песня мантикоры будто хватала зрителей за руки, вынуждая опустошать карманы. Тальо танцевал. Однако те, кто знал, как обычно заканчиваются танцы газелли, пугались его. Поэтому чаще он привязывал ленту к своей мантикоре и поражал зрителей хорошей дрессировкой зверя. Как правило, потом Гроттески от омерзения пожирала ленту, и нам их вечно не хватало.

Однако лучшим из всего, что мы умели делать, был танец Темницы…

С носком на положенном месте хвост Гроттески выглядел вполне убедительно в роли змеи, и они с Темницей исполняли странный и сложный танец, а Тальо играл на дудке или скрипочке из миндального дерева. Годы шли, наша цель приближалась. Я тоже научился играть на дудочке, и мы с газелли вместе аккомпанировали танцу чудовищ. Движения Темницы были чем-то чужеродным и волнующим: хотя она выходила в длинном платье, некоторые сельчане называли танец непристойным. Просто моя подруга танцевала самозабвенно, с каждым разом всё быстрее, и ни разу не повторилась. Она танцевала так, словно лишь танец помогал ей избавиться и от башни из дёрна, и от золотого мяча, и от города призраков, и от влюблённого в неё ежа.

Хвост Гроттески извивался, покачивался из стороны в сторону, лениво закручивался, а Темница рассказывала в танце историю, которую мы узнали на Встрече и которую знали в любой захолустной деревушке, в стенах любого города, – о женщине, бывшей змеёй и Звездой; о том, как муж её предал, и как она ему отомстила. Когда звучали последние ноты, Темница пряталась за занавеской, оставался видимым только большой зелёный хвост.

Моя подруга стала одержима этой историей и своим танцем. Она почти ни с кем не разговаривала, хотя ночью по-прежнему не могла спать одна и устраивалась рядом с Тальо, или со мной, или у мохнатого бока красной львицы. Однажды, когда она пристёгивала к икрам ножи, собираясь поохотиться на оленей, я попытался её поцеловать… лишь раз, чтобы понять, смогу ли я. Темница отстранилась и посмотрела на меня чёрными глазами, окружёнными тёмными кругами.

– Зачем? – спросила она. Её голос был певучим и низким – он наконец-то стал голосом взрослой женщины. – Зачем ты это сделал?

– Не знаю, – сказал я, и это была правда.

Той ночью она принесла с охоты лань, белые пятна на шкуре которой в лунном свете выглядели зловеще. На рассвете Темница исчезла. Шкатулочка Тальо была пуста.

Сказка о Переправе(продолжение)

– Я последовал за ней. Я всегда следую за ней! Она там, на Острове. Я это знаю и спасу её. Мы всегда спасаем друг друга: моё предназначение – спасать её, её – спасать меня.

Идиллия хмуро посмотрел на небо, чёрное и бурлящее от приближения бури.

– Как ты потратил последние три монеты?

– А тебе какое дело? Может, хватит того, что ты получил одну?

– Считай это любопытством коллекционера, – ответил старик с коротким смешком.

Семёрка прикрыл глаза огрубевшей рукой с разбитыми костяшками. Он сглотнул слёзы, но камень в груди не исчез. Голос юноши дрожал, в нём чувствовался надрыв и надлом; звуки терялись над громадным стеклянным озером и в грохоте неба.

– Я потратил их, чтобы попасть сюда и найти её! Чтобы фермеры и астрологи, ленивые принцы и доярки рассказали мне, куда она отправилась. Чтобы картографы и поэты, речные лоцманы и некроманты объяснили мне, как последовать за ней. Я потратил их, чтобы вернуть её… Зачем ещё они нужны? Что ещё на них можно купить? Я потратил их, чтобы заплатить за неё и пересечь это озеро. Больше ничего нет, у меня остался лишь пустой рукав.

Туман приглушил рыдания Семёрки. Старый паромщик мог бы его утешить – он и впрямь наклонился, чтобы это сделать, но подул слабый свистящий ветер, похожий на последний вздох человека, замёрзшего насмерть посреди заснеженной пустоши. Ветхий коричневый плащ Идиллии взметнулся на этом ветру, и Семёрка увидел то, что под ним пряталось. Он хотел закричать, завопить, но издал лишь стон и уронил челюсть.



Кожа Идиллии заканчивалась у основания шеи, а остальное тело состояло сплошь из костей – больших, длинных жёлтых костей. Его скелет был не человеческим, на спине прятались огромные костяные крылья, которые выглядели как стариковский горб. Руки паромщика были из плоти, как и ноги, покрытые морщинистой, сухой и провисающей кожей, а под рясой он был настолько обнажён, насколько это возможно для человекоподобного существа. Сквозь дыры между костями Семёрка видел покрытую зыбью серебристую поверхность озера.

Там же, в пустоте между костей, бегали две чёрные ящерицы: они гонялись друг за дружкой в грудной клетке, словно белки вокруг дуба, трещали и шипели на бегу, лизали ключицы и тазовые кости. Глаза у них были белые, как у слепцов. То одна, то другая ящерица на миг замирала, будто обнаружив орешек, и вгрызалась в какой-нибудь позвонок паромщика.

Идиллия выглядел огорчённым. Он закутался в свою робу, спрятав бегавших наперегонки ящериц.

– Всё не так плохо, честное слово! Я к ним привык. Но, кажется, они нуждаются в объяснении не меньше, чем костяная монета.

Сказка Паромщика

Некоторые говорят, что Луна мертва, будто она породила лишь мертвецов. Они ошибаются! Тот, кто поверит священным книгам таких существ, должен верить всему.

Луна плодородна и была такой всегда. Она не может поглядеть на себя в океанское зеркало, но из её пупка произрастает пион с хрустальными лепестками. Когда она говорит, из её рта падают устрицы и головастики с беспокойными хвостами. Во тьме мира, до того как кто-то открыл глаза и назвал его тёмным, она была целой и совершенной, не меняла свою форму на протяжении месяца. Но во тьме, как и где-нибудь ещё, были переменчивые ветра и течения.

Они нежно обдували рёбра и плечи Луны, вынуждая её медленно вращаться в небе, раскинув руки, как ребёнок на поверхности прозрачного сине-зелёного земного моря, позволяя маленьким волнам целовать и толкать своё тело.

Когда Звёзды покинули небеса – об этом, по крайней мере, молва не врёт, – после них в темноте остались дыры, из которых начали дуть ветра, как из пробитых воздушных шаров. Свистящие ветра со всех сторон набросились на бедняжку Луну, и она стала вращаться в небе всё быстрее и быстрее, точно дервиш. Скоро ветра сделались такими жестокими, что начали сдирать с неё куски плоти – бледной, полупрозрачной и мерцающей. Эти куски ветром сносило к земле, и они медленно падали на неё, точно перья или хрупкие лепестки.



Наконец с Луны больше нечего было сдирать. Её маленькое чёрное ядро упокоилось в пустоте, лишенной света; оно было не больше и не ярче кусочка сажи. Но, как и все существа, которым даётся возможность передохнуть, Луна опять начала расти, потому что она не может сдержать своё плодородие. Она поворачивалась так и этак, пионы цвели в её пупке, пышные хризантемы распускались на ладонях. Устрицы и головастики падали из её рта. Сосновые ветви змеились вокруг её талии. В её волосах молодые деревца переплетались и танцевали в слепом экстазе. Вскоре Луна опять сделалась полна и огромна, как прежде. Но небо, в котором теперь жило мало Звёзд, уподобилось реке, текущей меж нескольких острых скал; его течения были яростнее, чем ранее, и, как только Луна опять стала круглой и яркой, они опять принялись сдирать с неё плоть.

С той поры Луна тает и убывает, из средоточия света превращаясь в пятно сажи. Бедная, одинокая, маленькая Луна, которой лишь изредка удаётся передохнуть. Мы так её жалеем – мы, перья, мы, лепестки, мы, её дети, частицы её плоти. Сянь – кожура Луны, сброшенная точно кожура сливы. Мы то, что сдувают с неё чёрные ветра, мы серебристы и туманны, как тень наперстянки на рассвете, чисты и тверды, как покрытое морозными узорами стекло.

Однажды мы объявили священную войну гнилым еретикам, которые верят в фальшивую Луну и не скорбят о своих мёртвых, как мы. Сокрушение греха – тяжкий груз для одного. Мы давным-давно сдались… Если им хочется развлекаться мрачными сказками, мы не станем портить игру. Ибо знаем правду, и она помогает нам быть стойкими, невзирая на их извращения.

Не сомневаюсь, ты счёл меня мужчиной – такой образ соответствует моему труду. Но мы не мужчины и не женщины. Лепестки Луны не знают пола, детей, брака. Каждый месяц наши собратья падают, отделившись от её тела, и, если выживают, как черепашки, что стремятся к морю по песку, тогда наши ряды пополняются. Мы не приспособлены иметь детей; мы – маленькие луны, а луны не спариваются и не создают новые. Ещё мы не едим пять злаков, как люди, питаемся ветром и пьём туман. Стареем медленно, будто камни, и нам нелегко умереть, но иной раз это случается – ведь камень, пронизанный кварцевыми жилами, можно разбить.

Потому я достаточно стар, чтобы заявить тебе: я поднял Розовый купол Шадукиама над алмазными башенками города задолго до того, как он зачах и превратился в Кость-и-суть. В те дни я был архитектором, и отцы города обратились ко мне с просьбой укрыть их стены цветами, которые бы не бледнели, не вяли и не опадали. Кому-то пришло в голову, что одушевлённый осколок Луны кое-что смыслит в постоянстве. В качестве платы мне пообещали винную бочку, наполненную опалами и серебром, – они и тогда были склонны к порочным излишествам, ничего не изменилось…

Тогда Шадукиам представлял собой шипастую рощу строительных лесов. Жители вырезали куски дёрна, чтобы посадить дома, как деревья, во влажную чёрную почву, – город металла и торговцев был одержим вещами, которые росли! Алмазные башенки возвели недавно, их грани ещё резали и шлифовали рабочие, не боявшиеся высоты. Дороги вытаптывали, а не мостили кусками золота и серебра. Навесы Асаада были из шерсти. Как же мы с тобой подходим друг другу! Я помню город до того, как он стал Кость-и-сутью, ты – после. Эта история случилась до начала всех историй, мальчик, и я был её частью.

Я велел кое-кому из моих сестробратьев угнездиться на блистающих алмазных башенках или на платформах под ними и ждать меня, а сам полетел искать розу, что цветёт вечно.

В Саду

Девочка проследила за тем, как мальчик исчез во Дворце, будто жужжащая пчела в пасти аллигатора. Она шла за ним, пока могла, желая продлить – хотя бы на миг! – время без одиночества, холода и молчания. Когда мальчик скрылся в тёмном здании со множеством башен, куда ей вход был заказан, девочка вышла на площадь, предназначенную для Динарзад и её супруга; шаги её маленьких ножек были легки. Леса возвели до половины, каштаны нагнули вперёд и в стороны, их обнажённые ветви-руки сплели друг с другом и украсили золотом, чтобы получился навес, достаточный, чтобы защитить прикрытую фатой голову Динарзад от взгляда небес. Девочка сомневалась, что небеса смогут что-то разглядеть сквозь столько ветвей и слоёв шелка. Солнце ещё не взошло, но или она и мальчик стали более опытными участниками этой маленькой игры, или Динарзад отчасти утратила бдительность. Девочка была уверена, что её друг в безопасности в своей тёплой постели, под одеялами из шерсти и лисьего меха. Возможно, туман намочил ему волосы надо лбом, а возможно, и нет.

По Саду бродили павлины; их зелёно-фиолетовые хвосты волочились по клумбам, а синие головы выглядывали из зарослей фруктовых кустов, усеянных поздними плодами. Девочка и павлины всегда сторонились друг друга: птицы не умели петь, она – напускать внушительность. Павлины не совсем дикие, а она была не совсем ручной. Однако особенный день стоил того, чтобы заключить мир, поэтому девочка, напрягая связки, издала писклявый крик павы. Кобальтовая птица выбралась из колючих зарослей и, клюнув её пальцы разок-другой, сунула голову ей в руки. Девочка тосковала по озеру, но ещё больше – по птицам, неприрученным гусям, опускавшимся в Сад за цветами и блестящими насекомыми и улетавшим с приходом зимы. Длинные изумрудные перья легко касались её щеки, когда павлин поворачивал голову туда-сюда, и она рассмеялась – смех был низким и резким, словно вечерний крик совы.

– Кто-нибудь смеет не делать то, что ты велишь? – раздался голос позади.

Из каштановой часовни вышел мальчик. Павлин испугался, зашипел на него и удалился, пыхтя и подняв хвост в знак сильного раздражения.

– Многие: садовники, сёстры, султаны.

– Что ж, тебе осталось лишь выучить их призывные крики. Уверен, в конце концов ты справишься и с этим.

Девочка криво усмехнулась:

– Ты должен быть в постели. У нас опять будут неприятности из-за тебя.

– Сегодня организовали банкет для новой семьи моей сестры: матери её жениха, отца и тридцати семи братьев и сестёр. Только представь себе! Я даже не пытался сосчитать кузенов и кузин. – Мальчик издал короткий резкий смешок, словно дёрнул тетиву лука. – Они забили жирафа! Я ни одного ещё не видел, но через задние ворота внесли пятнистого зверя, чтобы на пиру всем хватило шеи. Думаешь, шея вкусная? Я постараюсь принести тебе кусочек, если хочешь. Честное слово, никто не заметит, если я опять сбегу… Они уже привыкли, а она вряд ли посмеет устроить истерику перед новой роднёй. Все будут танцевать и пировать, пока не устанут ноги или языки – одно из двух.

Девочка снова начала ходить из стороны в сторону, вытирая о юбку руки, хранившие тепло павлина.

– Ты не хочешь рассказать мне историю днём? – робко спросил мальчик. – Странно даже спрашивать об этом и говорить на рассвете, а не на закате, верно?

– Кто-нибудь смеет не делать то, что ты велишь? – лукаво спросила девочка.

Он покраснел и пробормотал, не глядя ей в глаза:

– Ты знаешь мой призывный клич. Я твоего не знаю.

Сквозь облака, как сквозь марлю, просочился зыбкий солнечный свет, не особо отличавшийся от лунного, окунул деревья во влажное свечение и отразился от длинного прямого носа девочки. Её руки сделались холодными – по утрам тропинки в Саду были сырыми и знобкими. Она потянула мальчика в сторону от новорождённых теней, отбрасываемых каштановой часовней, в колючие заросли ежевики, с которых опали цветы. Это место напоминало место их первой встречи, с той разницей, что здесь ветви были голыми и коричневыми и с шипов над головами капала роса. Мальчик привычно уселся и потянулся к её рукам, чтобы согреть их, как сделал бы с кем-то из своих младших братьев или сестёр. Она позволила ему растирать себе пальцы, пока они не сделались красными, горячими и не началось покалывание, а потом продолжила свой рассказ:

– «Мне казалось очевидным, что нельзя вырастить розу, которая не будет знать в глубине ствола и корней, что такое увядание и смерть, – сказал паромщик. – Но я решил, что можно заставить её вечно цвести…»

Сказка Паромщика(продолжение)

Есть горы, которых не увидят бедные существа, прикованные к земле. Облака свешиваются с них точно молитвенные знамёна, укрывают их и прячут. Мы бы тоже ничего не видели, если бы небеса не являлись для нас дорогой, и мы не замечали, что дорога частенько идёт мимо того, что легко назвать вершиной, пиком, горой. В эти тайные края я и полетел, раскинув на лунном ветру крылья так широко, как только мог. Их кончики замёрзли, а тени на снегу были беспокойными и бледными. С моей груди свешивался длинный кожаный ремень с привязанным к нему мешком, полным того, что на крыше мира считалось деньгами. Я был так близко к небу, что чувствовал его пот. И если бы Луна, наша бедная мать, осаждаемая ветрами, не отдыхала в своём угольно-чёрном ядре, я бы смог – смог бы? – коснуться её, пока она вращалась.



В конце концов я добрался до вершины, за которой заканчивалась дорога. Это не значит, что не существует утёсов повыше, но то была вершина для Сянь, как скалы, оставшиеся далеко внизу, были вершинами для людей. Возможно, другие существа смеются над моими вершинами, называют их долинами и отдыхают там перед подъёмом. Я не знаю: мне не суждено это узнать. Я взлетел так высоко, как смог, и мои крылья горели от усталости. Я шел по сугробам, окруженным острыми камнями и уступами, похожими на шипы короны. Горные пики могут принимать самые разные формы. Передо мной раскинулся круг земли, обрамлённый гранитными зубцами и прорезанный множеством замёрзших рек и прудов, в которых плескалась вода, когда это плоскогорье было ниже, – в те древние времена, когда седая древность ещё не успела поседеть.

По берегам старых застывших рек стояли маленькие домики из стекла или льда или того и другого сразу. Я предположил, что когда-то они были сделаны из стекла, но разбились на суровых ветрах и вновь замёрзли так быстро, что этого никто не заметил. Возможно, это случалось так часто, что теперь от них остались лишь осколки, которые удерживал от распада изумлённый лёд, чья хватка крепка. К домам я и направился, переставляя ноги в снегоступах из лозы и собственных перьев. Достигнув центра города, я уселся на снег и стал ждать; мои крылья подёргивались, рисуя на белых сугробах быстрые, весёлые узоры. Я был готов ждать долго, но не прошло и недели, как разбитая дверь одного из домов приоткрылась, и из него, волоча ноги, вышло маленькое зелёное существо.



Я пришел в Королевство капп [17]; одно из этих скрытных и упрямых созданий стояло передо мной, смущённо переминаясь с ноги на ногу. Оно напоминало черепаху, стоящую на задних лапах, и, даже выпрямившись в полный рост, было лишь самую малость выше моих колен. Его панцирь был зелёным, как девичьи глаза, сухие гибкие лапы словно поросли мхом. Кисти и ступни, имевшие несущественные различия, были большими и перепончатыми, как у утки, но запястья и щиколотки оказались толстыми, мускулистыми. Во рту, напоминавшем клюв, виднелось несколько желтых зубов. Коричневые волосы были выстрижены наподобие монашеской тонзуры. Они падали прямыми обледенелыми прядями на лоб, а на макушке виднелась лысина без кожи – в черепе была глубокая яма, заполненная неподвижной синей водой, которая из-за снега и ветра полностью замёрзла и теперь поблёскивала серебром, пребывая в безопасности в костях своей обладательницы.

