Дорогому Александру де Берни
Многие истории, богатые занимательными положениями или драматичные благодаря прихотливой игре случая, художественные по самой природе своей, могут быть переданы кем угодно в простой или искусной форме, не потеряв при этом и капли своей прелести. Но бывают такие события в жизни человека, которым только искренний и взволнованный рассказ придает жизнь, и тогда только крайняя изощренность мысли способна выразить мельчайшие, едва уловимые детали. Встречаются люди, портреты которых художник сможет создать, если он сам вдохнет в них жизнь и передаст тончайшие черты их изменчивого облика. Наконец, лишь благодаря какому-то необъяснимому вдохновению, которое нисходит на нас в некий час или день при благоприятном расположении небесных светил и при тайной настроенности души, можно выразить то, что обычно от нас ускользает. Только такого рода таинственное откровение настоятельно заставляет меня рассказать эту простую историю, которая может заинтересовать иные мечтательные и печальные души, способные к нежным чувствам. Но если писатель, подобно врачу у постели умирающего друга, всей душой отдастся избранной им теме, почему бы читателю не разделить с ним этого неизъяснимого волнения? Неужели так уж трудно проникнуться этой неясной и волнующей грустью, которая окрашивает все кругом в сумеречные тона, этим недомоганием, легкие страдания которого иногда так сладостны? Если вы находитесь случайно во власти воспоминаний о близких людях, утраченных вами, если вы одни, а за окном ночь или наступает вечер, продолжайте чтение этой истории, или тотчас же бросайте книгу. Если вам еще не довелось похоронить бедную больную родственницу, вы не поймете этих страниц. Для одних они будут слишком пряными, для других — пресными и добродетельными, как у Флориана.[1] Наконец, читатель должен изведать сладость слез, почувствовать безмолвную грусть смутных воспоминаний о дорогих, но далеких тенях, он должен лелеять в душе воспоминания, которые вызывают сожаления о тех, кого у вас отняла земля, и печальную улыбку о минувшем счастье. И поверьте, ни за какие сокровища автор не позаимствовал бы у поэзии ни одного из ее вымыслов, чтобы украсить свое повествование. Это совершенно правдивая история, которая должна вас тронуть, если у вас чувствительное сердце.
В нашем языке сейчас столько идиом, сколько разновидностей людей в огромной французской семье. Любопытно узнать об одном и том же предмете или событии мнения и высказывания различных людей, которые дали бы вам представление о типе парижанина, — для обобщения мы выбрали именно парижанина.
Итак, если вы спросите у человека положительного: «Знаете ли вы госпожу Фирмиани?», — то он заменит понятие «госпожа Фирмиани» следующим реестром: «Большой, хорошо обставленный дом на улице Бак, прекрасные картины, добрая сотня тысяч ливров ренты, муж, бывший когда-то главным сборщиком налогов в департаменте Монтенотт». Сказав так, положительный человек, толстый, круглый, одетый почти всегда в черное, с довольным видом выпячивает нижнюю губу и качает головой, как бы добавляя: «Вот солидные люди, достойные всякого уважения». И не задавайте ему других вопросов. Положительные люди объясняют все цифрами, рентой или земными благами — словечко из их лексикона.
Обернитесь направо, спросите светского бездельника, повторите ему ваш вопрос. «Госпожа Фирмиани? — скажет он. — Как же, я хорошо с ней знаком, я бываю у нее. Она принимает по средам. Это очень почтенный дом». Г-жа Фирмиани уже превратилась в дом. Дом не в смысле архитектурного сооружения; нет, это непереводимое словечко на языке повес. Тут бездельник, человек без сердца, говорящий милые пустяки с приятной улыбкой, который живет скорей чужим умом, чем своим, наклоняется к вам и шепчет на ухо с проницательным видом: «Я никогда не видел господина Фирмиани. Каково его общественное положение? Он управляет какими-то поместьями в Италии. Но госпожа Фирмиани француженка, и она тратит деньги, как истая парижанка. У нее превосходно сервируют чай. Это один из немногих домов, где по-настоящему веселятся и где все изысканно. Впрочем, очень трудно быть принятым у нее. В ее гостиной собирается самое лучшее общество». При последних словах он важно берет щепотку табаку, понемножку отправляет его в нос, как бы говоря: «Я бываю в этом доме, но не рассчитывайте, что я вас представлю хозяйке».
Для бездельников дом г-жи Фирмиани нечто вроде гостиницы без вывески.
— Что тебе делать у госпожи Фирмиани? Там такая же скука, как при дворе. Умные люди стараются избегать салонов, где из новинок современной поэзии читают лишь самые ничтожные стишки.
Так вам ответит один из ваших друзей, один из тех избранных умов, кто хотел бы держать всю вселенную под замком и не позволял бы ничего делать без своего разрешения. Они несчастны, если счастливы другие, они прощают только пороки, падения, болезни и превыше всего любят оказывать покровительство. Аристократы по склонности, они становятся республиканцами с досады, только для того, чтобы найти побольше низших среди им равных.
— Госпожа Фирмиани, друг мой, — это одна из тех обворожительных женщин, ради которых прощаешь природе всех дурнушек, созданных ею по ошибке. Она восхитительна! Она добра! Я желал бы обладать властью, королевским титулом, миллионами лишь для того, чтоб… (Здесь он шепчет на ухо). — Хочешь, я тебя ей представлю?
Так говорит молодой лицеист, весьма развязный в мужской компании и крайне робкий наедине с женщиной.
