Кальман Миксат
ГОВОРЯЩИЙ КАФТАН



ГЛАВА ПЕРВАЯ Вредное обыкновение. Большой спрос на попов



Некоторые венгерские города иногда по недомыслию своему жалуются: «Мы-де много выстрадали, у нас турки правили сто (или, скажем, двести) лет».

А на самом деле куда хуже была участь тех городов, в которых не было ни турок, ни куруцев[1], ни австрийцев и которые жили сами по себе, как, например, Кечкемет. Ведь там, где стояли войска какой-нибудь из воюющих сторон, одни они и дань собирали, и хозяйничали в городе. Враждебное им войско не смело туда и носа сунуть. В город же, где не было ничьих солдат, ехали за добычей все, кому не лень.

Вздумается, например, будайскому паше[2] пополнить запасы продовольствия или денег, и отдает он приказ:

― Ну-ка, Дервиш-бек, напиши послание кечкеметскому бургомистру!

И вскоре летело в Кечкемет письмо, кудреватый стиль которого не обходился без выражений вроде: «…не то поплатитесь своим голова».

Мало чем отличались и приемы cольнокского бека Мусты, грабившего Цеглед, Надькёрёш и Кечкемет вкупе с окрестными деревнями. Не проходило недели, чтобы он не налагал на эти города дань, посылая им приказ с припиской: «Сию грамоту повелителя вашего доставить не иначе, как конным нарочный, во все без исключения города в села».

Имел виды на богатые города и его милость господин Кохари ― доблестный предводитель императорских войск, ― который слал свои распоряжения из Сечени. Даже его благородие Янош Дарваш, исправник из Гача, когда у куруцев появлялась в чем-нибудь нужда, не стеснялся поставить об этом в известность почтенных горожан. А уж они всегда в чем-нибудь да нуждались!

Кроме перечисленных собирателей дани, существовали еще в рыскавшие повсюду отряды крымских татар, и многочисленные бродячие шайки, действовавшие на свой страх и риск. Вот и попробуй тут со всеми ужиться в мире да в дружбе!

Между тем Кечкемет издавна славился своими ярмарками: все, что только было красивого или вкусного, свозили сюда турецкие, немецкие и венгерские купцы с половины Венгрии. И всякий раз торг этот заканчивался печально: в самый разгар ярмарки, поднимая столбы пыли на песчаной дороге, появлялись ― откуда ни возьмись ― то куруцы, то турки, то австрийское войско и, нагрузившись самыми дорогими товарами, исчезали. Только их и видели.

А отдувался за все славный город Кечкемет, потому что если купцов ограбили турки, то счет городу предъявляли австрийцы: «Возместите пострадавшим купцам убытки, иначе камня на камне от города не оставим». Вели же грабили сами австрийцы, то и тут бедным кечкеметцам приходилось худо, поскольку теперь возмещения убытков требовали уже турки и куруцы. И меньше чем тысячей золотых отделаться не удавалось.

Тщетно вздыхал бургомистр Янош Сюч, в отчаянье тыча тростью в землю:

― Откуда же вам взять? Ведь тут под нами не золотые россыпи, господа рыцари! Один песок до самого пекла.

В конце концов лопнуло у кечкеметцев терпение, и отцы города, посоветовавшись между собой, отправились к наместнику императора. Как сообщает в свих записках почтенный Пал Фекете, австрийский наместник очень расстроился, узнав, что посланцы Кечкемета явились к нему на прием.

― Не просите лишнего, все равно не дам, ― сказал он.

― Не хотим мы ничего, твоя милость. Нам даже того много, что у нас есть.

― Valde bene, valde bene![3] ― воскликнул с улыбкой наместник.

― Просим тебя, твоя милость, забери ты у нас наши ярмарки!

Наместник подумал и, хмыкнув, заявил:

― Только плохой правитель, друзья мои, отнимает у людей то, от чего ему самому нет никакой пользы.

Однако вскоре пришло все-таки распоряжение императора Леопольда I о том, что кечкеметские ярмарки отменяются. Куруцы и турки, узнав об этом, рассвирепели:

― Эти паршивые мещанишки хотят лишить нас приработка!

Однако и они были горазды на выдумку: на страстное воскресенье, перед пасхой, в Кечкемет ворвался знаменитый предводитель куруцев Иштван Чуда с отрядом и ― прямиком в монастырь францисканцев.

― Ничего не трогать, ребята! ― приказал он своим удальцам. ― Поймайте мне только игумена. Увезем его с собой, пусть потом выкупают.

Игумена, тучного отца Бруно, схватили и усадили верхом на мула, верного труженика монастырского сада, возившего бочку с водой. А чтобы брыкавшийся и изрыгавший проклятия святой отец не покинул спину Бури (так звали мула), его прикрутили к мулу веревками и ремнями.

Расчет оказался правильным. Христиан города Кечкемета охватила паника. Вдова Фабиан, горбунья Юлиана Галгоци и сухопарая Клара Булки, возглавляемые отцом Литкеи, тотчас же принялись собирать деньги на выкуп монаха, обходя с медными кружками дом за домом.

― Выкупим бедного отца Бруно, ― призывали они верующих. ― Ведь он подготовил такую замечательную проповедь к святому воскресенью! Не допустим, чтобы и она сгинула с ним вместе.

Захватив с собою сто золотых, избранная кечкеметскими богомолками делегация в составе члена городского сената Габора Поросноки, куратора Яноша Бабоша и колесника Гергея Домы отправилась в лагерь куруцев. После многочисленных приключений и злоключений посланцы отыскали наконец Иштвана Чуду. Тот встретил их неприветливо.

― А, кечкеметцы! ― рявкнул он. ― Чего вам?

― За ним пришли! ― отвечал набожный Бабош, воздев к небу маленькие серые глазки.

― За кем это «за ним»? За ослом, или за игуменом? ― издевался хитроумный насмешник Чуда.

― За обоими, если сумеем договориться, ― пояснил Поросноки.

― С монаха нам проку мало, а вот мул очень пригодился: он теперь наш боевой барабан возит.

Кечкеметцам пришелся по душе ответ куруцкого вожака: если игумен им ни к чему, значит, похитители по дешевке выдадут его обратно. И послы одобрительно закивали.

― Так сколько же вы хотите за его преподобие?

― Три золотых.

Трое посланцев переглянулись и заулыбались, словно говоря друг другу: «Дешево, ей-богу, дешево!»

Поросноки быстро откинул полу своего синего плаща со складчатым воротником и вытащил из кармана три золотых:

― Вот возьмите, господин начальник.

Но вожак куруцев вежливо отвел в сторону руку сенатора.

― Игумена привез сюда мул, ― пояснил он. ― Справедливость требует, чтобы теперь уже игумен мула с собой захватил. Без мула нет торга.

― Бог с ним, ― отвечал сенатор весело. ― Каков же будет выкуп за мула?

― Цена без запроса, ― твердо сказал Чуда. ― Сто девяносто семь золотых!

У кечкеметцев волосы дыбом встали, а маленький Бабош подозрительно уставился на куруца: не шутит ли? Но загорелое продолговатое (чтоб его оспой побило!) лицо Чуды, до этого веселое, стало вдруг необычайно серьезным.

И все же кечкеметцы решились возражать:

― И как вам, господин начальник, не совестно требовать с нас такую уйму денег за какого-то несчастного мула! Да за этакую сумму, по крайней мере, четырех кровных арабских скакунов купить можно!

― Уступите, сударь, святого отца отдельно.

― А за мулом мы в другой раз приедем, ― пообещал Бабош. Дальнейшие дипломатические переговоры вел Гергей Дома, заявивший, что святые отцы все равно больше не смогут использовать мула в монастыре, поскольку он уже скомпрометировал себя военной службой в протестантском войске.

Но умнее всех оказался господин Поросноки, сразу же сообразивший, что куруцы хотят получить за игумена двести золотых, а историю с мулом придумали просто для потехи. Вытащив из кармана традиционный чулок, сенатор тряхнул спрятанными в нем золотыми монетами:

― Сто штук, как одна. Ни больше и ни меньше. Или деньги отвезем назад, или ― игумена. Все от вас, сударь, зависит.

― Не могу, ― упрямо покачал головой вожак куруцев.

― Вспомните, ваша милость, ― вмешался Бабош, ― что Иисуса Христа в свое время за тридцать сребреников продали. Отчего же за отца Бруно недостаточно ста золотых?

― Ишь начетчики какие! ― прикрикнул на парламентеров куруцкий вожак. ― Верно, Иисуса Христа продали за тридцать сребреников! А вот сколько христианство заплатило бы сейчас за то, чтобы спасти его от смерти, ― это вы знаете?

Наконец после долгих препирательств, стороны сошлись на ста золотых. Чуда внимательно осмотрел каждую монету, не опилена ли чеканка, проверил на звон, нет ли «трансильванского акцента» (в то время в Трансильвании делали фальшивые деньги). А когда все было улажено, кечкеметцам был вручен заметно отощавший отец Бруно, которого они и повезли с большим триумфом домой.

Однако не долгой была их радость. Едва депутация миновала Надькёрёш ― горбатые домики его еще виднелись в лазоревых вечерних сумерках, а с правой стороны уже показалась стройная кечкеметская колокольня, ― как впереди на дороге заклубилось облако пыли. Облако двигалось им навстречу.

― Что бы это могло быть? ― гадали члены делегации.

― Наверное, приветственную депутацию навстречу нам выслали.

― Речь будут держать, reverendissime[4]. Неплохо бы и ваше ответное слово подготовить.

У отца Бруно даже слезы на глаза навернулись.

― Бедная моя паства! О, как она любит меня! Страх как любит! Но кто же все-таки с речью будет выступать?

― Патер Литкеи, вероятно. Наш лучший оратор! Ну конечно! Я уже вижу его. Не иначе как он и идет впереди! Собакой мне быть, если не он это.

Незачем было Гергею Доме оборачиваться собакой, поскольку навстречу им действительно шел отец Литкеи ― его можно было узнать еще издали по широкополой шляпе и гигантскому росту. Только сопровождала его не приветственная депутация, а отряд турецких солдат, предводительствуемых висельником Али Мирза-агой.



