Мэри Шелли 1797–1851 Превращение

И тут я, пойманный в силки,

Волнуясь и спеша,

Все рассказал. И от цепей

Избавилась душа.

Но с той поры в урочный час

Мне боль сжимает грудь.

Я должен повторить рассказ,

Чтоб эту боль стряхнуть[1].

«Старый Мореход» Кольриджа

Мне доводилось слышать, что человек, с которым произошло какое-либо странное, сверхъестественное или магическое событие, впоследствии временами пребывает в состоянии, так сказать, умственного смятения и, как бы ему, возможно, ни хотелось скрыть случившееся, не способен утаить от ближнего сокровенные глубины своей души. Свидетельствую, что это наблюдение – сущая правда. Я истово поклялся самому себе ни за что не открывать слуху смертного те ужасы, во власть которых меня некогда ввергла неуемная, дьявольская гордыня. Праведника, выслушавшего мою исповедь и примирившего меня с Церковью, уже нет в живых. Никто не знает, что когда-то…

Так стоит ли нарушать однажды данную клятву? К чему рассказывать повесть о нечестивом вызове Провидению, об унижении, подавляющем душу? Зачем? Ответьте мне, вы, умудренные знанием тайн человеческой натуры! Я убежден лишь в том, что это необходимо; вопреки моему твердому решению – наперекор обуревающей меня гордыне – невзирая на стыд и даже на страх предстать перед ближними в самом гнусном виде – я должен говорить.

Генуя! Город, где я родился, – горделивый, глядящийся в лазурные воды Средиземного моря, – помнишь ли ты меня в детские годы, когда твои береговые скалы и мысы, твои ясные небеса и цветущие виноградники были моим миром? Счастливая пора! Время, когда узкие пределы доступного пространства сковывают наши физические возможности, но сама эта ограниченность обращает юную душу к воображаемым просторам; единственный период нашей жизни, когда невинность и радость пребывают в единстве. И тем не менее кому удается оглянуться на собственное детство без того, чтобы не вспомнить о его горестях и мучительных страхах? С рождения я отличался самым заносчивым, высокомерным и неукротимым нравом из всех, какими были когда-либо наделены смертные. Я робел только перед отцом; а он, человек великодушный и благородный, но своенравный и властный, одновременно и поощрял, и сдерживал неистовые порывы моей натуры, что заставляло меня быть покорным, но не вызывало уважения к мотивам, которыми он руководствовался, отдавая свои распоряжения. Стать мужчиной, свободным, независимым – или, лучше сказать, надменным и деспотичным, – таковы были надежда и молитва моего мятежного сердца.

У моего отца был друг, богатый и знатный генуэзец; в годину политической смуты его внезапно приговорили к изгнанию и лишили имущества. В ссылку маркиз Торелья отправился один. Он был вдовцом, как и мой отец, на чьем попечении осталось единственное дитя маркиза – малютка Джульетта. Я, несомненно, дурно обращался бы с этой милой девочкой, если бы мое положение не вынудило меня стать ее покровителем. Различные происшествия детской поры побуждали Джульетту видеть во мне спасительную опору; я же воспринимал ее как нежное, чувствительное создание, которое неизбежно погибло бы, соприкоснувшись с жестокостью внешнего мира, не будь оно окружено моей бдительной заботой. Мы росли вместе. Первая майская роза не так прелестна, как прелестна была эта милая девочка. Ее личико овевало сияние красоты. Ее фигурка, поступь, голос – даже сейчас мое сердце рыдает, едва мне приходит на ум все то доверчивое, нежное, любящее и чистое, что заключалось в этой божественной обители души. Когда мне было одиннадцать лет, а Джульетте восемь, мой двоюродный брат, заметно превосходивший годами нас обоих – он казался нам взрослым мужчиной, – обратил самое пристальное внимание на мою маленькую подругу: он назвал ее своей невестой и попросил стать его женой. Получив отказ, он принялся настаивать и насильно привлек ее к себе. В исступлении чувств, с перекошенным от злобы лицом я набросился на него, попытался выхватить его клинок, в ярости сомкнул руки у него на шее, намереваясь задушить его; ему пришлось звать на помощь, чтобы освободиться. Тем же вечером я привел Джульетту в домашнюю часовню и заставил прикоснуться к священным реликвиям – я разбередил ее детское сердце, осквернил ее детские уста клятвой, что она будет моей, и только моей.

Что ж, те дни миновали. Спустя несколько лет Торелья вернулся и зажил в еще большем богатстве и процветании, чем прежде. Я был семнадцатилетним юнцом, когда мой отец, который купался в роскоши, граничившей с мотовством, умер; Торелья радовался тому, что мое несовершеннолетие позволяет ему заняться обустройством моих дел. Мы с Джульеттой обручились у отцовского смертного одра, Торелье предстояло сделаться для меня приемным родителем.

