РЫБНЫЙ СУП


Весну сорок третьего года ждали все с нетерпением: уж больно круто обходилась с людьми зима. Она давила морозами, гнула метелями и вокруг полустанка, наворотила таких сугробов, что и не верилось, смогут ли они растаять до лета.

В стужу ребятишки отсиживались по домам. С нетерпением ждали марта, но март пришел, а тепла все не было. Все так же блестели под солнцем сугробы, с вечера и до утра потрескивал за окнами мороз.

Только к апрелю потемнел и стал оседать снег, появились проталины. Они расширялись, и как-то незаметно получилось, что от сугробов остались грязноватые оплывки, да и то в кустах и с северной стороны железнодорожной насыпи. Прилетели чибисы, жаворонки, утки. И тогда даже дед Помиралка сказал, что это весна.

У ребят начались игры на улице и дальние походы за выемку — в сопки. Да и на самой насыпи, на откосах линии интересно бродить. После того, как сошел снег, находились там иногда картонные коробки, ярко раскрашенные баночки из-под американских консервов. Из таких баночек мужики делали себе табакерки под самосад… Случалось кому-то находить на линии ножик-складешок, кожаный повод с кольцом, железку, нужную в хозяйстве.

Бредя по линии, ребята незаметно добирались до сопок. В низинах между ними срывали неопавшие ягоды шиповника, выпугивали краснобровых косачей, ловили бурундучков, сусликов. А то залезали на самую высокую вершину, затихнув, глазели в затянутые дымкой распадки и мечтали о летних походах, а потом с гиканьем скатывались по крутому песчаному срезу…

На приволье все хорошо! А когда солнечно и тепло — никакой силой не удержать ребятню дома.

Дождавшись такого вот светлого дня, апрельским воскресеньем отправились в сопки Ленька Чалов со своим дружком Пронькой Калиткиным. А за Пронькой увязался его младший брат Толик.

Налазились ребятишки по обгоревшим с осени склонам, поставили капканы на сусликов и уже под вечер, уставшие и голодные, двинулись домой. Шли линией, петляющей среди сопок, шмыгая носами, шаркая каблуками по жесткому балласту.

Обратная дорога всегда почему-то скучнее. А тут еще, едва вышли из выемки, почувствовал и, что не так-то тепло на дворе. Над насыпью проносился тугой северный ветер. Он рябил воду в канаве под откосом, гнул кусты и обдавал холодом, заставляя втягивать голову в плечи.

Продрогшие, друзья двигались молча, нахохлено. Догоняя их, в сопках тяжело — на подъем — шел поезд. Вглядываясь вперед, где серели дома полустанка, Пронька сказал:

— А семафор-то закрыт!

— Стоять будет, — отозвался Толик. Увидев два вихревых столба, взметающих травинки, прошлогодние листья и пыль, он оживился, дернул Леньку за рукав. — Глянь, глянь! Вихри бегут, вихри!

Ребятишки остановились, стали смотреть. Как живые, качаются вихри. Бегут-бегут, приостановятся, покрутятся на месте — и дальше, в глубину пади.

— Бывают вихри такие, что и человека закрутить могут, и паровоз от земли поднять, — сообщил Пронька.

— А дед Помиралка сказывал, — заторопился Толик, — что это и не вихри совсем, а души померших. И что бегут они все к покойникам…

— А что думаешь, и бегут. — Пронька говорил уверенно, как старший. — В прошлую весну, когда хоронили Тоню Сиренкину, знаешь сколько их к кладбищу дуло! Так и чесали, так и чесали через пади и сопки. Как только в кочках не запутались…

Ленька не встревал в разговор, шагал молча, пряча лицо за воротом старенького пальтишка. Он и промерз посильнее Калиткиных — пальто было выношенное, да и Пронька, конечно, все лучше знает. Он на год старше, учится уж в третьем классе, а Ленька второй лишь заканчивает. Он только вздохнул, вспомнив покойную тетку Тоню. Красивая была. Да видно, правду взрослые говорят: счастье не в красоте. Вышла тетя Тоня за летчика, прожила с ним всего ничего, и тут его на фронт взяли. Месяца через три пришла похоронка, не застряла ж в дороге… С горя красивая тетка вроде бы не в уме стала и руки на себя наложила.

