Прохор и его товарищи


Горячее сердце


Помнится, я познакомил вас с Прохором после того, как мы вернулись с Дальнего Востока. Вероятно, вы не хуже меня помните, как он там дрался на своем ястребке. Право, я убежден: умей он справляться со своими порывами, он непременно был бы удостоен звания Героя Советского Союза. А вместо этого еще до конца халхынгольской операции ему пришлось расстаться с командованием полком — он был смещен.

Для всех летчиков на Халхын-Голе было законом утверждение Прохора:

— Истребитель, проживший день, не сбив ни одного врага, — дармоед.

Эта неуклюжая, но всем понятная формула звучала как постоянный призыв: «Бить!»

И они били. С утра до вечера взоры летчиков были устремлены к небу с единственным желанием: «Покажись!» И стоило появиться противнику, как начинался «танцкласс».

Как они дрались! Противник должен по сей день помнить неизменное соотношение потерь во время затеянного им и позорно закончившегося для него «инцидента» на Халхын-Голе: три к одному в нашу пользу.

После этого Прохор дрался на финском фронте.

Я встретил его не скоро, на юге, близ румынской границы.

В биллиардной он с ожесточением заколачивал шары, так, что угрожающе потрескивали борта у луз.

— Ты можешь понять меня, — мрачно сказал он, когда мы за бутылкой вина отпраздновали у него дома нашу встречу. — Худо мне. — Он помотал своей тяжелой, словно вырубленной топором головой: — Худо! Это надо понять: полгода торчу здесь, а рубать не велят!

— Не велят — значит, не нужно.

— У тебя всегда все по полочкам разложено: тут нужное, там ненужное, — насмешливо проговорил он. — А я знаю: этот Антонеску рано или поздно нам свинью подложит. Нам вверху видать: там фрицы собираются. А разве это жизнь для истребителя: глядеть, как на той стороне границы что-то затевают? Обидно, ей-ей обидно!.. Эх, только и остается: сплясать с горя. А ну, старик, давай спляшем «Лявониху»!

Пластинка его любимой «Лявонихи» нашлась. Жильцы нижнего этажа пришли просить пощады: танец Прохора был жестоким испытанием для соседей.

Мне говорили, что именно там Прохор вторично был отрешен от командования частью. Случай был такой, какой и должен был с ним произойти: румын из армии Антонеску нарушил бессарабскую границу и углубился в нашу сторону. Таких велено было принуждать к посадке. Но на этот раз дело шло уже к вечеру, и, по словам Прохора, румын мог уйти от нашего звена, пользуясь надвигающейся темнотой. И Прохор рубанул. От румынского самолета остались обгорелые обломки. Тем хуже для Прохора: никакие оправдания не помогли, его лишили командования частью.


И вот я снова столкнулся с Прохором — он командует частью ночных истребителей. Часть на отличном счету, блестяще дерется на фронтах Отечественной войны.

На этот раз никто не помешал нам поставить «Лявониху». Тяжелые сапоги Прохора гремели на весь дом. Я с восхищением глядел на неунывающего гиганта.

— А ты все такой же, — сказал он, словно жалеючи, — цирлих манирлих, аккуратист. Да ты уж не немец ли, а? Впрочем, знаешь, что касается порядка, я тоже... того... изменился: приучаюсь! — Он многозначительно поднял крепкий, как сук, палец. — Порядок у меня теперь на первом плане.

— Свежо предание...

— У меня в полку сейчас, как в лучших домах. Только вот... — Он насупил брови, и лицо его выразило решимость. — Нынче, брат, народ стал увлекаться тараном. Спору нет: ежели нет другого способа осадить гада, так бей самим собой, своей машиной. Это правильно. Но в том-то и дело: молодежь маленько перегибать стала. Глядишь: у него и боекомплект не израсходован, и позиция выгодная, и сам невредим, а чуть что — норовит винтом фрица по хвосту рубануть либо даже по крылышку...

— Зато наверняка, — сказал я.

— Наверняка-то оно наверняка, но кому нужен такой размен: один на один — истребитель на истребитель? Это нам невыгодно. Если еще бомбардировшик, идущий к цели, — так-сяк. И то один на один не годится. У нас по-прежнему должно быть, по-халхынгольски: три к одному. Вот наша пропорция: за одного нашего — трое фрицев!

— Так что же ты решил?

— Решил бороться с горячностью ребят. — Прохор встал и сделал свирепую гримасу: — Запрещаю! Запрещаю таран, ежели он не вызван необходимостью. Понятно?


К вечеру мы были на аэродроме. Ночь была ясная, лунная. Прохор ушел в воздух с первым же вызванным по тревоге звеном. В мутном серебре лунного света я видел несколько мгновений его звено, но задолго до боя, конечно, потерял. Следом ушло второе и третье звено.

...Все уже сели, а Прохора еще не было. Не вернулся он и тогда, когда все сроки посадки для истребителя прошли. Я не мог уснуть и то и дело забегал к начальнику штаба узнать, нет ли известий о Прохоре. Ничего не было.

Только утром, когда я, наконец, забылся тревожным сном, мне показалось, что я слышу его голос. Прислушался. Действительно, говорил Прохор:

— ...ну что тут было делать? Рубанул я ему по хвосту. Да, видать, неудачно. Винт у меня стал бить так, что, того гляди, мотор вырвет. Вот и пришлось садиться где попало.

— Так, так, — сухо сказал начальник штаба, маленький педантичный майор, и принялся что-то торопливо записывать в блокнот. — А боезапас?

— Что боезапас? — удивленно спросил Прохор.

— Боезапас у вас был израсходован?

— Израсходован? — Прохор нехотя ответил: — Н-нет...

— Значит, вы имели еще шанс сбить противника огнем, — сказал майор.

— Да что вы пристали!.. — рявкнул вдруг Прохор. — Ну, может статься, имел шанс, может статься, сбил бы... Почем я знаю!

— Значит, — сухо отчеканил майор, — по вашим собственным установкам, которые вы только вчера давали летчикам, вы не должны были таранить, а должны были...

— Должны, не должны!.. — передразнил Прохор, но вдруг умолк и сердито уставился на майора: — Снимут с полка?

— Постольку, поскольку установки командования...

Прохор сердито перебил:

— Я вас спрашиваю: снимут или нет?

— Поскольку... — начал было опять майор, но спохватился и сухо закончил: — Дело начальства.

— Я бы снял! — неожиданно отрезал Прохор.

Когда дверь за начальником штаба затворилась, я тронул Прохора за плечо:

— Зачем же ты таранил?

— А!.. — Он сердито махнул рукой. — Сдалось мне, что фриц ускользнет, ну и рубанул.

— Ссадил?

Прохор только усмехнулся.

— Бомбардировщик?

— «Ю-88».

— Шел он к цели?

— Какое это имеет значение?

— А такое, что своим тараном ты не только его уничтожил, но и цель уберег.

— Да ведь у меня боезапас почти не тронут был! — всердцах крикнул Прохор и так ударил меня по плечу, что заныла ключица. — Ты пойми, аккуратист: я же его огнем должен был сбить. А тут такое дело: в какие-то кусты свою осу засадил. Чорт его знает, в каком она виде!

— Размен был бы выгоден, даже если бы осу совсем разложил: бомбардировщик с полным грузом в обмен на истребитель... — убеждал я.

— Это по-твоему, по-аккуратному. А по-моему — не так. — Он снова поднял было руку, но я во-время увернулся от его ласки. — Будь я на месте командира соединения, непременно снял бы такого, как я, с командования полком.

Он с досадой взмахнул рукой и, не раздеваясь, повалился на койку. Через минуту ровное дыхание возвестило о том, что он спит. Сон его был крепок и глубок. Словно он сам только что не напророчил себе отрешение от командования частью. В третий раз!

