Сталинградские зернышки Рассказы

Незнакомая наука войны

Над городом кружил самолет.

Он жужжал, словно назойливая муха, скрываясь среди облаков и вновь поблескивая в синеве. Он медленно полз над городом, покачивая крыльями и сверкая остеклением кабин.

– «Рама», – сказал кто-то за спиной Чуянова.

Первый секретарь обкома партии был измучен июньской кабинетной жарой и, быть может, именно поэтому не мог сдержать раздражения.

– Почему молчат наши батареи? – гневно раздувая ноздри, спросил он.

Ему объяснили, что стрелять нельзя. Немецкий самолет был разведчиком, он летал над городом именно для того, чтобы засечь расположение зенитных батарей, закрывающих город от нападения с воздуха. Раскрыть местонахождение этих батарей означало оставить город без зенитного прикрытия.

Чуянов выслушал объяснения, мрачно кивнул и вернулся в здание.

В кабинете было душно, несмотря на распахнутые окна.

Первый секретарь налил из графина стакан теплой, солоноватой воды, жадно выпил его и, сев за стол, охватил лобастую голову цепкими, жаркими пальцами.

Предстояло учиться войне. Эта наука была незнакома Чуянову.

Раздался телефонный звонок. Он поднял трубку и услышал знакомый гнусавый голос:

– Ты еще жив, секретарь? Готовься! Когда немцы придут, мы будем тебя вешать на площади. Тебя и твою семью…

Следом послышались короткие гудки, и Чуянов швырнул трубку на рычаги. Он старался не обращать на эти звонки внимания, но они его раздражали.

До массированного налета на город, который подготавливался немецким воздушным разведчиком, оставались считанные дни. Чуянову предстояло осваивать новую арифметику. Арифметика военных потерь была основана на вычитании и оказалась горькой наукой. Война подобна речной волне – она бесследно впитывает человеческие надежды. Когда она откатывается, на поверхности остаются лишь вдовы и сироты, и еще – человеческие обрубки и развалины мертвых городов.

Предстояло узнать многое. И прежде всего понять, что герои – это обычные люди, которым не дали прожить нормальную человеческую жизнь.

Первые бомбежки

Самолеты немцев проходили над заводским поселком и начинали бомбить завод «Красный Октябрь». Наши истребители им почти не мешали. Немцы прилетали обычно на закате, группами по десять-двенадцать самолетов и летели так низко, что были видны кресты на крыльях.

Витька Быченко жил около пятой школы, где военные устроили госпиталь. В подвале школы поселились гражданские. Однажды бомбы немцев попали в школу. Обвалилась стена, а из школы всю ночь грузовыми машинами вывозили трупы. Говорили, что там погибло несколько сот человек.

Но больше всего немцы бомбили завод. Витька с ребятами перелазили через заводской забор. Территория завода была в свежих ямах, которые засыпали рабочие в спецовках.

Однажды, когда немцы прилетели в очередной раз, Витька залез на крышу, чтобы увидеть, где упадут бомбы.

На нефтесиндикате бушевал пожар.

– Айда, посмотрим, пацаны! – сказал Витька.

Мальчишки побежали к Волге и увидели, как из нефтяных баков в Волгу стекает огненная река. Зрелище было страшным и завораживающим – пылающие нефть и бензин смешивались с речной водой, но пожар не затухал, а огненными пятнами разбегался по воде. Казалось, что горит вода.

Среди пламени метались юркие речные «трамвайчики», которые эвакуировали на левый берег городское население. За ними гонялись немецкие самолеты, прицельно расстреливая суденышки.

С реки доносились крики людей и детский плач.

Война приходила в город. Завораживающая души мечтающих о подвигах пацанов, она несла горе в сталинградские семьи. Сталинградская детвора воспитывалась на «Чапаеве» и готова была мчаться на пулеметы врага. Им снились Испания и Халхин-Гол. Дети не понимали, что истинной потребностью нормального человека является мир.

Для того чтобы осознать это, потребовалось всего несколько месяцев взросления. Человек на войне взрослеет стремительно, война учит человека любить и ненавидеть и делает это значительно лучше, чем мирное время.

Тоска любви

В мае сорок второго Зоя Сорокина впервые в жизни пошла на танцы.

Ей шел семнадцатый год, а вокруг, несмотря на войну, бушевала жизнь, и в городском саду, неподалеку от зоопарка, играл духовой оркестр. И еще там ходили разные интересные люди, и красные командиры, которые приходили в себя от боевых ранений в сталинградских госпиталях. Они щеголяли по тенистым аллеям в парадных кителях, а кто постарше, те с азартом резались в бильярд, которым заведовал седенький маркер, уважительно называемый по отчеству – Михалыч.

Из бильярдной доносились азартные возгласы, девчата с Дар-горы и Балкан смешливо и задорно поглядывали на молодых и симпатичных командиров, а значит, жизнь продолжалась несмотря ни на что. Из зоопарка доносилось рычание тигров и трубный призывный крик слонихи. И это тоже надо было понимать – весна.

В кинотеатре «Север» показывали кинофильм «Процесс о трех миллионах» с новостями. Новости, разумеется, были о войне. О войне и людях. И еще показали счастливую довоенную жизнь и пляж на Бакалде, и пойманного трехметрового сома, который был величиной с рыбацкий баркас. После просмотра люди выходили задумчивые и печальные.

На танцплощадке играл джаз-банд. Там танцевали под «Рио-Риту» и «Амурские волны», там кипением водоворотов ситцевых, крепдешиновых, сатиновых платьев плясала взрослая жизнь, в которую с осторожным любопытством заглянула Зоя.

И сразу же к ней подошел молоденький летчик с малиновым от волнения лицом, но очень симпатичный. Русоволосый и голубоглазый, с неловкими движениями и стеснительным выражением на напряженном лице, он походил на актера Игоря Ильинского.

– Разрешите? – сказал он.

А Зоя от волнения только кивнула, а сказать ничего не сказала – боялась, что голос у нее сел.

И они закружились в вальсе под взглядами Зойкиных подруг, с которыми она пришла на эти танцы. От летчика пахло кожаной портупеей и мужским одеколоном «Шипр». Этот запах Зоя знала, у нее отец по утрам после бритья обязательно протирал подбородок и щеки «Шипром».

– Меня зовут Тимур, – сказал летчик.

Зоя зарделась и так тихо назвала себя, что летчику пришлось ее переспрашивать, целых два раза переспрашивать, отчего Зоя окончательно смутилась и впала в бессознательное состояние, когда ты вроде вот вся здесь, а все равно как и нет тебя – только тело бесплотное в неумелых чужих руках кружится в такт звукам вальса.

А потом они гуляли по городу. Летчик купил Зое мороженое, и они стояли на набережной и смотрели на дебаркадеры и на огоньки за Волгой, где среди дубов и ветел прятался Госпитомник.

Тимур проводил ее домой, у калитки они долго стояли, болтая о разных ничего не значащих мелочах, а Зоя до дрожи в коленях, до сладкой пустоты под ложечкой думала – поцелует он ее или нет. Но Тимур ее не поцеловал и при прощании лишь четко вскинул руку к козырьку фуражки, еще не понимая, как сейчас пойдет прочь и будет мучиться от своей нерешительности, от своей глупой робости. Известно ведь, что война ускоряет все жизненные процессы в десятки раз.

Он уходил – высокий, стройный, а Зоя смотрела ему вслед, и все в ней пело, она была счастлива сейчас, ведь, уходя, он спросил ее:

– А когда вы будете в горсаду?

– А вы хотите меня увидеть? – кокетливо прищурилась Зоя.

– Очень, – признался Тимур.

Жаль, что он ее не поцеловал!

– Дура! – сказала мать. – Дура! Дура! Он же летчик, ему воевать завтра. Сколько наших летчиков гибнет?

– Типун вам на язык, мама! – дерзко сказала Зоя. – А лучше – два типуна, чтобы с каждой стороны!

– Иди спать! – прикрикнула мать. – Не для того я тебя растила, чтобы ты с солдатней разной по паркам валялась!

Зоя убежала в свою комнату и долго плакала. Не от обиды, а просто так – слезы сами текли, и после них на душе становилось спокойно и приподнято, как от пятерки за хорошее знание предмета.

Они с Тимуром встречались около месяца, почти каждый вечер, и отдалась ему Зоя легко и просто – у подруги на квартире. Подруга жила одна, мать ее уехала в деревню за продуктами, вот она и пригласила Зою и Тимура к себе, а потом из деликатности вышла, сказав, что соседка просила зачем-то зайти. Тут они и вцепились друг в друга, жадно целуясь и глядя в глаза один другому, пока все не случилось. Когда подруга вернулась, они уже сидели за столом, красные и неловкие, и счастливо улыбались, словно хотели подарить друг другу еще неистраченную нежность.

А еще через полмесяца немцы подошли к городу и авиационный полк Тимура перебросили куда-то под Среднюю Ахтубу, на полевой аэродром, куда еще не дотягивалась немецкая авиация. Оттуда было сподручнее вылетать, чтобы сбивать немецкие бомбардировщики.

Некоторое время Зоя получала от Тимура письма почти ежедневно. Она убегала в свою комнату, жадно проглатывала содержимое бумажного треугольничка, потом расправляла листок, бережно проглаживала его утюгом и прикладывала к полученным раньше. Смотрела на письма и плакала, нетерпеливо мечтая о встрече и не веря в ее близкую возможность.

Потом письма перестали приходить.

Обида и боль поселились в душе Зои, она перечитывала письма, полученные от Тимура, и не находила в них ответа, а где-то под ложечкой сосала ее тело тоскливая пустота, требовала от Зои, чтобы та порвала все письма и забыла о своем летчике.

В один из дней во двор вошел высокий, сутулый летчик, который хромал и опирался на палку с красивым набалдашником в виде головы льва.

– Мне Сорокину Зою, – сказал летчик.

– Это я, – холодея от нехороших предчувствий, сказала Зоя.

– Я товарищ Тимура, – сказал гость. – Вы только успокойтесь, так бывает…

Он поднял голову и посмотрел Зое в глаза.

– Сбили его, – сказал он. – Я видел, как он падал.

Зоя смотрела на него сухими, непонимающими глазами.

– Он у командира полка «фоккера» снял, – сказал летчик. – Там такая мясорубка в небе была, никто даже не заметил сначала, как Тимура срубили.

– Зайдете? – сказала Зоя. – У нас сегодня щи суточные. Мать наварила.

– Я лучше пойду, – сутулый еще тверже оперся на палку.

Наверное, он сейчас думал, какая Зойка бездушная, другая бы в крике зашлась, а эта стоит, слезинки не проронит. И еще на щи в дом приглашает! Может, он уже даже жалел, что пришел к ним в дом. А Зойка просто не понимала, что он ей говорит. Она вся закаменела, и душа не принимала чужих слов, как не впитывает трава утреннюю росу.

