9

В следующий раз, когда наша маленькая компания снова собралась вместе, фабрикант немедленно взял банкира в оборот:

— Думаю, нашему другу, профессору, едва ли импонирует высказанная вами мысль, что коммерция как таковая не имеет никакого отношения к формированию джентльмена. Если это страна коммерсантов и если у профессора ничего нет в резерве по части образования, кроме того, что для коммерции непригодно, наверное, он предпочел бы заняться чем-нибудь другим?

Банкир молча переадресовал вопрос профессору, который со своей холодной усмешечкой, которая меня просто в ярость приводит, сказал:

— Может, давайте подождем, чтобы коммерция очистилась от скверны и начала праведную жизнь. Вот тогда ей понадобятся джентльмены с интеллектуальным багажом.

— Вижу, что задел вас обоих за живое, хотя такого намерения у меня отнюдь не было. Я не берусь предсказывать, кто перестроится, применяясь к нуждам другого, — образование ли к коммерции или наоборот. Будем надеяться, что последуют взаимные уступки. Есть пессимисты, которые утверждают, что методы коммерсантов — особенно если говорить о крупных масштабах трестов и синдикатов — становятся хуже, вместо того чтобы становиться лучше, но, возможно, это всего лишь так называемый «переходный период». Гамлету, прежде чем стать добрым, приходится проявить жестокость; предрассветный час всегда бывает самым темным, ну и так далее. Быть может, когда дух наживы проникнет во все области жизни и окончательно подчинит себе республику — в чем нас уже и сейчас обвиняют недруги, — тут-то и начнется процесс очищения от скверны, и заживут все праведной жизнью. Я знавал немало людей, которые на заре жизни были настоящими жуликами, однако впоследствии, почувствовав почву под ногами и уверившись, что могут позволить себе роскошь быть честными, становились таковыми. Не вижу, отчего такому не случиться и в большом масштабе. Нельзя забывать, что в известном смысле мы все еще чудо, хотя в некоторых отношениях созревали с такой быстротой, что уже сейчас можем считать, что мы — факт свершившийся. Правда, теперь уж не такая невидаль, как были сорок лет тому назад, после войны, когда у нас произошли поистине огромные перемены.

До войны некоторые вещи мы принимали как нечто само собой разумеющееся. Если человек терял работу, он брался за новую, если прогорал, начинал новое дело; в том и другом случае, если ему не на что было больше рассчитывать, он уезжал на Запад, обзаводился хорошим ломтем государственной земли и начинал расти вместе с краем. А теперь край уже вырос, государственной земли больше не осталось, протиснуться сквозь ряды предпринимателей почти невозможно, и, берясь за другую работу, человек обнаруживает, что утратил былую сноровку. Борьба за жизнь видоизменилась — стихийная драка уступила место столкновениям вымуштрованных войск, и уцелевшие драчуны перемалываются в порошок, очутившись между жерновами организованного труда и организованного капитала. Бесспорно, мы находимся в переходном периоде, и если высшее образование постарается приспособиться к потребностям коммерции, существует вероятность, что оно принесет себя в жертву без всякой пользы для коммерсантов. В конце концов много ли образования надо для того; чтобы заправлять делами? Разве огромные состояния страны делались образованными людьми, людьми, учившимися в университете? Не знаю, может, те молодые люди и правы.

— Все это так, — вставил я, — вот только кажется мне, что своими обобщениями вы создаете у мистера Гомоса неправильное впечатление о нашей экономической жизни. Как-никак вы ведь сами выпускник Гарварда?

— Да. И к тому же небогатый. Какие-нибудь два-три миллиона — разве это деньги? Так вот, с самого начала я не перестаю мучиться мыслью, как должен вести себя в том или ином случае джентльмен, наделенный интеллектуальным багажом? У людей, не получивших такого образования, подобных вопросов не возникает, они берутся за дело и добиваются успеха.

— Следовательно, вы признаете, — сказал профессор, — что высшее образование повышает моральный уровень делового человека.

— Безусловно! Это один из главных недостатков высшего образования, — со смехом ответил банкир.