Я жаждал повидать мир – и принялся утолять эту жажду. Я отправился во Флоренцию, Рим, Неаполь; оттуда проследовал в Тулон и наконец достиг заветной цели своих стремлений – Парижа. В ту пору там творилось нечто невообразимое. Несчастный король Карл VI, то пребывавший в здравом уме, то впадавший в безумие, выглядевший то монархом, то презренным рабом, был поистине насмешкой над человечеством. Королева, дофин и герцог Бургундский, попеременно друзья и враги, то вместе восседали на богатых пирах, то вступали в кровопролитное соперничество друг с другом; погрязшие в распутстве и в ожесточенных распрях, они оставались слепы к бедственному положению страны и нависшим над нею опасностям. Мой нрав по-прежнему давал знать о себе. Я был высокомерен и своеволен; я любил быть на виду и, что еще важнее, отбросил всякую сдержанность. Кто смог бы обуздать меня в Париже? Юные друзья с готовностью потакали моим страстям, которые служили для них источником наслаждений. Я считался привлекательным; я слыл образцом всех мыслимых рыцарских достоинств. Я не принадлежал ни к одной политической партии. Я сделался всеобщим любимцем, которому в силу юного возраста прощались заносчивость и гордыня; я превратился в избалованного ребенка. Что могло усмирить меня? Уж конечно, не письма и советы Торельи – разве что острая нужда, являвшаяся мне в виде отвратительной тени пустого кошелька. Однако существовало средство заполнить эту пустоту. Я продавал – акр за акром, имение за имением. Моим нарядам, драгоценностям, лошадям и их снаряжению почти не было равных в блистательном Париже, меж тем как мои наследные земли переходили в чужие руки.

Герцог Орлеанский попал в засаду и был убит герцогом Бургундским. Страх и ужас охватили весь Париж. Дофин и королева затворились в своих покоях; все развлечения были на некоторое время отменены. Такое положение дел мало-помалу утомило меня, и я устремился душою к местам, любимым с детства. Почти что нищий, я все же намеревался воротиться туда, заявить свои права на Джульетту и восстановить свое состояние. Несколько удачных торговых сделок должны были вернуть мне богатство. При этом возвращаться в обличии бедняка не входило в мои планы. Напоследок я продал остававшееся у меня имение вблизи Альбаро, выручив всего половину его стоимости, зато наличными деньгами. Потом отправил различные украшения, гобелены и по-королевски роскошную мебель в свой дворец в Генуе – единственное обиталище, уцелевшее из моего наследного имущества. Сам же я еще ненадолго задержался, стыдясь той роли воротившегося блудного сына, которую, как я опасался, мне предстояло сыграть. Отослал я и лошадей, отправив одного несравненного испанского скакуна своей нареченной невесте; его чепрак пламенел драгоценными камнями и золотой парчой, в которую я распорядился вплести инициалы Джульетты и ее Гвидо. И она, и ее отец благосклонно приняли мой подарок.

Но и вернуться отъявленным мотом, стать предметом бесцеремонного, возможно, глумливого интереса сограждан, оказаться один на один с их укорами и издевками было не самой заманчивой перспективой. Дабы защититься от враждебной молвы, я попросил нескольких наиболее беспутных своих приятелей сопровождать меня; и затем отправился в дорогу, вооруженный против целого мира, скрывающий мучительное чувство – наполовину страх, наполовину раскаяние, – ведомый бравадой и с дерзким видом удовлетворенного тщеславия.

Я прибыл в Геную; прошелся по мозаичному полу фамильного дворца. Моя горделивая поступь пребывала в разладе с моими чувствами, ибо, несмотря на окружавшую меня роскошь, в глубине души я ощущал себя нищим. Все и каждый узнают об этом, стоит только мне заявить свои права на Джульетту. Во взглядах встречных я читал презрение или жалость. Мне представлялось (столь склонна наша совесть воображать те муки, коих она заслуживает), что все вокруг – и стар и млад, и богач и бедняк – насмехаются надо мной. Торелья не приходил, и это было неудивительно: приемный отец, вероятно, полагал, что я должен выказать сыновнюю почтительность и сам явиться к нему. Однако, глубоко уязвленный сознанием своих безрассудств и пороков, я попытался переложить вину на других. Еженощно мы предавались оргиям в Палаццо Карега. За этими бессонными, разгульными ночами следовали полные апатии утра. Когда читали молитву Богородице, наши утонченные особы показывались на улицах, глумясь над добропорядочными обывателями и вызывающе глядя на робевших женщин. Джульетты среди них не было – нет, нет; появись она там, стыд прогнал бы меня прочь, если бы только любовь не побудила пасть к ее ногам.

Постепенно мне все это наскучило. Без предупреждения я навестил маркиза. Он был у себя на вилле, одной из многих, украшавших окрестности Сан-Пьетро-д’Арена. Стоял месяц май – май в этом благодатном уголке мира; цветки фруктовых деревьев увядали среди пышной зеленой листвы; виноградные лозы простирались повсюду; земля была усыпана опавшими лепестками олив; светляки населяли миртовую изгородь; небеса и землю одевал покров необыкновенной красоты. Торелья приветствовал меня с дружелюбным, хотя и серьезным видом, и даже эта тень неудовольствия вскоре растаяла. Черты сходства с отцом – выражение и тон юношеского простосердечия, по-прежнему дремавшего во мне, несмотря на мои проступки, – смягчили сердце доброго старика. Он послал за дочерью – и представил ей меня в качестве жениха. Покой озарился неземным светом при ее появлении. Ее лицо, с большими ласковыми глазами, пухлыми, в ямочках, щеками, младенчески-нежными устами, было лицом херувима и выражало редкое единение счастья и любви. В первый момент меня охватило восхищение. «Она моя!» – подумал я в следующий миг в порыве самодовольства, и мои губы искривила усмешка, исполненная горделивого торжества. Я не был бы enfant gâte[2] французских красавиц, не овладей я искусством угождать отзывчивым женским сердцам. В мужском кругу я выказывал властность – что лишь выразительнее подчеркивало ту почтительность, с какой я относился к женщинам. И теперь я начал свои ухаживания, расточая тысячу любезностей Джульетте, которая, дав мне в детстве клятву, никогда не позволяла себе увлечься кем-то другим и, хотя и привыкла быть предметом восхищенного преклонения, не владела языком влюбленных.