– Я Ёй-рождённая-вечером, – сказала она скрипучим голосом, похожим на звук прикосновения ступни ко дну озера.

– А я Идиллия, рождённый, по всей видимости, ночью. Я пришел, чтобы просить у тебя сокровище, и кое-что принёс на обмен.

Я раскрыл свой тяжёлый старый мешок и вытащил горсть зелёных плодов, длинных и блестящих. Ёй обнюхала их, и её чёрные глаза широко распахнулись.

– Огурцы, – прошептала она.

– Ты очень мудра, Ёй-рождённая-вечером. Я отобрал для тебя огурцы по всему миру – для салатов и засолки; жёлтые, зелёные и белые, как ночная сорочка призрака, – для сандвичей, и ещё жесткие, грубые сорта, которые можно кипятить и готовить рагу. Корнишоны размером с твой большой палец и редкие гибриды, мелкие, как бобы. Есть даже южная разновидность, у которой цветки красные, будто сердце, а мякоть розово-оранжевая.

У каппы увлажнился рот, хотя слюна тотчас замёрзла в уголках губ.



– И на что ты хочешь их обменять? – спросила она.

– На розу, которая будет жить вечно, чьи цветы никогда не потускнеют, не завянут и не опадут.

– Где же ты, Идиллия-предположительно-рождённый-ночью, увидел тут розы?

– Разве каппы не великие садовники? Разве вы не заслужили свою репутацию? Несомненно, в ваших разбитых домах есть много чудес, или вы лучшие в мире обманщики.

Черепашка вздохнула.

– Не исключено, что мы ещё обладаем тем, что тебе нужно, – розой-рождённой-в-ящерице. Но в это время, когда всё застыло от мороза, мы редко расстаёмся с привоями [18], которые стоили нам больших усилий. Даже огурцы – драгоценные, вкусные огурцы – растут здесь с трудом. Но мы сами сделали свой выбор.


Сказка о Наставлении Ящерицы

Я не была ничьей любимой дочерью. Знаю, что в сказках, которые рассказывают у подножия горы, и в историях, что звучат у очагов, как биение горящих сердец, всегда случается так, что сына короля или лучшего ученика торговца похитители уносят в какое-нибудь чёрное королевство, или он сам отправляется в путь, чтобы разыскать жену либо большой слиток золота. Но я была никем и родилась вечером. Вода была фиолетовой, как небо, и я вылупилась в гнезде из незрелых ягод и ежевичных лоз; побежала к воде вместе с братьями и сёстрами, молясь, чтобы пустельга, скопа или аллигатор не лишили нас едва начавшейся жизни. Многие так и не почувствовали воду на перепонках…

Мы, каппы, барахтаемся в своих прудах и реках. Нас тянет к воде, туда, где глубже и есть ил. Вода в наших черепах зовёт воду из мира. Мы любим наши пруды, то, как в их совершенных зеркалах отражаются звёзды-рождённые-в-воде и облака-рождённые-в-камышах. А если ужасное, капризное, злое существо, рождённое в доме, наступает на эту совершенную воду, расплескивает её и копошится в грязи, нас точно не стоит винить за то, что мы больно кусаемся.

Пруд моего рождения был маленьким, зеленовато-коричневым. По его берегам рос тростник, редкий будто волосы вокруг лысой макушки, и три степенные лилии держались близко друг к другу, кутаясь в жёлтые лепестки, как в шерстяные шали. Не большое озеро или бурливая река, что пробивает себе путь сквозь вековую толщу скал, а просто круг воды во тьме леса, не глубокий и не широкий. Но он был моим, и ни одна пустельга не схватила меня, прежде чем я окунулась в его вечернюю слякоть с благодарностью, и я любила его. Я возилась на мелководье, выдирая сорняки. Если приближался фермер, чтобы набрать в ведро воды, я оскаливала зубы и сощуривала чёрные глаза так, что они превращались в щели. Если приходила дочь мельника, чтобы окунуться, я дёргала её за волосы тонкими пальцами и кусала за то место, где спина соединяется с бёдрами, и вскоре она с воплями убегала домой.

Так мы и жили, рождённые-вечером и рождённые-утром, каждая в своём водоёме. Их соединяли друг с другом дожди, что шли над прудами, ручьями и реками. И мы сохраняли воду в наших черепах неподвижной, спокойной, ибо мы не любим её терять. Потому что иначе, расплескавшись, мы замираем, спим и слепнем, пока уровень воды не поднимется. Разные чудовищные создания с сухими головами быстро поняли, в чём дело, и придумали себе развлечение – кланяться нам. Мы ведь неизменно вежливы, хорошие манеры – наша провинциальная забава и родной язык! Мы кусаемся, если кто-то заваливается к нам домой без спроса, но разве можем не ответить на поклон? Мы вынуждены кланяться, и, видимо, тогда они очень веселятся, глядя, как мы спотыкаемся и падаем, словно пьяные черепахи.

Я обучила три свои лилии плодоносить. Мы очень хороши в том, что касается обучения мира правилам изгибания и поклонов, – другие узнают от нас такое, до чего сами никогда не додумались бы. Я показала лилиям персики в качестве образца и путём терпеливых наставлений получила от них сладкие ягодки, хотя они действовали с неохотой, как пожилые дамы, которым предложили попробовать что-то новое. Ягоды-лилий-рождённые-в-полдень на вкус были как бумага, затвердевший мёд и пыль. А благодаря успеху с лилиями мне разрешили последовать за капающими струями из пруда в пруд и присоединиться к прививальщикам и скрещивателям Большого Каппы, которые проводят свои дни размышляя о бесконечных наставлениях, которые нам ещё предстоит совершить, и записывая уже законченные в каталоги знаний. Сводчатые потолки Большого Каппы увиты листвой и лозами. Если, набрасывая теоретическое тыквенное дерево и его симбиотического служителя на полях трактата о непритязательной яблоне – сохраняя при этом прямую осанку и воду в голове, – черепаха проголодается, ей достаточно лишь протянуть руку и сорвать сладкий сочный огурец с оконной рамы, и её брюхо насытится.

Я вошла под те зелёные своды с корзиной лилиевых ягод, взволнованная как ребёнок в первый школьный день. Мне дали стол у окна, заросшего цветущими огуречными побегами, сквозь которые я видела долину снаружи, где цвели опытные образцы.

Я провела там три года и добилась скромных успехов, выведя синецветный лайм, улун-дыню и лимонную макаку, после чего меня отправили в поля вместе с Ядзо-рождённой-на-дне-зимы. Мы должны были вернуться через год и показать свой вариант обычной скромной розы. Ядзо была на год старше меня, но считалась трагической ошибкой. Её первое наставление – гранатовый муравей – выглядело многообещающим, но после своего прибытия она занималась только каталогами. Потому её наказали, выделив в напарники черепаху-новичка, а мне, запряжённой в одну упряжку с загадочным гением, не желавшим работать, осторожно намекнули, что надо трудиться усерднее. От совместных открытий – анчара-рождённого-у-воды и иксоры-рождённой-пламенеющей – нас отделяли десятилетия, а от розы-рождённой-в-ящерице – год или около того.



Ядзо была хорошенькой. Её лицо имело необычный желтовато-зелёный цвет, тонзура выглядела блестящей и чёрной, волосы – растрёпанными, а глаза казались уставшими. В перепонках между её пальцами виднелись дырочки – маленькие точно булавочные уколы. Но я их разглядела. Когда мы вышли из дверей Большого Каппы, вместе со своим мешком я взвалила на себя и её мешок, чтобы ей было полегче. Я уже говорила, что мы неизменно вежливы…

– Ёй-рождённая-вечером, – сказала она, после того как мы некоторое время шли через поля, следуя изгибам реки, протекавшей через центральный зал Большого Каппы и снова выходившей в мир, – как ты считаешь, после того как наша вода выливается, и мы заполняемся вновь, как чаша, которую опустошают утром и наполняют вечером, мы те же самые каппы и милые черепахи, что прежде?

– Не знаю, Ядзо-рождённая-на-дне-зимы, – сказала я, запинаясь. – Я об этом не думала.

– Я выливаю свою воду раз в месяц, с той поры, как вошла в огуречные сокровищницы, – проговорила она негромко и задумчиво, окинув взглядом тёплую воду и парящих над зарослями молочая подёнок.

– Что? – в ужасе воскликнула я. – Зачем ты сотворила подобное с собой? Это ужасно, недопустимо!

– Возможно, это моё наставление самой себе, – только и сказала она.

Дальше мы шли в упрямой тишине, которую не удавалось прогнать. Я снова посмотрела на дырочки в её перепонках, растрёпанные волосы, необычную кожу. И поняла, почему другие каппы не любили Ядзо: она была неопрятной, странной и, возможно, безумной. Но всё-таки я прислушивалась к тому, что она говорила.

А говорила она, что нам следует отправиться в Королевство стеклянных дождей, отдалённый степной край, чьи жители открыли новый способ выискивания ответов на вопросы. В поисках ответов мы направили свои панцири к травяным равнинам, и я каждую ночь благодарила Звёзды за то, что наше путешествие не продлится месяц и мне не придётся быть свидетельницей того, как Ядзо станет калечить себя.

В Королевстве стеклянных дождей и впрямь было много дикой травы. По плоской земле, где она росла, будто проносились волны высокого прилива. Трава была жёлтой и золотой, её стебли – серебристо-серыми, и волны оказались очень красивыми. Долину со всех сторон окружали красные скалы и приземистые холмы с плоскими вершинами, испещрённые вкраплениями бледно-жёлтого камня. Было холодно, небо выглядело высоким и хрупким, вдалеке ясно и резко поблёскивали высокие крыши столицы, черепица которых делала их, э-э, похожими на панцирь черепахи.

Нас приветствовали, если можно так сказать, у ворот местной академии, представлявших собой толстые сухие кедровые двери, украшенные сложным резным орнаментом из переплетавшихся ящериц. Я говорю «если можно так сказать», потому что поначалу мы не были уверены, что кто-то стоит в тени за дверью, пахнувшей сеном, яйцами и старым кедром, отполированной сотнями рук.

– Я слушаю, – сказал голос тихий и нежный, как лапка дрожащего кота на кухонном окне. – Кто хочет войти в дом разведения?

Но там, откуда доносился голос, никого не было. Лишь начинался длинный коридор, заполненный шёпотами и постукиванием когтей о стекло.

– Я Ёй-рождённая-вечером, а это Ядзо-рождённая-на-дне-зимы, мы из Большого Каппы и пришли сюда в поисках ответов, – сказала я, глядя туда, где мог бы находиться собеседник.

Голос зазвучал вновь – дальше, справа от меня:

– Прошу прощения. Я знаю, вы не можете меня видеть, и это сбивает с толку. Меня зовут Острая, я Стеклянная принцесса и хранительница этого дома. Если у вас есть вопросы, именно я выведу ящерицу, которая предоставит ответы.

Как нетрудно предположить, мы были совершенно сбиты с толку.

– Но где ты? Почему мы тебя слышим и ничего не видим?

Раздался негромкий смех, как будто прозвучала старая и не особенно смешная шутка. Я почувствовала на своей руке тяжесть другой руки, прохладной и твёрдой – стеклянной.

– Меня забрал стеклянный дождь.

Сказка Стеклянной Принцессы

В наших краях дождь называют стеклянным не от избытка поэтичности. Это не причудливая фигура речи. Когда приходит весна, молодая и зелёная, пахнущая травой, появляются облака – такие белые и чистые, что у них нет запаха. Облака наползают со всех сторон и натягивают свои луки, после чего на нас обрушивается Стеклянный дождь.

Его капли – осколки стекла, с небес будто падает разбитое зеркало. Осколки собираются на траве и срезают её под корень, точно ужасные жёсткие снежинки. Они кричат, когда падают. Вспарывают воздух и отражают свет облаков, мерцают и вспыхивают. После такого дождя под нашими ногами неделями раздаётся хруст и дребезжание. Когда приходят эти облака, матери торопятся спрятать детей под крышами, банкиры запираются в хранилищах, сапожники строят вокруг себя высокие баррикады из башмаков с железными мысками. Все сидят тихо и слушают, как дождь стучит и разбивается на части, ударяясь о черепичные крыши, и падает с карнизов, порождая радугу, какая бывает лишь во время бури.

Меня он застиг снаружи.

Моя мать – Стеклянная королева, и мне не хватит слов, чтобы описать её красоту. Даже будучи ребёнком, я иной раз теряла дар речи, благоговея перед ней, её серебряными волосами и серебряными глазами; ресницами, похожими на сахарную вату; губами – такими красными, что ей завидовали яблоки. В то время она была мастерицей разведения, как я сейчас, и её пальцы постоянно были забинтованы, потому что ящерицы – своенравные существа, склонные к буйству.



В наших краях ящериц немного. Мы их завезли в свою бытность кочевниками; так много поколений назад, что уже нет смысла вспоминать, какая земля была нашей первой родиной. Мы разводили их в тёплых норах, где они радостно ворковали и шипели над бесчисленными кладками яиц. Кто первым заметил символы на спинах ящериц? Как теперь узнать? Женщина, мужчина, ребёнок? Король, королева, нищий, мошенник? На золотой подставке в зале моей матери лежит книга со множеством картинок, нарисованных дорогими алыми чернилами, в которой говорится, что однажды повар в деревянных башмаках искал новый рецепт приготовления капусты. И однажды вечером он сотворил удивительное блюдо для королевского банкета: большие и малые башни из капусты, фаршированной изюмом и козлятиной, с капустными решётками, что перегораживали реки из капусты, тушенной в чёрном вине. Когда повара спросили, как удалось придумать такое чудо, он показал ручную ящерицу со знаками на спине – это был великолепный сложный рецепт, филигранно вырисованный на чешуе. С того дня ящериц начали отбирать и читать. Не у всех на спинах оказались рецепты, многие хранили истории, уравнения, формулы, пророческие высказывания и законы, о которых мы никогда не слышали. Целое поколение стало одержимо надписями на ящерицах.

А потом выяснилось, что ящериц можно скрещивать и получать новые и удивительные надписи. Если ящерицу, на которой записан способ создания красивой медной ложки, сводили с хранителем новой технологии по добыче олова, они откладывали яйца, из которых вылуплялись жирные детёныши с описанием, как выковать бронзовый меч, со схемой бурения на воду или эпической поэмой о безнадёжно влюблённых друг в друга статуях из бронзы и олова, стоящих по разные стороны площади. Так в Стеклянной стране родилось Исчисление ящериц.

Вот что написано в книге на золотой подставке в зале моей матери. Я не знаю, правда ли это, но история хорошая, и в детстве меня кормили капустой каждый день.

Как бы это ни началось, теперь таково главное занятие нашей знати – разведение и скрещивание ящериц, и так мы получили самые невероятные вещи. Я не удивлена, что вы явились к нам за ответами: разве были вопросы, на которые мы не смогли ответить? О, мы узнали, что обычные и драгоценные камни можно сделать съедобными, и вывели формулу правления на спине игуаны. Но, хоть мы скрестили ящериц с гимнами о дожде с теми, у кого на спине оранжевым по чёрному нарисована молекула стекла, а также тех, что с предсказаниями бурь, с носительницами планов стеклянного собора, полыхающего красным на зелёном, мы не узнали, как остановить Стеклянный дождь.

Когда я была маленькой, мама всегда держала меня у своего серебряного бока и бедра, на своих серебряных руках. Для неё «Стеклянная королева» – просто титул или способ говорить о её прекрасных чертах, привычном серебряном кринолине и запахе – стеклянистом и влажном запахе сосновых игл, с которых на лесную землю капает роса. Со мной всё проще – я и есть стекло.

Она лишь раз упустила меня из виду: когда моя любимая ящерица, огромный жирный самец с аккуратным коричневым рисунком карты пути к антиподам на сухой коже цвета пергамента, оборвал свой плетёный шёлковый поводок и поскакал по траве, задрав хвост. Я побежала за ним, и моя мать в блестящем платье и с зонтиком позвала меня. Моё имя раскатилось над зелёной лужайкой. Но я не могла упустить ящера – его хотели скрестить с гибкой чёрной самочкой, у которой на животе была навигационная карта. Мы возлагали на них большие надежды. Кроме того, по ночам ящер всегда спал в моей постели, иначе ему было одиноко и холодно. Вскоре я оказалась довольно далеко от матери, хотя по-прежнему слышала, как она зовёт меня высоким ровным голосом.

Буря в тот раз нагрянула быстро, и ни одна ящерица её не предсказала. Белые облака накатили как табун лошадей, и с ужасным треском, точно нож бросили в зеркало, начался Стеклянный дождь. Я почувствовала его… должна была почувствовать. Но, когда я об этом вспоминаю, совсем не помню боли, ран и того, как дождинки, касаясь меня, резали кожу. Но они врезались; тысячи осколков стекла обрушились на меня, пронзили плечи, руки, кожу на голове, щёки, ноги… Ах да, я вспомнила – ногам было больно… В стольких местах сразу, что я застыла как вкопанная, и стекло наполняло меня точно вода вазу.

Вообще, всё случилось очень быстро. В тот день выпало так много осколков, что, когда буря закончилась, я вернулась из степей обратно на дорогу, и, к моему удивлению, девочка из стекла вышла из девочки из плоти. Так много стекла и так быстро! В тот момент во мне было больше стекла, чем плоти, такой я и осталась.



Моя мать впала в неистовство. Она отбирала ящериц со всех королевств, партия за партией, без единого узора на спине. Кладка шла за кладкой, надежды отыскать лекарство разбивались вновь и вновь. Она посылала письма всем докторам, волшебникам и ведьмам, умоляя их вернуть дочери обычное тело. Мне неприятно об этом говорить, но нескольким породистым ящерицам со стеклянной мудростью на спинах даже скормили кусочки моей старой кожи, осторожно собранной на поле, где всё произошло. Но и это не помогло – я осталась стеклянной. Меня пытались вывалять в пыльце, покрыть стекло маслом и краской, грязью и травой. Но я сделана из дождя, с меня всё соскальзывает.

И вот настал день, когда солнце светило так ярко, что белки на ветвях ослепли, и на полях выросли сугробы. Мы шли с моей опечаленной матерью – её серебряные волосы висели влажными от снега прядями, – и вдруг я почувствовала, что моя кожа замерзает, и морозные узоры проявляются на моих щеках, руках, животе. Моё дыхание замерзало на лету, солнце светило сквозь мои волосы, как могло бы светить сквозь волосы любой другой девочки.

