Лулу с любовью
Когда мы говорим кому-то:
«Я не могу жить без тебя», —
на самом деле мы имеем в виду:
«Я не могу жить с мыслью, что ты,
возможно, страдаешь от боли,
несчастна, испытываешь нужду».
Вот и все. Когда же человек умирает,
кончается и наша ответственность.
Мы больше ничего не можем
для него сделать.
Мы можем обрести покой.
Я приподнялся в постели, нащупывая в темноте выключатель настольной лампы. Это была не моя постель и не моя комната, поэтому выключателя я не нашел. На светящемся циферблате маленьких часиков было ровно пять. Телефон звонил не переставая. Сибилла его не слышала. Когда я перегнулся через нее, она дышала все так же спокойно и ровно. Мы спали в одной постели, тесно прижавшись друг к другу. Она — в моих объятиях. Моя правая рука, в тщетных поисках выключателя, наткнулась на телефонную трубку.
— Алло! — Я откашлялся. Горло перехватило, и я едва мог говорить.
— Это восемьдесят семь тринадцать сорок восемь? — Голос молодой служащей звучал свежо и весело.
— Да, — сказал я.
Теперь и Сибилла зашевелилась.
— Господин Голланд?
— Да, — снова сказал я.
— Вы просили разбудить вас, — произнес женский голос. — Сейчас ровно пять. Желаем вам доброго утра, господин Голланд!
— Спасибо.
Я аккуратно положил трубку на рычаг и снова откинулся на спину. Где-то далеко заслышался гул авиамоторов. Я лежал совсем тихо, всматриваясь во тьму, и ждал, когда гул станет ближе. Этот звук волновал меня снова и снова. Сибилла его уже давно не замечала, она слишком долго прожила в Берлине.
А для меня этот рокот, который и вправду все нарастал, становился сильнее и сильнее, был чем-то вроде постоянного напоминания, неясной угрозы, и он наполнял меня грустью. Оконные стекла слегка подрагивали, когда тяжелая четырехмоторная машина проносилась над домом.
Дни в Берлине снова подходили к концу. Мне было пора уезжать. Тянуть не было смысла. Это ничего не дает. Ни печали, ни счастья. Покоя не было.
Две стихотворные строчки всплыли в моей памяти:
…И снова за спиной я слышу торопливый бег —
Неумолимо время дальше мчится…
Кто это написал? Не помню.
Теперь рев моторов удалялся. Вот так день и ночь, по меньшей мере раза четыре в час, над домом Сибиллы пролетает самолет — перед посадкой и после взлета. Чуть южнее расположен аэропорт Темпельхоф, и самолеты летят уже или еще очень низко над крышей. Во время блокады Берлина[1], Сибилла рассказывала мне, стекла звенели каждые две минуты. Днем и ночью. В хорошую и плохую погоду. Каждые две минуты. Торопливый бег времени.
«Еще минут пятнадцать, — думал я, — и буду вставать. Нет, это слишком. Десять минут».
Шум моторов стал едва слышным, нежным, как влюбленный лепет, и стих. Тишина вернулась, но ненадолго. Новый самолет подлетал к Берлину — еще где-то высоко над облаками, в первых розоватых лучах этого зимнего дня. Он приближался, готовый промчаться над нами, содрогая воздух, сильный, неумолимый и в то же время такой шаткий и нестойкий, балансирующий между жизнью и смертью, как и люди в нем и под ним.
— Пауль?
— Да, любовь моя?
Она повернулась на бок и прикоснулась своими теплыми мягкими губами к моей груди. Она была меньше меня и очень тоненькой, у нее были длинные ноги и узкие бедра. Маленькие упругие груди. Обнаженной она выглядела совсем как мальчишка. Мужчины, которые терпеть не могли женщин, говорили о Сибилле с полным уважением: «Она, слава Богу, никак не похожа на женщину!» Но они говорили так, потому что не знали Сибиллу. Я ее знал. Я знал, как она женственна, какой сентиментальной она может быть, какой нежной и ласковой. Другие не знали этого, даже понятия не имели.
Мы спали обнаженными. Сибилла прижималась ко мне своим мальчишечьим телом. Я чувствовал себя словно выхолощенным от ее бесконечной печали, над которой я не был властен.
— Нам надо вставать, да? — прошептала она.
В квартире не было никого, кроме нас, но она шептала, как будто никто не должен был нас услышать, будто у нас с ней была тайна от ее книг, ее картин, ее узкой кровати.
Я судорожно закашлялся.
— Бедный мой, — прошептала она. — Вот так всегда. Всегда, когда ты должен от меня уходить, ты начинаешь кашлять.
— Мне очень плохо, — сказал я.
— Не говори так! — Ее руки гладили меня, но они были холодные и вялые. Мои были влажными от возбуждения и слабости.
— Что мне тогда говорить? — прошептала она в мою подмышку. — Ты, по крайней мере, улетаешь, а мне каково возвращаться в свою квартиру, сюда, в эту постель, которая еще пахнет тобой; в эту комнату, в которой все напоминает о тебе. Знаешь, я уже однажды избила подушку, за то что она не переставала пахнуть твоей головой!
Я ответил, напряженно вслушиваясь в приближение новой машины:
— Я люблю тебя, Сибилла.
— И я тебя, родной, — сказала она.
— Через десять дней я снова буду у тебя.
— Да, Пауль.
— И останусь надолго.
Сейчас настольная лампа горела, и я мог видеть Сибиллу. Она выглядела как красивая, полная страсти кошка. Раскосый разрез глаз, таких же черных, как ее волосы, которые она всегда коротко стригла. Вздернутый нос, резко очерченные ноздри, часто они нервно подергивались. Влажные красные губы, отливающие атласом. У Сибиллы был самый большой рот из всех, которые я когда-либо встречал. Это был экстраординарный рот. Однажды Сибилла заключила с одним другом пари, сможет ли она засунуть в рот очищенный калифорнийский персик. И она выиграла.
— Мы будем очень счастливы, — шептала она. Моя грудь стала мокрой от ее слез. — Я буду ждать тебя, — продолжала она, — буду слушать наши пластинки и читать книги, которые ты мне принес. Я буду ставить Рахманинова, наш фортепьянный концерт!
— Пригласи подруг.
— Да, Пауль.
Ее глаза затуманились, словно подернутые мутной пеленой, потух блеск черных ресниц. Так было всегда, если Сибилла чувствовала себя несчастной. Тогда эти редкостные занавеси печали опускались на ее глаза.
— И выходи вечерами.
— Нет, не хочу.
— И все же! Сходи в театр. Или к Роберту. — Робертом звали хозяина бара на Курфюрстендамм. Мы хорошо его знали. Мы с Сибиллой часто ходили к нему, когда я бывал в Берлине.
— Я не хочу к Роберту, — сказала она, — да ты и сам хочешь услышать, что я не хочу к нему идти.
— Да, любимая.
Я подумал: «Слишком долго висит тишина, покой слишком затянулся. Где же шум? Когда пойдет на посадку следующая машина?»
— Когда я вернусь, — между тем говорил я, — мне должны дать отпуск.
— Да, — сказала она тихо.
— И тогда у меня будут деньги, Сибилла. Мы поедем на юг, до Неаполя. Потом сядем на корабль и поплывем по Средиземному морю. В Египет! Целых четыре недели.
— Ты обещаешь?
Я положил руку между ее ног, чтобы поклясться тем, что было для меня свято, и сказал:
— Я обещаю тебе это.
— Четыре недели, — повторила она. — И ты не будешь писать никаких статей?
— Ни строчки, — сказал я. — Я буду просто любить тебя. Я буду любить тебя, мое сердце, перед завтраком и после завтрака, перед обедом и после обеда, перед ужином и после ужина.
— Пожалуйста, только не после обеда, — шепнула она, и я почувствовал, что она снова плачет.
Мои ноги заледенели. Я шевелил пальцами и ждал следующего самолета. Где он застрял? Почему не нарушает покой последних минут?
Внезапно она сказала:
— С тех пор как я встретила тебя, я снова начала молиться. Я не молилась много лет. А теперь молюсь. Я прошу Господа, чтобы Он не разлучал нас. И чтобы мы всегда были счастливы. Об этом я молю Его. — Она приподнялась на локте и подперла голову рукой. Взгляд ее страстных раскосых кошачьих глаз остановился на моих губах. — Ты не веришь в Бога?
— Нет, — сказал я.
— И никогда не верил?
— Почему же, — ответил я. — Раньше, перед войной. Во время войны перестал.
Ее большой рот полуоткрылся, и были видны прекрасные зубы. Я добавил:
— Но ты спокойно молись. Может быть, это поможет. Никогда не знаешь.
Она ответила своим хриплым голосом:
— Мы любим друг друга. Это я всегда говорю Господу. Я говорю: посмотри на нас, Господи, мы не обманываем друг друга, и один составляет другому счастье. Сохрани это, Господи! Сейчас не так много людей, которые любят. Не дай нам утратить покой, стать ненасытными, возжелать кого-то другого…
Я лежал на спине и смотрел на ее крохотные груди, на прекрасное узкое запястье, на длинные изящные пальцы. И молчал.
— Всегда, когда ты улетаешь, я молюсь, — шептала Сибилла. — Я молюсь, чтобы у тебя был успех в работе, и чтобы ты всегда любил меня так, как в этот первый год, и чтобы ты не встретил женщину, которая возбуждала бы тебя больше, чем я…
Между тем я думал: «Только что мы пережили войну. Скоро будет новая. Если бы не так скоро! Еще пару лет, пару лет мира! Сибилле легче, она может поговорить с Богом. Верить в Бога — самое простое на свете. Или нет, самое тяжелое.
Я бы охотно верил в Бога. Тогда я тоже стал бы просить Его защитить нас».
Я гладил Сибиллу по руке и все ждал вырастающего из тишины рева новой машины. А он не возникал.
— …Ты летишь в Бразилию, — бормотала Сибилла мне в ухо, и голос ее становился еще ниже. — А в Рио-де-Жанейро, говорят, самые красивые женщины в мире.
— Ты моя самая прекрасная в мире женщина.
— Если тебе непременно нужно, Пауль, измени мне в Рио. От меня не убудет.
— Это неправда!
— Нет, правда. Правда, если это произойдет в Рио и если через десять дней ты снова будешь со мной…
— Я никогда не изменю тебе, — сказал я. — Просто из суеверия.
— Ты умный, — прошептала она. — Ты самый умный на свете! Ты понимаешь, что все уже будет не так, если только один изменит другому.
Я подумал: «В своей жизни я жил со многими женщинами, а у Сибиллы было много мужчин. Но я их всех оставил, или они оставили меня. Так же и Сибилла. У нас у обоих не было мира в душе, пока мы не встретились, мы много пили, много курили, никак не могли успокоиться. С тех пор как мы познакомились, мы хорошо спим, и короткие предрассветные часы больше не пугают нас. Мы легко просыпаемся, когда еще совсем темно, потому что мы спим в одной постели в объятиях друг друга, и наша постель такая узкая, что только двоим, которые действительно любят, она кажется счастьем».
Пока я так размышлял, Сибилла продолжала шептать:
— Конечно, мы не расстанемся сразу, если кто-то из нас изменит в первый раз.
— Конечно, любимая.
— И все-таки все уже будет не то!
— Да, — сказал я.
Где же следующий самолет? Почему он не появляется и не разрушает все гулом своих четырех моторов? Случилось чудо? Но чудес не бывает…
— Ушло бы доверие, — говорила Сибилла. — А мы так сильно любим друг друга еще и потому, что доверяем друг другу. Знаешь, о нас говорит весь город!
— Ты самая прекрасная на свете, — сказал я. — Моя вселенная!
— Нам все завидуют.
— Я бы тоже завидовал нам!
— Пауль?
— Да?
— Если в Рио будет очень жарко, и если ты напьешься, и если тебе будет очень… не по себе — тогда сделай это!
— Не хочу.
— Ты великолепен! Но если у нее будет такой же большой чувственный рот, как у меня…
— Не хочу!
— …и длинные возбуждающие ноги, и черные волосы, и маленькие упругие груди…
— Успокойся! — Я повернулся, прижал ее к себе и поцеловал. Она была такой нежной и хрупкой на ощупь.
Сибилла тихо вздохнула и прошептала:
— Господи! Говорят, Ты хранишь любящих. Защити и нас! Прошу Тебя, Господи, прошу Тебя!
Потом я наконец-то услышал дальний рокот — новая машина подлетала к Берлину. Я крепче прижал Сибиллу, мои губы не оставляли ее губ, я чувствовал, как бьется ее сердце, мы были одно целое. Но рев нарастал, леденящий, немилосердный. Он разрывал мир, разрушал тишину, становился безбрежным. Стекла задребезжали снова. Я закрыл глаза. Это было тяжелое, но избавляющее от скорби, тревоги и запоздалого страдания возвращение в реальность.
— Надо вставать, — сказал я.
— Да, родной.
— Подай мне протез.
Она молча выскользнула из постели и бросилась, обнаженная, через комнату к стулу, на котором лежал протез. Протез на левую ногу. У меня не было левой ноги от колена, только правая была своей.
Она вернулась с протезом, встала передо мной на колени, а я сел, чтобы она могла пристегнуть протез. Культя ныла.
— Будет дождь, — сказал я.
— Сейчас, зимой?
— Можешь мне поверить.
Это был новейший протез, на нем я мог прекрасно двигаться. После войны я сначала ходил на костылях, пока рана не зажила. Потом у меня появился протез, не этот, другой. Он был снабжен несъемным левым ботинком, правый давался в придачу. Левый ботинок был посажен на протез намертво, и это раздражало меня. Я жил в отеле. И по вечерам передо мной вставала одна и та же проблема, когда я хотел выставить ботинки в коридор. Или я выставляю оба, но с протезом, или только один. Но тогда я буду выглядеть сумасшедшим или вдребезги пьяным. Поэтому я раздобыл новый протез. Левый ботинок снимался с него, как со здоровой правой ноги. Он был чертовски дорогой, этот протез, но того стоил — он был изготовлен из первосортной кожи и хромированного никеля.
Сибилла затянула ремни, протез сидел прочно, культя покоилась на губчатой резине.
— Так хорошо?
Я поднялся и пару раз подрыгал ногой.
— Да, отлично.
Я перечитываю то, что написал, и думаю, достанет ли у меня сил продолжить этот рассказ. Прошло чуть больше двух месяцев с тех пор, как холодным безветренным утром в пять часов зазвонил телефон. Я пишу эти строки в комфортабельном номере на четвертом этаже отеля «Амбассадор» в Вене. Номер выдержан в красно-золотисто-белых тонах. Даже обои красные. Ясный день. Снизу, с Нойен Маркт, доносятся людские голоса и шум машин. Окно открыто.
Итак, сегодня вторник, седьмое апреля 1956 года. В Вене уже по-настоящему тепло, тепло для апреля. Перед входом в Капуцинергруфт[2], который прямо напротив отеля, цветочницы продают букетики примул, подснежников и фиалок. Весна в этом году ранняя.
Уже неделя, как меня выписали из больницы. Но мой лечащий врач, доктор Гюртлер, настаивает на том, чтобы я еще несколько дней не вставал с постели.
— Рана ведь почти затянулась, — пробовал протестовать я. — Все уверяют, что моя жизнь теперь вне опасности.
— А зачем вам вставать? — удивляется он.
— Я должен кое-что записать.
— Для этого вы еще слишком слабы.
Доктор Гюртлер — пожилой седовласый господин, которого мне горячо рекомендовал венский представитель Западного Пресс-агентства. Он трогательно заботится обо мне. С тех пор как я выписался из больницы, он навещает меня каждый день. Вчера, когда я просил у него позволения вставать, он покачал головой:
— Это неразумно, господин Голланд. Пять сантиметров выше — и пуля попала бы в сердце, и вы никогда больше не выразили бы желания что-либо написать.
— Видите, — ответил я, — что могут сделать пять сантиметров! Доктор, пожалуйста, разрешите мне писать по часу в день. Это не составит мне труда. У меня портативная машинка. Я печатаю сам — уже много лет. И я должен писать, должен!
Доктор Гюртлер, который в курсе всего, что случилось со мной за последние два месяца, ответил:
— Вы намерены совершить одну очень большую глупость.
— Да, — сказал я, — и какую же?
— Вы хотите погрузиться в свое прошлое.
— Да, — сказал я. — Только так я смогу его забыть.
— Вы все еще думаете об этой женщине.
— Откуда вам это известно?
— Ночная сиделка сказала мне.
Да, в отеле «Амбассадор» у меня была ночная сиделка. На этом настояло Западное Пресс-агентство. И впервые в моей жизни после покушения у меня возникло ощущение, что я ценный сотрудник. Доктор Гюртлер продолжал:
— Вы разговариваете во сне. Иногда кричите. Сиделка очень беспокоится.
— И можно понять, что я там говорю или кричу?
Он молча кивнул, и в его мудрых старческих глазах промелькнуло сочувствие. Я подумал: неужели я уже вызываю сочувствие?
— Вы только о ней и говорите, — продолжал доктор. — Только о… об этой женщине. Последние слова он произнес с осуждающей паузой.
— Я любил эту женщину.
— Не думайте больше о ней. Вам надо выздороветь, господин Голланд. Потом, когда вы будете здоровы, отправляйтесь куда-нибудь, куда-нибудь далеко — на Средиземное море, в Египет. И на корабле пишите себе, напишите обо всем, что лежит на сердце. Обо всем, что вам пришлось пережить!
— Я давно хотел поехать на Средиземное море.
— Ну вот видите!
— Я хотел поехать с ней, доктор.
На это он промолчал. Молчал и я, разглядывая красные шелковые обои моего номера, и позолоченные подлокотники кресел, и белый плафон.
— С ней вы больше никогда не поедете, — сказал доктор Гюртлер. — Вы знаете это. Она умерла.
— Да, — ответил я. — Она умерла.
Под кроватью у меня была спрятана бутылка виски, и еще вторую я запрятал в шкафу. Мне принес их официант, я подкупил его, потому что пить виски мне было запрещено. Но когда я не пил виски, я не мог спать, а когда я не мог спать, появлялась Сибилла. Садилась на мою грудь и не давала мне дышать. Пока я разговаривал с доктором, она тоже была в комнате, я это ясно чувствовал. Я не мог ее видеть. Я больше никогда не смогу увидеть Сибиллу. Только ощущать ее я еще мог. Когда она сядет мне на грудь, я не смогу дышать. Поэтому я подкупил официанта, чтобы он принес мне виски. Виски было сильнее Сибиллы. Если я его пил, она не приходила. Официант снабдил меня еще и льдом, и содовой. Он был малый с понятием, этот Франц. Мне было приятно думать, что у меня есть еще полторы бутылки виски. Кажется, это последнее утешение, которое мне осталось.
— Итак, мне нельзя вставать? — спросил я доктора, полный решимости сразу после его ухода выпить стакан или два, потому что чувствовал, что Сибилла в комнате, я ощущал запах ее кожи, я слышал ее дыхание. Это не имело никакого значения, что Сибилла была мертва. Я все равно слышал ее дыхание. Я все равно ощущал запах ее кожи.
— Пока что категорически запрещаю вам вставать и писать, — сказал, подымаясь, доктор Гюртлер.
Как только он ушел, я встал. Я выпил стакан виски и натянул пижаму. Рану под сердцем тянуло и кололо. Я был еще очень слаб. Возможно, у меня был жар. И тем не менее я сел к окну и вставил лист в пишущую машинку. Сибилла была здесь. Я это чувствовал с особой силой, аромат ее кожи и ее духов душили меня. Я отпил еще глоток. Наконец наступило чудесное облегчение, похожее на то, когда я написал первые слова моего повествования, когда я вспомнил ту ночь, с которой все началось, ту снежную, морозную ночь в Берлине. Я писал почти два часа. Потом прервался.
И вот я сижу здесь и размышляю, хватит ли у меня сил продолжать. Многое произошло за последние два месяца. И произошло со мной. Со мной, который не был готов к этому. Из всех людей — со мной. Что мне делать?
Пот стекает по моему затылку за ворот рубашки, клавиши машинки становятся скользкими. В ушах гул. Губы сухие. Сердце колотится. «Господь хранит любящих» — так говорила Сибилла. Но разве Он сделал это? При каждом вдохе у меня еще болит под сердцем рана, из которой доктор Гюртлер совсем недавно умело и аккуратно извлек стальную пулю калибра 6,65.