— Госпожа Фирмиани? — восклицает другой, жонглируя тростью. — Хочешь знать, что я о ней думаю? Ей лет тридцать — тридцать пять, лицо несколько увядшее, красивые глаза, плоская фигура, глухой, низкий голос, изысканные туалеты, слегка подрумяненные щеки, очаровательные манеры, — впрочем, все еще прелестная женщина, и любви ее стоит добиваться.
Этой сентенцией мы обязаны фату, который только что позавтракал. Он небрежно цедит слова и собирается на прогулку верхом. В такие минуты фаты беспощадны.
— У нее великолепная коллекция картин, их стоит посмотреть, — ответит вам другой, — не всюду вы такие увидите.
Перед вами любитель искусства. Он вас покидает, чтобы отправиться к Периньону или Трипе. Для него г-жа Фирмиани — только собрание картин.
Женщина: Госпожа Фирмиани? Я не хочу, чтобы вы у нее бывали.
Эта фраза имеет много значений. Госпожа Фирмиани! Опасная женщина! Сирена! Она хорошо одевается, у нее есть вкус, из-за нее многие женщины теряют сон. Ваша собеседница принадлежит к числу сплетниц.
Атташе посольства: Госпожа Фирмиани? Она не из Антверпена? Эта женщина лет десять тому назад была еще очень хороша. Я видел ее в Риме.
У дипломатов мания говорить в стиле Талейрана, их ум подчас так тонок, что их замечания непонятны; они похожи на тех игроков в бильярд, которые мажут с удивительной ловкостью. Обычно они хранят молчание, но если говорят, то только об Испании, Вене, Италии и Петербурге. Для них названия стран, как пружины: нажмите одну из них, и она пропоет вам свою мелодию.
— Не эту ли госпожу де Фирмиани можно часто встретить в Сен-Жерменском предместье?[2]
Это сказано особой, которая жаждет принадлежать к высшему свету. Она всем прибавляет частицу «де»: г-ну Дюпену-старшему, г-ну Лафайету, — она бросает ее налево и направо, она позорит ею людей. Всю жизнь она беспокоится о том, чтобы все было, как в хорошем обществе; но, к ее несчастью, сама она живет в квартале Марэ[3] и муж ее был стряпчим, правда, в королевском суде.
— Госпожа Фирмиани, сударь? Я ее не знаю.
Это говорит герцог. Он признает только дам, представленных ко двору. Простим ему это, он стал герцогом при Наполеоне.
— Госпожа Фирмиани? Не она ли была певицей в Итальянской опере?
Человек из породы глупцов. Люди этого типа отвечают на все вопросы. Они предпочитают скорей оклеветать, чем промолчать.
Две пожилые дамы (жены бывших чиновников).
Первая (на ней чепец с бантиками, лицо в морщинах, острый носик, в руках молитвенник, грубый голос): Госпожа Фирмиани, урожденная?..
Вторая (красное личико, похожее на сморщенное яблоко, нежный голосок): Она Кадиньян, душенька, племянница старого князя Кадиньяна и, значит, сродни герцогу Мофриньезу.
Госпожа Фирмиани — урожденная Кадиньян. Не будь у нее ни добродетели, ни молодости, ни богатства, она все равно останется Кадиньян. Быть Кадиньян — это ее исключительная привилегия.
Оригинал: Мой дорогой, я никогда не видел деревянных башмаков[4] в ее прихожей, ты можешь пойти к ней, не компрометируя себя, и играть там без опаски: если там и встречаются шулера, то это люди из общества; расходясь, они не ссорятся.
Старик из породы наблюдателей: Вы направляетесь к госпоже Фирмиани? Вы увидите, мой дорогой, красивую женщину, непринужденно сидящую у камина. Она едва ли поднимется с кресла, чтобы приветствовать вас; госпожа Фирмиани покидает его только ради дам, дипломатов, герцогов, людей значительных. Она изящна, очаровательна, умеет вести беседу и рассуждает на любую тему. Она производит впечатление страстной женщины, но ей приписывают слишком много обожателей, чтобы у нее был хоть один возлюбленный. Если бы подозрение падало лишь на двух или трех ее близких друзей, мы знали бы, кто ее любовник, но эта женщина — сама тайна. Она замужем, но мы никогда не видели ее мужа. Господин Фирмиани — персонаж почти фантастический, он похож на ту третью почтовую лошадь, за которую мы всегда платим, но никогда ее не видим.
Если верить артистам, г-жа Фирмиани — лучшее контральто в Европе, но она не пела и трех раз, с тех пор как живет в Париже; она принимает у себя многих, но сама не выезжает.
Наблюдатель вещает, как пророк. Надо принимать на веру его слова, анекдоты и изречения, чтобы не прослыть человеком необразованным и ограниченным. Ему ничего не стоит оклеветать вас в двадцати гостиных, где он бывает запросто и где его принимают, как пьесу, которая некогда имела успех, а теперь идет при пустом зале. Наблюдателю лет сорок, он никогда не обедает дома, считает себя неопасным для женщин, он напудрен, в коричневом фраке, у него всегда место в нескольких ложах в театре Буффона; иногда его принимают за паразита, но он занимает слишком высокую должность, чтобы заподозрить в нем приживала, к тому же он владеет землей где-то в департаменте, название которого хранит в тайне.
— Госпожа Фирмиани? Друг мой, это же бывшая любовница Мюрата.
А это человек, который любит противоречить. Люди этого сорта находят ошибки во всех мемуарах, исправляют все факты, бьются об заклад сто против одного, с уверенностью судят обо всем. Вы легко уличите их во лжи: в одном и том же обществе они говорят, что во время заговора Малле[5] находились в Париже, забыв, что полчаса назад утверждали, будто в это же самое время переправлялись через Березину. Почти все они кавалеры ордена Почетного легиона, у них громкий голос, покатый лоб, они ведут крупную игру.
