1

Видно, они думают, что мне уже недолго осталось. Потому что сегодня ко мне допустили викария. Может, они и правы. Хотя для меня сегодня ничем не отличается от вчера. И завтра, скорее всего, будет примерно таким же. Викарий – нет, не викарий, его называют как-то по-другому, я забыла, – порядочно старше меня. Волосы у него седые, а кожа красная, словно воспаленная, и шелушится. Я не просила, чтобы его привели. Если когда-то во мне и теплилась какая-то вера, в Линтонсе ее испытали и сочли недостаточной. А до тех пор посещение церкви было для меня привычкой, рутинным ритуалом, вокруг которого выстраивалась наша с матерью неделя. Сейчас я здесь, в этом месте, и я все знаю о рутине и привычке. Я знаю, что они управляют и нашей жизнью, и нашей смертью.

Викарий, или как там он называется, сидит у моей кровати с книгой на коленях. Но вряд ли читает: он слишком быстро перелистывает страницы. Видя, что я проснулась, он берет меня за руку. Я с удивлением обнаруживаю, что это утешает. Не помню, когда меня последний раз касались. Если не считать обтираний наскоро теплым влажным полотенцем или пробегающей по моим волосам расчески. Я имею в виду настоящее прикосновение. Когда оказываешься в чьих-то руках. Возможно, последним был Питер. Да, скорее всего, Питер. В августе ровно двадцать лет. Двадцать лет. Что еще делать здесь, в этом месте, кроме как отсчитывать время да вспоминать?

– Ну, как вы себя чувствуете, мисс Джеллико? – спрашивает викарий.

Не думаю, чтобы я сообщала ему свое имя. Я впитываю это «мисс», перекатываю его у себя в голове, словно серебряный шар для игры в багатель[1], даю ему отскочить от одной булавки, от другой, пока он не упадет в центральную лузу: тогда звенит колокольчик. Я отлично понимаю, кто этот человек, от меня ускользает только его сан.

– Как по-вашему, куда я попаду? Потом, – выстреливаю я в него вопросом. Я старая пташка с характером. Хотя, может, не такая уж старая.

Он ерзает в кресле, словно у него зудит в штанах. Возможно, под одеждой его кожа тоже шелушится. Не хочу об этом думать.

– Ну, – начинает он, склоняясь над своей книгой, – это зависит… зависит от того, в чем вы…

– От того, в чем я?..

– От того, в чем вы…

То, где я потом окажусь, зависит от того, в чем я исповедуюсь, – вот что он хочет сказать. Рай или ад. Хотя вряд ли он верит, что эти места существуют на самом деле. Может, когда-то он в них и верил, но теперь – нет. И вообще, у нас с ним разные цели в этом разговоре. Я могла бы затянуть беседу, подразнить его. Но решаю пока отложить эту игру.

– Я имею в виду, – уточняю я, – где меня похоронят? Куда нас девают, когда мы в последний раз покидаем это место?

Он так и поникает от разочарования. Помолчав, спрашивает:

– Вы имеете в виду что-то конкретное? Я могу побеспокоиться, чтобы ваши пожелания передали куда следует. Хотите, чтобы я кому-то сообщил? Может быть, вы хотели бы, чтобы на службу пришли определенные люди?

Какое-то время я молчу, делая вид, что обдумываю его вопрос.

– Незачем нанимать толпу плакальщиков, – говорю я. – Вы, я да могильщик – этого будет достаточно.

На его лице появляется гримаса – смущения? неловкости? – потому что он понимает: я знаю, что он не настоящий викарий. Он нацепил высокий пасторский воротничок, чтобы ему разрешили посетить меня. Он и раньше просил, но я отказывала. Но теперь мы заговорили о могилах, и я думаю о телах – о тех, которые под землей, и о тех, которые над. Вот мы с Карой загораем на конце пирса на озере близ Линтонса. Она в бикини, я никогда раньше не видела так много чужой кожи сразу. Я рискнула поднять свою шерстяную юбку выше колен. Кара дотронулась кончиками пальцев до моего лица и говорит, что я красивая. Мне тогда было тридцать девять, и еще никто никогда мне не говорил, что я красивая. Потом, когда Кара складывала скатерть, на которой мы загорали, и убирала свои сигареты, я склонилась над зеленой водой озера и с разочарованием увидела, что мое отражение не изменилось, я осталась такой же. Но в те летние дни, двадцать лет назад, я верила ей. Правда, недолго.

