Юрий Васильевич Бондарев – крупнейший русский писатель XX века, вошедший в советскую литературу как яркий представитель «военного поколения». Он создал эпическую панораму подвига нашего народа в Великой Отечественной войне, одновременно – и все углубленнее с каждым новым произведением – ведя нравственно-философские искания в высоких традициях Льва Толстого и Ивана Бунина. Как уже отмечалось в критике, писатель в частной судьбе личности находит отражение судьбы нации.
В одном из своих романов, остро ставящем нравственную, гражданскую проблематику, утверждающем понятия чести, долга, совести в мирное уже, только начавшее свой отсчет послевоенное, но обманчиво тихое время, который так и называется «Тишина» (1962), Юрий Бондарев сталкивает у буфетной стойки двух молодых людей: один – бывший шофер «катюши», сержант, а ныне просто инвалид, Павел, другой – вернувшийся в Москву капитан-артиллерист Сергей Вохминцев. Удивляясь его званию, Павел спрашивает:
«– А ты капитан? Когда же успел? С какого года? Лицо-то у тебя…
– С двадцать четвертого, – ответил Сергей.
– Счастли-и-вец, – протянул Павел и повторил твердо: – Счастливец… Повезло.
– Почему счастливец?
– Я, брат, по этим врачам да комиссиям натаскался, – заговорил Павел с хмурой веселостью. – «С двадцать четвертого года? – спрашивают. – Счастливец вы. К нам, – говорят, – с двадцать четвертого и двадцать третьего редко кто приходит».
Перебирая имена многих запомнившихся и полюбившихся героев Бондарева – капитана-артиллериста Бориса Ермакова («Батальоны просят огня», 1957), командира батареи Дмитрия Новикова («Последние залпы», 1959), лейтенанта Кузнецова («Горячий снег», 1969), героев тетралогии о русской интеллигенции – писателя Никитина («Берег», 1975), художника Васильева («Выбор», 1980), кинорежиссера Крымова («Игра», 1985), ученого Дроздова («Искушение», 1991), мы легко заметим, что они принадлежат к тому же, что и Вохминцев, поколению. К поколению, встретившему войну в восемнадцать мальчишеских лет и понесшему от ее смертоносного серпа наибольший урон.
Двадцать четвертый – год рождения Юрия Бондарева.
Он родился 15 марта 1924 года на Урале, в Орске, в семье народного следователя, восьмилетним мальчиком переехал с родителями в Москву. Школу-десятилетку сменила школа войны.
Его юность, опаленная войной, познавшая нечто такое, что другому человеку не узнать в течение всей его жизни («Нам было тогда и по двадцать лет и по сорок одновременно», – сказал он о своем поколении), настолько драматична, что, кажется, уже в силу одного этого требовала своего запечатления в слове, требовала осмысления тех страшных и героических событий, которые почти пять лет переживала наша Родина.
Три процента выжило из этого поколения! И вот эти немногие, уцелевшие в огненных смерчах, и делегировали в литературу внушительное число писателей, отмеченных ярким нравственным и художественным даром. Назову только нескольких из обширного списка: Владимир Богомолов, Юрий Бондарев, Василь Быков, Константин Воробьев, Юрий Гончаров, Евгений Носов.
Начиная с лютой зимы сорок второго года, когда на подступах к Сталинграду его ранило, Ю. Бондарев все последующие огневые годы был воином, не летописцем, а участником происходящего, командиром противотанкового орудия, возможным героем писавшихся тогда фронтовых очерков и корреспонденций.
В богатом творчестве писателя особое место занимает роман о Сталинградской эпопее «Горячий снег».
В нем Ю. Бондарева привлекала (говоря словами Льва Толстого) «мысль народная». Впрочем, писать иначе о Сталинграде, где решалась судьба Великой Отечественной войны, было бы просто невозможно. Эта «мысль народная» придала новизну произведению сразу в трех аспектах: во-первых, резко изменился масштаб повествования; во-вторых, писатель впервые сосредоточил свое внимание на том, как рождается, формируется на наших глазах характер молодого командира – Николая Кузнецова (до этого мы встречали уже сложившихся и как бы «затвердевших» в своем восприятии войны Ермакова и Новикова); наконец, качественно обогатилась та новаторская эстетическая система в изображении войны, основы которой были заложены писателем в повестях «Батальоны просят огня» и «Последние залпы».