Я не знаю, чего он заслуживает: взыскания или награды. Не знаю. Может быть, и вправду: нельзя воспитывать доверенных тебе людей, если нарушаешь правила, которые сам создал. Я даже уверен, что это так. Но мне по-прежнему мило его горячее сердце. Даже если его «снимут с полка», я глубоко убежден: он снова заработает его.


Слепень


Глядя на Прохора, вы, наверное, захотели бы спросить: правда ли, что за плечами этого беспечного, беззаботно улыбающегося человека больше двухсот воздушных боевых вылетов? Правда ли, что в его активе сотня воздушных боев? Может ли быть, чтобы этот балагур, как ни в чем не бывало, уже «сунул в мешок» шестнадцать немецких самолетов? Но достаточно вам перехватить любовный взгляд, каким полковник следит за своим любимцем, когда тот этого не замечает, и вы поймете: всё — именно так.

Наш полковник не любитель выражать свои чувства в бурных излияниях. Он скуп на слова, медлителен, даже как будто немного ленив в движениях, но жестоко ошибется тот, кто поверит, будто под этим спокойствием не скрывается огромный темперамент. Это хорошо известно нам, видавшим полковника во всяких обстоятельствах и знающим, какой краской гнева подчас наливаются лицо, шея, даже глаза его. Но и тут, как всегда, лишь несколько сухих, еще более спокойных, чем обычно, слов. А уж что скрывать — едва ли кто-либо во всем соединении чаще вызывал краску гнева на лице полковника, нежели его любимец Прохор! Зато и единственным человеком, которым открыто восхищался полковник, был тоже Прохор.

— Слепень, а не человек, — говорил полковник, и во взгляде его сверкали искры задора и гордости.

Относилось это определение к одному из ценнейших боевых качеств летчика — к умению навязать врагу бой и довести его до конца даже тогда, когда единственным, ясно выраженным желанием противника бывает: «удрать, удрать во что бы то ни стало». Вторая, не менее яркая, особенность Прохора — чувство боевой дружбы, доведенное до высшего предела. Если Прохор видит товарища в беде, ничто не может удержать его от атаки. Соотношение сил теряет значение. Из этого не следует, будто Прохор не способен к разумному анализу обстановки, не умеет быть расчетливым и хитрым там, где нельзя взять напором. Но чтобы понять, как сочетаются эти противоречивые качества в одном человеке, нужно продежурить под крылышком самолета бок о бок с Прохором столько, сколько довелось мне.

Думать или говорить о Прохоре — это значит перечислять его боевые дела. Прохор, воздух и бой — неразделимы. При всякой возможности он старается сам вести своих людей на задание. Если бы вы знали, какие дела есть в послужном списке Прохора!

...Шли упорные бои с гитлеровцами. Их исход решал судьбу одного из важных участков фронта. Кроме обычной работы по прикрытию своих штурмовиков, на нас была возложена оборона воздуха в районе железнодорожной станции. Именно эта часть задачи и пала сегодня на Прохора.

Задание принято. Как всегда, несколько минут раздумья над картой. Собраны летчики. Задача разъяснена каждому. Даны ответы на вопросы. Минута — и маскировка упала с самолетов. Ведущее звено во главе с Прохором выруливает на старт. Быстрая тень его истребителя проносится над аэродромом, делается все меньше, исчезает вдали...

Противника над станцией еще не было. Прохор воспользовался этим и прошел немного к западу, на солнце. Оттуда было лучше наблюдать за воздухом в зоне станции.

Через несколько минут километрах в четырех севернее озерка Прохор заметил группу самолетов. Это были «мессершмитты-109». Они шли со стороны солнца. Прежде чем Прохор решил, примет атаку или атакует сам, один из его ведомых вдруг качнул: «Оставьте меня», дал газ и пошел в одиночку навстречу противнику с очевидным намерением развязать Прохору руки для патрулирования. Положение для боя было невыгодным. Прохор покачал второму ведомому: «Следовать за мной», и стал набирать высоту. При этом ему удалось зайти из-под солнца, благодаря чему нацисты смаху проскочили вниз.

Прохор стал выходить в исходное положение для боя. Враги явно не хотели драться. По всей вероятности, им предстояло прикрывать бомбардировщиков, идущих к железнодорожной станции, и они не могли отвлекаться на бой со звеном Прохора. Именно поэтому Прохор и решил во что бы то ни стало навязать вражеским истребителям бой. Но тут он вдруг увидел, что летит совершенно один: куда-то исчез и второй ведомый. Что же делать: снижаться? Нельзя — «мессеры» непременно накроют его сверху. Лезть вверх? Тоже не годится — собьют. А уходить некуда... Раз так, осмотрительности не оставалось места: если принимать неравный бой — одному против трех, — то уж так, чтобы... одним словом, «по-прохоровски»...

Быстро работает мысль. Взор обыскивает пространство вокруг, чтобы оценить положение. Вот идет звено «мессершмиттов». Прохор решает развернуться на восток, атаковать противника в лоб, прорваться сквозь строй «мессеров» и, не меняя курса, уйти к себе. Так же мгновенно, как работает мысль, совершают движения руки и ноги; машина ложится в крутой разворот, и... Прохор видит: на хвосте у него висит четвертый «мессер». Зная, что «Ме-109» не любит крутого виража, Прохор именно виражом уходит от севшего ему на хвост фрица и одновременно отрывается от первой группы врагов. У него несколько секунд передышки. Используя их, Прохор спешит забраться повыше.

Повернув голову, Прохор видит в хвосте у себя новую вражескую пару. Попытка оторваться скоростью ничего не дает. Противник нажимает. Маневром удается увернуться от одного «мессершмитта», но второй мгновенно заходит в хвост. Прохор принимает решение: уйти пикированием до бреющего полета. Ручка от себя. Машина валится на нос, и... Прохор видит прямо перед собой трех немцев, а повыше еще одного. Теперь их семеро против него одного. Но размышлять некогда, вот уже и земля — страшный враг летающего человека... Скорее ручку на себя. Самолет выходит из пике. Кажется, не только человек, но и машина чувствует, такого напряжения стоит им этот маневр. Проклятое «g»[1] растет с неудержимой быстротой, но человек и машина должны выдержать любую перегрузку: на хвосте немцы, их семеро. Короткий взгляд на компас: курс 270 — чистый запад, как раз обратный тому, какой нужен Прохору для выхода к своим! Во что бы то ни стало лечь на курс 90, на восток. Нога жмет педаль...

«Мессершмитты» упрямо не позволяют Прохору развернуться. Стоит ему «дать ногу», как сразу же идущие справа немцы выпускают дружную очередь. Слышно, как стучат пули по корпусу самолета. Машину толкает разрывом снаряда. «Дана» другая нога, и снова та же история с другой стороны: огненный ливень сразу с трех самолетов. А седьмой словно прилип к хвосту. И вот удивительно: этот седьмой не ведет огня. Только жмет и жмет. Да и остальные шесть — по три с каждой стороны — прекращают стрельбу, как только Прохор ложится на прямой курс. Прохору становится ясно: немцы гонят его к себе. Хотят посадить, взять живьем. «Везут кофе пить», — мелькнула было озорная мысль, но тут же сменилась другой: «Неужто конец?.. Нет, врешь!» Рискуя зацепиться за землю, Прохор входит в боевой разворот, и самолет оказывается на курсе 90. Полный газ. Все семеро немцев с ходу проскакивают мимо. Прохору удается оторваться от дистанции огня. Теперь жать и жать!

Сектор дан до отказа.

Вот когда до зарезу нужна высота, чтобы увеличить скорость снижением. Но машина идет уже над самой водой озерка — откуда взять дополнительную скорость? Неоткуда!..