— Госпожа Фирмиани, сто тысяч ливров ренты? Да вы с ума сошли! Право же, люди приписывают вам доход в сотню тысяч ливров так же легко, как писатели награждают своих героинь богатым приданым. Но госпожа Фирмиани кокетка, она совсем недавно разорила одного молодого человека и помешала ему выгодно жениться. Если бы она не была так красива, у нее бы не было ни гроша.
Этого человека вы узнаете, он принадлежит к породе завистников, и мы не станем его описывать. Этот род людей так же хорошо известен, как порода домашних кошек. Чем объяснить постоянство этого порока? Ведь зависть не приносит никакой выгоды!
В январе 1824 года светские люди, литераторы, порядочные люди и вообще разные люди высказывали о г-же Фирмиани столь различные мнения, что было бы утомительно все их перечислять. Мы только хотели бы отметить, что человек, который интересовался бы ею, но не желал или не имел возможности быть принятым у нее, с полным правом мог бы считать ее одновременно вдовой и замужней женщиной, глупой и умной, добродетельной и безнравственной, богатой и бедной, чувствительной и бездушной, красивой и уродливой, — словом, на свете было столько г-ж Фирмиани, сколько классов в обществе, сколько сект в католицизме. Ужасная мысль! Мы все похожи на литографские камни, с которых злословие снимает бесконечное количество оттисков. А оттиски похожи на оригинал или же отличаются от него настолько неуловимыми оттенками, что наша репутация, если отбросить клевету друзей и газетные остроты, зависит от того, что каждый предпочтет: медленно ковыляющую истину или ложь, летящую на крыльях парижского остроумия.
Г-жа Фирмиани, подобно многим благородным и гордым женщинам, которые, обладая душевными сокровищами, презирают свет, могла бы сильно проиграть во мнении г-на де Бурбонна, старого землевладельца, заинтересовавшегося ею нынешней зимой. То был землевладелец, один из тех провинциальных помещиков, которые привыкли в каждое дело вносить полную ясность и торговаться с крестьянами. При таких занятиях невольно становишься проницательным — так в конце концов солдат приобретает храбрость в силу привычки. Этот любопытный житель Турени был весьма почтенным дворянином, и его не удовлетворяли высказывания парижан о г-же Фирмиани; у него был племянник, его единственный наследник, для которого он сажал тополя. Эта вполне естественная привязанность давала пищу довольно остроумным сплетням, распространяемым различными представителями туренского общества; но передавать их бесполезно: они бледнеют перед парижскими сплетнями. Когда человек может думать без неудовольствия о своем наследнике, глядя на стройные ряды тополей, которые день ото дня становятся все красивее, это чувство крепнет с каждым ударом лопаты у подножия дерева. Хотя такое проявление чувствительности не совсем обычно, оно все еще встречается в Турени.
Этот нежно любимый племянник, по имени Октав де Кан, был потомком знаменитого аббата де Кана,[6] хорошо известного библиофилам и ученым, что совсем не одно и то же. У провинциалов дурная привычка порицать по традиции молодых людей, распродающих свои наследственные земли. Этот старинный предрассудок вредит биржевым спекуляциям, которые до сих пор по необходимости поощряются правительством. Не посоветовавшись с дядей, Октав неожиданно распорядился своей землей в пользу черной шайки.[7] Замок де Вилен был разрушен прежде, чем дядя успел вступить в переговоры с представителями компании Марто. Чтобы еще больше рассердить старика, друг Октава и его дальний родственник, один из тех бедных, но весьма ловких кузенов, о которых осторожные провинциалы говорят: «Я не хотел бы с ним судиться!» — зашел будто невзначай к г-ну де Бурбонну и сообщил ему о разорении племянника. По его словам, г-н Октав де Кан, промотав свое состояние на некую г-жу Фирмиани, вынужден давать уроки математики в ожидании наследства дядюшки, которому он не осмеливается признаться в своих проступках.
Этот дальний родственник, нечто вроде Карла Моора,[8] не постыдился сообщить роковые вести старому деревенскому жителю в ту минуту, когда тот, сидя у широкого камина, переваривал обильный провинциальный обед. Но наследникам не так-то легко справиться с дядей, как бы им того ни хотелось. Г-н де Бурбонн из упрямства отказался поверить своему родственнику и благополучно избежал несварения желудка, которое могло быть вызвано рассказом о племяннике. Одни удары поражают сердце, другие — голову; удар же, нанесенный кузеном, пришелся на внутренние органы, но не достиг цели, потому что добряк имел превосходный желудок. Как истинный ученик святого Фомы, г-н де Бурбонн приехал в Париж без ведома Октава и пожелал разузнать подробности о разорении своего наследника.
Старый дворянин, у которого в Сен-Жерменском предместье сохранились еще связи с Листомэрами, Ленонкурами и Ванденесами, услышал столько злословия, правды и лжи о г-же Фирмиани, что решил представиться ей под именем г-на де Рукселея, по названию своего поместья. Для знакомства с предполагаемой любовницей Октава осторожный старик умышленно выбрал вечер, когда Октав, как было ему известно, заканчивал хорошо оплачиваемую работу; ведь г-жа Фирмиани продолжала принимать своего друга каждый вечер — обстоятельство, которое никто не мог объяснить. А что до разорения Октава, то, к сожалению, это не было выдумкой.