Господь хранит любящих…
Внизу, на площади, венские цветочницы предлагают свой товар: фиалки, примулы, подснежники. В Вене очень тепло, тепло для апреля. Какой-то самолет летит над городом в дальние края, я слышу гул его моторов.
Самолет. Какая чушь!
Мне надо писать дальше. Только так я смогу освободиться от того, что случилось. Случилось в течение двух последних месяцев, а началось в закрытом, разделенном на четыре части городе Берлине, в сердце надвое расколотой страны, зимним днем, в пять часов утра, в Груневальде, в квартире дома по улице Лассенштрассе, 119.
Дом был очень большой.
Какой-то богатей построил его на рубеже веков, вроде бы это был личный нотариус кайзера Германии. Дом стоял посреди старого парка. Было и озеро, которое зимой покрывалось толстым слоем льда. В хорошую погоду на льду всегда играли дети. Их смех и крики долетали до комнаты Сибиллы.
После Второй мировой войны дом разделили на части. Поставили перегородки, заложили одни входы, прорубили другие — так и образовалось в общей сложности четыре квартиры, в которых поселились жильцы. Это были тихие замкнутые люди: супружеская пара, промышленник со своей подругой, два молодых художника. Соседи встречались только в парке, потому что каждая квартира имела отдельный вход. Никаких строений поблизости не было. Дом с левой стороны выгорел во время войны, и там были только черные заброшенные руины, которые постепенно исчезали под ползучими сорняками. А с правой стороны было озеро.
Я сознательно упоминаю эту уединенность, потому что в развитии событий она сыграла свою роль.
Портье звали Вагнером. Это был маленький блеклый человечек, имеющий большую грузную жену и дочь шестнадцати лет. После скарлатины в острой форме эта дочка стала немой. Мария — так звали девочку — могла издавать только хриплые лающие звуки. И всегда казалось, что она ими вот-вот подавится. Она была русоволоса и хорошо развита.
С год назад она начала гулять с парнями. Иногда она исчезала на целую ночь. Мать приходила в отчаяние. Однажды она сказала мне:
— Парни знают, что Мария ничего не может рассказать.
Мария стояла возле нее и смотрела на меня из-под полуприкрытых век. Кончик ее языка лихорадочно скользил по губам. Потом она издала пару резких высоких звуков и убежала…
— Как тихо, — сказала Сибилла.
Она стояла у окна, когда я вышел из ванной комнаты, теперь она была в пеньюаре. Еще не накрашена.
— Ты благополучно долетишь, — сказала она, глядя куда-то в парк. — Мне кажется, очень холодно.
Она все говорила и говорила. Предложение. Пауза. Еще предложение.
— И гололед. — Ее большие черные глаза избегали меня. — Надеюсь, взлетная полоса чистая.
Я обнял ее за плечи, и она повернулась ко мне.
— Любимая, — сказал я.
Она поцеловала меня в щеку и тихо вздохнула. Я подсунул руку под пеньюар и коснулся ее обнаженного плеча. Она мягко отстранилась.
— Не надо, — сказала она. — Пожалуйста, не надо. Я просто заболеваю, когда ты меня касаешься, но я знаю, что у нас больше нет времени.
— У нас есть время. — Моя рука проскользнула дальше. — Еще немного времени у нас есть.
— Для этого мы слишком взвинчены, — сказала она. — Одевайся, я сварю кофе.
Она пошла на кухню. Я вышел в небольшой холл, который был расположен между двумя комнатами и двери которого выходили на каменную террасу. Я посмотрел на улицу. Фонари еще горели.
Небо было свинцово-серым. Ни дуновения ветерка.
Пока я одевался, Сибилла возилась на кухне. Потом я упаковал свой небогатый гардероб и положил на чемодан пишущую машинку. Теперь, я слышал, Сибилла была в ванной. Я сел возле полки, на которой стояли некоторые из ее книг. У нее было много книг, большей частью на итальянском. Сибилла долго жила в Италии. Теперь она использовала эти книги в профессиональных целях. Она была учительницей итальянского.
Она любила Италию и беспрестанно рассказывала мне об этой стране. Я думаю, что в Италии она была очень счастлива. Она бросила бесчисленное количество монет в фонтан Треви в Риме. Говорят, если сделать это, то обязательно вернешься в Вечный город…
Я снял с полки тоненький томик. Это был критический опус об Анаксимандре из Милета. Сибилла читала нечто подобное? У нее были удивительные книги, которые ей совсем не подходили. Я полистал книжку, слушая, как она чистит зубы, и прочел место, отчеркнутое кем-то карандашом: «Происхождение вещей — бесконечность. Откуда они возникают, туда и приходят с неизбежностью, там приносят друг другу покаяние и получают воздаяние за беззакония свои после конца мироздания».
— Пауль?
Я поднялся. Она стояла передо мной в одних чулках и бюстгальтере — и больше ничего. Я смотрел на ее по-мальчишески сложенное тело, на узкий таз, широкие плечи, маленькие груди со вздернутыми сосками. Она протянула ко мне руки. Теперь я увидел родинку под правой подмышкой. Она была темно-коричневая, величиной с монету в одну марку.
— Что мне надеть? Зеленый или черный костюм?
— Черный, — ответил я. — Он теплее.
— Посмотри на меня, — сказала она. — Посмотри еще раз внимательно, любимый, чтобы не забыл, как я выгляжу.
— Я тебя никогда не забуду. В любой момент я могу закрыть глаза и видеть твое лицо и твое тело, они сразу возникают передо мной отчетливо и ясно.
— У меня так же.
— Потому что мы любим друг друга.
— Сейчас я буду готова. Через десять минут можем садиться завтракать, — сказала она и ушла в спальню.
Я чувствовал себя усталым и опустошенным. Голова болела, руки были холодными.
Мы выпили только горячего кофе, оба мы не могли есть. Свежие булочки остались на тарелке, яйца всмятку — в своих стаканчиках. Цветной джем, желтое масло.
— Это бессмысленно, — сказала Сибилла. — Я не могу проглотить ни кусочка.
— Мы психопаты, — поддержал я. — Уже год мы знаем друг друга, и каждый раз, когда пора расставаться, повторяется одна и та же сцена.
Я пошел к телефону и вызвал такси. Сибилла надела свое тяжелое пальто. Когда она поднимала его большой воротник, ее голова совершенно исчезала в нем. Я взял чемодан и направился к двери.
— Дай мне понести твою машинку, — попросила она.
Теперь у нее на голове была шляпка, похожая на колониальный шлем, серая фетровая шляпка. Пальто тоже было серое. С большими карманами. Мы спустились по лестнице и вышли во двор. Был пронизывающий холод, мороз перехватывал дыхание.
— Осторожно, любимая, действительно очень скользко.
Она семенила возле меня на своих высоких каблуках. Мы дошли до ворот и вышли на улицу. Такси еще не было. Мальчишка развозил на велосипеде свежие булочки. Но ему приходилось толкать велосипед — ехать на нем было слишком скользко. Улица блестела, как зеркало. Мальчишка, весь съежившись от холода, развешивал на ручки садовых калиток белые льняные мешочки.
Такси подъехало бесшумно, как корабль по морю. Внезапно нас ослепили его фары. Шофер затормозил и вышел, чтобы уложить мой чемодан.
— В аэропорт, — сказал я.
В такси я сел с трудом — никак не мог поднять ногу с протезом. Культя все еще ныла. Погода менялась. В машине я нащупал руку Сибиллы. Она сняла перчатку и тесно переплела свои пальцы с моими. На заднем сиденье было холодно, пахло бензином и прелой кожей. На поворотах машину заносило.
— Поезжайте медленнее, — сказал я. — Мы не спешим.
Шофер ничего не ответил.
Мы ехали по городу. Продрогшие рабочие стояли на автобусных остановках. Было еще очень тихо. Я смотрел на двух девчушек, которые подпрыгивали, чтобы согреться. Что делают дети в такой час на улице?
Я сказал Сибилле:
— Когда вернешься домой, ляг снова и попытайся заснуть. Прими капли.
Она кивнула. Теперь мы проезжали по большому мосту. Из-под него раздавался визг тормозов. Вдали пускал дым локомотив. Белый столб прорезал темноту и терялся в белесой мгле свинцового неба.
Внезапно с оглушительным свистом над нами пронесся самолет, он шел на посадку. Были видны его зеленые и красные посадочные огни.
— Прибыли, — сказала Сибилла бесцветным тоном.
Шофер подъехал к большой площади перед Центральным аэропортом. Я посмотрел на памятник Воздушному мосту, уходящую ввысь бетонную дугу, которая внезапно обрывалась. Я спросил:
— А много самолетов разбилось во время блокады?
— Несколько, — ответила Сибилла. — Пилотам трудно посадить машину — наш аэропорт расположен посреди города. Самолетам приходится взлетать и приземляться прямо между домами.
Шофер, до сих пор не проронивший ни слова, вдруг заговорил:
— Однажды мне пришлось увидеть это собственными глазами.
— Крушение?
— Да. — Он повел своим небритым подбородком в сторону руин. — Это случилось вон там. Я тогда здесь работал.
Он говорил не поворачиваясь. Сейчас он осторожно вел машину по зеркально гладкой площади на огни аэропорта.
— Я помогал разгружать самолеты. Ну вот, и однажды вечером, было холодно, как сегодня, садился ами[3], груженный мукой, понимаете? Ну и взял в коридоре слишком влево — и прямо в дом! Вот это, скажу я вам, было дело! — Его передернуло от воспоминаний. — Шесть трупов, куча раненых. Пока мы что-то смогли сделать, загорелась мука.
— И что, пожар нельзя было потушить?
— Знаете, был такой жар, что обломки самолета раскалились добела! А перед домом стояло дерево, старый каштан. Все в снегу, ну вот, значит, было холодно, как сегодня, наверно, середина января. Так на следующее утро знаете что случилось?
— Что?
Машина затормозила перед входом в аэропорт, навстречу заторопился носильщик.
— Каштан зацвел!
— Не может быть!
— Истинно, вот как я сижу перед вами. — Шофер, повернувшись, важно покивал головой. — А виновата жара. Проклюнулись листочки — и свечи цветков! Это было ужасно! Везде развалины, и кровь, и мука — и посреди всего этого дерьма стоит себе вот такой старый каштан и цветет!
Носильщик распахнул дверцу машины и поздоровался.
— «Панайр ду Бразил», — сказал я. — На Рио. Возьмите чемодан. Машинку я понесу сам.
— Хорошо.
Я обратился к шоферу:
— Если вы остановите счетчик и подождете — дама поедет с вами назад в Груневальд.
Но, прежде чем шофер выразил свое согласие, Сибилла возразила таким тоном, какого я за ней не знал:
— Нет, спасибо, я возьму другое такси или поеду на автобусе.
Я посмотрел на нее. Она отвела свой взгляд. Я пожал плечами и расплатился с разочарованным шофером. Между тем Сибилла ушла вперед. Я нагнал ее у входа в зал ожидания:
— Что случилось?
— Где?
— В такси.
— Ничего. — Она деланно рассмеялась. — Мне не понравился шофер.
— Но его история с каштаном…
— Именно из-за этой истории он мне и несимпатичен!
— Не понимаю, — сказал я, пораженный жесткостью ее приговора.
— Вся история лжива! — Она свела брови, ее ноздри нервно подрагивали. — Этот мужик врет ради понта. Ненавижу таких!
Она остановилась, ее голос взвился. Ничего подобного мне еще не приходилось пережить с ней.
— Листочки и свечи! — продолжала она с негодованием. — Одних листьев ему мало! Вранье сверх всякой меры! На месте смерти возрождается жизнь, и нет конца, и вся эта символическая чепуха! Противно все это! — Губы ее дрожали. — Что умерло, то умерло! И никогда не вернется, ни в каком виде!
— Сибилла! — прикрикнул я, встряхнув ее за плечи.
Она посмотрела на меня совершенно пустым бессмысленным взглядом, как будто приходила в себя после тяжелого сна. Постепенно сознание ее прояснилось, и она смущенно потупила глаза.
— Что с тобой?
— Нервы. — Она отвернулась. — Только нервы. Пойдем!
Она взяла меня за руку и повела в здание аэропорта. При этом она пожимала мои пальцы своими. Я понял, что это означало: больше не надо говорить о ее вспышке.
Холл аэропорта был освещен неоновыми лампами. В его холодном и резком свете все люди казались больными. За длинными стойками различных авиакомпаний работали многочисленные служащие. У девушек от усталости были красные глаза, молодые люди в синих костюмах нервничали.
Я был ошеломлен, увидев огромные толпы людей. Я не ожидал такого наплыва. Просторный холл был полностью забит пассажирами: женщинами, мужчинами, детьми.
— Что здесь творится? — спросил я носильщика.
— Политические беженцы из Восточной зоны, — ответил он. В его голосе звучало презрение. — Летят на Запад.
Он поставил мой чемодан на электрические весы у окошечка Панамериканских воздушных линий и пожал плечами:
— У нас так каждое утро. И говорят, будет еще хуже.
Я оглядел беженцев. Они сидели на своих узлах и чемоданах, плохо одетые, бесправные, павшие духом. Они тихо переговаривались между собой. Женщины носили платки, мужчины крестьянскую одежду. Многие были без галстуков или в косоворотках. Их руки были натруженными, покрасневшими от холода. Заплакал младенец.
— Пятьдесят пфеннигов, — сказал носильщик.
Он откозырял и исчез. Сибилла держала меня под руку. Внезапно я крепко прижал ее к себе, потому что перед моими глазами вдруг встали все беженцы, которых я когда-то видел в Сайгоне, беженцы в Сеуле, беженцы на острове Куэмой. Я постоянно встречал их в аэропортах, сидящих на своих узлах. Мужчин с застывшим и безвольным взором в никуда; матерей, прижимающих к груди своих кричащих детей; древних старух, что-то бормочущих себе под нос, и стариков в инвалидных колясках. И всегда у них на шеях висели таблички, на которых возле имени стояли номера. По этим номерам их и выкликали. По номерам. Не по имени.
«Внимание! — донеслось из репродуктора. — Объявляется посадка на самолет компании «Эр-Франс» на Мюнхен, рейс семь — девяносто шесть. Пассажиров просят пройти на посадку к выходу два. Женщины с детьми — в первую очередь. Желаем вам приятного полета».
Возникла толчея. Ожидающие хлынули на посадку. Служащие, сцепившись за руки, сдерживали толпу.
— Пропустите же вперед детей! — кричал кто-то. Но его никто не слушал.
И снова за спиной я слышу торопливый бег неумолимого времени…
Я еще крепче прижал к себе Сибиллу. Перед нами служащий из «Пан-Америкен» разбирался с восточным беженцем. Я встал за ним. Мужчина держал в руках старую шляпу. Несмотря на мороз, он был без пальто, в ветхой косоворотке. Мужчина был бледен и небрит. Он говорил на саксонском диалекте. Это был простой человек, который никак не мог понять, в чем загвоздка.
— Господин пилот, — униженно просил он клерка. — Пожалуйста, поймите меня правильно. Мы из Дрездена. Моя жена, двое детей и кошка.
Только теперь я заметил его кошку. Она лежала под покрывальцем в небольшой корзинке, которая стояла на стойке. Эта была толстая рыжая кошка, которая выглядела очень сонной.
— Из Дрездена, господин пилот.
— Я не пилот, — отвечал служащий, мужчина холерического типа с намечающейся лысиной. — К сожалению, ничем не могу вам помочь.
— Господин… простите, как вас зовут?
— Клэр.
— Господин Клэр, поймите, кошка вместе с нами покинула Дрезден. Это очень далеко, от Дрездена досюда. Мы провели в дороге три дня. Мы тайно прибыли в Западный сектор. Нам нельзя обратно.
— Господин Кафанке, мне известно все это. Я…
— Мы признаны политическими беженцами. Мы все были на Куно-Фишер-штрассе. И кошка. У нас у всех оформлены бумаги!
— У кошки нет.
— Но она же с нами из Дрездена, господин! Мы подмешали ей в корм бром, чтобы она была спокойной! Господин Клэр, что же нам делать? Мы не можем бросить животное в Берлине!
«Внимание! Объявляется спецрейс компании «Бритиш юэропиен эйрвейз» на Ганновер и Гамбург. Номер рейса три — двадцать два. Пассажиров просят пройти на посадку к выходу три. Желаем вам приятного полета!»
— Господин Кафанке, поймите же наконец. С животными не разрешается. На это есть предписание. Посмотрите, какая уже за вами образовалась очередь, все спешат.
Мужчина из Дрездена кротко глянул на стоящих за ним людей и, согнувшись, как русский почтмейстер перед генералом царской армии, сказал:
— Прошу прощения, господа, не сердитесь, речь идет о моей кошке. Простите за задержку!
Все молчали. Некоторые кивнули.
«Attention, please! Passenger Thompson, repeat Thompson, with PAA to New York, will you please come to the ticket counter! There is a message for you!»[4]
Человек, которого звали Кафанке, между тем говорил:
— Вы совершите убийство, если не позволите мне взять с собой кошку, понимаете, убийство!
— Не говорите ерунды!
— А что будет с животным?
— Кошки могут позаботиться о себе. Они всегда находят дорогу домой.
— Домой? В Дрезден? — У беженца в глазах блеснули слезы ярости. — Может, через Бранденбургские ворота?
— Господин Кафанке, прошу вас!
У служащего на лбу выступили капли пота.
— И вот для этого мы покинули Дрезден, мать, — обратился Кафанке к полной женщине, сидящей за ним на чемодане. — Вот для этого мы оставили свой дом!
— А что, кошечке нельзя с нами?
Я сделал клерку знак.
— Минутку, — сказал он человеку из Дрездена и подошел ко мне. — Куда вы летите?
— Но послушайте, — слабо возразил Кафанке и умолк. Он погладил рыжую кошку. — Моя хорошая, моя золотая, не бойся. Мы не бросим тебя. Даже если мне придется разговаривать с самим американским генералом!
«Calling for passenger Thompson! Passenger Thompson! Will you please come to the PAA ticket counter!»[5]
Кошка жалобно мяукнула.
— Я лечу в Рио, — ответил я служащему Клэру. — Рейсом «Панайр ду Бразил».
Бразильская компания не имела своего представительства в Берлине. Ее представляла «Пан-Америкен». Я положил свой билет на стойку.
«Calling passenger Thompson, passenger Thompson, to New York! Come to the PAA ticket counter. There is a message for you!»[6]
Служащий по фамилии Клэр глянул с горькой безнадежностью на рыжую кошку, вытер пот со лба и пододвинул к себе список:
— Господин Голланд?
— Да.
— Место проживания?
Я помедлил. Этот вопрос был мне всегда неприятен, где бы мне его ни задавали. Я проживал во многих местах и во многих городах, но нигде не был дома. У меня не было квартиры, уже много лет не было. Единственная квартира, в которой я жил от случая к случаю, принадлежала Сибилле. Я ответил:
— Франкфурт-на-Майне, Паркштрассе, двенадцать.
Это было похоже на адрес. Но нормальным адресом не было. Это был адрес отеля «Астория», в котором я снял номер на год. Там висел портрет Сибиллы. Там был шкаф с моим бельем и костюмами. Там было несколько книг и много старых рукописей. Там находилось все, что принадлежало мне на этом свете. Это было немного. Собственно, это было очень мало.
— С какой целью вы летите в Рио?
— Это указано в разрешении на въезд, — сказал я, злясь на господина Клэра, хотя злиться я должен был только на себя самого, на свой образ жизни.
— Здесь написано «по служебным делам». — Он стал неприветлив. — Что это за «служебные дела»?
— Я корреспондент Западного Пресс-агентства, — отвечал я ему, в то время как Сибилла поглаживала мою руку, успокаивая. — У нас в Рио корпункт с новыми людьми. Я знаю Рио. Новые сотрудники там никого не знают. Я должен их ввести в определенные круги.
— Спасибо, господин Голланд. — Он был страшно деловой.
Сибилла улыбнулась ему. Он улыбнулся в ответ.
— Я просто исполняю свой долг, госпожа, — сказал господин Клэр.
— Господин Голланд воспринимает это иначе.