― Добрый вечер, добрый вечер! ― крикнул турок, проезжая мимо наших кечкеметцев. ― Везете домой, добрые люди, своего попика? А мы ― нашего!

Ага захохотал, отец Литкеи воззвал громогласно: «Иисусе Христосе!» ― а отец Бруно помахал ему на прощание платочком:

― Выкупим и тебя, сын мой!

Вернувшись, отец Бруно действительно тотчас же приступил к сбору денег, необходимых для выкупа отца Литкеи. Вдова Фабиан, горбунья Галгоци и сухопарая Клара Булки вновь стали взывать к сердобольным мирянам:

―Не допустим, чтобы наш бедный монах погиб в руках у проклятых нехристей! Что подумает о нас христианство?

А там, где и такой довод не открывал кошельков, вдовушка Фабиан добавляла:

― И что станут говорить о нас в Надькёрёше?!

Разумеется, перед такой угрозой патриот Кечкемета не мог устоять и тут же раскошеливался на несколько филлеров. Словом, отец Литкеи вскоре тоже вернулся домой.

Все было бы ничего, если бы на том дело и кончилось. Но торговля попами настолько вошла в моду, что стоило какому-нибудь военачальнику ощутить недостаток в деньгах, как он тотчас же отдавал распоряжение:

― Мне нужен один кечкеметский поп! (На денежном рынке это означало вполне определенную сумму.)

Некоторое время добрые горожане покорно выкупали святых отцов. Наконец бургомистр Янош Сюч положил конец столь бесстыдной эксплуатации Кечкемета, безбожно заявив;

― Коли бог не выручает своих слуг, чего ради мы должны делать это за него? В конце концов они ему служат.

После того как несколько монахов остались на шее у похитителей, цена их упала до нуля, и завоеватели стали изыскивать другие ценности. Их-то не проведешь!

На Петра и Павла сольнокские турки ворвались в город и увели с собой возвращавшихся из церкви женщин: молодую супругу бургомистра, а с нею заодно и жену Гергея Домы…

Город заволновался. Дело нешуточное, земляки! С попами куда ни шло, с ними ничего не случится, пока они сидят в неволе, ожидаючи выкупа. А женщины ― совсем другое дело. Тут неладно получается.

Янош Сюч был столь огорчен происшедшим, что тотчас же отказался от должности бургомистра, продал один из своих каменных домов, и они вместе с Гергеем Домой отправились за женами. Сюч заплатил за свою дражайшую половину двести золотых, а Гергей Дома предложил за супругу только двадцать пять, если ее выпустят, или сто ― если турки навечно оставят ее у себя, с тем чтобы он мог жениться на другой. Зюльфикар-ага задумался на миг, а затем разочарованно сказал:

― Вези-ка ты лучше свою бабу домой, дружище!

Смятение объяло кечкеметцев, когда вскоре и куруцы совершили налет на город и похитили Вицу, дочь сказочно богатого Тамаша Вега, когда та гуляла на свадьбе у своей подруги. Прямо во время лётёгтете: танец был в самом разгаре ― кавалер Вицы, Михай Надь-младший, лихо вертел девушку, сжимая ее в своих объятиях, а та, грациозно покачивая станом, дробно отстукивала каблучками, ― как вдруг дверь распахнулась, и в дом ворвались гусары господина Чуды.



Что ж теперь будет, господи! Прямо с супружеского ложа скоро начнут похищать наших благоверных?! А тут еще в крымский хан грозится: дескать, и он точит зуб на десять самых красивых кечкеметочек. Да и будайские турки тоже каждую минуту могли заявиться.

И хоть в те времена еще не сложили песню: «Паренек уж тем приметен, что жену взял в Кечкемете», однако кечкеметские девушки хороши были уже и тогда. Этого не отрицали даже надькёрёшские парни.

Нечего удивляться, что после этого случая весь город пришел в смятение. Кечкемет сделался похожим на те известные нам из сказок одетые в траур города, из которых семиглавый змей одну за другой похищает юных девушек. Чей-то теперь черед?

Такая неопределенность ― будто незримая петля на шее! Покажется, бывало, облако пыли на дороге или ночью зашумят чахлые деревца в ближней рощице Талфайя, а перепуганным горожанам уже чудится топот мчащихся конных отрядов: «Ой, снова едут грабители!»

По вечерам женщины набожно взывали к покровителю города, святому угоднику Миклошу, складывая в мольбе свои маленькие ладони. Может быть, хоть святой поможет им чем-нибудь (например, своим кривым посохом, воткнутым в козлиную голову, с которым он изображен на кечкеметском городском гербе).

(Подозреваю, ― sub clausula, ― что молитвы кечкеметянок содержали и такую просьбу: «А коли на то воля божья, то пусть уж меня лучше похитят гусары Чуды, чем татары с песьими головами или поганые будайские турки!»)


ГЛАВА ВТОРАЯ Новый бургомистр. Новые обстоятельства


Отчаяние охватило город. Дела Кечкемета шли с каждым днем все хуже и хуже. Суды бездействовали с той поры, как отменили ярмарки, поскольку негде стало ловить судей: в Кечкемете были в обычае так называемые «ловленные суды», составленные в принудительном порядке из приехавших на ярмарку иноземцев[5]. А после того как Янош Сюч сложил жезл бургомистра, в городе не нашлось ни одного человека, согласного взять этот жезл в свои руки. Дураков-то нет получать на дню по четыре-пять невыполнимых приказов с ласковыми приписками вроде: «…иначе посажу тебя на кол». (А в этом сумасшедшем мире не удивительно, если автор послания однажды именно так и поступит!)

Народ начал вслух высказывать свое недовольство:

― Или уходить нам всем отсюда, или помирать… Только дальше так жить нельзя!

― Надо что-то предпринять.

― Но что? Самим же нам не прогнать турок, коли даже императору это не под силу!

Однажды, когда озабоченные сенаторы совещались в ратуше, услышали они ― кто-то кричит им с улицы в окно:

― А я вам говорю, господа, не прогонять турок надо, а, наоборот, призвать их в Кечкемет!

Сенаторы повернулись на голос:

― Кто посмел так говорить? Кто этот безумец?

― Сын портного Лештяка!

― Да как он смеет вмешиваться в наши разговоры? ― возмутился сенатор Мартон Залади и, подозвав гайдука, тут же приказал: ― Прикрой-ка, милый, окно!

Зато Габор Поросноки вскочил со своего стула, словно подброшенный неведомой силой, и закричал:

― Неправильно делаешь, что парня прогоняешь! Надо выслушать его.

Серьезные отцы города покачали головами, но не решились возражать самому почтенному из сенаторов. Только Криштоф Агоштон проворчал:

― Отец ― дурак, и сын в него. Школяра на консилиум приглашаем. Уж он-то даст вам консилиум, ― сам недавно получил!

― Что такое? ― поинтересовался любопытный Ференц Криштон.

― Consilium abeundi[6], ха-ха-ха! Выгнали его из Надьварадской семинарии. Пусть, пусть он вам совет даст! И так у нас с вами, господа, не бог весть какой авторитет, а после этого и вовсе не будет!

И сенатор начал рассказывать: родитель юноши-то и вправду придурковат, колесика в голове не хватает! На днях, например, святой отец Бруно послал к нему свое платье, чтобы тот удалил с него жирные пятна. Так вы подумайте только, портной пятна-то удалил, да только вместе с сукном. Вырезал их ножницами! Бедного отца Бруно чуть удар не хватил…

Тем временем гайдук Дюри Пинте с готовностью сбегал за Лештяком-младшим и привел его в зал.

Юноша был хорош собой, строен, а жесткие волосы делали его голову похожей на щетку.

― Сынок, ― приветливо обратился Поросноки к молодому человеку, ― ты сейчас крикнул нам, я слышал, что-то через окно. А ну, не смущайся, разъясни нам свою мысль поподробнее.

Но Мишка Лештяк ничуть не смутился, а ясно, толково принялся рассказывать:

― Я так думаю, почтенные господа, что по нынешним временам мертвые фирманы ― письменные гарантии ― не очень-то помогут нашему родному городу. В сто раз больше пользы было бы от живого бека или хотя бы чауса[7], который, находясь в нашем городе, уберег бы нас от множества мелких неприятностей. Мы ― свободный город, господа! Но свобода наша скована из цепей. Поищем-ка лучше себе тирана, чтобы как-то жить дальше!

Сенаторы удивленно переглянулись, увлеченные мыслью юноши. Давненько не слыхивали они такой прекрасной, страстной речи; давно не звучал столь приятный, звонкий голос в этом зале. С самого утра сидят они здесь, не зная, что делать, и вдруг ― будто светоч во мгле.

― Виват! ― воскликнул Мате Пуста. ― Наконец-то умное слово!

― Дельно говорит! ― согласился седовласый Дёрдь Пато, поиграв серебряной цепочкой, украшавшей его ментик. ― Берет быка за рога!

Габор Поросноки встал со стула и, подойдя к Мишке Лештяку, потрепал его по плечу.

― С этого момента ты наравне с нами имеешь право голоса в сенате, ― провозгласил он торжественно. ― Присаживайся к нам, господин Лештяк.

У зеленого стола как раз пустовало одно место, ― то, что прежде занимал Янош Сюч.

Восторг охватил господ сенаторов: ведь венгры любят неожиданные повороты, вроде только что мною описанного.

Вскочив со своих мест, отцы города бросились пожимать руку пареньку. Даже Криштоф Агоштон примирительно пробормотал, обращаясь к Ференцу Криштону:

― Жаль только, что отец у него ― портной. Козья борода!

― Ах, оставьте, сударь! ― едко заметил Криштон. ― Ведь у нас и на городском гербе козел блеет[8]

― Хорошо, но отец-то его словаком-лапотником приплелся в наш город.

― По сыну этого не скажешь!

