Вася Злоткин сказал:
- А ничего - симпатичные ребята эти французы, кого ни возьми, все холеные, аккуратные, дисциплинированные, чтобы пописать в подворотне - это они ни в жизнь!
Капитан Правдюк:
- Такие же обормоты, только моются каждый день. Я вот все думаю: Ленину было, как и мне сейчас, пятьдесят три года с копейками...
- Ну и что?
- А то, что человек в таком серьезном возрасте глупостями занимался, неоплатонизм разводил за счет откровенного грабежа.
Вася возразил:
- Ленин был великий политик, потому что он безошибочно сделал ставку на самый беспардонный народ - бедноту города и села. И еще потому Ленин был великий политик, что он построил такое государство, в котором всем жилось примерно одинаково и, стало быть, хорошо.
- Это точно! - с ядовитой усмешкой сказал капитан Правдюк. - Ленин навел полную социальную справедливость... Только по-нашему-то, по-русски, что такое социальная справедливость? А вот что: если у меня корова сдохла, то пускай и у соседа корова сдохнет!
- Ну, это вы куда-то заехали не туда...
- Нет, именно что туда! В российском государстве всем не может быть хорошо, какое оно ни будь, потому что Иванову подавай свободу слова, Петрову желательна двухдневная рабочая неделя, а Сидоров, в свою очередь, бредит ужесточением правил социалистического общежития вплоть до расстрела на месте пренебрежения.
Злоткин сказал:
- Не спорю, - на вкус, на цвет товарищей нет. Но ведь существуют же какие-то общечеловеческие ценности, и задача цивилизованного государства состоит в том, чтобы эти ценности блюсти как зеницу ока.
- А что такое, собственно, государство? Если угодно, я доложу... Государство - это механизм, который функционирует ради пары сотен умалишенных. То есть оно насущно постольку, поскольку среди психически нормальных людей водится горстка умалишенных, которые не ведают, что творят. Вы представляете, сколько шуму, крови, горя, бумаги только из-за того, что на каждую сотню тысяч здравомыслящих людей всегда найдется один придурок, способный за здорово живешь поджечь, изнасиловать и убить!.. А политики строят из себя вершителей судеб и благодетелей человечества, в то время как они не более чем санитары при буйном отделении, которые в свободное время валяют откровенного дурака. В частности, они мудруют на тот предмет, как бы распространить меры строгости для сумасшедших на несумасшедшее большинство...
- Странные у вас понятия о политиках, - сказал Вася Злоткин и не по возрасту надул губы; отчего-то нехорошо у него было, муторно на душе, точно он в чем-то провинился, но в чем именно - не понять, и хотелось побыть одному, чтобы прийти в себя. - Политики - это как раз такие люди, которые беззаветно совершенствуют формы управления, желая всем людям социально-экономического добра... Впрочем, извините, что-то мне не по себе, поднимусь-ка я на палубу воздухом подышать...
- Путь-дорожка, - сказал капитан Правдюк. - Ваша каюта напротив, если что понадобится, не стесняйтесь, круглые сутки ваш.
Крейсер уже далеко вышел в открытое море, и сколько Вася ни вглядывался в окружающее пространство, стоя на верхней палубе и опершись на фальшборт локтями, ничего не было видно, кроме бурой пустыни вод. Погода испортилась: посмурнело, тонко запел в корабельных антеннах ветер, по морю пошла зябкая рябь, время от времени выплескивавшая пенные гребешки, резко запахло приемным покоем, а прямо по курсу повисла низкая, тяжелая пелена оливкового оттенка, похожая на ту, что денно и нощно висит над Москвой и скрадывает город примерно по четвертые этажи. Потому-то и колокола Первопрестольной звонят глухо, недостоверно, как под водой, - а, между прочим, чегой-то они звонят? Ах да, это хоронят государя Александра Петровича, вечная ему память, в открытом гробу, который несут на плечах шестеро рынд в старинных горлатных шапках, впереди же шествует духовенство во главе с патриархом Филофеем, кадящее ладаном и гнусавящее о чем-то древнем, грозном и непростительном, а вокруг толпится народ с непокрытыми головами, который плачет и стенает, жалеючи покойника за тихость и простоту.
Правитель Перламутров наблюдал эту картину из окошка государевых покоев, куда он переселился за сутки до похорон. В дверях горницы стояли четверо окольничих с автоматами, за спиной у правителя переминался с ноги на ногу главнокомандующий Пуговка-Шумский и понуро теребил форменную фуражку.
- Стало быть, весь гвардейский корпус перешел на сторону самозванца? спросил, не оборачиваясь, Перламутров, все еще глядевший как зачарованный на заснеженную Ивановскую площадь, черную от народа.
Пуговка-Шумский ему в ответ:
- Так точно: постреляли, сукины дети, минут десять для приличия и сдались.
- Ты своими-то глазами самозванца видел?
- Как же, видел, и во время сражения при Валдае, и в Серпухове вчера. Наглость невероятная: ведь ему на внешность лет тридцать будет, а он претендует на Государственное Дитя!
- Позволь, как это в Серпухове?! Он разве уже до Серпухова дошел?!
- Вчера был в Серпухове, следовательно, сегодня может быть и в Москве...
- Помнишь, Василий Иванович, ты голову давал на отсечение, что разгонишь эту шатию-братию силами одного Измайловского полка?
- Что-то не помню, - сказал Пуговка-Шумский зло.
- А я вот отлично помню! Так что голову на отсечение ты отдай!
С этими словами правитель Перламутров кивнул своим автоматчикам, те схватили сзади Пуговку-Шумского и с грохотом поволокли его по лестнице из дворца. Через полминуты Перламутров отворил дверь горницы и крикнул вниз:
- Эй, вы там! Бросьте этого старого дурака! Пусть живет, хлеб жует, - и с чувством захлопнул дверь, а сам подумал: "Как бы не пожалеть..." Это соображение представлялось тем более основательным, что Пуговка-Шумский был общий любимец и баламут, а его самого, по данным, поступившим от соглядатаев, в народе уже успели сильно не полюбить, причем скорее за крутые меры против пешеходов, нежели из-за подозрения в убийстве Государственного Дитя.