В продолжение нескольких дней все складывалось как нельзя лучше. Торелья ни разу не помянул о моем мотовстве и держался со мной как с любимым сыном. Но когда мы принялись обсуждать предварительные условия моего союза с его дочерью, эта благообразная картина с неизбежностью омрачилась. Еще при жизни моего отца был составлен брачный договор. В сущности, я сделал его недействительным, растранжирив без остатка состояние, каковое должен был разделить с Джульеттой. Посему Торелья предложил считать этот договор расторгнутым и взамен заключить другой, согласно которому приданое его дочери возрастало безмерно, однако на расходы налагалось великое множество ограничений. Почитая независимостью одни лишь свободные проявления своей властной воли, я упрекнул маркиза в том, что он пытается извлечь выгоду из моего бедственного положения, и напрочь отверг названные условия. Старик начал было мягко увещевать меня, призывая проявить благоразумие. Взыгравшая гордость овладела моими мыслями: я выслушал его с негодованием – и отринул с пренебрежением.

– Джульетта, ты – моя! Разве в пору невинного детства мы не обменялись клятвами верности? Разве не едины мы в очах Господних? Неужели твой бессердечный, жестокий отец разлучит нас? Будь же великодушна, любовь моя, будь справедлива; не отбирай дара, составляющего последнее сокровище твоего Гвидо, – не отрекайся от своих клятв; позволь нам бросить вызов миру и, презрев расчеты и предписания старости, найти в нашей взаимной любви убежище от всякого зла.

Вероятно, пытаясь отравить подобными софизмами это святилище праведной мысли и нежной любви, я напоминал дьявола. Джульетта в ужасе отпрянула от меня. Отец был для нее самым лучшим и добрым из людей, и она стремилась доказать мне, что покорность ему приносит одно лишь благо. Он примет мое запоздалое смирение с сердечной приязнью, и ответом на мои покаянные слова станет великодушное прощение. Напрасны увещевания юной и нежной девы в адрес человека, привыкшего считать свою волю законом, человека, в душе которого обитал ужасный, непреклонный тиран, способный покориться только собственным властным желаниям! Сопротивление лишь сильнее распаляло меня; мои сумасбродные приятели всегда готовы были подлить масла в огонь. Мы замыслили похитить Джульетту. Поначалу наша затея как будто увенчалась успехом. Но на обратном пути мы столкнулись с терзаемым муками отцом и его слугами. Произошла стычка, и, еще до того как вмешательство городской стражи позволило нашим противникам одержать верх, двое людей Торельи получили опасные ранения.

Эта часть моей истории тяготит меня сильнее всего. Ныне, став другим, я с отвращением вспоминаю себя в ту пору. Не приведи бог никому из внимающих этому рассказу когда-нибудь ощутить то, что чувствовал я. Конь, принуждаемый к неистовой скачке всадником с острыми шпорами, был свободнее, чем я – раб жестокой тирании собственной натуры. Моей душой завладел дьявол, язвивший ее до безумия. Голос совести взывал ко мне, но едва я поддавался его увещеваниям, как меня – игрушку страстей, порожденных гордыней, – подхватывал и уносил вдаль поток неимоверной ярости, подобный урагану. Я был заключен в тюрьму, но, по требованию Торельи, освобожден и вновь вернулся, чтобы силой увезти обоих – и отца, и его дитя – во Францию; эта несчастная страна, где в ту пору промышляли грабежом шайки разбойников и орды вышедших из повиновения солдат, могла стать благоприятным убежищем для преступника вроде меня. Наш замысел был раскрыт. Меня приговорили к изгнанию, и, так как мои долги уже достигли колоссальной величины, остававшаяся у меня собственность была передана в качестве уплаты специальным уполномоченным. Торелья опять предложил свое посредничество, потребовав взамен только одного – обещания не предпринимать новых бесплодных покушений на него и на его дочь. Я презрительно отверг это предложение и возомнил себя победителем, когда оказался одиноким изгнанником без гроша за душой, выдворенным за пределы Генуи. Приятели оставили меня: они покинули город несколькими неделями раньше и теперь уже находились во Франции. Я был один – без друзей, без меча на поясе, без единого дуката в кошельке.

Я бродил по берегу моря, объятый и жестоко терзаемый вихрем страстей. Казалось, внутри меня пылают раскаленные угли. Поначалу я предался размышлениям о том, что мне следует делать. Я намеревался примкнуть к разбойничьей шайке. Месть! Это слово представлялось мне бальзамом – я обнимал его, ласкал, – покуда оно не ужалило меня, подобно змее. Нет, мне нужно презреть и забыть Геную, этот невзрачный закоулок мира. Лучше вернуться в Париж, где у меня полным-полно друзей; где мои услуги найдут радушный прием; где я мечом проложу себе путь к счастью и, преуспев, смогу заставить свою ничтожную родину и лживого Торелью пожалеть о том дне, когда они изгнали меня, нового Кориолана, за пределы городских стен. Вернуться в Париж – вот так, пешком – полностью разоренным – и предстать во всей своей нищете перед теми, кого я прежде тешил ослепительной роскошью? От одной только мысли об этом во мне закипала желчь.