Мать обняла меня; её тёплые пальцы прилипли ко мне, она смеялась, плакала и звала меня дорогой доченькой. Мы гуляли по полям, она собирала для меня крокусы и кормила меня медовыми пряниками. Мы говорили о ящерицах, дожде и глупостях, о которых говорили всё время, пока я была лишь голосом и выемкой на кушетке. Но все эти глупости казались ярче и важнее теперь, когда она видела, как мои очерченные морозом глаза закрываются и что я смеюсь.

Однако снег не идёт бесконечно долго.

В те немногие дни, когда солнце и снег берут друг друга за руки, мы с матерью гуляем по высокой и ломкой траве. Когда в бесснежные дни наступает закат, мы плачем и в тишине ухаживаем за ящерицами. Я стараюсь уберечь её от того, чтобы она слышала мой голос не видя меня. Я призрак её дочери и очень жалею о своём бегстве в поля. Всё старый глупый ящер! Мне не следовало за ним гнаться. Но в глубине души я думаю, что стекло очень красивое, и только я из всех девушек в посёлке могу стоять под стеклянным дождём и смотреть на облака, которые плачут тяжелыми острыми слезами. Они больше не причиняют мне вреда…

Я стала мастерицей разведения вместо матери задолго до того, как могла бы унаследовать этот пост: ящерицы меня любят, и я позволяю им кусаться – мои стеклянные пальцы не чувствуют укусов, их зубы не оставляют отметин. У меня хорошо получается, даже лучше, чем у матери, и именно я открыла способ превращения драгоценных камней в еду, который меня прославил.

Но моя бедная мать плачет и зовёт меня по ночам, не видя, что я рядом.

Сказка о Наставлении Ящерицы(продолжение)

– Я библиотекарь-призрак, – сказал голос. – Тень, которая носит ящериц туда-сюда, открывает и закрывает загоны. И только! Я стану стеклянной каргой, чьи морщины будут отбрасывать радужные блики, но никогда – королевой. Я буду мучить мою несчастную скорбящую мать и заботиться о том, чтобы кладки были сухими. Такая судьба мне уготована.

Вынуждена признать, что мы слушали разинув рты. Это не слишком прилично, но, наверное, нас можно простить.

– Что ты хочешь выменять, Ёй-рождённая-вечером?

Я кашлянула и робко проговорила:

– Всё дело в розах, Острая-рождённая-в-дожде.

– О! Розы – это очень интересно, да? Вы знали, что, если поливать розу только сладкой водой и подпитывать измельчёнными пчёлами, она становится сладкой и такой сочной, что её можно поджаривать для сэндвичей, как мясо вепря или рыбы? Мы ели сэндвичи из розы и лука-порея почти весь сезон!

Мы проявили к этому интерес, и нам показали ящериц-прародителей рецепта. На одной был записан процесс прививки, который выглядел таким сложным, что под записями едва виднелась сама ящерица, а на другой – анатомический рисунок большой щуки. Они развалились в загоне, гордясь своими детками, их толстыми лапами и цветистыми хвостами, понятия не имея о том, что написано на их коже. Невидимые руки показал нам всех ящериц, так или иначе связанных с розами, и мы провели там много месяцев, размышляя. Ядзо была сама не своя: её дыхание было частым и быстрым, вода в черепе волновалась. Я держалась подальше от неё, когда она вылила себя, и ещё несколько дней после, пока она не вспомнила, кто такая. Это было слишком тревожно, и я не знала, как снова спросить, зачем Ядзо так себя истязает.

Лишь раз я наткнулась на неё во время вызывающего ужас ритуала. У меня была теория относительно чернил и яичного желтка, которой я хотела с ней поделиться, и вынуждена признать, что вопреки всем правилам приличия я ворвалась в её комнату и увидела, что она стоит на коленях на белом коврике, перед серебряной миской. Я скривилась и собралась оставить Ядзо, но она обратила на меня взгляд своих чёрных глаз: зелёные мешки под ними были ужасны и глубоки. Я опустилась на колени рядом с нею…

– Ядзо-рождённая-на-дне-зимы, пожалуйста, не делай этого. Не совершай непристойность! Я не могу быть её свидетельницей. Разве ты не видишь свои перепонки? Свои волосы?

– Это наставление мне, Ёй. Мне и всем каппам. Конечно, я вижу. – Она с нежностью погладила мою тонзуру. – Мне жаль, что тебя это расстраивает. Но ты должна понять… Остальные думают, что потерять воду означает всего на несколько дней утратить ясное зрение и постоянно натыкаться на вещи. Но всё гораздо хуже. Никто не поверит словам, поэтому я покажу всё на своём примере. Когда я зайду достаточно далеко, они поймут, что мы должны найти место, где наша вода будет в безопасности, и её не выльет ради забавы какой-нибудь деревенский тупица. – Ядзо кашлянула и взяла меня за руку. – Я теперь даже не помню, как выращивать гранатовых муравьёв. Ничего значимого не совершила, потому что не помню, как! Однажды я забуду день своего рождения. Но всё правильно – тогда они поймут.

Я ей помогла. Прости, но я помогла ей наклониться к миске и услышала, как синяя вода с плеском вылилась в серебро, и заглянула в её череп, когда она закончила, – он был пустой и сухой, цвета старых сорняков. Я уложила её в постель и пела ей, пока она спала беспамятным сном.

Через месяц, когда Ядзо слепо натыкалась на вещи и плакала, а мне не удавалось до неё докричаться, я попросила Острую – у меня был маленький стеклянный колокольчик, с помощью которого можно было позвать принцессу, – принести мне стеклянного ящера, на чьей спине впервые удалось прочитать способ изготовления стекла и выдувания из него фигур. У меня под мышкой сидела крупная красная самка, которая неустанно облизывала свои глаза. Это была розовая ящерица, самая простая из всех, что удалось разыскать. У неё на спине имелось восхитительно подробное, полное бесчисленных деталей изображение розы, совершенной в каждом лепестке и шипе. Она была красной… Красное на красном, сама роза была темнее и кровавее, чем шкура ящерицы. Острая долго молчала, но я слышала, как она дышит, и знала, что она рядом.

– Он древний, – сказала она наконец. – Жалкий, убелённый сединами старый король, вот он кто.

– Если в Стеклянной стране просить о том, чтобы поглядеть на этого зверя, означает просить слишком многого, Острая-рождённая-в-дожде…

Но она его принесла – самец с серо-зелёной шкурой, покрытой коростой, сидел на синей подушке в плетёной корзине. Его грудь раздувалась, словно от прожитых лет он совсем изнемог. Его глаза были затянуты мутной плёнкой. В глотке клокотало. Но он был весь покрыт инструкциями, и я была ему за это благодарна.

Когда я поместила ящера в загон вместе с алой самкой, он, разумеется, меня укусил. Ящерицы коварны!

Ко времени, когда Ядзо стала собой – хотя она бросила на меня странный взгляд, когда я так выразилась, – красная ящерица почти закончила обустраивать гнездо и выглядела весьма довольной. Мы ждали, ели сэндвичи с розой и луком-пореем, розовые стейки и жаркое из розы и варёную розу, до тех пор, пока не сказали – очень вежливо! – что роза больше не относится к числу наших любимых блюд, и мы просим прощения у наших уважаемых хозяев.

Когда мы в первый раз пересекли широкие прерии, был тёплый сезон, а за ним последовал холодный. Согласно последним пророчествам ящериц, до следующего Стеклянного дождя оставалось несколько недель. В нашем мешке сидело любопытное юное создание с коралловой кожей и чётким наставлением, записанным чёрным, змеившимся по его спине.

Ядзо была разговорчива.

– Это очень умный ход, Ёй-рождённая-вечером. Я всем расскажу, что это твоё открытие, а не моё, – щебетала она, прыгая по ступенькам дома разведений как дитя.

Из зала, тёплого как утроба, мы вышли в ясный морозный день.



Солнце пробивалось сквозь тяжелые тучи и играло в прятки с травой. Пошёл лёгкий снежок. Мы рассмеялись и высунули языки. Чувствовать снежинки в воде наших черепов и впрямь было очень странно. Мы оглянулись, чтобы посмотреть на яркую черепичную крышу, припорошенную снегом, и увидели возле дверей красивую молодую женщину с грустными глазами – всю из стекла; её волосы опускались до талии хрустальным водопадом. На ней было платье строгого покроя с морозными узорами на локтях. Изящные руки с синими пальцами, привлекательные чёткие скулы, маленькая стеклянная родинка сбоку от прозрачного носа… Она помахала нам на прощание и одарила широкой лучезарной улыбкой, сквозь которую ярко светило солнце.



У её ног лежал огромный жирный ящер на блестящем поводке. Его раздутое хрустальное брюхо подёргивалось, а гребень был таким острым, что можно порезаться, и язык высовывался изо рта, как стеклянная закладка.

Сказка Паромщика(продолжение)

– Наш маленький коралловый самец оказался сенсацией в Большом Каппе. Его наставление, ставшее нашим наставлением, вынудило всех черепах, чьи ноги запутались в огурцах, затаить дыхание. Никто не думал, что можно сотворить розу, которая никогда не умрёт и не завянет, теряя один лепесток за один век, чей блеск и сияние будут как у стекла и которая будет цвести даже тогда, когда всё стекло в мире снова обратится в песок.

– Такая роза мне и нужна.

Каппа взмахом руки указала на стеклянные дома.

– Она там. Я сказала тебе, что мы выбрали это место… Мы выбрали его из-за Ядзо, дорогой Ядзо-рождённой-на-дне-зимы. К тому времени, когда мы прославились, на опытных полях выросли анчары и иксоры, а в загонах было полным-полно вертлявых мантикор, толстеньких и мохнатых словно котята, и порхающих жар-птиц, на ней почти не осталось кожи. Перепонки лохмотьями свешивались с её пальцев, глаза запали, а все волосы выпали. Она забыла своё имя, но я напоминала ей его каждый день. Я будила её и шептала в зелёное ухо: «Ты Ядзо, красавица, рождённая на дне зимы, и моя подруга». Всё, что я сделала, все великие гибриды, сделавшие мне имя… я говорила, что Ядзо делала основную работу, что она была моей соратницей и незаменимой партнёршей. Её имя прославилось вместе с моим, хотя она его забыла, и то, что я говорила по утрам, не имело значения. Ядзо равнодушно прогоняла наших котят и не замечала, когда они кусали её за пальцы. Но она сделала то, что хотела, – доказала всем, что потеря воды из черепа грозит не несколькими днями тумана перед глазами и болезненных ощущений. Заставила нас переместить Большого Каппу в надёжное место, где жуткие сельчане не будут вечно нам кланяться и смеяться, глядя как мы разливаемся; где мы можем быть уверены в том, что не потеряем себя, как она.

Ёй повела меня к домам, покрытым линиями разлома вдоль каждой плиты льда, похожего на стекло. Она поднялась на крыльцо, но не пригласила меня войти.

– Вокруг тебя Большой Каппа, – тихо проговорила она. – Это наши оранжереи. Здесь, на крыше мира, вода замерзает и не вытекает. Это нас спасает. Лучшие умы Каппы в безопасности, им не грозят разрушительные стремления какого-нибудь злого ребёнка.

– Рад за вас, – сказал я и положил руку на её маленькое плечо, туда, где край панциря встречался с плотью. – Хотя ваши дома, как я погляжу, обветшали. Возможно, я смогу помочь, если вы дадите мне то, в чём я нуждаюсь.

Она фыркнула.

– Мы не нуждаемся в твоей помощи.

Дверь одного из домов распахнулась, и я попал в мир зелени, зелёных растений, зелёных черепах и моря голов, посверкивающих синей водой, чья поверхность рябила. Сотни спокойных глаз устремились на меня.

– Дома сковал холод, но в большинстве случаев лёд не хуже стекла. Здесь тепло, мы можем доверять друг другу и растапливать наши черепа. Здесь мы множим наши наставления, как делали всегда, и каталог растёт. Но мы живём уединённо, к нашему порогу больше не приходят с просьбами о букетах. Ты первый. – Выражение её лица стало тяжёлым и печальным. – Но огурцы… по какой-то причине им не нравится здешний климат, они не растут. У нас есть все цветы, какие пожелаешь, однако по вкусу они не сравнятся с этим плодом.

– Я принёс вам столько разновидностей, что вы точно сможете вывести огурец с ледяным сердцем. В обмен я прошу только розу.

Я аккуратно сложил крылья и отступил под ледяную крышу, пытаясь быть настолько маленьким и привычным, насколько это возможно для лебедя среди черепах.

– Ладно, хорошо, – тебе придётся подождать, – пропыхтела Ёй. – Мы не держим взрослый образец при себе на случай, если появится крылатый чужеземец. Хотя огурцы нам, конечно, пригодились бы уже сейчас.

Ёй наконец улыбнулась: её зубы были маленькие, коричневые и аккуратные, словно вырезанные из дерева детские зубки.

Я любезно отдал свой мешок, и каппы сбежались, как котята на сливки, разобрали огурцы на те, которые можно было съесть, и те, что требовались для рассечения, после чего жадно вгрызлись в несчастные плоды, признанные пригодными для поедания. Пока они ели, Ёй подходила к каждой, отвлекая от пира, и они о чём-то шептались; она касалась воды в их черепах. Когда огурцы прикончили, меня выгнали, велев поразмыслить о смене поколений растительной жизни и подождать. Для моего удобства выделили стеклянный дом, пустую хижину на дальней окраине посёлка.

– Зачем вам пустой дом, если вы не ждёте гостей? – спросил я, когда меня осторожно, но твёрдо выпихивали за дверь десятки перепончатых лап.

Ёй ответила, опустив глаза:

– Это дом Ядзо, которая умерла в тот же день, как мы переселились на эту гору. Мы сохранили его в её честь, и ты должен обращаться с ним аккуратно.


Ждать пришлось долго. Я сидел в доме с низкой крышей, принадлежавшем Ядзо, то заворачиваясь в крылья, то распахивая их, подражая бедной одинокой луне. Так медитируют Сянь. Когда свет луны пробился сквозь разбитые панели, она окутала моё тело, покрыла мою кожу длинными синими линиями, точно обняла материнскими руками. Я думал о многих вещах, хотя среди них нечасто попадалась смена поколений растительной жизни. В своём разуме, просветлённом от близости к луне, я рисовал Купол Шадукиама, создавал его основу и лепестки, пока он не оказался полностью готов и совершенен внутри меня.

Когда всё завершилось, за мной пришла Ёй. На ней была маленькая чёрная шапочка, которую я принял за дань уважения отсутствующей подруге, спокойствие дома которой я нарушил. Она не стала ничего объяснять. Я последовал за ней по заснеженной улице, испещрённой следами, в оранжерею, где впервые увидел рябь на воде в глубине её тонзуры. Внутри толпились бесчисленные каппы, все держались торжественно, сложив руки, и были сосредоточенны.

В голове у каждой плавали безупречные розы – розовые, белые и красные, – без изъянов и коричневых пятен. Ёй сняла свою шапочку; под ней также оказался большой и безукоризненный цветок, такой алый, что мне не доводилось видеть подобного цвета ни до того, ни после. Наверное, я выглядел изумлённым, потому что она рассмеялась – тихо и мелодично, будто дождь простучал по деревянным барабанчикам.



– Как, по-твоему, мы что-то выращиваем? В земле, как фермеры? Каждое моё наставление, от лилиевой ягоды до иксоры, сначала выросло в моей голове. Разве есть более надёжное место? Возьми их, Идиллия-предположительно-рождённый-ночью, и пусть наш труд не постигнет забвение в том мире, что внизу.

Каппы по очереди подняли руки к своим черепам и сорвали цветы, стараясь не пролить ни единой капли, и по очереди сложили их в мой мешок, пока он до краёв не наполнился розами.

– Прощай, Ёй-рождённая-вечером, – сказал я и, пригнувшись, вышел из стеклянного дома, напоследок заметив на стене завязи самых маленьких огурцов.



Так появился Розовый купол Шадукиама. Каким я придумал его в доме Ядзо-рождённой-на-дне-зимы, таким он расцвёл над городом-младенцем, и его цвета отражались в воде, собиравшейся на дне каждой колеи, которую на улице в грязи оставляли проезжие телеги. Мои сестробратья и я летали туда-сюда мимо высшей точки купола с полными безупречных цветов сетями на плечах и с безмерной аккуратностью вплетали их в прекрасное сооружение нитями из бриллиантов и железа. Из чего же была сделана основа Купола, что вздымался так высоко, увитый изящными розами, о которых и поныне в первую очередь вспоминает каждый, говоря о Шадукиаме? Из стекла, совершенного и чистого, как лёд или лицо юной девушки.

Один раз в сто лет начинался странный мягкий дождь – каждая роза теряла по одному лепестку, и они опускались на улицы, которые сначала были из грязи, потом из камня, потом из серебра. Происходящее немного походило на то, как Сянь отрываются от лика Луны.

Когда работа была завершена, я отправился к отцам-основателям Шадукиама и попросил свою плату – причитавшиеся мне опалы и серебро. Мимоходом подумал, что стоило просить больше, но договор есть договор, а оживший камень редко нарушает слово. Вообрази моё изумление, когда шадукиамский губернатор помрачнел и пробурчал, что он, вероятно, не сможет мне заплатить, поскольку город увенчали не розы, а какие-то чудовищно мерзкие цветы, которые мог отыскать лишь призрак вроде меня.

– Разве я не сделал того, о чём вы просили? Разве я не нашел для вас вечную розу?

Я раскинул над коротышкой свои крылья и грозно навис над ним, так что он начал переминаться с ноги на ногу и взволнованно крутить свои браслеты.

– Ну… по этому пункту у нас тоже есть замечания. Они ведь не совсем вечные, правда? Один лепесток раз в сто лет… Это существенная нагрузка для городских уборщиков.

Губернатор весь покрылся каплями красного пота со сладким запахом.

– Я совершил для вас чудеса, – прошептал я.

– И что с того? – возразил он.

– Я обрушу Купол на ваши головы, и грохот от его падения услышат даже на берегу моря.

– И опять, – сказал жалкий губернатор в наряде, обшитом золотом, – мы вынуждены не согласиться.