Между тем войска Лжеаркадия уже выгружались в Подольске, куда они угодили по милости Дубельта, спившегося с круга за эту кампанию, - отсюда решено было походом двинуться на Москву. В Подольске два дня гуляли, уничтожив годовой запас топлива местной пожарной команды и станции "скорой помощи", а затем, похмельные, обошли Первопрестольную в северо-западном направлении и, долго ли, коротко ли, вступили в столицу со стороны Кутузовского проспекта. Впереди шествовала личная гвардия Государственного Дитя, за нею грузовик тащился с траурной скоростью, а в кузове грузовика воздвиг себя сам Василий Злоткин, державший на отлете огромное красное знамя с золотым двуглавым орлом, за грузовиком маршировал Эстонский легион, вслед за ним - Русский легион, потом полки гвардейского корпуса, и замыкал это шествие непонятный сброд положительно невоенного вида, прибившийся по пути. Поглазеть на это зрелище народу сбежалось тьма, и один древний старик заметил, что даже первого космонавта Гагарина в старину так не встречали, как встречают воскресшее Государственное Дитя. Мара Дубельт прибыла в Москву тремя днями позже, и, хотя Лжеаркадий устроил ей пышную встречу с духовой музыкой и эскортом кавалеристов, это зрелище обошлось сравнительно незаметно.
У Спасских ворот Кремля триумфатора ожидали Перламутров, патриарх Филофей и весь придворный штат, включая последнего из жильцов. Эти все подмигивали Василию Злоткину как старинному знакомому и улыбались придурковато, патриарх благословил вновь обретенного государя, Перламутров безоговорочно признал в Лжеаркадий Государственное Дитя, в торжественных словах сложил с себя полномочия правителя и повинился в супротивных своих делах. Василий Злоткин ему сказал:
- Так и быть, прощаю тебя, вельможа, но на воде и хлебе ты у меня насидишься - это, пожалуйста, извини!
Торжественное застолье в связи с возвращением законного государя совершалось в Грановитой палате, в которую набилось такое множество нахлебников, что через пару минут уже было не продохнуть; из иностранных гостей, впрочем, присутствовал только посол Сибирского ханства Руслан Гирин да с эстонской стороны Энн Бруус, Иван Федорович Дубельт и капитан Эрнесакс, хотя и считавшийся начальником штаба, но всю кампанию просидевший незнамо где. Подавали: суточные щи, осетрину по-монастырски, гуся с яблоками, соленые арбузы и на сладкое претолстый пирог с черникой. Василий Злоткин брюзжал, хотя и уплетал яства за обе щеки:
- Ну что это, ей-богу, стола не умеете накрыть, совсем вы без меня, граждане, разболтались!.. Вот в Эстонии: если люди садятся есть, то перед каждым ставят прибор из пятидесяти предметов, рядом салфетка лежит в мельхиоровом колечке, цветок куда-нибудь воткнут и рядом свечка горит, как на помин души!.. А у вас что: невежество... сплошной караван-сарай!
Ему говорили:
- Только прикажи, ваше величество, мы тебе тут Версаль устроим по всем статьям!
- И прикажу! Вот, например: картинки эти, - Василий Злоткин указал на старинную роспись стен, - картинки эти, к чертовой матери, забелить! И люстры нормальные повесить, что ли, шторы шелковые, мебель приличную завести...
- Еще какие будут распоряжения, государь Аркадий... вот, е-мое, по батюшке-то и забыл...
- Петрович, - буркнул Василий Злоткин и не попал; впрочем, на лицах у ближайших соседей по застолью было написано: "А-а, что ни поп, то батька". - Еще много будет распоряжений, упаритесь исполнять.
Действительно, распоряжений впоследствии было много. Василий Злоткин разрешил носить галстуки, отменил предварительную цензуру, ввел комендантский час, приказал отгородить тротуары от проезжей части колючей проволокой, послал десять отроков из видных семей в Эстонию учиться бухгалтерскому учету, назначил евровидную форму обмундирования для гвардейского корпуса, упразднил старинный закон, карающий лютой смертью за супружескую измену, и распорядился, чтобы все дееспособные граждане завели себе визитные карточки, каковым первый и дал пример.
Аркадий Петрович
царь, раб, бог, червь
Москва, Кремль
было начертано на прямоугольничке плохого картона, однако остроумия нового государя никто не оценил, так как стихи Гаврилы Державина россияне позабыли давно и дружно.
Но вот какая незадача: несмотря на безукоризненную исполнительность исполнителей, все начинания Василия Злоткина как-то глохли, а если и воплощались, то вкривь и вкось, точно они упирались в незримую стену сопротивления, как будто высшим силам было неугодно, чтобы они претворялись в жизнь. Предварительную цензуру отменили, но, как назло, откуда-то повылазили газетенки, дававшие безобразные карикатуры на особу нового государя; тротуары отгородили от проезжей части колючей проволокой, но теперь стало не в диковинку ходить по улицам с саперными резаками; из десяти отроков, посланных в Эстонию учиться бухгалтерскому учету, впоследствии вернулся только один, да и то недоучившись и решительным алкоголиком из-за тоски по родному дому. Василий Злоткин совсем было впал в уныние, но умные люди ему подсказали: не надо никаких новелл, все равно заколдованный круг здешней жизни не разорвать, а надо только держать эту публику в ежовых рукавицах и не давать ей особенно отощать.
Но это все было после; в первый же свой, триумфальный день Василий Злоткин выпил за торжественным обедом немного лишнего, обхамил думных бояр за глупость, грохнул об пол старинный, еще романовский бокал матового стекла и отправился в сопровождении малого числа окольничих осматривать государевы апартаменты, каковое слово он выговаривал в единственном числе и с ударением на предпоследнем слоге - именно "апартамент". Неподалеку от спальных покоев ему ненароком повстречалась молодая жена бывшего правителя Перламутрова, и он впился в нее горячечными глазами.
Один из окольничих справился у него:
- Будете слушать выборку из газет?
- Что?.. Какие еще газеты... и вообще, мужики, я сейчас из государственных соображений должен побыть один.
Когда окольничьи откланялись и ушли, Вася Злоткин схватил бедную Перламутрову за горло, попридушил и завалил на первую попавшуюся постель. Он насиловал ее трое суток, пока в Москву не въехала Мара Дубельт, а затем распорядился упрятать в Новодевичий монастырь.
На другой день опять состоялся пир, но уже не было того шуму, и на третий день состоялся пир по случаю прибытия государевой невесты, и на четвертый день пир - этот уже свадебный, завершивший обряд венчания, на котором Мара Дубельт сказала речь. Речь была очень короткая, и даже она состояла из одной фразы:
- Смотрите у меня, господа подданные, чтобы никаких художеств, чтобы все было чинно и аккуратно, я этих ордынских нравов не потерплю!