Постепенно осознавая истинное положение вещей, я преисполнялся отчаяния. Лишения, которые я претерпел за несколько месяцев, проведенных в узилище, распалили мою душу до безумия, но ослабили ее телесную оболочку. Я был изнурен и безволен. Дабы обеспечить мне сносные условия в тюрьме, Торелья использовал множество ухищрений; однако я распознал и пренебрежительно отверг их все – и теперь пожинал плоды собственного упрямства. Что я должен был сделать? Пасть к ногам своего врага и умолять о прощении? – Да лучше умереть десятью тысячами смертей! Никогда не добиться им этой победы! Ненависть – я принес клятву вечной ненависти! Ненависти – чьей? К кому? – Бродяги-изгнанника к могущественному вельможе. И я, и мои чувства были для них ничто: они уже позабыли о столь недостойном человеке. А Джульетта! Ее ангельское лицо и грациозная фигура напрасно сияли красотой среди туч моего отчаяния – ибо я потерял ее, потерял гордость и цвет этого мира! Другой назовет ее своею! Эта неземная улыбка сделает счастливым другого!

Даже теперь сердце мое замирает, случись мне припомнить те мрачные думы. То почти обессилев от слез, то заходясь яростью, вызванной душевными муками, я продолжал бродить по каменистому берегу, который с каждым моим шагом выглядел все более диким и безотрадным. Отвесные скалы и побелевшие от времени утесы вздымались над спокойными водами океана; зияли чернотой входы пещер; из бухт, источенных морем, непрестанно доносился шелестящий плеск волн. Неожиданно на моем пути возникла преграда – крутой мыс, практически неприступный из-за нагромождения рухнувших сверху обломков камней. Близился вечер, когда в направлении океана вытянулась возникшая словно по мановению волшебного жезла темная пелена туч, которая омрачила еще недавно синее небо и накрыла тревожной тенью дотоле мирные воды. Странные, фантастические очертания этих туч изменялись, сливались друг с другом; казалось, ими движет какое-то властное заклинание. На волнах появились белые гребни; гром, сперва глухо пророкотавший, вскоре мощно загремел из-за темно-багряной водной пустыни, испещренной пятнами пены. Местность, где я находился, одной стороной была обращена к раскинувшемуся во всю ширь океану, с другой же ее ограничивал внушительного вида мыс. Внезапно из-за его оконечности появилось гонимое ветром судно. Тщетно моряки силились направить свой корабль в открытое море – шторм влек его прямо на скалы. Он погибнет! Все на его борту погибнут! Если бы я мог оказаться среди них! Мое юное сердце впервые встретило с радостью мысль о смерти. Страшно было наблюдать за тем, как это судно пытается противостоять судьбе. Я с трудом мог разглядеть моряков, но до меня долетали их возгласы. Скоро все будет кончено! Скала, скрытая бурными волнами и потому незаметная, лежала в засаде, поджидая свою жертву. Удар грома раздался у меня над головой в тот самый миг, когда челн с ужасным содроганием наскочил на незримого врага. Не прошло и минуты, как судно разнесло в щепки. Я был в безопасности – а мои собратья тем временем вели безнадежную борьбу за жизнь. Мне чудилось, что я и в самом деле вижу, как они борются, – до того реальны были их крики, в пронзительной агонии перекрывавшие рев и грохот валов. Обломки разбитого судна, кидаемые взад и вперед темными бурунами, вскоре пропали из виду. Я наблюдал за происходящим до самого конца, не в силах отвести взор; потом опустился на колени и закрыл лицо руками. Затем вновь взглянул на море: что-то колыхалось на волнах неподалеку от берега и мало-помалу приближалось к нему. Неужели это человек? Очертания становились все явственнее; и наконец мощная волна вознесла свой груз и выбросила его на скалу. Человек, сидящий верхом на матросском сундучке! – Человек! – В самом ли деле? Определенно, среди людей такого еще не бывало: уродливый карлик, косоглазый, с безобразными чертами и искривленным туловищем, создание, облик которого вызывал ужас. Я уже было начал проникаться сочувствием к ближнему, вырвавшемуся из водной могилы, – и вот в мгновение ока кровь застыла в моих жилах. Карлик слез с сундучка и откинул назад прямые, растрепанные волосы, открыв гнусную физиономию.

– Клянусь святым Вельзевулом! – воскликнул он. – Все закончилось благополучно! – Он огляделся по сторонам и увидел меня. – О дьявол! Вот еще один соратник всемогущего! Какому святому ты вознес молитвы, приятель, – если не моему? Правда, я что-то не припомню тебя на борту.

Я отпрянул от чудовища, ужаснувшись его кощунственной речи. Он снова обратился ко мне, и я пробормотал какой-то еле слышный ответ.

– Твой голос тонет в этом беспорядочном гуле, – продолжал он. – Какой шум, однако, от этого огромного океана! Ватага школяров, вырвавшихся на волю из своей тюрьмы, и та ведет себя тише, чем эти свободно играющие волны. Они мне надоели. Довольно с меня их нескончаемого буйства. Уймись, седая стихия! Прочь, ветры, домой! Облака, летите к антиподам – и пусть прояснятся наши небеса!