Потом приходят новые картинки, вытесняя одна другую. Махнув рукой на хронологию, я отдаюсь волнам памяти, они наслаиваются, сливаются. Мой последний взгляд в иудин глазок: я стою на коленях, подо мной голые доски моей чердачной ванной комнатки в Линтонсе, один глаз прижат к торчащей из пола трубке с линзой, другой прикрыт рукой, чтобы не мешал смотреть. Внизу в постепенно розовеющей ванне лежит тело, открытые глаза уставились вверх, на меня, и не мигают. Лужицы воды на полу. Влажные следы ног, уходящих прочь, уже подсыхают. Я – вуайеристка, я человек, который стоит у оградительной ленты, натянутой полицейскими, и наблюдает, как рушится чья-то чужая жизнь. Я из тех, кто притормаживает у места аварии, но не останавливается. Я – преступник, возвращающийся на место преступления. Я – одинокий плакальщик.

Иудин глазок. Я не знала этого выражения, пока не очутилась тут, в этом месте.

Давно это было? Сколько времени прошло с тех пор?

«Сколько?..» Видимо, я задала этот вопрос вслух, потому что ответ дает кто-то из Помощников. Нет, не Помощников. Как ее называют? Сидельница? Помогательница? Моя изнуряющая болезнь выедает не только плоть, она забирает все воспоминания о прошлой неделе, все имена и названия, про которые мне говорили час назад. Однако у нее хватает доброты оставить в неприкосновенности лето шестьдесят девятого.

– Сейчас одиннадцать сорок, – отвечает женщина.

Эта мне нравится. Кожа у нее цвета конского каштана, который я подобрала в конце сентября и обнаружила в кармане куртки в конце мая. Она добавляет погромче:

– Всего двадцать минут до обеда, миссис Джеллико.

Она произносит это так, словно я – какой-нибудь производитель пудингов: «Jelli Co.» «Пироги миссис Вагнер», «Кексы мистера Киплинга», а что остается делать миссис Джелли Ко? Вообще-то я никогда не была миссис Джеллико. Я не выходила замуж, и детей у меня нет. Только здесь, в этом месте, меня зовут «миссис». А вот викарий всегда обращается ко мне «мисс Джеллико», с самого первого раза, когда мы с ним встретились. Викарий! Тут я понимаю, что рука у меня пуста и что он ушел. Разве он прощался?

– Двадцать лет, – шепчу я.

Во мне шевелится воспоминание о том, как я впервые увидела Кару – бледную, длинноногую фею. Я слышу, как она кричит где-то снаружи, на каретном круге Линтонса. Перестав резать коврик в ванной, я пересекла узкий коридор и вошла в одну из пустых комнат напротив моей. Под чердачным окном выстланный свинцом желоб, идущий под углом к каменному парапету, забит гниющими листьями и оставшимися от древних голубиных гнезд прутиками и перьями. Далеко внизу на высохшем фонтане посреди каретного круга стояла Кара. Сначала я увидела ее волосы – темную массу плотных кудрей с пробором посередине, позволявшую разглядеть лишь узкую полоску молочно-белой кожи лица. Она что-то кричала по-итальянски. Я не понимала слов: из всего, что я знала, ближе всего к итальянскому были латинские названия растений, да и они сейчас почти выветрились у меня из памяти. Проверим-ка: Cedrus… Cedrus… Cedrus libani, кедр ливанский.

Голыми ступнями Кара балансировала на бедрах Купидона, уцепившись рукой за облачение каменной женщины, словно пытаясь сорвать с нее этот наряд. В другой руке она держала пару плоских балетных туфель. Я поморщилась, представляя, какой ущерб она может нанести этому мрамору, и так уж испещренному отметинами и сколами. Я смутно надеялась, что фонтан мог быть изваян Кановой или кем-нибудь из его учеников, хотя и не успела как следует изучить эту штуку. На Каре было длинное трикотажное платье, и никакого бюстгальтера под ним – даже с такого расстояния я это ясно видела. Солнце уже почти ушло за дом, и на ее тело падала тень, но голову, когда она откинулась назад, чтобы взглянуть вверх, озарило ярким светом. Казалось, я уже знаю эту незнакомку: горячая и обидчивая, зачаровывающая. Цветущий кактус.