В свое время принципиальным новаторством Льва Толстого явилось «двойное» художественное зрение, как бы зрение орла, позволяющее писателю в эпопее «Война и мир» охватывать взором огромное пространство, скажем, целое Бородинское поле в тысячу сажен, одновременно различать мельчайшие подробности в своих героях. «Мелочность» и «генерализация», как назвал это сам писатель, соединились нерасторжимо. Этот вот общий принцип мгновенной смены фокусов, свободного парения над картой событий и быстрого переключения в «частную» психологию был плодотворно использован целым рядом писателей XX века. Но до «Горячего снега» считалось, что это толстовское открытие может быть достоянием лишь пространной эпопеи.
В романе Ю. Бондарева появляются комдив Деев, член Военного совета Веснин, командарм Бессонов, наконец, Верховный Главнокомандующий Сталин (хотя по-прежнему действие замкнуто в тесные рамки одних суток, а в центре повествования – стоящая на передовом рубеже одна артиллерийская батарея). Плодотворный принцип «двойного зрения» обновленно проявился в некоей «двуполюсности» небольшого романа, втянувшего в себя благодаря этому содержание целой эпопеи. Иными словами, в «Горячем снеге» происходит постоянное переключение двух видений грандиозной битвы с дивизиями Манштейна, пытающимися прорваться к окруженной группировке Паулюса, – масштабное, всеохватывающее – командарма Бессонова и «окопное», ограниченное тесным пространством пятачка, занимаемого артиллерийской батареей, – лейтенанта Кузнецова.
Мысль о Сталинграде становится осевой, магистральной в романе «Горячий снег», подчиняя себе судьбы всех действующих лиц, воздействуя на их поступки и помыслы. Ю. Бондарев показывает тех героев Красной Армии – пехотинцев и артиллеристов, – на которых было направлено острие удара танковой лавины Манштейна, которые сражались насмерть на южном берегу реки Мышковки, были раздавлены, растоптаны стальным немецким башмаком, шагнувшим-таки на северный берег, и все-таки продолжали жить, сопротивляться, уничтожать врага. Даже генерал Бессонов, мозг армии, ее сгустившаяся в один комок воля, военачальник, который еще в 41-м выжег в себе всякую жалость, снисхождение, поражается подвигу оставшихся в живых там, в тылу у противника, прорвавшегося, но потерявшего благодаря их нечеловеческому сопротивлению наступательную силу, напор, наконец остановленного и повернутого вспять.
Враг столкнулся с таким сопротивлением, которое, кажется, превосходило всякое представление о возможностях человека. С каким-то удивленным уважением вспоминают о силе духа советских воинов, об их решающем вкладе в победу многие из тех, кто был в той войне на стороне гитлеровцев. Так, прошедший полями России и оказавшийся в конце войны на Западе Бруно Винцер рассказывает в своей книге «Солдат трех армий»: «Еще несколько дней назад мы сражались против Красной Армии, и она нас победила, это бесспорно. Но эти здесь? Я не считал англичан победителями». И совсем не случайно престарелый и уже отставной фельдмаршал Манштейн отказался встретиться с Ю. Бондаревым, узнав, что тот работает над книгой о Сталинградской битве.
Кто же остановил танковый таран Манштейна тогда, лютой зимой 1942 года? Кто совершил этот подвиг?
Писатель знакомит нас с солдатами и офицерами (точнее, командирами, так как звание «офицер» вошло в силу только с февраля следующего, победного для Сталинграда 1943 года) одной артиллерийской батареи, в которой оказываются сразу четыре однокашника, выпускники одного училища, – образцовый строевик, требовательный, подтянутый, комбат лейтенант Дроздовский, командиры взводов Кузнецов и Давлатян, старший сержант Уханов, которому за самоволку, совершенную перед самым производством, не присвоили звания.
Мы успеваем уже на первых страницах романа, во время убийственно долгого, невыносимого от лютой декабрьской стужи и усталости марша по ледяной степи – от железнодорожной станции и до боевых позиций – познакомиться и с другими героями, которым предстоит их подвиг. С наводчиком первого орудия сержантом Нечаевым, с молодым казахом Касымовым, с побывавшим в плену маленьким и жалким Чибисовым, со старшиной батареи Скориком, с двумя ездовыми – «худеньким, бледным, с испуганным лицом подростка» Сергуненковым и пожилым Рубиным, недоверчивым, безжалостным селянином. С санинструктором батареи Зоей Елагиной («в кокетливом белом полушубке, в аккуратных белых валенках, в белых вышитых рукавичках, не военная, вся, мнилось, празднично чистая, зимняя, пришедшая из другого, спокойного, далекого мира»).