Справиться с Сянь нелегко – с тем же успехом можно попытаться остановить Луну. Но мне заткнули рот и связали; одолели числом, словно муравьи. Из моей головы текла кровь, густая и белая, точно жидкая кость. Меня затащили на самую высокую алмазную башню, которые в те дни были чище и острей, чем потом, и множество рук воздели моё тело на заострённый шпиль. Я видел, как его мерцающее острие прошло сквозь меня, прорвало кожу и вышло, убелённое моей кровью. Я кричал пронзительно, как сова, но никто мне не помог; я слышал только смех, который, видимо, хорошо тебе знаком, мой мальчик. Сестробратья пытались освободить меня, но не могли подобраться, потому что волны стрел обрушивались на них, как воронья стая. Девять дней я там висел, истекая кровью на мои розы, и они стерегли мою смерть. Я кричал, сыпал угрозами, и весь Шадукиам слушал, словно я был огромным колоколом, который отсчитывал чьи-то часы.

Я извергал жуткие проклятия одно за другим и бесчисленные просьбы, направляя их в алебастровые уши моей матери. Может, она не могла меня увидеть там, на крыше города. Видит ли она скворцов, воробьёв, голубей? Меня не видела. Но я припоминаю – давно это было, когда седая древность ещё не успела поседеть, – что на девятом закате я чуть слышно всхлипнул и попросил её, чтобы это место умерло и стало таким же мёртвым и серым, как её собственные сухие колени; умерло от голода и сожрало само себя.

Кажется, я действительно это сказал – и теперь жалею.

Сказка о Переправе(продолжение)

– Когда солнце исчезло в девятый раз, я испустил дух. Не знаю, что случилось с моим телом, как не знал бы об этом и человек. Я оказался здесь; первое, что помню, – пустынный берег и паром. И кости, ящерицы… Мы все меняемся на этих берегах. Хоть я до конца всего не понимаю, уверен, что в этих метаморфозах есть некая поэтичность. Если бы я мог посмотреть на своих ящериц, хотел бы узнать, что написано у них на спинах. Поначалу я злился, маленькие твари ужасно царапались и моё путешествие по озеру длилось намного дольше твоего. Когда нагрянула буря, я выхватил шест у паромщицы, вне себя от зуда и нетерпения, – она была милой старушкой без зубов и с двумя визгливыми попугайскими головами на ладонях. Я пытался грести сам, но упал в воду. Не советую это повторять! Когда я выбрался обратно на плот, сплёвывая воду и еле дыша, старушка исчезла. С той поры год за годом работу паромщика я выполняю сам.

Семёрка моргнул и коротко рассмеялся:

– Вот это история…

Идиллия пожал плечами:

– Не хуже твоей.



Несколько капель дождя упали на его широкое лицо. И, как заведено у штормов, стоило первым каплям сорваться с небес, остальные не заставили себя ждать. Вскоре пара вымокла до нитки.

– Это и есть твой шторм? – спросил Семёрка дрожащим голосом, стараясь не думать о тварях, что носились под жалкими лохмотьями. Но паромщик покачал головой.

– Позволь укрыть тебя, мальчик. Мы не успеем добраться до берега до того, как они придут.

Идиллия раскинул руки, и Семёрка, дрожа, позволил себя обнять. У него застучали зубы, когда костяные руки с ладонями из плоти сомкнулись над ним, а плащ прилип к его коже, словно влажная трава; когда два огромных костяных крыла, чьи полые кости свистели на ураганном ветру, прорвали ткань и взметнулись над его телом. Он чувствовал бегающих ящериц и старался не встречаться с ними взглядом. Но их спины… он видел: на одной была ужасная песня о ветре сквозь разбитые окна, на другой – сложный алгоритм облачных узоров. Вместе они могли бы что-то сказать о том, сколько будет идти дождь.

Внезапно ветер начал по-настоящему вопить; дюжины дюжин гортанных воплей вливались в уши Семёрки: мужчины кричали, женщины выли, дети безудержно всхлипывали. Облака, острые и твёрдые, хлестали его, резали щёки. Он чувствовал, что тёплая кровь капает с подбородка. Дождь был пустяком, он почти его не ощущал, но жуткие вопли и жесткие облака окружили его, пытаясь пробраться сквозь клетку рук Идиллии. Паром прыгал на беснующихся волнах, двух пассажиров обдавало водными брызгами. Обрывки серых облаков свисали с широких крыльев точно бельё с верёвки. Семёрка схватился за скелет паромщика и зажмурился, голоса ветра продолжали его бить и колотить.

А потом всё закончилось так же быстро, как началось. Семёрка стоял на пароме, кровь с его лица капала на доски. Идиллия медленно сложил крылья обратно под плащ и снова взялся за шест.

– Какого шторма ты ждал в этом месте, Семёрка? Они приходят каждые несколько часов, будто колесницы, выскочившие из-за угла. Здесь всё обретает свою сущность, не больше и не меньше. Ты идёшь навстречу Шторму Душ и пересекаешь Озеро Мёртвых. – Губы старика изогнулись в насмешливой улыбке. – Разве мы не вежливы, именуя себя кратким образом? Разве мы не добры? Радуйся, что эта работа мне не наскучила. Радуйся, что луна терпелива, иначе я столкнул бы тебя за борт и успокоился.

Семёрка тяжело привалился к мачте и вытер кровь с лица.

– Ты не мёртв, друг мой, – продолжил паромщик. – Ты такой, какой есть, и не переменился. Как ты вообще нашел дорогу сюда?

Парень пожал плечами:

– Есть озеро тут и озеро там. Озеро, пещера и рощица. Если заплатить той, что живёт там, – он кашлянул, – и заплатить достаточно, она откроет пещеру, и рощу, и озеро и позволит тебе пройти.

Идиллия фыркнул:

– Продажная женщина. Придётся мне с ней поговорить.

Семёрка слабо улыбнулся.

– Я нахожу любопытным, – продолжил паромщик, – что ты ни разу не спросил, довелось ли мне перевозить твою девушку-дерево, и какой она пришла – такой как ты или такой как я.

Наступила долгая тишина.

– Я знаю, что она там. Я это знаю.

– Думаю, очень скоро ты сам всё увидишь.

И действительно, вскоре туман развеялся и перед ними показался длинный серебристый берег, на котором мерцала серая галька, умытая серой пеной. Маленький причал с облупившейся краской стоял над беспокойной водой. Идиллия пришвартовался и, прищурившись, посмотрел на сумрачный лес, начинавшийся почти у самого берега. На причал он не вышел.

– Это Остров Мёртвых, – прошептал Семёрка и вцепился в доски причала так, что побелели костяшки.

Паромщик расхохотался, и от этих резких, ужасно громких звуков по берегу прокатилось эхо, словно от удара топора.

– Острова Мёртвых не существует! География этого места намного сложнее, чем ты можешь вообразить. Зачем, по-твоему, нужны причал и паромщик? Я не просто психопомп [19] – я лоцман на этом озере, знаю все водные пути и Острова. Их столько же, сколько в море китов, даже больше – сколько китов, акул и черепах вместе взятых. Возможно, китов, акул, черепах и анемонов. Я знаю их все, знаю фарватеры и куда отвезти каждую несчастную душу, что приходит к моему причалу. Ты хотел пойти за ней? Вот сюда она пришла. Сюда я её привёз, и она заплатила не меньше твоего, даже не сомневайся! Она хотела попасть именно на этот берег. Сюда я привожу Звёзд, это Остров Утраченного Света. Дальше я бы тебя не повёз… Ты не готов, как и они.

За пределами Сада

Динарзад сложила руки на коленях. На каждом пальце у неё было золотое кольцо с тигриным глазом, и оттого казалось, что руки смотрят на неё – зловеще, яростно и печально. Жаровни моргали и согревали её плечи; сквозь вуаль цвета павлиньей головы она следила за банкетом, который словно вертелся вокруг неё, как вертятся тарелки вокруг немого главного блюда или танцоры под высокой замысловатой лампой, у которой нет иного выбора, кроме как светить. Венец из слоновой кости врезался в кожу: утром её лоб будет весь в красных ссадинах. У мужчины рядом с ней были густые усы; шестнадцатой в его параде подарков оказалась райская птичка, вырезанная из единственной огромной жемчужины, с длинным хвостом из сапфиров и топазов. У птички были мёртвые блестящие глаза, и, если потянуть за хвост, какой-то механизм в недрах птичьего горла издавал звон, похожий на звон часов. Динарзад подумала, что это должно быть кукареканье или пение, но ей самой звуки казались лишь звоном часов, отмечающим ход времени. Она потянула за хвост. Раздался звон. Она аккуратно прикрыла птичку салфеткой, чтобы не пришлось смотреть в мёртвые глаза.

Она думала о девочке из Сада.

Вспоминая истории девочки, Динарзад думала, в первую очередь, о пиратском корабле и печальной, сломленной Папессе. Она думала, что понимает, как сдаваться и отдаваться на милость неизбежному. Она знала, что такое неизбежность, и каков её вкус: на ощупь это как рука усатого мужчины, лежащая на её колене, на вкус – как его поцелуи. Она хотела бы обрезать волосы, как сигрида, чтобы их перестали унизывать жемчугами и выпрямлять, и отыскать укрытие от неизбежных поцелуев.

Она хотела бы быть сироткой с бесконечными историями, которые можно рассказывать, и чтобы никто не любил её так, чтобы дарить перламутровых птиц.

Но она не такая, как её брат, ей не хватит духу сесть у ног девочки и слушать, не скрываясь. Ей невыносима мысль о том, что девочка – не перламутровая птичка, и её нельзя дёрнуть за хвост, чтобы услышать звон, которого так не хватало. Его на самом деле не хватало.

– А где проводит вечер твой брат, маленький султан? – любезно поинтересовался жених. Его голос был словно густое вино, которое текло по ней и впитывалось в кожу, хотела она того или нет.

– Он охотится в провинции, мой господин, – сказала она, не поднимая глаз под тёмно-синей вуалью. – Ведь, когда он станет не маленьким султаном, у него не будет времени на такие благородные развлечения. Он взял отцовский лук из эбенового дерева и отправился выслеживать льва, чтобы убить его в честь моего господина, в качестве свадебного подарка.

Динарзад поразилась, как легко ей далась ложь. «Так и рассказывают истории? – подумала она. – Открываешь рот и поёшь, позволяешь тому, что кажется тебе милым, звучать и надеешься, что это похоже на пение, а не на бой часов?» Согревшись от собственной истории, она с притворной сдержанностью подняла глаза.



– Брат мой весьма потрясён моим господином. Он ставит вас несоизмеримо выше молодого человека, который принёс тех жутких петухов, и очень заинтересовался механизмом ваших птиц, который, по его мнению, превосходит золотые пружины и шестерёнки в птицах того человека.

– Что ж, я с радостью покажу ему, как всё работает!

– Уверена, он будет вам благодарен, мой господин… Вы так щедры, что женитесь на его сестре и показываете ему такие чудеса! Он несомненно щедро вознаградит моего господина. Мой брат обладает недюжинным дипломатическим талантом – проводит ночи размышляя о судьбах народов и правителей и в совершенных залах своего разума перемещает их так же искусно и уверенно, как фигурки шатранджа [20]. Он размышляет так часто и усердно, что я собственными глазами видела, как из его головы идёт пар, словно из чайника. Когда вырастет, он станет великим султаном и навсегда запомнит восхитительное пение птиц моего господина.

– Твой голос слаще всех моих птиц, вместе взятых.

– Не думаю, что он слаще всех ваших жен, вместе взятых.

Тут она зашла слишком далеко: напомаженный и надушенный лик жениха омрачился. Она кашлянула, призвала девичий румянец и снова опустила глаза к тарелке. На золоте виднелись потёки гусиного жира, и у неё не было аппетита. Где-то далеко, на отдельном большом столе громоздилась пятнистая жирафья шея, которая оказалась жирной и сладкой, будто костный мозг: желудок Динарзад отказался её принимать. Из-под салфетки блестели сапфиры. Она потянула за нить и вздрогнула от звука.

Когда ночь завершилась, её шея болела от того, что пришлось всё время держать голову опущенной. Динарзад отправилась в комнату на вершине башни и, отыскав там плащ, сложила его пополам, потом ещё раз. Он был красный, прокрашенный несколько раз, пока не стал таким тёмным, что называть его красным в сравнении с другими красными было всё равно, что называть солнце ярким по сравнению с лампой. По краям он был обшит оленьей кожей, привезённой из какой-то далёкой страны, где водились косматые олени с толстыми шкурами. В нижней части шла бахрома из чёрных волчьих хвостов. Это был самый простой, наименее украшенный плащ из всех, что у неё имелись. Она медленно запихнула его в мешок брата, а с ним и перламутровую птичку.


– Не знаю, откуда это, – сказал мальчик. – Я точно его не брал. Ты мне запретила.

Девочка провела пальцами по ткани, мягкой как чернила. Волчьи хвосты болтались над её маленькими руками, и олений мех топорщился на капюшоне.

– Ничего страшного, раз ты его взял.

– Не брал я его! Я взял перепелиные яйца и коричные леденцы! Сегодня подавали гусятину… мне показалось, что её брать не следовало.

Девочка немного подумала и решила, что, если он не мог разобраться в том, что тикало и жужжало в голове его сестры, ей не стоит и пытаться. Она развернула плащ, и мальчик помог ей накинуть толстую тяжёлую ткань на худые плечи. Олений мех покалывал кожу, вызывая странное волнение: что-то сродни острому вкусу гладкого коричного леденца во рту. Девочка слегка улыбнулась, ощутив зубами холод. Когда она расправляла складки, стоя на берегу озера, чья вода была усеяна листьями и утиными перьями, ей в ладонь упала птичка. Она с любопытством посмотрела на мальчика, но он лишь покачал головой. Она потянула за нити из сапфиров и топазов, перламутровая птичка открыла свой замысловатый клюв и издала громкий, чистый звон, словно самый маленький церковный колокол в мире.

Девочка рассмеялась.

Сказка о Переправе(продолжение)

Семёрка сошел с причала на влажный пляж. Идиллия уже оттолкнулся шестом и начал удаляться, хвосты ящериц то и дело мелькали под его плащом. Молодой человек пошел вдоль берега, осторожно ступая и стараясь не смотреть вниз, так как пляж был покрыт не серой галькой, как казалось с воды, а тысячами закрытых глаз, серебристо блестящих и влажных, открывавшихся, когда он на них наступал, и глядевших с укором. Они всё время плакали, и их слёзы смешивались с озёрной пеной в солёных волнах.

Семёрка сжимал свой пустой рукав и не смотрел вниз, хотя его желудок скручивало с каждым влажным и податливым шагом. Он облегчённо вздохнул, когда пляж из глаз уступил место серой глине и остовам листьев, вокруг вырос хилый лес из облезлых берёз, лиственниц и кривых дубов. Ни один лист не трепетал на унылом ветру.

Однако Семёрка не знал, где её искать. Он бродил по лесу и не слышал птичьего пения, не видел оленей, жующих жёлуди, не замечал торопливых мышей. Не было солнца, и он не знал, куда идёт… однако всё равно шел. Он замёрз и окоченел от сырости, которая ползла по нему, словно пара ящериц.

– Что ты натворил, глупый старый калека?

Голос раздался ниоткуда: серо-белый лес вокруг него был пуст и недвижен. Но голос был знаком – хорошо знаком.

– Темница, где ты? – шёпотом спросил он.

Одно из деревьев – старый кривой ясень – повернулось, и это была его Темница. Её коричневые волосы от сырости прилипли к шее, глаза были широко распахнуты, и в них стояла печаль. То, что осталось от платья, выцвело и прилипло к телу. Семёрка побежал к ней… А кто бы не побежал? Он побежал к ней, и она обняла его за шею, уткнулась лбом в изувеченное плечо.

– Зачем ты пошел за мной? Как ты вернёшься назад, глупый мальчишка? – уныло проговорила она, качая головой.

– Я пришёл спасти тебя, – сказал он, изумлённый и смущённый. – Мы ведь всегда так делаем, разве нет? Мы спасаем друг друга.

Темница оттолкнула его:

– Мне не нужно, чтобы ты меня спасал! Ты хоть понимаешь, чего мне стоило сюда попасть?

– А ты хоть понимаешь, чего мне стоило тебя найти? – взорвался Семёрка.

Темница повернулась на пятках и выставила свою древесную сторону, рябую и окаменевшую… и гладкую, без хвоста. Он её не увидел, потому что теперь она полностью была деревом, без хвоста с милой кисточкой.

– Я заплатила плотью паромщику и его жутким ящерицам. Наверное, ты тоже? Ты потратил последнюю дхейбу, чтобы попасть сюда? Чтобы спасти меня?

– Не последнюю.

Глаза Темницы полыхнули, и её кожа слегка порозовела от гнева, перестала быть серой. Она набросилась на него, чуть не сбила на лесную землю и поцеловала с такой яростью и жестокой силой, что он едва не задохнулся. В холоде и тумане её рот был горяч, они стукнулись друг с другом зубами. Темница прокусила ему губу и отпрянула, её рот был в его крови, алой на сером.

– Ты этого хотел, да? Благодарного поцелуя спасённой девы? Её милую ручку в своей? Глупый взмах коровьих ресниц? Ты такой же, как сын мельника!

– Нет! Темница, я никогда такого не желал, ты ведь знаешь!

– А почему нет?

Она пронзительно и горько рассмеялась. Семёрка посмотрел на неё глазами полными слёз; его спина бессильно согнулась, а рукав повис.

– Некоторые вещи невозможно забыть, – прошептал он. – Скажи, что ты видишь, когда смотришь на меня? Скажи, что видишь мужчину. Скажи это!

Темница съежилась, на её лице появилась уродливая гримаса. Теперь она выглядела гораздо старше: жёсткая и суровая линия челюсти, совершенно иное лицо – ни следа от ребёнка, чей призрак в ней жил.



– Кости, – прошипела она. – Я смотрю на тебя и вижу кости, кости и монеты.

– Знаю, – Семёрка снова потянулся к ней, и она позволила себя обнять, дрожа как пойманная лань. – Ты спасла меня, моя единственная подруга. Я должен был тебя спасти. Должен был.

– Я пришла сюда по своей воле! Должна была прийти. Я отправилась к озеру…

– Знаю! Я тоже! Ты видела её?

– Да! Она была такая красивая, и у неё такое мрачное лицо…

– Ты испугалась?

– Нет, ох, да… А ты?

– Конечно! Ты это сделала?