Летчик ушел, спотыкаясь на неровностях улицы, а Зойка вернулась в дом и увидела напряженную мать, которая смотрела на нее незнакомыми глазами.

– Я тебе говорила! – сказала слабым голосом мать. – Говорила я тебе!

И они обнялись и заревели в голос, и плакали долго – пока сил у обеих хватало. У матери тоже были тайные причины для слез – еще месяц назад она получила похоронку на мужа и Зойкиного отца, но все не решалась показать ее дочери.

А Зойка присела, чувствуя, как томительно сосет тело пустота под ложечкой. Она была еще глупа – семнадцати не исполнилось, а потому не понимала, что никакая это не пустота, а наоборот: в теле ее уже зародилась новая жизнь и пока еще неясными сигналами давала о себе знать. Она сидела, смотрела на плачущую мать и думала, какое это счастье, что она сохранила письма Тимура, ведь теперь выходило, что пока они будут целы, Тимур останется с ней.

Тогда она не знала, что это уже навсегда.

Берег левый, берег правый…

Заградотряд стоял на переправе под Калачом.

С правого берега, где дорога шла между двух меловых гор, шла нескончаемая колонна машин и пехоты. Налетающие немецкие самолеты вносили панику на дороге, понтонные мосты, наведенные саперами, качались на волнах, поднятых взрывами авиабомб.

Стояла жара.

В царившей суматохе фильтровать людей было сложно, но заградотряд со своей задачей справлялся. Паники на переправе заградотряд не допускал, особо подозрительных отсеивал и направлял в комендатуру, окруженцев, выходивших из боев поодиночке или малочисленными группами, собирал на фильтрационном пункте, где из них формировали новые взводы и роты для того, чтобы сдержать рвущихся к Сталинграду немцев.

Капитан Аникудинов, командовавший заградотрядом, и сам бы объяснить не мог, почему он вдруг обратил внимание на молодого подполковника с забинтованной головой, которого несли на носилках два грузина из рядовых. И кровь проступала сквозь бинты, и полевая форма указывала на то, что не отсиживался подполковник в штабах, а вот что-то толкнуло Аникудинова, и он жестом приказал грузинам остановиться.

Документы у всех были в порядке.

– Снимите бинты! – распорядился капитан и жестом подозвал санинструктора. – Боец, замените подполковнику повязку!

И наткнулся на пристальный взгляд подполковника. Так смотрят в ожидании смерти.

Раны под бинтами не было.

Грузины попятились, надеясь затеряться в неожиданно сгрудившейся толпе, но их вытолкнули вперед. Редкие возмущенные крики, перемежаемые затейливым матом, стихли, и сейчас все смотрели на Аникудинова, ожидая от него дальнейших действий.

Тишина была недоброй, Аникудинов понял, что если он сейчас не предпримет решительных и беспощадных мер, солдаты разорвут его вместе со струсившим подполковником.

– Встать! – приказал Аникудинов и расстегнул кобуру.

Глаза у подполковника были как у загнанного животного, они быстро наливались слезами, и подполковник часто моргал, пытаясь стряхнуть слезы. Он хотел что-то сказать, но голос его не слушался, и тогда подполковник встал у воды, бессильно опустив руки, неотрывно и жгуче глядя на капитана, словно взглядом хотел вымолить прощение. Щека у него дрожала.

Аникудинов зачитал приказ, которым руководствовался заградотряд и который требовал беспощадности к дезертирам, паникерам и трусам, вскинул «ТТ», и сухой выстрел подвел итог еще одной неудавшейся жизни.

Тело подполковника рухнуло в донскую воду, закачалось на волне. Когда стреляют в грудь, убитый падает лицом вниз, поэтому Аникудинов благодарил Бога, что больше не видит умоляющих о пощаде глаз и нервно дергающейся щеки.

– А этих – в комендатуру! – приказал он, словно исчерпал на сегодняшний день лимит на смерть. – Пусть с ними особый отдел разбирается!

И пятнистая, нестройная людская змея вновь потекла по грейдеру – к Сталинграду, где пока еще мирно ревела слониха, идущая из зоопарка на берег Волги для водопоя, где на танцплощадках молодые лейтенанты из пехотного училища приглашали на танец девушек, где цвели розы на клумбах городского сада и играл духовой оркестр, где на карусели беззаботно каталась Смерть, выбирая будущие жертвы из солдат и жителей города.

Армагеддон выходного дня

Взвыла сирена.

Она выла пронзительно, от нее дребезжали стекла в домах, она вселяла в людские души испуг и тревогу. От депо и железнодорожной станции ей принялись вторить паровозные гудки. Пронзительный рев, пронизывающий воздух, пугал.

Над городом появились крестики самолетов. Их становилось все больше и больше, часть их выходила с левого берега Волги, держа курс с острова Крит на центр города.

Воздух наполнился тяжелым гудением, словно сотни гигантских майских жуков штурмовали небеса. Страха еще не было, люди смотрели в небо.

Зенитчики не ожидали атаки с тыла. Они спохватились лишь тогда, когда немецкие бомбардировщики начали вываливать на город, безмятежно встретивший солнечный день, свой смертоносный груз. Воздух вскипел от разрывов, рявканье зенитных пушек и треск пулеметов слились в один сплошной вой.

Поздно! Поздно!

Самолеты, словно хищные осы, нападали на город со всех сторон. Стальными когтями растопырив неубирающееся шасси, падали на город пикировщики. На земле горело все, что было способно гореть. Город превратился в огромный дымный костер, и это не было преувеличением или метафорой – дома были охвачены пламенем, горели деревья, гигантские языки пламени облизывали стены, а вверх от земли взлетали бесчисленные черные смерчи, состоящие из дыма, копоти, пыли и возносящихся к небесам человеческих душ.

Среди горящих улиц метались уцелевшие люди.

Гасить огонь было бесполезно, горел не отдельно взятый дом, горел весь город. Спасать собственное добро было тоже бесполезно. Можно было лишь просить Бога защитить жилье от бомбы и огня. Но и Бог сегодня был равнодушен к человеческим молитвам.

Отбомбившиеся самолеты беспрепятственно уходили на юг, уступая место новым носителям смерти. Казалось, это будет длиться вечно, казалось, что все сгорит в адском пламени, разожженном безжалостными обитателями небес.

Редкие самолеты Красной Армии вступали в отчаянные схватки с немецкими самолетами и горящими свечами уходили к земле.

Сумерки наступили раньше, чем ожидалось. Причиной тому были дым и копоть, поднятые на многокилометровую высоту. Но и сумерки не принесли облегчения городу и его жителям. Ветер разогнал дымные, копотные облака, и черное небо щедро усеяли яркие августовские звезды. В небеса полетели разноцветные ракеты – немецкие диверсанты, пробравшиеся в город, показывали ночной авиации немцев цели для ударов.

Ближе к утру, когда ангелы смерти перестали бесноваться в небесах, на свежих городских пожарищах завыли собаки.

Последний выходной день, выпавший городу, принес его людям смерть, отчаяние и боль. Никто не подсчитывал потерь, это было невозможно.

Это был первый день начавшегося сталинградского Армагеддона, в котором предстояло гореть и бесам и агнцам.

Не сирены воздушной тревоги выли над городом, не паровозные гудки будоражили души граждан.

Первый Ангел вострубил…

Мать и мачеха

Лидия Степановна отоваривала карточки, когда началась бомбежка.

Она бросилась домой, где оставались Олег и Анечка. И в это время бомба попала в булочную. В разные стороны полетели куски камня и деревянные щепки, кто-то заголосил испуганно. Лидия Степановна повернулась на крик, и в это время что-то больно ужалило ее под правую грудь. Укус был болезненный, и белая блузка немедленно начала краснеть, а по животу побежала теплая струйка. Она расстегнула кофточку и увидела ниже испачканного кровью бюстгальтера небольшую ранку, из которой родничковыми толчками вытекала кровь.

Лидия Степановна поняла, что ее ранило, и заторопилась домой. В сумке у нее были карточки на месяц и деньги. В больнице это могло потеряться, а детям предстояло еще прожить месяц. По дороге боль усилилась. Лидия Степановна утешала себя мыслью, что ранка небольшая, ранение не могло быть тяжелым – крохотный осколок никак не мог причинить большого вреда!

У дома она остановилась перевести дух. Остановившись, она не сразу смогла продолжить движение – голова кружилась, ноги не слушались, а в правой стороне груди нестерпимо жгло.

Войдя в дом, Лидия Степановна села на табурет у кухонного стола.

Сын Олег и маленькая Анечка с ужасом смотрели на нее.

Лидия Степановна взяла вафельное полотенце и засунула его в кофточку. Полотенце стало мокрым.

– Олег, – голос у нее был слабым. – Позови тетю Валю!

К счастью, соседка оказалась дома.

Заохав, она наклонилась над полулежащей на табурете Лидией Степановной:

– Больно, Лидуся? Как же тебя угораздило? В больницу тебе надо! В больницу!

Лидия Степановна и сама это понимала. С усилием выпрямившись, она поманила соседку рукой.

– Карточки, – сипло сказала она. – Деньги в сумочке.

Соседка закивала, с состраданием глядя на подружку.

– Пригляди, – сказала Лидия Степановна.

Боль все усиливалась, и когда вдруг показалось, что она стала нестерпимой до крика, боль исчезла и тело стало необыкновенно легким. Лидия Степановна блаженно улыбнулась.

– Пригляди, – сказала она, – пока в больнице буду!

– Пригляжу, – пообещала Валентина.

Лидия Степановна прикрыла глаза.

– Вот что, – сказала она. – Если что, ты их не бросай, ладно? Я ведь знаю, что Лешка к тебе ходил. Знала, да молчала. Что зря скандалы устраивать? Ты дождись его, дождись. И детей не бросай. Обещаешь?

Она еще не понимала, что умирает, что жизнь оставляет ее. Она чувствовала удовлетворение оттого, что дошла, что принесла карточки, деньги и хлеб, а значит, дети не останутся голодными.

Соседка Валентина, закусив губу, смотрела на нее глазами, полными слез. Она-то понимала, что Лидия Степановна умирает. Не отрывая взгляда от подруги, она непослушными руками выталкивала детей в коридор.

– Обещаю, – глотая слезы, сказала она.

Лидия Степановна тихо вздохнула.

Валентина долго смотрела на усталое лицо с темными кругами под глазами. После смерти оно медленно приобретало бледный, естественный вид. Сейчас Лидия Степановна выглядела на свои двадцать шесть лет, не более. «Знала и молчала, – подумала Валентина. – Надо же!»

Перекрестившись, она закрыла лицо подруги белой марлей, накрывавшей до того тарелки на столе, вытерла глаза и собралась с духом.

Выглянув в коридор, она попросила теперь уже своего семилетнего сына, стараясь, чтобы голос ее не дрожал и не прерывался:

– Сбегай за дядей Ваней, Олежек. Скажи, чтобы с лопатой пришел.