Я решила, что она кричит, обращаясь ко мне, к моему чердаку. Я никогда не любила громких звуков, резких слов, всегда предпочитала тишину библиотеки, и в ту пору я не могла припомнить, чтобы кто-нибудь повышал на меня голос, даже мать, хотя теперь-то, конечно, дело обстоит иначе. Но прежде чем я успела что-то ответить (хотя понятия не имею, что я могла бы сказать), поднялось окно в одной из просторных комнат внизу, и какой-то мужчина высунулся наружу по плечи.

– Кара! – окликнул он девушку в фонтане, тем самым сообщая мне ее имя. – Не глупи. Подожди.

Голос у него был измученный.

Она снова что-то закричала, яростно жестикулируя и стискивая пальцы, откинула обеими руками волосы за спину, где они не захотели оставаться, и спрыгнула с фонтана в высокую траву. Она всегда была гибкая и ловкая. Потом она прошла к дому и скрылась из виду. Мужчина исчез внутри, и я слышала, как он бежит по пустым комнатам Линтонса, порождающим гулкое эхо, и представляла себе, как, отмечая его путь, поднимается и оседает пыль в углах. Из своего окна я увидела его, выскочившего из парадной двери на каретный круг, и Кару, которая спешила трусцой, толкая перед собой велосипед по остаткам гравия, и на ходу надевала свои балетки. Добравшись до аллеи, она подобрала платье и оседлала велосипед, словно цирковой акробат скачущую лошадь: в ту пору я бы ничего такого не смогла, а теперь и подавно.

– Кара! – позвал мужчина. – Пожалуйста, не уезжай.

Мы – он и я – смотрели, как она катит, ловко огибая выбоины на липовой аллее. Уносясь от нас, она оторвала одну руку от руля и в ответ выставила два пальца. Сейчас, после всего, что случилось, трудно вспомнить, что именно чувствовала я во время этих промельков Кары. Вероятно, меня шокировал ее жест, но мне нравится думать, что при этом во мне бродило приятное ожидание моего собственного нового открытия себя, новых возможностей – и лета.

Мужчина прошел к восьмифутовой высоты воротам, проржавевшим и вечно открытым, и ударил ладонями по надписи «Линтонс 1806», вплетенной в их металлическую вязь. Его досада меня заинтриговала. Чему я стала свидетелем – окончанию их романа или простой размолвке влюбленных?

Я прикинула: мужчина примерно моего возраста, лет на десять старше Кары. Светлые волосы свешивались ему на лоб. Он двигался так, словно не мог вынести силы земного тяготения – или самого мира. Симпатичный, подумала я, хотя и потрепанный. Он сунул руки в карманы джинсов и, повернувшись к дому, посмотрел вверх, прямо на мое окно. Я имела полное право находиться там, где находилась, но, сама не зная почему, отпрянула от окна и присела под подоконником.

* * *

Линтонс. Даже когда одно это слово возникает в голове у меня, на руках тут же поднимаются волоски – я словно кошка, увидевшая привидение. Но Палатная Сестра… нет, не то… новая белая женщина, которую я не узнаю, в белом пластиковом фартуке поверх формы замечает мой открытый рот и видит возможность запихнуть в него ложку разварившейся брокколи. Я плотно сжимаю губы, поворачиваю голову и позволяю явиться другому воспоминанию, более раннему.

Рукописная схема мистера Либермана: мешанина названий, стрелок, проселочных дорог. Английский ярмарочный городок, церковка, решетчатая ограда, чтобы скот не забредал куда не положено. С трудом выйдя из автобуса на остановке перед городком, я прошла назад, к узкой дороге, посреди которой росли пучки травы. На своем листке мистер Либерман написал: «Остановитесь здесь и полюбуйтесь видом» – рядом с безымянной дорогой, которая начиналась – как я теперь видела – у заброшенной сторожки. Правда, позже я узнала, что сам он никогда не бывал в Линтонсе. Вероятно, он предполагал, что я буду за рулем, но у меня не было прав, я никогда не училась водить и никогда не водила. Я опустила на землю оба чемодана и подумала, не оставить ли их под живой изгородью, чтобы потом за ними вернуться. В плаще мне было жарко: я решила, что легче носить его на себе, чем нести его с собой. Стараясь перевести дух, я прислонилась к погнутой ограде поместья.