– Мне пришлось! Ты…

– Да… Тебя стошнило?

– Нет, но я едва сдержалась, когда она порезала меня, чтобы наполнить свою миску…

– Столько красного! Всё как…

– Как тогда. Да.

Они смотрели друг на друга, улыбаясь легко и печально.

– Хочешь об этом поговорить? – спросил Семёрка, вдыхая дикий запах её волос.

– Не очень, – фыркнула она, вытирая глаза. – Как выглядит вход в мир мёртвых? Всегда одинаково: кровь, женщина в капюшоне и пещера. Ты отдаёшь всё, что можно, и входишь во тьму. Тьма забрала нас. О чём тут говорить…

– Говорить всегда есть о чём. Поговори со мной как раньше, когда я согревал твою кору животом и ты очень коротко стригла волосы.

– Ты всегда был назойливым и ненасытным, – со вздохом сказала Темница, но на её губах мелькнула улыбка. – Итак, я отправилась к озеру…

Сказка Танцовщицы, что спустилась в мир мёртвых

Тальо хранил свои абсенциа ещё в одной коробочке. Он тебе об этом не рассказал? Мне он их как-то показал; плакал над ними, усохшими и чёрными, постукивавшими в ящичке из апельсинового дерева, как трещотка гремучей змеи. Он хотел, чтобы я их увидела, потому что я хульдра, и в каком-то извращённом смысле он изуродовал себя ради меня, моих бабушек и моей небесной тётки. Я сморщила нос… неприятно видеть, когда то, во что другой человек верит, превращается в нечто маленькое, сухое и безжизненное, будто горстка срезанных ногтей в реликварии. Думаю, я всегда нравилась ему больше, чем ты. Он ни разу не встречал настоящую хульдру. Мы были выдумкой, история Тёлки-Звезды и её брата была реальностью. Я стала доказательством его веры, была не хуже Звезды и спала, прижимаясь к его животу, между оглоблями телеги. Он смотрел на меня и говорил себе, что поступил правильно, а тупая фантомная боль у него между ног священна.

Я ничего об этом не знаю. Я всего лишь я. Всегда была деревом, девочкой и коровой, и это для меня такое же божественное откровение, как для любого человека – его собственные большие пальцы. Ты никогда не считал меня доказательством существования бога. Но мне было жаль нашего зелёного газелли… Помнишь его шапочку? И я позволила ему считать себя святой. Казалось, это самое меньшее из того, что я могла сделать. Мы вместе охотились, пока мантикора учила тебя чистить карманы и петь гаммы. Он был быстр и зубаст, и я стала такой же. Оставаться рядом с тобой было трудно… Я смотрела на тебя и вздрагивала, будто пустые стены Монетного двора вновь вырастали вокруг меня. Понимала, что мне следовало принять на себя груз и лечь под пресс. Это была моя идея; позволить тебе всё сделать оказалось неправильным решением. Я смотрела на тебя и всё вспоминала. А с Тальо, когда он пел короткие песенки, от которых кролики приближались на расстояние вытянутой руки, забывала.

И ещё забывала, когда танцевала. Будучи Серпентиной, я была красивой и сильной, ни один ёж не причинил бы мне вреда. И неприкосновенной. Мне не нужно было быть девочкой-деревом, у которой сын мельника забрал поцелуй, единорог – волосы, фабрика – семь лет жизни. Я была ею, была зелёной и извивалась. А когда мелодия ускорялась, вы с Тальо вступали, и ты играл на его маленькой флейте, я всё меньше чувствовала, что я – не она. На охоте газелли звал меня святой, в танце я знала, что божественна. Пусть сейчас это звучит глупо, но, по крайней мере, я могу утешаться тем, что не первая сошла с ума от любви к ней – змее и небу. Не могу объяснить это лучше… Я становилась ею в танце так часто, что чувствовала её в себе и в далёкой тьме; чувствовала, как она сворачивается в узел в тумане. Какую злую шутку может сыграть сказка с рассказчиком? Я рассказывала её историю сотни раз и просто не могла не стать её частью.

На следующий день после того, как ты меня поцеловал… Я не рассердилась, не думай! Просто не вспоминала больше об этом. Мы с Тальо отправились добывать ужин: шли по следу молодого оленя. Я лежала на животе на мхе и берёзовых листьях и смотрела, как его пятна мелькают среди листвы. Тальо лежал рядом, и мы шептались, пока наша жертва жевала ветки.

– Ты лежишь совсем как змея. Я уверен, это не случайно и что ты собираешься нас покинуть, – с упрёком прошипел он.

– С чего ты взял?

– Ты не здесь. Я почти вижу сквозь тебя. Ты бы ни с кем не разговаривала и только танцевала, если бы тебе не нравилось охотиться. Если бы я тебе не нравился. Я начинаю думать, что, возможно, нравлюсь тебе лишь потому, что однажды увидел её.

Я медленно повернула голову, чтобы не испугать оленя.

– Не говори так. Ты мой рыцарь телеги.

– Пока что. Но ты покинула нас много дней назад… я почувствовал, как ты ушла. Теперь вместо тебя чужачка, которая лжет мне и говорит, что она – это ты.

Я уставилась на мешанину старых изломанных листьев на земле.

– Ты не хочешь, чтобы я осталась. И поэтому говоришь мне ужасные вещи.

Тальо медленно взял моё лицо в свои руки.

– Дорогая хульдра, рождённая быком и принесённая ко мне удачным ветром… уходи. Не мне удерживать тебя. Мы справимся без твоего переменчивого настроения и без твоих ухмылок, хоть очень их любим. Найди то, что ищешь, чем бы оно ни было.

– Я отправлюсь, – пробубнила я, – на Остров Мёртвых, чтобы сделать то, что ты не смог.

Он моргнул, будто я вонзила в него свой охотничий нож. Я увидела, как у него задрожали губы – не то от гнева, не то от скорби, не то в надежде. Напрочь забыв про оленя, мы долго сверлили друг друга глазами. Наконец Тальо вытащил из жилета маленькую коричневую коробочку, а из неё – серебристо-чёрный лист.

– Не подведи нас, – сказал он.

Я сжала лист в руке, и мы вместе, единым движением выпрыгнули из куста и покончили с оленем одним кровавым ударом.


Как отыскать край мертвецов, если ты ещё не умер? Об этом месте рассказывают разное. Там серо и одиноко… Там шумный цирк… Там идёт суд, душу взвешивают на одних весах с пером… Там пусто… Мне наплевать, что там, – уходи, девчонка, и не смей воровать молоко у моей коровы… Можно расспросить тысячу человек и услышать тысячу историй. Или пойти к астрологу, повернуться к нему спиной и удивить так, что он нарисует карту, на которой будет отмечено миндальное дерево – почти легенда, на самом деле, – твой окаменелый, зараженный омелой дедушка. Если он не подскажет дорогу, можно пригрозить, что срубишь его прямо сейчас и не заплачешь, потому что он не должен был трогать твою бабушку. И в подтверждение серьёзности своих намерений поразмахивать острым топором. Дерево может спросить, с чего ты взяла, что ему известна дорога. Ты можешь ответить, что оно не живое и не мёртвое, в основном, абсенциа и миндаль, и уж точно может научить продираться среди разных миров. Вероятно, дерево заворчит, но один-два взмаха топором, один-два всплеска летящих во все стороны щепок, скорее всего, вынудят его кричать и вопить, и оно проорёт тебе, где именно искать озеро, возле которого, у входа в пещеру живёт женщина.

Дерево, которое суть некая часть твоего деда, затем протянет к тебе ветви и попытается поймать, будет хлестать по рукам… Об этом даже думать страшно, поэтому ты как можно быстрее удерёшь оттуда и, вне всяких сомнений, никому не расскажешь о случившемся.


Есть озеро тут, есть озеро там. Оно не такое, как другие, ведь его берег усеян тонкими осколками стекла, похожими на дождевые капли. По этому острому берегу я шла в хороших ботинках на толстой подошве; над водой кричало эхо, вторя моим шагам. Потому я не удивилась, что женщина меня ждала, и капюшон прятал её лицо, так что был виден только клюв удода, длинный, тонкий и загнутый книзу, обращённый в мою сторону. Её чёрные юбки ниспадали широкими складками и простирались до берега и до чёрной воды; казалось, что между тканью и озером нет границы.



– Дай мне пройти, – сказала я.

– Пройти куда? – спросила она. Её голос словно терялся в клацанье клюва.

– Пройти сквозь тебя, в мир мёртвых.

– Ты можешь попытаться пройти сквозь меня, но увидишь, что я очень плотная и сделана в большей или меньшей степени из костей и мяса. Так что, боюсь, переход будет сложный…

Я моргнула, и она сняла капюшон. Передо мной стояла женщина средних лет, не худая и не толстая, с каштановыми волосами, начавшими седеть, и кожей будто потёртая дубовая кора. Глаза у неё были узкие и тёмные. Она завела руки за голову и, расстегнув зажим, убрала клюв с лица – это была просто женщина: со ртом, носом и зубами как у любой другой.

– Тебе не понравилась моя шутка? – Она рассмеялась. – С такой работой, как у меня, редко удаётся поболтать. Ты могла хотя бы изобразить смех. Или похихикать. Разве девушки в твоём мире разучились это делать?

– Я давно не практиковалась в хихиканье, – проворчала я.

– Как и я, дорогая. Наверное, это не очень хорошая шутка.

– Что мне сделать, чтобы пройти?

Боюсь, я была с ней резка. Наверное, ты вёл себя лучше.

Темница вздохнула.

– Надо слушать, а не говорить так много.

Сказка Плакальщицы

Я занимаюсь странным делом, хотя оно немногим чуднее моего прежнего занятия. Когда-то я была плакальщицей – у гарпий есть склонность к этой профессии: ни одно другое существо не может вопить так, как это делаем мы.

Я не предупредила? Ох! Не заглядывай под плащ.

Мы знаем, как стенать от горя, лучше любого из тех, у кого пять пальцев на ногах. Когда надо, мы живём с трупом и со скорбью неделями, пока она не обретёт форму и плоть, не станет весом с труп, и в гнилостных газах находим добродетель или порочность умершего. Распад не умеет лгать.

Мы прекращаем скорбеть не когда нам говорят, а когда завершается погребальная песнь: на это уходят дни или годы. Когда мы можем взять погребальную песнь за руку и пройти с ней по городской улице, показать лавку зеленщика, где умершая покупала морковку и репу, и лавку мясника, где резала мясо и втайне встречалась с любовником, и галерею, где однажды висел её портрет, – тогда мы понимаем, что песнь выросла, и всё закончилось. Она с грустью кивает и проходит сквозь все эти места к могиле, где мы визжим, поём и рвём на себе волосы, царапаем себе грудь и печально воем, впиваясь в землю.

Однажды в Ирсиле, где нищета и грусть и нет ничего, кроме ветеранов со сломанными мечами да бесполезными оралами, нам понадобилось пятнадцать лет, чтобы взрастить погребальную песнь по одному генералу. Мы ходили с ней по трущобам и порогам, где старые офицеры вещали в пустоту свои кровавые истории; они шагали за нами строем, чтобы услышать, как оплакивают старика.

Это необходимая работа. У меня хорошо получалось. Думаю, потому я и попала сюда.

Среди скорбящих гарпий ты не можешь считаться знатоком, если у тебя нет клюва удода. Мы можем вопить и причитать так, что у тебя уши распадутся на кровавые половинки от муки, рвущейся из наших глоток. Но погребальная песнь – это не только печаль. Даже в покрытой шрамами жизни старого генерала нашлось место приятным вещам: была женщина в одной деревне, напоминавшая его мать, и он на ней женился; мы не преминули об этом рассказать, ибо в погребальной песне нет места стыду. Ещё был момент перед тем, как он отправился в поход, когда женщина, похожая на его мать, показала ему младенцев-двойняшек, мальчика и девочку, и он не мог дышать от того, какие у них милые щёки, – мы спели и об этом.

Но тяжело петь о приятном ртом гарпии. Мы ведь созданы для того, чтобы рвать на части. Тяжело просто плакать…

Клюв следует добыть – не украсть: нужно спеть погребальную песнь удода, когда тот умрёт, и, если его птенцы сочтут песню достаточно хорошей, они отдадут клюв. Вот как удоды распределяют мировую скорбь.

Когда я отправилась на поиски клюва, мне было за тридцать. Довольно многие сомневались, что я когда-нибудь заслужу право его носить. Уверена, ты с изумлением думаешь про удодов – они же просто маленькие яркие и глупые порхающие птички. Как может клюв, похожий на грудную кость голубки, производить похоронные звуки, о которых говорю я? Но послушай: некогда жили великие удоды, коим нет равных в эти дни упадка. Их розово-оранжевые крылья были как у альбатросов, а клювы – словно трубы, и мы были ветром, который их обдувал.

Я отправилась в горы. Не стану досаждать тебе подробностями Подвига. Почти все Подвиги одинаковые: некто отправляется в путь, добивается желаемого и возвращается. Но, найдя огромную старую удодиху, умиравшую на гнезде, я упала на колени среди её птенцов с огненными головами, перьями с чёрными кончиками и белыми пятнышками, чтобы узнать о жизни птицы, которую мне предстоит оплакивать. Она повернула ко мне старую пушистую голову и рассказала вот что.

Сказка Удодихи

Моё яйцо было трудно разбить: желток оказался золотым и тягучим. Я открыла глаза посреди сияния. Моя мать пронзила грудь клювом и накормила меня своей кровью, которая имела вкус полёта. Она назвала меня Оранжевой-как-Солнце.

Прилив пришел – прилив ушел. Я ела червей и жуков.

Я пела очень громко: так же громко пел удод с чёрным и сильным хвостом. Я сделала гнездо из веток лещины, пуха и кусочков странного сладкого красного дерева, небрежно брошенного строителем плота. В тот год я снесла три яйца и ещё четыре – на следующий год. Я пронзила грудь клювом и накормила птенцов своей кровью, которая имела вкус полёта. Я назвала их Розовый-как-Жирный-Червяк, Рябой-как-Тень, Красный-как-Кровь-Матери… По-разному. Их было много, всех трудно вспомнить.

Ещё через год я снесла одно яйцо, а в прошлом году – пять. Так бывает.

Прилив приходит – прилив уходит.

Однажды меня преследовал ястреб. Он проделал дыру в моём черепе и ещё одну – в клюве. Я выклевала ему глаз.

Кот покалечил удода с чёрным хвостом, и последние мои яйца были от другого, с синим хохолком.

Теперь я старая, и у меня нет крови для новых птенцов.

Я прожила хорошую жизнь.

Сказка Плакальщицы(продолжение)

Я держала в руках её старую усохшую голову, напоминавшую коричневое яблоко, и тринадцать её птенцов собрались вокруг: Розовый-как-Жирный-Червяк, Рябой-как-Тень, Красный-как-Кровь Матери… а также Синебрюхий-как-Сойка, Розовый-как-Обгоревший-Фермер, Мрачный-как-Голодный-Барсук и остальные. Я подняла голову и спела об алмазном яйце, о том, как трудно было его разбить, как мерцал желток в лучах утреннего солнца, и о вкусе материнской алой крови. Я спела о красоте чёрного хвоста, о гладких яйцах с младенчиками, о том, как текла кровь из груди Оранжевой-как-Солнце, и о той боли, которую она чувствовала, когда дети клевали её грудь. Я спела о ястребе, внушающем страх, о его грозных криках и великой битве, в которой хищник утратил драгоценный глаз. Я спела о коварном коте и потерянном супруге, о новой любви с синим хохолком. Я спела о всех яйцах, всей крови и о пустой груди, что поёт на исходе дней.

Я слетела с горы, держа в руках клюв Оранжевой-как-Солнце, и на нём была маленькая дырочка, оставшаяся после сражения с ястребом. Благодаря ей мне удаётся издавать самые нежные, надломленные и печальные ноты, на какие способен любой клюв. Я привязала его к лицу и начала заниматься своим ремеслом.

Через несколько лет после этого ко мне пришли женщины, плакавшие как удоды о своей подруге, чьё бездыханное тело они несли на похоронных носилках из носа корабля. У умершей были белые волосы, и она улыбалась. Я внимательно слушала, пока они рассказывали историю её жизни. Потом взяла тело в своё обычное место, спрятанное в забытом пустом краю у маленького озера, где меня никто не побеспокоил бы годы, которые точно понадобились бы, чтобы взрастить погребальную песнь этой женщины. Но её подруги мне хорошо заплатили, и я принялась за дело, превращая тускнеющий труп в историю. Он пах сладко, будто и не труп вовсе, а как розы и ладан, хотя тебе, наверное, смешно такое слышать. Я многое узнала, пока мёртвая медленно превращалась в ничто. И хотя её тела уже нет, по-прежнему создаю её погребальную песнь. Прежде чем оно рассыпалось в прах, я случайно заметила большие погребальные носилки на воде – к моему удивлению, на них лежал скелет с головой дряхлого старого лиса, чья шерсть когда-то была рыжей.

Сказка Танцовщицы, что спустилась в мир мёртвых(продолжение)

– Я пробыла здесь так долго, так много лет, что другие гарпии забыли про меня.

Женщина раскрыла длинные складки своего плаща, и я увидела, что тело гарпии, покрытое коричневыми перьями, полностью вросло в землю. Теперь не осталось почти никакой разницы между перьями и листьями, её ног совсем не было видно. Она вырастала из грязи, как коренастое дерево.

Гарпия коротко рассмеялась и снова закрыла полы плаща.

– Я говорила, не стоит на это смотреть. Я была здесь так долго, что земля поднялась и приветствовала меня, и мы с ней подружились. Я питаюсь землёй, как куст, и странные корни этого места позаботятся о том, чтобы мне хватило времени для завершения погребальной песни. Плащ растёт будто листва, и моё лицо превратилось во что-то вроде коры. Но, даже не прекращая работы, когда грязь поднялась, чтобы выслушать мою юную погребальную песнь, я начала ощущать дуновение от других тел из пещеры, начальные ноты других погребальных песен, которые умоляли взрастить их. Я поняла – хоть и не сразу, ведь я говорила, что была далеко не лучшей ученицей? – где меня угораздило свить гнездо. Однажды меня прервали, когда я трудилась над погребальной песней девушки-лисы, и попросили разрешения войти в пещеру. Сначала я думала, что мне безразлично, кто и куда идёт, но потом, поняв истинную суть пещеры, которая представляет собой что-то вроде двери, решила, что будет справедливо взимать плату.