Мастерство Бондарева-портретиста настолько выросло в сравнении с повестями «Батальоны просят огня» и «Последние залпы», что уже в экспозиции он очерчивает характеры всех участников предстоящей смертельной схватки, выразительно запечатляя некую духовную доминанту каждого из них. Чего, к примеру, стоит эпизод, когда при спуске орудия в овраг лошадь поломала передние ноги. Плачущий Сергуненков в последний раз кормит ее припрятанной горсткой овса, лошадь с человечьей обостренностью ощущает неотвратимое приближение своей гибели, а Рубин равнодушно, нет, даже с удовольствием, с какой-то мстительной жестокостью берется застрелить ее и не убивает одним выстрелом. И вот уже Уханов с ненавистью вырывает у него винтовку и, белея лицом, обрывает страдания животного.
Следует тут же добавить (и это опять-таки новая особенность для прозы Бондарева), что мы еще не раз узнаем в знакомых нам – побочных! – героях новые и как будто совершенно неожиданные для них, а на самом деле психологически убедительные, существенно меняющие первое впечатление черты. Если так неожиданно поворачиваются к нам своей новой гранью герои второстепенные, то ведущие – Кузнецов, Давлатян, Дроздовский – сразу, отчетливо и определенно настраивают читателя на свою «главную волну». Они достаточно интересны сами по себе, чтобы нужно было как-то переоценивать их. Мы погружаемся в глубину их характеров и в ходе выпавших им испытаний лишь уточняем маршруты путешествия их душ.
Только поверхностному наблюдателю Дроздовский может показаться «рыцарем без страха и упрека», новым Ермаковым или Новиковым. Уже первая встреча с командиром батареи понуждает читателя настороженно вглядеться в него: слишком много показного, демонстративного, рисовки и позы. Впрочем, не только поверхностному, но еще и взгляду любящему. Когда в момент нападения на станцию «мессеров» Дроздовский выбегает из вагона и посылает во вражеские истребители очередь за очередью из ручного пулемета, санинструктор Зоя раздраженно бросает Кузнецову: «А, лейтенант Кузнецов? Что же вы по самолетам не стреляете? Трусите? Один Дроздовский?..»
Бесспорно, вблизи эффектного, холодно-непроницаемого и как бы заряженного на риск, на подвиг Дроздовского Кузнецов выглядит слишком «будничным», «человечным», «домашним». Качества солдата и командира раскроются в нем лишь позднее, в течение суток страшного сражения с танками у Мышковки, в ходе его самовоспитания в подвиге. Пока еще в нем неистребимо живет «московский мальчик», вчерашний десятиклассник, – так видится он и разбитному Уханову, и мрачно молчаливому Рубину, и самой Зое Елагиной (которая вместе с Дроздовским скрывает от всех, что они муж и жена: на фронте не до супружеских нежностей).
Но если Зое Елагиной придется медленно, мучительно переоценивать этих двух героев – Дроздовского и Кузнецова, то читатель гораздо раньше обнаружит потенциальную силу каждого из них.
Рассказывая о создании романа «Горячий снег», Ю. Бондарев так определил понятие героизма на войне: «Мне кажется, героизм – это постоянное преодоление в сознании своем сомнений, неуверенности, страха. Представьте себе: мороз, ледяной ветер, один сухарь на двоих, замерзшая смазка в затворах автоматов; пальцы в заиндевевших рукавицах не сгибаются от холода; злоба на повара, запоздавшего на передовую; отвратительное посасывание под ложечкой при виде входящих в пике «юнкерсов»; гибель товарищей… А через минуту надо идти в бой, навстречу всему враждебному, что хочет убить тебя. В эти мгновения спрессована вся жизнь солдата, эти минуты – быть или не быть – это миг преодоления себя. Это героизм «тихий», вроде скрытый от постороннего взгляда, героизм в себе. Но он определил победу в минувшей войне, потому что воевали миллионы».