В миле от меня, за вымахавшими насаждениями парковой зоны, на краю зеленого берега балансировал дом – Линтонс. Он простирался в тенистую глубину, но мне открывался вид на широкие каменные ступени, ведущие к величественному портику, где дневное солнце маслянисто блестело на восьми огромных колоннах, враставших в треугольный фронтон. Передо мной предстал английский родич Парфенона. Слева солнце отражалось от стекол теплицы, обещанной письмом мистера Либермана, а позади строений земля резко поднималась, образуя лесистые уступы. В этой части страны нередко встречается такой рельеф: древний лес цепляется за крутые склоны холмов, извивающиеся на протяжении нескольких миль. Поблизости журчал ручей, бегущий через заливные луга, все в оспинах следов от коровьих копыт, исчезая между нестрижеными кустами и косматыми деревьями. Я заметила блеснувшее озеро и представила себе, не видя, то место, где воду должен пересекать мост. Меня приятно возбуждала мысль о том, какой это может быть мост, учитывая возраст и стиль первоначально выстроенного здесь дома и то, что я об этом доме читала. Но я никому об этом не говорила. Меня никто бы не стал слушать – во всяком случае, тогда.

* * *

Лежа в своей постели здесь, в этом месте, я думаю о мостах, о переправе с одного берега на другой, о паромщике, и задаюсь вопросом, будет ли у меня какое-то предвестие смерти, какая-то примета, какой-то знак. По-моему, у всех оно бывает: птица, залетевшая в комнату, лисица на цепи, осторожный заяц, корова, рожающая двух телят, – но лишь самые невезучие понимают, что это означает.

Еще одна Медицинская Помогательница, дружелюбная прыщавая девушка – Сара? Ребекка? – расчесывает мне волосы. Она моложе других и вряд ли задержится здесь надолго. Но она обращается со мной мягко и, в отличие от большинства, обходится без бессмысленной болтовни. Когда остается сделать всего несколько движений расческой, она подносит к моему лицу зеркало, и я снова поражаюсь при виде этой женщины, которая смотрит на меня оттуда: впалые щеки, кожа – словно пергамент в пятнах от чая, иссохшая шея. Рот зеркальной женщины открывается, и я вижу бледные десны, в которых торчат кое-как желтые лошадиные зубы, и я отдергиваю голову, машу руками, зеркало резко уходит в сторону. Девушка держит его слабо, а может, не ожидает от меня особой силы, поэтому от неожиданности выпускает зеркало. Оно ударяется о край кровати. Но, конечно, не разбивается, а летит, вертясь, через всю комнату. Девушка просит меня не двигаться, успокоиться, лечь, но теперь в ней уже нет прежней мягкости. Подо мной растекается теплая влажная лужа, и девушка нажимает на кнопку вызова, и я слышу, как в коридоре скрипят по линолеуму резиновые туфли. Руку пронизывает острая боль. И я снова на чердаке в Линтонсе.

* * *

Я на чердаке в Линтонсе. Когда становится ясно, что мужчина ушел обратно в дом, я заканчиваю кромсать середину коврика в ванной своим ножом для ботанических образцов. Это был прекрасный нож, его изогнутая рукоятка отлично подходила к форме моей ладони, а лезвие было широким и коротким, и мне нравилось следить, чтобы оно всегда сохраняло остроту. Не знаю, где этот нож теперь.

Схватившись пальцами за край рядом с плинтусом в углу под окном, я несколько раз сильно потянула, так что коврик лопнул, породив целое облако пыли и опрокинув меня с корточек. На моем лице и волосах оседают чешуйки чужой кожи, частицы высохших насекомых, штукатурка из трещин в потолке.

На коврике были узоры – светло-коричневые квадраты, красноватые круги. По краям он посерел от пыли, а возле унитаза окрасился в ядовито-желтый. Я тянула, загибала, скручивала две половинки к середине комнаты, обнажая половицы. Ванная была большая – три шага от ванны до раковины и столько же от окна до унитаза. Когда-то она, видимо, служила спальней для горничных. Из центра низкого потолка свешивался пыльный абажур на грубом шнуре. Условия кошмарные, но мне плевать: эта ванная и примыкающая к ней спальня – мои. По крайней мере, на лето.