Ей в ответ:
- Мара Ивановна, мать родная, да мы для тебя что хошь!
Василий Злоткин умудрился напиться и на собственной свадьбе, а когда проснулся рано поутру, едва развиднялось, Мара и говорит:
- Надеюсь, сегодня ты подпишешь указ о присоединении к Эстонии псковских земель от границы по город Порхов?..
- Разбежался!.. - сгрубил ей Василий, поднялся с постели и нагишом подошел к окну.
За окном был виден угол Грановитой палаты, слева - часть забеленной снегом Ивановской площади, а Спасская башня стояла ополовиненная по куранты, так как над Москвой по-прежнему висела удушливая пелена оливкового оттенка, точь-в-точь такая же, что теперь виднелась над линией горизонта, Вася тяжело вздохнул и пошел в каюту.
Там его дожидался капитан-лейтенант Правдюк.
- Вот вы говорите, что политики спят и видят, как бы облагодетельствовать человечество; почему же тогда их благородные усилия вечно дают обратный результат? Я сейчас доложу, почему: потому что безобразный ход истории сам по себе, а политика сама по себе, - вот так! Будь ты хоть десять раз Столыпиным, но если в России не суждено завестись нормальному, не увеселительному сельскому хозяйству, то ты ее никакими реформами не проймешь. Отсюда я делаю вывод, что политики суть самые зловредные бездельники из всех разновидностей бездельников вместе взятых.
Вася Злоткин нахмурился, прилег на постель и внимательно закурил.
- Уж я скорее поверю такому Столыпину, который пообещает, что все обязательно будет плохо, хуже некуда, потому что, - рассуждая от обратного, - а вдруг получится хорошо... Вообще все зло идет от той линии, чтобы благоденствовали непременно все разновидности человека за исключением фальшивомонетчиков. Вот возьмите нашу нерушимую крестьянскую общину, которая атомной бомбы не боится; тут вся идея заключается в социалистическом способе производства, когда один водочкой занимается, а другой работает за двоих, а потом у них происходит передел продукта: получается, как известно, не больше горбушки на нос. Или возьмите эпоху коммунистического строительства; только нефтью и жила страна, поскольку народ сильно ослаб в предчувствии коммунизма, поскольку всех умников спровадили на цугундер, поскольку рапсоды линии ЦК до такой степени дезориентировали мирное население, что оно уже не отличало цианистого калия от стирального порошка. И что же мы имеем в результате: что за деньги сейчас в России не то что государственный пост - здоровье купить можно! Вот до чего дошло!
- Это точно, - согласился Вася Злоткин как бы из одолжения. - Поганый наш народ, только я не пойму, по какой причине...
- Наверное, вода у нас такая, других резонов не нахожу.
- Может быть, и вода...
- А главное, он еще недоволен! Царем недоволен, коммунистами недоволен, либералами недоволен, - только собой доволен, дескать, вот мы какой великий народ, немцам намяли ряшку!..
- Вы знаете, капитан, вообще мне надо посмотреть кое-какие официальные бумаги, - сказал Вася Злоткин и начал сердито копаться в сумке.
- Ничего не имею против. Ну так вот: дескать, вот мы какой великий народ, немцам намяли ряшку...
8
"Милый Вася!
Осень в этом году выдалась удивительная - теплая, точно не октябрь на дворе, а конец мая, но все равно пронзительно печальная, как болезнь. Пропасть рябины (говорят, это к суровой зиме, впрочем, я считаю, что после большевиков все приметы уже недействительны), безумное количество малины, но вовсе нет слив и груш. Огород же, любимое мое детище, удался на славу. Картошку я копала, как и полагается 15 сентября, клубни все ядреные, здоровые, чудно пахнущие земляной свежестью, - вот тебе и Гожев из Лесков, на которого я грешила за некачественный посадочный материал. Огурцы тоже крупные, хотя это плохо, и помидоры крупные, а это, наоборот, хорошо.
Кстати, о помидорах. Недавно у Дюма-отца, в его знаменитой поваренной книге, я вычитала рецепт одного несложного блюда, которое только сложно называется: сицилийская яичница любви. Сначала нужно растопить в сковороде кусочки свиного сала, потом пожарить в нем мясо, нарезанное вдоль волокон, засыпать мясо мелко нарубленным чесноком и положить помидоры кружочками, плюс молотый красный перец чуть ли не сплошным слоем, потом всю эту фантасмагорию томишь с четверть часа, заливаешь яйцами, размешанными с молоком, сверху сыплешь зелень - и готово дело. Я сегодня утром приготовила это блюдо и с наслаждением слопала целую сковородку, мысленно восхваляя Дюма-отца. Вот уж, действительно, книги имеют свою судьбу: человек исписал вагон и маленькую тележку бумаги, а всего-то стоящего и сочинил что поваренную книгу, которая останется жить в веках. Впрочем, у французов попадаются пословицы, стоящие целого романа, вроде: "Болезни это путешествия для бедных", - не правда ли, хорошо?! Сегодня к вечеру у меня поднялась температура до 37,5o, начался легкий жар, и я куда-то поплыла, поплыла, где вместо одного солнца сияет их с полдюжины, где растительность распространяет дурманящие ароматы и господствуют лихорадочные гогеновские цвета.
Ну так вот... Во Франции поди клошары так не живут, как живет Надежда Михайловна, по деревням идет вендетта в смысле "красного петуха", пастухи вечно пьяны и матерятся, вообще вся Россия - это снега и сараи, но при всем том у нас существует беспримерно глубокая и изящная литература, которая имеет своего беспримерно культурного читателя. Во Франции же быт отлажен, отношения цивилизованные, а литература почти вся детская, чем не загадка для философа наших дней?