— Глупая, вот глупая, — сидя на завалинке, тихо осуждал ее дед Помиралка. — Хоть и покойница, прости меня господи, а к горю еще горя прибавила…

Поезд уже выбрался из выемки, стал приближаться, и ребята сошли на колею встречного пути. Все так же сгибаясь, Пронька с Толиком шагали к дому, а Ленька отстал, всматриваясь в состав, определил — воинский.

Мимо него потянулись теплушки, платформы с пушками и тягачами под брезентом. В открытые двери теплушек выглядывали матросы в тельняшках.

Замедляя ход, но не желая останавливаться на подъеме, паровоз беспрестанно гудел, требуя дороги. И, словно подчиняясь его гудку, рычаг семафора дрогнул, поднялся. Паровоз сразу запыхтел чаще, по составу прокатился перестук буферных тарелок, и эшелон стал набирать скорость.

Жалея, что поезд не остановился, что не удастся рассмотреть пушки, переброситься словом с матросами, понурясь, Ленька заторопился вслед за друзьями. Но тут его остановил звонкий окрик:

— Эй, пехота, держи!

В открытой двери теплушки Ленька увидел скуластого матроса в поварском колпаке и белой куртке поверх тельняшки. Улыбаясь, он изогнулся и бросил Леньке голову здоровенной кетины. Ленька на лету поймал ее, прижал обеими руками к груди и, обрадованный, закричал во всю силу:

— Спасибо, дядь! Спасибо-о!

Но мимо Леньки уже постукивали колеса других вагонов, а куртка белела далеко впереди.

Ленька догнал товарищей.

— Во, ребя, смотрите какая!

Мальчишки молча осмотрели подарок. Голова была большая, тяжелая, с крепкими загубниками и темным широким лбом. Отрезали ее неэкономно — подальше к туловищу, за плавниками.

— Кета! — определил Толик. — Здоровучая! На всех, Лень?

Мальчишки обычно делились находками. Голодные, они не брезговали поднятым с насыпи куском сухого хлеба, яблоком с пятном или небрежно срезанной шкуркой шпига. Но тут Ленька прижал рыбью голову к груди и, отворачиваясь, проговорил:

— Домой снесу! — Он сунул подарок за пазуху и, не глядя на друзей, добавил: — Мы про рыбу не договаривались. Ее же мне дали…

Пронька, усмехаясь, молчал.

— Ну хочешь, откуси, попробуй! — пошел на уступку Ленька.

Но Пронька отказался, зашагал дальше. А Толик не утерпел, откусил кусок сочного мяса. Пожевав, мазанул ладошкой по губам, и, догоняя брата, оценил:

— Скусная!.. Солененькая… Спробуй, Проньк, спробуй!

Но тот шагал, не оборачиваясь, сунув руки в карманы, а Ленька, опять спрятав рыбью голову за пазуху, сказал, оправдывая себя:

— Мне мамка велела все домой приносить…

— Зажадничал! — крикнул, обернувшись, Толик, мстя за собственную слабость перед соблазном.

— Сразу и зажадничал, — обиженно отозвался Ленька, не хотевший ссоры с приятелями, но уже представлявший радость матери от такого подарка. — У нас-то иждивенцев двое, и папки нет.

Братья, не слушая его, шли впереди, и Ленька отстал со своими думками. «Разве же я неправду им говорю? — убеждал он себя. — У них и на отца карточки есть, и на мать. А у нас-то одна мамка работает. Хлеба всегда не хватает. Тит маленький плачет да плачет… Мамка ругается все, и от папки давно писем нет… Чего ж тут не понять-то?»

В трудные минуты Ленька всегда вспоминал отца. С ним он часто просиживал в небольшой комнате дежурного по станции. Отец рассказывал ему, как управляются семафоры, объяснял устройство аппарата Морзе, передающего сообщения не буквами, а точками и черточками на узенькой бумажной ленте. Ленька замирал в уголке дивана, когда отец, проводив поезд, нажимал кнопку селектора и раскатисто звал: «Диспет-чер-р!» Откуда-то доносился строгий голос, и тогда отец докладывал, что поезд под таким-то номером проследовал через станцию. Иногда отец добавлял: «Прошел с минусом три». Это означало, что машинист провел поезд по перегону на три минуты раньше положенного времени.