Г-н де Рукселей нисколько не походил на дядюшку из театра Жимназ. Старый мушкетер, человек высшего общества, некогда имевший успех у женщин, он умел учтиво представиться, произнести любезные слова, помнил изысканные манеры былых времен и знал почти все правила галантного обхождения. Хотя он любил Бубонов с благородной искренностью, верил в Бога, как верят в него дворяне, и не читал ничего, кроме «Котидьен»,[9] он не был так смешон, как того желали бы либералы его департамента. Он мог бы занять свое место в придворных кругах, если бы при нем не говорили ни о «Моисее»,[10] ни о драме, ни о романтизме, ни о местном колорите, ни о железных дорогах. Он остался верен г-ну де Вольтеру, графу де Бюффону, Пейронне и кавалеру Глюку, музыканту из кружка королевы.
— Сударыня, — сказал старик маркизе де Листомэр, которой он предложил руку, входя в гостиную г-жи Фирмиани, — если эта женщина — любовница моего племянника, то мне его жаль. Как может она жить в такой роскоши, зная, что он ютится на чердаке? Да есть ли у нее душа? Октав сошел с ума: растратить деньги, полученные за земли де Виллен, на такую…
Г-н де Бурбонн принадлежал к породе ископаемых и знал язык только старого времени.
— А если бы он проиграл их в карты?
— Ах, сударыня, тогда, по крайней мере, он получил бы удовольствие от игры.
— Вы думаете, он не получил удовольствия? Посмотрите на госпожу Фирмиани.
Самые приятные воспоминания старого дядюшки побледнели при виде предполагаемой любовницы племянника. Его гнев угас вместе с любезной фразой, вырвавшейся у него при виде г-жи Фирмиани. Как это бывает только с привлекательными женщинами, она в этот вечер необычайно блистала красотой, быть может, благодаря мерцанию свечей, восхитительно простому туалету или какому-то особому изяществу обстановки, окружавшей ее. Следует изучить незначительные смены настроений в течение одного вечера в парижской гостиной, чтобы подметить неуловимые оттенки, которые могут украсить и изменить лицо женщины. Если парижанка довольна своим туалетом, находит себя остроумной, счастлива, что ею восхищаются, и чувствует себя королевой гостиной, полной выдающихся людей, которые смотрят на нее с улыбкой, она проникается сознанием своей красоты, своей грации; она расцветает тогда от всех устремленных на нее взглядов, она оживлена, а молчаливое восхищение всех передает едва уловимым взглядом своему возлюбленному. В эту минуту женщина как бы преисполняется сверхъестественной силы и становится волшебницей; бессознательно кокетливая, она невольно внушает любовь, втайне опьяняясь ею; ее улыбка и взгляд очаровывают. Если это воодушевление придает прелесть даже дурнушкам, то каким же блеском озаряется женщина, от природы элегантная, свежая, с изящной фигурой, ослепительно белой кожей, с живыми глазами, одетая с большим вкусом, в котором ей не могут отказать художники и ее самые жестокие соперницы!
Встречалась ли вам, на ваше счастье, женщина с мелодичным голосом, придающим очарование ее словам и манерам, женщина, которая умеет и говорить и молчать, непринужденно занимает вас, удачно выбирает слова, чья речь безупречна? Ее насмешка ласкает, а критика не оскорбляет; она не рассуждает и не спорит, но ей нравится руководить спором, и она вовремя его прекращает. Она приветлива и весела, ее вежливость непринужденна, а предупредительность не раболепна; она внушает уважение, оставаясь только приятной мечтой; она никогда не утомляет и покидает вас довольным ею и собой. Вы найдете отпечаток милой грации на окружающих ее вещах. Все в ее доме ласкает взор, и вы как бы вдыхаете там родной воздух. Эта женщина естественна. У нее никаких претензий, она ничего не афиширует, ее чувства выражаются просто, потому что они искренни. Она откровенна, но умеет не оскорбить ничьего самолюбия; она принимает всех такими, какими их создал Бог, жалея людей порочных, прощая недостатки и смешные стороны, понимая все возрасты. Ее ничто не раздражает, потому что с ее тактом она предвидит все. Нежная и в то же время веселая, она приходит на помощь прежде, чем начинает утешать. Вы так ее любите, что, если этот ангел совершит ошибку, вы почувствуете себя готовым ее оправдать. Теперь вы знаете г-жу Фирмиани.
Стоило старику Бурбонну поговорить четверть часа с этой женщиной, сидя подле нее, как его племянник был оправдан. Он понял, что за истинной или вымышленной связью Октава и г-жи Фирмиани скрывается какая-то тайна. Возвратясь к иллюзиям, которые золотят первые дни нашей юности, старый дворянин судил о сердце г-жи Фирмиани по ее красоте и подумал, что женщина, которая кажется столь проникнутой чувством собственного достоинства, не способна на дурной поступок. Страсть, в которой ее обвиняли, казалось, не лежала камнем у нее на сердце; ее черные глаза говорили о таком душевном спокойствии, черты лица были так благородны, его овал так чист, что старик сказал себе, любуясь очаровательным лицом, этим залогом любви и добродетели:
— Мой племянник, вероятно, сделал какую-нибудь глупость.