Укрепрайон

Танки Виттерсгейма перевалили через рельсы дороги на Москву близ станции Котлубань и скрылись в русле реки Мечетки. Пройдя по нему, танки выскочили к Латошинке, и перед ними открылась панорама тракторного завода и паромной переправы Рынок.

– Вижу город! – сообщил Виттерсгейм в штаб армии.

На холмах, покрытых полынью и ковылем, копошились люди. Много людей. Люди рыли теперь уже бесполезные укрепления для раздавленных танками русских подразделений.

День выдался знойным, лица и спины обдувал жаркий степной ветер. Хотелось пить, а руки устали сжимать черенки лопат.

Несколько месяцев подряд они готовили укрепления, которые должны были задержать немцев. Работа подходила к концу.

Появление немцев на рубеже было неожиданным и оттого особенно страшным.

На краю рва, который копали люди, выросли солдаты в серо-зеленой форме и глубоких шлемах, украшенных белым орлом. Рукава кителей были засучены по локоть, по усталым, запыленным лицам стекали струйки пота.

Из облаков рыжей пыли, пляшущей над степью, выплывали бронетранспортеры на полугусеничном ходу.

В развилке ревел и ворочался танк с крестом на борту.

– Kom! Kom hier! – фальцетом прокричал один из немцев. – Schnell!

Рабочих выстроили в длинную шеренгу.

Офицер в заломленной фуражке с орлом на тулье шел вдоль шеренги, внимательно вглядываясь в испуганные лица людей.

– Du… du… und du, – он жестом указал место перед строем. – Du…

Закончив обход, вернулся на прежнее место.

– Das ist jude und kommunisten! – назидательно сказал он и взмахнул рукой.

Повинуясь команде, автоматчики принялись сталкивать отобранных людей в ров. Сухо застучали выстрелы. Толпа колыхнулась, пронзительно и обреченно закричали женщины.

Офицер взобрался на насыпь перед рвом, вскинул руку, требуя внимания, указал на город:

– Alles! Schnell! Schnell! So, alles – Arbeit!

Испуганная, кричащая толпа рванулась к городу. Всем хотелось жить, да и кто был в толпе – женщины, подростки, старики и белобилетники. Стоящие на насыпи немцы смеялись толпе вслед. Один из немцев вскинул автомат и выпустил короткую очередь в воздух. В толпе опять закричали, люди рванулись в стороны, сбивая друг друга. Немцы снова захохотали. Танк с натужным ревом поднялся на насыпь и сделал выстрел в сторону города. Было видно, как на территории одного из цехов взвился фонтан огня и дыма.

Офицер заглянул в ров, пожал плечами и двинулся к машине, меланхолично постегивая стеком по голенищу сапога и уже совершенно не сомневаясь, что город падет в течение нескольких дней и солдаты – как они обещали фюреру – обязательно смоют степную пыль со своих сапог в реке, которую русские называли Волгой.

Губы

Зойка Семенова санинструктором была при отряде ополчения, что стоял на Нижнем и прикрывал подходы к тракторному заводу. Как раз тогда морячки с Тихоокеанского флота пришли – тоже Сталинград защищать. Ребята были фасонистые и не торопились сменить свои клеши и бушлаты на пехотные гимнастерки.

Вот один из них и подкатил к Зойке со своей военно-морской любовью. Но Зойка была с Вишневой балки, а там с такими ухажерами привыкли быстро управляться.

– Отвали, – сказала Зойка. – Солнце застишь!

Морячок, однако, не унимался и проходу Зойке не давал. Стыдно было перед подружками.

Звали морячка Ильей, и был он из себя ничего – но война же. Не то время, чтобы амуры крутить.

– Слышь, морячок, – сказала Зойка. – Плыл бы ты на свой Дальний Восток. Как его там у вас называют – компáс дать?

– Глупая, – обиделся Илья. – Я же серьезно.

Через некоторое время морякам пришлось выдержать жестокий бой с немцами на Сухой Мечетке. Много их ранеными принесли в землянки ополченцев, чтобы с оказией переправить на левый берег – на правом их резать некому было, да и условия не подходили для продолжительного лечения. Зойка делала вид, что ей все равно, а потом не выдержала и прошлась по землянкам, заглядывая в лица раненым морячкам. Ильи среди раненых не было, но потому и непонятно выходило – радоваться или горевать. Ведь если человека нет в раненых, то необязательно он будет среди живых, вполне он мог и в убитых оказаться.

Один из морячков, узнав Зойку, поманил девушку к себе:

– Илюшку ищешь? – спросил он. – Не ищи, милая. На моих глазах… Хотел бутылку с горючкой в танк бросить, а пуля в нее попала. Как факел заполыхал… Схватил бутылку и горящим на танк бросился. Танк-то он сжег, да ведь и сам сгорел. – Посмотрел на Зойку жалобными глазами и тихо попросил: – Мне бы попить!

– Нельзя тебе пить, – машинально сказала Зоя. – У тебя ведь проникающее в живот.

Она вышла из землянки, огляделась по сторонам, убедилась, что никто ее не видит, и тихонько завыла, вытирая мокрые щеки жесткой пилоткой.

Губы у этого Илюшки были… красивые губы. Такими губами только целовать.

Дворец пионеров

Немцы подъехали к Дворцу пионеров на набережной в трех автомобилях, крытых брезентом.

Выкатились мышиной россыпью из машин, рассыпались по близлежащим домам и осмелели, выяснив, что русских поблизости нет. С осторожным любопытством они заглянули в дом, вошли в вестибюль и, увидев гипсовое изваяние Сталина, повергнутое взрывом снаряда на пол, столпились вокруг него и оживленно загалдели.

Откуда-то появился фотоаппарат, один из солдат под одобрительные крики остальных сел, наставил на русского вождя автомат, делая вид, что берет его в плен. Находившиеся в вестибюле солдаты весело захохотали. Рыжий детина с небритым подбородком походил по комнатам, нашел венский стул с гнутой спинкой, ловко вышиб из него сиденье и, спустив штаны, с нарочито скромным видом устроился на стуле рядом со Сталиным.

– Ja, ja, – радостно закричали товарищи. – Wunderbar!

Под стул полетела прилично измятая русская пятирублевка, заставив солдат в очередной раз зайтись в хохоте и начать аплодировать весельчаку.

Влетевший в вестибюль снаряд был случайным, его наугад выпустила по городу батарея, стоявшая на Сарпинском острове. Снаряд взорвался, высекая осколками из гипса белую крошку, разметал столпившихся в вестибюле солдат, сбросил с испоганенного стула рыжего, небритого немца.

Фридрих Редлер пришел в себя, открыл запорошенные гипсовой крошкой глаза и испуганно подумал, что не следовало так смеяться над русским фюрером. Говорили ведь, что он очень жесток и мстителен!

В воздухе пахло жженой пластмассой, неподалеку кто-то протяжно стонал, рядом с гипсовой фигурой неприлично белел обнаженный, неподвижный зад рыжего, а Фридрих, не отрываясь, смотрел на окровавленную, оторванную до колена ногу в сапоге с коротким, уширенным голенищем, тупо пытаясь сообразить, почему она кажется ему такой знакомой.

В толпе

Сталин поднялся на трибуну Мавзолея, поежился под колючим снежком, падающим с серых небес, и одобрительно сказал:

– Везет большевикам!

Несмотря на ситуацию на фронтах, он все-таки решил не отказываться от парада. Прямо с площади полки отправлялись на передовую. Участие в параде имело чисто психологическое значение. Советские войска должны были воодушевиться, немцы – испытать негативные чувства – даже попытаться подвергнуть парад бомбежке они не могли из-за пасмурного ненастья. Теперь им предстояло задуматься над тем, сколько сил осталось у Красной Армии, если в разгар тяжелейших боев русские не отказываются от привычного проведения праздника? Маршал Буденный на коне выехал из Спасских ворот, объехал выстроившиеся на площади войска и поднялся на трибуну Мавзолея к другим членам правительства.

Ноябрьский парад поднял настроение людей. Речь Сталина пересказывали в сталинградских очередях.

– Александра Невского вспомнили, – сказал кто-то в толпе. – Дмитрия Донского, Суворова, Минина с Пожарским!

– Ну, теперь дадут немцам прикурить, – сказал безрукий инвалид, стоявший в очереди за продуктами, положенными ему по карточкам.

– Не кажи гоп, – отозвался мужик в овчинном полушубке и цигейковой шапке. – Как же! Украину немцу отдали! Крым с Севастополем отдали! Говорят, в Крыму германец полтора мильена наших солдатиков побил, а уж сколько в плен забрали – колонны на километры растягивались!

– Заткнись! – закричал из толпы кто-то. – Братцы, что вы слушаете немецкого прихвостня? Он же самую настоящую агитацию среди нас пущает!

Толпа угрюмо молчала.

Мужик, высказавшийся о положении на фронтах, с испуганным видом попытался затеряться в толпе. Трое дюжих работяг не дали ему этого сделать, заломили руки и повели к дежурившему неподалеку милиционеру. Тот выслушал их, кивнул и повел задержанного прочь, записав данные тех, кто его привел.

– Вот и договорился, – скорбно сказала старуха в плюшевой кофте и пуховом платке, завязанном крест-накрест для тепла. – А разве Украина не под немцем?

– Ты, бабка, сама молчи, – сказал тощий подросток в демисезонном пальто и обшарпанных башмаках. – Правду решила искать? Загребут, не скоро домой вернешься. Домитингуешься, как этот дурень!

Принятый летом указ об ответственности за распространение ложных слухов, могущих вызвать панику и тревогу у населения, действовал неукоснительно. За неосторожные слова, сказанные в присутствии посторонних людей, можно было получить червонец. Без сомнения, мужчина ровно на этот червонец и тянул, уж больно неудачный день для своих высказываний он выбрал.

Последняя охота

В эти последние перед Новым годом дни русские и немцы в окопах двигались безбоязненно. Снайперов можно было не опасаться. Они охотились друг на друга. Им нельзя было допустить ошибку, ошибка означала смерть неосторожного противника. На кон была поставлена жизнь, и снайперы не стреляли. Каждый из них пытался увидеть врага в многочисленных черных бугорках, едва прикрытых снегом. Бугорков па полосе чернело очень много. Все эти бугорки были когда-то людьми. Снайперов было двое – русский и немец. Они занимали позицию еще с ночи, а днем неподвижно лежали, ожидая ошибки противника – неосторожного выстрела, блеска линзы прицела или просто попытки шевельнуться и подтянуть затекшую ногу. Этого было бы достаточно, чтобы засечь позицию и прицелиться в нужный момент. Оба снайпера были профессионалами, оба еще до войны занимались спортивной стрельбой. Василий Зайцев не занимал призовых мест, но был способен выстрелами из винтовки держать в воздухе медный пятак, пока не кончатся в магазине патроны. Его визави Франц Гердер был до войны чемпионом Германии. Азартный охотник, в Восточной Пруссии он принимал участие в забавах рейхсмаршала Геринга, обожавшего охотиться на оленей в своем поместье.