Кстати, о пастухах. Вчера попросила нашего пастуха Егора выкосить мне траву под окнами, - сошлись на стакане водки (я на этот случай держу запасец). Так он, подонок, с пьяных глаз повыкосил мне все "золотые шары", и стоит мне теперь выглянуть в окошко, как появляется чувство, точно меня раздели. Но я ему слова черного не сказала, потому что не приведи Бог обидеть деревенского человека, который накопил против городских вековую злобу. Дом он, может быть, в отместку и не подожжет, но кошку отравит или нарочно наедет трактором на забор. А то еще грабят дачи. Представь себе, Вася, в прошлом году у Зиновьевых из Лесков унесли все постельное белье, годовой запас чая и библиотеку, то есть берут выборочно и, вероятно, по интересам. Мария Ивановна очень убивалась, особенно ей было почему-то жалко "Гаргантюа и Пантагрюэля". Но, с другой стороны, деревенские - народ по-своему занятный и, во всяком случае, они колоритнее городских. Вот как-то договорились мы с пастухом Егором, что я в такой-то час зайду к нему домой за поливным шлангом, захожу-то я захожу, а Егора нет: час его нет, другой нет, третий нет, ну я и убралась несолоно хлебавши. На следующий день встречаю его и спрашиваю: "Что же ты, Егор, меня обманул?" А он говорит: "Чудная ты, ей-богу, да разве можно что-нибудь загадывать наперед?! А если бы я в Африку уехал?!"
Ну так вот... Позавтракав сицилийской яичницей любви, я отправилась огородничать. Убрала я картофельную ботву, сняла пару кочанов капусты, натаскала в ведре круто унавоженную землю из загона, где ночуют коровы летом, перекопала на зиму одну грядку и засыпала опилками многолетние растения, как то чеснок, корневую петрушку и лук-шалот. Потом я уселась на здоровенную березовую колоду, на которую я ставлю таз, когда стираю, и какое-то время любовалась нашим осенним пейзажем. Интересно, что грядущую перемену времени года сначала всегда разглядишь по свету. В начале сентября, еще листья не пожелтеют, еще жара стоит, как в июле, а солнце уже светит по-осеннему, как-то квело. Потом я пообедала на скорую руку, именно приготовила салат из салата, яйца и мелко рубленного чеснока, пожарила картошку с опятами, а на сладкое ела холодные блины со сметаной и малиновым вареньем. Потом я залегла было на веранде и принялась за своего Герцена, как вдруг зарядил дождь. Великое изобретение человечества камин: нащепала я щепок тесаком (у него на тупой стороне зазубрины, как у пилы, Петрович говорит, что это тесак немецкий, а Надежда Михайловна уверяет, что наш, морской, - уж не знаю, кому и верить), соорудила пирамидку из березовых поленьев, и через пару минут у меня в камине весело егозило пламя, источавшее терпко-пахучий жар. На дворе ветер воет, дождь бьется в стекла, а у меня сухо, тепло и тихо, только поленья сердито потрескивают в камине. В такие минуты я всегда остро ощущаю сладость, вообще преимущества одиночества, совершенного одиночества, когда чувствуешь, как будто ты одна-одинешенька на всем белом свете и никого кроме тебя нет, а только прочее человечество подразумевается, как Шамбала или четвертое измерение. Гляжу я в огонь и думаю: человеку нужно жить одному. Только в этом случае человек растворяется в себе и ему становится понятна радость существования. С каким-нибудь Ивановым может быть хорошо, а может быть и плохо, и никак тоже может быть, а с самим собой всегда хорошо, потому что в единственном числе ты самый добрый, самый умный почти святой. Наверное, главное следствие того, что я три года живу одна в деревне, заключается в том, что мне интересно с самой собой. Я даже частенько разговариваю в голос, обращаясь к себе во втором лице. Жаль, что я не пишу стихи, ибо поэзия - высшая форма общения человека с самим собой.
Я проезжаю всю Россию,
Но предо мной одно - вокзал,
А в нем горят твои слепые
И сумасшедшие глаза.
Это из Рюрика Ивнева, поэта ныне забытого, и, кажется, поделом. Но эти его строчки, полагаю, останутся навсегда. Россия, может быть, даже не столько снега и сараи, как именно что вокзал. А знаешь почему: потому что в России жизнь никогда не строилась сама собой, то есть исходя из суммы эгоистических интересов, которые, как правило, дают благой социально-экономический результат, а строилась она исходя из так называемых общественных интересов. Не с того конца Россия строилась - вот в чем штука! Дом строится из кирпичей, а не из идеи дома, поэтому каждый человек, если ему дороги общечеловеческие ценности, должен исключительно своим благополучием заниматься, а не благополучием коллектива. Не должен человек жертвовать собой ради процветания общества, а он всем должен жертвовать ради себя (мысль, к сожалению, не моя, а Петра Петровича Лужина из "Преступления и наказания") - это-то и есть самая общественно полезная жертва, так как благополучие коллектива может сложиться только из личных благополучии. Представь себе, Вася, этим путем я дошла до нового евангелия... Новое евангелие: побоку ближнего, научитесь любить себя. Тогда не будет ни бедных, ни воинов, ни революционеров, тогда-то и настанет "золотой век".
А за окном мокрые листья шевелятся на ветру, серые тучи мчатся как угорелые, закатное золото пробивается из-за туч, и вдруг подумаешь: как ни изощряйся, как ни хитри, а природу не передумаешь. Может быть, достаточно остро ощущать себя в этом мире, так остро, чтобы казаться самой себе центральной точкой Млечного Пути..."
Капитан-лейтенант Правдюк тем временем говорил:
- ...хотя даже олигофрену ясно, что нет ничего глупее этих самых египетских пирамид. Собственно, политика - в самом подлом смысле слова - с того и началась, что фараонам вздумалось строить свои дурацкие пирамиды. Жили себе древние египтяне, в ус не дули, как вдруг является идол с секирой и говорит: а ну, - говорит, - пролетарии всех стран, соединяйтесь в производственные коллективы, пирамиды будем строить на удивление потомкам, чтоб знали наших, а какой враг народа не соединится, я того замочу.
- Вы, капитан, точно договоритесь до "вышака", - сказал Вася Злоткин сквозь дрему и через минуту уже почивал беспробудным сном.
Спал он чрезвычайно долго и когда проснулся, предвечернее солнце косо било в иллюминатор. Отчасти из-за того, что с устранением Асхата Токаева чувство опасности миновало, а частью из-за того, что это было в его привычке, на Васю напала тяжелая истома, и он решил из постели не вылезать; так он и провалялся до самой ночи, не отзываясь на стук в дверь каюты, ни о чем не думая, и только надолго заглядывался то в стену с чудными часами, то в иллюминатор, то в потолок. Около одиннадцати часов вечера раздался телефонный звонок; звонил капитан-лейтенант Правдюк.
- Вы чего дверь-то не открываете? - спросил он.
Вася Злоткин ответил:
- Сплю.
- Дело хозяйское, только мы к Стамбулу подходим, бывшей столице Османского государства. И чего этих турок занесло в Европу, чего им тут понадобилось? - не понять. Я думаю, что если бы не подлая политика Англии...