С этими словами он вытянул вперед длинные, тощие руки, похожие на паучьи лапки, и, казалось, обнял ими раскинувшиеся перед ним просторы. Не чудо ли? Облака рассеялись и скрылись из виду; лазурное небо, сперва робко проглянувшее из-за них, вскоре распростерлось над нами безмятежной голубой гладью; штормовой ветер сменился ласковым дуновением с запада; море успокоилось, и вместо волн на его поверхности теперь играла легкая рябь.

– Люблю покорность даже в этих неразумных стихиях, – сказал карлик, – а уж тем паче в неукротимом человеческом духе! Согласись, славный выдался шторм – и вызвал его не кто иной, как я.

Вести беседы с этим заклинателем значило искушать Провидение. Однако человек склонен почитать Власть во всех ее проявлениях. Страх, любопытство, необоримое восхищение влекли меня к нему.

– Ну, ну, приятель, не робей, – продолжал этот презренный субъект. – Когда я доволен, то пребываю в добродушном настроении; а вид твоей хорошо сложенной фигуры и привлекательного лица доставляет мне удовольствие, хотя ты и выглядишь немного опечаленным. Ты испытал бедствия на суше – я потерпел крушение на море. Возможно, я смогу укротить бурю, что выпала тебе на долю, так же, как сумел совладать со своей. Будем же друзьями? – И он протянул мне руку; я не нашел в себе сил пожать ее. – Что ж, тогда товарищами – так тоже сойдет. А теперь, пока я отдыхаю после давешней встряски, расскажи мне, отчего ты, такой молодой и удалой на вид, бродишь понуро и одиноко по этому пустынному побережью.

Голос карлика звучал хрипло и резко, а сам он во время своей речи извивался так, что на него было жутко смотреть. Тем не менее он приобрел нечто вроде влияния на меня, коему я не мог противиться, и я поведал ему свою историю. Выслушав мой рассказ, карлик разразился продолжительным и громким смехом, который эхом отдавался в окрестных скалах; казалось, сам ад завывает вокруг меня.

– О, брат Люцифера! – воскликнул он. – Стало быть, и ты пал из-за своей гордыни; и ты, великолепный, как сын Зари, готов отринуть свою красоту, свою невесту, свое благополучие, лишь бы не покориться тирании добра. Клянусь душой, я приветствую твой выбор!.. Итак, ты бежал, ты сдался; и теперь собираешься умереть с голоду в этих скалах и позволить птицам выклевать твои мертвые глаза, меж тем как твой враг и твоя суженая не нарадуются твоему падению. Я нахожу, что твоя гордыня странным образом сродни смирению.

Пока он говорил, тысячи ядовитых мыслей жалили меня в самое сердце.

– Что же ты прикажешь мне делать? – вскричал я.

– Я? О, ничего, разве что лечь наземь и помолиться в ожидании смерти. Но, будь я на твоем месте, уж я бы знал, что следует делать.

Я приблизился к нему. Благодаря своим сверхъестественным способностям он представлялся мне оракулом; и все же странная и жуткая дрожь сотрясла меня с головы до пят, когда я произнес: «Говори! Научи меня – посоветуй, как поступить!»

– Отомсти за себя, приятель! Посрами своих врагов! Повергни ниц старика и овладей его дочкой!

– В целом мире, куда ни глянь, – воскликнул я, – мне неоткуда ждать помощи! Будь у меня золото, я мог бы достичь многого; но я беден и одинок – и потому беспомощен.

Пока я вел свой рассказ, карлик восседал на сундучке. Теперь он спрыгнул с него – коснулся какой-то пружинки – cундучок распахнулся! Какое богатство оказалось внутри – сверкающие драгоценные камни, сияющее золото, бледное серебро! Во мне загорелось безумное желание завладеть этими сокровищами.

– Несомненно, – произнес я, – всяк, кто столь же могуществен, как ты, способен осуществить что угодно.

– Нет, – скромно возразил уродец, – я не так всемогущ, как кажется. Я владею некоторыми вещицами, коими ты, вероятно, жаждешь обладать; но я отдал бы их все за малую долю того… нет, даже за временное пользование тем, что есть у тебя.

– Все, что у меня есть, к твоим услугам, – с горечью отозвался я. – Нищета, изгнание, позор – дарю тебе их все, без остатка.

– Превосходно! Благодарю. Прибавь еще кое-что к своему дару, и мои сокровища достанутся тебе.

– Ничто – единственное мое наследство; что, кроме этого, хотел бы ты получить?

– Твои привлекательные черты и стройное сложение.

Я содрогнулся. Что же, этот всесильный урод намеревается убить меня? Кинжала у меня не было. Я забыл помолиться – и ощутил, как кровь отхлынула от моего лица.

– Я прошу о займе, не о подарке, – продолжало безобразное существо. – Одолжи мне на три дня свое тело; взамен ты получишь мое – в качестве временного пристанища для своей души – и, в уплату за услугу, принадлежащий мне сундучок. Что скажешь о такой сделке? Каких-то три кратких дня.