Тут постучали в дверь, ведущую на чердак. Эта дверь – в конце коридора. Я замерла на четвереньках, надеясь, что если достаточно долго не двигаться, то стучавший уйдет. Иногда, в прошлом, мне очень хотелось общества, но теперь, когда ко мне в буквальном смысле кто-то постучался, я перестала ясно соображать и где-то в горле у меня забился сигнал тревоги от одной мысли о том, чтобы заговорить с незнакомым человеком. Снова раздался стук. И пока я поднималась, опираясь о край ванны, я слышала, как открывается дверь, а потом увидела, что мужчина, который бежал за Карой, стоит в дверном проеме ванной, слегка задыхаясь от подъема по винтовой лестнице.

Он внимательно разглядывал меня, и я вдруг поняла, что в руке у меня нож для сбора ботанических образцов, а шелковый шарф матери по-прежнему прикрывает нижнюю часть моего лица: я им обвязалась, чтобы в рот не попадала пыль.

– Привет? – произнес он с вопросительной интонацией, делая шаг назад. Вблизи он показался мне печальнее и привлекательнее, и морщины на его лице словно разгладились.

Я опустила свою повязку, переложила нож из одной руки в другую и обратно, толком не понимая, что с ним делать.

– Извините, – пробормотала я, потому что знала: от меня ждут этого слова.

– Видимо, вы – Фрэнсис? – Он протянул руку. Наверное, ему казалось, что я смущаюсь и чувствую себя неловко, потому что он добавил, словно я сама могла об этом забыть: – Вы сюда приехали изучать садовую архитектуру для Либермана?

Я не сразу пожала протянутую руку. Она была сухая и такая же большая, как моя. И быстро выпустила ее.

– Питер, – представился он. – Очень жаль, что меня тут не было, когда вы появились. Но вы, судя по всему, уже освоились?

Он улыбнулся, даже чуть ли не рассмеялся, посмотрев на нож у меня в руке. Я встретилась с ним глазами и тут же перевела взгляд на его губы, слишком полные для мужчины. Из-за его привлекательности я ощущала себя еще более неуклюжей.

В одном из своих писем мистер Либерман объяснял, что пригласил еще одного специалиста – чтобы тот сообщал ему о состоянии дома и его обстановки. Я ожидала увидеть здесь кого-то вроде Питера, но совершенно о нем не думала, а если и думала, то представляла себе пожилого одинокого человека.

– Извините, – повторила я, пряча нож за своими шортами, широкими мужскими шортами из магазина «Армия и флот». – Я резала ковер.

Я успела убедиться, что извинения и констатация очевидного помогают, когда не знаешь, что сказать.

– Не видел вашей машины. – Когда Питер говорил, беспрерывно жестикулировал, помогая руками своим словам.

– Я ехала на поезде, – ответила я. – И потом на автобусе. Тридцать девятом. Он опоздал на двадцать восемь минут.

По выражению его лица я заключила, что сказала слишком много и что, возможно, это прозвучало грубо. Так трудно было делать это правильно. Другим как-то удавалось без всяких усилий вести разговоры: сначала один подает реплику, потом другой – и так далее. Я в который раз задумалась о том, как же это у них получается.

– Вам надо было дать телеграмму, – заметил Питер. – Я бы с радостью встретил вас на станции. – Он посмотрел мимо меня в ванную и продолжал: – И простите, что вам пришлось все это слышать. Если Кара не в настроении, об этом знают все. Но вы не должны беспокоиться.

Я и не беспокоилась. Но тут невольно задалась вопросом: может, мне стоило бы?

– Скорее всего, она поехала в город. Но она всегда возвращается. – Он снова рассмеялся. Казалось, он сам себя успокаивает. – Ну а вы чем тут занимаетесь? – Все эти комнаты на чердаке, – он сделал жест руками, – в довольно неприглядном виде. Думаю, тут раньше жил старый слуга – нянька или дворецкий. Никто здесь не убирался. Вы бы видели, какой беспорядок оставили после себя военные. Не говоря уж про граффити, вы таких и представить не можете.

Он прошел в ванную, разглядывая ее без всяких признаков смущения.

– Военные? – переспросила я. Я знала все способы, как добиться, чтобы собеседник продолжал говорить.