По словам г-жи Фирмиани, ей было двадцать пять лет. Но люди положительные доказывали, что, если она вышла замуж шестнадцати лет в 1813 году, то в 1825-м ей должно быть, по крайней мере, двадцать восемь. Тем не менее они же утверждали, что никогда еще она не была так привлекательна и женственна. У нее не было детей; загадочный Фирмиани, весьма почтенный сорокалетний человек, в 1813 году мог, как говорили, предложить ей только свое имя и состояние. Итак, г-жа Фирмиани достигла наконец возраста, когда парижанка лучше всего понимает страсть и мечтает о ней, может быть, бессознательно, в часы досуга; она приобрела все, что продает свет, все, что он предлагает, все, что он дает; дипломаты считали, что она все знает, их противники считали, что она еще многое может узнать, наблюдательные люди находили, что у нее беленькие ручки, маленькая ножка, движения, пожалуй, слишком томные; но все вместе они завидовали Октаву или оспаривали его счастье, сходясь во мнении, что она самая аристократически красивая женщина во всем Париже… Еще молодая, богатая, отличная музыкантша, умная, утонченная, принятая в память о Кадиньянах, с которыми она была в родстве по матери, у княгини де Бламон-Шоври, оракула аристократического предместья, любимая своими соперницами — герцогиней де Мофриньез, ее кузиной, маркизой д'Эспар и г-жой де Макюмер — она льстила всякому тщеславию, питающему или возбуждающему любовь. Слишком многие желали обладать ею, и потому она стала жертвой изящного парижского злословия и тех очаровательных пересудов, которыми так остроумно обмениваются, прикрывшись веером или беседуя наедине. Наблюдения, которыми открывается эта история, были необходимы, чтобы противопоставить настоящую г-жу Фирмиани Фирмиани, выдуманной светом. Если некоторые женщины прощали ей ее счастье, то другие были беспощадны к ее скромности; ведь нет ничего более ужасного, особенно в Париже, чем подозрения без основания: их невозможно опровергнуть. Этот набросок восхитительного своей естественностью образа дает о ней только слабое представление; нужна была бы кисть Энгра, чтобы изобразить гордый лоб, пышные волосы, величественный взгляд, все мысли, которые выражались бы особенными оттенками, свойственными цвету ее лица. В этой женщине было все: поэты могли одновременно видеть в ней Жанну д'Арк или Агнессу Сорель;[11] но они нашли бы также незнакомую женщину, душу, спрятанную под обманчивым покровом, душу Евы, богатства зла и сокровища добра, порок и смирение, преступление и самоотверженность, донью Джулию и Гайди из «Дон-Жуана» лорда Байрона.
Старый мушкетер имел дерзость остаться последним в гостиной г-жи Фирмиани; он спокойно сидел в кресле с назойливостью мухи, которую нужно убить, чтобы от нее избавиться. Часы показывали два часа ночи.
— Сударыня, — сказал старый дворянин в тот момент, когда г-жа Фирмиани поднялась, давая понять гостю, что он доставил бы ей удовольствие своим уходом, — сударыня, я дядя господина Октава де Кана.
Не в силах скрыть своего волнения, г-жа Фирмиани поспешно села. Несмотря на свою проницательность, садовод не понял, отчего она бледнела и краснела: от стыда или от удовольствия. К некоторым удовольствиям примешивается немного робкой стыдливости, того восхитительного волнения, которое даже самое целомудренное сердце желало бы оставить в тайне. Чем более деликатна женщина, тем больше желает она скрыть свои душевные движения. Многие женщины, непостижимые в своих божественных капризах, желают часто слышать, как произносится всеми имя, которое иной раз они хотели бы похоронить в своем сердце. Старик Бурбонн не совсем так истолковал смущение г-жи Фирмиани, но простим ему; деревенский житель был недоверчив.
— Итак, сударь? — сказала ему г-жа Фирмиани, бросая на него один из тех светлых, ясных взглядов, в которых мы, мужчины, никогда ничего не можем увидеть, потому что в них слишком глубоко запрятан вопрос.
— Итак, сударыня, — повторил дворянин, — знаете ли вы, что сообщили мне в глуши моей провинции? Мой племянник разорился из-за вас, несчастный ютится на чердаке, в то время как вы живете здесь в золоте и шелку. Вы мне простите мою деревенскую откровенность, вам, наверное, не мешает знать, как о вас злословят…
— Довольно, сударь! — сказала г-жа Фирмиани, останавливая дворянина повелительным жестом. — Я все это знаю. Вы слишком хорошо воспитаны, чтобы продолжать разговор на тему, которую я прошу оставить. Вы слишком галантны, в старом значении этого слова, — добавила она, придав своей фразе легкий оттенок иронии, — чтобы не знать, что не имеете ни малейшего права меня допрашивать. Наконец, смешно мне оправдываться. Я надеюсь, что вы достаточно хорошего мнения обо мне, чтобы поверить, какое глубокое презрение внушают мне деньги, хотя я и вышла замуж, не имея никакого состояния, за человека, обладавшего огромным состоянием. Мне безразлично, сударь, богат или беден ваш племянник. Если я принимала его, если я продолжаю его принимать, значит, я считаю, что он достоин быть в числе моих друзей. Все мои друзья, сударь, уважают друг друга: они знают, что я не имею обыкновения принимать у себя людей, если не ценю их; быть может, я недостаточно милосердна; но мой ангел-хранитель до сих пор внушал мне глубокое отвращение к пустой болтовне и нечестности.
Хотя первые фразы этой тирады г-жа Фирмиани произнесла слегка изменившимся голосом, последние слова были сказаны с апломбом Селимены, высмеивающей Мизантропа.[12]
— Сударыня, — продолжал граф взволнованным голосом, — я старик, почти отец Октаву и прежде всего почтительно прошу у вас прощения за один-единственный вопрос, который я осмеливаюсь задать: честное слово дворянина, ваш ответ умрет здесь, — сказал он, кладя руку на сердце, с движением поистине благоговейным. — Есть ли доля правды в этом злословии? Вы любите Октава?