Справа грязным, серым комом высился Мамаев курган, слева бесконечно чадили остатки строений Второго километра. Бурые тучи висели над передним краем. Ненастье было на руку каждому из соперников – солнечные отблески на линзах прицелов не могли выдать месторасположение засад.

«Я надеюсь на вас, майор, – сказал Гердеру командир стрелкового полка, занимавшего позиции у кургана. – Этот русский – настоящий сатана. Он уложит весь полк, если вы его не остановите. Мы уже потеряли восемь старших офицеров».

«Зайцев, – сказал Чуйков. – Сделай эту суку! Не дает поднять носу, стреляет без промаха. Покажи ему, что мы тоже что-то умеем. Ты сможешь, я знаю».

На немецкой стороне печально играла губная гармошка, гремели котелки. Из русских окопов доносился раскатистый смех – там рассказывали анекдоты.

Двое сидели в засаде, каждому из них сейчас был нужен только другой.

Недолгий декабрьский день стремительно катился к закату.


Лиса жила в овраге.

Здесь у нее была нора – глубокая и длинная, нора эта имела несколько выходов, но пока лиса пользовалась только одним – самым безопасным, который располагался на дне оврага. Немцы овраг не занимали. Он был пристрелян русскими артиллеристами, и в первые же дни немцы понесли большие потери, расположившись в нем. Теперь овраг был безлюден, и по нему, посвистывая, гулял холодный ветер.

Лиса осторожно поднялась наверх и побежала по полю. Мины, поставленные на человека, она обходила стороной. Мины виделись ей пятнами земли, пахнущими железом и смертью. К черным бугоркам она не подходила, даже если от них пахло пищей. Бывшие люди казались ей опасными и после своей смерти.

Обойдя стороной окопы, лиса вышла к опушке маленькой рощицы, где летом жила колония полевых мышей. Обнаружив ходы, лисица принялась ожесточенно копать мертвую, неподатливую землю. Первую мышь она проглотила, не разжевывая.

Посмотрев на еле заметное пятнышко солнца, с трудом пробивающееся из-за туч, она поняла, что скоро станет темно. Возвращаться в нору будет труднее, но безопаснее. И все-таки следовало поторопиться. Лиса с удвоенной энергией принялась разгребать землю и снег.


Зайцев некоторое время наблюдал за лисой в прицел, потом увел винтовку в сторону. Рисковать не следовало. Да и жалко ему стало эту грациозную охотницу в рыже-красном наряде с белой грудью и белым кончиком хвоста. Наряд лисицы напомнил о приближающемся празднике. «Новый год скоро», – некстати вспомнилось снайперу. Возможно, удастся отметить его с Еленой. Она не возражала, более того, Зайцеву даже показалась, что она искренне обрадовалась его предложению. Лена снайперу нравилась, она была какая-то необычная, ему такие девушки еще не встречались. Ей бы бегать на свидания в белом платье, с огорчением подумал Зайцев, а не в теплых штанах и в тяжелом ватнике, делающем красивую девушку похожей на неуклюжего медвежонка. Он с тревогой подумал, что напрасно расслабляется, расслабляться сейчас было никак нельзя. Он снова приник к окуляру прицела. Рыжий комочек торопливо скользил по склону холма, изворотливо обегая воронки и неподвижные трупы, уже вросшие в снежный наст.

Гердер тоже наблюдал за лисой. Красива она была, очень красива! Франц вспомнил, как он охотился на одну хитрую лису в Польше. Она его здорово поводила. Но все-таки опыт охотника оказался весомей. Гердер подумал, что неплохо было бы отправить шкуру такой красавицы в фатерланд. Жена конечно же удивилась бы и обрадовалась такому подарку! Но Франц не забывал о русском снайпере, который стерег каждое его движение. Не следовало давать русскому шанс сделать еще одну зарубку на прикладе, Франц Гердер не хотел превратиться в такую зарубку. Он осторожно сплюнул в грязный снег загустевшую слюну и вновь начал оглядывать русскую сторону в прицел своей винтовки. Прицел был цейсовский, он позволял видеть то, что снег и земля скрывали от невооруженного глаза. В перекрестье прицела попадали холмики, каждый из которых мог оказаться замаскировавшимся снайпером. Русский был хитрый, и Гердер с досадой подумал, что их дуэль слишком уж затянулась. Вот в такой позиционной борьбе, как в шахматах, выигрывает тот, у кого крепче нервы. Гердер на себя надеялся. И все-таки он уже боялся русского: у красного снайпера нервы были отличные, да и работал он хорошо.


Лиса наелась. Желудок ее приятно наполнился, по жилам горячо заструилась кровь, и лиса вспомнила о тех, кого она оставила в норе. Тревожное время, в котором невозможно вырастить детей. Инстинкт материнства погнал зверя назад. По тому же полю, где было тесно от воронок, трупов и мин, где лениво каркали редкие вороны, лиса торопливо устремилась в овраг, к тесному земляному дому, где ее ждали.


Майор Шафаров был родом из Узбекистана и никогда не видел живой лисы, но в мирное время он любил поохотиться в горах. Некоторое время он беспокойно наблюдал за ней. На передовой Шафаров оказался не случайно, он возглавлял интендантскую службу и считал своим долгом лично проверять, как обеспечиваются бойцы на передовых позициях. Заметив лису, он некоторое время внимательно следил за ее перемещениями, потом потянул у бойца из боевого охранения винтовку. Круглое лицо стало хищным, в карих, узких глазах загорелся нетерпеливый азарт. Стрелять следовало наверняка. Шафаров внимательно выцеливал лису, уже представляя, какой фурор ее пышная зимняя шкура произведет в штабе.

Франц Гердер заметил, как оружейный ствол блеснул на русской стороне. Спустя несколько секунд он уже держал Шафарова на прицеле. Русский выстрелил. Лиса споткнулась. Гердера вдруг охватила ненависть к незнакомому ему русскому, который так по-хозяйски вел себя на передовой, даже охотился на лису, словно вокруг никого не было, словно его и не предупреждали о наличии снайпера на немецкой стороне. И, прежде чем Гердер овладел собой, раздраженный мозг послал короткий импульс в палец, лежащий па спусковом крючке. Спуск был удивительно легким, Франц сам подгонял и подтачивал детали спускового механизма. Он больше не смотрел в ту сторону, куда только что стрелял, а лихорадочно осматривал в прицел передний край русских, пытаясь засечь своего русского визави.

Зайцев, конечно, видел, как кто-то из бойцов боевого охранения пытался поймать на прицел лисицу. Он даже обложил его шепотом густой бранью, но предотвратить выстрел не было возможности. А вот помочь ему обнаружить немецкого снайпера этот выстрел мог. Если только немец не выдержит.

Немец не выдержал.

Он использовал бездымный порох и пламегаситель, но все равно в момент выстрела обнаружил себя. Кочки не шевелятся. Зайцев заранее разметил ориентиры и обозначил для себя подозрительные направления. Он прицелился быстро. Холмик, в который попала пуля, вздрогнул, на мгновение приподнялся, чтобы тут же неподвижно застыть на ноле. По полю уже кружила злая поземка в поисках живого человека, которого можно было укусить, но немецкий снайпер был уже мертв, в этом Зайцев был уверен, за годы войны он промахов не допускал.

Теперь следовало дождаться темноты, чтобы уйти незаметно. Он представил себе, как в землянке, где располагался командный пункт батальона, ему нальют горячего, крепкого чаю, сладкого от американского сахарина, в алюминиевую кружку плеснут спирта, и восхищенный комбат, хлопнув Василия по плечу, негромко скажет: «Спасибо, братишка, хорошее дело сделал, этот охотничек нам головы поднять не давал».

До сумерек оставалось еще около часа. В окопах боевого охранения майора Шафарова уложили па глинистое желтое дно, накрыли с головой ершащей на морозе плащ-палаткой. Лицо майора и в смерти сохраняло охотничий азарт. Правый глаз был прищурен – майор продолжал целиться в лису.


Лиса пришла в себя. Бок жгло, словно он был искусан соперницей. Не хотелось двигаться. Хотелось лежать под этим серым, прокисшим небом, жалобно и пронзительно потявкивая в пустоту. Но долг заставил хищницу собраться. К поре ее ждали. Теперь она ползла напрямую, падая в воронки, натыкаясь на стылые лица ненавистных и страшных людей. Только там, где земля пахла металлом, лисица сворачивала, хотя сил у нее почти не оставалось. Добравшись до оврага, она покатилась вниз, юркнула в потайной лаз и, повизгивая от боли, доползла до логова, где поскуливали во сне щенки.

Щенки проснулись и азартно принялись тыкаться в раненый бок в поисках сосков. Щенки хотели есть. Слипшаяся шерсть на боку уже побурела, и каждое прикосновение влажных носов причиняло лисе боль. Но она терпела, как терпит боль любая женщина, как каждая самка, которая жаждет продолжения рода и для этого рожает самцов. А самцы, как известно, более всего заинтересованы в самоутверждении. Вот и сейчас где-то наверху затрещали выстрелы, по полю с хриплыми криками побежали люди. Они утверждали себя и во имя этого утверждения нещадно уничтожали друг друга.

Лиса дернулась и тихо заскулила от боли. Она не видела смысла в идущей наверху бойне. Весь смысл заключался в острых мордочках, прильнувших жарко к ее коричневым соскам, разбухшим от белого молока. И умирать не хотелось. Нельзя было умирать. Надо было обязательно, во что бы то ни стало продержаться, пока щенки не окрепнут и не станут самостоятельными.

Горькая соль войны

Хотелось есть.

Дорога на мельницу Герхарда шла через чадящие развалины домов. Мельница располагалась на площади имени Девятого января, и вокруг была толпа и солдаты. Витьке Быченко и его бабушке пришлось ждать до темноты, но они терпеливо ждали, ведь дома нечего было есть. Уже смеркалось, когда долгожданная буханка горячего хлеба из пекарни при мельнице оказалась в руках у Витьки. От буханки шел дурманящий сытный запах, и Витька едва сдерживался, чтобы не впиться в буханку жадными зубами. Удерживало присутствие бабушки и сознание того, что хлеб ждут дома. В толпе были люди, которые на них завистливо поглядывали. Следовало поберечься, случаев, когда у людей отнимали хлеб, было немало. Витька спрятал буханку хлеба в сумку и прикрыл ее тряпкой, чтобы сразу не бросалась в глаза. Поколебавшись, отщипнул сбоку маленький черный кусочек, тайком сунул его в рот, ощутив сладковато-кислую сытость хлеба.

– Пойдем, – сказала бабушка, появляясь рядом с ним.

– Домой? – спросил Витька, сожалея, что кусочек оказался слишком маленьким и быстро проглотился.

– На вокзал, – сказала бабушка. – Люди говорят, что там стоит вагон с солью.

Она подумала немного и с надеждой сказала:

– А может быть, даже целый эшелон.

На путях горели вагоны. Пахло горелым хлебом.