Когда отец сдавал дежурство, Ленька приноравливался к его усталому шагу, и они возвращались домой. Летом, бывало, шли на покос, во влажные по-вечернему травы. А то сворачивали на огород, собирали огурцы, подкапывали молодую картошку. Ленька уже ждал, что скоро отец возьмет его с собой на утиную охоту, да вот не вышло…

На фронт отца призвали на втором году войны, в середине лета. Из военкомата он вернулся жарким полднем, в аккурат в смену путевых обходчиков. Мужики сидели в тени тополей на станционном крыльце, — все в одинаковых куртках с белыми железнодорожными пуговицами, все затянуты ремнями с коробками для петард и с кожаными чехлами сигнальных флажков. Лица у обходчиков темные — то ли от забот, то ли от морозов, ветра и летней жары.

— Кончилась моя бронь, мужики, — подойдя к крыльцу, сказал отец. — И на уток охота кончилась…

Обходчики вскинули на отца задумчиво-грустные взгляды, покивали молчком, зашуршали бумагой для самокруток. Слободкин — частый напарник отца по охоте — спросил:

— Когда, говоришь?

— Завтра к вечеру велено быть в сборе.

Слободкин помолчал, потом негромко сказал, вроде как сам себе:

— Значит, эшелон опять в Узловой сформируют…

Переговорив с мужиками, отец, а за ним и Ленька пошли к себе.

Матери дома не было: доила в стайке корову. Вошла она с подойником в руке, остановилась у порога, глядя на отца немигающим взглядом широко открытых глаз.

— Да, мать, пришел черед! — Отец сказал это легко, как у станционного крыльца, но вдруг осекся и договорил со вздохом: — Готовь смену белья, ложку с кружкой…

Ленька боялся, что мать заплачет в голос, но она поставила подойник на лавку, перевернула приготовленную крынку, сцедила в нее молоко. Потом прошла к зыбке, подвешенной рядом с кроватью, взяла на руки проснувшегося Титка. Все так же молча, думая о своем, распахнула кофту, и только когда Титок, сладко причмокивая, замолчал, спросила:

— Еще кого взяли?

— Из наших-то никого, — закуривая у стола, ответил отец. — С других станций собирали народ.

Мать еще ниже склонилась к Титку, не видя, не убирая упавшие с виска волосы. Ее молчание было тяжелее слез, и, не выдержав, Ленька вышел на улицу.

Заплакала мать вечером, когда легли, когда свет погасили. Сначала негромко, приглушенно, а потом взахлеб, с причитаниями. Она все хотела что-то сказать, но слова глушились рыданиями. Отец молчал, только часто подносил к лицу красный огонек цигарки. И лишь когда мать выплакалась, он стал объяснять ей, что никого другого с их станции взять невозможно: начальник совсем больной, а у Калиткина полступни нет. Да и нельзя дорогу совсем без людей оставлять. На станцию направляют девушек-практиканток из Узловой. Им тоже прислали одну холостячку. Она уже дежурит самостоятельно.

Мать молчала, слушала. Может, соглашалась, а может, думала, каково ей придется одной с двумя на руках. А отец все говорил, говорил… Советовал, где поставить стог сена, просил получше присматривать за ребятами да припас его — дробь там, капсюли, порох — оберегать, потому что Ленька подрастает, глядишь сможет утей промышлять…

Ленька все слушал, а потом незаметно уснул. Спали ли отец с матерью в ту последнюю ночь? С рассветом они ушли докашивать траву на своей деляне, потом отец взялся укреплять подгнившую балку в сарае, заменял жерди в пригоне… Он торопился управиться со всем, что накопилось. Но, как это всегда бывает, в последний час несделанного набралось много.

Во второй половине дня собрались в их квартире соседи. Прихромал Калиткин — отец Проньки и Толика, пришли соседки, за ними хвостиками потянулись ребятишки. Заглянул и начальник станции — худой и длинный, как жердь. И дед Помиралка пришаркал. Следом за ним Слободкин с казармы. Он и в хорошие дни не много слов говорил, а тут только дымил самокруткой, как паровоз на подъеме, и повторял:

— Будь спокоен, солдат. Твоих не забудем, одни не останутся.