Враги снова на хвосте. Настигают. Летит вихрь брызг, срываемых винтами истребителя... По сторонам крутые берега озера. Они сближаются. Озеро делается у́же и у́же. Несколько мгновений — и оно превращается в теснину с крутыми обрывами высоких берегов. Немцам приходится менять строй, чтобы фланговые самолеты не врезались в откосы. Всего доля секунды, но ее достаточно Прохору: разворотом с набором высоты он выскакивает над берегом. «Перепрыгивает» через лес. Немцы проскочили за хвостом. Нужно использовать эти секунды — лечь на свой курс. Едва не цепляя крылом за деревья, Прохор снова разворачивается до курса 90. Послушная машина вращается почти на месте, ее крыло стоит вертикально. И сразу же в поле зрения Прохора оказываются четыре немца. Остальные куда-то исчезли. Четверка строится крестиком и начинает поливать Прохора огнем со всех сторон. Он пользуется каждой лощинкой, каждой складочкой местности, кустами, просеками. Машина утюжит деревья. Взгляд Прохора отыскивает новые укрытия, но, как псы, вцепившиеся в оленя, несутся по его следу четыре «мессершмитта». При каждом повороте головы, при каждом нажатии педали Прохор видит блеск их очередей. Однако движения его быстрее вражеских пуль. Едва заметив по блеску начало очереди, он «дает ногу». Послушный истребитель отворачивает. Сверкание выстрелов с другой стороны — другая нога. Так удается уберечь машину от попаданий в жизненные части. Пусть бьют по консолям, по корпусу. Только бы не поразили мотор и баки. Спасти машину, спасти себя, чтобы завтра снова...

Очередь резанула по фюзеляжу. Прохор бросает мащину в открывшуюся справа ложбинку. «Мессершмитт» проскакивает над головой, едва не задев преследуемого. Ложбинка тесна. Винт рубит ветви деревьев, срывает листья — за самолетом остается полоса оголенного леса.

Рядом с кабиной вспыхивает молния — снарядный разрыв. Осколок рассекает бровь. Кровь заливает глаза. Ничего не видно. Прохор чувствует, что мазнул машиной по кустам. Беречься земли! Но кровь стекает на глаза; багровый полог застилает все. Выхода нет — впереди только кровавый туман. Нужно садиться. Прохор проводит рукой по глазам. Сверкнул свет: просека в лесу. Зашел на посадку. Один за другим два снаряда рвутся у самой головы. Мельчайшие осколки впиваются в затылок, в руки, в колени. Последним усилием Прохор выравнивает машину. Она «бреет» по вершинам леса. По стальному животу самолета хлещут ветки и сучья. А сверху ясно слышимые теперь сквозь гул притихшего мотора беснуются пулеметы четырех «мессеров». Впереди, перед самым лицом, вспыхивает новая молния, гремит оглушающий взрыв. «Пушка «мессера», — отмечает сознание. Лицу становится жарко. Все плывет в багровом покое...


Выслушав доклад о том, что Прохор не вернулся с задания, полковник скрипнул зубами: Слепень не вернулся! Он знал, как трудно вырваться из цепких лап превосходящего числом противника, но все-таки сказал:

— Вернется.

Может быть, кое-кто и поверил ему, но я-то видел, что сам он думает совсем не то, что говорит.

Прошли сутки, другие. В каждом возвращающемся самолете мы хотели видеть истребитель Прохора, хотя все уже были уверены, что общий любимец погиб.

Кое-кто повторял за полковником:

— Может быть, вернется...

— Если в нем есть хоть капля крови, будет здесь... — говорил полковник, и глаза его загорались злым огоньком мести.


Противник продолжал контратаковать. Голова его танковой колонны, вклинившись в наше расположение, застряла на Лесных дорогах. То и дело взлетали наши штурмовики, чтобы бить по этой панцырной голове. Враг знал, как страшны для его танков советские штурмовики. От них невозможно укрыться ни в лесах, ни в болотах. Их бомбы и пушки настигают везде: переворачивают танки, разрывают гусеницы, вдребезги разносят транспорты с мотопехотой.

Противник стремился парализовать наши штурмовики прямо на аэродромах. То и дело рвалась его авиация и к нашей точке, пользуясь каждым облачком. А облаков, как назло, было много. Тяжелым пологом мчались они над нами, время от времени рассыпаясь тонкой снежной крупой, уныло стучавшей по крыльям самолетов, по затвердевшим листьям засыпающих на зиму деревьев, по стеклам землянок.

Вдали ухнула очередь бомбовых разрывов, другая. Немец ошибся. Бомбы легли совсем не в тот лес, где прятался аэродром. Не успели мы по этому звуку определить, куда развернулись бомбардировщики, как слышим совсем низко, над самым леском, стрекотание небольшого мотора. Ошибиться нельзя — это связная машина. Кто бы это мог быть?

Самолет садится, пассажир вылезает. Он медленно бредет по аэродрому. Полковник идет навстречу прибывшему. Мы нерешительно делаем несколько шагов следом и видим, как наш обычно сдержанный на слова и жесты командир, широко раскрыв объятия, принимает в них гостя и трижды целует. Прохор вернулся!

Опознать Прохора по лицу было невозможно. Голова его представляла собой белоснежный ком бинтов. Правая рука висела на перевязи. Левой он опирался на палку. И все-таки это был наш Слепень, наш любимец Прохор!


— Ну, вот и дома! — ласково бросил полковник, заглядывая в отверстие в бинтах, откуда глядел одинокий, но веселый глаз моего друга.

Прохор только криво улыбнулся опухшей губой.

— Кто говорил, что Слепень не вернется? — И полковник обвел нас искрящимся от радости взглядом. А когда он глядит так, нельзя не улыбнуться.

Все улыбались. Улыбались боевые друзья Прохора — летчики, улыбались штабные командиры, улыбались мотористы техсостава, улыбались связисты.


Сидя у койки Прохора, я слушал рассказ о его бое и заключение этого рассказа, которое вы еще не знаете.

— ...Прижали они меня... — медленно шевеля распухшими губами, говорил Прохор, — как сел, не помню. Пехотинцы мне потом говорили: из их блиндажа было видно, как я выкатился из машины шариком и упал. Фрицы в воздухе надо мной елозят и строчат. А я поднялся, прикрыл плечи парашютом — значит, котелок-то работал! Пошел к лесу. Там бойцы подобрали меня и перенесли на перевязочный. Очнулся, когда у меня в затылке стали ковырять — вынимали осколки. Сунули потом в самолет — и... в тыл. Ну, а там дали направление в госпиталь. Поглядел я на эту бумажку, и так мне стало грустно: с родной частью расставаться?!

И вижу тут: проходит под окошком знакомый человек — дружок мой по школе, но форма на нем аэрофлотская. Окликнул я его:

«Здорово, Сашок».

«Прохор?»

«Чем ты командуешь, — говорю, — почему не в боевой?»

«Не пускают, — говорит, — раненых вывозим».

Поговорили мы с ним, и мне тут мысль пришла. Тихонько так ему: «Слушай, Сашок, друг ты мне или нет?»

«Вопрос!..»

«Недоразумение у меня: видишь ли, ваш летчик, из молодых, видно, был, вез меня в часть да заплутался, вон куда привез. А тут меня за тяжеляка считают и чорт его знает, куда отправляют. Меня в части ждут, а лететь не на чем».

Поглядел он на мое оформление:

«Врешь ведь, Прохор».

Я в вираж:

«А говорил: друг...»

Видно, совесть в нем заговорила...

В дверях избы появился полковник, следом за ним — врач.

— Дома? — весело спросил полковник.

— А как же иначе, — сказал Прохор.

— Я все-таки не могу его тут оставить, — заявил врач.

— Ну-ну, — сказал полковник, и глаза его сузились, — какой смысл увозить летчика из части? Потом ни он нас ни мы его не найдем.

— Закон остается законом, — настаивал врач: — не имею я права оставлять в таких условиях тяжело раненного.

— Это кто тяжело раненный? — Прохор поднялся на койке. — Кто, я спрашиваю?