У нескольких вагонов, продолжавших стоять на рельсах невредимыми, угрюмо молчала толпа.

Вагоны охраняли солдаты. Когда толпа начинала шевелиться, солдаты делали залп в воздух.

– Расходитесь! Расходитесь! – кричал плотный, потный толстячок в расстегнутом, белом френче.

Но расходиться никто не торопился.

Кто-то курил, нервно поглядывая на солдат, большинство сидело на вонючих черно-синих шпалах в надежде на чудо. Сели и Витька с бабушкой. От вагонов, стоявших на дальних путях, послышались крики, несколько солдат провели еще одного – злого, перепуганного, с подбитым глазом и в разорванной гимнастерке. Его поставили у горящего вагона, солдаты выстроились перед ним, вскинули винтовки. Мужик закрыл глаза. Лицо его стало усталым и безразличным. Раздался нестройный залп, и задержанный упал.

– Шпион, наверное, – сказал мужик, сидевший рядом с Витькой и его бабушкой.

Ночью над городом бродили лучи прожекторов, от которых небо казалось белесым, а звезды – почти незаметными. К утру, когда начальство устало бродить у вагонов, они все-таки набрали соли. Почти полную сумку. Поверх соли лежал завернутый в тряпку хлеб.

Бабушка крестилась и радовалась, что они вернулись живыми. Но долго еще Витьке казалось, что соль горчит. И неудивительно – соль была пропитана смертью и покорным ожиданием ее.

Каждый раз, когда Витька солил кусок хлеба, он вспоминал мужика в разодранной гимнастерке, который, закрыв глаза, ожидал выстрелов солдат. Витька взрослел: теперь он понимал, что ожидание смерти для каждого человека страшнее ее наступления.

Зверь

Свидание наше проходило у нефтяных баков на кургане.

Мы сидели у баков с подветренной стороны, там, где не было поземки, и шептались. О чем мы говорили? О чем угодно, только не о войне. Война не существовала для нас. Были только мы двое, и через полчаса нам предстояло расстаться. Катя уезжала за Волгу, под Ленинск, где ей предстояло служить в госпитале. Я должен был вернуться в окопы. Окопы мы отбили у немцев. В блиндажах, которые занимали немцы, было изобилие презервативов. Зачем они были нужны немцам? Неужели они думали, что наши девушки будут с ними спать?

– Не суйся, – сказала Катя. – Будь осторожным. Я не хочу, чтобы тебя убили.

– Это война, – сказал я. – А на войне трудно быть осторожным.

– И все равно, – строго сказала она, – ты должен беречь себя для меня. Кончится война, и мы поженимся. У нас будет двое детей. Обязательно мальчик и девочка. Я так хочу.

Она расстегнула ватник и сунула мою руку в тепло, от которого я почти сходил с ума. Груди у нее были круглые, и они ежились и твердели от прикосновения моих холодных пальцев.

– Саша, – гаснущим голосом сказала Катя. – Саша…

Мы умирали от желания и ничего не могли поделать. Ах, если бы была весна! Ах, если бы это было лето! Мне было двадцать лет, Кате на год меньше.

– Знаешь, – сказала она, прижавшись ко мне. – Я все время думала, как все это будет. Кто знал, что все это будет именно так?

Я молчал.

Что мне было говорить? Сейчас за меня говорили мои пальцы, которые отогрелись в ее тепле и стали нежнее.

– Кончится война, и мы с тобой пойдем в ЦПКиО, – шептала Катя. – Будет тепло, на мне будет голубое платье с белыми оборочками. И мы будем с тобой танцевать на площадке, а потом будем есть пломбир в кафе «Огонек», а потом мы уедем за Волгу и снимем домик, и останемся совсем одни…

Мои пальцы чувствовали, как стучит ее сердце. Оно билось неровными толчками, заставляя вздрагивать ее горячий нежный живот.

– Саша, – неутоленно шептала она. – Сашенька…

Губы у нее были шершавыми и обветренными и вместе с тем мягкими. Мы целовались, совсем не думая, что нас может увидеть кто-то из бойцов. В конце концов, это было наше дело, мы были взрослыми людьми, я уже видел не одну смерть, и на плечах моих были погоны старшего лейтенанта. Я бы сейчас и генералу сказал, что все происходящее – это только наше дело. Мое и ее.

И – ничье больше.

– Мне пора, – с сожалением сказала Катя и посмотрела мне в глаза. Ах, какие у нее были глаза! Боже мой, какие у нее были глаза!

Моя рука снова ощутила мороз. Катя привстала на колени, застегнулась и поправила шапку.

– Я пошла? – просто спросила она. – Береги себя, Прапоров! Слышишь?

Я смотрел, как она уходила. Она была такая маленькая, такая неуклюжая, она походила, нет, не на медвежонка, я их в нашей степи никогда не видел, мне она показалась маленьким пушистым сусликом, торопящимся по своим делам.

И когда она упала, я даже сначала ничего не понял.

Снайпер попал ей в сердце. Туда, где совсем недавно лежала моя рука. Ее сердце отогрело мои замерзшие пальцы. Пуля снайпера превратила ее сердце в лед. И все равно, когда я склонился над ней, Катя еще была жива. Она слабо улыбнулась.

– Слышишь, Прапоров, – с усилием сказала она. – Береги себя…

Почему, ну почему он тогда не убил и меня? Наверное, менял позицию. Боялся возмездия. Но возмездие его все-таки настигло.

Неделю я наблюдал за передним краем немцев. Я засек все его позиции, понял систему его выходов на них. Я изучал его действия, как это делают охотники, выслеживающие зверя. В душе у меня все окаменело. Это только кажется, что он в меня не стрелял. Мне хватило пули, которая попала в сердце Кате.

Я был командиром взвода, и никто бы мне не позволил сделать то, что я сделал, не спрашивая ни у кого разрешения. Бойцы не одобряли задуманного мной, но я был их командир, и они уважали меня. Трусом я не был, доппаек под одеялом не жрал, наказаниями не разбрасывался и в атаках не был позади других. Некоторым в рукопашных я спас жизнь. Поэтому они не отговаривали меня и отвернулись, когда в маскхалате я выбрался на нейтральную полосу. Все знали, что не сдаваться полез. Все понимали, что в случае возвращения меня ждет штрафбат.

Бог хранил меня, и к снайперу я подобрался со стороны немецких позиций. Если он и слышал меня, то даже предположить не мог, что русский будет действовать так нагло и открыто. И все-таки он увидел меня в последний момент и даже успел выбить из моей руки финку.

Некоторое время мы катались с ним на дне воронки, которую он облюбовал под свою боевую позицию. Он был намного сильнее, но во мне жила ненависть. Ненависть и память о Кате.

Я его загрыз. У него была вонючая, давно немытая шея. Кровь была горячая и немного солоноватая. Я сел, глядя, как бьется и дрожит его тело на дне воронки, поднял финку и отполосовал от его маскхалата кусок ткани, которым вытер свое лицо.

Лоскут сразу же покраснел.

В кармане у немца нашлись сигареты. Некоторое время я курил, прикидывая обратный путь. Неизбежный штрафной батальон меня не пугал. Быть может, это единственно возможное место для того, в ком проснулся зверь и умерла душа, которая позволяет человеку оставаться самим собой.

А зверю для охоты необходим простор.

Тихое дежурство

Коля Суконников пришел в милицию после ранения.

Форма стесняла его, он никак не мог привыкнуть к милицейской фуражке и плотной полотняной гимнастерке, слишком тесной в подмышках. Сегодня у него было второе дежурство, которое, как и первое, обещало быть спокойным. Район патрулирования у них был такой – уже после восьми народ забивался по домам и на улицу носа старался не казать.

Напарник – пожилой милиционер, которого в отделении все уважительно звали Никодимычем, неторопливо объяснял ему, пока подковы их шагов гулко отщелкивали шаги по ночной улице:

– Уголовные и в мирное время последние суки были, а уж теперь, когда все по карточкам стало… У меня соседка, трое ртов в семье, так у нее рабочую карточку вытащили в очереди. Вот убивалась бабонька! Моя воля, я их на месте бы к стенке ставил. А им суд, говорят, даже на фронт отправлять стали. Ну, ты, Коля, сам посуди, какие из них солдаты, если они только и умеют, что замок с ларька сорвать или подрезать сподтишка!

Он вдруг остановился, взмахом призывая Суконникова молчать.

Впереди был одноэтажный маленький магазин, перед которым на ветру покачивалась одинокая лампочка.

– Что? – севшим от волнения голосом спросил Суконников.

– Да не пойму, – сказал Никодимыч и расстегнул кобуру. – Тени какие-то в окне почудились. А кто в магазине ночью может быть?

– Ничего не вижу, – сказал Николай, добросовестно вглядываясь в слепую темноту окна.

– Вот и я не вижу, – сказал Никодимыч. – А ведь мельтешило что-то.

В маленьком дворике магазина стояли бочки, и у сарая высилась груда ящиков.

Замок на служебной двери со стороны двора был сорван.

– Вот, – удовлетворенно сказал Никодимыч. – Значит, не почудилось.

– Может, ушли уже?

– Как же, ушли! – хмыкнул Никодимыч. – А чью ж тогда харю я в окне видел? С фасаду они не вылезут, там все в решетках. Значит, на нас пойдут!

Он подобрался к двери, распахнул ее ударом ноги и крикнул:

– Эй, хевра! Выходи по одному! Руки за голову, оружие на землю!

Ему бы сбоку стоять, а так первый же выстрел из темноты магазина угодил ему в шею. Никодимыч засипел, хватаясь за рану рукой, и осел.

Суконников даже сам не заметил, как наган у него в руке оказался.

– Слышь, мусорок, – сказали из пахнущей старыми пряниками и соленой селедкой темноты. – Ты нас не видел, мы уходим. Годится?

– Вам теперь отсюда только в морг, – сказал Суконников, щупая шею напарника. Рука попала на что-то теплое и липкое. Кровь – понял Суконников.

Он засвистел.

– Кодя! – сказали в магазине. – Заткни этого соловья. Сейчас сюда вся мусорня сбежится!

Суконников уловил движение в сумрачном проеме и выстрелил.

В магазине кто-то вскрикнул.

– Ладно, мусор, – сказали из магазина. – Банкуй! Твоя удача, краснюк. Только не стреляй больше, мы сдаемся!

Из открытой настежь двери вылетел пистолет. По виду – немецкий вальтер.

– Свет в магазине включи, – сказал Суконников.

Он не обольщался. Приходилось ему брать немцев в блиндажах. Немцы разные бывают, один сразу сдается, другой для виду руки к небу тянет, а в это время его камрады из-за спины бойцов расстреливают. Да и Никодимыч, тихо хрипящий у стены магазина, к спокойствию не обязывал.

В слабо освещенном проеме показался верзила в солдатском обмундировании без погон. Это, конечно, ни о чем не говорило, полстраны в таком виде ходило, но вполне могло оказаться, что магазин грабили дезертиры, а этим вообще терять нечего было – трибунал им мог выписать билет только на одну станцию, конечную.