Совсем недавно в одном медицинском журнале можно было прочесть сообщение о том, что если человеку белой расы пересадить лоскуток кожи негра, то этот кусочек постепенно побелеет, и, наоборот, белая кожа, трансплантированная негру, со временем станет черной. Подобный процесс происходит испокон веков в крупных венгерских городах: иноземцы быстро и настолько глубоко пускают корни в венгерское общество, что даже окраску его принимают. У старого Лештяка были еще соломенного цвета волосы и круглое лицо, напоминавшее горскую брынзу. Сын же его Мишка с овальным лицом ― жестким и с хитринкой, ― карими глазами и жиденькими усиками выглядел настоящим куном[9]; явись он сейчас не в простой рубахе, а в одежде поприличней, вполне сошел бы за внука какого-нибудь из тех легендарных сенаторов Кечкемета, чьи портреты украшали зал заседаний ратуши.

Совещание пошло теперь оживленнее. Все сенаторы в один голос порешили: внешняя политика Кечкемета в ближайшее время должна быть направлена на достижение одной цели: любой ценой заполучить в город турецкую администрацию.

После этого председательствующий Поросноки перешел к следующему вопросу:

― Нам предстоит выбрать бургомистра. В счастливые времена это была высшая честь, награда за гражданскую доблесть. Весь город участвовал в выборах. А ныне, после того как подряд вот уже несколько глав города приняли мученическую смерть ― одного посадил на кол будайский санджак-паша, другой в тяжелой неволе, в константинопольской Едикуле[10], сгинул, третьего закололи пиками куруцы, у четвертого жену похитили, ― повторяю, ныне занятие этой должности стало равнозначно героическому самопожертвованию, и мы не вправе путем выборов толкать кого-нибудь из наших сограждан в эту смертельную пучину. Ведь за кого стали бы отдавать свой голос некоторые из нас? За тех, кого они больше всех уважают? А что как не всеми уважаемых, а, наоборот, всем ненавистных людей станут выдвигать на эту должность? Я допускаю и такую возможность. (Шум одобрения.)

― Верно! Так оно и есть!

― В создавшейся обстановке, поскольку бургомистр должен избираться из числа сенаторов ― ибо таков наш modus Vivendi, ― я предлагаю, чтобы кто-нибудь из вас, господа, сам, добровольно, вызвался занять этот пост…

Поросноки обвел беспокойным взглядом сенаторов. В зале заседаний воцарилась гробовая тишина. Сенаторы замерли и не шевелились.

― Никто не хочет? ― переспросил он, помрачнев. ― Тогда нам не остается ничего другого, как прибегнуть к последней мере. Ее предписывают нам наши обычаи на случай, когда одному из сенаторов предстоит взять на себя опасное поручение. Эй, Пинте, принеси-ка свинцовый ларец.

Гайдук внес из смежной комнаты небольшой свинцовый сундучок, каждую из четырех сторон которого украшал череп в скрещенные кости.

― Здесь двенадцать костей, ― глухим голосом сказал Поросноки и высыпал костяные кубики на середину стола, по зеленому сукну которого озорно резвился пробравшийся через окно луч осеннего солнца. ― Одна из них черная, остальные ― белые! Кто вытащит черную ― тому и быть бургомистром!

С этими словами Поросноки бросил кости обратно в ящик.

― Да, но здесь присутствуют только одиннадцать сенаторов! ― дрожащим голосом возразил Криштон. ― Один кубик лишний.

― Лишний, если господин Лештяк не будет тянуть…

― Коли дали ему право решающего голоса, пусть и он вместе со всеми тянет жребий, ― заметил Залади. ― Одеяние прав шьется на подкладке обязанностей.

― Пусть тянет! ― в один голос порешили сенаторы.

А у Лештяка глаза засверкали, лицо раскраснелось.

«Вот бы мне черный достался!» ― думал он про себя.

Тем временем весть о назначении Мишки Лештяка сенатором через гайдуков просочилась наружу, к толпе народа, глазевшего перед зданием ратуши. Известно было все: как с самого утра заседали сенаторы и ничего не могли придумать своими отупевшими головами, как бросил искру мудрости пробравшийся к окну ратуши Мишка и как Габор Поросноки пригласил его после этого в зал и усадил к зеленому столу рядом со старейшинами. Слыхивал ли кто прежде о чем-нибудь подобном? Умница Поросноки: и в ночной тьме словно ясным днем видит.

Народ, оживленно переговариваясь, толпился перед ратушей. Иногда из общего гула выделялся чей-нибудь возглас:

― Ура Лештяку! Давай его сюда! Желаем послушать его!

А вдова Фабиан, размахивая руками, объясняла тем, кто стоял поблизости:

― Откровение божие снизошло на него! Господь во сне шепнул ему, что и как сказать надобно, чтобы бедный город наш от злых нехристей спасти. Почему, спрашиваете вы, госпожа Леташи, бог именно его выбрал для сего откровения? А потому, что создатель наш всегда ремесленному люду предпочтение оказывает. Ведь и сам наш господь Иисус Христос был плотницким сыном! А Мишка ― сын портного. Да вон и отец его сюда бежит! Смотрите-ка!

Из соседнего домика стремительно вылетел Матяш Лештяк: в одной руке у него был аршин, а в другой ― лазоревого цвета ментик, на котором еще виднелись белые нитки наметки.

― Где этот пащенок? Убить его мало! Здесь он должен быть, сюда пошел!..

― В сенате он.

― Кто? Мишка? Как это он туда забрался? Знать, от меня спрятался! Ну, ничего. Я подожду, пока он выйдет! Уж я покажу нечестивцу! В порошок сотру негодяя! Час назад дал я ему утюг разогреть, потому что должен нынче же отнести вот этот ментик халашскому бургомистру ― он с депутацией к пештскому губернатору в Ноград[11] отправляется. Я сейчас зову: «Мишка, давай утюг!» И что же? Ни тебе Мишки, ни утюга… Ну, как тут не выйти из себя?!

За Мишку вступился скорняк Балинт Катона:

― Нельзя же такого взрослого парня все еще на побегушках держать. Не вечно ему утюги разогревать!

― Вы, сударь, на своем дворе распоряжайтесь, ― резко бросил портной. ― Что мне прикажете с ним делать, коли он ни на что другое не способен? Достукается ― еще повесят его! Все политикой увлекается! Вот я покажу ему политику! До синяков излупцую негодяя!

― Не посмеете! ― покачал головой Балинт Катона, вспомнив, как отличился сегодня юноша.

― А вот провалиться мне на этом месте, если не отколочу я его!

Балинт Катона собирался было уже объяснить своему собрату по ремеслу, каким образом угодил Мишка в сенат, как в этот самый миг окно ратуши со стуком распахнулось, и в нем показался Габор Поросноки.

― Почтенные граждане Кечкемета! ― громовым голосом крикнул он, обращаясь к толпе. Установилась глубокая тишина. ― От имени городского сената сообщаю вам, что с сегодняшнего дня сроком на один год согласно законам и обычаям Кечкемета бургомистром нашего города стал его благородие, достойный и доблестный господин Михай Лештяк.

Над толпой пронесся всеобщий возглас изумления. Кое-кто уже и захохотал:

― Ха-ха-ха, Михай Лештяк ― бургомистр!

Но, столкнувшись в воздухе с громовым «ура», выкрикнутым больше по привычке, чем сознательно, насмешливые голоса или заглохли, или тут же переметнулись на сторону кричавших «ура», и вскоре уже много сотен голосов дружно слились в могучем одобрительном реве, заглушившем все остальное.

А прозвучи первый крик «ура» слабее, а «ха-ха-ха» сильнее, и тогда не смех, а «ура» заглохло бы, и вместо него вся толпа гулко бы ржала: «Ха-ха-ха! Хи-хи-хи!..» Потому что чем больше людская масса, тем легче, будто пушинка, подхваченная дуновением ветерка, взвивается вверх или колеблется и туда и сюда ее настроение.

На громоподобный рев толпы к ратуше со всех улиц повалил народ. Отовсюду спешили любопытные. Некоторые уже успели вооружиться баграми, ведрами и кричали:

― Где горит? Что? Что случилось?

Но вот двери ратуши распахнулись, на площадь парами вышли сенаторы. Среди них был и Михай Лештяк.

― Идет, идет! ― закричали вокруг. Началась страшная давка. Все хотели протиснуться вперед, к новому бургомистру.

Лештяк выступал горделиво, величественно. От былого Мишки не осталось и следа. Лицо рдело молодым румянцем, а веселый взор его скользил по толпе. Словом, вел он себя, как и подобало баловню судьбы. Слева и справа от него, подобно ликторам римских консулов, вышагивали два гайдука с поднятыми вверх палками: то был символ высшей власти в Кечкемете!

Впрочем, без них и впрямь было бы опасно. Ведь двадцатидвухлетний юноша в потрепанной жилетке поверх рубашки являл собою несколько необычное зрелище на фоне почтенных господ сенаторов, разодетых в доломаны с серебряными пуговицами. А может быть, как раз это обстоятельство и пришлось по душе народу, встретившему появление молодого человека криками одобрения?

Старый же Лештяк то бледнел, то густо краснел.

― Боже мой, уж не снится ли мне все это? ― протирая свои маленькие серые глазки (или, может быть, украдкой смахивая с них слезы?), повторял он. ― Держи меня сосед, не то упаду…

И он в самом деле чуть было не повалился наземь. Хорошо еще, что Балинт Катона вовремя подхватил его, заметив при этом:

― Вот теперь и попробуй высечь его, нашего бургомистра, коли ты такой смелый!

Старик ничего не ответил на замечание, а только выпустил из ослабевших рук аршин и зажмурился. Но, и не глядя, старый портной чувствовал, что к нему приближается сам бургомистр. С проворством кошки подскочил он к сыну и накинул ему на плечи новенький, неотутюженный еще ментик, на котором виднелись и белые нитки, и проведенные портновским мелком линии.

А толпа и тут разразилась одобрительными возгласами, только Балинт Катона шутливо выкрикнул:

― Эй, дядя Матяш! В чем же теперь халашский бургомистр в Фелюк поедет?

На это старый портной гордо ответил:

― Пусть его милость в сюре своем едет. Невеликая он персона, чтобы я для него еще ментики шил.