Героизм миллионов пронизывал всю толщу Красной Армии, которая предстает в романе как глубокое и полное выражение русского характера, как воплощение нравственного императива многонационального советского народа. Бронированному фашистскому кулаку в четыреста танков противостояли люди, которые не просто выполняли свой воинский долг. Нет, уже выполнив его, они продолжали совершать нечеловеческие усилия, как бы отказываясь умирать, сражаясь, кажется, за чертой смерти. Здесь проявилось то великое терпение русского народа, за которое поднял тост победной весной сорок пятого года Сталин.
Эти долготерпение и выносливость проявляются каждый миг и час – в «тихом» героизме Кузнецова и его боевых товарищей Уханова, Нечаева, Рубина, Зои Елагиной и в мудром выжидании Бессонова, решившего не распылять, держать до последнего, переломного момента два корпуса, которые должны подойти. Как сфокусированный луч, слово «Сталинград» прожигает насквозь, понуждая каждого чувствовать себя частицей общего монолита, одушевленного одной идеей: выстоять.
Вблизи этого общего «тихого» героизма особенно театральным и нелепым выглядит поведение лейтенанта Дроздовского. Однако, чтобы окончательно рухнули театральные декорации, воздвигнутые его эгоистической фантазией, и ему открылся подлинный лик войны – как грубой, тяжкой, будничной «черновой» работы, чтобы он почувствовал крах и жалкость своего желания личного триумфа, он должен потерять свою Зою. Потерять ее, так сказать, физически, потому что духовно, нравственно он уже потерял ее раньше, когда романтический облик его разрушался, истаивал на «горячем снегу» войны.
Зоя Елагина – еще один и совершенно новый женский образ в ряду военных произведений Бондарева, где, если присмотреться, намечается перспектива ослабления чувственного и возобладания духовного начала в показе любви на войне: от вполне «земной», не скрывающей своей неверности Ермакову Шуры в «Батальонах…» к девичьи пылкой Лене в «Последних залпах», а далее – к Зое Елагиной, которая так нравственна и чиста, что ее пугает самая возможность прикосновения к ней, раненной, чужих мужских рук. В конце романа Зоя получает ранение в живот и сама кончает счеты с жизнью.
Тоска художника по идеалу, особенно важная, когда в наше время идеалы подвергаются систематическому разрушению, планомерному «выветриванию», породила стремление изобразить душу возвышенную и чистую, как бы выделить идеальное женское начало. Сама «декристаллизация» любви к Дроздовскому и смутное, как бы еще «предчувство» к Кузнецову не несут в себе ничего «скоромного», грубо земного, физиологического. Впрочем, и сам Кузнецов и не может, и не хочет переступить порог чистого, детски бескорыстного влечения к Зое. У Кузнецова и Зои была только одна близость – близость смерти под прямыми ударами танковых орудий.
Выживший и выстоявший в нечеловеческих испытаниях, Кузнецов обретает народное отношение к смерти, прежде всего к смерти собственной, просто не думая о ней. «Суть неции от зде стоящих, иже не имут вкусити смерти…» («Есть такие из здесь стоящих, которые не узнают смерти», – сказано в Евангелии). Смерть отступает от него, предоставляя ему скорбную возможность хоронить других: младшего сержанта Чубарикова, «с наивно-длинной, как стебель подсолнуха, шеей»; наводчика Евстигнеева, «с извилистой струйкой крови, запекшейся возле уха»; окровавленного широкоскулого Касымова; Зою, которую понесут на его, кузнецовской, шинели.
В изображении войны и человека на войне в романе «Горячий снег» мы видим новое для Бондарева, можно сказать, шолоховское начало. Это шолоховское начало вывело Бондарева-прозаика к глубинам эпоса, позволило спрессовать огромное число людских судеб, характеров, событий в единое целое, в некий художественный монолит. Оно существенным образом сказалось и на бондаревской эстетике в изображении войны.
Уже в повестях «Батальоны просят огня» и «Последние залпы» Ю. Бондарев явил нам как бы новую эстетику в передаче подробностей боя. Красочные, поражающие силой внешней изобразительности картины боя – пикирующих бомбардировщиков, танковых атак, артиллерийских дуэлей – выделялись из всей огромной массы того, что писалось о Великой Отечественной войне, некоей уже «одушевленностью» этих рукотворных тварей, словно бы гигантских металлических насекомых – ползающих, прыгающих, летающих. Однако в этой плодотворной (и новаторской) тенденции была опасность увлечения именно изобразительной стороной в показе войны, что можно было бы назвать опасностью излишества мастерства.