Говорят, вести недозволенные беседы опасно; и я – прекрасное подтверждение этой максиме. Может показаться невероятным, что я вообще дал себе труд выслушать предложение карлика; однако, несмотря на противоестественное уродство этого создания, чей голос повелевал земной, воздушной и морской стихиями, в его персоне было нечто завораживающее. Меня так и подмывало согласиться – ведь, владея тем сундучком, я мог бы править миром. Останавливало меня только одно: опасение, что он не сдержит данного слова. Затем я подумал, что вскоре все равно умру в этих пустынных песках, и тогда тело, которое он мечтает заполучить, уже не будет принадлежать мне, – так почему бы не попытать счастья? Кроме того, я знал, что, согласно законам магического искусства, существуют постулаты и клятвы, пренебречь которыми не осмелится ни один чародей. Я медлил с ответом, меж тем как он ни на миг не прекращал уговоры, то вновь демонстрируя свое богатство, то рассуждая о том, сколь малую цену за него затребовал, – покуда отказ от сделки не начал казаться мне сущим безумием. Так оно и бывает: мы пускаем нашу ладью в бурный поток, и она несется вниз по течению, преодолевая пороги и водопады; мы отдаемся неистовству страстей, водоворот которых увлекает нас в неведомые дали.

Он произнес множество клятв, в то время как я заклинал его множеством святых имен; внезапно я увидел, что мои слова заставляют это чудесное воплощение власти, этого повелителя стихий дрожать, точно осенний лист; и наконец карлик, запинаясь (как будто собственный дух неохотно и через силу заговорил внутри него), изрек заклятие, которое – надумай он обмануть меня – могло бы принудить его отдать незаконно присвоенную добычу. Нашей крови, двум горячим источникам жизни, предстояло слиться, дабы навести, а затем рассеять магические чары.

Но довольно об этом богопротивном действе. Я был убежден – и дело было сделано. Проснувшись утром на покрытом галькой побережье, я не узнал собственной тени. Я чувствовал себя так, словно превратился в жуткий призрак, и проклинал свое легковерие и слепую доверчивость. Сундучок был на месте – равно как и золото с драгоценными камнями, ради которых я продал телесную оболочку, дарованную мне природой. Их вид несколько успокоил меня: три дня пройдут быстро.

И вот начался их отсчет. Карлик снабдил меня обильным запасом еды. Поначалу я еле передвигался – настолько чужими и негодными казались мне все мои конечности; а мой голос – то был голос самого дьявола. Но я молчал, обратив лицо к солнцу, дабы не видеть собственной тени, считал часы и строил планы на будущее. Повергнуть Торелью к своим стопам, завладеть Джульеттой наперекор ему – все это можно было легко осуществить при помощи моего богатства. Темными ночами я спал и видел сны, в которых мои мечты сбывались. Солнце дважды садилось – и наконец появилось в третий раз. Волнение и тревога овладели мною. О ожидание, ты поистине ужасно, когда тебя подогревает страх, а не надежда! Как мучительно сжимаешь ты сердце, нарушая его ровное биение! Как пронзаешь ты насквозь неведомой болью наши слабые тела, то словно разбивая их вдребезги и обращая в ничто, точно лопнувшее стекло, то придавая свежих сил, которые ни на что не годны и только заставляют нас терзаться, подобно силачу, что не может разорвать оковы, хотя они и гнутся от его хватки. Лучезарный, сверкающий диск медленно взошел по небосклону с востока, долго держался в зените и еще медленнее склонился к западу; коснулся линии горизонта – и скрылся из виду! Его отсветы озарили вершины скал, затем начали сереть и бледнеть. Ярко воссияла вечерняя звезда. Скоро он будет здесь.

Он не пришел! Клянусь ясными небесами, он не пришел! Уже потянулась томительная ночь, и вот она уже состарилась и «в черноте ее волос блеснула дневная седина», и вот солнце вновь предстало взору самого несчастного существа из всех, когда-либо роптавших на его свет. Так провел я три дня. Самоцветы и золото – о, как я их ненавидел!

Что ж… не стану чернить эти страницы неистовыми проклятиями: яростно обуревавшие меня тогда мысли и предположения были слишком ужасны. В конце концов я забылся сном, не посещавшим меня с третьего захода солнца; мне пригрезилось, что я припадаю к ногам Джульетты и она улыбается – и затем вскрикивает, увидев, как я переменился, – и снова улыбается, ибо ее возлюбленный, прекрасный как прежде, стоит перед ней на коленях. Но то был не я – то был он, дьявол, расположившийся в моем теле, говоривший моим голосом, очаровавший ее моим влюбленным взором. Я попытался предупредить ее, но мой язык отказался мне повиноваться; рванулся, чтобы разлучить их, но словно прирос к земле – и проснулся, охваченный мукой. Передо мной белели все те же безлюдные утесы, а позади раскинулись мерно шумевшее море, молчаливый берег и голубые небеса над ними. Что все это означало? Был ли мой сон лишь отражением яви? Неужели он и впрямь пытается расположить к себе и покорить мою невесту? Я без промедления вернулся бы в Геную – но я был изгнан. Я рассмеялся – и визгливый хохот карлика вырвался при этом из моих уст: это я изгнан? О нет! Они не изгоняли отвратительное туловище, в котором я отныне пребывал; в нем я могу посетить родной город, не боясь подвергнуться грозящей мне смертной казни.