— Мы все нервничаем, — ответил господин Клэр.
Кошка снова мяукнула.
«Внимание! Совершил посадку самолет компании «Бритиш юэропиен эйрвейз» из Дюссельдорфа, рейс четыре — пятьдесят два».
И снова за спиной я слышу…
— Пожалуйста, вашу эпидемиологическую карту, господин Голланд!
Я протянул ему черно-желтую книжицу. Перед этой поездкой я сделал прививку. У меня под лопаткой до сих пор еще болело место от двух уколов.
— Спасибо, господин Голланд. Теперь, пожалуйста, медицинскую справку.
Я подал ему документ, из которого следовало, что я не страдал ни туберкулезом, ни трахомой, ни проказой, ни сухоткой, ни наследственным сифилисом. Затем я предъявил ему заверенную страховку, гарантирующую, что я не являюсь членом подпольных организаций в Бразилии и не стану попрошайкой на улицах или подопечным благотворительных организаций.
— Благодарю вас, господин Голланд. Это весь ваш багаж?
— Да.
— У вас еще есть время до отлета. Мы вас вызовем.
Я кивнул ему, взял свою пишущую машинку и попытался пробить нам с Сибиллой дорогу.
— Разрешите, — сказал я господину Кафанке.
Он посмотрел на меня своими унылыми старческими глазами:
— Господин, вы репортер. Я только что слышал. Не могли бы вы помочь моей кошке?
Я снова посмотрел на всех этих людей, ожидающих в огромном зале аэропорта, и снова перед моими глазами встали дети в Сеуле, старики в Сайгоне и истеричные женщины на острове Куэмой, которые рвали на себе одежды и обнажали перед американскими солдатами свои груди в знак готовности отдаться, если их возьмут с собой, если только возьмут…
— Я никому не могу помочь, — сказал я тихо, держась за руку Сибиллы, как будто это было последнее, за что я еще мог держаться на этом свете.
«Attention, please, — донесся из репродуктора женский голос, — still calling passenger Thompson, passenger Thompson…»[7]
Они все еще искали этого господина Томпсона, пассажира Панамериканских воздушных линий, следующего на Нью-Йорк. Его ждало известие.
В ресторане аэропорта официанты приветствовали меня как старого знакомого. Я часто бывал здесь. По одному моему лицу они уже знали, улетал ли я или только что прибыл.
Ресторан был полупустой. За большими темными стеклами окон были видны заправляющиеся в сумерках самолеты. На консолях работали люди в белых комбинезонах. Этим утром никак не рассветало. Я сел слева от Сибиллы. Я всегда садился с этой стороны, потому что она плохо слышала на правое ухо. Когда ей было двенадцать, какой-то старик ударил ее на улице. Была повреждена барабанная перепонка.
— Кофе, господа?
— Один мокко.
— Пожалуйста, господин Голланд. — Официант приветливо улыбнулся. Он симпатизировал мне. Я всегда давал большие чаевые. Во всех странах.
— И мне чашку, — сказала Сибилла.
— Хорошо, мадам. — Официант исчез.
В глубине помещения другой официант стелил на столы свежие скатерти. А внизу, под нами, машинами заправляли баки суперзвезды «Панайр ду Бразил», с которой я скоро улечу.
— Тебе надо уехать из Берлина, — сказал я.
У меня оставалось слишком мало времени. Я должен был сказать главное. Кошка меня доконала.
— Куда, милый! — Ее рука лежала на моей. Всегда ее рука лежала на моей, когда мы вот так сидели.
— Ты переедешь ко мне на Запад.
— Во Франкфурт?
— Да. У меня есть деньги. Мы снимем квартиру. — Я все больше волновался. — Каждый день здесь может что-то произойти. Что нам делать, если снова будет блокада? Если самолеты больше не будут летать? Если они не пустят меня к тебе?
— Любимый, — сказала она тихо. — Мы уже много раз говорили об этом. Я не могу просто так взять и оставить свою работу, своих друзей и весь свой мирок, чтобы приехать к тебе во Франкфурт и жить там на правах твоей подружки!
«Attention, please! Calling passengers Collins, Crawford and Ribbon with Air France to Stuttgart! Your aircraft is about to take off! This is your last call!»[8]
— Ты выйдешь за меня, Сибилла?
Естественно, в этот момент подошел официант с кофе. Сибилла крепко держала меня за руку и смотрела на меня глазами, которые медленно наполнялись слезами.
— Ответь, — сказал я. — Пожалуйста, ответь. У меня больше нет времени. Скоро вызовут и меня.
— Это все из-за кошки, — ответила она хрипло.
— Нет!
— Или потому, что ты нигде не чувствуешь себя дома. Потому что у тебя нет дома.
— Нет, — сказал я, склонился над столом и поцеловал ее маленькую белую руку. — Это потому, что я люблю тебя; и потому, что я хочу быть с тобой; и потому, что я страшно боюсь потерять тебя!
«Calling passenger Thompson with PAA to New York! Passenger Thompson! Please come to the ticket counter of the company immediately!»[9]
Я сказал:
— Мы достаточно давно знаем друг друга. Целый год — этого достаточно. Я не хочу в жены никого другого. Тебе нужен другой муж?
Она покачала головой.
— Мы снимем квартиру. Мы обставим ее твоей мебелью с твоими книгами, — теперь я говорил очень быстро. — У меня тоже есть немного книг. Ты понравишься всем во Франкфурте. Франкфурт — очень милый город. Тебе будет в нем хорошо. В этом году я напишу свою новую книгу. Я обязательно напишу ее, Сибилла! Когда ты постоянно со мной, я могу писать. Потом мы купим маленький домик в пригороде. Или построим. И будем всегда жить вместе, представляешь себе, Сибилла! Вместе засыпать, вместе просыпаться! И не надо будет больше посылать друг другу телеграмм, и звонить тоже не надо!
— Я не могу родить ребенка, — сказала она чуть слышно и отпила глоток кофе.
— Я не хочу ребенка!
Она молча глядела на меня.
— Мне вообще нельзя иметь детей, — сказал я. Для этого я слишком много пил в своей жизни. Я бы стал производить сущих идиотов. — Я снова поцеловал ее руку.
Время неумолимо уносилось. Все дальше, дальше, дальше. Я ощущал это как грозное предупреждение.
— Скажи, что ты выйдешь за меня замуж, когда я вернусь!
Она кивнула. Слезы текли по ее щекам прямо в рот. Она слизнула их языком и бросилась мне на шею. Официант, стеливший скатерти, деликатно отвернулся.
Сибилла шепнула:
— Я знаю, это из-за той кошки из Дрездена.
— Нет!
— Но это не важно. Я выйду за тебя, Пауль, я выйду за тебя, и мы будем очень счастливы.
— Уже скоро, любимая, — сказал я громко и поцеловал ее. Мне не было дела до официантов. Официанты были мои друзья. И у меня больше не было времени.
— Но я буду тебе в тягость!
— Никогда.
— Если ты на мне женишься, то от меня будет не так легко отделаться, как от девочек из бара, с которыми ты спишь.
— Знаю.
— Правда знаешь?
— Да, — сказал я.
— Я больше никогда, никогда тебя не покину, — шептала она мне в ухо.
Между тем я думал: «Может быть, любовь двоих сильнее происков Мао Дзедуна, Фостера Даллеса[10] и Булганина[11]? Может быть, еще есть надежда на счастье в этом веке? Может быть, еще есть на земле справедливость для кошек, немых и евреев?»
Между тем я думал: а хранит ли Господь любящих?
«Calling Mr. Thompson to New York! Mr. Thompson, please come to the PAA ticket counter!»[12]
Вот и семь.
Мой самолет вылетает в семь пятнадцать.
Раньше всегда я провожал Сибиллу, из-за суеверного чувства. Я не хотел, чтобы она смотрела мне вслед. Я хотел смотреть вслед ей. Я заплатил за кофе, и мы с Сибиллой пошли через ярко освещенный зал к выходу. Медленно, мучительно медленно наконец начало светать. Занимался хмурый день. Продавщицы, торгующие в аэропорту газетами и спиртным, мило приветствовали нас, когда мы проходили мимо. Обеих мы хорошо знали. Возле господина Клэра все еще отчаянно сражался господин Кафанке из Дрездена. Я отвернулся. И для господина Кафанке время подходило к концу. Его самолет вылетал в семь тридцать. Рыжая кошка лениво вытянулась в корзине…
— И слушай концерт Рахманинова, — говорил я, выводя Сибиллу через стеклянную дверь на улицу.
— Каждый вечер, милый.
— Слушай его после десяти. Я высчитаю разницу во времени и постараюсь в этот момент думать о тебе.
— Я всегда стараюсь так делать, когда слушаю Рахманинова, — сказала она. Ее кошачьи глаза сузились.
— Я тоже.
— А может, в Бразилии в этот момент будет день в самом разгаре и ты будешь на конференции.
От этой мысли она рассмеялась, как ребенок.
Снег на улице был грязный и осевший.
Я махнул проезжавшему мимо такси. Машина остановилась возле нас, визжа тормозами.
Сгорбленный шофер подозрительно посмотрел на меня:
— Куда?
— Лассенштрассе, сто девятнадцать, Груневальд.
Я обнял Сибиллу. Она положила голову мне на грудь. Над нами, на башне аэропорта, начал вращение огромный радар, бесшумный и призрачный. Его волны искали далекие самолеты. Где-то над облаками они звали их, сопровождали их. Невидимые волны. Невидимые машины.
— Не скучай, милая, — сказал я.
Она высвободилась из моих объятий и скользнула в такси. Дверца захлопнулась. Шофер сел за руль. Сибилла попыталась опустить стекло. Окно не открывалось. Машина поехала. Я видел маленькое белое лицо Сибиллы с раскосыми глазами. Она прижала его к стеклу. Я поднял руку.
Такси описало вокруг площади широкую дугу. Я еще долго мог видеть его, оно проехало мимо пожарной части и мимо полицейского участка по направлению к дамбе. Теперь Сибилла смотрела из другого окна.
Когда мы целовались, несколько зевак остановились и глазели на нас. Они все еще стояли. Во Франции никто бы не остановился. В Германии глазели всегда. Вот загорелись красные огоньки. Шофер затормозил. Зажегся правый поворот. Теперь машина виднелась маленьким темным пятнышком, Сибиллу уже не было видно. Но она, конечно, еще видела меня. Я подождал, пока такси повернет направо и исчезнет за углом первого дома.
Когда я вошел в здание аэропорта, как раз объявляли мой рейс: «Панайр ду Бразил», рейс один — восемьдесят два на Рио-де-Жанейро через Дюссельдорф, Париж, Лиссабон, Дакар, Ресифи! Пассажиров просят пройти к выходу четыре». У меня была еще пара минут, и я подошел к цветочному киоску возле почтового пункта. Продавщицы все меня знали. Их центральный магазин был на Курфюрстендамм. Там я всегда покупал цветы для Сибиллы.
Я сказал:
— Я улетаю через несколько минут. Пожалуйста, посылайте до моего возвращения каждые два дня пятнадцать роз…
— …госпоже Лоредо? — улыбнулась юная продавщица.
Она знала, что мы с Сибиллой любим друг друга. Казалось, все в Берлине знали это. И все улыбались.
— Да, пожалуйста.
— Хорошо, господин Голланд!
— Я заплачу, когда вернусь.
— Конечно, господин Голланд. Счастливого пути!
— Спасибо, — сказал я.
В проходе я столкнулся с господином Кафанке из Дрездена. Я хотел было обойти его, но он схватил меня за рукав. В его мутных старческих глазах появилось выражение безумной решимости:
— Вы должны мне помочь!
— Отпустите меня, я спешу!
— Вы тоже летите через Дюссельдорф, так ведь? — пыхтел человек из Дрездена, размахивая корзинкой, в которой лежала толстая кошка.
— Я прибуду туда через четверть часа после вас, я узнавал, — продолжал он, не отпуская меня. — У вас стоянка час. Возьмите кошечку с собой под пальто, она хорошая, никто не заметит.
— Нет!
— Пожалуйста, прошу вас, пожалуйста! За мной теперь все следят — на вас никто не обратит внимания!
Он взорвался:
— Мы бежали с Востока, потому что нам сказали, что на Западе свобода! Но где она, эта свобода, если человеку запрещают заботиться о маленьком невинном существе?
«Господин Пауль Голланд! Господин Пауль Голланд из Западного Пресс-агентства! Срочно пройдите к стойке оформления! Вас ожидают!»
— Давайте, — сказал я.
Его бледное лицо озарилось. Он вынул из корзинки толстую сонную кошку, я распахнул пальто.
— Господь вас не забудет, — смущенно бормотал он, пока я запихивал животину под левую руку, так чтобы можно было прижать ее.
Кошка и вправду была замечательная. Она позволяла делать с собой все что угодно. В какой-то момент я даже засомневался, жива ли она вообще. Я сказал:
— Жду вас в Дюссельдорфе в ресторане.
Он стоял и глядел мне вслед, молитвенно сложив руки. Он молился за свою кошку.
Служащие у стойки поставили штемпель в мой паспорт. Я поспешил к выходу четыре. Большие стеклянные двери были открыты, за ними, на летном поле, я уже видел мой самолет. Стюардесса ожидала на трапе, озираясь по сторонам. Вот она заметила меня и замахала. Я не мог помахать ей, потому что в одной руке у меня была машинка, под другой — кошка. И в тот момент, когда я достиг стеклянной двери, из тени выступил человек. Это был господин Клэр, с намечающейся лысиной и печальным бледным лицом.
— Отдайте животное, — сказал он едва слышно.
— Не понимаю вас! — Я хотел обойти его, но он заступил мне дорогу. — Пропустите меня! Вы что, не видите, меня ждет самолет?!
Моя культя снова заныла.
— Животное, господин Голланд. Кошку.
— У меня нет никакой кошки!
— Под пальто, — спокойно сказал он.
Я посмотрел на него. Он ответил мне ничего не выражающим взглядом:
— Я просто исполняю свой долг, господин Голланд. На этих рейсах для беженцев животные на борту запрещены.
Я распахнул пальто, и он забрал кошку. У него на руках она замурлыкала. Он сказал:
— Не я придумал железный занавес.
Нас было семеро пассажиров в огромном самолете. Еще несколько человек, сказала мне стюардесса, должны подняться на борт в Париже и в Дакаре. Но вообще этот рейс был почти порожний. Семь пассажиров на девять человек команды. В самолете было холодно. Я, не снимая пальто, откинул спинку кресла. Стюард принес мне одеяло и отодвинул кресло передо мной, чтобы я мог вытянуть ногу с протезом. Я заснул, когда самолет еще не вырулил на взлетную полосу. Спал я глубоко и без сновидений.
Посадку в Дюссельдорфе я вообще не заметил. Они любезно оставили меня дремать в самолете. Когда я наконец проснулся, было уже за полдень, и мы кружили над Парижем.
В Лиссабоне стояла теплая погода. Мы зашли в ресторан. Какой-то человек попытался продать нам кукол в национальной одежде горцев Шварцвальда. Я отправил Сибилле открытку и купил бутылку виски, потому что на борту был только бразильский коньяк, слишком сладкий для меня. Потом я сел на скамейку на свежем воздухе и смотрел на зеленые горы вдали. В Лиссабоне было много цветов, и женщины носили легкие светлые платья.
В Лиссабоне сменился экипаж экипажа. Сразу после старта нам снова подали еду. Еду подавали непрерывно. Как только мы перелетели Гибралтарский пролив, капитан пригласил меня в кабину. Я уже летал с ним пару раз. Это был могучий португалец с короткими черными волосами, который постоянно смеялся. Его звали Педро Альварес. Второй пилот прилег отдохнуть и уступил мне свое кресло возле Альвареса. Мы курили и пили кофе, пока под нашими ногами простиралось африканское побережье. В небе светило солнце и не было ни облачка. Альварес ни слова не знал по-немецки, но бегло говорил на английском. Он жил в Рио. Его жена ждала ребенка. Это был очень счастливый брак. Живот его жены уже здорово округлился, рассказывал он. Помню ли я, что у нее очень маленькие груди, спросил он? Я помнил. А теперь, говорил он, груди становятся все больше и пышнее. Это его очень возбуждало.
От Лиссабона до Дакара мы летели семь часов. Я написал несколько писем, поспал еще часок и ближе к вечеру стал потягивать виски. С высоты полета было трудно разглядеть подробности простиравшихся внизу пейзажей, но я все равно смотрел, как то и дело меняется свет, как зеленые горы Африки становятся сначала коричневыми, потом фиолетовыми, как море меняет свой цвет, как под нами садится солнце. Альварес дал мне снотворное, когда мы снова поднялись на борт, а стюардесса выключила свет в салоне. Мы летели восемь часов через Атлантику.
В Ресифи мы приземлились на рассвете. Утренний ветерок раскачивал пальмы и деревья, сплошь увитые лианами цветущих орхидей. А мы обливались потом, потому что когда самолет остановился, вентиляторы уже прекратили вращаться. Выходить нам разрешили не сразу. На борт поднялся огромный негр в полицейской униформе и распылил какую-то едкую жидкость, убивающую микробов и насекомых, и мы все испытали приступы тошноты. Потом нам было позволено выйти. Я принял душ и побрился. В зале ожидания я встретил Престона Стегеса из агентства Ассошиэйтед Пресс. Ему надо было в Мадрид. У его самолета были какие-то неполадки с мотором. Стегес с одиннадцати часов сидел в Ресифи. Я предложил ему остатки моего виски.
От Ресифи до Рио нам потребовалось еще семь часов лета. Мы обильно позавтракали. На борт поднялись шесть английских фермеров и несколько чернокожих. Старая негритянка гадала всем по руке. Мне она напророчила кучу денег и блондинку, которая подарит мне троих детей.
Самолет летел вдоль русла реки. Теперь был виден густой девственный лес. За час до Рио потянулись сахарные плантации — огромные красно-коричневые пятна на темной зелени дремучего леса. Река выглядела глинистой. Ровно в двенадцать по бразильскому времени мы приземлились в международном аэропорту города, о котором говорят, что он самый красивый на свете. Я сразу отправился на почту и послал Сибилле телеграмму, что я прибыл и что люблю ее. Это было второго февраля за полдень.
В Рио я пробыл девять дней.
Я поселился, как обычно, в отеле «Мириам» на авениде Атлантика. По другую сторону авениды простирался пляж Копакабана. С ветерком в мою спальню иногда залетали прохладные брызги с Атлантического океана.
Погода стояла прекрасная, было очень жарко, но я захватил свою одежду для тропиков и не страдал от жары. Это были спокойные девять дней.
Я вводил моих коллег — трех приятных мужчин — в круг официальных бразильских властей, организовывал визиты в дипломатические представительства. Все пресс-атташе были со мной хорошо знакомы и благосклонно принимали новых сотрудников Западного Пресс-агентства. Мы арендовали помещения для корпункта на Пия-ди-Мизерикордия, 213, в недавно построенном небоскребе, который страдал тем же, что и все небоскребы в Рио: когда долго стояла жара, на верхние воды не поступала вода. Иногда воды не было вообще, и мы опустошали содержимое сифонов. После обеда мы ездили в жокей-клуб выпить чаю. Потом мои коллеги отправлялись поваляться на пляже. Я этого не делал, хотя с удовольствием искупался бы. Люди в этом городе были очень красивы, и я своим видом привлекал бы всеобщее внимание. Пока мои друзья купались, я сидел на террасе отеля «Мириам» и потягивал джин с тоником, смесь джина с хининовой водой, с ломтиком лимона и большим количеством льда.
Я показал моим коллегам все, что могло их заинтересовать: магазины, бары «Венера» и «Цирцея», рестораны «Шелтон» и «Ритц», площадку для гольфа, футбольный стадион, церковь Сердца Святой Девы и бордель на авениде президента Антонью Карлоса.
По вечерам мы всегда были куда-то приглашены.
Мы встречались со многими важными людьми. В финале нам дал аудиенцию сенатор Кариока Даркас. Сенатор был одним из самых влиятельных людей в городе и имел политические связи по всем направлениям. Он женился на богатой наследнице, крайне уродливой. У госпожи Даркас был огромный пес. В Рио было известно всем, что супруги Даркас и собака спят в разных комнатах: госпожа Даркас и пес в большой супружеской постели, сенатор Даркас поблизости один.