Именно в «Горячем снеге» проза Ю. Бондарева окончательно теряет отсвет щеголеватости, лишается некоего желания писателя продемонстрировать свои изобразительные возможности. Он как бы осуществляет в художественной практике боевой принцип Суворова – сразу к цели, сближение, бой! Слова взрываются, страдают, мучаются, словно живые люди. Нет техники, нет мастерства: есть текучая, живая, гипнотизирующая нас жизнь.
Теряя избыточность красок, бондаревская эстетика в показе войны становится строже и от этого только наращивает внутреннюю изобразительную силу. Это позволяет автору в «двуполюсном романе» использовать стремительную смену планов, масштабов изображения, переходить от глубинного психологического анализа к свободной эпической манере, где события рассматриваются словно с огромной высоты.
Само появление романа «Горячий снег» сделало ненужной, отменило, показало бесплодной дискуссию об «окопной» и «масштабной» правде. Здесь обе эти правды слиты воедино, что и явило читателю целостную, не фрагментарную панораму Сталинградской эпопеи. В этом смысле особого внимания заслуживает образ командарма Бессонова. В критике говорилось о нем как о подлинном художественном открытии в литературе: это полководец, психолог, мыслитель. Присутствие Бессонова придает всему строю произведения не только широкую масштабность, но и резко усиливает в нем социально-философский характер. Однако главная черта командарма – его способность воплощать, аккумулировать в себе волю к победе, передавая ее бойцам и командирам.
В романе как бы два Бессонова. Один – внешний, явленный всем: официальный, сухой до черствости, говорящий скрипучим, неприятным голосом, безжалостно решающий судьбы людей. Какая-то смертельная волна – «извращенное право отнимать и дарить жизнь» – исходит от него. Но она же требует взамен своей платы, и платы жестокой.
Потому что «второй Бессонов» – это ведомая только ему внутренняя жизнь, мучительное путешествие души, тонко и высоко, можно сказать, музыкально организованной, которую больно царапает, оставляя незаживающие порезы, необходимость постоянной жестокости и необходимость «электризации» подчиненных, охваченных одним стремлением: выстоять, вытерпеть.
Стальной хваткой зажал в себе командарм любое проявление человечности как ненужной слабости. Он скрывает и «внезапный укол нежности» к командиру дивизии, двадцатидевятилетнему Дееву, который просит самому прорваться с автоматчиками к окруженным уже батальонам Черепанова; старается не внимать отозвавшемуся в раненой ноге толчком боли крику Ажермачева, отданного им под трибунал; отклоняет отношения «накоротке» с деликатным, мягким членом Военного совета Весниным. И если «второй» Бессонов все-таки хочет, пытается проявить слабость, «первый» тотчас останавливает его.
Не позволяя себе расслабиться перед другими, он сам судит себя с тою же, нет, с еще большей, чем остальных, требовательностью и жестокостью. Приходит неожиданная весть о гибели члена Военного совета, и командарм остается один на один со своими переживаниями, никому не давая права разделить их тяжесть. Только теперь он понимает, что в своих незаметных, но влиявших на ход событий поступках член Военного совета Веснин исходил из какого-то более высокого духовного принципа – и тогда, когда, оставаясь в тени, помогал ему освоиться в незнакомом коллективе и когда своим тактичным вмешательством спас жизнь молодому растерявшемуся танкисту Ажермачеву.
Вглядываясь в юные лица, слыша голоса на высокой ноте («как будто в училище рапортует»), командарм думает о своем сыне, младшем лейтенанте, пропавшем без вести с остатками 2-й ударной армии, которая была предана генералом Власовым.
«Плен, постыдный плен…» О том, что его Виктор в плену, Бессонов не знает, но это прекрасно известно немцам, распространившим листовки с фотографией худенького мальчика, остриженного наголо, в гимнастерке с кубиком младшего лейтенанта. Вмешательство тактично мудрого Веснина не позволит, чтобы эта листовка попала к несчастному отцу – она так и осталась у члена Военного совета до его гибели. Но о трагической судьбе бессоновского сына ведомо многим по эту сторону фронта. От начальника контрразведки полковника Осина и до Верховного Главнокомандующего Сталина, который лично назначает Бессонова командующим армией под Сталинградом.