Я побрел в направлении Генуи. Я успел немного освоиться со своими искривленными конечностями; не было еще на свете тела, столь скверно приспособленного для ходьбы: передвигался я с неимоверным трудом. Кроме того, не желая показываться кому-либо на глаза в своем безобразном обличье, я старался обходить стороной разбросанные вдоль берега деревушки. Я не был уверен, что местные мальчишки, случись им столкнуться со мной, не закидают меня камнями, приняв за неведомое чудовище; несколько крестьян и рыбаков, попавшихся мне по пути, встретили меня не слишком приветливо. Впрочем, когда я достиг городской черты, была уже темная ночь. Свежесть и благоухание, разлитые в воздухе, навели меня на мысль, что маркиз с дочерью, вероятно, покинули Геную и удалились в свою загородную резиденцию. Именно оттуда, с виллы Торелья, пытался я похитить Джульетту; я провел тогда в этих местах много часов и досконально изучил окрестности. Расположена вилла была превосходно – на берегу ручья, в окружении деревьев. Приблизившись, я обнаружил, что моя догадка верна; и более того, там проводили время в пиршестве и развлечениях. Весь дом был ярко освещен; легкий ветерок доносил звуки нежной и жизнерадостной мелодии. Сердце мое поникло. Я не сомневался, что благородная доброта Торельи не позволила бы ему открыто предаваться веселью сразу после моего злополучного изгнания; но о причине его радости я не решался и подумать.

То здесь, то там мелькали жители окрестных селений; несомненно, мне следовало поискать, где можно укрыться; однако меня так и подмывало обратиться к кому-нибудь, подслушать чей-нибудь разговор или же каким-то иным способом выведать, что происходит. Наконец, достигнув дорожек, пролегавших в непосредственной близости от усадьбы, я нашел одну достаточно темную, чтобы скрыть мое непомерное безобразие; но, как выяснилось, не я один бродил в ее тени. Вскоре я узнал все, что хотел, – то, что сначала заставило мое сердце замереть от ужаса, а потом закипеть от негодования. Завтра Джульетта будет отдана раскаявшемуся, исправившемуся, нежно любимому Гвидо – завтра моя невеста принесет клятву верности выходцу из преисподней! И виной этому был я! Моя проклятая гордость, моя демоническая одержимость и греховная самовлюбленность стали причиной случившегося. Ведь если бы я действовал как тот негодяй, что похитил мое тело… если бы я явился к Торелье с видом одновременно уступчивым и полным достоинства и сказал бы: «Я был не прав, простите меня; я не заслуживаю руки вашей ангелоподобной дочери, но все же позвольте мне притязать на нее позднее, когда перемена в моем поведении докажет, что я отрекся от своих пороков и прилагаю усилия к тому, чтобы стать хоть сколько-нибудь достойным ее. Я отправлюсь сражаться с неверными; и, когда благодаря истовому благочестию и непритворному раскаянию мои былые злодейства изгладятся из вашей памяти, позвольте мне вновь называть себя вашим сыном». Так говорил он; и был принят в точности как блудный сын в Писании; для него забили откормленного теленка; и, продолжая действовать в той же манере, кающийся грешник выказал такое искреннее огорчение своими безрассудствами, с таким смирением отказался от всех своих прав и так горячо вознамерился вновь обрести их, ведя покаянную и добродетельную жизнь, что быстро покорил добросердечного старика, получив от него и полное прощение, и его прелестное дитя.

О, если бы ангел из рая тайком надоумил меня поступить подобным образом! Но какая же участь ждет теперь невинную Джульетту? Допустит ли Господь сей нечестивый союз – или же, если какое-либо чудо расстроит его, свяжет опозоренное имя Карега с наихудшим из преступлений? Наутро они должны были обвенчаться; я мог предотвратить это лишь одним способом – встретившись со своим недругом и принудив его к соблюдению нашего договора. Я сознавал, что только в смертельной борьбе сумею вырвать у него согласие. При мне не было меча – впрочем, едва ли мои искривленные руки совладали бы с воинским оружием, – но имелся кинжал, на который я и возложил свои упования. Времени раздумывать и взвешивать все за и против не оставалось; возможно, в этой схватке мне предстояло погибнуть; но чувство чести и сама человеческая природа, не говоря уже о жгучей ревности и отчаянии, снедавших меня, требовали, чтобы я, пусть даже ценой собственной жизни, расстроил козни своего врага.

Гости удалились, огни начали гаснуть – обитатели виллы, несомненно, намеревались отойти ко сну. Я затаился среди деревьев постепенно пустевшего парка; ворота затворились; я принялся бродить вокруг дома – очутился под окном – о, оно было хорошо мне знакомо! – в комнате, наполовину скрытой занавесями, царил мягкий полумрак. Это был храм невинности и красоты. Его пышность отчасти умерял небольшой беспорядок, вызванный тем, что сей храм был обитаем; разбросанные здесь и там предметы говорили о вкусе той, что освятила его своим присутствием. Я увидел, как она входит стремительным и легким шагом и приближается к окну; раздвинув пошире занавеси, она выглянула в ночь. Свежий ветер поигрывал ее локонами, откидывая их с прозрачно-мраморного чела. Она сжала руки и обратила взор к небесам. До меня донесся ее голос. «Гвидо! – нежно прошептала она. – Мой Гвидо!» – и затем, словно обессилев от прилива чувств, упала на колени; ее возведенные горе очи, ее непринужденно-изящная поза, благодарность, воссиявшая на ее лице… о, все это слишком блеклые, пресные слова! Мое сердце, в тебе навсегда запечатлелось – пускай ты и не можешь изобразить его – это дитя любви и света, озаренное неземной красотой.