Чтобы не волновать его, мы вышли из избы. Врач настаивал на своем. Единственное, чего добился полковник, — Прохор будет эвакуирован в госпиталь, ближайший к нынешнему расположению нашей части, чтобы оставаться у нас на глазах.

В тот же вечер мы заботливо уложили в санитарную машину нашего любимца, в душе уверенные, что расстаемся с ним надолго. Полковник ходил мрачный. Он знал, что в боях будет не до лазарета.

— Предали! — зло скривил губы Прохор, когда я выходил из машины. — А еще друзья...

Подпрыгивая на замерзшей грязи, автомобиль исчез за лесом.

Мы переходили на стоянку ближе к Вязьме. Сборы были короткими. Штабной эшелон уходил перед рассветом. Последние звезды тонули в сером сумраке неба. Мутная пелена снежной крупы неслась нам навстречу и с ожесточением била в ветровое стекло. Под баллонами хрустело сало дорожных луж. Проезжая село Карманово, я вспомнил, что именно здесь должен быть госпиталь, куда врач отправил Прохора. Я отыскал полусгоревшее здание больницы, превращенной в госпиталь. Холодный рассвет вливался в окна пустых и гулких палат. Ни Прохора, ни других раненых тут уже не было. Одинокий санитар объяснил мне, что госпиталь перешел на новое место. Куда именно, он не знал. Это значило, что следы Прохора утеряны. Не без раздражения захлопнув дверь, я покинул больницу и мимо неприглядных сараев, загромождавших больничный двор, направился к своей машине. У одного из покосившихся сарайчиков я услышал осторожный свист. Дверь приотворилась, и просунувшийся в щель палец таинственно поманил меня. Когда я распахнул дверцу, из-за поленницы высунулась белая чалма бинтов.

— Прохор! — крикнул я в изумлении.

— Тише, — прошипел он и приложил палец к губам.

В больничном белье, завернувшись в одеяло, он спрятался сюда, чтобы не ехать с менявшим стоянку госпиталем.

— Ты с ума сошел!

— Рано или поздно свои должны же были за мной заехать.

Нагнав автомобиль полковника и докладывая ему о проделке Прохора, я ждал взрыва гнева. Но глаза полковника блеснули смешком.

— Настоящий слепень, — сказал полковник с видимым удовольствием, — что во врага, что в своих вопьется, не отстанет... До новой стоянки врачу ни звука!

Я завернул Прохора в свой кожан и, усадив его поудобнее, приказал двигаться в путь. Но чтобы он не слишком зазнавался, я сказал:

— Как только приедем, сдам тебя врачу.


Человек в очках


Вы поймете, почему мы с нетерпением ждали возвращения Прохора, когда я расскажу вам суть задания, полученного им. Он должен был совершить посадку в тылу противника, взять там руководителя партизанской группы и доставить его в советский тыл с важнейшими сведениями, собранными для нашего командования.

Время возвращения Прохора давно прошло. Мы напрасно следили за небом: никаких признаков его самолета. Ну что же, бывают и неудачи.

Едва брезжил рассвет следующего дня, когда мы увидели самолет Прохора уже над самым аэродромом. Он подошел на бреющем, выскочил из-за леса и сел едва не в самые огороды. Я сразу увидел, что Прохор не в своей тарелке. Он доложил полковнику о выполнении задания и, не отвечая на расспросы товарищей, пошел к себе. Я молча следовал за ним. Но он не заговаривал даже со мной. Так мы пришли в свою землянку. Прохор сбросил кожанку, все так же молча лег на койку. Доски заскрипели под его тяжелым телом. Я думал, что он утомлен полетом, и решил было оставить его в покое. Но когда луч света из распахнутой мною двери упал на его лицо, я увидел, что Прохор не спит. Глаза его были устремлены в одну точку. В их выражении мне почудилось нечто, чего я не замечал раньше. Это было недоумение, какой-то вопрос, который он не может решить.

Я присел к нему на койку:

— Выкладывай, что случилось!

Он посмотрел на меня с удивлением, будто я угадал что-то, до чего трудно было докопаться. Но тут же охотно рассказал все с обычной для него обстоятельностью...

Сел Прохор в расположении партизан, как было условлено, на рассвете и стал ждать появления своего пассажира. Но то ли Прохор ошибся местом, то ли партизану что-то помешало придти — время шло, а того все не было. Стало совсем светло. Нечего было и думать взлетать в таких условиях, даже если бы пассажир теперь и пришел. Прохор, как мог, замаскировал машину и занял наблюдательный пункт в кустах.

Наконец партизан пришел. Это был небольшой сухой человек лет сорока, с лицом, заросшим неопрятной круглой бородкой, какие бывают у людей, отпускающих бороду поневоле. Одет он был в поношенную, вытертую добела кожаную куртку. На носу у него были старые, перевязанные ниткой очки. И фасон-то этих очков был тоже какой-то старинный: маленькие овальные стеклышки в железной оправе.

Вид у него был совсем не воинственный, мало вязавшийся с рассказами о его необыкновенной партизанской работе. Из-за стекол очков глядели добрые-предобрые глаза, окруженные сеткой морщинок. И морщинки эти были особенно добродушные.

Причиной его опоздания была неожиданно подвернувшаяся возможность ликвидировать группу гитлеровских штабных офицеров, остановившихся на ночлег в деревне. Операция прошла удачно. В руках партизанского командира очутились важнейшие материалы.

Человек в очках приоткрыл свой портфель — обыкновенный потертый портфель рядового советского работника, и Прохор увидел толстую пачку немецких документов.

— А они не могут по твоему следу... сюда? — спросил Прохор.

— Нет.

— Как бы не помешали улететь.

— Нет, — так же твердо повторил партизан. После некоторого раздумья он добавил: — Кроме жены и сынишки, никто не знает, где я.

Прохор удивленно поглядел на него:

— Они что же, с тобой были?

Тот кивнул, ласково улыбнувшись:

— Она мой первый помощник... Золотой помощник.

— Так, так, — нашелся только сказать Прохор. — Теперь до вечера пролежим... Ты кто же по специальности?

— Агроном... На закате взлетим?

— Лишь бы света хватило для взлета, — сказал Прохор. — А там и в темноте доберемся.

— Так, так, — в тон Прохору ответил теперь агроном и надолго умолк.

Потом с прежней ласковой усмешкой сказал:

— Они выйдут вон на ту дорогу посмотреть, как мы улетим. — Его светлоголубые близорукие глаза прищурились при взгляде на дорогу, ведущую к деревне...


Они лежали в кустах до вечера. Когда солнце было уже близко к горизонту, Прохор сказал:

— Пора.

Но агроном вместо ответа знаком приказал: «Ложись!» Его взгляд был устремлен на дорогу. Прохор увидел на фоне заката две фигуры: женщину и ребенка. Они медленно шли по дороге к леску. Прохор понял, что это жена и сын агронома.

— Пора, — повторил Прохор.

Но агроном сердито прошептал:

— Ложись!

Прохор нехотя опустился в росистую траву, но, поглядев в ту сторону, куда смотрел агроном, замер: со стороны деревни, наперерез четко вырисовывающимся на алом закате фигурам, катилось несколько мотоциклов: серо-зеленые шинели, шлемы...

Нечего было и думать взлетать на глазах у врагов. Прохор с досадой стукнул кулаком по земле.

Немцы достигли пешеходов. Это были эсесовцы. В кустах, скрывавших Прохора и агронома, было слышно каждое слово с дороги, видна каждая мелочь. Прохор отчетливо видел женщину. Она была так же невелика ростом, как агроном, и казалась совсем слабенькой. На ее угловатые плечи был накинут рваный платок. Голова ее была простоволоса. Мальчик стоял около матери и, потупясь, глядел в землю. Он был бледен и худ.

— Учительница? — спросил офицер-эсесовец женщину.

— Да, — спокойно ответила она.

— В твоей школе напали на штаб германского командования.

— Я не живу в школе. — В ее голосе продолжало звучать необыкновенное спокойствие.