- Послушайте, капитан, соедините меня с Москвой!
С минуту слышалось какое-то космическое потрескивание и продолжительные гудки, затем на том конце провода взяли трубку. Вася сказал:
- Здравствуйте, я ваша тетя...
Ему в ответ:
- Орхан Туркул живет на проспекте Ататюрка, N_217-Б. Будьте осторожны: ночным делом, да не ровен час...
- Асхата Токаева больше нет.
- ...Понятно... Ну что вам сказать на это: вертите дырочку в пиджаке.
- Прямо сейчас и начну вертеть.
Вася Злоткин положил трубку, накинул на плечи свою теплую замшевую куртку, сунул в карман толстую пачку денег, сразу оттопырившую карман, и поднялся на палубу, осклизлую по причине сырой оттоманской ночи. Воды Мраморного моря были черны, как уголь, на европейском берегу светились мириады огней, точно отдельная галактика нависла над бухтой Золотой Рог, воздух пах предбанником, откуда-то доносилась заунывная музыка, похожая на тупую зубную боль, но откуда именно, было не разглядеть. Спустили на воду катер размером чуть ли не с московский речной трамвайчик, и через четверть часа Вася Злоткин уже обретался на берегу.
На припортовой площади он сел в такси, назвал шоферу адрес и покатил. Несмотря на поздний час, улицы Стамбула были ненормально ярко освещены и полны праздношатающейся публики более азиатского колорита, там и сям торговали горячей снедью, функционировали какие-то мелкие заведения, и отовсюду слышалась все та же заунывная музыка, похожая на тупую зубную боль.
Такси остановилось у приятного двухэтажного особняка, отгороженного от панели невысокой чугунной решеткой; Вася подошел к двери и позвонил. Отворил ему кто-то, видимо, из прислуги.
- Ай хэв ту си хиз экселенс [мне нужно видеть его превосходительство (англ.)], - сказал Вася.
- Ху а ю? [Кто вы такой? (англ.)] - был задан ему вопрос.
- Ит из нот импотэнт. Джаст сэй зэт э мэн оф рашн президент вонтс ту си мистэ Орхан Туркул [Это неважно. Просто скажите, что человек русского президента хочет видеть господина Орхана Туркула (англ.)].
- А эм сори ит из импосыбл [к сожалению, это невозможно (англ.)].
- Бат вай? [Но почему? (англ.)]
- Бикоз три ауэз эгоу хиз экселенс лефт фо Хелсинки [потому что три часа тому назад его превосходительство отбыл в Хельсинки (англ.)].
У Васи Злоткина даже в глазах позеленело от этих слов. "Это что же, со злостью подумал он, - все начинать по второму кругу?! Ну уж нет! Дома кошка поди ором орет на весь этаж, газеты не читаны за неделю!.. Пропади все пропадом: оставлю этому турку записку и был таков!"
Он достал из кармана куртки блокнот, добротную паркеровскую авторучку и начертал на листке еще с Москвы затверженные слова:
"Правительство Российской Федерации поручило компетентным органам похитить и передать суду одного зарвавшегося деятеля исламистского движения, который мутит воду на Северном Кавказе. Прошу ваше превосходительство пролоббировать соответствующее отношение к этой акции в правительственных кругах. Надеюсь, что первые лица Турецкой республики воспримут ее с пониманием.
С теплотой вспоминаю наши золотые денечки в МИСИ, Любу Зеленяк и комнату в Скатертном переулке".
Вася Злоткин сложил записку вчетверо, присовокупил к ней стодолларовую бумажку и передал человеку тайного советника, который, не глядя, сунул ее в карман.
На обратном пути он прикинул, не остановить ли такси у какого-нибудь заведения, чтобы выпить за окончание своей миссии стакан-другой, но так и не остановил, поскольку ему, как ни странно, совсем не хотелось пить.
В каюте его дожидался капитан-лейтенант Правдюк.
- Ну, что там в Стамбуле? - спросил он Васю.
Злоткин ответил:
- В Стамбуле ночь.
- Да-да, ночь... черная ночь над миром, пока не работники, а политики правят бал. Однако полагаю, что это не навсегда, когда-нибудь народонаселение да поймет: надо только перестать кучковаться, чтобы политика села в лужу. Ведь политика начинается там, где трое, и нравственные устои уже поделились на три - "не убий", "не укради", все это работает на одну треть. Почему в этом случае действует не умножение, а деление - не скажу, не знаю, знаю только, что это так. На собственном опыте знаю, что даже два расчудесных человека, едва они соединятся в семью, уже способны на лжесвидетельство и мелкое воровство. А дальше пуще: маленький коллектив вроде школьного - сплошные склоки, большой - тут уже сложные интриги плетутся... ну и так далее, вплоть до строительства пирамид. То есть стадность человеческая - для политика самый хлеб, поскольку в стаде нравственных устоев остается ничтожно малая величина, и стадного человека ничего не стоит послать на войну рушить и убивать, а как ты пошлешь на войну самостоятельного человека, если сказано: "не убий"?! Отсюда лозунг текущего момента...
- Какой еще лозунг?! - с раздражением сказал Вася.
- Сейчас доложу: да здравствует индивидуализм, это универсальное средство от вшей и политиков, долой коллективизм, эту зловредную выдумку египетских фараонов!
Вася Злоткин продолжительно посмотрел Правдюку в глаза, чувствуя, как в нем поднимается злость от желудка к мозгу, но, понадеявшись остановить ее продвижение в районе маленького язычка, он добился только того, что вдруг весь как-то окаменел. Он окаменел, и тут опять на него нашло...
Над Москвою висела удушливая пелена, похожая на туман оливкового оттенка, висела так низко, что скрадывала город примерно по четвертые этажи и он казался прихлопнутым чьей-то гигантской дланью. Вразнобой звонили по церквям к ранней обедне: в Кремле ровно в восемь часов утра, но уже у Казанской Божьей Матери в пять минут девятого, а у Христа Спасителя ажно в четверть, и перезвон колоколов разносился над Первопрестольной глухо, недостоверно, как под водой. Василий Злоткин стоял у окна дворцовой светлицы и барабанил пальцами по стеклу.
Вошел неслышно генерал Конь с ежедневным докладом и дал о себе знать при помощи каблуков.
- Что нового на Москве? - не оборачиваясь, спросил его государь.