С этими словами старик, расталкивая всех локтями, пробился сквозь толпу и поспешил прямиком домой, в маленький свой сад, где у него росло огромное грушевое дерево, густо усыпанное желто-красными спелыми плодами. Могучие ветки дерева-великана свешивались на улицу. С проворством белки вскарабкался старик на грушу и, как ополоумевший, начал трясти ее верхние ветки. Сочные, ароматные груши, которые старый портной в иную пору пуще зеницы ока берег от непрошеных гостей, градом посыпались вниз, в толпу, а ребятишки и бабы кинулись собирать их, будто монеты, что королевский казначей в день коронации горстями мечет в народ. Даже кое-кто из взрослых мужчин не постеснялся наклониться да поднять катившиеся по земле плоды.

― Ешьте, пируйте! ― кричал старик и еще сильнее тряс ветки дерева до тех пор, пока на них не осталось ни единой груши.

…Так отметил старый Лештяк избрание своего сына бургомистром.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ Странные приготовления. Посольство Криштофа Агоштона


Первый хмель после выборов бургомистра прошел. На другой, на третий день народ наконец опомнился.

― И все же великую глупость мы совершили! ― начали поговаривать одни. ― Ей-ей, выкинули шутку, как на масленицу!

― Смеяться будут теперь над нашим городом! ― вторили другие.

― Сенаторская проделка! Они шкуру свою спасти да за зиму от работ отдохнуть захотели!

То здесь, то там подняла голову злоба, заговорила зависть, пустило ростки недовольство. Однако властелины за пределами города Кечкемета не стали медлить с признанием нового бургомистра. Зюльфикар-ага прислал ему дружеское письмо «из хорошо укрепленной крепости Сольнока», в котором предлагал Лештяку отметить начало своей деятельности благородным делом и выкупить двух все еще находившихся у него в плену монахов. Господин Чуда тоже довольно дружелюбным тоном попросил у Лештяка четыре воза хлеба. И только Халил-эфенди, представитель будайского каймакама[12], прибывший в Кечкемет для сбора дани, высказал в ратуше недовольство тем, что ему приходится совещаться с каким-то безбородым юнцом. В ответ на такой упрек молодой бургомистр повернулся и, хлопнув дверью, ушел. А через несколько минут гайдук Пинте ввел в комнату через эту же самую дверь старого козла.

― Зачем привел ты сюда сию глупую тварь, неверный пес? ― спросил гайдука изумленный эфенди.

― Господин бургомистр велел передать, что вы можете совещаться с этим вот козлом. Он ― с бородой!

Кечкеметцам понравился остроумный ответ, и весы общественного мнения склонились в сторону Лештяка.

― Башковитый человек выйдет из него! Не позволяет помыкать собой. Хорошо проучил он глупого эфенди! Такого бургомистра у нас еще никогда не было, ― говорили теперь жители Кечкемета.

И с большим вниманием стали присматриваться к Лештяку: что-то получится из него?

А он, что ни день, удивлял своих сограждан новыми и новыми неожиданностями.

Рассказывали, например, что бургомистр вызвал к себе знаменитого золотых дел мастера Яноша Балага и переселившегося в Кечкемет из Брашова ювелира Венцеля Вальтера и приказал им изготовить кнут с рукояткой из чистого золота, украшенной топазами, смарагдами и другими драгоценными самоцветами, а также тонкой работы топорик: топорище золотое, сам топор ― серебряный.

― Работайте не покладая рук, не зная ни дня ни ночи, ― наказал Лештяк мастерам, ― пока не сделаете!

Целое состояние придется уплатить за эти два драгоценных орудия. (Значит, есть у городской казны деньги на такие вот безделушки?)

В следующее воскресенье бургомистр с двумя сенаторами обошли городские лавки и накупили в них лент национальных цветов, а затем отправились на городском четверике в Сикру.

Сикра ― это кечкеметская Сахара. Песчаное море. Ныне потомки наших героев уже обуздали пески, вырастили на них сады. А в те годы песок еще катился, плескался уходящими за горизонт волнами, сколько его душеньке было угодно.

Вокруг, куда ни кинь взор, ― ни воды, ни растительности, только солнце льет ослепительный свет на мириады песчинок, которые движутся, текут с непостижимым проворством, словно гонимые тысячами невидимых метел. Или, может быть, это только так кажется, на самом же деле ― это солнечные лучики движутся, прыгают. Ни зверей, ни иных живых существ! Не селится здесь даже суслик: можно ли чувствовать себя дома там, где и сама земля-то вечная странница? Ведь и суслику не понравится, если, вернувшись домой, к своей норке, он не найдет ее на прежнем месте. В Сикре вы не могли бы приметить какой-нибудь холмик и назавтра вновь отыскать его. Барханы все бегут и бегут здесь, словно торопливый путник, рассыпаются и вновь возникают и текут дальше…

В песках царит мертвая тишина. Лишь изредка высоко в небе проносятся стрижи, осмеливающиеся залетать даже сюда, в пустыню, да где-то далеко-далеко крякают дикие утки. А то вдруг выпь ухнет своим сильным, грубым голосом. Видно, где-то там, в песках, есть и болотце и камыши.

Солнце восходит здесь из песчаного бархана, а на ночь снова прячется в песчаный холм. Да и само оно чем-то напоминает здесь блестящий, плывущий по небу бархан, мечущий с вышины на одноцветный, серовато-бурый мир золотой песок лучей.

И долго-долго нужно ехать через эту пустыню, прежде чем с ваших уст невольно сорвется радостный возглас: «Трава, трава!» Ну, а там уже недалеко и до воды. Среди карликовых ветел извивается легендарная Тиса ― дорогая нашему сердцу река. Слева белеет маленькая халупка ― жилище «степного старосты». А за нею расстилаются сочные луга, шуршащие камыши. Чуть поодаль стоит кошара, напротив нее ― почерневший от ветра и дождя загон, где пастухи укрывают от непогоды стада коров и табуны лошадей.

Бургомистра заинтересовала жизнь степи. Он внимательно осмотрел здесь все, а в заключение приказал пастухам ровно через четыре недели, рано утром в воскресенье, пригнать к зданию ратуши сто белых волов с развесистыми рогами и пятьдесят диких коней, отобранных из пятидесяти лучших табунов. В гривы лошадей он велел вплести ленты национальных венгерских цветов, а волам на рога повязать бантики. Распоряжение нового бургомистра не осталось втайне после того, как он и его свита возвратились в город. Если бы в те времена в Кечкемете имелись газеты, ответственный редактор непременно напечатал бы эту сенсационную новость на первой странице, самым крупным шрифтом. А так горожане обсуждали ее только за стаканом вина:

― Золотой кнут, золотой топорик, волы и лошади, украшенные лентами! Может быть, принц какой собирается наняться к нам в табунщики?

Однако еще большее удивление овладело кечкеметцами на следующий день, когда Дёрдь Пинте под барабанный бой объявлял на главных улицах города своим пронзительным голосом:

― Слушайте! Слушайте все, кого это касается!

Тут гайдук делал паузу и, будто загрустивший гусь, склонив набок похожую на редьку голову, ловко дотягивался губами до горлышка плоской баклаги, спрятанной у него за пазухой. Сделав добрый глоток, Пинте громоподобно дочитывал главную часть своего объявления:

― Особы, желающие стать женами турецкого султана, должны явиться для регистрации к господину бургомистру. Последний срок ― воскресенье.

Вот уж было в городе разговоров да смешков по поводу столь необычного объявления!

― С ума спятил бургомистр, что ли?

― Дитя малое! ― возмущались многие.

Те же, кто знал, какую цель преследуют все эти меры, с, сомнением качали головами:

― Не выйдет у Лештяка ничего!

Зато сторонники молодого бургомистра дивились и радовались: все же большое это дело, если турецкий император намерен взять в жены их землячку! Видно, отличный вкус у султана. (Пусть теперь Надькёрёш лопнет от зависти.)

Девицы же, и надеявшиеся еще раз выйти замуж вдовушки возмущались, обсуждая неслыханное доселе предложение. Целых пять дней точили озорницы лясы на эту тему: у колодцев, у льномялок и повсюду, где им только случалось сойтись по двое, по трое.

А замысел бургомистра понемногу, словно улитка, высовывал рога. Прошел слух, что Магомет IV в скором времени приедет в Буду и что это ему готовят в подарок сотню волов, пятьдесят лошадей, золотой кнут, золотой топорик и четырех самых красивых женщин, которых господа сенаторы отберут для гарема из числа кечкеметянок, добровольно изъявивших желание стать женами султана.

― Только четырех?! ― озорно захохотала красавица Инокаи, готовившая варенья на зиму. ― О, бедный турецкий император!

― А знаешь ли ты, сестрица Воришка, ― решил просветить ее Мате Тоот, ― что у него и без наших четырех уже триста шестьдесят шесть жен есть?

― Вот дел-то у него по утрам, ― заметила белобрысая и чуточку глуповатая Уги. ― Каждую ведь отколотить надо.

― Дура ты, сестрица! Не бьет он своих жен, как, например, тебя твой муженек. Он их, вероятно, и в глаза-то не видит. А триста шестьдесят шесть их для того, чтобы на каждый день новая была! ― И почтенный Тоот озорно прищелкнул языком.

Кати Агоштон со свойственной ей сметливостью тотчас же выявила самую несчастливую из многочисленных султанских супруг.

― Что же тогда достается в невисокосный год той бедняжке, у которой черед на двадцать девятое февраля падает?

На такой вопрос даже Мате Тоот не смог дать ответа. Он, правда, пробормотал что-то насчет того, что у турок свой календарь, но это уже не могло остановить всеобщего (до слез) сострадания к трехсот шестьдесят шестой султанше. О, бедное, несчастное создание!

Затем разговор перешел на тему, у кого из кечкеметянок хватит бесстыдства согласиться. Хотя, впрочем, не плохо было бы узнать, какие четыре розочки ― самые красивые в кечкеметском цветнике. Кого, интересно, выберут сенаторы?!

Не одно тщеславное сердечко втайне щекотала заманчивая думка. Но стыдливость останавливала их тут же: «Тш-ш!»