— Отвечать на вопрос! — крикнул офицер. — В твоей школе убили германских офицеров?

— Да.

— Ты должна знать, кто убил.

Женщина ничего не ответила. Она молча глядела куда-то в сторону, словно надеялась увидеть нечто, что помогло бы ей найти ответ.

— Отвечать! — крикнул эсесовец и шагнул к ней.

Женщина вздрогнула, как будто успела забыть о его присутствии, и тихо ответила:

— Не могу.

— Можешь. Мы знаем, мы всё знаем!

Она недоуменно посмотрела на говорившего.

— Что вы можете знать? — И покачала головой.

Порывшись в сумке, эсесовец поднес что-то к ее глазам:

— Твой муж?

Женщина ничего не ответила и отвернулась. Лежавшие в кустах поняли, что ей показали фотографию агронома.

Мальчик быстрым движением хотел вырвать карточку у немца, но тот ударил его по руке. Ребенок вскрикнул от боли.

— Вот кто скажет нам все! — уверенно произнес офицер и толкнул ребенка перед собою. — Иди вперед.

— Нет, нет! — быстро проговорила женщина, и в голосе ее в первый раз прозвучал испуг. — Не надо... Я скажу...

Прохор всем телом двинулся было к дороге, но на его рукав легла твердая рука агронома...

— Тогда говори. Ты останешься жива и твой... — офицер указал на мальчика, — твой кнабе.

— Но... я не могу.

— Не надо оперы! — насмешливо произнес немец. — Нам некогда.

— Я не могу при нем, — тихо, так что слова едва донеслись до кустов, произнесла женщина. Она кивнула на ребенка: — Он скажет отцу.

— Он ничего никому не скажет, — уверенно произнес эсесовец, и рука его привычным движением откинула клапан кобуры.

Мальчик бросился к матери с отчаянным криком:

— Мама!

Больше он ничего не успел сказать. Два выстрела, один за другим, свалили его. Третий был послан уже неподвижному телу ребенка.


Прохор чувствовал, как дрожит лежащая на его запястье рука партизана. Он покосился на агронома и отвернулся: из-под маленьких стекол очков, вокруг носа, в бороду стекали слезы. А губы были плотно-плотно сжаты.

Прохор снова поглядел на дорогу. Женщина стояла неподвижно. Ее голова была откинута. Может быть, ее взгляд был устремлен в небо, залитое алым заревом заката, а может быть, она с силой закрыла глаза.

— Теперь говори! — крикнул офицер.

Словно очнувшись, женщина широко раскинула руки, как для распятия, но тут же голова ее бессильно поникла, руки упали, как крылья подстреленной птицы. Солдаты поволокли ее к деревне.

Когда вдали затих стук мотоциклов, Прохор почувствовал, что у него совершенно затекла рука, сдавленная агрономом. Заплаканные глаза партизана были устремлены туда, где на фоне алого горизонта темнели крутые крыши избушек...


— Как ты мог это выдержать? — спросил я Прохора.

— Скажи мне лучше, как мог это выдержать он?.. Знаешь, что он мне сказал потом? «Он умер легко, мой мальчик... Иначе они стали бы мучить его, добиваясь показаний»... Признаюсь тебе: если бы рядом со мной не было этого маленького человека в очках, я... сорвал бы задание, — сказал Прохор и закрыл глаза. — Иди-ка, дай мне поспать.

Я вышел из землянки, хотя видел, что глаза его попрежнему открыты и едва ли он сумеет заснуть.


Музыкант


Полковник неодобрительно покачал головой:

— Вы попросту устали. Нужно отдохнуть.

Прохор вскинул свою тяжелую голову:

— Прошу дать мне любое задание, и вы увидите...

Но полковник твердо повторил:

— Доложите начальнику штаба: вам приказано отдохнуть. Поезжайте в город и раньше завтрашнего дня не возвращайтесь!

В голосе полковника прозвучали нотки, которые мы достаточно хорошо знали, чтобы уже не возражать, когда их слышим.

Нам ничего не оставалось, как ехать «отдыхать».

Мы приехали в город, когда он тонул уже в вечерней мгле. Непривычно просторными казались улицы с редкими автомобилями. Мы шли мимо затемненных витрин, мимо едва мерцающих огней светофоров. У площади мы попали в поток людей, стремившихся к слабо освещенной двери большого здания. То был концертный зал. Давался фортепианный концерт. Прохор в нерешительности остановился перед афишей.

— Раньше рассвета возвращаться не велено? — спросил он.

— Не велено, — ответил я.

— В ресторане столько не высидеть?

— Не высидеть.

— Займемся интеллигентным развлечением, — сказал он со смешком и ткнул в афишу.

— Тебе неинтересно, — сказал я,

— Я для тебя, — ответил он и отворил дверь. — Ты послушаешь, а я сосну.

Я знал: это говорится, чтобы позлить меня.

В партере Прохор демонстративно вытянул ноги, поудобнее устроился в кресле, делая вид, что вот-вот заснет.

На эстраду вышел щуплый человек во фраке с длинными фалдами. Он сел, несколько раз передвинул с места на место стул и стал задумчиво тереть свои длинные, тонкие пальцы. При этом он смотрел куда-то поверх рояля. Рыжие волосы его были зачесаны назад и обнажали высокий выпуклый лоб.

Пианист уронил подбородок на галстук, торчащий, как крылья большой белой бабочки, и положил пальцы на клавиши. Он играл Шопена. Прохор насмешливо косился в мою сторону. Кажется, он искренно начинал скучать. Но вот зазвучали бравурные ноты мазурок. Потом был сыгран вальс, полонез. Пианист перешел к Листу. Тяжелые басы «Funerailles» падали в зал. Прохор больше не щурился пренебрежительно. Он подпер голову ладонью и, не отрываясь, глядел на пианиста. По мере того как музыкант играл, его рыжие волосы беспорядочно падали на лоб, на виски, огненными прядями закрывали большие прозрачные уши. Закинув голову, музыкант глядел куда-то поверх рояля, за черный бархат кулис...

Кончилось первое отделение. Я сказал:

— Пойдем?

Прохор только поглядел удивленно и ничего не ответил. Мы остались. Во втором отделении он был само внимание.

— Чорт бы его побрал, — сказал он, выходя из зала, — ах, чорт бы его взял!

Как-то само собой вышло, что мы вместо ресторана вернулись на вокзал. Сидя в темном вагоне пригородного поезда, я спросил:

— А как же с отдыхом?

Он долго глядел на меня молча. Потом серьезно проговорил:

— Это так здорово!.. Я по-настоящему отдохнул. Объясни мне, пожалуйста, откуда этакая силища в таком щуплом человеке? Пальцы, как спички, а погляди... Словно взял он меня, поднял и носил где-то там, чорт его знает где...

В жизни каждого из нас бывают темные дни. Таким темным днем для Прохора был тот, когда он, лишившись в бою своего самолета, оказался отрезанным от нашего расположения. Прохор добрался с танкистами почти до самых наших линий. Они оставили его в леске и снова ушли в бой. Уверенный в том, что по ту сторону леска увидит своих, Прохор почти открыто вышел из него. Но первое, что предстало его взору, был немецкий патруль. Оставалось только как можно скорее нырнуть обратно в лес, пока не заметили враги.

Вся ночь ушла на то, чтобы отыскать старого знакомого, «человека в очках» — предводителя партизанского отряда. Тот готовился к серьезной операции. Нужно было, не поднимая лишнего шума, так как силы партизан были ограничены, изъять из нацистского штаба карты. Все было подготовлено к тому, чтобы под видом «делегации жителей» проникнуть в штаб. «Человек в очках» предложил Прохору, как военному человеку, понимающему толк в картах, принять участие в операции. Прохор с радостью согласился. На него пала обязанность отвлечь внимание немецких офицеров, пока его спутники не оглядятся в доме штаба. У «человека в очках» был большой опыт в таких делах

Все шло как по расписанию. Делегаты стояли перед немецким капитаном. Прохор, разыгрывая предателя, давал фантастические сведения о расположении частей Советской Армии. Капитан слушал его недоверчиво, но наконец не вытерпел и развернул карту.