– Какую плату?

Гарпия ухмыльнулась.

– Есть только одна плата, которую принимают мёртвые: кровь. Это всегда кровь! Удоды, газелли, Звёзды. Пронзи свою грудь клювом и пролей кровь ради голодных.

Моя рука взметнулась к груди.

– Что там? Как выглядит Остров Мёртвых?

– Откуда мне знать? Я не умерла, а вросла в землю. Может, туда отправилось Небо, чтобы скрыться от своих детей? Или это его обратная сторона? А может, просто другой край с другими законами и обычаями? Никто не говорит Слезе, она просто хранительница врат.

– Тебя зовут Слеза?

– Я проливаю слёзы всю свою жизнь, но не ради себя. Это моё имя и моя суть.

Я вытащила нож из ножен, она – миску из теней. Я помедлила, а потом сделала надрез на коже своей спины и позволила соку течь в металлическую миску; он был золотым и густым, как желток. Слеза вскинула брови и широко улыбнулась, словно ребёнок, которому показали что-то новое. Она широко развела полы своего плаща, чтобы дать мне пройти. Войдя во тьму, я почувствовала, как её перья касаются раны.

Сказка о Переправе(продолжение)

– Да, – выдохнул Семёрка. – Конечно, я мог дать Слезе только кровь. И мне она не рассказывала сказок. Я помню её лицо и миску. Но почему? – взмолился он. – Почему ты бросила меня? Я бы никогда тебя не бросил.

Темница посмотрела на него тусклым взглядом.

– Я украла лист, – просто сказала она, взяла Семёрку за руку и увела в глубь леса.

Плеск волн одинокого озера у пустынного берега растаял вдали.

Это был не городок. Не совсем деревня. И точно не город. Но там стояли дома – низкие, серые и лоснящиеся от затяжных дождей, будто давным-давно в них кто-то жил. В этой части острова было очень темно, но посреди слякоти виднелись искры света, напоминавшие Звёзды. Одна из них вращалась всё быстрее, пока не превратилась в женщину. Она была полна красок, любых, какие только мог дать лес; на неё было почти больно смотреть. Её кожа походила на кожу змеи, чешуйчатую, плотную и пронзительно-зелёную, с чёрными, синими и алыми разводами. Большая часть тела казалась по-змеиному волнистой и лишенной костей, а торс был длиннее и гибче, чем полагалось бы женщине. На ней было жёлтое полупрозрачное одеяние, которое колыхалось и скреплялось застёжками у пяток, но ничего в общем-то не скрывало, особенно её зелёную кожу, темневшую и блестевшую сквозь золотистую ткань. У неё были длинные волосы, чёрные, гладкие и блестящие как стекло. Браслеты на руках украшали сотни разновидностей агата. Глаза чёрные, словно дно колодца, а сине-чёрные пальцы – длинные и хваткие. Она сжимала ноги будто в отчаянной надежде, что они превратятся в хвост, но упрямые конечности оставались раздельными.



Под прозрачной одеждой выдавался зелёный живот, как бриллиант Вумимм, – женщина была беременна.

– Я принесла ей лист, – сказала Темница, словно это было объяснение, которого Семёрка не понял. – Лист Иммаколаты. Я танцевала её танец много лет, любила её и не хотела, чтобы она оставалась одна. Я была в долгу перед ней, перед ними обеими, должна была найти пещеру, озеро и отрезать хвост. Мы тут, вместе… в каком-то смысле счастливы.

– Я не одинока, – сказала женщина низким гортанным голосом, и из леса ей ответило эхо. – Мне не дали побыть одной.

Сказка про Лист и Змею

Я смотрела вниз из тьмы, туда, где свет держался за руки со светом. Помню первый обжигающий шаг с Небес – как же это больно! – и как я звала мать, пока падала. Они приняли меня в зелёные объятия; моё тело было сплошной раной, истекавшей светом, кожа висела лохмотьями, а кровь текла из коленных чашечек, локтей и затылка – из всех мест, что раньше объединяли дыру и небо. Я истекала кровью и плакала… Так было с каждым из нас. Мы хотели погрузиться в мир, но не знали, насколько это больно.

Змеи тоже были там: белые и чёрные, красные и золотые. Их оберегающие капюшоны, утешительные хвосты… Я смотрела на них, а они остановили кровь из моих ран своими маленькими ртами и согрели меня телами, которые впитали солнечный свет на плоских камнях; шипели и шёпотом пели песни. Я смотрела на них и хотела быть как они – так же двигаться, извиваться, шипеть и петь, переливаться цветами. Для меня они были самыми красивыми из всего, что мне довелось видеть после тьмы. Пока мой брат превращал себя в острогу, я удлинялась, тянулась, изгибала спину и свивалась в кольца, пока не стала длинным зелёным и улыбающимся кольцом. Впервые легко скользя в теле змеи, я ненароком сокрушила чайный куст с нежными лепестками и не заметила этого, как женщина, бегущая через лес, не замечает веточки, хрустнувшей под ногами.

Я не видела, как умерли Маникарника, но слышала их крик. Мы все его слышали. Я ускользнула прочь за холмы вместе с остальными… не хотела оставаться одна. Так много малых Звёзд увидели мои кольца и, восхищённые, обратились в мои подобия. Мы уединились вместе, ели воробьёв и мышей, глотали их целиком, или каплунов и мёд, как желали. Наши тела менялись со временем: мы были текучи как реки. И были не одни.



Я узнала его, когда он пришел. Конечно узнала! Даже Звёздам снятся сны. Этот мужчина мне снился давно, и я смотрела, как блестящая нить его жизни выплетается, пока не пересечется с моей, и искры летели от травы под моими ногами. Я смотрела на этого мужчину и думала: «О, мы причиним друг другу боль». Но у Звезды, видишь ли, только одна дорога, и неумолимую орбиту не изменить, как зайцу не укоротить собственные уши. Я видела, что его нить кнутом хлещет и щёлкает во тьме, однако не могла ничего сделать.

Мотылёк сказал мне, когда я умру.

Я была в своей комнате, и мои дети собрались вокруг, забавлялись с игрушечными и настоящими мечами, в зависимости от возраста, отдыхали; их кожа расслабленно мерцала зеленью – их отец оставил нас на день, и мы могли обратиться в змей, не прятать свои чешуйки. Мы были друг у друга, и никто не должен был нас беспокоить.

Я сидела у окна. Дул ветер с чайных полей, слегка отдававший сладостью и терпкостью. Сын подшивал подол моего платья, во рту у него было полно булавок. Дочери играли в чатурангу [21], и их плечи были тёплыми, как спинки гремучников, отдыхающих на солнце. Несколько моих мальчиков гонялись за белым котёнком, которого я раздобыла для них, и их глаза горели азартом и голодом. Мы были не одни, ни в коем случае! Я вытерла нос младшей и велела ей не высовывать свой беспокойный язык, розовый и раздвоенный. Этим и занимается мать. Ведь когда-то Небо вытирало наши носы и велело держать спины прямо; чернота нашей матери поощряла нас говорить увереннее, быть любопытными, смелыми и помогать друг другу, если любопытство подводило. Ведь она говорила нам, что любит и что мы никогда не будем одни.

Во тьме начала мира она говорила нам все эти вещи. А я говорила их своим детям, хотя слова часто застревали у меня в горле, и я не думала, что буду их говорить, когда ярко сияла возле своего брата, а не под щёлкающим кнутом – мужчиной, чьё дыхание доносило до меня страхи других женщин и в кого мой свет утекал, утекал и утекал. Я не желала детей. Они были негодной заменой того, что я утратила… Неужели Небо чувствовало то же самое? Может, мать потому нас и покинула? Но в тот день я смотрела на детей и понимала: они – часть меня, он прогрыз во мне дыры, и они горели так ярко! Из-за них я не ушла. Возможно, я не понимаю свою мать, но, думаю, не я одна испытывала подобные чувства.

Я сидела у окна; моя рука была зелёной, как лозы на подоконнике. Мотылёк опустился на мой указательный палец, лишённый ногтя и покрытый чешуйками. Его крылья были бледно-коричневыми, с кругами, похожими на следы, которые оставляют чашки на старой деревянной столешнице. В нём не было ничего необычного. Возможно, как и во мне. На миг он засиял драгоценным камнем на моём пальце, а затем повернул мохнатую голову и заговорил тихим шуршащим голосом, точно потирая друг о друга два сухих лепестка:

– Если ты меня не съешь, я кое-что расскажу.

– Зачем мне тебя есть, мотылёк?



Насекомое помолчало, его усики подёргивались.

– Ты очень большая змея. По крайней мере в каком-то смысле.

– А из тебя получилось бы очень маленькое блюдо.

– Благодарю…

Сказка про Птичьи Слёзы

Мы всё знаем благодаря птицам.

В Янтарь-Абаде жил мотылёк с крыльями жёлтыми, как волчьи глаза. Он выпил слёзы из глаза спящего ястреба-охотника. Слёзы были мутные и сладкие, точно молоко одуванчика.

В Мурине жил мотылёк с крыльями чёрными, как спина выдры. Он выпил слёзы из глаз спящего пеликана. Слёзы были синие и прозрачные, будто лёд на замёрзшей реке.

В Шадукиаме жила бабочка с крыльями словно расплавленное стекло. Она выпила слёзы из глаза спящего попугая. Слёзы были красные и блестящие, как розовые лепестки.

В Аджанабе жил мотылёк с крыльями серыми, как пыль на книжной обложке. Он выпил слёзы из глаза спящей майны. Слёзы были жёлтые, с частичками шафрановой пыли.

В Аль-а-Нуре жила бабочка с синими крыльями, на которых красовались белые разводы. Она выпила слёзы из глаза спящего лебедя. Слёзы были кровавые, тёмные и солёные, как то, к чему лучше не прикасаться.

Возле замка в центре Восьми королевств жил мотылёк с огромными крыльями, отбрасывавшими изящные тени. Он выпил слёзы из глаз спящей гусыни. Слёзы были серые и тягучие.

В Джиннистане жила стрекоза с чёрно-зелёным телом. Она выпила слёзы из глаза спящего алериона [22]. Слёзы были острые, словно кончик зуба.

В Хоаке жил мотылёк с крыльями серыми, как пепел на ветру. Он выпил слёзы из глаза спящей белой куропатки. Слёзы были розовые и лёгкие, точно девичьи духи.

В городе Погребальных Песен жил очень маленький мотылёк с крыльями белее всех прочих. Он выпил слёзы из глаз спящего удода. Они были мягкими и гладкими, как детские волосы.

В Ирсиле жила бабочка без крыльев. Она из последних сил выпила слёзы из глаз спящего воробья. Слёзы были пряные и густые, и добра они ей не принесли.

В Каше жил мотылёк, чьи крылья горели и дымились. Он выпил слёзы спящего феникса, которые были раскалены добела, как ещё не рождённый меч.

В Уриме жил мотылёк с крыльями наподобие погребальных вуалей. Он прикрывал ими глаза мертвецов и выпил слёзы хладнокровного зимородка. Слёзы были красные, словно яблочная кожура, и синие, как лунный свет.

В Нахаре жил мотылёк с крыльями, похожими на церковный витраж, полными сияющего зелёного, красного и синего цвета. Он выпил слёзы из глаз спящей гагары. Слёзы были чёрные и густые, как эбеновое дерево.

И в Вараахасинде жил мотылёк с крыльями коричневыми, как у сотен других мотыльков. Он выпил слёзы из глаз спящего павлина. Слёзы были синие, зелёные и золотые, будто кожа змеи. Звали мотылька Фахад, и он, напившись слёз, прилетел к этому окну.

Что снится птицам, когда они так плачут? Мы бы спросили, но они склонны нас пожирать, а не беседовать. Потому мы порхаем над ликом мира, в каждом пыльном закоулке и ореоле вокруг лампы, пьём их скорбь и чувствуем их тоску во вкусе слёз. Яйца, что падают из гнезда и лежат на земле разбитые; ужасные потёки желтка на травинках; слишком мало семян зимой; соколы с хваткими когтями и слишком умная рыба… Ах! Мы знаем эти печали! Но иной раз чувствуем вкус других горестей. Понадобились все слёзы, о которых я сказал, и ещё больше, чтобы понять, в чём дело.

Мы принесли их в тысяче хоботков, точно собирая бриллиантовое ожерелье, в резервуар в центре Илинистана, города Насекомых, – об этом месте тебе не дозволено знать. Там есть пламя, не обжигающее крылья, и паутина, не рвущая их, и реки сахарной воды, текущие среди мшистых камней. Там в ульях собирают мёд ради развлечения и его золотого цвета, а не ради голодных человечьих ртов. Там муравьи могут отдыхать, потому что нам не угрожают холода, и в избытке сладостей.

Там так много цветов, моя госпожа, что ты и представить себе не можешь.

В центре Илинистана есть пень, который изнутри старательно выгрызли муравьи, жуки и термиты; его стены такие гладкие, что на них можно писать, как на хорошей бумаге. Но того, кто умеет писать, быстро сожрали бы оскорблённые пауки… Иногда те, кто пьёт слёзы, собираются там, чтобы понять птичью печаль, а самим птицам путь в Илинистан тоже заказан. И вот мы позволили слезам упасть туда, одна за другой, синяя за белой, красная за зелёной и жёлтой, пока резервуар не наполнился до краёв. Вглядевшись в него, мы увидели облик той, кого оплакивали птицы.

Там, госпожа моя, звезда моя, потерянная и одинокая, я увидел твоё лицо и узнал, что твоя дорога ведёт под землю, где обитают лишь черви. В бледный и слепой город, который они зовут своим и куда мне путь заказан.

Сказка про Лист и Змею(продолжение)

Мотылёк уставился на меня:

– Ты не плачешь, госпожа? Тебе всё равно?

– Мне интереснее узнать, друг Фахад, что это за место, куда мне путь заказан?

– Он придёт за тобой этим вечером, сегодня же.

– И увидит, что мы надели лучшие наряды, как подобает детям, ждущим отца, и жене, что ждёт мужа.

Я очень осторожно коснулась крыльев мотылька и погладила его нежный пух.

– Звёзды сгорают, мотылёк…

Ты точно знаешь эту историю, танцевала её, или пела, или слышала, когда мать держала тебя у груди. Я теперь стала обычной, и все говорят за меня.

Я не сгорела. О мать, отчего ты мне не позволила? Ты бы смогла пришить меня на прежнее место, как если бы там никогда не было дыры, и я бы забыла, что испытала, когда отрывалась от тебя, когда дети отрывались от меня, когда мой свет ночь за ночью выпивал мужской рот. Я бы забыла, как выглядели мои дети, превращаясь в ничто. И как выглядела я.

Я не сгорела, а оказалась на берегу озера, где в конце концов, наверное, оказываются все. Там был жалкий маленький причал в облупившейся краске, и отлив, пенящаяся серая вода и песочники, охотившиеся на блох. Интересно, как выглядят песчаные блохи? Я шла вдоль берега, и мои локти намокли. Я была чем-то средним между женщиной и змеёй, моё тело застыло на середине превращения из одного в другое. Неужели мать хотела сказать, что мне стоило быть решительнее? Я уже говорила, что не понимаю её. Вероятно, она вообще не имела к этому отношения. Я шла по берегу и видела, как приближается паромщик, видела его плот, и бесполезную мачту, и шест. Когда он причалил, я шагнула вперёд, чтобы ступить на плот.

Но воздух вокруг меня сделался густым, точно сливки, и чьи-то руки упёрлись мне в грудь, толкнули назад. В тумане я видела расплывающиеся лица моих девочек, моих любимых Звёздочек; их красивые глаза поджигали воздух. Они протянули ко мне руки, и я взяла их, как делала раньше. Они были холодными, но у женщин часто холодные руки. Случалось, я дышала на них, растирала докрасна. Они не позволили мне уйти, открыли рты, и я увидела, что у них вырезаны языки. Они давили на меня разом, и я застыла.

И ещё я видела двух – у одной не было глаз, у другой – ушей, и они кричали громче остальных, толкали и плакали. Их скорбные крики были словно камни, которые бросают вслед нежеланному ребёнку. Они оттолкнули меня от берега, паромщик наблюдал, не вмешиваясь. Они толкали меня прочь, к влажным зелёным джунглям и красным башням.

Я открыла сто сорок пять пар глаз.

Они вытолкнули меня в те тела, что съели меня, обсосали мои кости и ещё содержали меня в своих внутренностях. Было странно двигать ста сорока пятью парами рук. Они, будто колесо, вертелись вокруг меня, я не могла их остановить. Смотрела своими глазами в свои же глаза, была внутри каждого из них и всё время чувствовала вонь хряка, постоянно. Они проглотили меня, и я была внутри них, как дитя. В центре каждого из них, под сердцем и визжащими лёгкими, голодным брюхом свиньи было маленькое белое лезвие свиного зуба. Только у моего мужа такого не было; от него я не смогла бы вынести ни запаха, ни звука, ни прикосновения.

Остальные были туманным лабиринтом из хряков и мужчин. Я скользила по нему, отсвечивая зелёным в их ошпаренной гнойной розовой плоти.

«Я устал», – сказал зуб вепря.

«Мне тебя жаль», – сказала я.

«Я просто был голоден. Не хотел пожирать всех дев, юношей и лошадей. Но я был очень голоден. Какого зверя можно обвинить в том, что он голоден? Только меня. Он разделал меня на завтрак и вытащил из меня всех этих тварей. Теперь я ещё голоднее, ем за ста сорока пятерых, моё брюхо урчит в ста сорока пяти телах, и я устал».



«Мне тебя жаль, – сказала я в глубине этих ста сорока пяти. – Он и меня разделал как ужин и вытащил из меня детей. Я тоже устала».

«Если бы я снова стал собой, я бы сожрал его и насытился».

«Хочешь, я тебе помогу?»

«Да. О да!»

Ты точно знаешь эту историю, танцевала её, или пела, или слышала, когда мать держала тебя у груди. Обо мне теперь говорит каждый, прямо как тогда.

Мой брат позаботился о моём теле. Оно где-то в пещере, по-моему… Иногда я слышу запах падающей воды и старых камней: даже сейчас. Я снова пришла к озеру, и на этот раз никто не упёрся ладонью в мою грудь, не зарыдал над моим ухом. Вокруг было пусто, лишь ветер ласкал камни. Никто за мной не пришел, я была одна. Причал покрасили. Песочники разжирели. Мои волосы на этот раз были мокрые, словно я только что покинула утробу или искупалась в слезах. Я долго ждала, и вот паром пришел, волоча за собой шлейф ряби на тёмной воде.