В последний день моего пребывания мы с тремя коллегами взяли напрокат машину и поехали на Корковаду, холм, на вершине которого стоит знаменитая статуя Христа. На полдороге расположен известный мне ресторан на открытом воздухе, куда я пригласил всех троих на обед. Это была приятная мирная трапеза под сенью деревьев, на которых расположились ручные попугаи, с интересом наблюдавшие за нами. Мы пили пиво и сахарную водку. Потом мы прогулялись по лесу.
Нам встречались многочисленные маленькие дупла, и я показал моим коллегам макубы. Макубы были данью древним верованиям, которую в Рио платили как цветные, так и белые. Я знавал многих европейцев, которые приносили свои макубы, прежде всего женщины.
Согласно этим верованиям, в древнем лесу Корковаду обитали многочисленные могущественные духи, которые при желании могли здорово навредить людям. И, чтобы их умилостивить, люди делали подношения: сигареты и сахарную водку. В дуплах мы видели маленькие, заботливо открытые бутылочки и возле них — сигареты и даже спички, чтобы духи могли прикурить. Это и называлось макуба. Мы тоже захватили пару бутылочек и теперь жертвовали их, каждый в своем дупле, невидимым обитателям леса. При этом можно было загадывать желания.
Я загадал, чтобы мы с Сибиллой никогда не расстались, чтобы и дальше любили друг друга и чтобы не случилось никакого несчастья, ни с ней, ни со мной.
Я молился богам этого древнего леса, не христианскому Богу из Вифлеема. Демонам леса Корковаду я еще мог молиться. И мне было без разницы, который из них услышит мою молитву. Меня устраивал любой демон, который смог бы сохранить нашу любовь, Сибиллы и мою.
На обратном пути был раскуплен весь рейс. Знаменитая бразильская футбольная команда летела в Цюрих. Я телеграфировал в Центральное бюро во Франкфурт, что моя миссия выполнена и что я хотел бы взять несколько дней отпуска. Они удовлетворили мою просьбу. На этот раз мы летели из Лиссабона по маршруту Мадрид — Рим — Цюрих — Дюссельдорф — Берлин. Из Рима я послал Сибилле телеграмму. Я сообщал о моем прибытии к вечеру этого дня. Это было в восемь часов утра двенадцатого февраля 1956 года.
За Альпами начался дождь. В Цюрихе было пасмурно. Между Дюссельдорфом и Берлином — дождь лил как из ведра — я переоделся и побрился в самолете.
Самолет прибывал по расписанию в шестнадцать тридцать в Берлин-Темпельхоф. После Цюриха осталось мало пассажиров.
Я страшно замерз, несмотря на то что снова был в своем зимнем пальто. Уже в самолете я принял вазантрон, чтобы предотвратить приступ диареи. Каждый раз, когда я возвращался из жарких стран в Европу, я страдал тифообразными поносами.
Может быть, это звучит неправдоподобно, но уже в тот момент, когда я вышел в Берлине из самолета, у меня было такое чувство, что что-то произошло.
Я шел через летное поле под проливным дождем, смывавшим последний снег, к зданию аэропорта. Над входом нависали в виде балкона длинные галереи для ожидающих. Тут всегда ждали прибытия друзей или родственников. И Сибилла всегда ждала здесь, когда я прилетал в Берлин. Ни разу не было, чтобы она не ждала. Сейчас я не мог ее отыскать. Стояла пара мужчин, три женщины, маленький мальчик, но Сибиллы не было. Что могло помешать ей прийти?
Во время прохождения таможенного и паспортного контроля я успокаивал себя: может быть, Сибилла просто опаздывает, может быть, она застряла в пробке? Но по-настоящему я в это не верил. Мое беспокойство росло. Я взял себя в руки и ждал. Сибиллы не было. Я получил багаж. Носильщик отнес его к такси. Я сказал шоферу, чтобы он подождал, и обошел все здание аэропорта: вестибюль, ресторан, почту. Сибиллы не было видно.
Я вошел в телефонную будку и набрал ее номер. Никто не подходил. Размеренно гудел гудок. Снова. Снова. И снова. Никто не снимал трубку. Этот звук был непереносим. Я повесил трубку и пошел к такси.
— Лассенштрассе, сто девятнадцать.
Машина поехала. Внезапно мне стало так холодно, что зубы застучали, как в приступе малярии.
— В чем дело? — удивленно обернулся шофер.
— Все в порядке.
Может быть, она не получила мою телеграмму, подумал я, или заночевала у подруги и сегодня ее не было дома.
— Пожалуйста, побыстрее!
Шофер был из тех, кто разговаривает руками:
— Все всегда спешат. А что случится — кто виноват? Если шупы[13] нам впаяют, кто будет платить штраф? Снова я. Все время быстрее, быстрее!
— Ну ладно, — сказал я, — ладно.
У меня был ключ от квартиры Сибиллы.
— Подождите, пожалуйста, — попросил я, когда машина остановилась у входа в парк. Он ничего не ответил. Я, под дождем, заспешил по гравию к дому. Никого не было видно.
Я открыл входную дверь и позвал Сибиллу.
Никакого ответа.
По винтовой лестнице я поднялся наверх:
— Сибилла!
Полная тишина. Я открыл вторую дверь, нет, я собрался ее открыть. Ключ не поворачивался. Мое сердце бешено заколотилось, когда я понял почему. Дверь была не заперта!
Я распахнул дверь и влетел в полутемный холл. Первое, что я увидел, были шесть ваз, полные роз. Это были розы, которые по моему поручению ей посылали из цветочного магазина. Их удушливый аромат наполнял помещение. Несмотря на то что я замерз, меня пробил пот.
— Сибилла! — крикнул я снова.
Ни малейшего движения.
Только дождь монотонно барабанил по стеклам.
Я бросился в комнату. Пусто. В кухню. Никого. Я побежал в спальню. Для этого пришлось вернуться в холл. Входная дверь по-прежнему оставалась открытой, но в ее проеме стоял, прислонившись, мужчина. Он был маленький, коренастый, с короткими темно-русыми волосами. На нем были галифе и спортивная куртка. Я подумал: «Давно уже не видел никого в галифе».
— Вы господин Голланд? — спросил мужчина.
— Да, — запинаясь, ответил я.
— Я ждал вас. Уже три дня я жду вас, господин Голланд.
— Кто вы?
— Моя фамилия Альберс, — ответил он и вынул удостоверение. — Вальтер Альберс, криминальная полиция.
— Криминальная полиция, — пробормотал я и услышал, как из шума дождя далеко, пока далеко, но с устрашающей скоростью приближается и становится все невыносимее вой двигателей идущего на посадку самолета.
— Позвольте ваш паспорт, — сказал он и протянул руку.
Паспорт! В Германии всегда на первом месте паспорт. Дробь дождя уже заглушалась грохотом четырех моторов. Самолет был почти над нашим домом.
— Где госпожа Лоредо? — закричал я следователю.
— Она исчезла.
Зазвенели стекла. Самолет пролетал над вершинами парковых деревьев.
Шум затихал. Снова были слышны капли дождя, монотонные и безнадежные.
Альберс из криминальной полиции добавил:
— Мы предполагаем, что она похищена.
Он говорил с каким-то странным раздражающим спотыканием. После каждой шипящей он прерывался, как будто должен был что-то проглотить, чтобы говорить дальше. И каждый раз передергивал челюсть.
— Ваш паспорт, — повторил Альберс и сглотнул после резкого окончания слова.
Я достал из кармана пиджака документ, и он долго, внимательно изучал его.
— Вы прибыли из Рио-де-Жанейро?
— Ради Бога, будьте человеком, господин Альберс! Что значит «похищена»?
— То и значит, что значит! Борьбы в квартире не было, но здесь стреляли. — Последнее слово было для него катастрофическим.
— Кто стрелял?
— Этого мы не знаем.
— Когда это случилось?
— Три дня назад. К вечеру. Около половины седьмого.
— Откуда вы это знаете?
— От малышки, — он махнул рукой. — Дочери портье.
— Марии?
— Да, немой. Она слышала выстрелы. Потом крики госпожи Лоредо о помощи. Девушка прибежала сюда, в квартиру, увидела погром в спальне и привела отца. Отец вызвал нас.
— И?
— Ничего. А госпожа Лоредо исчезла.
— Но выстрелы! Вы думаете, что ее застрелили?
— Может быть, — сказал он. — На ковре была кровь.
— На ковре?
Вокруг меня все закружилось с невероятной силой, застучало в висках. Я почувствовал, что мне плохо.
— На ковре в спальне, господин Голланд. Но это ни о чем не говорит. Может быть, ее только ранили и увезли.
Он утешающе добавил:
— Вы же знаете, как это бывает в Берлине.
У меня зашумело в ушах. Розы издавали назойливый гнилостно-сладкий аромат. Мне не хватало воздуха. Я круто повернулся, влетел в ванную комнату, и меня вывернуло наизнанку. От рвоты на глаза навернулись слезы. Я умылся холодной водой.
Перед зеркалом лежали моя расческа, бритва и зубная щетка. Все было на месте. Только Сибиллы не было. Ее похитили. Она исчезла. На ковре в спальне обнаружили кровь. Ковер я подарил ей на Рождество. Это был дорогой ковер с затейливым орнаментом. Сибилла исчезла. Я почистил зубы, сполоснул рот и протер одеколоном лоб. Когда я возвращался к Альберсу, то все время боялся споткнуться, ноги меня не держали.
Следователь по уголовным делам прошел в спальню. Здесь все выглядело как после землетрясения. Кровать была разворошена, столики и кресла опрокинуты. Разбитый ночник валялся на полу. Альберс стоял перед ним и таращился на осколки.
Из-за дурноты я хотел присесть на кровать, но в последний момент спохватился:
— Можно?
— Все уже сфотографировано, — кивнул он. — Садитесь. Эксперты тоже уже были.
— И?
— И ничего. Никаких следов. Масса отпечатков. Все — госпожи Лоредо. И, наверное, ваши.
— Наверное.
— А уборщица приходила?
— Раз в неделю.
— Я же говорю, куча отпечатков.
Я смотрел на постель. Она пахла духами Сибиллы, ее телом. Она пахла Сибиллой. Я поспешно отошел на другую сторону комнаты.
Альберс посмотрел на меня:
— Мы вызвали портье, пока вы… — Он замялся, подыскивая слова потактичнее: — Пока вы были в ванной. Он поднимется. С дочкой.
— Зачем?
— Чтобы рассказать вам, что случилось. Вам будет интересно. Портье сказал, вы были дружны с госпожой Лоредо.
— Мы хотели пожениться.
— Гадкая история, — сказал он, и эти слова почти сразили его.
— Вы простужены?
— Почему?
— Вы говорите с таким трудом.
— Новые протезы. Вставил неделю назад. Вы не представляете себе, какую они причиняют боль. Я не могу есть, только жидкое, — горько пожаловался он. — И в таком состоянии я должен являться на службу. У них нет сердца. Люди вообще бессердечны.
Он пососал во рту и демонстративно сплюнул:
— Они вообще не имеют представления о боли!
Сибилла исчезла.
Я думал: кто-то отнял у меня Сибиллу, хотя я оставил макубу. Хоть я молился всем возможным богам, в которых я не верю. Меня они защитили, Сибиллу — нет. Может быть, боги не помогли, потому что я в них не верю?
Я думал: но я верил в Сибиллу! Она была для меня тем, что для других религия или политика. Я был репортером. От меня никто не мог требовать, чтобы я верил в Бога или в политику. Ассистентка фокусника, скорее всего, тоже не верит в чудеса, хотя в своего патрона она, возможно, еще верит. Каждый должен во что-то верить — это я давно понял. Я выбрал Сибиллу. Все было так хорошо, я верил, что и дальше будет так же.
Мой взгляд упал на темное пятно на полу:
— Это кровь?
Альберс кивнул:
— Эксперты проверили. Это ее кровь. С этими похищениями всегда так. Револьвер. Или хлороформ. Или по черепу.
Я пристально посмотрел на него.
— Простите, — сказал он. — К таким вещам привыкаешь.
Он, полный сочувствия к себе самому, ощупал свою челюсть. Снаружи послышались шаги. Потом голос портье позвал Альберса.
— Идите сюда!
Портье Вагнер вошел в спальню. Его немая дочь, не поднимая глаз, сделала книксен. На меня она не смотрела, она ни на кого не смотрела.
— Здравствуйте, господин Голланд, — сказал Вагнер.
На нем был накинут непромокаемый плащ-накидка. В его голосе звучала сердечность:
— Мои соболезнования, господин Голланд!
К этому я еще не был готов. Моему горю еще не хватило времени, чтобы разрастись, заполнить меня целиком, а я уже получал соболезнования, как если бы было установлено, что Сибилла не только пропала, но и мертва. Застрелена. Как будто уже не было сомнений в том, что ее больше нет среди живых.
Я выдавил из себя:
— Здравствуй, Мария.
Немая издала короткий лающий звук.
Альберс сказал:
— Сейчас я расскажу господину Голланду, как все было, и, если будет правильно, ты кивнешь.
Мария кивнула. На ней был дешевенький линялый джемпер в зелено-розовых тонах и синяя юбка на лямках. Груди выпирали из реденького джемпера. Она стояла съежившись, стесняясь своего тела. Длинные ноги были голые от колен. На них были скатанные шелковые чулки и стоптанные сандалии. На какое-то мгновение она подняла голову и посмотрела на меня. Ее глаза были затуманены и тревожны, лицо бледно.
— Ты часто бывала у госпожи Лоредо, да?
— Ррр… хрр… — Мария кивнула.
То, что она изрыгнула, было своеобразным признанием в любви.
— Когда она бывала одна, ты ее часто навещала. В основном после обеда.
И снова прекрасный девичий рот с давящей пиявкой в глотке тщетно попытался сформировать слова, и только кивок подтвердил: да, Мария часто бывала у госпожи Лоредо. Сибилла читала ей вслух, показывала картинки, ставила пластинки. Мария очень привязалась к Сибилле.
Альберс продолжал. Каждая его фраза подтверждалась кивком Марии. Из его сообщения следовало, что девятого февраля в сумерках Мария играла на льду замерзшего озера, когда вдруг услышала три выстрела.
— Так, Мария?
— Ррр… хрр!..
— Да, так.
За выстрелами последовал крик о помощи. Кричала женщина. Мария сразу узнала этот голос. Это была дорогая госпожа Лоредо. Так быстро, как только было возможно, Мария понеслась по льду через озеро к дому. Дверь квартиры была распахнута. Мария побежала в спальню. Там было пусто. Госпожа Лоредо исчезла.
— Так, Мария?
Девушка издала полный муки крик и схватилась за меня. Она истошно кричала и судорожно кивала головой. Столько муки, столько боли, которые не могли найти выход в словах! Столько муки, столько боли! Я автоматически погладил ее по голове.
Вагнер продолжил тихим голосом:
— Ну да, и тогда она позвала меня, господин Голланд. Мне сразу стало ясно, как только я вошел в комнату, госпожу Лоредо похитили.
— Каким образом вам все сразу стало ясно?
— Ну, весь этот разгром, господин Голланд, выстрелы, кровь. Раньше я жил на Потсдамской площади. Из нашего дома тоже однажды похитили одного человека, по имени Леберехт. Так там было то же самое. Крики, стрельба и кровь на лестнице. — Он погрузился в воспоминания. — Леберехта-то застрелили.
— Да, — покачал он головой, — вот так-то, Господи, да…
— И что, никто не видел?
— Никто.
— И что вы сделали?
— Запер квартиру и побежал в полицию.
— А почему не позвонили? — спросил я.
— Господин Вагнер не мог позвонить, — ответил Альберс. — Похитители вырвали розетку.
— Но час назад, — начал я, но Альберс прервал меня:
— Вчера телефон починили.
У них на все был ответ. Сибилла исчезла — что бы я ни предпринимал, о чем бы ни спрашивал. Сибилла похищена — они приводили все новые тому доказательства. Кажется, они уже все решили между собой — Сибилла похищена.
— Я побежал в полицейский участок на Бисмаркплац, — между тем вещал с поклоном портье. — Это в двух шагах отсюда, вы знаете, господин Голланд. Сначала до Йоханнаплац, потом за угол и дальше на Каспар-Тейс-штрассе, а затем…
— Господи, я знаю, где находится полицейский участок! Дальше!
— Я вернулся с двумя полицейскими, господин Голланд.
Меня отвлек какой-то шорох. Причиной его была Мария. Мария плакала. Ее плач был еще ужаснее крика. Я не знаю, видели ли вы когда-нибудь, как плачут немые. Это ужасно.
— Пожалуйста, — сказал я, — пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, прекрати плакать, Мария!
Мне вспомнилась одна история, которую я когда-то читал, история одного немого, которого тиран так жестоко мучил, что тот кричал. Это была история человека, который был лишен языка и все-таки нашел звуки, чтобы выразить непереносимую муку, которую он испытывал. Что это был за человек, и что за деспот? Не помню. Столько было тиранов и столько мучеников, которых пытали! Может быть, эта история мне просто приснилась или я видел ее на сцене.
Я сказал:
— Это невозможно. Этого не может быть. Кому надо было похищать госпожу Лоредо?
— Об этом мы вас и спрашиваем, — сказал Альберс.
— Я не знаю! — закричал я. — Что вы на меня так смотрите?! Думаете, я в этом замешан?
Следователь ответил:
— Мы в Берлине, господин Голланд. В Берлине происходит множество подобных преступлений. Конечно, это пока нераскрытое преступление. Но мы его непременно раскроем.
Он сказал это в никуда, важно и с патетикой.
— На лестничной клетке тоже кровь, — с чувством сказал портье.
Казалось, он был рад вставить словечко.
— На стене, — подтвердил Альберс.
— И вы не напали ни на какой след?
— Мы ждали вас, господин Голланд. Возможно вы сможете нам помочь в дальнейшем расследовании.
Снаружи послышался шум и мужской голос прокричал:
— Можно узнать, долго ли мне еще ждать?!
Это был шофер. Я напрочь забыл о нем.
— Принесите наверх мой багаж, — ответил я.
— Если вы не против, мы можем на вашем такси сейчас же поехать в участок.
— Зачем?
— Комиссар хотел с вами встретиться. Я должен доставить вас сразу, как только вы появитесь.
Мы так и сделали, когда таксист принес в квартиру Сибиллы мой чемодан и пишущую машинку. Я шел под дождем на улицу по дорожке из гравия, как это часто бывало, когда рядом со мной была Сибилла. Ключ от ее квартиры звякал в кармане моего пальто. Постепенно темнело, плыли низкие облака. Где-то высоко над ними летел следующий самолет. Я слышал шум его моторов.
В кабинете комиссара Хельвига в Груневальдском отделении полиции горела яркая настольная лампа. Кабинет находился на втором этаже красного кирпичного здания и был убого обставлен. Окна выходили на запущенный сад. Следователь по уголовным делам Альберс на допросе не присутствовал, здесь был только полицейский, который стенографировал мои показания. Как только моя личность была установлена, Хельвиг сразу перешел к делу:
— Господин Голланд, как давно вы знаете госпожу Лоредо?
— Около года. Нет, немного больше. Я познакомился с ней в ноябре позапрошлого года.
— Простите, где?
Хельвиг был мужчина лет шестидесяти, с сединой, в интеллигентных роговых очках, спокойный, корректный, Он непрерывно курил трубку. У меня возникло чувство, что трубка помогает ему сохранять самообладание. Хельвиг был чрезвычайно похож на одного редактора ночных новостей, с которым мне когда-то довелось вместе работать.
Этот редактор мог любого вывести из себя, потому как на протяжении своей многотрудной жизни пришел к убеждению, что все люди, за одним исключением, достойны лишь презрения. Этим единственным исключением была его старая толстая жена. Ради нее он готов был пойти на любую подлость, на любое предательство. Только ради нее одной.
Он ненавидел церковь, не доверял политикам и верил только в свою жену. Он всегда вызывал у меня уважение, этот редактор ночных новостей. Я попытался внушить ему то же самое, но потерпел поражение.
Я ответил комиссару:
— Мы познакомились с госпожой Лоредо в Maison de France[14] французской колонии. На приеме для прессы.