— Сударь, — сказала она, — всякому другому я ответила бы только взглядом; но вас, именно потому, что вы почти отец господину де Кану, я спрошу, что бы вы подумали о женщине, если на ваш вопрос она сказала бы: «Да»? Признаться в своей любви тому, кого мы любим и кто нас любит… да… пожалуй; если мы уверены, что нас будут любить вечно, тогда поверьте, сударь, это признание для нас усилие, а для него — награда, но признаться другому!..
Г-жа Фирмиани не закончила, она встала, поклонилась добряку и исчезла в своих комнатах, двери которых с шумом сначала открылись, потом закрылись, и язык их был понятен для ушей садовода, разводившего тополя.
— Ах, черт возьми! — сказал себе старик. — Какая женщина! Это или само коварство или ангел.
И он направился к своей наемной карете; в тиши двора лошади время от времени били копытами по булыжной мостовой. Кучер спал, сто раз прокляв свою работу.
На следующее утро часов в восемь старый дворянин поднимался по лестнице дома на улице Обсерванс, где жил Октав де Кан. Молодой преподаватель был чрезвычайно удивлен, увидев своего дядю; дверь была не заперта, лампа Октава еще горела, он провел ночь за работой.
— Господин шутник, — сказал г-н де Бурбонн, садясь в кресло, — с каких это пор единственные наследники смеются (скромный стиль) над дядюшками, у которых двадцать шесть тысяч ливров годового дохода в прекрасных землях Турени? Знаете ли вы, что некогда мы уважали таких родственников? Посмотрим, можешь ли ты меня в чем-нибудь упрекнуть? Я плохо исполнял обязанности дяди? Требовал от тебя уважения? Отказывал в деньгах? Закрывал перед твоим носом дверь, предполагая, что ты пришел только для того, чтобы осведомиться о моем здоровье? Не самый ли снисходительный у тебя дядюшка, наименее надоедливый из всех, какие встречаются во Франции. Я не говорю, в Европе, это было бы слишком сильно сказано. Пишешь ты мне или не пишешь, я живу привязанностью, в которой ты поклялся мне, благоустраиваю для тебя самую прекрасную землю в провинции, землю, которой завидует весь департамент; но я хочу оставить ее тебе как можно позже. И разве не простительно это скромное желание? А этот господин продает свое поместье, живет, как лакей, у которого ни слуг, ни экипажа…
— Дядюшка!..
— Речь идет не о дяде, а о племяннике. Я имею право на твое доверие: итак, исповедуйся мне тотчас, это нетрудно, я знаю по опыту. Ты играл, потерял на бирже? Тогда скажи мне: «Дядюшка, я попал в беду!» И я заключу тебя в свои объятия. Но если ты солжешь мне более дерзко, чем это делал я в твоем возрасте, я продаю свои земли, помещаю деньги в пожизненную ренту, возобновляю дурные привычки своей молодости, если это еще возможно.
— Дядюшка…
— Я видел вчера твою госпожу Фирмиани, — сказал дядя, целуя кончики пальцев. — Она пленительна, — добавил он. — Я тебя одобряю, у тебя привилегия короля — согласие твоего дядюшки, если это доставит тебе удовольствие. А что касается благословения церкви, я думаю, оно бесполезно. Таинство брака стóит слишком дорого! Итак, скажи, ты разорился из-за нее?
— Да, дядюшка.
— А, плутовка! Я мог бы держать пари, что это так! В мое время придворные дамы так ловко разоряли мужчин, как этого не умеют делать ваши современные куртизанки. В ней я узнаю воскресший прошлый век.
— Дядюшка, — продолжал Октав с видом печальным и нежным, — вы ошибаетесь: госпожа Фирмиани заслуживает вашего уважения и искреннего обожания своих поклонников.
— Бедная молодежь всегда останется такой, — сказал г-н де Бурбонн. — Ну, продолжай, рассказывай сказки. К тому же ты должен знать, что я не со вчерашнего дня знаю толк в любовных приключениях.
— Дядюшка, вот письмо, которое вам все откроет, — ответил Октав, доставая изящный портфель, несомненно, ее подарок; когда вы его прочтете, я вам все расскажу и вы узнаете госпожу Фирмиани, которую не знает свет.
— Я забыл очки, — сказал дядя, — прочти мне его.
Октав начал так: «Мой любимый…»
— Так ты близок с этой женщиной?
— Да, конечно, дядюшка.
— И вы не в ссоре?
— В ссоре!.. — повторил Октав, чрезвычайно удивленный. — Мы повенчались в Гретна-Грин.[13]
— Хорошо, — возразил г-н де Бурбонн, — но тогда почему ты обедаешь за сорок су?
— Разрешите мне продолжать.
— Ты прав, я слушаю.