И Лештяк остался с носом: ни одна рыбка не клюнула на его удочку. Правда, однажды заявилась к нему вдовушка Фабиан ― брови подведены, юбка накрахмалена.

― Угадайте, господин бургомистр, зачем я пришла? ― шутовски подмигнув, спросила она.

― Наверное, налог принесли?

― Ах, что вы! ― кокетливо отмахнулась кружевным платочком посетительница.

― Или с жалобой на кого-нибудь?

― Нет!

― Может быть, снова деньги собираете для выкупа попов? ― ехидно продолжал Лештяк.

Тут вдовушка печально поникла головой и едва слышно простонала:

― Коли вы не угадали, то и мне незачем говорить!

И в голосе ее звучало такое горькое отчаянье, такая за сердце берущая печаль!

― Как? Неужели вы собираетесь предложить себя…

― Ведь вдова я, ― стыдливо пояснила гостья.

― Что ж, довод весьма веский. Гм!

― Ради города нашего жертвую собой, ― добавила Фабиан, покраснев до корней волос.

― Да, но что скажут на это отец Бруно и патер Литкеи? ― полусердито, полувежливо проворчал бургомистр. ― Ведь они вас почти что в святой чин возвели.

― Отслужат молебен за мою душу. Душа-то моя по-прежнему будет принадлежать христианской церкви. А тело свое я на алтарь моего родного города приношу.

― Отлично. Я запишу вас.

Приходили еще несколько пугал огородных: Панна Надь с Цегледской улицы, вдова Кеменеш, Мария Бан. Нескольких из них бургомистр попросту выгнал из своего кабинета.

― Убирайся ты, доска плоская! Ну, какому черту ты нужна?

А одну конопатую девку он, рассердившись, спросил:

― Есть у тебя дома зеркало?

― Нету, ваше благородие.

― Ну, так иди, поищи бочку с водой, посмотрись в нее, а потом приходи ко мне еще раз, коли совести хватит.

Над всеми этими слухами немало потешались хорошо осведомленные круги. На другой день, в понедельник, во время заседания городской думы даже сами господа сенаторы не пощадили своего бургомистра и отпустили несколько колкостей по поводу его неудачного предприятия.

― Ну что? Попалась хоть одна в вашу ловушку?

― Ни одной подходящей, ― зло отвечал Лештяк. Весело кашлянув, Габор Поросноки заметил:

― Просчитались мы. В Кечкемете куда проще найти для султана четырех мамаш, чем четырех одалисок.

― Найду я и четырех одалисок, ― решительно заявил бургомистр.

Упрямый, непреклонный человек был Лештяк. Добьется, если что задумает.

― Без цветов нельзя нам соваться к султану, ― пояснил он.

И показал сенаторам секретное письмо будайского санджак-паши, в котором тот в восточном туманном стиле отвечал на запрос кечкеметского бургомистра, какой подарок был бы угоден его величеству, турецкому султану: «Пошлите ему коней, оружие, говядины на жаркое и красивых цветов».

Цветы надо раздобыть. Это всякому ясно.

А что ни одна красавица не явилась ― вполне понятно: забыли разложить в ловушке приманку. Ну, что за радость для наших женщин стать султаншей? Кому из них придет в голову мечтать о муже ― турецком султане? Вот если бы какой-нибудь богатый, статный мельник с берегов Тисы в красивом, складно сшитом, светло-зеленом доломане да рантовых сапогах со скрипом дал знать, что ищет себе законную супругу, тогда другое дело! А то ― турецкий султан! Про него только и знают в нашем краю, что он всем пашам паша. А про пашу даже в поговорке сказано: «Турецкий паша ― в голове ни шиша!» Ведь и воробей не полезет в силок из конского волоса, если солому возле ловушки пшеничкой не посыпать. И мышь в западню не пойдет, если не белеет там заманчивый кусочек сала.

Значит, надо найти приманку и для кечкеметских красавиц! Но что? Боже милостивый! Что же, как не наряды?! Бусы, ленты, кружева! Вот она, святая троица, да только дьявольская троица. В них шуршит, гремит и кричит вся нечисть, начиная с Вельзевула. Один бес зовет: «Подойди, посмотри!», другой подбадривает: «Примерь!», а третий шепчет: «Душу за наряды отдай!»

Михай Лештяк разослал несколько пожилых женщин, знающих толк в нарядах: кого ― в Сегед, кого ― в Буду, к турецким купцам, накупить лучшей шелковой парчи, сукон с золотыми и серебряными цветами, тонких шелковых кружев, сережек с рубинами, ожерелий, сверкающих всеми цветами радуги, дорогих подвесок. «Да смотрите, ― наказал он им, ― не позабудьте браслетов! Покупайте все самое что ни на есть красивое! Так выбирайте, будто четырех царевен на бал собираете, наряжаете!»

Старый Лештяк тоже не знал покоя. На телеге объехал он по поручению сына все соседние барские поместья ― местных богатеев Ваи, Фай, Бариушей, у которых он, знаменитый портной, в свое время работал. (Все перечисленные аристократы имели владения на землях Кечкемета.) Мастер просил одолжить ему на время в общих с городом интересах домашних швей.

Дамы, покровительницы города, всюду оказались благосклонными к просьбе старого Лештяка. Так что домой он вернулся, везя целую телегу помощниц.

А когда в больших сундуках прибыли дивные ткани для нарядов, закипела под началом Матяша Лештяка лихорадочная работа, не прекращавшаяся ни днем, ни ночью. Щелкали ножницы, мелькали в воздухе иглы, и мало-помалу множество шелковых и бархатных лоскутов стали приобретать форму жакеточек, юбочек. А вот это ― будущая жилетка! Ах, какая прелесть! Белое кружево принимает вид воротничка, да такого нежного и пышного, будто пена морская. Ну, а это что за штука с петушиным гребешком, связанная из тысячи маленьких золотых колечек? Это кокошник! Две из «букета» должны быть девушками, а две другие ― «вдовушками». Стоит ли упоминать о том, что все девушки и женщины, сколько их было в Кечкемете, только и говорили, что о чудесных нарядах, только о них и грезили во сне и наяву.

Все было бы уже на мази, если бы в дело не вмешались отец Бруно и патер Литкеи. Им-то уж совсем не по душе был план, согласно которому в Кечкемете должен был разместиться турецкий правитель, пусть даже один-единственный чаус. Да еще по просьбе самого города!

― Не пристало стаду Христову заигрывать с аллахом. Неверного слугу один хозяин прогонит, а другой откажется взять к себе. Будьте настороже, богобоязненные жители Кечкемета!

Попы грозили, проклинали, произносили подстрекательные речи против нового бургомистра: он-де на руку туркам играет, хочет выдать неверным город святого епископа Миклоша, продать нехристям невинных дев наших, он задумал лишить нас духовной благодати…

А ведь сердце венгра ― что сухой порох: от всякой искры загорается! Число врагов бургомистра росло. На следующее воскресенье, после обедни, перед ратушей беспокойными кучками стал собираться народ. Недовольные угрожающе размахивали руками и кричали:

― Долой бургомистра! Долой сенаторов!

В особенности раздражены были католики. Лютеране, чьи предки около века назад переселились сюда из Чехии, и кальвинисты из Толны, жившие обособленной группкой на Кладбищенсной улице, может быть, даже чуточку симпатизировали туркам за их дружбу с протестантскими князьями Трансильвании. Для протестантов и тюрбан и таира были одинаково иноземным головным убором.

Поросноки и Агоштон прибежали к бургомистру встревоженные:

― Беда! Народ волнуется. Разве вы не слышите, ваша милость?

― Слышу, как же, ― равнодушным голосом отвечал тот.

― Quid tunc?[13] Может, откажемся от нашего плана?

Мишка насмешливо поглядел им в глаза.

― Разве план стал хуже от того, что он не нравится настоятелю монастыря?

― Нет, ― согласился Поросноки, ― но нужно помнить и другое. За две недели два попа с их влиянием на верующих так взбудоражат людей, что те с косами да топорами на нас пойдут!

― Кто, по-вашему, будет думать о судьбе Кечкемета: мы или улица? Я считаю, что ― мы! Все будет так, как мы с вами прикажем.

Молодой бургомистр произнес эти слова с такой твердой решимостью, что они пришлись по душе Поросноки, который и сам был человеком с железным характером. Однако Криштоф Агоштон решил уколоть Мишку:

― Упрямство ― не всегда самый умный выход из положения, господин бургомистр! Беда пришла, и надо что-то предпринять, пока мы еще в силах.

― А мы и предпримем. Через полчаса вы, сударь, сядете на коня…

― Я?

― Да. И поедете с секретным поручением по очень важному делу.

― Куда?

― Садитесь, почтенные господа. Но только ― рты на замок! Всякого, кто разгласит то, что я вам сейчас сообщу, отдам под суд…

― Говорит, как диктатор, ― проворчал болезненный Залади.

После такого вступления сенаторы один за другим прошмыгнули в зал для заседаний, бледные и растерянные. На лицах кое-кого из них нетрудно было прочесть страх.

― Слушаем! Говорите!

― Господин Агоштон отправится сейчас к куруцам, а именно ― в отряд Иштвана Чуды.

― К этому вору? Вот уж когда покажу я ему, пусть он только мне на глаза попадется!

― Обижать Чуду не надо. Вы лучше по-дружески пожмите руки и договоритесь с ним, за какую сумму он согласился бы еще раз похитить и отца игумена, и отца Литкеи. Только немедленно! Пока мы вполне можем обойтись без этих двоих…

Сидевшие с серьезным видом отцы города заулыбались, лица их оживились. А Поросноки весело хлопнул себя ладонью по лбу:

― Мне такое и в голову не пришло бы! Правильно! И ведь как умно. Вы, ваша милость, ― прирожденный дипломат!

― Нужда часто бывает лучшим наставником, чем опыт. На попов у нас нет управы. Мы не можем ни арестовать их, ни запретить им проповедовать. Остается одно средство ― Иштван Чуда!

― Сколько я могу пообещать куруцам? ― спросил довольный Агоштон, направляясь к выходу.