– Слышь, мусорок, – сказал верзила. – Так ты меня вязать будешь? Или мне на самообслуживание перейти?

– Лицом к стене встань, – сказал Суконников, радуясь тому, что находится в темноте и из магазина его сразу не разглядеть. – Кто еще в магазине? Сколько вас?

– Больше никого, – успокаивающе и с еле заметной издевкой сказал верзила, встав к стене. – Вдвоем мы были. Кореша ты моего кончил. Прямо ворошиловский стрелок! Не веришь? Сходи проверь!

Суконников осторожно приближался к нему. Блатняки подлы, у этого вполне могла финка в рукаве оказаться. И все-таки он чуть не купился, едва не проморгал стремительное движение внутри магазина. Второй грабитель еще только вскидывал руку, а Суконников уже падал набок, разряжая в него наган. С такого расстояния промахнуться было невозможно. Суконников и не промахнулся. Бандит, что вроде бы уже сдался, пришел в себя, навалился на Николая, выворачивая руку с наганом. Но не успел. Суконников полгода в разведке служил, к скоротечным контактам привык.

Суконников сел, облизывая губы, тупо посмотрел на лежащее перед ним тело. В темных впадинах глаз верзилы стыло удивление.

Никодимыч тихо хрипел и постанывал у стены, и это внушало надежду.

Суконников взял пустой деревянный ящик, поставил его на попа и сел, вслушиваясь в приближающиеся сразу с трех сторон милицейские свистки. И надо было бы обозначить себя, чтобы соседние патрули не тратили время на поиски, но он лишь подумал об этом и продолжал сидеть, брезгливо и внимательно разглядывая синие разводы наколок на руках еще одного убитого им человека.

«Иосиф Сталин»

Луна.

Злая августовская луна.

Она высветила русло реки, и теплоход стал виден издалека. Мимо немцев с минимальными потерями прошли «Парижская коммуна» и «Михаил Калинин», а «Иосифу Сталину» не повезло. Город не хотел отпускать тезку от себя. Капитан Рачков задержал теплоход из-за опаздывающих пассажиров, и сейчас это опоздание обернулось надвигающейся трагедией.

С правого берега заговорили пулеметы и пушки.

Фонтаны воды вставали рядом с бортами теплохода, у ахтубинского осередка кипела вода, и тут уж не могли помочь мешки с песком, которые огораживали ходовую рубку.

Голосили женщины.

Испуганно кричали дети.

Рачков предпринять ничего не успел – в него попал осколок снаряда, и он не видел страшной паники, раскачивающей теплоход. Немцы продолжали огонь. С расстояния, отделявшего их от теплохода, попасть в медленно движущуюся мишень было нетрудно.

Неожиданная отмель впилась каменными зубами в днище перегруженного корабля.

Теплоход горел.

Заменивший убитого капитана штурман Строганов приказал спускать шлюпки, но пассажиры уже прыгали в воду, надеясь добраться до безопасного левого берега вплавь. И все-таки лодки оказались перегруженными. Строганов с отчаянием видел, как лодки переворачиваются и спасающиеся на них люди, хватаясь друг за друга, уходят на дно.

Вопли тонущих женщин и детей заставили штурмана поседеть.

Отчаянные крики не могли заглушить даже разрывы снарядов.

Несомненно, немцы видели, что расстреливают раненых и мирных жителей. И все-таки они продолжали стрельбу. Беспомощные раненые исчезали в серебристых лунных бликах, пляшущих на воде, неистово ругаясь перед смертью.

От теплохода вниз по течению плыли какие-то ящики и куски деревянной обшивки, перевернутые спасательные лодки и тонущие на быстрине люди.

Освободившись от пассажиров, теплоход снялся с мели. Его развернуло и понесло на ахтубинский осередок. На теплоходе горело все, что могло сгореть, и за ним тянулся густой черный шлейф дыма. На палубе плясало пламя.

Команда покидала теплоход вплавь. Спасательные средства были отданы пассажирам.

Мертвого капитана привязали к большому кожаному дивану. Рачков лежал лицом к небесам и медленно плыл по течению, вглядываясь в открывшуюся бездну, усеянную звездами. Звезды то и дело срывались с небес, и по ним можно было подсчитать погибших, но сейчас это было некому делать.

Смерть танцевала среди искрящихся волн.

С теплохода пронзительный и вгоняющий в дрожь детский голос некоторое время звал маму, а потом смолк. Кто-то рядом с плывущим штурманом молил Бога о смерти, еще не зная, что останется жить. Строганов хотел оборвать его, но лишь глотнул холодную волжскую воду, провожая взглядом красный детский башмачок, уплывающий к развалинам города.

Потом его, к счастью, ранило, и Строганов впал в спасительное забытье, а потому не видел, как кипит и краснеет вода от приближающихся разрывов.

И не узнал, что из его команды и пассажиров теплохода спаслось около двухсот человек.

Остальных – более тысячи, включая женщин и грудных детей – безжалостная арифметика войны списала на боевые потери.

Сны сорок третьего

Нет, не зря они в эту ночь ходили за линию фронта.

Все было против них – и лунная ночь, и подкрепление, которое подходило к немцам из района Гумрака, и карточный расклад, который ложился у сержанта Михайличенко два вечера подряд. А все получилось, и даже больше – целили на любого фрица, а взяли майора с денщиком. При денщике был маленький кожаный чемоданчик с никелированными замочками и уголками. Не иначе – со штабными документами. Денщик был молоденький, глупый, сейчас он испуганно жался к земле, вздрагивая при каждом близком разрыве.

Все неприятности случаются, когда их уже не ждешь.

При отходе, уже на нейтральной полосе, они попали под редкий минометный обстрел, и надо же такому случиться – случайный осколок попал Кудинову в спину, и сейчас он лежал без сознания в воронке и громко стонал, скребя ногтями мороженую твердую землю. Сейчас не дай бог тишины – стоны в ночи далеко слышны, как и любые шорохи. Даже шепот можно услышать за сто шагов. Но счастье им не изменило – из второй линии у немцев стал работать реактивный миномет, по нему с нашей стороны ударили пулеметчики, и шуму получилось столько, хоть демонстрацию проводи с бодрыми выкриками с трибун.

– Вляпались, – сказал лейтенант Горбунько, командовавший ночным поиском. – Надо Сашку выносить! Понимаешь, что это значит?

Михайличенко понимал – в таких условиях двоих немцев не вытащить, значит, одного из них придется кончать. Ежу понятно, что избавляться придется от денщика, офицер для штабистов более ценен, офицеры между собой быстрее общий язык находят, и вообще – кто больше знает о передвижении войск? Ну конечно же старший офицер.

– А раз понимаешь, – с кривой усмешкой на едва освещенном лице сказал лейтенант, – тебе и карты в руки!

И в глаза ему в этот момент лучше было не смотреть.

Михайличенко баловался картами на досуге, до войны он даже поигрывал на катранах, случалось, и денежки немалые выигрывал. Но сейчас нежданный каламбур начальства Михайличенко не развеселил.

Он посмотрел, как исчезают во мраке товарищи, закусил губу и вернулся к немцу. Денщик лежал на спине, глядя в пустые небеса. Некстати выглянувшая из-за облаков луна высветила его молодое лицо и блестящие, жаждущие жизни глаза. Несомненно, он понял, зачем они с русским остались вдвоем, он начал извиваться, силясь вытолкнуть кляп, но ребята в поиск ходили не первый день, и ничего у немца, конечно, не получилось и получиться не могло. Михайличенко потянулся за финкой, но обнаружил только пустые ножны. Финка выпала где-то по пути, все-таки километра три им пришлось пропахать на брюхе. Михайличенко подполз ближе к немцу, ухватил его за горло и принялся душить. Немец сопротивлялся, как мог, только что его полсотни килограммов против восьмидесяти Михайличенко? Сержант душил немца, досадуя на луну. Немец глухо мычал, колотился под ним тощеньким телом, мотал головой, по щекам его побежали слезы, и Михайличенко едва не ослабил хватку, но тут же пришел в себя и снова стиснул пальцы на дергающемся кадыке. Их лица почти соприкасались друг с другом, щека Михайличенко ощущала прерывистое дыхание немца, а потом тот вдруг вытянулся, и сержант увидел, как тускнеют глаза плененного врага, ощутил, как холодеющую под пальцами плоть покидает душа.

Кончив дело, он некоторое время лежал рядом с трупом немца, испытывая нестерпимое желание закурить. Луна вышла из облаков в последний раз, высветив бледное мертвое лицо немца и его широко открытые глаза, которые с незрячей укоризной смотрели на разведчика.

Михайличенко закрыл ему глаза, отер руки о снег и пополз догонять своих.

Удача им сопутствовала – и предательская луна больше не показалась на небосклоне, и санинструктор оказался в расположении взвода, на окопы которого они выползли, а потому вовремя оказал раненому Кудинову нужную помощь.

В блиндаже майор долго и внимательно смотрел в лицо Михайличенко, так долго и так внимательно, что он не выдержал этого взгляда и отвернулся. И все ему казалось, что руки у него в липких потеках. Отправили майора по команде без чемоданчика. В чемоданчике не было никаких оперативных карт, там было несколько бутылок, бережно переложенных нижним бельем, и не надо было знать немецкий язык и читать надписи на этикетках, чтобы понять, что это спиртное.

Уже позже, к утру, когда они вернулись к себе и получили у бдящего старшины документы и награды, лейтенант Горбунько без слов похлопал Михайличенко по плечу и приказал разлить захваченный у немцев шнапс по стаканам.

– За возвращение, – предложил тост старшина. – За удачу!

– Пей, – сказал лейтенант, не обращая на слова старшины внимания. – Упокой его душу, господи! – а когда Михайличенко выпил, лейтенант тихо спросил: – Финку-то по дороге потерял?

– Потерял, – хмуро сказал сержант.

– Я так и понял, когда увидел, что ты на него навалился, – вздохнул лейтенант. – Ты успокойся, Михаил Кузьмич. Что тут поделать – война! Ну, не вынесли бы мы всех! Не сумели бы! Белякова ведь тоже зацепило!

Михайличенко все понимал, и все равно у него было гадко и паскудно на душе.

Около шести часов утра Михайличенко вдруг закричал, забился во сне, старшина торопливо подсел к нему:

– Ты чего, Мишка? Ты чего? Может, на воздух надо?

Михайличенко сел, помотал головой, жалобно глянул на старшину:

– У тебя водка есть?

Старшина служил в должности не первый день, у него, как у обозного жида, всегда все было, пусть и понемногу.

Михаил выпил, посидел, пережидая сладкий и спасительный ожог в желудке.

– Чего поднялся-то? Заорал, заполошился… – сказал старшина. – Сон страшный приснился?

Михайличенко кивнул.

– Сон, – сказал он медленно. – Такой, понимаешь, сон – до смерти его не забуду!