Октав снова взял письмо и с глубоким волнением прочел несколько страниц:
— «Мой любимый супруг, ты спрашивал меня о причине моей грусти; неужели она не только скрыта в моей душе, но и видна на моем лице, или же ты просто догадался о ней? А почему бы и не так? Ведь мы так душевно близки! К тому же я не умею лгать, и, быть может, в этом мое несчастье! Чтобы сохранить любовь, женщина должна быть всегда ласковой и веселой. Очевидно, мне надобно было тебя обмануть, но я этого не хотела, даже если бы речь шла о том, чтобы удвоить или сохранить счастье, которое ты мне даешь, мне расточаешь, которым ты меня наполняешь. О, мой дорогой, сколько признательности таит моя любовь! Я тоже хочу тебя любить постоянно, безгранично Да, я хочу гордиться тобой. Ведь для нас, женщин, вся наша слава в тех, кого мы любим. Почет, уважение, честь — все это разве не принадлежит тому, кто взял у нас все? Итак, мой ангел совершил ошибку. Да, дорогой мой, твое последнее признание заставило потускнеть мое прошлое счастье. С этой минуты я чувствую себя униженной в тебе, в тебе, которого я считала самым чистым из всех людей, самым любящим и самым нежным. Нужно верить в свое сердце, сердце ребенка, чтобы сделать это признание, которое стоит мне страшно дорого. Как, бедный ангел, твой отец украл состояние и ты, зная это, оставил его себе? Ты рассказал мне об этом подвиге прокурора в комнате, полной немых свидетелей нашей любви, и ты остаешься порядочным человеком, и ты считаешь себя благородным, и ты обладаешь мною, и тебе всего двадцать два года! Как это чудовищно! Я искала для тебя оправданий, я объясняла твою беззаботность легкомыслием юности. Я знаю, что в тебе еще много детского. Может быть, ты еще серьезно не задумывался над тем, что такое богатство и что такое честность. О, какую боль причинял мне твой смех! Подумай о разоренной семье, проливающей слезы, о молодых людях, проклинающих тебя, вероятно, каждый день, о старике, который каждый вечер говорит себе: „Я не лишился бы куска хлеба, если бы отец господина де Кана был честным человеком“».
— Как! — вскричал г-н де Бурбонн, перебивая. — Ты имел глупость рассказать этой женщине о тяжбе твоего отца с Бурньефами? Женщины способны скорее промотать состояние, чем приобрести его…
— Зато они понимают, что такое честность. Позвольте мне продолжать, дядюшка.
— «Октав, никакая сила на свете не властна изменить язык чести. Загляни в свою совесть и спроси ее, каким словом назвать поступок, благодаря которому ты получил свое золото».
И племянник посмотрел на дядю, который опустил голову.
— «Я не открою тебе всех мыслей, осаждающих меня, они могут свестись к одной, и вот она: я не могу уважать человека, который сознательно загрязнил себя, присвоив сумму денег, какова бы она ни была. Сто су, украденные при игре, или шестьсот тысяч франков, добытые узаконенным обманом, одинаково бесчестят человека. Я хочу тебе сказать: я считаю себя словно запятнанной любовью, совсем недавно еще составлявшей все мое счастье. Из глубины моей души поднимается голос, которого не может заглушить даже нежность. Ах, я плакала оттого, что во мне больше совести, чем любви. Соверши ты преступление, я, если бы смогла, спрятала б тебя на своей груди от людского суда, но моя преданность не идет так далеко. Любовь, мой ангел, у женщин означает самое безграничное доверие, соединенное с какой-то бессознательной потребностью почитать, обожать существо, которому она принадлежит. Я всегда представляла себе любовь в виде огня, который очищает все самые благородные чувства и заставляет их раскрыться. Я могу лишь добавить одно: приди ко мне бедным, и моя любовь удвоится, если это возможно; в ином случае откажись от меня. Если я тебя никогда не увижу, я знаю, что мне останется делать. Теперь слушай меня хорошенько! Я не хочу, чтобы ты отказался от своего состояния потому только, что это я тебе советую. Спроси свою совесть. Этот акт справедливости не должен быть жертвой во имя любви. Я твоя жена, а не любовница; речь идет не о том, чтобы угодить мне, а о том, чтобы я почувствовала к тебе еще более глубокое уважение. Если я ошибаюсь, если ты плохо разъяснил мне, в чем заключается дело твоего отца; наконец, если ты считаешь, что твое состояние принадлежит тебе по праву — о, я хотела бы убедиться, что ты не заслуживаешь никакого порицания! — решай, прислушавшись к голосу своей совести, действуй самостоятельно. Человек, который любит так искренне, как ты меня любишь, слишком уважает те святые чувства, которыми наделяет его жена, чтобы быть бесчестным. Я упрекаю себя в том, что так пространно тебе написала. Ведь одного слова могло быть достаточно, но моя любовь поучать увлекла меня. Я хотела бы, чтобы и ты меня чуть побранил, но не слишком. Дорогой мой, у кого из нас двоих власть, не у тебя ли? Ты сам должен замечать свои ошибки. Итак, мой повелитель, вы скажете, что я ничего не понимаю в политических спорах?»
— Итак, дядюшка? — спросил Октав, и глаза у него были полны слез.
— Но я вижу, что там еще что-то написано, заканчивай же.
— Конец письма предназначен только для возлюбленного.
— Хорошо, — сказал старик, — хорошо, дитя мое. У меня было много любовных приключений, но поверь мне, и я любил, et ego in Arcadia.[14] Мне только непонятно, почему ты даешь уроки математики.
— Дорогой дядюшка, я ваш племянник; не сказано ли этим в двух словах, что я истратил лишь небольшую часть капитала, оставленного мне отцом? После того, как я прочел это письмо, во мне все перевернулось, и я сполна заплатил проценты угрызениями совести. Я никогда не смогу описать вам, что я испытывал тогда. Когда я направлял свой кабриолет к Булонскому лесу, какой-то голос кричал мне: «Это твоя лошадь?» За едой я спрашивал себя: «Разве это не украденный обед?» Я стыдился самого себя. Чем более юной была моя честность, тем более пылкой она была. Прежде всего я побежал к госпоже Фирмиани. Боже, дядюшка, как в этот день радовалось мое сердце, как наслаждалась душа, это стоило миллионов! Мы с ней сосчитали, сколько я должен семейству Бурньеф, и я, вопреки мнению госпожи Фирмиани, сам присудил себя к уплате трех процентов; но всего моего состояния было недостаточно, чтобы сразу выплатить всю сумму. Мы уже тогда очень любили друг друга, были уже супругами, и она могла предложить, а я согласиться принять накопленные ею деньги…
— Как, при всех своих достоинствах эта прелестная женщина умеет еще экономить! — воскликнул дядя.