― Возьмется он и по дешевке. У него сейчас все равно нет никакой работы. Да и дельце это по его части… Пообещайте ему половину того, что он попросит.

Через полчаса гнедая кобылица Агоштона, поднимая пыль, мчалась во весь опор по Цегледской дороге, а через два дня, ввечеру, по той же самой дороге уже шагали связанные монахи в сопровождении куруцев Чуды…

Секретная миссия Криштофа Агоштона оказалась настолько успешной, что он с удовольствием вспоминал о ней до последнего своего дня, даже будучи уже глубоким старцем. И с каждым разом описывал ее все романтичнее и все красочнее:

― Эх вот когда я был полномочным послом при дворе его величества Тёкёли…


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Четыре резеды отправляются в путь


Попов угнали, народные волнения улеглись, а день, когда делегация должна была отправиться в Буду с подарками для турецкого султана, близился.

Наряды были уже готовы, и в последние три дня их выставили для всеобщего обозрения в ратуше. Вот уж куда было паломничество-то!

Огромный стол, на котором были разложены наряды, неусыпно охранял гайдук Пинте. Только вместо подъятого огненного меча архангела в руках у старого служаки была ореховая палка.

Украшения были так хороши, что даже он был растроган:

― Большая подмога от них даже уродливым бабам!

А женщин покрасивее он подбадривал, поскольку и это входило в его обязанности:

― Да вы бы, голубушка, примерили. Вон там, в соседней комнатке.

Кто ж тут устоит? Разве нашлось бы такое женское сердце, которое не забилось бы сильнее при виде нарядов, в сравнение с которыми не шли и сокровища тысяча и одной ночи?!

Девушки пугливой стайкой топтались вокруг, будто горные козочки с невинными глазами. Впрочем, при виде нарядов эти глазки тут же расширялись, загорались, а в висках у бедняжек начинало стучать. Тут-то гайдук и произносил свои соблазняющие слова: «Примерь, сестрица!»

И «сестрица» примеряла, ― примеряла бы даже под угрозой смерти.

А уж кто примерил, пиши пропало! В обе косы вплетены дивные ленты, талия затянута в корсет, поверх надета чудесная сорочка, жилеточка, шелковая юбка вишневого цвета, с вышитыми серебряными полумесяцами; на ногах ― красные сафьяновые сапожки, на шее ― ожерелье из сверкающих камней-самоцветов.

― Ну, а теперь взгляни на себя, душенька!

Приносили зеркало, и наряженная, не выдержав, вскрикивала от радости, увидев в зеркале вместо себя сказочную фею.

Бедняжке, старавшейся утолить сладкий голод тщеславия, хотелось подольше полюбоваться собой, но тут к ней снова подходил архангел с ореховой палицей и заявлял:

― Ну, довольно. Теперь раздевайся! Или, коли нравится, ходи вечно в такой одежде…

И уж мало у которой из них повернулся бы тут язык сказать: «Нужны вы мне больно!» ― и расстегнуть очаровательную жакеточку, сбросить удивительную юбочку, стянуть с ног скрипучие сафьяновые сапожки, снять горящие огнями драгоценности и напялить на себя свою старую, потрепанную одежонку!

Все до единой пожелали примерить, но ни одна не снимала затем богатый наряд по доброй воле. Даже старухи ― страшные, как ведьмы, которых в Сегеде живьем сжигали[14], ― и те хотели во что бы то ни стало помериться красотой с молодыми.

Пришлось ввести ограничения. Мерить наряды дозволялось только красивым, бедным и сиротам. То есть тем, кто действительно мог бы согласиться поехать к султану.

Дядюшка Пинте стал вдруг очень влиятельной персоной: ведь именно он определял, кто красив, а кто ― нет. У Париса было всего лишь одно золотое яблоко, а у него их ― целая корзина! Иные женщины старались добиться протекции у старого гайдука: кто очаровательной улыбкой, кто окороком, калачом или кувшинчиком вина. Вот какой важной оказалась вдруг его должность!

Впрочем, полностью ее важность выявилась лишь позднее, когда через десять-двадцать лет женщины могли похвастать: «И я ведь красавицей считалась. Был и на мне Лештяков наряд». Это выражение стало своего рода пословицей. А представьте себе, что творилось, когда этот наряд действительно примеряли! Для женщин было не безразлично, кому его дали примерить, а кому ― нет; иными словами, кого официально признали красивой, а кого ― «непригодной». Немало было пролито и горьких слез по этому поводу.

Я не собираюсь обвинять старого гайдука ни в злоупотреблении своим служебным положением, ни в получении взяток, поскольку это трудно доказать сейчас, двести лет спустя, но факт остается фактом: много бестактных поступков совершил он при этом. Возьмем хотя бы случай с цыганочкой.

Пришла она ― маленькая, чумазая, босая, волосы взлохмачены. Уставилась своими большущими глазами на сокровища и рот от удивления раскрыла. А во рту у нее, словно восточные перлы, засверкали снежной белизны зубы. Их-то красоты старый дурень и не заметил.

Еще почти дитя, худенькая, но сильная, она долго вертелась, крутилась вокруг стола, пока наконец решилась спросить гайдука:

― А мне можно?

Дядюшка Дюри с минуту пыхтел, а затем как рявкнет на девчонку:

― Не кой шут лягушке подкова? Убирайся отсюда, да подальше!

Помрачнела цыганочка, будто каждое слово гайдука тучей на ее личико опустилось, опечалилась. Видно, даже ее, на свободе выросшую белочку, околдовали наряды. Отвернулась она и заплакала от обиды, рукою размазывая слезы по щеке.

На ее счастье, ― а может быть, несчастье! ― находился в зале сам бургомистр. Заметил он огорчение цыганочки, подошел к ней, положил на плечо руку. Девушка испугалась, вздрогнула.

― Выбирай себе платье, какое понравится, и примеряй!

Цыганочка нерешительно посмотрела на Лештяка.

― Вон тот не дает, ― дернула она плечом в сторону Пинте.

― А я разрешаю, я ― бургомистр.

Девушка засмеялась сквозь слезы:

― В самом деле, ты здесь приказываешь?

― Пинте, ― улыбнувшись, окликнул Лештяк гайдука, ― принеси девушке самое красивое платье. Посмотрим, что из нее выйдет.

И четверть часа спустя действительно увидел. Когда она вышла из комнаты для переодевания, умытая да нарядная, все, кто был там, так и ахнули от удивления.

Сон это или явь? Будто принцесса дивной красоты перед ними предстала. Шелковая, цвета спелой черешни, жилетка подчеркивала ее стройную фигурку, юбка кокетливо приоткрывала щиколотки, уста горели ярче рубинового ожерелья, а черная пышная коса ниспадала чуть не до пола.

― Чья дочь будешь? ― спросил восхищенный бургомистр.

― Старого Бюрю, того, что играет на скрипке в «Бравом рыбаке». (О трактире «Бравый рыбак» на рыбацких хуторах по Тисе ходила недобрая слава.)

― Как тебя звать?

― Цинна.

― Поедешь с нами в Буду?

Девушка безразлично повела плечом.

― Тогда получишь вот этот наряд.

― Поеду.

Так был найден красивейший цветок «букета». Подбор остальных уже не представлял труда. Нужно было только выбрать из множества желающих трех наиболее подходящих. В конце концов выбрали Марику Бари, белокурую, с глазами, похожими на лесные фиалки, и гибким станом, высокую, статную Магдалину Катона и толстушку Агнесу Пал, своей краснощекой мордашкой напоминавшую распускающийся цветок мальвы. Еще вовек не доводилось султану целовать девушек красивее этих, и Фирдоуси не воспевал женщин красивее, чем наши кечкеметочки.

Теперь пора было и в путь!

В воскресенье прибыл и другой подарок: сто волов с развесистыми рогами, каждый убран лентами с красивым железным колокольчиком на шее. Пригнали и табун из пятидесяти степных жеребцов. У каждого коня позвякивал на шее серебряный бубенчик.

Девушки уселись на повозку. (Если быть точным, то лишь две из них считались «девушками», две же других посылались «вдовушками», разумеется не настоящими, а только согласившимися выдавать себя за таковых.) Вот уже и господа сенаторы в темно-синих плащах на серебряных застежках вскарабкались на свои брички; на первую ― Мишка Лештяк с Ференцем Криштоном и Йожефом Инокаи, который примостился рядом с кучером, но спиной к лошадям. Один из сенаторов отвечал за воловье стадо, другой за табун скакунов. А почтенный Агоштон, ехавший на второй бричке, из посла вдруг превратился в садовника-цветовода… Политика! Габор Поросноки вез упрятанное в великолепный шелковый чехол оружие. Что же до шестого члена делегации, горбуна Дёрдя Имеча, то он хоть и не красил ее своим видом, зато отлично говорил по-турецки и по-татарски и ехал поэтому «смазчиком».

Собравшиеся на площади зеваки прокричали «ура», женщины, оставшиеся дома, сорвали с голов платки, чтобы помахать на прощанье, возницы хлестнули лошадей, табунщики звонко щелкнули кнутами, и блестящая процессия тронулась под перезвон ста колокольцев на шеях волов, под заливчатое пение пятидесяти серебряных бубенчиков ― у коней.

Дорога была однообразной, поэтому я не стану описывать ее. На Алфёльде все на одно лицо: деревни, города, их окрестности. Бескрайняя равнина с ее миражами, протянувшаяся до самого горизонта. Серая земля, слегка лиловая в лучах усталого осеннего солнца ― и так повсюду, куда ни кинь взор! Один пейзаж похож на другой, как два аршина сукна, отрезанного от одного и того же куска. Только кое-где сиротливый хуторок без единого дерева: белый домик да колодезный журавль! А на краю деревень ― все те же ветряки с растопыренными крыльями, будто они прибежали сюда, опередив обоз, из предыдущего села.