— Прекрасно, — сказал я с должной почтительностью к человеку, владеющему какими-нибудь двумя-тремя миллионами. — Вам такие вещи говорить не возбраняется. Но если дела обстоят не лучше с людьми, создавшими огромные состояния — я имею в виду коммерсантов, не обремененных университетским образованием, — то, пожалуй, вам стоило бы объяснить мистеру Гомосу, почему каждый раз, когда возникают чрезвычайные обстоятельства, мы непроизвольно обращаемся к здравому смыслу наших деловых людей, словно это кладезь мудрости, неподкупности и беспристрастности. Допустим, что возник какой-то жизненно важный вопрос — не обязательно финансового, а скорее политического или нравственного порядка, а то и общественного, — что нужно делать в первую очередь? Разослать приглашения на собрание, под которыми стояли бы подписи известных в городе деловых людей, потому что только тогда на него отзовутся приглашенные. Выпустите воззвание, подписанное всеми писателями, художниками, священниками, адвокатами и врачами штата, оно не произведет на широкую публику и десятой доли того впечатления, какое произведет такое же воззвание, но подписанное несколькими крупными коммерсантами, директорами банков, железнодорожными магнатами и доверенными лицами крупных концернов. Чем это объяснить? Странно как-то, что мне приходится просить вас защищаться от самого себя.

— Сделайте одолжение, голубчик, сделайте одолжение, — ответил банкир со своим располагающим bonhomie[5]. — Заранее предупреждаю, что мои объяснения вряд ли полностью удовлетворят вас. Тем не менее я попытаюсь — в меру своих сил.

Он повернулся к альтрурцу и продолжал:

— Как я сказал тогда вечером, Америка — страна предпринимателей. Мы просто коммерсанты, на первом плане у нас безоговорочно стоят деньги, и коммерция, которая является средством заработать как можно больше денег, представляет собой американский идеал. Вы можете, если хотите, назвать ее американским кумиром, я и сам не прочь называть ее так. Тот факт, что коммерция является нашим идеалом, или нашим кумиром, объясняет всенародную веру в коммерсантов, которые образуют ее жречество, ее высшую инстанцию. Я не знаю другой причины считать коммерсантов заслуживающими большего уважения, чем писателей, или художников, или священников, не говоря уж об адвокатах или докторах. Считается, что они наделены прозорливостью, но в девяноста пяти случаях из ста это не так. Считается, что им можно доверять, но почему-то именно коммерсанты норовят улизнуть в Канаду, пока государственный ревизор занимается проверкой их книг, а самые прозорливцы как раз и попадают ему на крючок. Нет, коммерсант почитается превыше всех других смертных просто потому, что коммерция — наш национальный идеал. В странах, где власть принадлежит аристократии, затеяв какое-нибудь общественно-полезное дело, вы прежде всего должны заручиться поддержкой высшего и среднего дворянства; в странах же плутократических одобрить вашу затею должны коммерсанты. Как мне кажется, средний американец убежден, что они никогда не одобрят того, что не внушает им доверия, а ведь средний американец не любит ничего сомнительного — он осторожен. На деле же коммерсанты постоянно рискуют, да и сама коммерция в некотором роде азартная игра. Я достаточно вразумительно выражаюсь?

— Вполне, — сказал альтрурец. Очевидно, он был действительно удовлетворен полностью, так что даже воздержался от дальнейших вопросов.

Остальные молчали. Банкир раскурил сигару и снова начал с того места, где я прервал его, отважившись замолвить слово за его же класс. Должен сказать, однако, что меня он нисколько не убедил. Я и сейчас охотнее поверил бы ему в любом вопросе, имеющем серьезное практическое значение, нежели всем известным мне писателям, вместе взятым. Но я решил промолчать и воздержаться от дальнейших попыток восстановить его уважение к себе. Похоже было, что он и так прекрасно обходится; или же на него распространялись таинственные флюиды альтрурца, о существовании которых я и раньше подозревал. Вольно или невольно, но банкир продолжал подкидывать альтрурцу все новые сведения относительно нашей цивилизации.

— И все же я не считаю, что высшее образование так же непригодно для деловой карьеры, как начальное — для трудовой жизни. Я полагаю, архипридирчивый наблюдатель может сказать, что в цивилизации, насквозь коммерческой вроде нашей, деловому человеку всего лишь нужно уметь читать, писать и считать, а рабочему и того не надо. И если взглянуть на дело с практической точки зрения, то в пользу такого мнения можно сказать очень много. Высшее образование неотделимо от идеала общества — идеала, пришедшего к нам из прошлого — из Европы. Оно — залог беспечной жизни, жизни аристократа, доступной среди людей нашего поколения только женщинам. Дамам нашим интеллектуальный багаж джентльмена весьма кстати, мужчинам же он не нужен. Ну, как для обобщения — сойдет? — спросил банкир меня.