Хельвиг посасывал свою трубку. Наверняка он тоже счастливо женат, думал я. На нем прекрасный галстук. Определенно, его выбрала для него женщина. У них должна быть маленькая уютная квартирка где-нибудь в Груневальде, и его седовласая жена давно ждет его дома. Оба они уже не молоды, страсть улеглась, но любовь осталась. Они, конечно, едят деликатесы и пьют за ужином выдержанные красные вина, и он с ней очень нежен.
Неожиданно я обнаружил, что плачу. Стенографист склонился над своим блокнотом. Он был тощим и бледным. Возникла долгая пауза. Дождь стучал по стеклам, в саду под ним таял снег.
Тогда, перед отлетом, я знал, что скоро начнется дождь. У меня ныла культя. Сейчас она снова ноет.
Стемнело. Я боялся этой ночи.
— Но вы ведь не весь год были с госпожой Лоредо?
— Не весь, господин комиссар. Я репортер. Мое агентство посылает меня в дальние командировки. Мне все время приходилось покидать Берлин. Но как только предоставлялась возможность, я снова был здесь. Думаю, я провел в Берлине половину этого времени.
— И вы хотели пожениться?
— Я любил госпожу Лоредо, господин комиссар, — ответил я на это, и мой собственный голос показался мне чужим.
Как можно о чем-то таком говорить? Как сказать, чтобы меня поняли? Может быть, комиссар Хельвиг вовсе не был счастливо женат, может быть, мне это только показалось из-за его сходства с моим знакомым редактором ночных новостей.
— Вам тяжело, — сказал он, и толстые стекла его очков блеснули. — Большая редкость встретить настоящего человека, не так ли?
Внезапно в том, что он говорил, прозвучала какая-то фальшь, какой-то подвох. Не хотел ли он посмотреть, как я среагирую? Похоже на то, потому что он продолжил:
— А не допускаете ли вы, что госпожа Лоредо могла работать на иностранную разведку?
— Вы сошли с ума?
— Только один вопрос, господин Голланд. Могла она принадлежать к внутринемецкой шпионской организации?
Меня осенило:
— Вы спрашиваете об этом, так как выяснили, что к ней в дом приходили люди со сведениями из Восточной зоны, да?
Он смотрел на меня без всякого выражения, однако мигнул утвердительно.
— Можете успокоиться, — невесело усмехнулся я своей сообразительности. — Эти люди приходили ко мне.
— В самом деле, господин Голланд?
— Конечно. Каждое большое агентство имеет контакты с Восточной зоной. Мои не выходили за рамки дозволенного. Вы хотите раздуть из этого дело?
— Боже сохрани!
— Госпожа Лоредо не имеет к этому никакого отношения!
— Это было только предположение, — вздохнул он, будто сожалея. — Тогда я поставлю вопрос иначе. Что вы знаете о госпоже Лоредо, на которой хотели жениться, господин Голланд?
— Не понимаю вашего вопроса.
— Господин Голланд, совершено преступление. Мы ищем мотив. Мы еще не нашли ни одного. Но какой-то мотив ведь должен быть, не так ли?
— Естественно!
— Итак, отвечайте, пожалуйста, на мой вопрос.
Тем временем я уже обдумал вопрос и пришел к неутешительному заключению: я не знал ничего, практически ничего о женщине, которая должна была занять в моей жизни то место, где у других находится предмет их веры. Я хотел во что-то верить, потому что понял, что надо во что-то верить, чтобы выжить. И вот…
Но кого это касается? Что, надо знать всю семейную подноготную женщины, чтобы ее любить? Надо слушать, о чем она говорит во сне, чтобы быть уверенным, что она тебе верна? Надо быть ее господином, чтобы верить в нее? А кто господин Господу Богу? Кто оказывает влияние на те силы, которые из лучших побуждений в процессе прогрессивного разрушения делают политическую идею чудовищной и смертоносной? Так кому какое дело до того, кого я люблю и во что я верю!
Я сказал:
— Я знаю главное. Госпожа Лоредо была не замужем, родилась в Мюнхене, долго проживала за границей, бездетна.
— На что она жила?
— Она зарабатывала уроками.
— Только уроками?
— Ну, при случае я давал ей деньги.
— И большие суммы, господин Голланд?
— Да. Нет. Да.
— Вы знали учеников госпожи Лоредо?
— Она часто рассказывала мне о них…
— Вы знаете их имена и адреса?
— Естественно, нет.
Он откинулся, поковырялся в своей трубке и грустно спросил:
— Ни одного имени?
— Пару имен я, конечно, знаю, господин комиссар. Это были в основном женщины. Думаю, у Сибиллы было много друзей, которые хотели выучить итальянский или французский, богатых людей…
— Вы думаете, у нее были друзья?
Я подался вперед. Моя рубашка насквозь промокла от пота, я ощущал холод во всем теле.
— Господин комиссар, — сказал я. — Прошу вас не разговаривать со мной в подобном тоне. Я не похищал госпожу Лоредо. Я ее любил. Это для меня очень… тяжелый день. Вы говорите так, как будто преступление совершила госпожа Лоредо. А мне кажется, что преступление совершено против нее.
Он выждал, пока самолет, который я слышал в продолжение всей моей речи, не пролетит над домом, а потом сказал примирительно:
— Мы ищем истину, господин Голланд. Это наша профессия, так же как и ваша.
— Я не ищу истины.
— Разве вам все равно, правдивы или выдуманы истории, которые вы пишете?
— Само собой разумеется, мне это совершенно безразлично — лишь бы это были хорошие истории.
— Вы шутите!
— Может, не будем рассуждать о профессиональной этике? — сказал я с отвращением.
Он что, действительно верит в истину, этот комиссар полиции?
Я верил в Сибиллу. И Сибиллу у меня отняли.
Истина! Истина!
— Вы католик, господин Голланд?
— Да. Но давайте покончим с этим. Меня уже тошнит!
Он молча посмотрел на меня, потом протянул мне через стол листок бумаги:
— Это адреса и имена всех учеников госпожи Лоредо. Скажите, сколько из них вам знакомо.
Я глянул на список. В нем было две дюжины имен.
— Около десятка, — сказал я.
Это было ложью. Мне были знакомы имена только пятерых из них, я никогда не видел их в лицо. Думаю, он заметил, что я вру.
— А это, — сказал Хельвиг, протягивая мне второй лист, — имена всех друзей и знакомых госпожи Лоредо, которые мы смогли выяснить.
Второй список был еще длиннее. Он содержал около пятидесяти имен. Среди них были актеры, художники и писатели, а также парочка журналистов.
— Как вам удалось составить эти списки?
— Большую часть нам сообщили. Остальное мы выявили сами. Есть ли, на ваш взгляд, у кого-то из этих людей мотив участвовать в похищении госпожи Лоредо?
— Понятия не имею.
— Известно ли вам о… извините, о ее прежних связях?
— Я знаю обо всех ее прежних связях.
— Их было много?
— Достаточно, — сказал я.
Тут я рассвирепел. Он говорил о женщине, которую я любил, в которую верил. Я сказал:
— Со всеми этими мужчинами она рассталась в наилучших отношениях.
— Да, — ответил он, — мы это тоже установили. И знаете, что это означает, господин Голланд?
Я знал. Это значило наихудшее из всего, что могло быть. Нет мотива.
— Вот так, господин Голланд, — сказал он.
Самолет, который сейчас подлетал к Берлину, я хорошо знал. Это был прямой рейс «Пан-Америкен эйрлайнз» из Франкфурта. Самолет садился в девятнадцать ноль-ноль. Я часто прилетал этим рейсом, когда Сибилла была еще жива. И каждый раз она была в аэропорту и встречала меня. Потом мы ехали к Роберту и отмечали встречу. Потом ужинали. И потом ехали домой к Сибилле, в ее маленькую квартирку. И каждый раз мы радовались друг другу, как в первый раз. Когда под утро я засыпал, обнимая ее, у меня было такое чувство, будто я побывал на исповеди и получил отпущение всех грехов. С Сибиллой я был под защитой, в полной безопасности.
— Зайдите завтра утром подписать свои показания, — сказал господин Хельвиг. — Полагаю, вы задержитесь на несколько дней в Берлине?
Я кивнул. Мне было не по себе.
— И еще кое-что, господин Голланд.
— Да?
Он посмотрел на меня долгим взглядом, потом подошел ко мне вплотную, и я почувствовал его прокуренное дыхание.
— В квартире мы не обнаружили никаких документов. Ни паспорта, ни удостоверения, ни других бумаг госпожи Лоредо.
— А больше ничего не пропало?
— Ничего, господин Голланд.
— И что теперь?
Он пожал плечами.
— Следовательно, ничего.
— Боюсь, что сейчас мало что можно предпринять, господин Голланд. Если госпожу Лоредо действительно похитили, то она пока что исчезла из поля нашего зрения.
— И ничего нельзя сделать? Совсем ничего?
Он снова пожал плечами:
— Можно попытаться найти преступников… если они еще в Западном Берлине. Это мы, конечно, делаем. А больше…
Мы оба долго молчали. Напоследок я спросил:
— Вы женаты, господин Хельвиг?
— Я знал, что вы об этом спросите, — тихо промолвил он. — Моя жена умерла год назад. Мы были очень счастливы вместе.
— Как долго? — спросил я.
Он ответил:
— Сорок один год.
Не знаю, каково боксеру, которого послали в глубокий нокаут, но я знаю, как чувствуешь себя, когда в футболе получишь по яйцам что есть силы. Я играл в футбол. Однажды я получил такой удар. Когда меня выносили с поля, у меня было такое чувство, что из меня вывалились все внутренности. Потом три дня я не мог ходить. Я вспоминал этот неприятный эпизод моей жизни, когда выходил из полицейского участка Груневальда. Я пообещал не покидать город, не сообщив своего нового местопребывания. Я сказал, что буду ночевать в квартире Сибиллы, но, похоже, поспешил. Я шел по мокрой и скользкой Бисмаркалле, еще наполовину покрытой снегом, и у меня опять было чувство, будто мне снова дали по яйцам.
Я еще добрел до первой мокрой ледяной скамейки на Йоханнаплац, но там мне пришлось сесть.
— Гляди-ка, мама!
Девчушка в сапожках с мехом проходила мимо, за руку с матерью.
— Пойдем скорее, дорогая, это всего лишь пьяный.
Я поднялся и с трудом потащился дальше. С наступлением вечера спустился легкий туман. Уличные фонари светились в желтых ореолах. На дверь квартиры Сибиллы кто-то кнопкой прикрепил записку. Я прочел: «Извините, пожалуйста, забыл сказать, что завтра рано утром придут собирать плату за электроэнергию. С уважением Эмиль Вагнер».
Поднимаясь по лестнице, я размышлял, что мне делать с квартирой. С мебелью и книгами, с платьями Сибиллы. Кому это, собственно, теперь принадлежит? Насколько я знаю, родственников у Сибиллы не было. И с горечью подумал: а насколько я знаю?
В тусклом свете лестничной клетки я обнаружил и темное пятно на стене, над перилами. Оно было размазано. Кто-то, может быть полицейский фотограф, обвел его карандашом. Значит, это была кровь. Три дня назад она еще текла в жилах прекрасной женщины, в теле, мягком и теплом, живом и возбуждающем. А теперь она была пятном на грязной холодной стене. Сибилла исчезла. Может быть, умерла. Только три дня! Наверное, время не играет никакой роли, когда жизнь разрушает прекрасные вещи. И расстояние тоже. Три дня назад я еще был на другом краю земли, лежал на солнечном пляже Копакабаны. Меня опять зазнобило.
Из-за долго закрытых окон в квартире стояла духота. Я больше не мог выносить запаха роз, открыл балкон и выбросил цветы на террасу. Там они лежали, ярко-красные на белом снегу, и дождь падал на них. Я поискал виски.
Бутылка стояла в холодильнике. Холодильник был включен. Он был поставлен на «средний холод». Это Сибилла. «Она всегда долго регулирует режим в своем холодильнике, для нее это своего рода спорт, — подумал я и тут же поправил грамматику: — Сибилла, бывало, подолгу регулировала режим в своем холодильнике, для нее это было своего рода спортом».
В холодильнике были продукты: овощи, кусочек мяса, содовая и пиво. Я налил себе неразбавленного виски и со стаканом в руке прошел в комнату.
Патефон стоял открытым. На нем лежала пластинка. Я прочитал: Рахманинов, концерт для фортепиано с оркестром номер два. Это было как в плохом фильме.
Я завел механизм и поставил пластинку, но долго не выдержал и выключил патефон. Теперь я слышал только дождь за окном. На большом оловянном подносе лежали письма, которые Сибилла уже никогда не получит, почта за последние три дня. Здесь была и моя телеграмма из Рима. Я просмотрел все. Почтовые открытки из Англии и Австрии. Какие-то люди посылали Сибилле сердечные приветы: «Ты никогда не догадаешься, кто сидит рядом со мной за столиком — Питер Жоли! Мы как раз встретились на Пиккадилли!». Пара счетов. Серое платье готово ко второй примерке, сообщал портной Адольф Якобс, Берлин-Вильмерсдорф, Афинер-штрассе, 32а.
Я пил и думал, что мне сказать портному Адольфу Якобсу? И что ему делать с серым платьем? Должен ли я его оплатить?
— Боже мой! Боже мой! Боже мой!
Я произнес эти слова вслух и стукнул кулаком по столу. Я обращался к Богу. Нельзя обращаться к тому, в кого не веришь! Я произнес эти слова в приступе отчаяния и беспомощности. С таким же успехом я мог говорить проклятья, о проклятье! Что мне теперь делать? Я думал, что делали герои книг, когда с ними происходило нечто подобное? У меня совершенно нет опыта в этой области. У меня еще никого не отнимали таким вот образом. Автоматически я открыл следующий конверт.
«Моя дорогая Сибилла! Мы с Томми были так рады твоему милому письму и сердечно благодарим за твои добрые пожелания к Новому году. Как приятно было узнать, что ты так счастлива со своим Паулем. Мы оба желаем тебе и дальше такого же счастья. Мы непременно приедем на вашу свадьбу в Берлин. Я уже с нетерпением жду встречи с ним…»
Дальше я не стал читать. Я прошел в спальню. Вернулся в комнату. Я ходил туда-сюда и не мог остановиться от нервного возбуждения.
Потом я взял себя в руки, подошел к большому платяному шкафу и распахнул его. Я хотел обыскать всю квартиру, каждый уголок, каждый ящик. Я должен это сделать. Может быть, я найду какой-то след, какое-то доказательство. Так делали герои романов. И всегда они находили доказательства, следы.
Платья аккуратно висели на плечиках, белье лежало на полках. Пахло духами. Пахло Сибиллой. Я перевернул кучи кружевных рубашек и трусиков. Ничего. Карманы костюмов. Пусто. Вот они висят рядом, зеленый костюм и черный! Я слышу голос Сибиллы: «Что мне надеть? Зеленый или черный костюм?» И я вижу ее перед собой, стоящую в неярком холодном свете нашего прощального утра, обнаженную, в чулках: «Посмотри на меня еще раз внимательно, любимый, чтобы ты никогда не забыл, как я выгляжу».
«Я никогда тебя не забуду, сердце мое! Я могу закрыть глаза и в любой момент сразу вижу перед собой твое лицо, твое тело».
— О боже! О проклятье, проклятье, проклятье!
В шкафу я ничего не обнаружил.
Я открыл ящики комода. Здесь были коробки и папки, старые рисунки, картинки, альбом. Чужие люди стояли на фотографиях возле Сибиллы. Большей частью все смеялись. Сибилла в купальнике. Сибилла в театре, Сибилла в баварских горах. Это были старые фото. Потом я нашел свои письма. Они лежали в коробке из-под бальных туфель. Я прочитал два и снова положил все на место.
Пара старых золотых бальных туфелек. Нитка жемчуга. Семь засушенных незабудок. Потрепанная кукла. Маленький красный ежедневник за 1955 год. Я полистал его. Возле чисел тут и там стояли пометки почерком Сибиллы: «15 апреля — красные розы. 17 апреля — письмо и гвоздики. 22 апреля — письмо. 24 апреля — телеграмма».
Я пролистал немного дальше.
«11 мая — орхидеи и письмо. 13 мая — письмо. 19 мая — розы. 25 мая — розы. 27 мая — наконец-то! На неделю. Я счастлива».
Она помечала получение каждого моего письма. Каждый раз, когда я посылал ей розы, она записывала это. 27 мая я — наконец-то! — приехал на неделю в Берлин. И тогда она была очень счастлива.
Я пролистал календарь до конца года. Записи были все те же. Они касались только нас двоих. Возле 31 декабря стояло: «Благодарю Тебя, Господи!» Она написала это неполных три месяца назад. Я положил ежедневник на место и задвинул ящик. В этот момент зазвонил телефон.
Я вздрогнул так, что стакан вылетел у меня из рук.
Телефон звонил и звонил. Это было едва ли не самое ужасное, что мне когда-либо пришлось пережить — этот заливающийся телефон в мертвой тишине квартиры.
Аппарат стоял в холле.
Я подошел к нему, но медлил. Кто это мог быть? Полиция? Кто-то, кто разыскивал меня? Но кто мог искать меня в квартире Сибиллы? Липкой от пота ладонью я взял телефонную трубку и ответил.
— Алло! — раздался нежный женский голос. — Кто это?
— Восемьдесят семь — тринадцать — сорок восемь.
— Можно госпожу Лоредо?
Дождь барабанил в окно, я смотрел на розы, лежащие на снегу на террасе.
— Нет, к сожалению, — ответил я.
— Ее нет дома?
— Нет.
— А с кем я говорю? — Голос звучал очень бодро.
— Меня зовут Голланд.
— О, господин Голланд! Я рада, что мне посчастливилось хотя бы услышать ваш голос! Сибилла столько мне о вас рассказывала!
Ее было не остановить:
— Я Хельга Маас, давняя подруга Сибиллы. Может быть, вы слышали обо мне? Ах, если бы вы только знали, сколько лет мы Сибиллой знакомы друг с другом!
Она говорила невозможно быстро. Я уже и не пытался ее прервать.
— А где она? Наверное, еще в городе? Да? Я не хотела вам помешать! Знаете, господин Голланд, мы только что вернулись из Кицбюэля. С мужем. Мы ездили кататься на лыжах. Это было чудесно! Такие очаровательные люди! Я хотела только поздороваться с Сибиллой. Передайте ей, пожалуйста, привет, ладно? Я перезвоню ей завтра утром!
— Хорошо, — сказал я. — Я передам.
— Спокойной ночи, господин Голланд!
— Спокойной ночи, госпожа Маас.
— На этот раз вы просто должны прийти к нам на чашку чая, Сибилла и вы!
— С удовольствием.
Мне стало совершенно ясно, что второго такого звонка я не вынесу. Телефон мог зазвонить в любую минуту. Я надел пальто и вызвал такси. Я оставил гореть все лампы в квартире и тщательно запер дверь. Когда я выбрался на улицу, такси уже ждало.
Я поехал к Роберту.
На Курфюрстендамм снега уже не было, он весь стаял. Асфальт блестел под дождем. Центральная улица с ее магазинами была ярко освещена. Неоновые рекламы сверкали и мигали и создавали обманчивое впечатление лихорадочной жизни и американского процветания, но уже примыкающие улицы были погружены во тьму, и руины сорок пятого окутывались ночным туманом.
На улице в этот вечер было мало прохожих. Проститутки стояли в основном у подъездов домов. Они кутались в шубы и мерзли. Некоторые переступали с ноги на ногу, чтобы согреться. Для них это был не самый удачный вечер.
Когда я вошел в бар Роберта, пианист склонился над роялем и заиграл «Се си бон». Он играл эту песню, когда мы с Сибиллой пришли сюда в первый раз, и с тех пор эта мелодия стала чем-то вроде нашей визитной карточки. Он всегда начинал ее играть, как только мы появлялись. Старая песенка в конце концов всегда приводила нас в сентиментальное расположение духа. Пианист начал совершенно бездумно, потом вдруг вспомнил, его лицо вытянулось, он прервался и, когда я проходил мимо него к стойке, сказал:
— Мне очень жаль, господин Голланд, я не подумал…
— Ничего, — сказал я и подал ему руку. Его звали Энкинс. — Продолжайте играть дальше. Все нормально.