- Ничего особенного: народ хулиганит и недоволен. За то время, что вы изволили быть у Троицы, прошел слух, будто покойный государь Александр Петрович украл из казны миллион рублей, так порядочная толпа ворвалась в Кремль и выволокла из Архангельского собора царские останки, причем некоторые мочились непосредственно в саркофаг.
- Что еще?
- Еще установлено, что донос на бывшего дьяка Перламутрова, будто бы он сеет в народе сомнения насчет вашей национальной принадлежности, исходит от Пуговки-Шумского, который по-прежнему скрывается где-то в Замоскворечье.
- Точнее нельзя ли?
- Пока нельзя. Так что, может, напрасно мы Перламутрова-то повесили, может, он и ни при чем, а это гад Пуговка мутит воду...
- Странный тип этот самый Пуговка-Шумский, что-то я его не пойму.
- Ничего странного: жулик, передних зубов нет, злопыхатель и пишет лирические стихи. Есть мнение, что он исподволь готовит государственный переворот.
- Ну, это он умоется! Тут главная сила - народ, а народ меня обожает, может быть, даже боготворит.
- Так-то оно так, да только, по моим данным, зреет в массах частичное недовольство. Эстонцы вон безобразничают, давеча вытащили из трамвая жену одного повытчика из Приказа внутренних дел и среди бела дня насиловали ее чуть ли не целым взводом. Опять же цены на водку недемократические, вообще с подачи Пуговки-Шумского ходят в народе слухи. Это, говорят, не настоящее было Государственное Дитя, он чухонцами подосланный, чтобы окончательно вывести русский корень. Как же, говорят, он настоящий, если не опохмеляется по утрам...
- Ну не опохмеляюсь, ну и что, разве я виноват, что у меня организм, как у гиппопотама?!
- Ни сном ни духом! А все-таки, государь, надо завязывать с этим гнилым либерализмом, не то - беда!.. На галстуки, что ли, опять вето наложить, запретить держать на балконах скот, - одним словом, нужно показать этому народу, что мы имеем его в виду. Иначе он, народ то есть, почувствует слабину и устроит нам повторение великого Октября.
- Ничего, - сказал Лжеаркадий. - Бог не выдаст, свинья не съест.
И просчитался: впоследствии и Бог его выдал, и объела ему лицо приблудившаяся свинья.
Как только генерал Конь закончил доклад, на Иване Великом, точно подгадали, ударили в колокол, напустивший на столицу густой, дребезжащий звук, от которого у москвичей вырабатывалась слюна.
На завтраке присутствовали: сам Василий Злоткин, Мара Дубельт, Руслан Гирин и генерал Конь, - подавали же раков с зеленью, жульен из цыплят с грибами, бульон с фрикадельками, шашлык по-карски, а на сладкое вафельные трубочки с шоколадом. За завтраком разговаривали о том, что такое великая держава и какие именно показатели возвеличивают страну.
- Великая держава, - сказал Руслан Гирин, - это которая считает своим долгом в каждый горшок плюнуть.
Внезапно с Красного крыльца донесся до верхних покоев шум, возбужденные голоса, какой-то страшенный треск, и Мара Дубельт воскликнула, уронив на пол столовый нож:
- Что это такое? Уж не взбунтовались ли москвичи?!
- Ни синь пороху! - успокоил ее генерал Конь. - У нас, Мара Ивановна, насчет этого очень строго.
Шум тем не менее приближался, послышались дикие вопли, разрозненные выстрелы, наконец шаги загремели в дальних комнатах анфилады, после в ближних, дубовая дверь столовой распахнулась, и пред участниками застолья предстал Энн Бруус с автоматом в руках, окровавленным лицом и без правого башмака.
- Плохо дело, государь, - сказал он, пересиливая одышку. - Мятежники во дворце, сейчас будет... как это сказать по-русски?..
- При дамах, - перебил его генерал Конь, - прошу выбирать слова.
Тут в столовый покой залетела шальная пулька, ударилась в бронзовый светильник еще времен первых Романовых, взятый из Оружейной палаты для обихода, и, отскочив, угодила Коню в щеку пониже глаза; генерал удивленно оглядел присутствовавших и уселся на пол. Руслан Гирин, подобрав полы халата, залез под стол, Мара Дубельт спряталась за изразцовую печку, а Василий Злоткин так перепугался, что сиганул в окошко, не прожевав порции шашлыка.
Высоковато было, и при падении он сломал себе правую руку, правую ногу в стопе и так крепко ударился головой, что лишился слуха и языка. Некоторое время он полежал на брусчатке, почему-то припоминая свое костромское детство, потом вздумал было отползти поближе к цоколю дворцового здания, как налетела толпа и в три минуты забила его палками и ногами. Когда народ расступился, показывая Пуговке-Шумскому останки Лжеаркадия, налицо был порядочный ворох окровавленных тряпок, не похожий решительно ни на что.
Труп Василия Злоткина так долго валялся на мостовой, что приходила свинья одного штукатура с Никольской улицы и объела ему лицо. Затем покойника очистили от остатков одежды, зацепили пожарными баграми, оттащили на Красную площадь и неподалеку от Лобного места водрузили на ломберный столик для обозрения и сведения горожан. Рядом, у ножек ломберного стола, лежало тело несчастного капитана Эрнесакса, который держал в руках собственную голову, как держат шляпу. Падал снежок, постепенно запорошивая убитых, точно природе хотелось поскорее скрыть продукты очередного российского мятежа...
Васе Злоткину так живо увиделся его труп, на который медленно, будто в раздумье, опускался снежок и не таял, что его передернуло от ужаса и он сразу пришел в себя.
Капитан-лейтенант Правдюк тем временем говорил:
- ...С другой стороны, как ты обойдешься без политики, то есть без этого коварства, прямого обмана, "ежовых рукавиц", если народ у нас непросвещенный и озорник?.. А озорник он потому, что места себе не знает, а места себе он не знает по той причине, что отродясь не имел ничего, кроме своих цепей...
Васе припомнилось видение его собственных обезображенных останков, и он подумал: "Это, наверное, не к добру".
9
Так оно и вышло. Едва Вася Злоткин ступил на родную землю в Новороссийске, как его схватили милиционеры, видимо, заподозрившие в нем контрабандиста или боевика. Вася им сказал:
- Вы что, мужики, у меня же дипломатический паспорт!
А ему в ответ:
- Хочешь, я сейчас пойду на базар и куплю удостоверение, что я Николай Второй?