— Herr oberst! — крикнул он за перегородку. — Kommen sie mal hier! Es gibt etwas wichtiges glaube ich[2].

В дверях появился небольшой краснолицый полковник в золотых очках. Он оглядел стоящих с шапками в руках «делегатов» и молча подошел к карте:

— Nun, was noch?[3].

Прохор только что начал водить пальцем по карте, поясняя свой рассказ, как двое конвойных ввели маленького человека в изорванном пиджаке, подпоясанном тонким ремешком. Рядом с шубами офицеров и запорошенными снегом солдатскими шинелями конвоиров этот пиджак производил впечатление наивного маскарада. Но, глянув на арестованного, Прохор понял, что о маскараде не может быть и речи: лицо пленника было серо-синим от холода, зубы скалились, как у затравленного зверька. На не покрытой голове ярко горела копна рыжих волос. Прохор не сразу вспомнил, откуда знает этого человека. А вспомнив, вздрогнул: это был пианист, тот самый пианист, которого он когда-то слушал...

Офицеры заговорили между собой. Прохор прислушался:

— Вот, господин полковник, тот самый еврей, которого вчера поймали около моста. Продолжает твердить, будто он музыкант и не имеет никакого отношения к порче моста.

Полковник вскинул на пианиста тяжелый взгляд серых глаз.

— Похоже на правду, — сказал он медленно, — для такой работы нужна медвежья сила, а это какой-то... — Не договорив, он обратился к пленному: — Музыкант?

— Да.

— Сейчас проверим. Покажи, что ты умеешь. — Полковник указал на стоящую у стены старенькую фисгармонию. — Если ты действительно такой известный музыкант, как говоришь, мы тебя отпустим. Играй.

Пленный подошел было к фисгармонии, но, подняв руки, поглядел на свои синие, сведенные холодом тонкие пальцы и в бессилии уронил их.

— Seine Hande sind erfroren[4], — сказал капитан полковнику.

— Согрей руки, — коротко приказал полковник и кивком головы снизу вверх показал на лампу.

Музыкант подошел к лампе и стал греть руки. Тонкие кисти его светились насквозь, словно вылепленные из розового воска. Казалось, было, как течет в них кровь. Прохор глядел на эти руки, забыв, зачем он здесь, забыв начатый рассказ над развернутой картой. По-видимому, так же, как Прохор, забыли об этом и гитлеровцы. Их взоры тоже были прикованы к рукам пианиста.

Музыкант сел за инструмент. Жестом, так хорошо запомнившимся Прохору с того концерта, потер руки и стал задумчиво глядеть на свои длинные, все еще багровые от холода пальцы. Прохор увидел на их тонкой коже глубокие ссадины и кровоподтеки. Пианист тоже, словно сейчас только заметив, что руки его изранены, бросил испуганный взгляд на офицеров и склонился над инструментом.

Пение фисгармонии заполнило горницу, выливаясь сквозь дребезжащие окна в стужу, в темную тишину леса, подступившего к самой усадьбе.

Полковник неотрывно глядел на руки пианиста. Его брови все ближе сходились над золотым переносьем очков. Поймав это движение бровей, капитан крикнул музыканту:

— Стоп! Прекратить это славянское нытье!

Пианист испуганно оборвал музыку. Его руки, как подстреленные на лету птицы, замерли на миг и упали с клавиатуры.

Полковник сердито взглянул на капитана:

— Aber warum doch slawich? Das ist doch ein echter deutscher Komponist — Mozart, mein Herr[5].

— Ach, so! Wunderbar![6]

Полковник бросил пианисту:

— Играть! — И снова его внимательные глаза устремились на пальцы музыканта.

Немцы опять заговорили между собой.

— Такими руками нельзя взрывать мосты, — сказал полковник, — это всего лишь руки артиста.

— Да, — согласился капитан.

— В Америке такие руки страхуют, — сказал полковник пианисту. — А у вас?

— У нас это излишне, — тихо ответил пианист. — А когда я ездил в Штаты, мои руки, действительно, были застрахованы.

— Во сколько? — с жадным интересом спросил капитан.

— Двести тысяч долларов, — спокойно произнес музыкант.

Немцы переглянулись.

— Двести тысяч?! — удивленно воскликнул полковник.

Капитан вплотную подошел к пианисту. Прохору показалось, что кулак офицера сжимается для удара. Прохору стоило огромного усилия сдержать себя: хотелось броситься на офицера. Но нельзя было поднимать шум без команды «человека в очках».

— Значит, твои пальцы — целое сокровище? — спросил офицер.

Пианист поглядел на свои руки, словно такая мысль впервые пришла ему. Он молча кивнул и обвел присутствующих смущенным взором.

Взгляд полковника под стеклами очков сделался прозрачным, ничего не выражающим. Он равнодушно повернулся к пианисту спиной и склонился над картой.

Капитан взял пианиста за руки повыше кистей и положил их на крышку фисгармонии. В мертвой тишине горницы было слышно, как шлепнули ладони по дереву и как загудел, резонируя, старый инструмент.

— Ruhig! Спокойно! — прикрикнул капитан и, быстро схватив лежащий на столе тяжелый пресс, с размаху ударил по пальцам пианиста.

Истошный вопль наполнил дом.

Зуд, подобный электрическому току, пронизал руку Прохора от кончиков пальцев до плеча. Ему показалось, будто немец размозжил пальцы ему самому. Ощущение боли было так реально, что он скриннул зубами. Его глаза перехватили взгляд «человека в очках», устремленный куда-то в сторону. Мгновенно проследив направление, Прохор увидел: полковник достал из сумки еще одну пачку карт. Но, прежде чем Прохор успел вернуться взглядом к своему командиру, новый стон музыканта наполнил дом. Прохор забыл все: наказы «человека в очках», задание, осторожность. Его огромное тело метнулось в неудержимом прыжке. Все смешалось. Горница наполнилась криками, заглушенным сопением, шумом. Чей-то удар по лампе погрузил дом в темноту...


Несколькими часами позже в землянке, укрытой непроходимой чащей леса, Прохор ревниво следил за ловкими движениями сестры-партизанки, перевязывавшей разбитые пальцы пианиста. Прохор принес его сюда на своих плечах и теперь относился к нему, как к самому ценному трофею.

Когда перевязка была закончена, в землянку вошел «человек в очках». Он сказал Прохору:

— Твое счастье — карты те самые.

— А то бы? — спросил Прохор.

— Не взыщи, — серьезно сказал партизан, — мы бы тебя расстреляли за нарушение моего приказа.

— Крепко у вас, — усмехнулся Прохор и нервно передернул плечами.

— А теперь слушай, — сказал партизан и по-новому, ласково улыбнулся близорукими глазами. — Тут неподалеку спрятан самолет. Берегли мы его как зеницу ока, хотя летать у нас на нем и некому. Нынче же осмотри его, чтобы к рассвету... — Партизан выразительно махнул рукой и свистнул. — Отвезешь документы.

— Дело! — радостно воскликнул Прохор и поглядел на лежащего на куче сосновых веток пианиста. — Заберу его с собой. Вот только в толк не возьму: каким ветром его сюда занесло? — Прохор вопросительно посмотрел на самого музыканта, потом на человека в очках. Но музыкант опустил глаза, а партизан пожал плечами.

Когда, казалось, партизанский командир занялся своим делом у ящика, служившего ему письменным столом, Прохор наклонился к музыканту:

— Скажи ты мне на милость, — тихонько сказал он, — как ты тут очутился, а?

— Видите ли... — И музыкант потупил взгляд, словно был в чем-то виноват. — Концерты в частях... Вдруг — прорыв... И вот...