Он слегка помедлил, потом смущенно кивнул и снова заиграл «Се си бон». Бар Роберта был выдержан в красных тонах. Здесь были маленькие столики в нишах, танцевальная площадка и полукруглая стойка. Я сел с краю за обитую мягким стойку. Освещение было интимным, несколько человек тихо переговаривались, ансамбля не было — только пианист. Все это нам с Сибиллой и нравилось в баре Роберта. На стойке и на столиках горели свечи…
Барменша была пышной платиновой блондинкой. Когда она улыбалась, были видны ее прекрасные керамические коронки.
— Добрый вечер!
— Добрый вечер!
Мы не были знакомы. Видно, она работала здесь недавно.
— Двойное виски, пожалуйста.
Покачивая бедрами, она пошла туда, где стояли бутылки. Она была еще очень молода и относилась к своей работе серьезно.
— Господин Голланд! — Через бар ко мне шел Роберт.
Он был приземистый и наполовину лысый. Под чувственными глазами висели тяжелые мешки, и у него был большой кривой нос. Все это в сочетании с неизменно приветливой улыбкой на губах делало его лицо добрейшим на свете. Роберт был всегда великолепно одет и приятно пах туалетной водой и сигарами. Он пожал мне руку и негромко сказал:
— Я ждал вас. Каждый вечер.
— Здравствуйте, Роберт! — ответил я.
Мы обращались друг к другу на «вы», Сибилла и Роберт говорили друг другу «ты», они были знакомы гораздо дольше.
Роберт Фридман жил с 1933 по 1946 год в Лондоне, хоть и родился в Берлине. Он вынужден был эмигрировать по вполне понятным причинам. В Лондоне его дела шли хорошо, но при первой же возможности он вернулся в Берлин, Берлин сорок шестого, Берлин холода, голода и нищеты. Он говорил: Берлин — единственный город, в котором он может жить. Воскресным утром он садился в свой маленький автомобиль и ехал со своей собакой на Ризельфельдер. Там он гулял около часа, потом возвращался в Груневальд. Здесь была пивная, в которой он каждое воскресенье перед обедом встречался с друзьями: двумя супружескими парами, одной дамой и несколькими молодыми людьми. С одиннадцати до часу они сидели там за большим непокрытым столом и пили пиво и штейнхегер[15], а собака получала свою котлету. Роберт курил небольшую сигару и общался со своими друзьями. Они рассказывали ему последние анекдоты, и последние скандальные истории, и вообще все свежие новости. Для Роберта это были его лучшие часы. Поэтому-то, как сказал он мне однажды, он и вернулся в Берлин. В эмиграции Роберт все время тосковал по этим дружеским пирушкам. Для него не было ничего прекраснее их. «Здесь, в Берлине, знаешь, что ты на своем месте, — говорил он. — Здесь твои друзья, здесь ты не чужой». Роберт Фридман жил один. Его жена умерла. Она слишком долго оставалась в Берлине, потому что думала, что вообще не сможет расстаться с этим городом.
— Господин Голланд, — пробубнил Роберт, присаживаясь на табурет возле меня, — со смерти моей жены у меня никого не было ближе Сибиллы. Скажите, чем я могу помочь вам? Я все сделаю, господин Голланд! Все, что в моих силах, чтобы помочь вам.
Барменша поставила передо мной виски и деликатно удалилась. На другом конце стойки она начала протирать стаканы.
— Кто мог это сделать, Роберт? Кто, Роберт, кто?
— Я не знаю. Это ужасно. Мы все ломали голову. И никто не нашел ответа.
— У нее были враги, Роберт?
Он молча покачал головой.
Я залпом опустошил свой стакан и сделал знак барменше. Она кивнула и наполнила новый. Роберт сказал:
— Поставьте сюда бутылку, Коко, и дайте мне тоже стакан. Не обращайте на нас внимания. За эту выпивку платы не будет.
Когда Коко отошла, а Роберт наполнял свой стакан, я сказал:
— Вы знали Сибиллу дольше, чем я, Роберт.
Он мрачно кивнул.
— Я познакомился с ней в сорок шестом.
— Вот именно, Роберт. Вы знаете, я любил Сибиллу. Я спрашиваю не из ревности. Этого не могли сделать в одиночку люди с той стороны. Это невозможно! Кто-то из Западного Берлина помог им. Кто? Я должен найти того негодяя, кто сделал это! Скажите, что за мужчины были в ее жизни? До меня, имею я в виду.
Роберт молчал. Пианист играл «Апрель в Португалии». Это тоже была одна из наших любимых песен. Какая-то влюбленная пара танцевала, тесно прижавшись друг к другу. Мы тоже всегда так танцевали.
— Пожалуйста, Роберт!
— Конечно, мужчины были, — наконец сказал он. — Сибилла была одинока. Но она не была счастлива.
— Почему?
— Она многое пережила в войну. — Он достал сигару, его пальцы были желтыми от табака. — А в сорок шестом мы все в Берлине были немного одичавшими. Да, господин Голланд, была целая вереница мужчин, очень милых. С тех пор как Сибилла встретила вас, у нее больше никого не было. Только вы.
— Да, да, я это знаю. Говорю же, я не ревнив.
— Подождите-ка, господин Голланд.
— Что?
— Конечно, сейчас в Берлине только и разговоров, что о Сибилле. Ходят разные слухи. Вы еще много чего услышите. Что у Сибиллы была куча любовников, что она не умела себя вести и так далее.
— Это мне безразлично. Мне она была верна.
— Да, господин Голланд. Да! — Он важно посмотрел на меня. — Если бы я был моложе и перестал бы любить свою жену, я бы попросил Сибиллу выйти за меня замуж.
— Вы до сих пор любите вашу жену, Роберт?!
— Естественно.
— Но она давно умерла!
— Теперь это не имеет никакого значения, — ответил он. — В Лондоне — да, там я уже начал ее слегка забывать, но с тех пор как я снова в Берлине, Сара всегда рядом со мной. Я думаю, что и я навсегда останусь с ней. Я уже слишком стар. Поздно начинать что-то новое.
Он взглянул на меня:
— Господин Голланд, вы меня поймете. Мне кажется, Сибилла не была типичной женщиной. Я имею в виду ее внутренний мир. В ней было многое от мужчины, не правда ли?
— Да, — сказал я.
— Она чувствовала как мужчина. А когда она — еще до вас — с кем-то расставалась, то делала это тоже по-мужски. Думаю, она все делала так: любила, пила, курила, думала.
— Прежде всего думала, — подтвердил я. — Поэтому мы так привязались друг к другу. Не только из-за постели, Роберт. А из-за того, что у нас всегда совпадали взгляды. Иногда нам даже не надо было говорить, мы просто смотрели друг на друга — и один уже знал, что думает другой.
— Так было и у нас с Сарой, — сказал он.
— Вы верите, что Сибилла была как-то связана с секретными службами?
— В Берлине каждый третий с ними как-то связан. Но я в это не верю.
— Мы хотели пожениться, Роберт.
— Да, — ответил он, — я знаю. Я встретил Сибиллу на улице, и она рассказала мне об этом. Я был бы у вас свидетелем на свадьбе.
Мы выпили. Теперь бар был полон. Я почувствовал, что у меня в желудке все пылает и бурлит. Я знал, что это значит. Вазантрон не помог. Проявлялась моя диарея. Я надеялся, что это, по крайней мере, будет не сильный приступ. Немного помогало виски. Так что я пил.
— Полиция была у вас, Роберт?
— Да. Очень милый человек по фамилии Хельвиг. Он показал мне список людей, которые знали Сибиллу. Я добавил еще пару имен.
— И ни у кого из этого списка не было мотива? — спросил я.
— Ни у кого, господин Голланд. Сибиллу все любили.
— А те, кто теперь поносит ее?
— Это те, кто не знает Сибиллу. Посторонние. Сплетники.
Уже несколько часов я ходил со своими вопросами по замкнутому кругу.
— А кто последним видел ее, Роберт? Может, вы знаете?
— Госпожа Лангбайн, — тотчас же ответил он.
— Вы знаете эту даму?
— Да, хорошо. Вера Лангбайн — подруга Сибиллы, — сказал он помедлив.
— Мне надо с ней поговорить. Вы можете мне помочь? У вас есть ее адрес?
Он кивнул и записал мне ее адрес вместе с телефоном:
— Позвоните ей завтра утром, но не раньше одиннадцати. Вера долго спит.
Колики скрутили мне желудок. Я застонал.
— Что случилось?
— Перемена климата. Меня при этом всегда беспокоит желудок. Ничего страшного, надо просто приложить грелку.
— Не хотите переночевать у меня? В моей квартире? Я присмотрю за вами.
— Нет, спасибо. — Я допил свой стакан. — Мне лучше побыть одному.
— Я сделаю для вас все, господин Голланд, все! — Он был похож на старого бернардинца.
— Спасибо, Роберт. Но, думаю, скоро пройдет. — Мои внутренности жгло как огнем. Не знаю, как еще доберусь до дома.
— Послушайте, господин Голланд, если вы завтра пойдете к Вере, то мне лучше сейчас объяснить вам ситуацию в ее доме, чтобы вы не допустили бестактность. У Веры все не так просто.
Я сказал:
— У многих людей в Берлине сейчас все не так просто.
Он вздохнул:
— Кому вы это говорите?! А все эта проклятая изолированность, эта островная жизнь. Мы все здесь с окопными сексуальными комплексами.
— Не только с сексуальными, — сказал я.
— Значит, слушайте. Итак, есть супружеская пара Лангбайн. Муж — очень богатый ювелир. Далее, есть супружеская пара Ханзен. Супруги Лангбайн любят друг друга. Супруги Ханзен — не любят. Но, несмотря на то что господин Лангбайн любит госпожу Лангбайн, он уже долгие годы не считает возможным спать с ней. Поэтому супруги Лангбайн разошлись и больше не живут вместе. Супруги Ханзен тоже разошлись. Госпожа Ханзен живет одна, а господин Ханзен живет у госпожи Лангбайн.
— А господин Лангбайн?
— Снял себе отдельную квартиру.
— Итак, мужчина, которого я, возможно, встречу у госпожи Лангбайн будет господин Ханзен?
— Точно.
— Ну, это не так уж сложно, — сказал я. — А зачем вы мне все это объясняете, Роберт?
— В Берлине тотчас же пойдут разговоры, что вы посетили Веру, господин Голланд. В Берлине все разлетается мгновенно. И госпожа Ханзен, конечно, сразу же узнает и будет звонить вам и расспрашивать. Она всегда так делает. Она звонит всем, кто входит в контакт с Верой. Я хочу, чтобы вы понимали ситуацию.
— Я понимаю так, что госпожа Ханзен ненавидит госпожу Лангбайн.
Он покачал головой:
— Нет, они близкие подруги. Госпожа Ханзен ненавидит господина Лангбайна.
— Но тот же сам обманут! Он ни в чем не виноват!
— Так говорите вы. А госпожа Ханзен говорит, что он один во всем виноват. И здесь все участники едины во мнении.
«Ах, Сибилла, — подумал я. — Как счастливы были мы оба!»
Я сказал:
— Берлин — своеобразный город.
— И тем не менее единственный, в котором еще можно жить, господин Голланд. Единственный город на земле! — Он улыбнулся своей печальной еврейской улыбкой, и мешки под его глазами стали еще больше и темнее.
Ночь прошла так, как я и предполагал. Я спал мало. То наполнял заново грелку, то принимал уголь, то бегал в уборную. Время от времени, я принимал снотворное, но о сне нечего было и думать. Я лежал на узкой постели, в которой мы обычно лежали вместе с Сибиллой, потому что другой в квартире не было. Об этом мне следовало бы подумать заранее, хотя теперь, в моем состоянии, мне было почти все равно. Я был слишком слаб и разбит, чтобы думать.
Под утро я впал в беспокойную дрему, из которой в половине восьмого меня вырвал служащий, собиравший плату за электричество.
Перед дверью стоял молодой человек в берете.
— Здрасьте! — отсалютовал он, приложив руку к берету.
Я начал сонно:
— Госпожа Лоредо…
— Похищена, читал в газете. А вы не заплатите по счету?
Это был жизнерадостный парень. Я отдал ему деньги и взял квитанцию.
— А что теперь с квартирой? — Он с любопытством озирался. — Видел как-то, когда еще была госпожа Лоредо. Симпатичная хибара. Знаю кой-кого, кто ее разом возьмет. Жалко, если будет стоять. Я…
— Вон!
— Что?
— Исчезни!
— Ну, знаете, господин…
Я захлопнул дверь. На лестнице послышалась ругань. Я пошел на кухню и заварил чай. Приступ прошел, но слабость еще осталась. Через пару шагов перед моими глазами все закружилось. Я выпил чаю и заказал разговор с Франкфуртом. Соединили быстро. Это был номер нашего агентства.
— Франкфурт заказывали? Говорите, пожалуйста!
— Алло!
— Западное Пресс-агентство, — ответил молодой голос. Я знал его. Он принадлежал самой симпатичной телефонистке нашего Центрального бюро.
— Это Голланд, — сказал я. — Здравствуйте, Марион!
— Здравствуйте, господин Голланд. Мне очень жаль, что это случилось.
Во Франкфурте, конечно, уже все были в курсе.
— Можно соединить меня с шефом?
— Сейчас, господин Голланд, мы ждали вашего звонка.
На линии что-то дважды щелкнуло, и раздался голос Вернера. Он был руководителем нашего агентства.
— Здравствуйте, Пауль. Мне очень жаль, что это случилось.
Все говорили одно и то же. Я подумал: надо быть справедливым. А что сказал бы я? Что вообще тут можно сказать?
— Мне нужен отпуск, шеф.
— Конечно, Пауль. На сколько?
— Пока не знаю. Может быть, две-три недели.
— Хорошо. Калмар вас подменит.
— Спасибо, шеф.
— Что вы собираетесь делать?
— Пока не знаю.
— Вам нужны деньги? Выслать вам что-нибудь?
— Да. Нет, спасибо. Я сообщу, если мне что-то понадобится.
— Что, никаких следов Сибиллы?
— Нет, шеф.
— Нам тоже ничего не известно. Если что-то будет нужно, Пауль…
— Спасибо, шеф, вы очень добры. Очень.
— Не смешите меня! У нас есть ваш берлинский адрес. Позвоните, если смените место.
— Да, шеф.
После этого разговора я почувствовал себя намного лучше, как будто значительно продвинулся вперед. Я подождал до одиннадцати, позвонил Вере Лангбайн и попросил о встрече. Она сказала, что в три ей было бы удобно. Она жила далеко за городом, под Авусом, возле Целендорфер Клеблат, прямо у границы зоны. Прежде чем выехать к ней на такси, я зашел к комиссару криминальной полиции Хельвигу подписать показания. Его не было. Но показания я подписал.
— Есть новости? — спросил я заместителя Хельвига.
Он покачал головой.
Вера Лангбайн была красивой нервной дамой около сорока. У нее были белокурые волосы и очень черные брови. Кожа была белоснежной, глаза лучисто-голубые. Она приняла меня в салоне большого роскошного дома. Правая стопа госпожи Лангбайн была в гипсе, поэтому она опиралась на палку. Я узнал, что он упала с лошади и сломала ногу.
Сейчас уже лучше. Госпожа Лангбайн предложила мне вермут и сигареты, пристально при этом рассматривая. Не думаю, что я ей понравился.
— Мы с Сибиллой давние друзья, — объяснила Вера. — Она давала мне уроки итальянского.
— И долго?
Она ответила, закуривая.
— До недавнего времени. А два года назад… ее дела шли не слишком хорошо. Тогда я подумала, что смогу ей помочь, если буду брать у нее уроки. — Вера беспрерывно курила. — Я ленива, господин Голланд, я выучила немного. Да, собственно, это были уроки так, для проформы. Большей частью мы просто болтали, или Сибилла обучала меня жаргонным словечкам.
— Понятно.
— Я уже сказала, это было в основном чтобы поддержать Сибиллу материально. Я могла себе это позволить, для меня это мелочь.
Я подумал, что госпожа Лангбайн мне тоже не нравится. Так что все было взаимно.
— В последнее время, — продолжала дама, скрестив на груди руки и с неприязнью оглядывая меня, — мы слегка разошлись. Сибилла в последнее время вообще несколько отстранилась от старых друзей.
— Надеюсь, это не моя вина.
— В некотором смысле, конечно, ваша, господин Голланд. Сибилла жила замкнуто, с тех пор как познакомилась с вами.
Я молчал, давая ей высказаться. У меня было ощущение, что рано или поздно она скажет что-нибудь важное для меня.
— Например, эти ваши звонки!
В последний год, когда я был далеко от Сибиллы, я звонил ей каждый вечер, где бы я ни находился. Только будучи в Рио я нарушал этот ритуал по финансовым соображениям.
— А что с моими звонками?
— Ну, по вечерам с Сибиллой стало невозможно ничего устраивать. В восемь она должна быть дома, несмотря ни на что! Потому что в восемь вы всегда звоните.
Я кивнул.
— Хотя иногда это было и в двенадцать, и в час! — Она едко усмехнулась.
— Милостивая госпожа, часто я звоню из-за границы, и мне приходится часами ждать соединения. Или в это время проходит конференция…
— Я же не упрекаю вас, господин Голланд!
Именно это она и делала.
— Так было и в последний раз, когда мы виделись, за день до… — Она остановилась и потупила взгляд. — Для меня полнейшая загадка, кто мог это сделать, господин Голланд!
— Никто этого не понимает.
— Но кто-то же сделал это!
— Вот именно. Не могли бы вы мне рассказать, как проходила ваша последняя встреча с Сибиллой?
— Ну конечно! Я заехала за ней после обеда, и мы поехали к моей лошади.
— Простите, куда?
— К моей лошади.
— О!
— Мой муж подарил мне на Рождество лошадь. Вы, конечно, слышали, что я не живу с моим мужем?
Я промычал что-то невразумительное.
— В Берлине столько сплетен, господин Голланд! Мы с мужем очень любим друг друга. И такой подарок, как лошадь, лучшее тому доказательство, не правда ли?!
— Конечно.
— Не говоря уже о других подарках, — продолжала она. — Современный человек всегда найдет новые пути, чтобы преодолеть личные неурядицы.
Я кивнул.
Вдруг она спросила ядовитым и пронзительным голосом:
— А кто вам обо мне рассказал? Госпожа Ханзен?
Я покачал головой:
— Я уже не помню. Но определенно не госпожа Ханзен.
Она недоверчиво посмотрела на меня.
Я попытался вернуть разговор к теме, которая меня только и интересовала:
— Итак, вы навещали лошадь…
— Да, Сибилла принесла ей медовых пряников. Мило, не правда ли? Все остальное время мы говорили о вас. — Она произнесла это с обидой. — Сибилла была очень счастлива. Вы действительно хотели жениться на ней?
— Да.
— Мило, — повторила она без всякого воодушевления. Видимо, думала о чем-то другом. Может быть, о госпоже Ханзен.
— А после лошади?
— Что? Ах да! Мы еще поехали в город и выпили вместе чаю.
— А где?
— В кондитерской Вагензайля.
Эту кондитерскую я знал.
— Вы долго там были?
— Около получаса. Там было не слишком уютно.
— Почему?
— Ах, слишком много народу! И потом, там еще было несколько итальянцев, которые все время пялились на нас. Это было так противно!
Итальянцы! Я навострил уши. Сибилла жила в Италии. Она все время рассказывала об Италии.
Я спросил:
— Знакомые?
— Как вы могли такое подумать?! Совершенно посторонние. Бесстыдно, скажу я вам, так пялиться на женщин! Они буквально раздевали нас взглядом! Даже продавщице это показалось слишком дерзким.
Из всего, что рассказывала госпожа Лангбайн, меня интересовали только эти итальянцы.
Я спросил:
— А сколько их было?
— Шесть, семь. Может быть, пять. Я не помню. Зачем вам это?
Я ответил вопросом на вопрос:
— А не было ли у вас ощущения, что Сибилла знала кого-то из них?
— Господин Голланд, прекратите! Конечно, она никого не знала! Это была просто кучка невоспитанных наглых парней, и ничего больше!
— Конечно, конечно, — сказал я. — И тогда вы ушли из кондитерской?
— Да, господин Голланд. Я отвезла Сибиллу домой, она сказала, что уже половина седьмого.