– В свое время Линтонс реквизировали для нужд армии. Сорок седьмой пехотный полк. Американцы. Судя по всему, в голубой гостиной Черчилль с Эйзенхауэром обсуждали высадку в Европе. В саду они устроили просто бог знает что. Я имею в виду – солдаты, а не Черчилль с Эйзенхауэром, хотя тут ни за что нельзя поручиться. В общем, будьте готовы. Либерман хотел предложить вам комнаты внизу. Они больше и роскошнее, и я надеялся, что мы с Карой поживем в городе, но, знаете… мои обстоятельства изменились… – Он улыбнулся. Мне нравилось, что он так много говорит: это означало, что мне говорить не нужно. – Нормально работает только эта ванная и наша, внизу. Надеюсь, вы не очень против чердака.

Я увидела, что он смотрит на две скрученные половинки коврика.

– Тут пахло, – сообщила я.

К своему последнему письму мистер Либерман приложил ключ от боковой двери и, в придачу к схеме маршрута, инструкции, как пройти наверх, в чердачные помещения. Когда я в первый раз поднялась по винтовой лестнице и открыла дверь наверху, вонь так и ударила в лицо: напоминание о тех нескольких последних днях, когда я ухаживала за матерью. Смесь запахов вареных овощей, мочи и страха.

– Я думала, мистер Либерман не будет возражать, если я сниму коврик.

– О, он не будет возражать. – Питер пренебрежительно махнул рукой и прошел к окну, не переставая говорить. – Либерман понятия не имеет, что в доме есть и чего нет. Он прислал мне опись, но она ничему не соответствует. В голубой гостиной по ней значится каминная облицовка работы Уайетта[2], но там и камина-то нет, одна зияющая дыра. Парадная лестница должна быть облицована настоящим мрамором, но это явно скальол[3]. И теперь, когда над всем этим потрудились сырость и плесень, уже бессмысленно пытаться что-то спасать. Но тут есть свои достоинства: купол совершенно великолепный, а в подвале я нашел десятки бутылок вина, которых нет в описи. – Подмигнув, он наклонился, уперся ладонями в колени и посмотрел в низкое окошко. – Причем, вероятно, все они закупорены. Эту опись словно составили для какого-то другого дома. Я думал, Либерман приезжал сюда, прежде чем купить Линтонс, но теперь сомневаюсь. Вы нашли постель, которую мы вам устроили? – Он не стал дожидаться ответа. – Вот это вид.

Мои две комнатки располагались на западной стороне дома, под самой крышей с ее каминными трубами. На том же этаже размещалось около дюжины комнат, двери которых выходили в коридор, который тянулся с севера на юг. Из всех окон, смотревших на запад, открывался роскошный вид на загубленные сады Линтонса, на тропинки, таящиеся среди буйно разросшихся самшита и тиса, на переплетенные запущенные кусты садовых роз, на упавшие статуи и испоганенные клумбы, на парк с лугом, на усыпальницу, а вдали виднелась темная линия деревьев и лесистые уступы.

– Вы уже обошли поместье? – поинтересовалась я. – А на мосту были?

Мне хотелось, чтобы он ответил «нет». Тогда то, что там (чем бы оно ни было), я смогу открыть сама, одна. При этом я надеялась, что он скажет: да, он видел мост, и тот сделан в палладианском стиле[4], – чтобы я больше не готовилась испытать разочарование.

Палладианский мост: утонченная архитектура меж двух берегов. Чаще всего такую конструкцию венчает храм: каменные балюстрады и колонны, фронтоны и колоннады под свинцовой крышей, потолки с кессонами[5], статуи. Охлаждаемый водой летний домик, открытый с обоих торцов и выстроенный богачами для того, чтобы прогуливаться, проходя его насквозь, или проезжать через него в экипаже. Мост, который я себе воображала, поднимался над озером, пересекая его пятью изящными арками, а на балюстрадах вырастал захватывающий дух открытый храм. Все сооружение виделось исполненным приятной симметрии, и замковые камни при этом были украшены тонкой и изысканной резьбой. Не просто мост, не просто средство перебраться с одного берега на другой, а нечто выстроенное ради любви, ради тайных свиданий, ради красоты.

Питер выпрямился.

– Ах да, там же есть мост? Я все собираюсь спуститься к озеру поплавать, но столько дел в доме, да тут еще Кара и винный погреб. – Он пнул ногой свернутую половину ковра и засмеялся: – Хотите избавиться от парочки трупов, да?

Загрузка...