— Так-так, — Прохор понимающе кивнул, делая вид, что удовлетворен ответом, хотя ему было ясно, что от него что-то скрывают. — А какого же лешего фрицы болтали тебе про какой-то мост?

Музыкант обратил вопросительный взгляд к «человеку в очках». И, хотя можно было подумать, что партизан увлечен своей работой, он немедля вмешался в разговор, словно стремясь помешать говорить музыканту:

— Кто-то немецкий мост повредил. Да так, что несколько их танков под лед ухнуло. Вот они и стали искать виновных.

— Ну?

— Вот и все, — спокойно сказал партизан. — Искали и не нашли.

Все говорило о том, что ни тот, ни другой не хотят продолжать разговор. И только уже когда Прохор перед самым отлетом спросил агронома:

— Ну, а все-таки, отец, что же мне сказать: откуда он взялся?

Тот тихонько ответил:

— Пойми ты: я виноват. Так виноват, что и сказать не могу. Отвечать придется... Он тут у нас с неделю прятался после этого своего концерта, как немцы прорвались. Ну, мне и втемяшилось в голову, что нет у нас более подходящего человека, чтобы этот проклятый мост взорвать. Минировать-то мы его минировали, а подорвать никак не могли: уже несколько наших на этом деле завалились... Вот я его...

— Мост взрывать? — испуганным шопотом спросил Прохор.

— Сам знаю, что виноват, — ответил партизан.

Прохор подошел к самолету. На заднем сидении, укутанный в тулуп, сидел музыкант. Он задумчиво глядел на верхушки сосен, окружавших поляну партизанского аэродрома. Прохору припомнился такой же взгляд его, устремленный поверх рояля, на черный бархат кулис. Прохор посмотрел на покрытый, несмотря на зиму, веснушками нос музыканта, на прядь рыжих волос, выбившуюся из-под надвинутой на глаза шапки, и, быстро подтянувшись на руках, поцеловал пианиста. Поцелуй пришелся, кажется, в переносицу, между большими, словно удивленно глядящими на мир глазами...

Снежный буран взмыл из-под винта. «Человек в очках» отбежал к краю поляны и, прикрыв глаза от колючего снега, смотрел, как машина, сделав «горку», исчезла во тьме неба над еще более темной стеной сосен. Он тяжело вздохнул и, протерев стекла стареньких очков, побрел в глубину леса.


Чудесная скрипка


Прежде чем рассказать о том, что произошло в последнем рейде Прохора по немецким тылам, я должен раскрыть вам страницу из его прошлого, имеющую непосредственное отношение к случившемуся.

Те, кто знавал Прохора до войны, помнят историю его женитьбы. В этом событии существенную роль сыграла скрипка — самая обыкновенная скрипка. Она принадлежала соседке Прохора по комнате, где он жил после перевода в один из авиагарнизонов Западной Украины. Тут я не без удивления отметил проявленный моим другом интерес к скрипичной музыке, до которой он прежде вовсе не был охотником. Впрочем, довольно быстро мне стало ясно: предметом увлечения Прохора были не столько мелодии, выходившие из-под смычка соседки, сколько сама соседка. Через год Стефа стала женой нашего героя. Увы, счастье их было непродолжительным. Всем известны обстоятельства коварного нападения, совершенного гитлеровцами на нашу западную границу. Пограничный город, где мы жили, оказался под первыми ударами вражеской авиации. Чтобы спасти материальную часть от предательских налетов немцев, нам было приказано немедля перебазироваться. Первый же день войны стал последним днем, когда мы видели наши семьи. С тех пор мы неотлучно находились на фронте. Наша часть, как вы знаете, перебывала на всех фронтах и дралась не так уж плохо. Прохор успел снова пройти снизу вверх все ступени служебной лестницы до командира части и тут был ранен. После выхода из госпиталя стало ясно, что летать он некоторое время не сможет: зрение на один глаз было утрачено. Врачи решительно утверждали, что зрение будет восстановлено, хотя и не могли поставить никаких, даже приблизительных, сроков для выздоровления. Прохору предлагали ряд должностей в штабе, но он от всего отказывался. Его не привлекал тыл. Он добился назначения в воздушно-десантную часть.

С тех пор Прохор не раз побывал в германском тылу, знакомом ему по прежним полетам к партизанам. Всякий раз, уходя на десантную операцию, Прохор надеялся узнать что-нибудь про оставшуюся на немецкой стороне Стефу. Но, возвращаясь, с грустью говорил мне:

— Ничего.

Не в его манере было жаловаться. Единственное, что он, позволял себе иногда, если доводилось где-нибудь встретиться с музыкантами, — попросить их сыграть любимые мотивы Стефы. Мы делали вид, будто не знаем, почему именно эти, а не какие-либо иные вещи заказывает Прохор. Мы всегда со вниманием слушали их, хотя уже знали все наизусть. Больше того: мы могли заранее указать даже порядок, в котором он попросит исполнить заказанную программу: «Танец ведьм» Паганини, затем Рамо-Крейслера «Тамбурин» и третьим номером — скрипичный концерт Мендельсона. Эти мелодии на всю жизнь остались у меня в памяти...

Как сейчас помню, это было в начале декабря. Сидя в занесенной снегом до самой крыши штабной избе, мы коротали вечер, шаря в эфире. Англия слала нам синкопические созвучия джазбанда. Словно издеваясь над самим собой, Париж — город незабываемого траура Франции — посылал в эфир песенки своих шансонье.

То были голоса почти всего земного шара, тщетно делавшего вид, будто ничего с ним не произошло, ничего в нем не изменилось. Но стоило на миллиметр передвинуть ручку, и в избу врывалась наглая медь трескучих немецких маршей и хриплый лай геббельсовских ораторов. Потоки хвастливой лжи лились в уши слушателей, вызывая возмущенные возгласы летчиков:

— К чорту!.. Довольно!.. Заткните глотку этой падали!

Я двинул верньер. На смену лаю опять пришли шансонье, джазы и монотонные проповеди английских священников.

— Надоело, — сказал Прохор. — Дай что-нибудь наше. — И когда в репродукторе послышалась родная речь, крикнул: — Так держать!

Диктор говорил по-украински:

— Мы передавали неаполитаньски писни в исполнении тенора... — следовало никому не известное имя певца. Диктор на секунду умолк и вдруг на чистейшем немецком языке произнес: — Jetzt horen sie ein musikalisches stuck...[7] Слухайте цыганьски танцы Брамса. Выконаэ Стефания...

Прежде чем я разобрал фамилию скрипачки, железные пальцы Прохора впились мне в руку. Лишь спустя мгновение, когда уже раздались звуки скрипки, до моего сознания дошло, что диктор назвал фамилию Стефы. Сомнения не было: у микрофона стояла жена Прохора. Передача велась из города, еще занятого немцами. Я уловил его название, хотя и сделал вид, что ничего не понял, чтобы не говорить Прохору. А он стоял над приемником со сжатыми кулаками. Еще мгновение, и он обрушил бы на хрупкое сооружение страшный удар своего тяжелого кулака. Я поспешил перевести рычаг.

Ночью, лежа рядом с Прохором, я долго слышал его беспокойное сопенье.

— Не спится? — спросил я.

— Продаться немцам! — тихо сказал он. — Ты понимаешь... Продалась немцам... Моя Стефа!..

Наутро его вызвали в штаб для получения задания. День ушел на подготовку к операции, а ночью Прохор был уже в немецком тылу и устанавливал связь с начальником партизанского отряда, известного под кличкой «человек в очках». Партизанам предстояло разгромить немецкий штаб в близлежащем городе, а Прохору доставить в наш тыл трофеи операции Именно из этого города шла вчерашняя радиопередача с участием Стефы, но Прохор об этом не знал.