— Но ей вовсе не надо было домой в этот день. Я был в Рио. А из Рио я никогда не звоню!
— Она сказала, что ваши письма из Бразилии приходят всегда вечером.
Это было правдой. И мой самолет, который привозил почту, прибывал после обеда. А я писал Сибилле каждый день.
— Как вам показалось, она была спокойна?
— Совершенно, господин Голланд.
«А днем позже она исчезла», — подумал я.
— Ни у кого из нас нет объяснения, господин Голланд, — сказала Вера Лангбайн, словно отгадав мои мысли. — Это ужасная история. Особенно для вас. Мы все не понимаем, в чем тут причина.
Дверь распахнулась, и вошел маленький человечек с беспокойными глазами и нездоровым цветом лица:
— Прошу прощения, я не хотел мешать…
— Петер, это господин Голланд. Господин Голланд, это Петер Ханзен. — Госпожа Лангбайн слегка покраснела.
— Мои соболезнования, господин Голланд, — мгновенно произнес малорослый господин Ханзен.
Я подумал: «Хотел бы я посмотреть, как выглядит господин Лангбайн».
— Дорогая, я только хотел попросить ключи от машины, — кротко и ласково пропел прелюбодей. — Мне снова надо в город.
— Мне тоже пора. Я и так вас уже слишком задержал.
— Может быть, вас подвезти? — спросил господин Ханзен.
— Спасибо, — ответил я. — Меня ждет такси.
Я поспешно распрощался.
Я вышел на улицу и внезапно обернулся. На окне салона упала занавеска. Кто-то наблюдал за мной. Впервые со вчерашнего дня меня охватило радостное нетерпение. Я почувствовал, что напал на след.
— К кондитерской Вагензайля!
— О'кей, шеф.
Когда мы, выехав из Авуса, проезжали мимо телебашни, над ней как раз пролетал самолет.
— Когда-нибудь эти парни ее сделают, — сказал шофер.
На этот раз, чтобы сэкономить время, я действовал со своим журналистским удостоверением. Мне повезло: в кондитерской в этот день было немного народу, и я вышел прямо на ту продавщицу. Ее звали Элен, она была темноволосой и сонной.
— Я журналист, Элен. Я должен написать о похищении этой госпожи Лоредо. Вы, наверное, об этом слышали?
— Конечно, господин Голланд. — Она говорила на саксонском диалекте. Ее руки были очень большими, очень красными, и она их постоянно пыталась спрятать. — Полиция уже была здесь. Ведь госпожа Лоредо пила у нас чай за день до того, как ее похитили.
— Вы ее обслуживали?
Она кивнула серьезно и озабоченно.
С обмороженными красными руками, она стояла среди огромных гор пирожков, гигантских корзин с булочками, шварцвальдских вишневых пирогов, обильно наполненных кремовых трубочек, пирожных с ядовито-желтым кремом, разноцветных фруктовых тортов. Я сел в уголок и заказал рюмку коньяка.
Между тем стемнело. На город опускался туман. Если он сгустится, самолетов сегодня больше не будет.
Тем временем продавщица Элен говорила:
— Они были вдвоем еще с одной дамой.
— И долго дамы были у вас?
— Нет, они рассердились из-за тех господ.
— Каких господ?
— Наверное, итальянцы. Они все время глазели на госпожу Лоредо и ее подругу и отпускали разные замечания.
Итальянцы, итальянцы. Сибилла долго жила в Италии. Итальянцы, итальянцы.
— А что они говорили?
— Я не знаю итальянского.
— А что было, когда дамы ушли, Элен?
— Ничего. Итальянцы тоже ушли.
— Все вместе?
— Да. Они и пришли вместе. Один еще спросил меня, кто такие эти дамы.
Мое сердце бешено заколотилось, но я спросил совершенно спокойно:
— И что вы ответили этому господину?
— Я сказала, что знаю только госпожу Лоредо.
— И он спросил ее адрес?
— Нет.
Я подумал: «Если знаешь имя, зачем адрес. Лоредо — не такая уж популярная фамилия. К тому же есть телефонный справочник…
— Как выглядел этот мужчина, вы можете вспомнить, Элен?
— Очень стройный и высокий. У него были очки и темные волосы. И он немного говорил по-немецки.
— А вы бы его узнали, если бы снова увидели?
Это был стандартный вопрос во всех криминальных романах. Но разве я не решил действовать так, как их герои?!
— Ну, думаю, да.
— Сколько их было?
— Пятеро.
— Вы уверены?
— Совершенно. Они сидели вон там, за столиком на четверых, и мне пришлось принести им еще один стул.
Пятеро итальянцев. Это все, что мне было известно. Но двадцать четыре часа назад я не знал ничего. Пятеро итальянцев.
Я дал девушке большие чаевые и пошел к выходу. И в тот момент, когда я выходил из дверей, на другой стороне улицы я увидел Сибиллу.
— Сибилла!
Я кричал и кричал. Люди на улице останавливались и смотрели на меня. Я бросился на проезжую часть. Какой-то человек схватил меня за плечо:
— Вы с ума сошли! — Перед моим носом промчалась машина, струя воздуха ударила мне в лицо.
Кондитерская Вагензайля находилась на Майнеккерштрассе недалеко от Курфюрстендамм. Сибилла дошла до Дома моды Херна и исчезла за его углом. Я был абсолютно уверен, что это была она, как бы нелепо ни выглядела эта уверенность, хотя на Сибилле была незнакомая мне черная шуба. Но на какое-то мгновение ее лицо мелькнуло в свете фонаря, и этого мгновения мне было достаточно. Если бы не протез!
Протез — это все-таки протез, как бы великолепно он ни был сконструирован и сколько бы ни стоил. И есть определенные вещи, которые нельзя делать, если носишь протез, это написано и в инструкции. В первую очередь к ним относится бег. Бега не выдержит ни один протез. Я вспомнил об этом сразу, как только побежал. Я надеялся, что он выдержит, хотя надежды на это было мало. Искусственная нога трещала и скрипела. Я почувствовал, что прокладка из губчатой резины съехала…
Добежав до Курфюрстендамм, я на мгновение остановился и тут снова увидел ее. Она шла к освещенным руинам церкви Поминовения[16], торопливо и быстро. Между ней и мной было много народу. Я с трудом продирался по тротуару. Тогда я выскочил на проезжую часть. Протезом мне натерло культю. От боли у меня на глазах выступили слезы. Но заплакал я больше от ярости. Я снова окликнул Сибиллу по имени. Остановилось несколько зевак. За моей спиной бешено загудела машина. Мне пришлось вернуться на тротуар.
Здесь на меня накинулись возмущенные прохожие:
— Помедленнее, молодой человек!
— У вас что, не все дома?!
— Извините, пожалуйста! Да пропустите же меня! Там женщина, которую я обязательно должен догнать…
Они посторонились, но все-таки я задержался. Сибиллы больше не было видно. Я поспешил дальше к светофору у «Берлинер киндл»[17]. Где же она? Только что я ее видел.
Вот! Она переходила на зеленый свет перекресток к Банхоф-Цоо[18]. Я снова выбежал на дорогу. На этот раз на автомобильные гудки я не обращал никакого внимания. Когда я добежал до перекрестка, зажегся красный свет. Путь был отрезан. Но я не мог еще раз упустить Сибиллу из виду. Я бросился через шоссе, хотя машины как раз тронулись. Протез подвернулся, я споткнулся, снова вскочил на ноги. Сигнальные гудки превратились в концерт. Шины визжали на промерзлом асфальте. На меня устремлялись фары и бамперы. Я, как заяц, прыгал туда-сюда. Пронзительно заверещал свисток полицейского. Проскакивая мимо, я видел, как он вылетел из своей стеклянной будки. А впереди меня быстрой прямой походкой шагала Сибилла в черном каракуле. Я стремительно приближался к ней. Еще десять шагов. Пять. Один.
— Сибилла! — Я схватил ее за плечо и развернул к себе.
На меня смотрела совершенно незнакомая женщина.
— Что вы себе позволяете?!
— Извините, я думал, что это…
В этот момент подлетел и полицейский с перекрестка. Он тяжело дышал и был вне себя:
— Это вам так просто не сойдет!
Моя нога теперь причиняла мне такую боль, что я больше не мог стоять и сел прямо на асфальт.
— В чем дело? Вы пьяны?
— Нога, — застонал я.
Полицейский бросил взгляд на мою ногу. Штанина задралась, и был виден протез.
— Как можно бегать с таким-то! — сказал полицейский.
Это прозвучало уже мягче. Начали останавливаться люди. Я массировал ногу и пытался, извиняясь, объяснить ситуацию.
Незнакомка пожала плечами и удалилась. Полицейский потребовал мои документы и записал данные. Я сидел на грязном сыром асфальте, ждал, когда полицейский вернет мои документы, и повторял про себя: «Сибилла, Сибилла, Сибилла».
— Вы обознались, господин Голланд, бывает.
— Это была она, Роберт! Это была Сибилла!
Я сидел за стойкой в его баре. Мои пальцы, в которых был стакан, дрожали. В это время бар был еще пуст. Только две женщины сидели в нише со своими приятелями. Они пили шампанское. Время от времени они кокетливо хихикали.
— Это была не Сибилла. Вы же сами убедились, что это была совершенно незнакомая дама.
Я ответил упрямо:
— Я жил с Сибиллой, Роберт. Я знал ее больше года. Я всегда узнавал ее и на больших расстояниях. В темноте и с закрытыми глазами я всегда чувствовал, когда она подходила ко мне. Вам не знакома такая уверенность? У вас с женой было не так?
— Ну конечно… но…
— И я говорю вам, женщина, которую я видел, выходя из кондитерской, была Сибилла!
— Ну, хватит! — сердито воскликнул Роберт. — Не выводите меня из себя! Это не могла быть Сибилла, иначе вы не попали бы впросак с этой посторонней женщиной.
Он упрямо твердил:
— Сибилла умерла. У вас сдали нервы. Вы вообразили себе, что видите Сибиллу, потому что непрерывно думаете о ней, говорите о ней.
— Да? И как же тогда — если это была галлюцинация — вы объясните, что на Сибилле было пальто, о котором я не знаю? Видения создаются из знакомых деталей, разве нет?
— Пожалуйста, господин Голланд, умоляю вас!
Две женщины в закутке громко смеялись. Они выглядели прилично, но были вызывающе накрашены.
— Это шлюхи?
— Ну что вы еще придумали?! Это порядочные замужние дамы. Их мужья мелкие служащие. Они зарабатывают недостаточно. Ну, и женщины слегка промышляют на панели. У каждой из них есть квартира, и можно быть достаточно уверенным, что они не больны.
— А что в это время делают их мужья?
— Здесь неподалеку пивная. Мужья пьют там пиво. Когда шампанское кончится, женщины поведут клиентов домой. А через час зайдут за своими мужьями.
— И это в порядке вещей?
— Я знаю массу женщин, которые делают это. И это все исключительно порядочные милые особы.
Я рассказал Роберту, что узнал в кондитерской.
— У вас в Берлине столько знакомых, Роберт! И портье в отелях, и владельцы пансионов. Может быть, вам удастся выяснить, где проживают эти итальянцы. Кажется, они здесь вместе.
— Хм.
— Сибилла долго жила в Италии. Я чувствую, что эти парни имеют какое-то отношение к делу. Я чувствую это, Роберт!
Роберт задумался:
— Возможно, они приехали на какой-нибудь съезд. У нас сейчас непрерывно проходят всякие съезды.
Он пообещал сделать все, что в его силах. Я все еще неважно чувствовал себя и сказал, что пойду домой.
— Как только я что-то разузнаю, господин Голланд, я сразу вам позвоню.
На прощание он дал мне бутылку виски.
— Нет, так дело не пойдет!
— Все нормально, — сказал он и сунул бутылку мне в карман пальто. — От меня вы можете это принять, я друг Сибиллы. И я знаю, как вам сейчас погано.
Он вызвал мне такси, и я поехал домой в Груневальд. Я заварил себе еще чаю и с чашкой сел в комнате, возле полки с книгами. Критический труд об Анаксимандре Милетском все еще лежал там, где я его оставил в утро моего отлета, и, когда я взял его в руки, открылся на той же странице. Еще раз я прочел то отчеркнутое предложение: «Происхождение вещей — бесконечность. Откуда они возникают, туда и преходят с неизбежностью, там приносят друг другу покаяние и получают воздаяние за беззакония свои после конца мироздания».
Сибилла пометила это высказывание? Оно понравилось ей? Можно целый год любить женщину и ничего не знать о ней.
Зазвонил телефон.
Я вышел в холл. Когда я снял трубку, интеллигентный женский голос осведомился:
— Господин Голланд?
— Да.
— Это фрау Ханзен.
Я вспомнил о предостережении Роберта, но не подходить на звонки я все равно не мог — в конце концов, это мог быть и сам Роберт, который напал на какой-то след.
— Я сегодня уже пыталась несколько раз дозвониться до вас, — сказала она.
— Я только что вернулся.
— Сегодня днем вы были у госпожи Лангбайн?
— Откуда вам известно…
— Мне сказали. — Она говорила со мной строго, не допуская никаких извинений. — Не важно, кто мне это сказал. Вы видели у нее моего мужа?
— Да.
— Хорошо, — удовлетворенно заключила она и с подозрением добавила:
— Только его?
— Я не понимаю…
— Господина Лангбайна не было?
— Нет.
— Вера говорила о нем?
— Милостивая госпожа, я действительно не понимаю, что все это должно означать…
— Не берите в голову! Я была старой подругой Сибиллы, и вы окажете мне услугу, если ответите на мой вопрос. Для меня это очень важно!
— Я не понимаю, какое…
— Вы не знаете этого господина Лангбайна! — Ее голос стал истеричным. — Я имею все основания предполагать, что он при каждом удобном случае ходит к Вере. Тайно. Без ведома моего мужа.
Я вежливо осведомился:
— Вы имеете в виду, следует предполагать, что господин Лагбайн обманывает вашего супруга со своей женой?
— Я почти уверена! Что вы на это скажете? Разве это не чудовищно?!
— Действительно.
— Мой муж и Вера были, знаете ли, так счастливы. Я так радовалась этому. Иногда они меня приглашали. Мы играли в канасту[19] или чуть-чуть выпивали у камина. Мы были по-настоящему дружны. Наконец-то Вере удалось избавиться от своего мужа! И тут он появляется снова и хочет все разрушить. Ну, как вам это понравится?
— Милостивая госпожа, — сказал я, — ваши опасения безосновательны. У меня сложилось впечатление, что госпожа Лангбайн очень счастлива с вашим супругом.
— Вы меня успокоили, вы меня совершенно успокоили. Большое спасибо! Да, вот еще что я хотела сказать: мне, конечно, очень жаль, что с Сибиллой случилось такое. Мы были хорошими подругами!
Я положил трубку с ощущением, что совершил благое дело, и снова подумал, что хотел бы все-таки узнать, как выглядит этот всеми презираемый господин Лангбайн. Странные были у Сибиллы подруги. Или все дело в Берлине? Я решил, что в Берлине, и пошел спать.
В полчетвертого утра меня вырвал из сна настойчивый трезвон у ворот. Я проковылял к окну и попытался разглядеть, кто стоял у входа в парк. Но туман был слишком густым, и я ничего не увидел.
В холле было небольшое переговорное устройство. Я включил его и спросил: «Кто там?»
— Роберт Фридман. Откройте, господин Голланд. У меня для вас новости.
Я нажал на кнопку, и ворота открылись. Через минуту на пороге появился маленький толстый хозяин бара. Я уже надел пижаму и пригласил его в комнату.
Прямо в пальто, тяжело дыша, он опустился в кресло. Потом вытащил из кармана фотографию и победно бросил ее на стол:
— Вот, пожалуйста!
На фотографии были пять мужчин на фоне самолета. Они стояли и смеялись. У всех были темные волосы и выглядели они как южане.
— Это те итальянцы?
Роберт кивнул, вынул клочок бумаги и прочитал: «Слева направо: Тино Саббадини, Эмилио Тренти, Марио Турлине, Чезаре Нуово и Карло Дзампа».
Мужчина, которого Роберт назвал Карло Дзампа, стоял справа, чуть в стороне. Он был очень высоким и очень стройным. У него были черные волосы и роговые очки.
— Как вам удалось получить фотографию?
Он трогательно лучился гордостью:
— Да, господин Голланд, на старину Роберта Фридмана всегда можно положиться. После того как вы ушли, я сел в машину и немножко покатался. От одного отеля к другому. Начал с больших. Большинство портье я знаю. Они все были очень любезны, но не могли мне помочь. Или в последнее время у них вообще не проживали итальянцы, или, наоборот, слишком много, или это вообще были только женщины. И только когда я зашел в «Ритц», мне повезло. Портье сразу же вспомнил. Да, у них недавно жили пять итальянцев. Он показал мне запись в книге и заполненные карты гостя. Эти пятеро проживали там до десятого февраля.
— Девятого похитили Сибиллу.
Он кивнул.
— Десятого они уехали?
— Да.
— Все вместе?
— Да, отбыли на самолете «Эр-Франс» в Мюнхен.
— Что это были за люди? Я имею в виду, кто они по профессии?
— Все занимаются одним и тем же. Они торговцы овощами.
— Что? — На меня напал приступ смеха.
— Они торгуют овощами, господин Голланд. А также фруктами и разными южными плодами. Большими партиями, понимаете? Кажется, речь идет о состоятельных людях.
— А что они делали в Берлине?
— Они были здесь по делам. Портье сказал, они ездят по разным немецким городам. Были уже в Гамбурге, Дюссельдорфе, Ганновере и Франкфурте. Очевидно, они хотят торговать с немцами.
— И сейчас они в Мюнхене?
— Этого я не знаю. То есть я не знаю, все ли еще они в Мюнхене.
— А какое они указали место постоянного проживания?
— Все из Рима.
— А фотография, она у вас откуда?
— Когда они прибывали, отель выслал в аэропорт машину. Я разыскал шофера. Тот вспомнил, что какой-то фотограф снимал самолет. Фотографа тоже знали в аэропорту. Мне дали его адрес. Я поехал к нему, и у него оказался этот снимок. Фотографа зовут Вернер Вайх, он живет на Олюмпишен-штрассе, тридцать четыре, на втором этаже, — гордо закончил Роберт и посмотрел на меня с триумфом.
— Вы столько для меня сделали, Роберт!..
— Для вас и для Сибиллы, — скромно сказал он.
В девять утра я сидел в полицейском участке Груневальда напротив комиссара полиции Хельвига. Фото лежало перед нами. Но все происходило не так, как я себе это представлял.
Хельвиг был вежлив, но категоричен:
— На вас составлен протокол, господин Голланд. Вчера вечером у церкви Поминовения вы стали причиной транспортного затора.
— Да, — сказал я, — да, но!.. Послушайте, господин комиссар, пять итальянцев на этом фото…
— Вы приняли постороннюю женщину за госпожу Лоредо. Вы думали, что видите госпожу Лоредо, так?
— Но я видел ее!
— Однако дама, которую вы остановили, не была госпожой Лоредо?
— Да. Но это и не была та дама, которую я видел вначале.
— Зачем же вы тогда бежали за ней?
— Я… О Господи! Господин комиссар, вы можете себе представить, что мои нервы не в лучшем состоянии.
— Именно это я и хотел от вас услышать, — сказал он мягко.
— Что?
— Вы сами только что охарактеризовали состояние ваших нервов. И можете понять мою позицию относительно господ из Италии.
— То есть вы хотите сказать, что никакой это не след?
— Это один из многих следов, которые мы отслеживаем.
— Вы уже знали об этих итальянцах?!
— Конечно, господин Голланд.
— Но почему тогда вы не пошли по этому следу?
— Мы идем по нему. Мы идем по многим следам, господин Голланд. За последние сорок восемь часов до своего исчезновения госпожа Лоредо побывала у ювелира Хэнляйна, в магазине деликатесов на Ролленхаген, в кинотеатре «Дельфи». Затем посетила парикмахера Арманда и сделала у него укладку.
— И?
— И можете себе представить, господин Голланд, со сколькими людьми встречалась за это время госпожа Лоредо. Мы интересуемся всеми из этого круга, кого только можем охватить. У нас есть собственные методы работы с такими случаями. Поверьте мне, господин Голланд, мы ничего не пропускаем.