— Безусловно, — согласился я со смехом. — Я придерживаюсь того же мнения. Этот аспект нашей цивилизации всегда удивлял меня.

— Хорошо, — продолжал банкир, — возьмем теперь начальное образование. Это одна из основ идеального гражданского устройства, мечта о котором — надеюсь, мне будет позволено так сказать — родилась в глубине нашей души, когда мы думали о том, каким должен быть американский гражданин. В него входит обучение письму, чтению, четырем правилам арифметики, ну и еще кое-чему. Обучение предоставляется государством бесплатно, и никто не может отрицать, что, как по замыслу, так и по осуществлению, оно отвечает принципам социализма.

— Бесспорно! — сказал профессор. — Теперь, когда и учебники предоставляются государством, нам остается только начать ежедневно давать ученикам сытные горячие завтраки, как это делается в Париже.

— Ну что ж, — ответил банкир, — не вижу, какие тут могут быть возражения. Разумная мера, вполне соответствующая всему остальному в системе образования, которое мы навязываем рабочему классу. Они-то, не в пример нам, прекрасно сознают, что начальным образованием не сделаешь из детей лучших механиков или рабочих и что, если борьба за кусок хлеба будет продолжаться из поколения в поколение, у них вряд ли появится досуг, чтобы заняться самоусовершенствованием, хотя бы на основе скудных познаний, приобретенных в бесплатных школах. А тем временем мы лишаем родителей помощников, вообразив почему-то, что, поучившись немного в школе, они вырастут более сознательными гражданами. Я лично не берусь решать, возможно ли это. Мы не предлагаем родителям никакой компенсации за потраченное их детьми время, я же считаю, что нам следует им спасибо сказать за то, что они не берут с нас денег, давая разрешение создавать из их отпрысков образцовых граждан.

— А знаете, — сказал профессор, — кое-кто из их лидеров уже об этом поговаривал.

— Нет, правда? Какая прелесть! — Банкир откинул назад голову и громко захохотал, вместе с ним засмеялись и мы. Когда все немного успокоились, он сказал: — Я полагаю, что, выжав из своего начального образования всю возможную пользу, рабочий становится коммерсантом, и тогда высшее ему уже не нужно. Мне кажется, профессор, что, при нашей системе, вы, как ни крути, остаетесь с носом.

— Ну это как сказать, — ответил профессор. — Закон спроса и предложения — палка о двух концах. Если первым возникнет предложение, оно может породить спрос; давая сыновьям коммерсантов приличное джентльмену образование, мы можем пробудить у них тяготение к нему. Вот вам и готова новая порода делового человека.

— Порода, которая не сумеет делать деньги или при известных обстоятельствах не захочет? — осведомился банкир. — Что ж, может, в этом направлении нам и стоит искать пути к спасению нашей демократии. Когда в процессе образования вы доведете своего нового коммерсанта до того, что он откажется богатеть за чужой счет, вы вернете его назад туда, где ему придется зарабатывать себе на жизнь физическим трудом. Он погрузится в рабочую массу и таким образом даст возможность человеку с начальным образованием вылезти наверх. Причем тот, без сомнения, этой возможностью воспользуется. Может, конечно, вы и правы, профессор.

Адвокат до сих пор хранил молчание. Теперь вступил в разговор и он:

— Выходит, роль моста через пропасть, разделяющую классы и массы, сыграет все-таки образование, хотя едва ли в скором времени. Когда-то, кажется, мы возлагали эту надежду на религию.

— Кто знает, может, она и по сию пору этим занимается, — сказал банкир. — А что скажете вы? — обратился он к священнику. — С таким приходом как у вас вы, наверное, могли бы сообщить кое-какие статистические данные на этот счет. Ведь ни один проповедник в вашем городе не собирает такого количества слушателей, как вы.

Банкир назвал один из крупнейших городов на Востоке, и священник ответил со скромным достоинством:

— Насчет этого я не уверен, — но приход у нас действительно очень большой.