– Забудешь! – почти весело обнадежил его старшина и услужливо протянул дымящуюся уже трофейную сигарету. – Вот победим, только хорошее во сне видеть будем!

Исход

Немцы пришли в поселок неожиданно.

Вдруг стихли выстрелы и во дворе послышался чужой говор. Группа немцев в пыльных сапогах с короткими голенищами, в мышиного цвета форме, с закатанными рукавами пропотевших кителей прошла по двору, внимательно оглядываясь по сторонам и держа автоматы наготове, а потом вышла, аккуратно прикрыв за собой калитку. На улице офицер выстрелил из пистолета, и из развалин домов торопливо выползло несколько красноармейцев без оружия и в новых еще необмятых шинелях. Это они пришли в город недавним пополнением, даже винтовок не успели получить. Немцы не стали их даже обыскивать, выстроили, показали рукой на запад и потрусили неторопливо прочь, взяв направление к Волге.

Красноармейцы посовещались и пошли в указанном немцами направлении. Больше их Витька не видел.

Через несколько дней немцы пришли снова и стали всех выгонять из домов. Они что-то говорили по-немецки, показывая рукой на запад: «West! West! Weg!» Семья Быченко пошла со всеми. Внезапно начался обстрел. Витька упал в канаву. Страх не давал поднять голову, и он не знал, что с остальными. Когда наступила тишина, он все-таки поднял голову и с радостью увидел, что все живы.

Они торопливо спустились в овраг. Мать несла на руках хныкающего Валерку. В овраге был поставлен навес, а под навесом лежали раненые красноармейцы. Их было много, и в воздухе стоял запах крови и йода. Один из них – седой и крупный – все время стонал и просил пить.

Витька беспомощно оглянулся на мать.

Вода в Мечетке была мутная и вонючая, она совсем не годилась для питья.

– Не надо! – сказала мать. – Нельзя ему.

– Ему уже ничем не поможешь, – сказал дед. Губы его дрожали.

Потом они шли по степи. Навстречу двигались колонны немцев. Витька подумал, что если немцы выйдут на красноармейцев, то тем будет очень плохо. И еще он подумал, что отец тоже воюет и, может, сейчас тоже лежит под каким-нибудь навесом и просит пить, а ему не дают. От этих мыслей Витьке стало совсем плохо, и он заплакал. Дед взял его за руку и повел за собой. Мать с Валеркой шла чуть впереди. Иногда, поравнявшись с нею, немцы свистели, кричали что-то на своем языке и весело гоготали.

Идти по буеракам было тяжело.

Лишь к вечеру они добрались до Городища, где жила бабушка. Валерка хныкал, он хотел есть.

– Потерпи! – уговаривала его мать. – Скоро придем!

В Городище было тесно от немцев.

Бабушка Зина накормила их скудно – немцы все отнимали. В Городище они прожили около месяца, а потом немцы и здесь стали всех выгонять. Жители Городища шли общей колонной, а мимо них тянулись немецкие военные колонны, которые казались бесконечными. Сила у немцев была такая, что дед начинал сомневаться в победе Красной Армии.

– До Урала гнать будут! – сказал он. – Большую силу немец набрал!

Колонна шла на Мариновку, потом на Кривую Музгу и дальше – на Морозовскую. И все пешком, пешком, пешком. Теперь уже Витьке казалось, что они будут идти вечность. Есть было нечего, братик Валерка быстро ослаб, и его везли на тележке со скарбом, которую катили по очереди, пока хватало сил. Хорошо еще местные жители помогали – давали что бог послал.

В Нижнем Чиру, куда сталинградцы пришли, оказался пересыльный пункт. Немцы огородили территорию колючей проволокой и вопросы с расселением решали просто: молодые – налево, женщины, старики и дети – направо. Молодых парней и бездетных женщин из лагеря куда-то сразу отправляли, и Витька уже понимал, что там, куда их увозят, отправленным людям вряд ли будет лучше.

В Кривой Музге семья Быченко прожила до морозов.

С первыми морозами всех оставшихся в живых погрузили в грузовые вагоны.

Выгрузили их в Белой Калитве.

До войны Витька несколько раз с восторгом смотрел фильм «Если завтра война». Теперь, когда это завтра наступило, он вдруг понял, что война – это мыльный пузырь, в центре которого живут пустота и отчаяние.

В районе высадки

Дежурный встал ему навстречу, на ходу надевая фуражку.

– Начальник нужен, – сказал Вовченко. – Дело срочное.

Дежурный сел, без особого любопытства оглядел гостя.

Вовченко был одет привычно, ничто в нем не вызвало интереса дежурного.

– А по какому вопросу? – спросил дежурный.

– По личному, – сказал Вовченко и ни капельки не покривил душой.

Дежурный махнул рукой.

– Нет начальника, – сказал он. – Спать он ушел. Иван Степанович несколько дней не спал, устал шибко. Часа через три приходи.

– Я ждать не могу. – Вовченко тревожила и забавляла ситуация. – Он мне срочно нужен.

– Не буду я его будить по каждому пустяку, – сказал дежурный сердито. – Завтра приходите, с утра. Не горит!

– Черт, – Вовченко растерянно огляделся. – А где у вас сельсовет?

– По другую сторону улицы, – сказал дежурный и показал рукой. – Туда пойдешь, аккурат напротив пожарки будет.

Пожарная часть выделялась башенкой на кирпичном основании. На вышке никого не было, только под порывами ветра временами оживал колокол, ботало негромко позвякивало о металл. Во дворе пофыркивали лошади, краснела помпа на телеге рядом с бочкой воды. Два пожарника играли в карты.

Сельсовет был открыт, но едва Вовченко вошел внутрь, полный мужчина в соломенной шляпе и рубашке с короткими рукавами начал теснить его на выход.

– Некогда, некогда, – нетерпеливо повторял он. – В Бочаровку еду. Завтра все вопросы, завтра!

– Да нет у меня времени! – сказал Вовченко. – Лучше скажите, где начальник милиции живет?

– Где надо, там и живет, – неприязненно сказал председатель сельсовета и навесил на дверь амбарный замок. – Ишь какой, дом начальника милиции ему! Сам должен понимать – война!

– Вот и я о том же, – согласился Вовченко. – Потому и пришел, что война!

– Завтра приходи, завтра, – сказал председатель и скрылся за углом дома.

«Порядки!» – Вовченко покрутил головой и вздохнул.

Неторопливо он пересек улицу. В мутной луже рядом с пожарной частью плавали неторопливые утки. Пожарники, оставившие игру, с ленивым любопытством наблюдали за приближающимся Вовченко. Один из них был совсем молодым, едва ли пятнадцать исполнилось, второй явно достиг пенсионного возраста.

– Бог в помощь! – пожелал Вовченко.

– Здорово, коли не шутишь, – отозвался старик.

– Начальника милиции ищу, – сказал Вовченко. – Срочное дело у меня к нему.

– Так он не здесь живет, удивился молодой. – Рабочая, девять, сразу увидишь – ставни зеленые.

Старик неодобрительно посмотрел на него, пожевал губами, но ничего не сказал.

– Вот спасибочки, – поблагодарил Вовченко. – А то председателю сельсовета тоже некогда, а мне кто-то из начальства край нужен!

Дом начальника милиции он увидел сразу.

Вовченко вошел во двор и постучал в окно. Никто не отозвался. Пришлось стучать долго и громко. Наконец на веранде заскрипела дверь, распахнулась входная, и Вовченко увидел худого мужчину в нательной рубахе и кальсонах. Опухшее лицо начальника было недовольным и обиженным.

– Вы кто? – спросил начальник. – Что нужно?

– Начальник, – сказал Вовченко. – Тебе шпионы нужны?

– Что за ерунда? – возмутился начальник, и в это время Вовченко вытащил пистолет.

Милиционер отшатнулся.

Вовченко протянул пистолет рукоятью вперед.

– Поторопись, начальник, – сказал он. – У меня напарник в лесополосе спит. Этот сдаваться не будет. Не любит он Советскую власть, крепко не любит.

Начальник милиции протянул руку и забрал пистолет. Лицо его порозовело, обретая живость. Сна в глазах уже не было.

– Где? – сказал он. – Сколько вас?

– Двое, – сказал Вовченко. – Не забудь потом сказать, что я сам пришел. Добровольно.

Камджанов спал, когда Вовченко вернулся из деревни.

– Ну что там? – в щелках глаз Камджанова блеснуло любопытство. – Солдат нет? Все тихо?

– Все тихо, – сказал Вовченко. – Солдат нет. На станции уголь разгружают.

– Товарняк, – сказал Камджанов. – Это хорошо. Быстрее смоемся отсюда.

Он встал, стянул гимнастерку без знаков различий, наклонился.

– Полей мне.

– Ниже голову наклони, – посоветовал Вовченко. – Замочишься.

Камджанов наклонился ниже.

– Так? – спросил он.

– В самый раз, – согласился Вовченко и привычно рубанул ребром ладони за ухом товарища. Не зря его немцы учили – Камджанов захрипел и ткнулся лицом в сухую листву.

Вовченко связал ему руки и ноги, потрогал пульсирующую жилку на шее и удовлетворенно вздохнул. Выйдя на дорогу, он помахал рукой. Из зарослей смородины показались начальник милиции с несколькими подчиненными.

– Забирайте, – сказал Вовченко. – И барахло не забудьте. Там в вещмешках много разного.

Выслушав рассказ Вовченко, начальник милиции аккуратно все записал, потом долго и пристально смотрел на сдавшегося диверсанта.

– Ты, конечно, молодец, – сказал он. – Но, сам понимаешь, я тебя в камеру посадить должен. Порядок такой.

– Положено, так сажай, – согласился Вовченко. – Только не с этой гнидой.

– Найдем местечко, – с видимым облегчением сказал начальник милиции. – В город я уже позвонил. Выпить хочешь? У меня дома самогонка есть…

– Нет, – отказался Вовченко. – Пить я не буду, а вот пожрать бы не мешало.

– Ну, это мы сообразим, – радостно сказал начальник милиции. – Это мы сделаем.

– Крути дырку, начальник, – Вовченко тоже улыбнулся. – Точно орденок получишь.

Оказавшись в камере, он лег на жесткую шконку и впервые за три последних дня почувствовал себя спокойно. Думать о чем-либо не хотелось: прошлое было ясным, а будущее неопределенным. Только сволочь-лампочка тускло светила под высоким потолком и не давала уснуть и увидеть ласковые довоенные сны.

Малыш на зеленом лугу

Лев Кривошеенко, известный волгоградский поэт, в войну был ребенком.

Он жил в деревне по ту сторону Волги, и война доносилась сюда раскатами разрывов и зарницами далеких пожарищ. И еще она обозначала себя голодом и всеобщим неустройством.

Однажды утром на выгон близ деревни сели два самолета.

Маленький Лева побежал к летчикам с кастрюлькой холодной воды – вдруг летчики устали и хотят пить.