Сцена встречи со Сталиным выявляет в Бондареве-художнике еще одну, неведомую нам доселе особенность его дарования: способность ввести крупную историческую фигуру с такой выверенной, осторожной правдивостью, что она своим «атомным весом», своей реальной тяжестью не «проламывает» основу романа, построенную на судьбах вымышленных героев.
Разговор Сталина с Бессоновым о «первых Каннах» в районе Сталинграда – это разговор двух полководцев, двух военачальников, один из которых превосходит другого масштабностью кругозора, знанием всей глобальной обстановки («Это он знает лучше меня, и, наверно, говорю я некстати», – подумал Бессонов). Но это и психологическое «прощупывание» нового командарма, который учился, а потом преподавал в академии одновременно с изменником Родины генералом Власовым и у которого (чего Бессонов не знает) сын попал в плен под Волховом. Острота мысли, зоркость, недоверчивость, раздражительность (упомянув о Власове, Сталин позволяет прорваться этому чувству), вера в непогрешимость своих суждений – все это накладывает глубокие, живые краски, смело распределяя свет и тени на портрете Сталина.
Кульминацией разговора является внезапный переход от помянутых Сталиным ставших жертвой клеветы военачальников (Бессонов подтверждает, что имел на это «свою личную точку зрения») к судьбе Виктора: «А что касается вашего сына, товарищ Бессонов, не будем зачислять его в списки пленных. Будем считать его пропавшим без вести… Мой старший сын, Яков, тоже в начале войны пропал без вести. Так что мы в одинаковом положении, товарищ Бессонов». И сразу после этого (внутреннее решение уже принято, упрямый маленький и худой генерал понравился Верховному, который «иногда позволял очень немногим из приближенных людей высказывать свое личное, свое особое мнение», – комментирует автор) Сталин неожиданно улыбается, лицо его становится мягким, домашним, добрым, тает латунно-жесткий холодок в его глазах.
До подлинно народного пафоса поднимается писатель в заключительных страницах романа, когда на выжженных, разбитых, но не мертвых позициях батареи появляется Бессонов, приказав взять с собой все имеющиеся в распоряжении Деева ордена. Он не может, не позволяет себе обнимать этих выживших, выстоявших героев, говорить им «растроганным голосом», как это делает взволнованный Деев. Все слова кажутся сейчас командарму никчемными, пустопорожними. Вручая им ордена Красного Знамени, он только способен «насилу выговорить»: «Все, что лично могу… Все, что могу… Спасибо за подбитые танки. Это было главное…»
В концовке «Горячего снега» достигается та степень трогательности, когда, сопрягаясь с особенным, жизненно близким тебе материалом, волнует то, что ранее могло бы показаться умилительным, сентиментальным. До эпического масштаба возвышаются фигуры артиллеристов, презревших саму смерть.
В одноименном фильме роль командарма Бессонова проникновенно сыграл народный артист России Георгий Жженов.
…В последние годы Юрий Бондарев создает лирические и одновременно философские миниатюры, своего рода стихотворения в прозе, в традициях Тургенева и Бунина, – «Мгновения». На события «перестройки» и последнего, «постперестроечного» времени писатель откликнулся жгуче-злободневными романами «Непротивление» и «Бермудский треугольник».
В своем интервью газете «Правда» от 6–9 февраля 2004 года Юрий Бондарев так определил сущность художественной литературы и задачу писателя: «Непоколебимо остается слово, как несмываемый знак, никуда не исчезающий, как тайна «философского камня». Талантливая книга из произведения искусства превращается в материальную реальность, в сущность земного бытия, подобно явлению природы. Да, серьезная литература утверждает свое национальное сознание в общем сознании мировой культуры – и в этом ее непреходящее значение…
Серьезная литература – поступок, божественная правда, если хотите, подвиг, который не способен на уступки, заискивания и поклоны. Правда не подвержена предательству, ибо она, правда, не может предать самое себя».
Лауреат двух Государственных премий СССР, Литературной премии имени Льва Толстого, Герой Социалистического Труда Юрий Бондарев остается верен русскому слову или, точнее, Слову, по самой сути бытия творящему свой мир, то художественное пространство, в котором торжествует правда жизни.
Олег Михайлов