— И сколько же в нем людей из низших классов… людей, зарабатывающих на жизнь физическим трудом?

Священник смущенно заерзал в кресле и наконец сказал с явной неохотой:

— У них… как мне кажется… есть свои церкви. Я никогда не одобрял такого разграничения классов. Мне хотелось бы, чтобы креп дух братства между нашими бедными и богатыми прихожанами, и у меня немало единомышленников, среди которых я мог бы назвать людей самого хорошего общества. Но пока что…

Он умолк.

— Вы хотите сказать, — не отставал банкир, — что среди ваших прихожан вовсе нет рабочих?

— Я не припомню ни одного, — ответил священник с таким несчастным видом, что банкир от дальнейших расспросов воздержался.

Последовавшую неловкую паузу нарушил адвокат:

— Утверждают, что ни в одной стране мира нет столь резкого разделения классов, как у нас. Я как-то слышал от одного русского революционера, который, будучи в изгнании, побывал во всех странах Европы, что он нигде не встречал такого недостатка доброты и взаимопонимания между богатыми и бедными, какой ему приходилось наблюдать в Америке. Я усомнился в его правоте. Но он был уверен, что, если когда-нибудь дело у нас дойдет до промышленной революции, борьба по жестокости превзойдет все, что видел дотоле свет. В Америке, говорил он, те, кто снизу, не почитают тех, кто наверху, а те, кто сверху, не пекутся о тех, кто внизу, как это наблюдается в странах с традициями и уходящими в глубь веков связями.

— Что ж, — сказал банкир, — в этом есть доля истины. Ясно, что, раз уж две эти силы пришли в столкновение, ни у одной стороны не может возникнуть желание «обратить его в бой цветов». Да что там говорить, безжалостность тех, кто только что выкарабкался, по отношению к тем, кто все еще внизу, просто ошеломляет. А ведь и лучшие среди нас пребывают наверху всего лишь одно поколение — два от силы, — и для тех, кто внизу, это не секрет.

— А как по-вашему, — чем кончится столкновение этих сил? — спросил я, испытывая двоякое чувство: с одной стороны, страшновато, с другой — больно уж хорош материал! Я быстро набросал в уме план захватывающей повести, предвосхищающей и борьбу и ее исход, — что-то вроде Доркингской битвы.

— Выиграем мы, — сказал банкир, стряхивая мизинцем пепел с сигары, и я тотчас же в моем «Крушении республики» отвел ему с его иронической невозмутимостью роль знатного патриция, вставшего во главе войска. Безусловно, я слегка замаскирую его, заменю светский bonhomie грубоватым sangfroid[6]. Мне это раз плюнуть.

— Почему вы считаете, что выиграем мы? — спросил фабрикант не без любопытства.

— Для этого имеются все основания ура-патриотического характера. У нас есть чем побеждать. Каждый раз, вступая в борьбу, эта публика только зря растрачивает свои силы, к тому же до сих пор у них были такие бездарные командиры, что они норовят завязать драку при первых же признаках ссоры. Всякий раз они бывают биты, но, не отчаиваясь, снова желают начинать с драки. Это не беда. Вот когда они научатся начинать с голосования, нам придется поостеречься. Но если они будут по-прежнему полагаться на кулаки, ставить себя под удар и оставаться в дураках, может, мы и сумеем наладить голосование так, что нам оно будет не страшнее драки. Их недальновидность просто поразительна. Они не представляют себе иного средства от своих обид, кроме как увеличение заработка и уменьшение часов работы.

— Как вы считаете, у них и впрямь есть основания быть недовольными? — спросил я.

— Как деловой человек, я отвечу — конечно нет! — сказал банкир, — будь я рабочим, то, возможно, думал бы иначе. Но допустим — чтобы добиться полной ясности в этом вопросе, — что рабочий день их слишком велик, а заработок — мал. Что они делают, чтобы улучшить свое положение? Объявляют забастовку. Ладно, забастовка — это борьба, а в наши дни побеждает в борьбе тот, кто ловок и имеет деньги. Рабочие не умеют остановиться, пока не отвратят от себя сочувствие общества, которое — если верить газетам — здорово им помогает. Сам я никогда не замечал, чтобы оно приносило им хоть какую-то пользу. Начинают они с того, что объявляют бойкот людям, желающим работать, а потом проламывают им черепа. Они крушат имущество и не дают работать предприятиям — а ведь и то и другое должно быть для американца свято, чтимо и любовно оберегаемо. Затем мы вызываем милицию, и после того как она подстрелит несколько человек, их лидеры объявляют, что забастовка окончена. Все это очень просто.