Вася Злоткин было смирился с этим приключением, сообразив, что, действительно, при возможностях теперешнего черного рынка никого дипломатическим паспортом не проймешь, но в отделении милиции его все-таки прорвало: он раскричался, нахвастал, что работает на самого Президента и в заключение посулил милиционерам головомойку, которая-де грянет из самых высоких сфер. А вот этого делать не надо было: дежурный капитан, осердившись, так больно ударил Васю кулаком в ухо, что у него перед глазами пошли оранжевые круги.
Дальше дело приняло совсем скверный оборот, так как при обыске у него нашли пистолет Стечкина, огромную сумму денег в разных национальных валютах, женское боа из фиолетовых перьев, золотую зажигалку, пару ковбойских сапог, смокинг, трехтомник Диккенса на французском языке, большую плюшевую обезьяну, набор клюшек для гольфа и газовый револьвер. Милиционеры были в восторге, вероятно, полагая, что они поймали в свои тенета крупную птицу семейства контрабандистов либо боевиков, однако их почему-то ввели в замешательство голландские банкноты, как если бы они перечеркивали диагноз и наводили на злую мысль.
- Скажи, пассажир, - спрашивали его, - гульдены-то зачем?
Вася насупленно молчал, глядя на милиционеров из-под бровей.
В конце концов ему вернули сумку, в которой остались только женины письма, чтобы было чего под голову подложить, и спровадили в камеру предварительного заключения.
Поскольку у Васи это был первый опыт пребывания за решеткой, он с живым интересом осмотрелся по сторонам. Камера представляла собой миниатюрное помещение, приблизительно три на три; стены ее были выкрашены светло-зеленой краской, под потолком горела лампа, забранная проволокой, к противоположной стене с окном, настолько запыленным, что едва различалась решетка из арматуры, были приделаны дощатые нары, на нарах сидел мужчина кавказской наружности и молчал.
Вася Злоткин устроился рядом, положил под голову сумку и задумался о судьбе. "Вот ведь как бывает в жизни, - говорил он себе внутренним голосом, - сегодня ты пан, а завтра пропал или, как писал старик Державин: "Где стол был яств, там гроб стоит". Впрочем, через минуту он уже пришел к убеждению, что для человека, который занимается политикой, посидеть в тюрьме - это так же насущно и неизбежно, как родиться и умереть...
- Слушай, брат, у тебя закурить есть? - спросил вдруг сосед и почесал у себя в затылке.
Вася Злоткин ответил, что нету; тогда кавказец вздохнул, вынул из-за носка сигарету, переломил ее надвое и одну половинку протянул Васе, потом из-за другого носка он достал спичку, чиркнул ею о стену, и камера стала наполняться голубоватым душистым дымом.
- Тебя за что посадили? - спросил кавказец.
- Практически ни за что.
- А меня за дело. Я семейные деньги пропил и набил морду двум ментам из Улан-Удэ...
На этом замолчали и молчали довольно долго. Все-таки Вася Злоткин был сильно сердит на судьбу и новороссийских милиционеров, главное дело, уж больно не по чину вышло давешнее беспочвенное задержание, обыск, допрос, особенно пребольный удар в ухо... - одним словом, Вася разволновался и успокоения ради решил соснуть. Он нащупал в сумке письмо, вытащил его на свет и бережно развернул.
"Милый Вася!
У нас зима. Чуть ли не до самого Рождества стояла осень, уже и морозы ударили, и земля окаменела, и Урча у берегов затянулась льдом, и только посредине как ни в чем не бывало текла густая и черная, словно нефть, а снегу все нет и нет. И вот 20, кажется, декабря, наконец повалил снег, да какой! - света белого не видать, точно сумерки наступили, хотя время было что-то около полудня, и часа за два навалило такие сугробы, какие бывают разве что в феврале. Потом снегопад кончился, словно оборвало, воздух стал прозрачным, только в северной стороне неба еще некоторое время висела матовая пелена, и такая сразу пала тишина, умиротворенность, что словами не передать. Снег какой-то минеральный, воздух точно остекленел, если по дороге в Лески застучит дятел, то кажется, что у соседа работает пулемет. И вдруг открылось, что зима в России не черно-белая, а цветная: тальник возле Урчи весь рыжий, кроны берез фиолетовые, вроде только-только распускающейся сирени, хвойные же дают богатую гамму зеленого, от патинного до окиси меди, - и волей-неволей удивишься тому, что природа не знает дурного вкуса. Тебе это ни о чем не говорит? Мне говорит.
Да: еще я открыла, что разные цвета, преимущественно неброские, во-первых, возбуждают разные чувства, а во-вторых, возбуждают совершенно разные чувства. Например, глубокая зелень навевает тоску, а буро-зеленое аппетит.
Представь себе, Вася: работы по усадьбе нет никакой, а все равно весь день кручусь, как белка в колесе. То обед приготовить, то посуду помыть, то печку истопить, то полы подмести, то воды принести, в общем, даже элементарный уход за собой отнимает в деревне безумное количество времени. Немудрено, что деревенские живут жизнью почти совсем физиологической, заботясь главным образом о поддержании своего физического существования, и в этом смысле мало чем отличаются от первобытного человека. Если бы в сельской местности еще и телевидение отменить, то они, может быть, для вящего сходства и пить бы бросили, а то им каждый вечер показывают, как белые люди живут в Калифорнии, так они нервничают и пьют.
Кстати, о пьянстве. Третьего дня наш пастух Егор так нарезался, что свалился в сугроб и уснул. Я было собралась его поднять и отвести домой, но его собака Жучка меня не подпустила. Так Егор и лежал в сугробе, пока не проспался. Я думала, воспаление легких ему обеспечено, - держи карман шире, он даже насморка не схватил.
Ну так вот... А Петрович, напротив, что-то все хворает в последнее время, то сердце, то давление, то желудок. Как-то он зашел ко мне и стал жаловаться, что у него третий день давление двести двадцать на сто пятьдесят, что он еле заставил себя сходить за хлебом в Погорелое, что, дескать, случись чего, воды некому подать. Тогда я подумала: а уж не собирается ли он сделать предложение Надежде Михайловне? Вот это был бы номер! И решила пригласить обоих на православное Рождество, думаю: интересно, какая получится из меня сваха...