Просто забавно, до чего походили тогда друг на друга даже большие алфёльдские города. Правда, каждый из них имел и что-нибудь свое, чем мог похвастаться только он один: Дебрецен ― коллегию, Сегед ― церковь короля Матяша, Кечкемет ― колокольню святого Миклоша, на которой дружелюбно уживались и кальвинистский петух, и лютеранская звезда, и католический крест! Кроме того, каждый из городов славился какими-нибудь особенными яствами: Дебрецен ― колбасой, Кечкемет ― яблоками, Сегед ― перцем. В последующие времена города эти не отставали друг от друга и в духовном развитии, показывая, на что они способны: Дебрецен дал Михая Витеза Чоконаи, Сегед ― Андраша Дугонича, Кечкемет ― Йожефа Катону…

А наши герои между тем ехали и ехали, пока не очутились в большом людском муравейнике ― в Буде, где они тотчас же приступили к делам ― каждый занялся тем делом, которое было ему поручено.

Первая роль принадлежала «смазчику», который отличался от нынешних смазчиков тем, что смазывал не колеса, а турецких чиновников, и не маслом, а ― золотом. Это ему надлежало бегать от Понтия к Пилату, изловчаться, приводить «доводы», чтобы аудиенция состоялась.

И вот в среду вечером султан допустил депутацию Кечкемета пред свой светлый лик.


ГЛАВА ПЯТАЯ У султана. Астроном


Кечкеметские послы явились на прием к султану богато наряженными: доломаны внакидку, сабли на боку. А Михай Лештяк был одет и вовсе как бравый воитель. Сам он и речь держал. В ней кечкеметский бургомистр с таким мастерством и убедительностью изобразил печальную участь Кечкемета, что стоявшие за его спиной четверо сенаторов (пятого, почтенного господина Имеча, еще накануне отправили домой) прослезились. После обильных потоков красноречия кечкеметский бургомистр перешел к нижайшей мольбе города у ног самого могущественного правителя в мире: назначить пашу, чауша или какого-нибудь иного чиновника, пусть даже самого маленького, с постоянной резиденцией в Кечкемете, чтобы он избавил их наконец от налетов хищных грабителей. Уже само присутствие в городе представителя его султанского величества обеспечит покой и мирную жизнь городу.

Тут Лештяк с помощью ловких риторических приемов расписал султану, что за великолепная жизнь ожидает его наместника в Кечкемете: горожане выстроят ему за свой счет каменный дом, будут почитать его, услуживать ему, сладким медом из собственных рук кормить и т. п. Назур-бек, толмач будайского паши, перевел речь кечкеметского головы султану, слушавшему с бесстрастным лицом человека, которому наскучило все на свете, даже сама жизнь. Лишь изредка он едва заметно одобрительно кивал головой. Между прочим, султан был довольно красивый и симпатичный мужчина лет сорока.

Ибрагим-паша, будайский визирь, стоял подле султана, скрестив на груди руки, а в налитых кровью глазах его можно было ясно прочесть напряженное ожидание, словно он хотел сказать: «Речь вашу мы уже слышали, посмотрим теперь, каковы ваши «доводы».

И «доводы» не заставили себя ждать.

Вперед выступил Габор Поросноки. Раскрыв яблочно-зеленого цвета чехол, который он все время держал перед собой, он вынул из него и положил на скамеечку у ног султана золотой кнут и топорик дивной работы.

― Слагаем к ногам твоим, великий император, оружие Кечкемета.

Султан наклонился, взял кнут в руки и некоторое время рассматривал его, а затем перебросился несколькими словами с Ибрагимом-пашою.

Тем временем господин сенатор Инокаи почтительно крякнул и, прочистив горло, затараторил:

― Величайший из великих султанов! Мы предлагаем также скромный дар и для котла доблестных воинов твоих. Соизволь выглянуть в окно.

Назур-бек механически перевел, и султан, нехотя поднявшись с оттоманки, подошел к окну, через которое можно было увидеть красавцев волов и диких скакунов. О последних дарственное слово пролепетал Ференц Криштон. Однако все это не очень-то интересовало могущественного повелителя Востока, и он снова лениво опустился на свое ложе.

Но тут дверь распахнулась, и по залу пролетел нежный ветерок. Может быть, его вызвал шелестящий плеск четырех юбок? В зал вошли кечкеметские девушки, прелестные, так и дышащие свежестью.

Увидев их, султан с живостью вскочил.

Криштоф Агоштон вышел на середину и, став в позу школьника, преподносящего папаше букет, стыдливо продекламировал:

― Принесли мы и немножко цветов…

Султан, разумеется, не понимал по-венгерски, но тут он заулыбался, не дожидаясь вмешательства переводчика, а затем весело крикнул будайскому визирю:

― Покрывало на них поскорее, Ибрагим! (Что на восточном языке означало: «Чтобы вы ни единого мига не оскверняли их своими грешными взглядами!»)

Пока паша помчался отдавать распоряжения, султан медленно, небрежно сказал что-то толмачу.

― Его величество султан, чью тень оберегает аллах, говорит вам, неверные, что он обдумает вашу просьбу. А пока можете идти и ждать его решения, ― перевел толмач и сделал знак, что аудиенция окончена.

Но почтеннейший Агоштон, видя султана в отличном расположении духа, решил, что наступил час свершить поступок, который навеки запечатлеется в людской памяти. Поэтому он легонько дернул за ментики уже направившихся к выходу товарищей и, обращаясь к переводчику, сказал:

― О всемогущий толмач, правая рука владыки, передай своему повелителю еще одну нашу нижайшую просьбу.

Великий визирь и все присутствовавшие паши и улемы метнули негодующие взоры на безумца. Не меньше были удивлены и господа кечкеметцы. Однако султан, все еще думавший о цветах Кечкемета, улыбался. А коли султан улыбается, то и солнце светит, в трава растет, и даже камни поют, ― словом, все пребывает в наилучшем порядке.

― Ну, чего еще хотите вы, ненасытные? ― по-венгерски обрушился на них тихайский бек Хасан, приближенный Ибрагим-паши. ― Поскорее выкладывайте просьбу. А то нынче еще много других депутаций дожидается приема его величества.

― Вот-вот, ― осмелев, продолжал Агоштон. ― Видели мы в передней надькёрёшскую депутацию и просим его султанское величество: чего бы ни попросили землячки наши, пусть откажет им повелитель!

Хасан-бек засмеялся и сам перевел повелителю правоверных вторую просьбу кечкеметцев. Султан тоже рассмеялся такому странному желанию, еще не встречавшемуся в его практике, и с живостью спросил:

― А в чем причина?

Ответил на вопрос Михай Лештяк:

― Надькёрёш и Кечкемет ― такие же друзья, что Мекка и Меддина, или, проще сказать, ― кошка с собакой…

Султан пришел в великолепное расположение духа, и толмач, улыбаясь во весь рот, сообщил ответ властелина:

― Радуйтесь! Милостивый падишах обдумает ваше первое пожелание и выполнит второе.

После этого кечкеметцы проследовали во двор, на ходу пожелав «счастливого доброго утра» соседям надькёрёшцам, тоже ожидавшим приема. Спустя несколько минут к ним выглянул тихайский бек (которого накануне посетил «смазчик») и, похлопав сенаторов по плечу, с покровительственным видом обнадежил их:

― Ну и счастливчики вы, плутищи! Угодили вы султану, развеселили его. Будьте покойны, все будет по-вашему.

И он удовлетворенно потер руки в предвкушении ста золотых, обещанных ему в случае, если Кечкемет получит собственного турецкого чиновника…

Обнадеженные кечкеметцы ожидали во дворе, расхваливая речь своего бургомистра и инициативу сенатора Агоштона, который был в необычайном восторге от самого себя и без устали повторял:

― Ну как? Гожусь я на что-нибудь? Есть, есть тут немного ума, землячки! ― И при этом похлопывал себя по лбу.

Примерно через полчаса Хасан-бек появился снова. Но на этот раз он свирепо размахивал руками, а гневная жирная рожа его была багровее перца.

― Ну что, свиньи! ― еще издали закричал он. ― Нахрюкали на свои головы?

Почтенные господа кечкеметцы, как истуканы, недоуменно уставились на него:

― Ради бога, что случилось-то?

― А то случилось, что вы безмозглые! Ведь надькёрёшская депутация пришла к султану с жалобой, что им-де невыносимо тяжело улаживать свои повседневные дела и нести повинности, поскольку сольнокский и будайский паши находятся далеко от их города. И просили они поэтому создать новый турецкий административный центр поблизости, в городе Кечкемете.

― А мы!.. ― пролепетал Йожеф Инокаи.

― А вы добились у султана обещания, что он откажет надькёрёшцам, с какой бы просьбой они ни пришли. Чтоб вы подохли!

С этими словами бек повернулся и, по турецкому обыкновению, дважды плюнул на землю перед кечкеметцами.

Можно было себе представить досаду посланцев Кечкемета: Лештяк принялся кусать ус, честный Поросноки так и сыпал ругательствами, у Криштона со страха кровь из носа пошла, а старый Инокаи не удержался и заплакал. Что же до господина Агоштона, ― то он, не теряя ни минуты, помчался к телегам, стоявшим у Дуная, забрался на одну из них и укрылся шубой: на бедняжку напал такой озноб, что сто раз можно было простудиться.

― Теперь нам можно и восвояси отправляться, ― нарушил печальное молчание Криштон.

― Подождем решения султана, ― отозвался бургомистр. Завечерело, когда наместник султана, пришедший за ними в сопровождении толмача, привел кечкеметцев в один зал, где вручил им какой-то кафтан и через переводчика передал:

― Это посылает вам его величество падишах. Надеюсь, кафтан вам еще пригодится!

Сенаторы печально смотрели на темно-зеленый бархатный кафтан, украшенный золотой шнуровкой и позументами, образовывавшими всевозможные причудливые фигуры; во взоре господ кечкеметцев можно было прочесть глубокое разочарование: «Только-то и всего?»

Поросноки даже вслух решился высказать свое недовольство, спросив:

― И больше ничего не передавал для нас великий падишах?

― Нет, ничего, ― флегматично отвечал наместник. ― Султан был очень добр к вам, но, дав слово, он вынужден его сдержать. Ведь вы и сами того хотели?