Я попала на Остров, в то место, что не город, не посёлок и не деревня. Я пряталась в серых домах, мне было холодно и одиноко. Я не испытывала ни облегчения, ни тяжести. По крайней мере его со мной не было, и я смотрела лишь своими глазами, а не ста сорока пятью парами глаз. Я звала мать, но она не ответила. Я звала детей, но и они не ответили… Хотя кто-то тихонько поскрёбся в ветхую дверь.

Я открыла её – моя рука была такой яркой на сером фоне. Не знаю, чего я ждала, но увидела молодую женщину, чьё тело было покрыто алмазами так плотно, что не просвечивало ни клочка кожи, ни пятнышка розового или коричневого цвета – одни драгоценные камни. Её волосы были рекой льда. Вокруг неё плясали четырнадцать безликих огоньков, как четырнадцать свечей, зажжённых в часовне.

– Прости, – сказала девушка-алмаз. Её голос был мне знаком, хотя раньше я его не слышала. – Понимаешь, они так и не выросли. Хотели тебя разыскать, их тянет к тебе, мать-мотылёк. Они ничего не понимают и даже не говорят. Они просто свет, который знает, что раньше был чем-то ещё, но очень плохо помнит. Но ты их позвала, а я привела. Они и впрямь хотели прийти.

Мои дети окружили меня сияющим кольцом, а маленькая Алмаз, яркая, словно полыхающий погребальный костёр, младшая из Маникарника, обняла меня.

Мало кому из нас случалось умереть, и это место пустынное и одинокое. Но мы все вместе, и некое отражение нашего былого света витает вокруг, точно отражение лампы на поверхности воды. Мои девочки здесь, Травяные змейки и Медноголовые, Кобры и Звёзды, мои любимые оракулы. Мы гуляем вместе, как прежде, в нашем маленьком монастыре. Я никогда не буду одна.

– Кто построил эти дома? – спросила я однажды у Алмаз. Она покачала головой.

– Они уже были здесь. Откуда нам знать, кто их построил? Я думаю… – Она покраснела, и алмазы на её лице на миг превратились в рубины. – Я думаю, их для нас построил Идиллия. Ведь бывают дни, когда никто не умирает.

Я хотела бы сказать, что время шло, но не уверена. Я хотела бы сказать, что в один день повстречала среди берёз двух молодых мужчин. Но что такое день? И что такое ночь? Здесь всегда темно, и это благо, потому что темнота напоминает о небесной колыбели. Всё, что я могу сказать, – однажды это случилось, где-то среди белых деревьев, во тьме. Двое шли, держась за руки. Они оба сияли, как я, но я их не знала. Кожа у них была красная, с чёткими узорами, как на древесине, и, когда мы приветственно коснулись друг друга, их пальцы оказались жёсткими, будто доски плота. На их совершенно одинаковых телах была потрёпанная моряцкая одежда, а глаза были тёплыми, как древесина, и с лёгкими морщинами в уголках… Или, может, такие рисунки были у них на коже. На одинаковые лбы падали красноватые волосы, похожие на волокнистую кору.

– Мы Итто, – сказали они в унисон. Один голос был низким, другой – высоким, детским, но различались они только этим. – Раньше мы были Двойной Звездой, и здесь нам суждено быть парой. Это не кажется нам неприятным.

Они всегда говорили хором, и мне лишь первое время это казалось странным. Его превратили в близнецов, как меня – в мою полузмеиную сущность; их кожа сделалась цвета их плота. Они рассказали мне про свой плот и утраченный мир. Мы заблудшие, потерянные, и всё же самые слабые из нас поддерживают самых маленьких, когда те плачут. Я рассказала им историю о своём муже и детях, которые по-прежнему следовали за мной, как сбитые с толку болотные огоньки. Два молодых человека посмотрели на меня огорчёнными покорными глазами, будто ждали чего-то подобного, и протянули ко мне четыре руки. Я не понимала, чего они хотят. Рассказала им о мужах-вепрях и о том, как звучал голос зуба вепря, как женщины остановили меня на берегу. Они заключили меня в древесные объятия на земле в лесу, и я лежала рядом с ними, напряжённая. Я не плакала – змеи не плачут, – но я была благодарна им, их кругу рук и тому, что они не искали меня специально, чтобы показать свою любовь и убедиться, что я не одна; чтобы продемонстрировать мне свою нездоровую страсть и потревожить меня во тьме. Я расслабилась, и они стали гладить мои волосы. Я рассказала им, что лишь однажды осталась совсем одна – когда попала на берег озера во второй раз, и никто не пришёл за мной.

Мои дети лежали кольцом вокруг нас, как неразумные светящиеся грибы.

– Я не плот, – сказала я, и близнецы рассмеялись.

– Мы не король, – ответили они.

Было трудно их разделить, когда они молчали, а молчали они почти всегда. Один из них стал моим любовником: его глубокий голос порождал эхо в моих костях. Другой был жёстче, больше взял от плота; он просто был добр ко мне, его мальчишеский голос звучал редко и высоко. Он помогал мне линять, и однажды, когда над Островом взошло нечто, похожее на луну, пришел ко мне, порезавшись о дверную петлю, и коснулся моих губ пальцем, испачканным в свете. Вкус у него был – соль и дерево. Другой близнец всегда находился со мной; его поцелуи были красными, сухими и нежными. Со вкусом моря. Мы гуляли по лесу, и иногда на ветвях появлялись красные фрукты, будто посланцы какой-нибудь далёкой весны; мы поедали их вместе. Я не была одна. Я не одна! Кому вообще могло прийти в голову, что я когда-нибудь окажусь в одиночестве?

Но пришла девочка с кровавым обрубком вместо хвоста и начала говорить мне, какая я одинокая, и просительно глядела огромными глазами, сжимая в руке лист. Я мгновенно его узнала – видела его в женщине из чая, отдалённом потомке тех листьев, которые я сокрушила сразу после своего падения. Она принесла лист мне, будто он должен был вернуть мой свет, словно это кукла, которую ребёнок давным-давно выбросил: без глаза и с рукой, из которой вылезла набивка. Я приложила лист к своей коже, и он растаял, вернулся в меня. Больше я о нём не думала. А девочке предложила свой дом и красные фрукты, хотя она, неблагодарная, не стала их есть. Но, может, что-то он значил, потому что лишь после этого случая мой живот стал расти.

Не знаю, был ли тому причиной свет одного из близнецов, поцелуй другого, сам лист или девочка, что принесла его, но я снова жду ребёнка. Может, из-за всего сразу. Может, они вообще ни при чём. Но я не одна, даже внутри самой себя.

Сказка о Переправе(продолжение)

– Как здесь такое вообще могло случиться? – воскликнула Серпентина, обхватив живот руками. – Что я произведу на свет? Кто может родиться от мёртвой матери и мёртвого отца у мёртвых повитух?

Темница пристыженно опустила глаза. По её щекам текли горячие слёзы, от которых в воздух подымался пар. Она уныло покосилась на Семёрку и сказала:

– Прости. Я хотела спасти тебя. И её, чайную девушку. Я была совсем глупая…

Лицо Серпентины смягчилось, на щеках заиграли зелёные блики.

– О, я тебя не виню, бедняжка! Ты ведь тоже заблудилась. Как я могу сдержаться и не подразнить тебя за огромные голодные глаза и все те вещи, что ты сказала, когда пришла сюда, сжимая свой листочек? Но отчего ты не ешь за моим столом?

Змея-Звезда придвинулась к хульдре и взяла её лицо в свои руки.

Темница рассмеялась и вытерла слёзы.

– Любой, кто в жизни прочёл хотя бы одну книгу, знает, что нельзя есть то, что предлагают мертвецы, – ответила она.

Две женщины ненадолго обнялись, словно не хотели смущать своего гостя. Семёрка подумал о том, сколько всего Темница видела и сделала без него, обладателя пустого рукава.

– Почему они так любят тебя? – требовательно спросил он. Женщины вздрогнули, будто испугавшись его тусклого голоса. – Отчего все бросаются к тебе, умоляя их поймать? Иммаколата, Темница… Они от всего отказались ради тебя!

Серпентина посмотрела на склонённую голову Темницы.

– Не знаю! – прошипела она. – Откуда мне знать, что вами движет? Вы глядите на нас и называете богами; приносите в жертву на алтарях седьмых сыновей, о которых мы ничего не знаем, и строите башни, о которых вас не просили. А другой рукой убиваете нас и говорите, что та древесина слишком хороша для таких, как мы, и насилуете, пока ноги не треснут. Как я могла поверить, что кто-то из вас не желает нас изувечить? Но, если эти немногие бросаются ко мне, разве я могу сделать что-то ещё, кроме как поймать их? Кто это сделает, если не я? Если я отвернусь от них, словно от нехороших деток, которые не должны беспокоить старших, что будет?

– Но они не твои дети, чтобы их ловить!

– Скажи это им. А потом скажи мне, чтобы я отвернулась от девочки, ради меня отрезавшей часть своего тела. Скажи, что ей не рады, что сестёр и так много, места ещё для одной нет.

Семёрка повернулся к своей подруге и бросил на неё взгляд, полный мольбы и покорности.

– Разве я был плохим братом?

Темница пристально посмотрела на него.

– Есть вещи, с которыми ничего нельзя поделать, – резко проговорила она. – Ты бросил Тальо и Гроттески без единого сожаления. Разве они были плохой семьёй? Ты вообще о них думал – о том, как они по тебе скучают и что хотели бы, чтобы ты остался? Не добрались ли они уже до Аджанаба? Не вошли ли в его врата? И не поёт ли прямо сейчас Гроттески под окном с запертыми ставнями?

Семёрка ничего не ответил.

– Тогда не спрашивай, думала ли я о тебе, – подытожила она.

В Саду

Над озером раскинулся сумеречный туман. Девочка согрелась под плащом, а мальчик дрожал.

– Когда ты расскажешь все сказки, – проговорил он, – чернила с твоих век стекут на землю между нами, и Сад почернеет от них, ты бросишь меня, как Темница бросила Семёрку? Как Семёрка бросил газелли и мантикору? Ты уйдёшь туда, где я не смогу тебя отыскать, и навсегда про меня забудешь? – Он с усилием сглотнул. – Или ты будешь помнить, что однажды пришёл мальчик, который тебя не боялся, и ходил с тобой по Саду, и слушал тебя, и прерывал не чаще, чем позволяют приличия? Ты будешь сидеть за столом из голубого хрусталя с ножками в виде крыльев попугая, окружённая сказочными монстрами, и есть обед из лука-порея с розой и думать: «Интересно, что случилось с этим мальчиком? Где он теперь? Женился ли, растолстел ли? Позаботился ли он о том, чтобы Сад содержали в порядке?»

Он с трудом мог на неё смотреть; его руки дрожали, как рогоз на ветру.

Девочка бросила на него сердитый взгляд.

– Когда я закончу рассказывать сказки, все чернила с моих век выльются прямо на твои руки, и мне ничего не останется, не сбежишь ли ты во Дворец, как хороший принц, и не предоставишь ли меня моей судьбе, как Хинд поступила с любившим её чудовищем? Не уйдёшь ли ты в покои, к чьим дверям мне запрещено приближаться, и не забудешь ли меня навсегда? Или вспомнишь, что была милая девочка, которая мало о чём тебя просила и ходила с тобой по Саду, рассказывая истории, от которых в твоей голове плавали разные странные рыбы, и так заботилась о твоей безопасности, что показала все тайники, которые раньше принадлежали ей одной? Будешь ли ты сидеть с султанским тюрбаном и короной на голове, султанским браслетом на запястье за золотым столом на спинах надушенных рабов и думать: «Интересно, что случилось с той девочкой? Где она теперь? Вышла ли замуж, растолстела ли, подружилась ли с какими-нибудь демонами?»

Оба долго молчали, словно их накрыла тяжёлая и печальная дождевая туча. Девочка стиснула зубы в ожидании неизбежных заверений – мягких, нежных и ложных – в том, что она неправа. Она не знала – откуда ей было знать? – что произойдёт.

– Я думаю, – сказал мальчик, – что буду приносить ужин к этим камням и озеру ещё пятьдесят лет, пока буду править, в надежде, что ты появишься со свежими чернилами на глазах и новыми чудесными сказками. Я снесу все ворота в Саду и когда-нибудь превращусь в седого старика, с зелёными яблоками и жареной голубкой в салфетке сидящего у воды и спрашивающего себя, что же случилось с той девочкой?

Она улыбнулась и коснулась его руки. Перламутровая птичка безучастно сидела между ними.

– У нас целая ночь, – сказала девочка. – Луна ещё не взошла. Давай я закончу сказку об ужасном Острове?

– Да, – выдохнул мальчик.

Сказка о Переправе(продолжение)

Ребёнок запаздывал.

Семёрка присоединился к Темнице в одном из длинных и пустых серых домов. Там было два окна и две длинные койки да низкий грубый стол. Подруга не позволяла ему пробовать разложенные на столе яблоки, плантайны [23] и гранаты.

– Кто оставил их для нас? – спросил Семёрка.

Хульдра пожала плечами.

– Они обычно благодарят Идиллию за все странные и яркие вещи, к которым не имеют отношения. Но кто знает? Второй кровати здесь раньше тоже не было. Может, никто. А может, они выросли на столе, как ветка падуба на кусте. Вдруг этот дом – куст, и на нём расцвела кровать для тебя, а ещё расцвёл ужин.

Темница криво улыбнулась, и стало легче, хотя оба задавались вопросом, как долго им удастся продержаться, не попробовав роскошный красный ужин, который каждый вечер появлялся на столе, сияя.

Половину первой ночи они провели раздельно, а потом Темница забралась в кровать к другу точно осторожная кошка.

По утрам, какими бы те ни были на Острове, один из близнецов Итто мог прийти и повести их смотреть, как огоньки, которыми стали дети Серпентины, кружились у корней деревьев, играя словно бабочки или зяблики. Могла прийти Алмаз с одной из своих сестёр и принести хворост для каминов в доме, если таковые вдруг появлялись. Эти странные, непредсказуемые лачуги могли соорудить, например, каминную решётку, и, если на неё не обращали внимания, на камины можно было не рассчитывать много недель. Поэтому, когда камины появлялись, Звёзды спешили наделить их искрами и потрескивающими дровами. И всё же, как бы часто Семёрка и Темница вежливо не сообщали своему дому, что они не голодны или что фрукты им не нравятся, на следующий вечер те лежали на прежнем месте – свежие, новые и блестящие.

Иногда приходила сама Серпентина с доброй отрешённой улыбкой. Её зубы были то зелёными, то красными, а лицо вскоре стало знакомо как лицо соседки, которая приходит одолжить сахар или мыло. Однажды она увела их вглубь Острова, в голый лес и показала маленький пруд с чистой водой. Серпентина опустила в воду палец, и поверхность воды покрылась коричневыми чайными листьями, которые завихрились и быстро приняли форму женского лица цвета подошвы от башмака, чая улун и лимонной корочки. При виде Серпентины лицо залилось сладкими коричневыми слезами и ещё сильнее расплакалось, увидев пару смертных, которые рассказали о Тальо и о том, как он жил. Темница и Семёрка подумали, что нежный тёплый голос был самым прекрасным из всех, что им доводилось слышать.

Бывало и так, что Серпентина брала их на прогулки по берегу и показывала крепкую каменную тропу среди моргающих глаз, которую Семёрка не заметил; они следили, не появился ли на горизонте паром. На ресницах глаз были водоросли, но песочники так далеко не забирались, и лишь один или два раза они слышали сову, дрозда или причудливое уханье маленького удода.



Озеро было огромным, другой берег они не видели. А когда шел дождь, что случалось часто, вода и небо сливались в одну мутную серую сферу. Семёрка отремонтировал причал, как мог – без инструментов и одной рукой, то есть не очень хорошо, но его усилия оценили. Темница покрасила причал смесью отвара коры и берёзового сока. Он призрачно мерцал над водой, и через некоторое время, что было неизбежно, в большой серой сфере появился плот, и паромщик ссадил на доблестно отремонтированный причал женщину.

Она была ещё не старухой, но уверенно приближалась к этому рубежу, как флюгер в плохую погоду поворачивается на восток. Широкие серые крылья заменяли ей руки, а ноги были перепончатыми и жёлтыми. Тёмные волосы с широкими полосами серебряных перьев и густые чёрные пряди определённо проигрывали битву с птичьим оперением. У глубоко посаженных больших глаз и возле рта виднелись резкие морщины, но она была худой и проворной, словно летящая гусыня. Её щёки раскраснелись, исхлёстанные шквалистым озёрным ветром. Деловая лёгкая поступь, пальцы – длинные и сноровистые; ими она отбросила со лба влажные от тумана волосы. Взгляд женщины тотчас обратился к внушительному животу Серпентины.



– Вижу, здесь нужны мои услуги, – сказала она. Её голос был осипшим, будто она говорила, не умолкая, на протяжении многих лет.

Серпентина прикрыла живот длинной зелёной рукой.

– Как долго, по-твоему, – чуть слышно прошептала она, – растёт ребёнок внутри мёртвой женщины?

– Я бы сказала, сколько захочет, столько и растёт, – проговорила незнакомка с широкой и загадочной улыбкой.

Идиллия посмотрел на Семёрку и Темницу, открыл рот, чтобы что-то сказать, но снова его закрыл. Наконец он проворчал:

– Причал выглядит лучше. Но стыки совсем не удались.

Паромщик оттолкнулся шестом от берега и исчез в тумане. Ещё некоторое время был слышен плеск воды, точно детский плач вдали.

– Итак, – сказала новоприбывшая, – с этим всё ясно. О Повелительница Змей, Убийца Вепря, Звезда Джунглей! Твой брат беспокоится о тебе.

Сказка Повитухи

В молодости я была гусыней.

И не надо смотреть на меня разинув рот. Гуси в моём краю – обычное дело, а край мой лежит так далеко на востоке, как на севере – плавучие льды. Летя по небу, мы были словно рука, что проходит по лику солнца, и леса погружались в тень. Меня тогда звали Гнёздышком и так зовут до сих пор.

Но это было давно. Теперь я женщина, моя стая погибла, а мой брат был королём – некоторое время.