В землянке партизан, надежно укрытой чащей непроходимого леса, был установлен радиоприемник. Пользоваться им разрешалось только самому «человеку в очках», так как партизаны очень берегли энергию батарей. Однажды днем «человек в очках» стал прощупывать эфир.

— Дай Москву, — проворчал из своего угла Прохор.

Партизан пропустил его просьбу мимо ушей и продолжал вертеть верньер.

— Дай Москву, — повторил Прохор.

Партизан даже не обернулся. Склонив свое худое, обросшее редкой бородкой лицо к приемнику, он внимательно прислушивался. Вот глаза его под стеклами стареньких железных очков стали строго внимательными, клокастые брови сошлись. Все лицо выражало крайнее напряжение.

В приемнике послышались звуки скрипки. Больше того: можно было различить мотив одной из любимейших вещей Стефы. Прохор порывисто поднялся с койки и, по-медвежьи ступая растоптанными унтами, подошел к партизану.

— Закрой! — Голос его хрипел, что бывало только в минуты величайшего гнева или волнения.

Видя, что «человек в очках» не обращает на него внимания, Прохор потянулся к приемнику.

Не оборачиваясь, партизан повелительно бросил:

— Не мешать!

В его голосе звучала такая непререкаемость, что Прохор круто повернулся и обиженно забился в угол. С последними звуками скрипки партизан выключил приемник.

— Ну, медведь, — ласково сказал он, подходя к Прохору, — чего озлился? Люблю скрипку, а ты мешаешь...

Прохор показал на свою постель из сосновых ветвей:

— Садись! — Теперь голос его звучал так же повелительно, как минуту назад голос партизана. — Послушай и рассуди.

Прохор старался говорить тихо; он рассказывал историю Стефы, историю любви к женщине, продавшей немцам свой смычок. Закончив, он спросил:

— Откуда была сейчас передача?

Партизан назвал город, в котором предстояло провести операцию. Прохор привстал от волнения:

— Ошибки быть не может?

— Мне ошибаться нельзя, — усмехнулся партизан.

Прохор задумался. Потом поднял на партизана глаза и сказал:

— Надо ее судить. Собери суд из своего народа.

— Кого судить? — удивленно спросил партизан.

— Ее... Стефанию...

— Вон что задумал! — Партизан покачал головой. — Народ волновать перед операцией? Не выйдет, брат. Ночью большое дело предстоит.

— Потому и надо знать приговор суда. Сейчас знать. Ночью мы в городе будем. Найдем ее...

— Небось не о чужом человеке речь идет... Может, ошибка какая тут? — ласково проговорил «человек в очках».

Прохор стоял на своем. Он требовал для Стефы сурового приговора.

— Нет пощады предателю. Боец, командир, колхозник или музыкант — до последнего дыхания служи народу! Хотя бы это стоило тебе жизни и величайших мучений перед смертью, — не смей поганить имя советского человека! Так я и думаю...

— Что ж, дело ясное, — сказал «человек в очках». — А суд все-таки не ко времени. Вернемся из города — поговорим.

Подумав, Прохор согласился:

— Ладно, пусть будет по-твоему: вернусь из города — поговорим.

— Между прочим, тебе и не доведется быть в городе, — спокойно заметил «человек в очках».

— А нынче ночью?

— Нет.

— Я же буду с тобой.

— Нет, не будешь.

На щеках Прохора ходили желваки, означавшие, что вот-вот разразится буря неудержимого гнева. Но прежде чем он собрался что-либо произнести, «человек в очках» сказал:

— На регулярный счет ты, может статься, уже и не летчик из-за твоего глаза, а среди нас ты — единственный человек, способный вести самолет. Поэтому приказываю: сегодня ночью изготовить машину, наши люди тебе укажут, где она спрятана. Быть готовым с первым светом идти в воздух! Ясно?

— Я имею право быть ночью в городе! —Прохор поднял туго сжатый кулак.

— Разве приказ тебе не ясен? — тихо проговорил партизан.

Прохор стоял, опустив голову. Ему стоило больших усилий сдержать гнев. Он сделал вид, будто закрыл глаза в задумчивости. Потом каким-то чужим голосом, негромко спросил:

— Какое задание в полете?

— Отвезти в советское расположение человека, которого я тебе поручу, — сухо ответил командир. — Доставишь его как великую ценность.

— Такой нужный товарищ? — спросил Прохор.

Но в голосе его не было слышно обычной заинтересованности. Он говорил для того, чтобы не молчать.

— Если этот человек ошибся хотя бы на одну минуту, и ему и нам в сегодняшнем деле — крышка, — ответил партизан.


К ночи Прохор расстался с нашими хозяевами-партизанами. Они отправились в город, а Прохор принялся тщательно готовить к полету спрятанный в лесу «У-2». К середине ночи мотор был опробован.

До рассвета оставалось с полчаса. Прохор забрался на пилотское место. Мотор работал на малом газу. Было отчетливо слышно позванивание клапанов.

Где-то над лесом появилась серая полоска зари. На опушке показались силуэты нескольких партизан. Они пробирались к самолету, заботливо помогая выбираться из сугробов человеку, высоко подобравшему полы непомерно длинной шубы. Опередив спутников, «человек в очках» первым подбежал к машине. Его с трудом можно было опознать в полутьме.

— Гляди же, — крикнул партизан, — человек этот мне дороже всего! Ты за него отвечаешь.

Прохор молча кивнул. Любопытство было не в правилах партизанской войны.

Казалось, «человек в очках» непривычно взволнован. Его старенькие очки съехали на кончик носа, и он глядел на Прохора поверх стекол воспаленными от бессонной ночи глазами. Его спутники легко подняли человека в длинной шубе и опустили в заднюю кабину, потом стали вытаскивать колодки из-под колес. Но тут «человек в очках» обернулся к своим людям и принял у них из рук длинный черный предмет — футляр скрипки. Подавая его Прохору, партизан сказал:

— Вот тебе... Остальное поймешь, когда выполнишь задание.

— Это ее? — сдавленным голосом спросил Прохор и, увидев утвердительный кивок, занес кулак, очевидно намереваясь одним ударом покончить со скрипкой, но партизан поспешно сунул ее в фюзеляж.

Прохор молча надвинул очки на глаза, и в воздухе появилась его большая перчатка. Взвыл мотор. Снег метнулся из-под винта. Машина побежала и вскоре взмыла над лесом.


Было уже почти совсем светло, когда самолет Прохора, прижатый к земле меткими очередями советских истребителей, был посажен им в сугробы первого попавшегося поля. К самолету бежали бойцы с автоматами. Прохор встал на сиденье и поднял руки.

— Сдаюсь! Первый раз в жизни сдаюсь! Не стрелять, товарищи! — крикнул он. — Неровен час, пассажира моего подстрелите, а я за него головой отвечаю.

Бойцы вытащили из задней кабины пассажира. Когда тот скинул большие очки, Прохор оттолкнул стоявших по бокам бойцов и рванулся вперед: перед ним стояла Стефа.


Вечером в штабе, уже после того как Стефа передала привезенные ею важные оперативные сведения, я хотел было, как обычно, прощупать эфир, но Прохор отвел мою руку от приемника. Он бережно принес из-за перегородки черный футляр со скрипкой и протянул его Стефе.

Через несколько минут офицеры, затаив дыхание, слушали скрипку. Прохор тихонько сидел в уголке и блестящими глазами следил за тонкой рукой, водившей смычком. Когда мелодия оборвалась, Прохор вскочил и подбежал к скрипачке. Все мы сделали вид, что очень заняты своими разговорами. В дверях горницы показался начальник штаба:

— Вы готовы?

— Да, — ответила Стефа.

— Пора.

— Куда?.. Куда тебе пора? — удивленно воскликнул Прохор.

— Туда, — просто ответила она и махнула рукой в сторону фронта.

Прохор схватил ее маленькие руки своими огромными тяжелыми лапищами.

Она молча кивнула. Он ответил таким же кивком и выпустил ее руки.


Загрузка...