Мать позвала всех к столу, водку выставила. Выпили за победу, за возвращение отца. Потом за остающихся. Но веселья не получалось. Разговор сбивался на тяжелые бои у Дона и под Ленинградом. Потом, видно, вспомнив, что соседа могут как раз туда и послать, мужики виновато замолчали. Прижимая к себе детей, вздыхая, соседки поглядывали на Ленькину мать. Она держалась, но, отходя за печку, смахивала слезы концами наброшенного на плечи платка. А отец все пошучивал, посмеивался, пробовал даже запеть «Скакал казак через долину», но поддержки не получил, свел песню на разговор и, прижав Леньку, все наказывал ему помогать матери, слушаться и за младшим братом смотреть.

В тот день по станции уже дежурила Нинка-холостячка. Когда вышли к местному поезду, отец с улыбкой спросил у нее:

— Разрешишь напоследок проводить четный?

Девушка тоже улыбнулась, отдала отцу флажки и фуражку с красным верхом. Он надел фуражку, враз построжав лицом, и, когда скорый поезд приблизился к станции, поднял флажки, показывая машинисту, что все в порядке.

Состав громыхал мимо, вздымалась под вагонами пыль, колеса торопливо говорили на стыках «бежим-бежим», а отец стоял впереди всех, серьезный и строгий, каким всегда бывал на работе. И только здесь отчетливо, до холода в груди, понял Ленька, что с этой минуты со скоростью поезда уходила в прошлое былая их жизнь, а за невидимой чертой разлуки начиналась у отца жизнь солдата. Как не хотелось Леньке, чтобы отец уезжал! Но скоро пришел пригородный поезд, остановился всего на минутку, и потом, плача, Ленька бежал за вагоном и долго махал рукой что-то кричавшему и тоже машущему отцу.

С этого времени Ленькина жизнь стала скучнее и хуже. Хотя все, вроде бы, оставалось по-старому. Люди работали на линии, дежурили на станции, управлялись с хозяйством. В свой час приходил местный поезд с прицепленной сзади хлеборазвозкой. По гладкому желобу из нее спускали черные буханки. Поезд уходил, хлеб переносили в красный уголок, где хранились весы и гирьки, и развешивали по карточной норме. В платках и сумках люди разносили его по домам, где пайки еще раз делили — по едокам.

И, как раньше, проносились мимо скорые поезда. В них теперь ехало много военных. Они высовывались из тамбуров и окошек, и ветер иногда срывал с них головные уборы. Уже многие мальчишки с казармы и со станции ходили в наползающих на уши командирских фуражках, пилотках и бескозырках с надписями «Тихоокеанский флот», а то и «Торпедные катера ТОФ».

Без отца Чаловым стало трудно. По осени нужно было выкопать и перетаскать в подполье картошку, убрать все с огорода, сараюшку к зиме подправить. И сено у стайки уложить. С покоса его украсть могли — приезжали ночами лихие людишки с Узловой… Чтоб перевезти сено, пришлось просить помощи у Калиткина, у дяди Яши Слободкина. Но на соседей всегда рассчитывать нельзя, у каждого своих забот хватает, надо было самим управляться.

Одна радость у Леньки осталась — отцовские письма. Сначала они приходили из-под сибирского города Томска, где формировалась дивизия, потом — из-под Сталинграда. Там, писал отец, страшнейшая битва шла. И вдруг след отца потерялся. На дворе уж зима стояла. Тянули ветры-северяки, перегоняли снег в сугробы, прессовали их и полировали до блеска. Иногда линию заносило снегом. Вместе с путейцами выходили на околоток все, даже ребята. Расчищали путь, уберегали поезда от остановок. А когда ветры ослабли, — насели морозы. Редкую неделю не стучала в ночное окно рука мастера, бригадира или путевого обходчика. На встревоженное материно «Кто там?» из-за двери слышалось: «Выходи, Катерина, выходи! Рельса лопнула!» И мать, еще с осени поступившая в путевую бригаду, одевалась, с ворчанием или руганью уходила в ночь, в мороз.

Сильно изменилась мать за прошедшую зиму, особенно когда перестали приходить отцовские письма. Затвердела осенней веткой. То молчит неделями, то начинает шуметь и ссориться с соседками. И все реже, отогревшись у печки, собирая ужин, говорила со скупой улыбкой: «Вот Титушка, какой ты большой стал. Приедет наш папка — и не узнает тебя!» В такую минуту теплее и легче становилось у Леньки на душе. А когда мать ругалась, он грустил и стыдился.