— Так ли уж? — сказал я. Мысль, что дело можно уладить так быстро, отнюдь не соответствовала плану задуманного романа и потому была мне неприятна. — Так ли все это будет просто, если их главари сумеют убедить рабочих покинуть ряды милиции, как они грозятся время от времени?

— Нет, разумеется, — согласился банкир, — и все же борьба будет сравнительно проста. Во-первых, я сомневаюсь — хотя и не вполне уверен, — что в милиции в настоящий момент служит много рабочих. Мне лично кажется, что она состоит главным образом из конторщиков, мелких торговцев, бухгалтеров и прочих служащих коммерческих предприятий, кому это позволяют время и деньги. Может, конечно, я и ошибаюсь.

По-видимому, никто не знал, ошибается он или нет, и, выждав минутку, он продолжал:

— Во всяком случае, могу с уверенностью сказать, что в ротах и полках, расквартированных в городах, дело обстоит именно так, и пусть бы даже все рабочие ушли из милиции, это не отразится на ее боеспособности. Только вот чего добились бы они, выйдя из милиции? А ничего! Разве что сама собой устранилась бы причина, делающая милицию неспособной быстро и беспощадно подавлять забастовки. Покуда рабочие там, у нас еще могут быть какие-то опасения, но лишь только они оттуда уйдут, опасаться нам станет нечего. А что выиграют они? Им, как публике неблагонадежной, не позволят в дальнейшем носить оружие и объединяться в кружки. Этот вопрос был решен раз и навсегда в Чикаго во время беспорядков иностранных групп. Несколько отрядов полиции будет достаточно, чтобы разбить забастовщиков, — банкир разразился добродушным смехом. — И до чего же они смешны, если вдуматься. Их большинство — подавляющее большинство, если прибавить сюда землепашцев, — а они почему-то ведут себя как жалкое меньшинство. Рабочие говорят, что им нужен восьмичасовой рабочий день, и, чтобы добиться этого, объявляют время от времени забастовки. Но почему бы им не добиваться того же путем голосования? Располагая подавляющим большинством, они могли бы придать такому постановлению силу закона через шесть месяцев, и никто пикнуть не посмел бы. Они могли бы иметь любой закон, какой им хочется, но вместо этого они предпочитают нарушать существующие законы. Это «отчуждает от них общественное сочувствие», как выражаются газеты, однако, глядя на их дурь и бессильное упрямство, я, кажется, готов их пожалеть. Стоит им захотеть, и они могли бы за несколько лет перекроить наше правительство по собственному вкусу. Но, по-видимому, им это не так-то уж нужно, во всяком случае, они делают все, что в их силах, чтобы им не досталось то, что они так страстно хотят.

— Наверное, — сказал я, — их сбивают с толку затесавшиеся в их среду социалисты, пропагандируя неамериканские принципы и методы.

— Нет, — ответил банкир, — пожалуй, я б этого не сказал. Насколько я понимаю, социалисты единственные среди них, кто намерен добиваться осуществления своих идей законным порядком, посредством голосования, а уж это ли не американский метод? Мне не кажется, что социалисты подстрекают рабочих к забастовкам, во всяком случае, американские социалисты тут безгрешны, хотя газеты постоянно обвиняют их в этом, правда, обычно не потрудившись разобраться в деле. Социалисты, как мне кажется, воспринимают забастовки как неизбежный результат сложившихся обстоятельств и используют их как доказательство недовольства среди промышленных рабочих. Но, к счастью для существующего положения, лидеры у наших рабочих — не социалисты, ведь что бы там о них ни говорили, социализм у них обычно надуманный. Они знают, что, пока рабочие не прекратят бороться и не начнут голосовать, пока они не согласятся быть большинством, надеяться им не на что. Прошу заметить, я говорю не об анархистах, а о социалистах, чье учение требует подчинение закону, а никак не отрицает его, и которые стремятся установить порядок столь справедливый, что его так просто не нарушишь.

— А чем же все это кончится? — едва слышно спросил священник. — Как вы думаете?