Часа за два до первой звезды я стала накрывать стол. Чтобы совсем уж оглоушить стариков, я устроила полную сервировку, вплоть до накрахмаленных салфеток, продетых в кольца. На закуску у меня была кетовая икра и заливная телятина с хреном, на жаркое - курица под луковым соусом, на десерт малиновое желе. Из горячительных напитков присутствовала бутылка болгарского каберне и разведенный спирт, который я настояла на смородиновом листе.
Что же ты думаешь: Надежда Михайловна попила, поела, два раза икнула и собралась уходить! Еле-еле мы ее с Петровичем удержали. Я подала чай и завела дипломатический разговор: "На старости лет, - говорю, - хорошие женщины одни не живут". Она в ответ: "Как раз хорошие-то и живут. Ты вот женщина положительная, не ехидная, а тоже как бы соломенная вдова". Я говорю: "Все-таки вдвоем веселее". Она: "Куда как весело! Если он в годах, то, значит, мне в сиделках быть, а если он еще ничего, то с пьяных глаз будет за мной с топором гоняться". Петрович, со своей стороны, видит, что дело не клеится, и тоже стал выступать: "Что это вы, - говорит, - кое-кого выставляете в дураках?!" Я думаю, это в крови у русского человека устраивать чужие судьбы и революции, причем все у него выходит наперекосяк.
Отсюда первая поправка к новому евангелию: не делайте ничего. Ничего не делайте из того, что выходит за круг житейского, ибо ничего не делать означает, по крайней мере, не делать зла. Все несчастья мира от деятельного человека, и нечего на Бога грешить: Бог не в ответе за зло, как Джеймс Уатт не в ответе за железнодорожные катастрофы.
Ну так вот... А вечером я вяжу на спицах либо сочиняю тебе письмо. Постепенно наступают сумерки, великий дар нашей природы (у нас и поэзия-то есть потому, что есть сумерки), и я зажигаю свет, а если света нет (на территории нашего сельсовета постоянные перебои с электричеством, особенно в часы дойки, но часто и просто так), то зажигаю керосиновую лампу, которая дает сказочное освещение, хотя и заметно приванивает керосином. Одно за другим в нашей деревеньке зажигаются окна таким милым, сонным, приветным светом, что в другой раз плакать хочется от умиления. Нет, правда: я не знаю картины более родной, чем темные огоньки зимней деревни, зарывшейся в снегах и пускающей в черное небо белесые дымы печек. Тихо в избе, только ветер подвывает да спицы стукаются друг о друга, потом взойдет луна, зеленоватая, точно покрытая плесенью, и снег отзовется ей таким энергичным сиянием, что хоть на дворе читай. Звезды на небе крупные, ядреные, а Большая Медведица висит так низко над крышей, что кажется, будто она зацепилась черенком за печную трубу и не в состоянии отцепиться.
А в девять часов вечера у меня бывает сеанс связи с внешним миром, попросту говоря, я в это время радио слушаю каждый день. Слушаю я его вполуха, можно сказать, вовсе не слушаю, бубнит себе и бубнит. Однако если что и достигает сознания, то всегда вызывает глупые вопросы, подразумевающие глупые ответы, потому что очень глупые новости на земле. Иной раз передадут по радио, что вот в таком-то германском городе произошло столкновение между турками и курдами, причем с обеих сторон есть раненые и убитые, ну и спросишь: "Господи, Германия-то здесь при чем?"
Единственно чем тягостна жизнь в деревне, так это ощущением неопрятности, которое происходит оттого, что нет возможности в любую минуту принять ванну. Летом еще туда-сюда, всегда в Урче можно ополоснуться, но зимой - беда: баньку всякий раз не натопишь, потому что это целая процедура, а мыться в избе из таза, на мой взгляд, так же неопрятно, как не мыться вообще. Поэтому баньку я топлю только раз в неделю, как полагается православным, по субботам, вечером, эдак часу в седьмом. Процедуру я описывать не намерена, ибо это без меня отлично сделано у Шукшина в "Алеше Бесконвойном", первом русском рассказе о личной свободе, но в остальном дело выглядит так... Вечером иду заледенелой тропинкой в баньку, которая, как звездочка, светится своим низеньким окошком, плотно прикрываю за собой дверь предбанника и начинаю разоблачаться. В предбаннике стужа, так что зуб на зуб не попадает, а непосредственно в баньке стоит ровный, пахучий жар, впрочем, ногам все равно студено. Зажигаю вторую свечу, потому что при одной и куска мыла не разглядишь, и потом не столько моюсь, сколько наслаждаюсь доисторической обстановкой. В баньке знойко, в котле кипяток урчит, пламя свечей дает немного страшное освещение, а из печки пышет оранжевым, адским жаром, таинственно, жутко и хорошо. Да, еще веником забористо пахнет (париться я не парюсь, но березовый веник для духа в шайку обязательно положу). А после баньки придешь в избу, завалишься на постель отдышаться и подумаешь: какое же это удивительное азиатское наслаждение - наша русская баня, слаще только с умным человеком поговорить...
В заключение, как полагается, чай - рубиновый на цвет, терпко-вязкий на вкус и праздник для обоняния..."
- Ты чего это, брат, читаешь? - спросил сосед.
- Так, ерунду всякую, - сказал Вася. - Интересно, долго они держат в камерах предварительного заключения?
- Это смотря по вине. За мои проделки мне полагается пожизненная тюрьма. Тейп мне, понимаешь, две тысячи долларов собрал для отдыха за границей, поезжай, говорят, Асхат, в Европу, отдохни, развейся...
- Тебя Асхатом зовут?
- Ну! Значит, поезжай, говорят, развейся, а я доехал до Новороссийска и загудел. Три дня гулял, все доллары пропил, которые мне старики по копеечке собирали, ну кто я после этого? Негодяй!..
- А фамилия твоя как?
- Фамилия моя Токаев, хороший род, старинный, джигит на джигите, мой прапрадед у Шамиля мюридом был! Ну, значит, три дня гулял, а на четвертый ко мне пристали два мужика. Говорят, мы милиционеры из Улан-Удэ и вот интересуемся: ты чего, парень, раздухарился? Я спрашиваю: вы при исполнении? Они говорят: нет. Ну, я их и погасил...
Это неприятное открытие, сделанное поздним ноябрьским вечером в камере предварительного заключения городского управления внутренних дел Новороссийска, так ошеломило Васю Злоткина, что с ним сделалась какая-то непреодолимая внутренняя трясучка. Нужно было срочно успокоиться, как-то прийти в себя; он вытащил из сумки женино письмо и развернул его деревянными пальцами.
"Милый Вася!.."