— Ты на нее не серчай, — как-то сказал ему дед Помиралка. — Это ж она от горя такой стала. А кто, окромя хвашиста проклятого, виноват? Он, только он, саранча ненасытная! — Дед тогда покряхтел, подслеповато посмотрел на окна с толстыми наплывами льда, слабой рукой погладил Ленькино плечо. — Ничего… Немного уж морозу холодной рясой трясти. Вот и весна-красавица подступает. Солнышко-то, заметь, уже в нашем окошке всходить начинает. А с теплом полегчает все. Тут, гляди, Лень, и письмецо батькино прилетит…

Но вот и весна пришла, а писем все нет, и мать не меняется. Утром, собираясь с дружками в сопки, Ленька сунулся было к ней — отпроситься. Но услышал такие слова, что и идти сперва расхотелось.

«Может, сегодня будет письмо, — сворачивая к дому, подумал Ленька со слабой надеждой. — А если нет? Мамка опять кричать и ругаться станет. Причину она завсегда найдет. Солнце-то вон уже где, а я обещал сразу после обеда вернуться». Но тут он вспомнил о подарке матроса, которым надеялся смягчить и обрадовать мать, и зашагал бодрее и легче.

Мать он увидел сразу, как только вышел из-за угла дома. Выгнув худую спину, в накинутом ватнике и с непокрытой головой, она чистила у крыльца чугун, в котором, бывало, при удачной охоте отца варилась картошка с козлятиной. Ветер трепал на матери юбку, сшитую из старой плащ-палатки, купленной в Узловой у инвалида.

Глянув на обветренные, подсиненные холодом лица ребят, мать напустилась на Леньку:

— Явился, не затерялся? А кого я за щепками посылала? Нет, ему нужно по сопкам шлындать… Теперь вот жрать просить станешь?

— Тетя Катя, теть! — заторопился на выручку Толик. — Он рыбу принес… Ба-альшую!

— Идите вы со своей рыбой! — отмахнулась мать, но все же посмотрела на сына: — Чего еще приволок?

Ленька торопливо выпростал из-за пазухи подарок и протянул матери. В ее глазах промелькнуло удивление, Склонившись, она осмотрела голову.

— Это ему матрос дал, — опять поспешил Толик. — Повар с эшелона…

— Гляди-ка, чистая! — проговорила мать, и Ленька уловил в ее голосе скрытую радость. Но она тут же нахмурилась и приказала: — Неси домой! Хвастать тут нечем…

Ленька ждал от матери похвалы. А после такой встречи сразу поник и, ссутулясь, шагнул на крыльцо.

Их квартира, по-воскресному прибранная, показалась ему и светлей, и просторней. Титок сидел на кровати и, непрерывно дудя, толкал по цветастому одеялу деревянные чурочки. Увидев брата, он сразу оставил свое занятие и спустился с кровати. Ленька отрезал ему зажаберный плавничок с лохматым шнурочком шкурки и прожилками мяса. Титок затолкал угощение в рот и принялся жевать, причмокивая и жмурясь от удовольствия.

Хлопнув дверью, вошла мать. Поставила на плиту чугун, громыхнула ведром с кусками угля и повернулась к Леньке, присевшему у стола.

— Чего расселся-то? Сколько я буду растапливать печь сырьем? Сухого ни щепочки нет. — Увидев чмокающего Титка, мать взглянула на рыбью голову и еще сильней расшумелась: — Уже? Растаскиваете? Не можете подождать? Или вы одни есть хотите?

— Да я и отрезал чуть-чуть, — обиженно проговорил Ленька, доставая мешок для щепок. — Ее же не покупали. А если бы не дал тот матрос?..

— Если бы да кабы, то росли б во рту грибы, — не унималась мать. — Иди, иди давай. Разговорился…

Совсем расстроенный, вышел Ленька во двор. После домашнего тепла на улице показалось еще холоднее. Он запахнул пальтишко, нахлобучил на лоб шапку и, спустившись с крыльца, свернул за стену, под которой уже играли с другими ребятами Пронька и Толик.

Тут же, притулясь к высокой завалинке, стоял дед Помиралка. Был он в старой шубе, облезлой шапке, ватных штанах и галошах, из которых вылезали прихваченные у щиколотки шерстяные носки. Упираясь палочкой в землю, дед слезящимися глазами смотрел вдаль, на серые покосы, и приговаривал с радостью:

— Солнышка-то, солнышка сколько…

— Перезимовали, деда, — хмуро поддакнул Ленька. — А все еще холодно. Ветер вот дует и дует.