— Если я не ошибаюсь, этот вопрос уже подымался здесь вчера вечером. Наш друг адвокат считает, как кажется, что раз мы теперь уживаемся, то можем и дальше продолжать в том же духе; или же сотворить свою собственную Альтрурию; или вернуться назад к патриархальному строю, когда работники принадлежали хозяину. Он, по-видимому, не разделяет мою веру в логику событий. Я же сомневаюсь, что это еще один пример женской логики. Parole feminine, fa iti inaschi[7], а логика событий не ограничивается словами, сюда входят и крепкие затрещины. Я не пророк. И не берусь предсказывать будущее — чему быть, того не миновать. Хотя существует небольшой памфлет Уильяма Морриса — не помню, как он называется, — который содержит много любопытных и интереснейших размышлений по этому поводу. Он полагает, что если мы не сойдем со своего теперешнего пути, то рабочие кончат тем, с чего начали — станут собственностью хозяина.

— Ну это едва ли, во всяком случае, не в Америке, — возразил я.

— А почему бы и нет? — спросил банкир. — На деле рабочие принадлежат нам в гораздо большей мере, чем мы готовы признать. И что в этом такого уж плохого? Новое рабство совсем не будет похоже на прежнее. Бессмысленные избиения, разлучения семейств, купля-продажа — все это ушло безвозвратно. Пролетариат будет, по всей вероятности, принадлежать государству, как это было когда-то в Греции, или крупным корпорациям, что больше в духе наших свободных институтов, а под давлением просвещенного общественного мнения будет издан закон, который оградит его от плохого обращения. Однако рабочие будут находиться под надзором полиции, прикреплены к определенному месту, и деятельность их будет строго регулироваться и контролироваться. Насчет страданий, возможно, будет полегче, чем теперь, когда человека можно заставить подчиниться любым требованиям, припугнув, что иначе пострадает вся семья, когда его можно взять на измор или выкинуть за борт в случае непокорности. Будьте уверены, ничего подобного в этом новом рабстве происходить не будет. Даром, что ли, мы уже почти два тысячелетия исповедуем христианство.

Банкир умолк, но затем разрядил затянувшееся молчание взрывом смеха — я испытал при этом колоссальное облегчение, — а со мной, думаю, и все остальные. До меня дошло, что он шутил, в чем я окончательно убедился, когда он повернулся к альтрурцу, положил руку ему на плечо и сказал:

— Понимаете, я и сам в некотором роде альтрурец. Я не вижу причины, почему бы нам не основать у себя новую Альтрурию, по предложенному мною образцу. Разве среди вас никогда не было философов — если хотите, назовите их филантропами, я не возражаю — моего склада?

— О да! — сказал альтрурец. — Однажды, незадолго до того как у нас кончилась наконец эпоха неуемной конкуренции, очень серьезно ставился вопрос о том, не должен ли капитал владеть трудящимися, вместо того чтобы трудящимся владеть капиталом. Это было несколько сот лет тому назад.

— Счастлив оказаться в рядах таких передовых мыслителей, — сказал банкир, — и как вы додумались до того, что трудящиеся должны владеть капиталом?

— Мы решили это голосованием, — ответил альтрурец.

— Ну что ж, — сказал банкир, — а наши молодцы все еще сражаются за это и зарабатывают по шеям.

Позднее вечером я наткнулся на него — он разговаривал с миссис Мэйкли.

— Милостивый государь, — сказал я, — мне чрезвычайно понравилась откровенность, с какой вы говорили с моим альтрурским гостем. Я не отрицаю, может быть, и стоит выставлять напоказ свои недостатки, только чего мы добьемся, если нам совсем уж нечего будет сказать в свое оправдание?

Он ничуть не был обижен, как я того боялся, недостатком почтительности с моей стороны и ответил все с тем же беспечным смехом:

— Великолепно! Что ж, может, я и правда чересчур разоткровенничался — со мной это случается. Но разве вы не видите, что это дает мне прекрасную возможность заставить его заговорить о своем отечестве, когда мы перенесем войну на территорию Альтрурии.

— Да, если нам это удастся.

— Как раз об этом мы и говорили только что. У миссис Мэйкли есть план.

— Совершенно верно, — сказала эта дама, указывая на свободный стул рядом с собой, — садитесь и слушайте.

Загрузка...