Возможно, вы слышали эту историю. Она не такая известная, как сказка о прожорливых змеях, но кое-где о девочке-гусыне и о том, как они с братом убили тирана, менестрели ещё поют.

Моему брату не пришлось по нраву одинокое кресло в пустынном замке. Он прошел долгий путь, чтобы вступить в орден Отцеубийц в Аль-а-Нуре, где обрёл мир и носит красное одеяние. Я не была с ним в момент принятия обетов, хотя за мной послали людей во все концы мира, чтобы уговорить меня вернуться домой. Однако то место и тот замок с его реками и тайнами не был моим домом, и я пряталась, когда слышала зов. Брату сказали, что отыскали гусынь и девушек, но не меня, что была и тем и другим. Он склонил голову и вышел прочь из мира и из нашей истории.



Я отправилась на поиски нити, что выбилась из материнской сказки, намереваясь вернуть её на положенное место в шитье. И так нашла для себя Подвиг. Возможно, это наследственное. Я преследовала нить в высоких горах, увенчанных снегом, как бороды мудрецов, и на берегу, где море лежало передо мною, гладкое точно платье. Мир обширнее, чем предполагают люди. Мне понадобились годы, и по пути я училась всему, что могла бы мне передать моя прабабка. Я стала ведьмой травы-и-листвы; научилась готовить любовные зелья и зелья от простуды, лекарства от подагры для тех, кто мог мне заплатить, а также научилась смотреть в небо, чтобы сказать молодой девушке, будет её муж блондином или брюнетом; помогала рождению ребёнка, когда придёт время, и хоронила в свой черёд. Серебро, похожее на перья, вернулось на мои виски. Время и расстояния не беспокоили меня: когда чему-то учишься, их не замечаешь.

Наконец я попала в то место, которое когда-то начала искать, – в выжженное кольцо деревьев и старых хижин, наполовину заросшее золотой травой, где шкура дикой кошки висела на ветке, а гусиные перья носились будто пепел над тропинками, что вели от хижины к хижине. Должно быть, стая много раз возвращалась туда, чтобы оплакать себя! Почерневшие остовы хижин пахли колёсной мазью и палёным деревом. Солнце светило ярко и жестоко, пока я шла сквозь руины. У моих бёдер колыхался старый красный кушак из шкуры левкроты. Это место не привлекало даже грабителей, и я в тысячный раз оплакала мою мать.

Когда солнце кануло в холмы на западе, я услышала, как в отдалении всхрапнул жеребёнок, и обнаружила поблизости маленькую чёрную лошадь, жевавшую длинную сухую траву. Она была обычной – не великой чёрной Кобылой, которую я жаждала увидеть, – но не боялась меня и обнюхивала мои карманы в поисках яблок. Убедившись, что их нет, лошадь затрусила прочь. Я же, прислушавшись к чутью лошадницы, последовала за ней. Вскоре я бежала со всех ног, стараясь не упустить её из виду, и истекала потом. Частенько лошадь ждала меня где-нибудь, а потом снова пускалась лёгким галопом. Так мы добрались до входа в огромную пещеру. К тому моменту, когда я приблизилась к расщелине в скале, лошадка исчезла.

Пещера была так же пуста, как и разрушенная до основания деревня. Как я хотела увидеть Кобылу! Даже жуткого Лиса! Но внутри было пусто, и стены оказались гладкими. Никакой дверцы, чтобы пройти, или волков, выходящих навстречу. Если Спящие лежали внутри, к ним больше не было пути. Я опустилась на земляной пол пещеры и крикнула. Мой голос пробудил лишь слабое эхо.

Мои старые кости так устали, и я прошла такое расстояние! Признаюсь, я заплакала. И уснула там, в грязи, прижав кулаки к измазанному лицу, словно ребёнок. Когда я проснулась, он сидел рядом со мной на корточках.

– Зачем ты здесь? – спросил он, и проснулось эхо… И какое эхо!

Он был мужчиной с кожей цвета бумаги, белее бумаги и бледнее любой смертной кожи, будто снег поверх снега. Его волосы, прямые и длинные, ниспадали до талии, а за плечом висела длинная зазубренная костяная острога. Его глаза сияли золотом, согнутые в коленях ноги были покрыты серебристыми татуировками – я не смогла прочесть крученые, изогнутые буквы незнакомого алфавита…

Так вот, я знаю свою траву, свои листья и свои истории. Лаакеа Острога-Звезда никогда не смотрел мне в глаза, но я его знала.

– Зачем ты сюда пришла? – требовательно спросил он. – Это место больше не твоё. Отправляйся домой!

Последние слова он точно выплюнул. Его презрение обжигало не хуже огня.

– Я… я пришла из-за матери, чтобы отыскать Волчицу-Звезду и свет…

– У тебя больше нет права на этот свет. Он закончился. Отправляйся назад, к своим любовным зельям и оставь нас в покое. Мы – не фонтан, из которого можно пить, когда захочется.

– Куда она ушла? Волчица? Спящие? Где Кобыла?

Он порозовел от ярости:

– Последняя девчонка пришла и ушла. Это место растрачено. У него была жизнь, как у любого дерева или зверя. Оно родилось, когда здесь умерли две сестры и скормили свои дары третьей, и закончилось, когда лошадница коснулась Лиса без разрешения. Кобыла, как ты её называешь, наверняка уже забыла о его существовании. А Лиульфур – моя родня, не твоя – вернулась на Небеса, чтобы уложить тела в могилы и сделать то, что Звёзды могут сделать для сестёр, кузин и родни. Тебе нечего здесь искать.

– Но я шла сюда всю жизнь!

Я протянула к нему свои пустые огрубевшие руки.

– Мне плевать! Отчего вы, жуткие создания, вбили себе в голову, что мы должны заботиться о каждом вашем шажке? – Звезда испустила жуткий стон, красивое лицо исказилось от скорби, голова откинулась назад, и слёзы заструились из глаз точно молнии. – Один из вас убил мою сестру! Если бы я мог, я бы всех вас разорвал на части за один миг её жизни!

– В её смерти нет моей вины, – прорычала я.

– Не имеет значения. Когда смотришь в Небеса, ты видишь наши лица? Нет! Ты видишь множество, и все его части одинаковые. То же самое происходит, когда я смотрю на вас. Тело моей сестры лежит внутри, там, где были Спящие. Одна её ресничка святее их всех, вместе взятых, и она заслуживает этого места не меньше, чем они. Но я не позволю никаким девчонкам пить из неё, как из чаши.

– Я… я и не собиралась. Но я была молода, когда начинала, а теперь стара и, если вскорости не приму свет, умру, и моя семья растает во тьме.

– Он не твой, чтобы ты могла его принять. И твоя семья здесь ни при чём, в отличие от моей. – Он на миг замолчал, сжав алебастровые губы. – Если ты не боишься темноты, сумеешь ли отплатить мне за свет, который отняли твои бабушки? Я дам тебе свет, которого ты ищешь, в последний раз, но только если ты готова сделать кое-что взамен.

– Да, что угодно!

Что ж, это было глупое обещание, но глупости делают не только молодые. Он опустился на колени рядом со мной, и я не знала, что делать, потому что его глаза, два золотых озера, глядели с мольбой:

– Найди её. Найди и расскажи мне, куда мы уходим. Расскажи, что с нами происходит и что она упокоилась с миром. А ей передай, что я люблю её. Скажи, что я пытался её защитить. Мне невыносимо думать, что она одна! – Его голос надломился. Он был жалок, словно ребёнок, заблудившийся в тёмном лесу. – Скажи, что мне её не хватает…

Потом он выхватил острогу и вонзил в моё сердце.


Сказка о Переправе (завершение)

Глаза Серпентины наполнились зелёными слезами.

– Мне тоже его не хватает, – сказала она.

– Он вонзил острогу в мою грудь, и в неё пролилось больше света, чем моя бабушка могла бы вообразить. Он горел и горел, словно в мою глотку заливали кипящее масло. Я чувствовала, как он кричит во мне, и звала свою мать, брата и бабушку и всю свою стаю. Серебро начало пузыриться у меня во рту, точно кровь, и он вытащил лезвие.

Серпентина слушала и кивала.

– Он ни разу не отдал больше пригоршни света. И по-прежнему оставляет горелые следы там, где идёт, как все мы в те давние дни.

– Этого хватило, чтобы паромщик принял меня за Звезду и привёз сюда, куда я и стремилась.

– Сколько ты ему заплатила? – спросил Семёрка. Гнёздышко моргнула. – Идиллия… Сколько ты ему заплатила, чтобы он тебя перевёз? Сколько крови ты отдала гарпии?

Гнёздышко рассмеялась:

– Монеты для живых, мальчик. Для тех, кого здесь не должно быть, и тех, кто пришел, чтобы забрать их отсюда. Кровь же – для тех, кому нечего делать на этом Острове. Есть другой способ сюда попасть… Если говорить точнее – смерть. Лаакеа предложил очень быстро перерезать мне горло, но я знала кое-что побыстрее. Я развязала узел на кушаке из шкуры левкроты и рухнула замертво, как в тот день, когда брат сломал мне шею. И вот я здесь, наполовину гусыня, какой была всегда. У нас договор… Я доставлю ему то, в чём он нуждается, а он заново завяжет кушак в новолуние. – Она снова смерила взглядом Змею-Звезду. – И поскольку, как я вижу, ты нуждаешься в моих приземлённых умениях, надеюсь, ребёнку понравится появиться на свет быстрее, а не позднее.

Она присела на корточки и спросила, обращаясь к раздутому животу под змеиной кожей:

– Ты меня слышишь, малыш?


Мы показали Гнёздышку остров и предостерегли её от красных фруктов, если она хочет вернуться. Они с Серпентиной подолгу разговаривали, уединившись и склонив головы как две послушницы; длинные крылья касались удлинённых чешуек. Змея спрашивала, как вообще она могла понести; гусыня спрашивала, не болит ли у неё что-нибудь, не знобит ли, не ноют ли ноги. Так вышло, что во время одной из таких бесед Серпентина закричала – её голос в тумане был словно треск яичной скорлупы – и повалилась на стену одного из серых домов, прижимая руки к животу. Дом поспешно поддался, и стена словно обняла её. Прибежали близнецы Итто – их красные ноги раскидывали гальку – и схватили Серпентину двумя парами рук, принялись что-то шептать, гладить её волосы и нежно бормотать на ухо. Они баюкали Звезду, а она прижималась холодными змеиными щеками к их лицам. Четырнадцать тусклых болотных огоньков выглянули из-за тонких деревьев, испуганно мигая. Гнёздышко лишь пожала плечами и принялась за работу. Её крылья были почти такими же проворными, как руки.

– Раньше мне не было так больно, – содрогаясь, проговорила Серпентина.

– Ты мертва. Твоё тело не хочет отдавать маленький горячий комок жизни. Оно хочет оставить его себе.

Семёрка и Темница наблюдали издалека, и им казалось, что роды ужасные. Вопли Серпентины разлетались над лачугами, гнетущие и хриплые. Её ноги дёргались на земле, и тусклый свет полился из неё, как из живой женщины полилась бы кровь. Наконец в крыльях Гнёздышка появился ребёнок – девочка с огромными чёрными глазами и чёрными волосами, с серой влажной кожей. Серпентина взяла её на руки и погладила лоб дочки. Четырнадцать огней с любопытством выглянули из-за её плеч. Один из близнецов Итто протянул свой рыжий узорчатый палец, и девочка уверенно его схватила.

– Как ты её назовёшь? – спросила Гнёздышко. – Ты ведь знаешь, имя – очень важная вещь.

– Я назову её Печалью, – прошептала змея после долгого молчания. – Прямо сейчас наделю её избытком грусти и буду надеяться, что за один раз расплачусь за всё счастье, что будет ждать её потом. Возможно, она проживёт дольше остальных моих детей.

Четырнадцать огоньков потускнели – самую малость.

Но всё вышло иначе. Дитя выглядело болезненным, его щёки запали. Как ни старалась змея покормить детёныша, её груди были пусты. Сквозь ветви не проникал свет, чтобы озарить её и придать силы. Дыхание вырывалось изо рта младенца облачками пара, плач был пронзительным и громким; лишь она была живой на Острове теней и Звёзд и тех, кто вмешался в их дела. У ребёнка не было видимого света, а его губки дрожали от холода, обнажая розовые дёсны, как у обычной замёрзшей и голодной маленькой девочки. Печаль не могли накормить, и она медленно чахла, делаясь всё тоньше, пока Гнёздышко ждала новой луны.

– Что с ней не так? – молила Серпентина.

Гнёздышко вздыхала.

– Ты мертва и не можешь кормить ребёнка, ибо твоё тело твёрдое и холодное. Не стоит ждать, что дитя мёртвых Звёзд будет мерцать и светиться. Она – единственное живое существо, родившееся на земле мертвецов. И она здесь умрёт.

Серпентина горько плакала и причитала. Огни вокруг неё скорбно мигали.

– Прошу тебя, Гнёздышко! Забери её. Положи на плот и, когда твой пояс будет завязан, побыстрее отправляйся к скорбящему чудовищу у стеклянного озера, которое отыскали Темница и Семёрка, забери её из пещеры… У тебя наконец появится твоя собственная пещера. Я не могу видеть, как ещё одно моё дитя погаснет.

Гнёздышко поджала губы.

– Похоже, она тебе не нужна. Будет не хуже, чем если бы её никогда не было.

Серпентина выпрямилась, её лицо помрачнело.

– Не пытайся пристыдить меня, женщина. Во мне появилась дыра, и вышла она, и она заслуживает шанса выйти из тьмы, как вышла я. Она моя девочка, хрупкая и маленькая, как Травинка-Звезда, и я её люблю, действительно люблю.

Один из Итто, обладатель детского голоса, коснулся влажных волос Печали.

– Она и наша тоже, мы её любим, и она не должна пропасть здесь, где никто не увидит, какое существо способны породить змея и корабль. Забери её!

– И что я буду с ней делать? Я слишком стара, чтобы растить ребёнка. И не думаю, что Лаакеа – подходящий отец.

Серпентина задумалась.

– Он запрёт её, чтобы никто не причинил ей вреда, и она никогда не увидит солнца. Я бы попросила тебя заботиться о ней самой. Если не можешь, разыщи семью, где умер ребёнок, и отдай её в распростёртые объятия. Или туда, где в новой детской кроватке белые простыни, а в волосах родителей – драгоценности, их сердца пылки и добры. Положи её в колыбель вместо их дочери, как втайне делает кукушка, подкладывая свои яйца. А смертной девочке найди дом в далёком королевстве и отдай бездетному существу, которое будет её любить, как своё дитя. Только забери её! Позволь Печали вырасти счастливой, здоровой и сытой, у тёплого очага и под небом.

Близнецы стояли на отремонтированном причале, приложив алые руки к ртам. Они издали долгий тоскливый звук, словно туманные горны [24] в одиноком заливе. Семёрка и Темница держались за руки, а Гнёздышко взмахивала крыльями от нетерпения. Вскоре из тумана показался паром. Серпентина опустила на доски завёрнутую в одеяло дочь, и её слёзы капнули на лицо девочки.

– Что ты делаешь? – спросил Идиллия. – Я не беру пассажиров без платы. И мне не нравится, когда меня призывают как горничную.

Собравшиеся переглянулись.

– Чем же мы, жители Острова, можем тебе заплатить? – беспомощно спросил Итто с низким голосом.


Семёрка медленно вытащил единственную жёлтую монету из старой кости, сглаженную его пальцами. На ней ещё можно было разглядеть печать в виде паука. Темница посмотрела на него и вскинула брови.

– Этот ребёнок так дорог тебе? – спросила она.

– Нет, – просто сказал он. – Но я съел яблоко той ночью, когда попал сюда. Извини, что солгал, но ты бы мне не позволила. Я знаю, что ты никогда её не покинешь; теперь и я не смогу это сделать. Да и не хочу. Я никогда тебя не покину. В любом сером городе я буду рядом, и ты никогда не останешься одна.



Темница отбросила с лица спутанные волосы и рассмеялась.

– А я ела плантайны, той самой ночью, когда ты появился.

Семёрка стиснул её ладонь, а потом отдал монету паромщику, не глядя на неё и не пытаясь взвесить в ладони. Идиллия нахмурился и начал вертеть её в пальцах. Его лоб сморщился от тревоги и неодобрения, но он позволил сунуть ребёнка в свои костлявые руки. Серпентина и близнецы обняли друг друга, окружённые четырнадцатью огоньками, и принялись снова целовать дочь.

Когда паром удалился от берега, Гнёздышко слабо улыбнулась и прижалась щекой к щеке юной змеи.

– Не переживай, дорогая, я знаю, куда её отнести. И я скажу твоему брату, что ты по-прежнему красива. – Она огляделась, окинула взглядом пляж и дома в отдалении. – И уж точно не одна.

Пока они смотрели, на талии женщины-гусыни появился пояс – красная лента сгущалась, точно кровавый туман, и к тому моменту, когда она стала осязаемой, ведьма исчезла. Паром скрылся в тумане, и они остались одни на причале, сумрачном и скорбном, как похоронные носилки.

В Саду

Мальчик держал её руки в своих. Луна была такой высокой и яркой, что свет очистил их лица до серебряного блеска, словно старательная горничная. Суровый ветер трепал ветви тополей, где-то раздавалась какофония рогоза. Девочка сидела посреди леса, одетая в красное, точно первое зимнее солнце.

– Что случилось с девочкой? – воскликнул он. – Куда Гнёздышко её отнесла? Она стала красивой, когда выросла? Она воительница, как все другие дочери Серпентины?

Девочка рассмеялась, её улыбка была широкой и довольной. В ночи звёздный свет танцевал на её коленях, а тёмные веки чуть подрагивали, будто поверхность маленького садового озера. Мальчик зарделся, и девочка подумала, что это ей нравится больше всего – когда он так сильно хочет снова услышать, как она говорит, что от нетерпения забывает о приличиях. Синяя ночь ложилась на его щёки пятнами, дыхание замерзало в воздухе. Где-то за их спинами рыба подпрыгнула и плюхнулась в воду со звонким плеском.

– Если ты вернёшься в Сад и ко мне, я расскажу тебе о вещах ещё более странных и чудесных.

Девочка улыбалась.

Она вытащила перламутровую птицу из складок чёрных волчьих хвостов и потянула за сапфировый хвост. Птица прозвонила полночь; звон был протяжный, чистый и нежный.

Загрузка...