— Ну не скажи, Ленька. Дует, а уже не то. — Дед помолчал, отдыхая, и добавил задумчиво: — Кто не мерз, Лень, тот тепла не оценит. Тому и радости не разуметь, кто с лихом не обнимался… Мать-то чего шумела опять?

— Да-а… — замялся Ленька.

— Значит, от отца опять ничего нет, — негромко, со вздохом сказал дед и потыкал палочкой во влажную, парком дышащую землю. — Видишь, хоть на вершок всего, а оттаяла матушка. Ты не журись, Ленька. Он напишет. Не может такой мужик просто так пропасть. И скажу я тебе, живой он. Хто что ни говори, а живой. Я сердцем чую. А не пишет потому, видать, что в партизанах. Простое ж дело… Были где в наступлении, а тут фронт отодвинулся, вот они и остались в тылу. На войне такого сколь хошь получается. У нас в русско-японскую, думаешь, не бывало такого? Вот… Теперь они и лупят там хрица взашей. В тылу к нему поближе, а ближнего всегда ловчей ударять… Так что про плохое не думай. Иди-ка щепу собирай, зря мать лишний раз не расстраивай. Ей, Леньк, нашего во много раз тяжельше…

Прижимая мешок, Ленька направился к линии, неся обиду на мать. «Вот всегда она так, — высматривая щепки в траве под откосом, с горечью думал Ленька. — Не узнает ничего, не разберется и начинает ругаться. Хоть с соседскими тетками, хоть с кем. А чего от ругани толку-то? Да и папка живой, раз дед Помиралка про то сердцем чует. Дед старый, он все знает. И получается, что зря мамка сердится на всех, зря…»

Такой же хмурый вернулся Ленька на станцию. Ребят и деда на дворе уже не было, видно, разошлись по домам отогреваться. Солнце закатывалось, и сразу похолодало.

Ленька высыпал щепки в кладовку и вошел в коридор. Он сразу почуял вкусный запах рыбного супа, разносившийся из их квартиры. Но Леньку не радовали ни суп, ни тепло. Он устало присел на краешек табуретки у стола, за которым мостился со своей чашечкой что-то лопотавший Титок.

— Принес? — глянув на Леньку, спросила мать.

— Принес. Почти полмешка…

Забрав у Титка посудину, мать налила в нее супу и поставила на окно, чтобы остудить. Из кухонного стола вынула несколько глубоких чашек. Протирая их, искоса взглянула на старшего:

— Как это он тебе ее дал?

— Да как… Крикнул «Эй, пехота, держи!» и кинул в руки…

— А что же не съели вы ее с Пронькой и Толиком? Вы ж всегда делитесь… Иль поругались?

Хмуро и быстро взглянув на мать, Ленька не ответил, еще ниже склонился к столу, колупая его дощатую крышку. Сгорбясь, он тут же ссунулся с табуретки и направился было в комнату, но мать остановила его. Налив чашку супа, она определила ее на краю стола и, беря другую, сказала:

— Снеси-ка вот дедушке Помиралке. Пускай свежиной побалуется старый.

Мать проговорила это легко, даже чуточку беззаботно. Еще сдерживаемый недоверием, широко открытыми глазами посмотрел Ленька в лицо матери — жесткое, грубоватое, со складками вокруг рта и морщинками у глаз, таких родных и близких. А она наливала в чашки дымящийся суп и говорила:

— Неси, неси… У них, может, и хлебушко есть. Да дружков своих позови. Вместе ходили, вместе и есть будете…

Поставив чашку на стол, удивленная молчанием сына, мать повернулась к нему. Увидев его лицо, встревожилась:

— Ты чего, Лень? Чего ты?

Но Ленькины глаза уже наполнялись слезами, а к откровенной нежности он не был приучен и потому, не зная, как теперь быть, уткнулся лицом в материнский подол. Хотел что-то сказать, но слова застряли в горле, и вместе со всхлипыванием вырывалось только невнятное: «Мамк… мамк…»

Тревога матери тут же прошла, она все поняла и, поглаживая Ленькину голову, проговорила успокаивающе, с легкой печалью:

— Вот дурной-то… Вот чего думал, батькина кровь…


Загрузка...