C затененной аллеи послышались быстрые, решительные шаги. Вскоре я увидел, как в мою сторону следует кавалер – молодой, роскошно одетый и, как мне показалось, приятной наружности. Я затаился понадежнее. Юноша приблизился; остановился под окном. Она поднялась, вновь выглянула наружу и, увидав его, произнесла… я не могу, нет, по прошествии времени я не могу воспроизвести в точности ее слова, исполненные мягкой нежности; она говорила их мне, но отвечал на них он.

– Я не уйду! – воскликнул он. – Здесь, где была ты, где твой образ скользит, подобно посетившему небеса духу, я проведу долгие часы, покуда мы вновь не встретимся, моя Джульетта, дабы никогда не разлучаться, ни днем ни ночью. А ты, любимая, ступай, иначе утренний холод и порывистый ветер покроют бледностью твои щеки, лишат жизни твои сияющие любовью глаза. Ах, дорогая! Будь мне позволено хоть раз поцеловать их, я, возможно, и смог бы обрести покой.

С этими словами он придвинулся ближе и, как мне показалось, намеревался забраться к ней в комнату. До тех пор я мешкал, чтобы не испугать ее; но в тот миг самообладание мне изменило. Я ринулся вперед – набросился на него – отшвырнул назад, вскричав: «Ах ты мерзкий, гнусный подлец!»

Не стану повторять все те эпитеты, к коим я прибег, дабы оскорбить человека, которого ныне вспоминаю не без некоторой приязни. Из уст Джульетты вырвался пронзительный крик. Я ничего не видел и не слышал – я чувствовал лишь своего врага, чье горло сжимал, и рукоять своего кинжала; мой противник боролся, но вырваться не мог; наконец он прохрипел: «Давай, бей! Уничтожь это тело – и будешь жить; и пусть жизнь твоя будет долгой и счастливой!»

Опускавшийся кинжал замер при этих словах, и враг, ощутив, что моя хватка ослабла, высвободился и выхватил свой меч; а между тем в доме поднялся шум, в комнатах замелькали факельные огни, и стало ясно, что нас вот-вот разнимут и я… о! лучше бы мне умереть; смерть не страшила меня – лишь бы он не выжил. Пребывая в ярости, я вместе с тем взвешивал все за и против: я могу погибнуть, но, если при этом погибнет и он, я без колебаний нанесу самому себе смертельный удар. Посему, когда он, полагая, что я замешкался, и решив коварно воспользоваться моим бездействием, сделал внезапный выпад в мою сторону, я бросился на его меч и в тот же миг c поистине отчаянной меткостью воткнул кинжал ему в бок. Мы упали вместе, перекатились друг через друга, и кровь, хлынувшая из наших отверстых ран, смешавшись, оросила траву. Что было дальше, не помню – я лишился чувств.

И вновь воротился я к жизни – смертельно ослабевший, я обнаружил себя распростертым на постели, возле которой стояла на коленях Джульетта. Чуднó! Первое, что я, запинаясь, попросил по пробуждении, было зеркало. Я был так изнурен и бледен, что бедная девочка, как она позднее сама мне поведала, не сразу решилась исполнить мою просьбу. Но богом клянусь – я снова ощутил себя юношей, узрев в зеркале хорошо знакомые и столь дорогие мне черты. Признаю, что это слабость, но скажу не таясь: всякий раз, когда я смотрюсь в зеркало, вид собственных лица и фигуры вызывает у меня немалую радость; а зеркал в моем доме больше, чем у любой венецианской красавицы, и гляжусь я в них куда чаще.

Поначалу я бессвязно рассказывал о карлике и совершенных им преступлениях и укорял Джульетту за то, что она с такой легкостью приняла его любовь. Она решила, что я брежу, и вполне имела право так думать; прошло некоторое время, прежде чем я заставил себя признать, что тем Гвидо, чье раскаяние побудило ее вернуться ко мне, был я сам; и, горько проклиная безобразного карлика и благословляя меткий удар, который прервал его жизнь, я внезапно осекся, когда она произнесла: «Аминь!» – ибо знал, что тот, на кого она гневается, – это я. Поразмыслив, я научился молчать – а попробовав говорить, смог поведать о той страшной ночи без каких-либо вопиющих неточностей. Рана, которую я нанес себе, оказалась нешуточной, выздоравливал я медленно, и, поскольку великодушный и благородный Торелья сидел подле меня, изрекая мудрости, способные склонить ближнего к покаянию, а моя милая Джульетта порхала вокруг, угождая моим прихотям и ободряя меня улыбками, исцелению моего тела сопутствовало также возрождение духа. По правде говоря, мои силы так и не восстановились полностью – лицо мое с тех пор всегда покрывает бледность и я немного сутулюсь. Иногда Джульетта с горечью упоминает о злодействе, ставшем причиной этих перемен, но я сразу целую ее и говорю, что все к лучшему. Поистине, я любящий и верный муж – но, если бы не эта рана, я никогда не смог бы назвать Джульетту моей.

Я больше ни разу не посещал побережье и не пытался разыскать дьявольское сокровище; при этом, мысленно обращаясь к прошлому, я часто думаю – и мой исповедник не преминул одобрить это предположение, – что, возможно, я встретился не с духом зла, а с духом добра, которого послал мой ангел-хранитель, дабы продемонстрировать мне всю глупость и ничтожность гордыни. По крайней мере, я так хорошо усвоил этот горький урок, что ныне известен среди друзей и сограждан под именем Гвидо иль Кортезе.

1830

Загрузка...