— Не смейтесь, дядюшка. Ее положение заставляет ее быть бережливой. В 1820 году ее муж уехал в Грецию и там умер три года тому назад; но до сих пор невозможно получить юридическое доказательство его смерти и завещание, которое он должен был составить в пользу своей жены; эта важная бумага была похищена, пропала или затерялась в стране, где акты гражданского состояния не ведутся так, как во Франции, и где нет консула. Госпожа Фирмиани, не зная, придется ли ей когда-нибудь рассчитываться с недоброжелательными наследниками, вынуждена содержать свои дела в исключительном порядке, чтобы в случае необходимости оставить свое богатство с таким достоинством, как Шатобриан[15] недавно покинул министерство. Ну, а я хочу приобрести собственное состояние, чтобы предложить моей жене богатство, если она будет разорена.
— И ты мне этого не сказал, и ты не пришел ко мне?.. Ах, племянник, знай же, что я достаточно люблю тебя, чтобы уплатить твои долги, долги дворянина. Я дядюшка для развязки, и я отомщу.
— Дядюшка, я знаю вашу мстительность, но позвольте мне разбогатеть своими собственными силами. Если вы хотите сделать мне одолжение, выплачивайте мне только по тысяче экю до тех пор, пока мне не понадобится капитал для какого-нибудь предприятия. Послушайте, я сейчас так счастлив, что моя единственная задача — жить. Я даю уроки, чтобы не быть никому в тягость. Ах, если бы вы знали, с каким удовлетворением я восстановил свою честь! После некоторых хлопот я нашел бедных и несчастных Бурньефов. Эта семья жила в жалком домике в Сен-Жерменском предместье. Старик-отец держал лотерейную контору, две дочери занимались хозяйством и вели счетные книги. Мать почти всегда больна. Обе дочери очаровательны, но они с горечью убедились в том, как мало ценит свет красоту без богатства. Какую картину я там застал! Если я вошел туда как соучастник преступления, то я вышел оттуда как честный человек и вернул доброе имя моему отцу. Ах, дядюшка, я его нисколько не осуждаю. Когда люди ведут тяжбу в суде, их охватывает такое увлечение, такая страсть, которые могут иногда сбить с пути даже самого честного человека на свете. Адвокаты умеют сделать законными самые нелепые претензии, законы имеют удобные оговорки для оправдания нечистой совести, и судьи имеют право ошибаться. Мое приключение было настоящей драмой. Быть провидением, осуществить одно из этих тщетных желаний: «Если бы нам с неба упали двадцать тысяч ливров ренты!» — желание, которое все мы произносим в шутку; вместо взгляда, полного проклятий, встретить восторженный взгляд, полный признательности, удивления, восхищения; подарить богатство разоренной семье, собравшейся вечером, при свете отвратительной лампы, перед нищенским очагом… Нет слов, чтобы изобразить подобную сцену. Моя исключительная справедливость казалась им несправедливой. Наконец, если есть рай, то мой отец должен быть там теперь счастлив. А я любим, как ни один человек на земле. Госпожа Фирмиани дала мне больше, чем счастье, она наделила меня чуткостью, которой мне, может быть, недоставало. Поэтому я называю ее моей дорогой совестью, одним из тех слов любви, которые отвечают иным тайным движениям сердца. Честность приносит выгоду: я надеюсь, что вскоре разбогатею без чужой помощи, я занимаюсь теперь разрешением одной промышленной проблемы, и если достигну успеха, то заработаю миллионы.
— Дитя мое, у тебя душа твоей матери, — сказал старик, с трудом удерживая слезы, которые увлажнили его глаза при мысли о сестре.
В эту минуту, несмотря на расстояние, отделявшее жилище Октава де Кана от мостовой, молодой человек и его дядя услышали шум подъехавшего экипажа.
— Это она, — сказал Октав, — я узнаю ее лошадей по тому, как они остановились.
Действительно, г-жа Фирмиани не замедлила появиться.
— Ах! — произнесла она с досадой при виде господина де Бурбонна. — Но наш дядюшка не будет лишним, — поправилась она, слегка улыбнувшись. — Я хотела смиренно стать на колени перед супругом, умоляя его принять мое состояние. Австрийское посольство только что прислало мне документ, подтверждающий смерть Фирмиани. Благодаря австрийскому послу в Константинополе эта бумага составлена по всем правилам и к ней приложено завещание, которое хранил слуга, чтобы отдать его мне. Октав, вы можете все это принять. Итак, ты богаче, чем я, у тебя здесь сокровища, к которым только Бог может что-нибудь прибавить, — продолжала она, указывая на сердце своего мужа.
Затем, не в состоянии скрыть своего счастья, она спрятала голову на груди Октава.
— Племянница моя, некогда и у нас были увлечения, теперь любите вы, сказал дядя. — Вы принадлежите к лучшей и красивейшей части человечества; поэтому вы не виноваты в своих ошибках, они всегда исходят от нас.
Париж, февраль 1832 г.