Двое уверенных в себе пилотов стояли у одного из самолетов и мочились под крыло.

– Дяденьки, может, вы пить хотите? – спросил Лева.

Летчики странно посмотрели на него, потом один из них взял у малыша кастрюльку и сделал несколько глотков. Засмеялся и передал кастрюльку товарищу.

Лева с жадным любопытством смотрел на самолеты. Они были похожи на стремительных речных стрекоз, готовых в любое мгновение сорваться в полет. Только вот на крыльях у них… Вместо звезд на крыльях самолетов были кресты.

«Немцы!» – подумал мальчишка.

Страха не было, было лишь жгучее любопытство, ведь никогда раньше он не видел живых немцев.

Второй летчик что-то гортанно сказал товарищу, вылил воду из кастрюльки на голову малышу и ногой отфутболил кастрюльку в поле.

Немцы засмеялись.

Неторопливо они забрались в свои машины, засверкали окружья вращающихся винтов, и самолеты гибкими летними стрекозами унеслись в синеву небес, оставив на зеленой траве плачущего ребенка.

Если хотите, в этой истории вся квинтэссенция фашизма: нагадить на чужой луг, напиться воды из чужого колодца и обидеть ребенка, который не в силах себя защитить.

Похоронная команда

Были такие в составе войск.

Подбирали туда мужиков, уже поживших на белом свете, не за глаза знающих, что такое смерть. И крепких, – чтобы лопатой могли работать, труп до машины или телеги донести, и самому равновесия души не потерять. И занимались они тем, что собирали убитых для последующих захоронений.

Вот уж кому досталось насмотреться на чужую смерть!

Иногда даже случалось, что похоронные команды наших и немцев сталкивались на поле боя. Но до стрельбы не доходило, уж больно мрачное занятие было и у тех и у других. И у немцев в похоронных командах были такие же мужики – уже в годах, с лицами, тронутыми складками морщин, только форма другая.

Случалось так, что немец склонялся над убитым, смотрит – русский. Тогда он выпрямлялся и по возможности рукой показывал – мол, ваш, подберите!

Убитых было много, и всех надо было похоронить по-человечески, поэтому ладони бойцов похоронных команд всегда были мозолистыми и шершавыми от постоянного обращения к лопате.

И вот однажды немцы прорвались в районе Сухой Мечетки. Целью их был тракторный завод, а на пути у них оказался полевой госпиталь в овраге. Был сентябрь, еще стояло тепло, а из всего оборудования в полевом госпитале лишь навес от солнца и дождя да грубо сколоченные нары.

Вот и пришлось похоронной команде вспомнить, что им тоже, как каждому бойцу Красной Армии, винтовки выдавались.

Военного опыта у них не было, но был опыт житейский, который помог им стоять грамотно – даже два танка бутылками с горючей смесью зажгли, и весь бой те танки чадили на левом фланге, где примыкали к степным овражным изрезам высокие и зеленые мечеткинские камыши.

Но силы были неравными, если бы не морячки с Тихоокеанского флота, направленные для защиты города, немцы бы прошли дальше. К тому времени оборону держать уже некому было.

Степана Кареева принесли в тот же госпиталь, за которым похоронная команда стояла. Он был ранен в плечо и грудь, а потому в бреду горячо просил пить, но пить ему не давали.

Обиженный Кареев пришел в себя. Он долго лежал, глядя в залатанный навес из танкового брезента.

Санинструктор наконец добрался и до него, разрезал гимнастерку, чтобы ловчее сделать перевязку. Кареев молчал, только морщился – больно ему было.

– Терпи, браток, – сочувственно сказал санинструктор. – Больше ничем помочь не могу.

Он и в самом деле ничего больше не мог, у него даже пирамидону от головной боли не было, только йод и бинты, и бесполезная зеленка в походной сумке с красным крестом.

Кареев вздохнул. Ему было сорок восемь лет, и он понимал, что до ночи не доживет. Одна мысль тревожила его. Мысль эта не давала Карееву покоя – вот их всех побили, не осталось из команды никого. Кто же мертвых будет хоронить?

– Браток, – сказал он санинструктору. – Ты… вот что… Ты скажи ребятам, копать надо, где песчаник. Там сухо и лежать хорошо. А то ведь дураки, не понимают ничего. Еще начнут копать могилу в топком камыше!

Вертинский и ночь

У них был подвал и первый этаж.

А двадцать седьмого немцы ушли из дома. Или команда им поступила такая, или сами они поняли, что ловить им нечего, только ночью, по-немецки дисциплинированно, они собрались, спустились со второго этажа там, где рухнула стена, и ушли в расположение своих, оставив дом русским.

И сразу вспомнилось, что Новый год на носу.

От немцев остались только бинты, какие-то тряпки, несколько трупов, сложенных в комнате в ряд. Немецкая аккуратность и тут проявилась – все убитые лежали по росту, как в строю. Сержант Зямин, искавший в самый канун нового года дерево на растопку, поморщился и пошел прочь. В комнатах валялось какое-то грязное, истоптанное и оттого заскорузлое барахло, попадались детские игрушки, обрывки газет и книг, еще не использованных немцами на растопку. В одной из квартир Зямин нашел подшивку «Всемирного следопыта» за двадцать девятый год и «Крокодила» за тридцать девятый, не удержался и взял их с собой, прошел еще несколько квартир, держа автомат в одной руке и подшивки журналов в другой, но немцев не встретил.

Зато еще в одной квартире он нашел патефон и с десяток случайно уцелевших пластинок на антресолях. Пластинки были заграничные, с круглыми ярко-синими наклейками, на которых золотились иностранные буквы. Он собрал пластинки и взял патефон, сожалея, что придется оставить журналы. «Потом зайду», – успокоил он себя.

Товарищи встретили его радостными возгласами.

Патефон тут же открыли, поставили пластинку и закрутили ручку, накручивая завод.

Игла коснулась черного диска, послышалось шипенье, а потом хрипловатый грассирующий голос вдруг запел по-русски.

Обезьянка Чарли устает ужасно

От больших спектаклей, от больших ролей.

Все это ненужно, все это напрасно,

Вечные гастроли надоели ей…

– А я знаю, кто это поет, – сказал из угла смуглолицый и мрачный дед Шумейко. Ему было сорок лет, и для остальных бойцов он был стариком. – Я этого мужика пацаном в Одессе слышал. Он тогда в черном балахоне выступал с длинными рукавами. Александр Вертинский ему фамилия.

Думали ль вы, Чарли, над одним вопросом:

Почему мы с вами в этом кабаке?

Потому что бродим нищими по свету,

Потому что людям дела нет до нас.

Потому что тяжко зверю и поэту,

Потому что нету Родины у нас!

– Так он что, эмигрант, что ли? – удивился Карагичев, подсаживаясь поближе к патефону. – Душевно поет!

– Вроде бы, – пожал плечами Шумейко. – Я точно не знаю, но говорят, он туда уехал.

– Из бывших, значит, – кивнул Карагичев. – А хорошо поет, гад! Теперь небось фрицам поет.

В разрушенный проем, бывший когда-то дверью, просунулся ефрейтор Щекин, покосился восторженно на патефон:

– Хорошо живете! Музыкой обзавелись. А пожрать нету?

– Пожрать будет, – сказал Шумейко. – Старшина на связь выходил. Узнал, что соседи наши ушли, обрадовался. Обещал, что доставят. И сюрприз, говорит, обязательно будет!

– Это он про водочку? – Щекин потер руки. – Вот это уже совсем замечательно. Будет у нас, прямо как до войны: выпить, закусить, да еще и музычка играет. Прямо как до войны в ЦПКиО.

Старшина не подвел.

Продуктов он принес много – в расчете даже на тех, кого уже не было в живых.

– Только с водочкой аккуратнее, – хмуро предупредил он. – Кто ж знал, что вас столько осталось! Давайте, мужики! Мне еще в два дома идти.

Ближе к полуночи, когда за Волгой начали взлетать зеленые и красные ракеты, сержант Зямин поднял крышку от котелка, в которой плескалась резко пахнущая ледяная водка, и негромко сказал:

– Ну, ребята, за победу?

– За победу само собой, – степенно сказал Шумейко. – А давайте выпьем за то, чтобы все мы с войны домой вернулись.

И все выпили.

Потом помянули убитых, выпили за домашних, которым несладко приходится в тылу.

– Заводи, – сказал Зямин.

Запел Вертинский:

Я не знаю, зачем и кому это нужно,

Кто послал их на смерть недрожавшей рукой?

Только так беспощадно, так зло и ненужно

Опустили их в Вечный Покой….

Они сидели рядом с костром, в котором догорали обломки довоенной сталинградской жизни – детская кроватка, остатки шифоньера, два табурета, случайно уцелевшие на верхних этажах. Красноватое пламя высвечивало импровизированный стол с котелками и еще дымящимся термосом, закопченные и забывшие умывальник лица: сержант Зямин, девятнадцатого года рождения, будет убит снайпером за два дня до капитуляции немецких войск под Сталинградом, боец Шумейко, девятьсот шестого года рождения, пропадет без вести в бою под Прохоровкой на Курской дуге, боец Щекин, двадцатого года рождения, потеряет обе ноги при бомбежке под Ростовом, боец Карагичев, восемнадцатого года рождения, будет убит бендеровцами в сорок пятом в Карпатах, боец Кривулин, семнадцатого года рождения, покончит с собой в январе девяносто третьего, когда станет ясно, что идеалы его жизни окончательно втоптаны в грязь. Сейчас они еще были живы, сейчас в стылую новогоднюю ночь они, еще не зная своего будущего, при всполохах медленно угасающего костра сосредоточенно и задумчиво слушали заграничную пластинку.

И люди там застенчивы и мудры,

И небо там, как синее стекло,

И мне, уставшему от лжи и пудры,

Мне было с ними тихо и светло…

Степные дороги

Грейдер перепахали немецкие танки, земля была вздыблена, и в широких лужах, уже тронутых тонким льдом, стояла вода. Цепочка людей, выбирающихся из Сталинграда, растянулась вдоль грейдера до самого горизонта. Люди старались держаться обочины, где желтела жухлая степная трава.

Время от времени им приходилось останавливаться и пережидать, пока пройдут, расплескивая в стороны жидкую грязь, крытые тентами машины, в кузовах которых сидели немцы в рогатых касках.

– Большую силу немец забрал, – хмуро сказал старик в галифе и резиновых сапогах. Поверх потертого синего пиджака у него была надета черная фуфайка, в руках он держал маленький потрепанный чемоданчик из фанеры, обтянутой коричневым дерматином. На сапоги налипли неподъемные комья степной желтоватой грязи. – Не устоять нашим в Сталинграде.

– Болтай! – отозвался худой старик в армейских штанах, заляпанных кирзачах и синем пальто с широким воротником из искусственной цигейки. Он толкал тележку, на которой в зеленое байковое одеяло с белыми полосами кутался ребенок. Рядом со стариком стояла женщина в плюшевом кафтане.

Загрузка...