— Но этот Карло Дзампа еще спрашивал ее имя!
— Господин Голланд, а вы никогда не пытались узнать имя хорошенькой женщины?
— Господин комиссар, госпожа Лоредо долго жила в Италии! Я совершенно уверен, что эти итальянцы имеют какое-то отношение к похищению!
Он холодно посмотрел на меня:
— Вы заблуждаетесь.
— Как это?
— Госпожа Лоредо никогда не жила в Италии.
— Но это же смешно, она сама мне рассказывала!
— В нашей паспортной службе об этом нет сведений.
— Не хотите ли вы сказать, что госпожа Лоредо лгала?
Он пожал плечами:
— Многие люди придумывают разные истории, господин Голланд.
— Но зачем?
— Чтобы произвести впечатление. Или у них слишком буйное воображение. Есть много причин.
— Госпожа Лоредо была в Италии! — закричал я.
— Нет, — сказал он. — Это не соответствует действительности.
Я сдался. Я видел, что придется действовать самому, если я хочу продвинуться дальше.
— Я уезжаю из Берлина, господин комиссар.
— Могу предположить, что вы полетите в Мюнхен?
— Да. Я остановлюсь в отеле «Четыре времени года».
— Хорошо, господин Голланд. — Он поднялся и подал мне руку. — Вы не слишком-то полагаетесь на нас, не так ли?
— Ну что вы! — сказал я. — Вовсе нет.
Я решил во всем полагаться только на себя самого.
Мне удалось получить место на дневной рейс «Эр-Франс». Роберт подвез меня в аэропорт. Я дал ему ключи от квартиры Сибиллы, и мы договорились, что будем постоянно перезваниваться. Мы стояли в суетном холле аэропорта и курили, а я думал о том, что две недели назад мы стояли здесь с Сибиллой.
«Внимание! Объявляется посадка на самолет компании «Эр-Франс» на Мюнхен, рейс 769. Пассажиров просят пройти на посадку к выходу три. Желаем счастливого полета!»
— Ну, до свидания, Роберт.
— Удачи, господин Голланд. И всего хорошего.
Я прошел через контрольный турникет к выходу три, а Роберт стоял в холле и махал мне рукой. Он стоял там, маленький и круглый, подняв приветственно руку. Несколько раз я оглянулся, и каждый раз, когда я оглядывался, на его грустном лице появлялась ободряющая улыбка. Я подхватил под мышку свою пишущую машинку и стал спускаться по лестнице на летное поле. Было холодно и ясно. Я думал о том, как радовался предстоящему лету. Как мы с Сибиллой хотели уехать куда-нибудь на море, недели на четыре. Лежать на горячем песке и на горячем песке любить друг друга, а потом бросаться в холодную воду. Мы еще никогда не ездили вместе, а этим летом хотели это сделать. Мы это твердо решили.
Самолет был загружен полностью.
Я сидел с левой стороны от прохода, в носовой части, возле полной озабоченной дамы. Сразу после старта две стюардессы сервировали обед, но я не был голоден. Я обдумывал слова комиссара Хельвига. Что значит — Сибилла никогда не была в Италии? Она же сама мне рассказывала! Я с ужасом подумал: неужели она лгала? Или ошибалась паспортная служба? Я был растерян: немецкое ведомство никогда не ошибается. Что все это значило?
Дама возле меня обедала, вроде бы она не слишком хорошо себя чувствовала, хотя полет проходил абсолютно спокойно. Время от времени она качала головой и вздыхала. Раза два она что-то бормотала себе под нос, но я не разобрал что. Ей было около пятидесяти. Она производила тяжеловесное впечатление: широкий массивный подбородок, грузное тело, облаченное в грубый шерстяной костюм. Когда мы пролетели Эльбу, она заказала себе коньяк. Открывая бутылочку, она пролила половину. Пара капель попала на мои брюки. Она стала испуганно извиняться.
— Ничего страшного.
— У меня совершенно сдают нервы!
Я молчал и глядел в окно. День был безоблачным, и я мог видеть землю. Она была вся в снегу. Как маковые зерна, по снегу рассыпались дома.
Дама допила содержимое бутылочки, передернулась и сказала:
— Иногда такая встряска необходима! Пятьдесят два года я живу в городе. Никто не мог обо мне слова плохого сказать. А теперь они на меня донесли.
Я понял, что она в любом случае будет говорить дальше, независимо от того, проявлю я заинтересованность или нет, поэтому я вежливо осведомился:
— Донесли?
— За коммунистическую пропаганду, — ответила она, и ее двойной подбородок задрожал от возмущения. Она говорила с баварским акцентом: — На меня! Из всего Хофа — на меня!
Второй пилот, проходя в хвостовую часть самолета, кивнул мне.
— У меня там магазин радиотоваров. На Людвигштрассе. Самый большой в городе. Вы знаете Хоф?
Я не знал этого городка на самом севере Баварии:
— Это прямо у границы зоны, да?
— Точно! — Она посмотрела на меня своими серыми мышиными глазками. — Кстати, меня зовут Хегль. Эрна Хегль.
Я назвал свое имя.
— Все было хорошо, пока я не получила телевизоры, — удрученно продолжала госпожа Хегль. — Я вообще, знаете ли, не в восторге от этих новомодных изобретений, но моя сестра! Она меня чуть с ума не свела. Мы, говорит, отсталые, и если первый телевизор появится не у нас в магазине, то он будет у кого-то другого, а это не годится, потому что мы — самый большой магазин в городе. Тогда я сдалась и заказала три аппарата!
Ровно и спокойно гудели четыре мотора. Было половина второго. В три мы должны сесть в Мюнхене.
— Понимаете, — продолжала хозяйка радиомагазина с плохими нервами, — в Баварии семь станций, которые транслируют телепрограммы на Мюнхен. Их можно принимать везде, кроме как у нас, в северной Баварии. Потому что между нами горы. Хоть на голову встань, ни в Байройте, ни в Марктредвице, ни в Зельбе, ни в Хофе — ничего! Мы находимся в мертвой зоне, так это называется. Но только для баварских программ!
Я изобразил заинтересованность.
— Передатчик «Эрнст Тельман» — тот принимается безупречно, — горько посетовала госпожа Хегль. — Он стоит на горе Катценберг в Хемнице, в Восточной зоне, и такого четкого изображения вы еще никогда не видели! Еще бутылочку, пожалуйста, — крикнула она стюарду.
— А вам не кажется, что уже достаточно, госпожа Хегль? — осторожно заметил я. — На улице очень холодно…
— Думаете, не вынесу? Не бойтесь! — Она махнула рукой, взяла принесенную бутылочку и продолжила:
— Так вот, в первый же день я просто поставила включенный аппарат в витрину, не думая ничего плохого. Наоборот, радовалась, что в такой мороз люди толпятся у витрины, отпихивая друг друга. Еще бы, это вообще был первый телевизор, который видели в Хофе.
— И что за программу передавал «Эрнст Тельман»?
— Зимнюю Олимпиаду в Кортине[20]. Прекрасное изображение, господин Голланд, лучше и желать нечего! Люди были в восторге. Я сажусь в уголочек выпить кофе и слушаю, как моя сестра талдычит, что все это только благодаря ее усилиям, ну и дальше в том же духе. Где-то через полчаса мы выходим на улицу посмотреть, что там передают, а на улице еще больше народу, и показывают очень интересный документальный фильм о тайге. А после него дают репортаж о каком-то празднестве на верфи имени товарища Вильгельма Пика. Тут я слегка задумалась, потому как выступающий произнес здравицу товарищу Пику, а потом все запели «Интернационал».
— И было слышно через стекла витрины?
— Еще как, дорогой мой, еще как! Да я к тому же подключила аппарат к уличному громкоговорителю. Это был рев, скажу я вам! Я так перепугалась, что вообще перестала соображать.
— И что вы сделали, госпожа Хегль?
— Ну, я бросилась в магазин, чтобы выключить. Но в этот момент они покончили со своим «Интернационалом», портреты товарища Сталина, товарища Ленина и товарища Пика и так далее пропали, и начался «Детский час» с Гензель и Гретель. И дети там, на улице, подняли такой рев, почище их «Интернационала». Все кричали: «Дальше! Показывайте дальше!»
— И вы стали показывать дальше, госпожа Хегль?
— Конечно, а что мне еще было делать?! Ах, господин Голланд, тот вечер мне дорого стоил. Такое и в сумасшедшем доме не часто увидишь. У меня не было программы. А эти красные так ловко придумали, смешав все в одну кучу! Никогда не угадаешь, что там будет дальше! Немного легкой музыки и — бамс! — репортаж с какого-то производства! Чуть-чуть кабаре — и снова что-нибудь трогательное из лагеря отдыха для детей-сирот. Едва я к этому попривыкла, начался фильм, где все герои сплошь красные китайцы, а все злодеи — американцы. А на следующий день к нам уже пришла полиция, потому что на меня донесли как на коммунистку.
— И что сказала полиция, госпожа Хегль?
— Они были исключительно вежливы. Я спросила: может, мне вообще сдать аппараты обратно, но они сказали, ни в коем случае, это было бы ограничением свободы личности!
— Черт побери!
— Подождите, господин Голланд, это еще не все, что сказали полицейские. Они еще сказали, что хотели бы знать, есть ли у меня политическое сознание. Представляете себе?! Таким заявлением человека вообще можно в гроб вогнать!
— И что вы на это ответили?
— А что бы вы ответили на это, господин Голланд?
— Я репортер, госпожа Хегль. Мне просто так подобных вопросов вообще не задают.
— Вам хорошо, господин Голланд! Я, конечно, ответила, что оно у меня есть. На это полицейские сказали, что я должна пускать только те программы, которые отвечают моему политическому сознанию.
— И вы это исполняете?
— Разумеется! — Госпожа Хегль глубоко вздохнула. — Я и моя сестра. Мы целыми днями сидим в магазине с пальцем на выключателе. Неделю она, неделю я. На прошлой неделе была моя очередь. Теперь я в отпуске.
— Отпуск в Берлине?!
— Ах, — воскликнула она, — это такой удивительно спокойный мирный город!
— Спокойнее, чем Хоф в Баварии?
— Никакого сравнения, господин Голланд! — Госпожа Хегль снова вздохнула. — Завтра с утра опять начнется эта мука, и мучиться снова мне! Знаете, иногда я думаю, что эти люди с «Эрнста Тельмана» просто хотят свести нас с ума. Еще никогда программы не менялись с такой скоростью, как у них!
Госпожа Хегль погрузилась в мрачное молчание. Видно, коньяк разобрал ее. Она заснула и проснулась только над Фульдой, когда самолет совершал поворот, выводящий из советского коридора в воздушное пространство Федеративной Республики Германии, и снова заснула, и снова проснулась, когда мы кружили над Мюнхеном. Было десять минут четвертого. Я спросил, почему мы не приземляемся.
— Только что прибыл из Кельна карнавальный король. Взлетную полосу блокировали участники карнавала, — объяснила мне стюардесса.
Когда около половины четвертого я выбрался из самолета, карнавальная компания из Кельна все еще была здесь. На них были кивера и шлемы, красные куртки с золотыми позументами, облегающие белые брюки. Все они были обуты в сапоги, у многих поблескивали на боку сабли. Какой-то рабочий из наземной команды комментировал происходящее, хотя его об этом никто не просил:
— Вон те господа в красных жилетах — из кельнской шутовской свиты. Это лейб-гвардия. Дамы в белом — девственницы из свиты Его Глупейшества. Девушка в красных сапогах, которая танцует, — это функенмарихен[21].
Роскошная блондинка и впрямь вскинула ноги. Мелькнули белые кружевные трусики и розовые ляжки. Функенмарихен вертела в воздухе белый жезл.
Вроде бы танец в честь мюнхенской карнавальной королевской четы, которая стояла здесь же, напротив, со своей не менее пестрой свитой, заканчивался. Мюнхенский карнавальный король был красный и толстый и смахивал на сына мясника. Королева, наоборот, была бледной и тощей.
— Она из семьи богатейших баварских владельцев гастрономов, — вещал непрошеный комментатор из наземной команды.
Через площадку было невозможно пробиться, пока шла приветственная церемония. Госпожа Хегль стояла возле меня. Пару раз она беспомощно произнесла: «Боже мой, Боже мой!» — и снова смотрела на представление.
Здесь были фоторепортеры и корреспонденты из «Новостей дня». Жужжали камеры. Прибывший с кельнцами духовой оркестр заиграл «Зачем на Рейне так прекрасно». Со звуками этой песенки все участники, взявшись друг за друга, начали ритмично раскачиваться. Функенмарихен все еще вскидывала ноги.
Как только песня кончилась, кавалеры из кельнской королевской гвардии встали на одно колено и шумно захлопали по своим роскошным задницам и при этом орали на своем непонятном кельнском явно двусмысленные куплеты, которые все равно вызывали дикий хохот.
Госпожа Хегль посмотрела на меня, потом снова повернулась туда.
Я думал о том, что я репортер, и меня ничего не задевает, что мое дело только информировать, без страха, без страсти, без сочувствия. Я думал, что от меня никто не должен ожидать ни отвращения, ни ревности, потому что я только репортер. Я думал о Сибилле…
Теперь карнавальные королевы обоих городов обнимались и целовались. Карнавальные короли жали друг другу руку.
Тот, что из Кельна, носил позолоченные очки, на его гладком лице виднелись шрамы. У мюнхенского были по-военному коротко стриженные русые волосы, и, кланяясь, он щелкал каблуками.
— Страшно богатые люди эти господа, — рассказывал тип из наземной команды. В его голосе звучало удивление.
Между тем баварцы под аплодисменты толпы выволокли громадную пушку, стреляющую связками вареных телячьих колбасок, и огромный бочонок пива. Грянула новая песня.
Теперь пели мюнхенцы — «Там внизу на берегу Изара».
— Боже! — потерянно пробормотала госпожа Хегль.
Вся компания подняла огромные глиняные кружки, полные баварского пива. Карнавальные короли осушили свои залпом. Их губы были в пене. Ликующе они потрясали своими пустыми кружками перед жужжащими камерами операторов из «Новостей дня». Они стояли там рука об руку, с пурпурно-красными лицами, единые и непобедимые. Настал черед колбасок.
— По телевизору, — чуть слышно сказала госпожа Хегль, — во время праздника на верфи имени товарища Пика, там тоже были униформы. И флаги. И транспаранты. И разинутые рты. И рев.
Я только репортер. Для меня представляет интерес все, что относится к разряду новостей. Происходящее здесь было поэтому мне интересно.
— Мне страшно, господин Голланд!
Я посмотрел на нее с удивлением.
— По воскресеньям я хожу в церковь, — объясняла она тихим голосом, пока вся карнавальная компания отхлопывала по попке юной дамы из Кельна, — и на прошлой неделе наш пастор читал одно место из Откровения Иоанна, оно постоянно приходит мне на ум.
— Что за место?
— «Если не одумаетесь, все погибнете», — ответила госпожа Хегль из баварского города Хофа.
Я попрощался с ней и через толпу слегка подвыпивших гостей из Кельна направился к зданию аэропорта. На моем пути оказались двое из Индии, мужчина и женщина, которые смотрели на происходящее с неподвижными лицами.
Женщина тихо спросила:
— Have you ever seen anything like this?[22]
Мужчина серьезно ответил:
— It's their way to enjoy themselves.[23]
Я вошел в спокойное здание аэропорта Мюнхен-Рием и направился к окошечку «Эр-Франс». Здесь меня знали. Я положил записку с именами пяти итальянцев перед приветливой стюардессой и попросил выяснить, не вылетали ли эти пассажиры рейсами «Эр-Франс» или других компаний за последнее время.
— Обождите пока в ресторане, господин Голланд. Это займет около получаса, надо проверить списки.
Это заняло целый час. Через громкоговоритель меня снова вызвали к стойке компании. Стюардесса сказала:
— Четверо из пяти господ отбыли назад в Рим. Пятого мы не смогли обнаружить ни в наших списках, ни в списках KLM, SAS, РАА, BEA или SABENA[24]. Это господин…
— Карло Дзампа, — поспешно закончил я.
Стюардесса удивленно взглянула на меня:
— Почему? Вовсе нет.
— Карло Дзампа тоже отбыл в Рим?
— Да, десятого февраля в восемнадцать тридцать рейсом один — двадцать девять компании «Пан-Америкен эйрлайнз».
— А как имя того, кого вы не нашли в списках?
Стюардесса ответила:
— Его зовут Эмилио Тренти.
Я взял такси и поехал в отель.
Еще из Берлина я забронировал номер в «Четырех временах года» и сообщил свой новый адрес в наше Центральное бюро во Франкфурте.
По дороге в город мне встречалось множество людей в масках и причудливых костюмах, которые спешили на зрелища. Мюнхен праздновал карнавал.
Мой номер находился на пятом этаже. Я принял горячую ванну, потом спустился в холл, сел в уголок, закрыл глаза и стал обдумывать ситуацию. Четверо из пяти человек, которых я разыскивал, уже покинули Германию. Пятого не нашли. Этот пятый не был тем, кто в Берлине, в кондитерской Вагензайля, спрашивал имя Сибиллы. Этот Карло Дзампа вернулся в Рим. А вот Эмилио Тренти не улетел с остальными. Что бы это значило? Почему он задержался?
Может быть, это не значило ничего. Может быть, у него были еще дела в Германии, а может, он давным-давно в Италии, только уехал поездом или автомобилем. Возможно поездом или автомобилем, но в какой-то другой город Германии. Или в какую-то другую страну. А возможно, он был еще в Мюнхене, возможно даже здесь, в отеле «Четыре времени года».
Я отдал должное комиссару Хельвигу. Действительно, совершенно невозможно отработать каждый след. Что мне теперь делать? Ехать в полицию и просить проверить списки регистрации? На поиск уйдет не один день — только в одном Мюнхене. И это в том случае, если Эмилио Тренти зарегистрировался, а не просто проехал дальше. По трезвому размышлению я понял: даже если мне удастся найти этого Эмилио Тренти, шанс девяносто из ста, что он никак не замешан в похищении Сибиллы. Я вдруг подумал, что лучше бы мне остаться в Берлине! Там хоть у меня были Роберт и квартира. Здесь никого и ничего…
— Господин Голланд?
— Да, в чем дело? — Я открыл глаза. Передо мной стоял посыльный.
— Вас к телефону. Междугородний звонок из Франкфурта. Кабина три.
— Меня?
Он кивнул и показал рукой:
— Туда, вниз, пожалуйста!
Я прошел в обитую кабину, в которой пахло валерьянкой. Послышался голос нашей телефонистки из агентства:
— Минуточку, господин Голланд, соединяю вас с господином Калмаром.
Сразу за этим раздался его голос:
— Пауль?
— Да, что случилось?
— Хорошо, что ты уже в отеле. Я думал, ты прибудешь вечерним рейсом. У нас для тебя новость.
Я приоткрыл дверь кабины, запах валерьянки почти задушил меня.
— Тебе знаком некий Эмилио Тренти?
Я прислонился к обитой стенке и с силой рванул воротник:
— И что он?
— Он звонил сюда. Два часа назад. Он сказал, что завтра непременно должен встретиться с тобой.
Я молчал. Мне сдавило горло, я боялся, что, если заговорю, мне не хватит воздуха. Сибилла, подумал я. О Сибилла!
— Он сказал, что мы обязательно должны найти тебя и сообщить, что завтра в четыре вечера ты должен быть у него.
— Где?
— В Зальцбурге.
— Где?!
— В Зальцбурге. Это город в Австрии. По адресу…
— Подожди минутку!
Дрожащими пальцами я взял лежащий передо мной карандаш и стал писать адрес, который диктовал Калмар:
— Зальцбург-Парш, Акациеналле, три. Записал?
— Да.
— Он сказал, что Парш — это пригород Зальцбурга.
— Телефон?
— Там нет телефона. Он сказал, что приезжать туда раньше нет смысла, он будет там только завтра в это время. Надеюсь, ты понимаешь, о чем речь?
— Не слишком. А он объяснил, по какому поводу?
— Да, Пауль.
Ну почему здесь так пахло валерьянкой?! Как эта валерьянка попала в кабину? Мерзкий запах!
— По какому?
— Он сказал, что по поводу Сибиллы Лоредо.