― Нельзя к нему еще раз на прием попасть?

― Нельзя.

― Черт возьми! Хороша историйка! Вот будет радости-то дома.

― Ну, коли так, пусть будет так, ― с ледяным спокойствием заключил бургомистр. ― Берите кафтан, господин Криштон.

Ференц Криштон сердито и далеко не почтительно сгреб в охапку кафтан с подкладкой из медвежьей шкуры и ― нет того, чтобы покрыть его поцелуями, ― небрежно поволок за собой, так что одна пола кафтана все время тащилась по земле.

Подойдя же к повозке, он бросил кафтан в задок телеги, словно какую-нибудь дырявую конскую попону.

Господина Агоштона к тому времени и след простыл: от одного из возниц сенаторы узнали только, что Агоштон велел отвезти его в Вац, где живет замужем одна из его дочерей. Говорил он-де мало, так как все время сильно дрожал и не попадал зубом на зуб, но все же из его слов можно было понять, что ему никогда больше не видать Кечкемета.

Пока наши герои накормили, напоили лошадей и отправились в дорогу, наступил вечер. Печной дым смешался с опускавшимся на землю туманом; в пештских болотах на нынешней площади Цепного моста противно заквакали, заскрипели лягушки, на будайских минаретах невыносимо тоскливо запели муэдзины, а в старом пештском замке зловеще заухали сычи. И только где-то далеко-далеко, в маленькой деревеньке, печально стенал христианский колокол.

Из полупрозрачного, розовато-белого, как парное молоко, тумана издевательски скалились карлики, сражающиеся драконы, покрытые чешуей чудовища, привидения в белых саванах. А небо затянула широченная и неуклюжая темно-синяя туча…

Миновав последние домики пештской окраины, наши герои с большим трудом перебрались через поросшие камышами и ракитой болота, начинавшиеся сразу же за Хатванскими воротами города. Здесь, на месте нынешнего Национального театра, чуть было не завязла в болоте телега господина Криштона. Туча на небе шевельнулась, и луна исчезла в ее утробе, словно серебряный талер в синем чулке. Стало еще темнее. На спящую природу опустилась торжественно-печальная тишина. Только телеги поскрипывали на рытвинах, да одинокие петухи запевали на пештских хуторах. Лошади нехотя плелись, возницы дремали, сенаторы, занятые печальными своими думами, молча сидели друг подле друга, лишь изредка обмениваясь скупым словом. Но все же наверняка обменивались. Потому что все они думали только об одном. И если бы один из сенаторов сказал: «Что же мы теперь станем говорить дома?» ― другой, чертыхнувшись себе под нос, поглядел бы в ночную мглу и немного погодя ответил бы: «По мне, сейчас куда лучше овчаркой при отаре быть, чем кечкеметским сенатором!», а третий, подняв поникшую голову, добавил бы со вздохом: «За сто волов да пятьдесят коней ― зеленый кафтан! Вот это называется поменялись!» И путники снова умолкли, уставившись в белесый туман, в котором маячили все те же причудливые фигуры. Но вдруг одно из привидений отделилось от тумана. Оно было четче, явственнее, чем остальные, и стояло у самых лошадиных морд а на дорогу падала его тень…

Кони головной подводы заупрямились, возница проснулся и поднял голову, а из тумана донесся мягкий женский голос:

― Остановитесь!

Католик Инокаи сотворил крестное знамение и пролепетал: «Боже, смилуйся над нами».

― Кто там? ― спросил Криштон.

― Это я, Цинна. Цыганка. Возьмите меня с собой!

Теперь перепугались уже не только Инокаи, но и Поросноки с Криштоном. Даже ехавший на второй подводе Лештяк не поленился спрыгнуть с телеги.

― Ты как сюда попала, сорока?

― Убежала, ― коротко ответила Цинна.

― Да почему же ты убежала, маленькая чертовка?

― Наскучило мне там.

― Ах ты, черт тебя побери! ― поскреб в затылке Криштон. ― Да знаешь ли ты, что из-за тебя всех нас перевешают? Убирайся сейчас же. Что нам делать? Что нам делать!!

― Надо отвезти ее назад.

Опять из-за тучи выглянула сверкающая тарелка луны и осветила красивую девушку. Дорогое платье на ней вымокло, запачкалось, сафьяновые сапожки были в грязи, юбка обтрепалась, пока она брела по камышам да по болотам. И только на дивную фигуру, подчеркнутую прилипшей к телу мокрой одеждой, нельзя было досыта наглядеться.

― Не хочу я назад, ― упрямо проговорила цыганка, не попадая зубом на зуб. И зябко запахнула жилетку.

― А нужно. Иначе нам всем голов не сносить, ― заявил Лештяк.

Подняв на него чудесные свои глаза, девушка содрогнулась. И столько в них было очарования и упрека, что бургомистр не выдержал и крикнул:

― Ну, семь бед ― один ответ! Садись ко мне на телегу. Отвезем тебя домой.

― Господин бургомистр, ах, господин бургомистр! ― сокрушенно проговорил Поросноки. ― Что вы делаете?

― Под мою ответственность.

― Juventus ventus[15]… ― пробормотал Инокаи.

Глаза Цинны вновь сверкнули. В них теплился теперь огонек собачьей преданности доброму хозяину. Легким красивым движением, будто дикая лесная кошка, цыганочка вспрыгнула на телегу и уселась подле Лештяка.

Подводы снова тронулись.

― Замерзла? ― обронил Лештяк, услышав, как прерывисто дышит девушка.

Достав из задка телеги засунутый туда султанский кафтан, он прикрыл им колени своей спутницы. После этого он пощупал ладонью лоб Цинны. Лоб был чуточку горяч. Однако от этого прикосновения к бархатистой, нежной коже цыганочки и у молодого Лештяка кровь в жилах закипела.

― Эх, один только счастливец есть на свете, ― вздохнул на первой повозке Инокаи. ― И это Криштоф Агоштон! Поспешил упрятать свою голову в Вац, надежное место…

― Эх, один только счастливец есть на белом свете! ― вздохнул на последней телеге молодой пастух, обращаясь к старому табунщику. (Оба они возвращались домой с пустыми руками: один без своих волов, другой без скакунов.) ― Это наш бургомистр, господин Лештяк. Целует он сейчас алые уста цыганочки да обнимает ее стройный стан.

― Скажи мне, Цинна, ― допытывался тем временем Лештяк. ― Как тебе удалось сбежать?

― Уговорила я старого турка, что караулил нас, сидя на пороге, чтобы он вздремнул немножко. Он и задремал.

― Как же ты сумела по-турецки-то с ним говорить?

― А я сняла с шеи ожерелье, да и отдала ему…

― Ну, а остальные девушки?

― Я звала их с собой, но они не захотели. Дома им батрачить приходилось, а тут! Обед дали ― пальчики оближешь! Сперва жаркое, потом сладкое, одних фруктов ― три сорта. Наверное, и мамалыгу тоже дают, да только ужина я не стала дожидаться…

― Но ведь ты тоже по доброй воле поехала с ними?

― Нарядам обрадовалась, вот и согласилась.

― И так быстро наскучило тебе там?

― Наскучило. Уж лучше я в своей рваной одежонке ходить буду!

― Ой-ой! ― грустно вздохнул Лештяк. ― Много бед навлечешь ты на город Кечкемет! Ведь тебя же теперь искать будут, Цинна!

Вместо ответа цыганочка прижалась к спутнику, дрожа всем телом, как осиновый листок.

― Не бойся! ― успокоил ее Лештяк. ― Коли пообещал, не оставлю тебя. Мое слово твердое.

Девушка склонилась к руке Михая и поцеловала ее, а сама всхлипнула.

Молодой бургомистр резко, даже грубовато обхватил голову спутницы, отстраняя от своей руки.

― Не епископ я, чтобы мне руки целовать, ― сердито проворчал он.

Но пока он поднимал вверх голову цыганочки, его собственная голова пошла кругом, звезды запрыгали перед глазами, телега, казалось, вот-вот перевернется, а камыши у дороги, как оглашенные, пустились вдруг наутек, и Лештяк, потеряв всякую власть над собой, прижал головку девушки к своей груди. Впрочем, устыдившись своего поступка, он тут же выпустил ее.

― Эй, цыганочка, что ты со мной делаешь? Смотри, не целуй мне руку, а то привяжу тебя за косу к телеге, чтобы ты и головой пошевелить не смогла. Этак и с ума свести человека недолго!

Лештяк шутливо захватил в горсть пышную тугую косу цыганочки:

― Ну, привязать?

― Делайте, что хотите, ― покорно, тихим голосом промолвила девушка в ответ.

― Не стану я тебя привязывать, не бойся. О другом я сейчас думаю.

Тут он с напускным равнодушием перекинул косу, эту дразнящую змею, на другое плечо девушки, а коса щелкнула, как кнут, обвилась вокруг точеной шейки и концом своим снова оказалась возле руки Лештяка.

Они долго молчали, и молодой человек часто потирал ладонью свой лоб.

― Думаю я, ― сказал он наконец шепотом, ― что косу эту тебе остричь придется. Под самый корень!

Цинна удивленно подняла на него свои глаза, блестевшие даже в темноте.

― Пододвинься ко мне поближе, Цинна, чтобы возница не расслышал, что я тебе говорить стану. Прислонись ухом к моему рту. Еще ближе! Не бойся, не поцелую.

― А мне-то что? Целуйте!..

― Так вот, говорю я, надо будет тебе остричь волосы.

― Ну так остригайте.

― А затем сойти с телеги… ― Девушка сделала беспокойное движение. ― Потому что искать тебя станут, а у меня нет такой власти, чтобы защитить тебя. Не ведаю я, что меня и самого-то дома ожидает! Незавидная у меня судьба! Так что лучше уж тебе сойти!

― Но почему?

― Потому что и султан и будайский паша ― сильнее меня, кечкеметского бургомистра. Был бы я сильнее их, могла бы ты при мне оставаться. Ни один волос с головы твоей не упал бы.

― Не понимаю я вас, сударь!

― Все поймешь сейчас. Вот здесь, в сундучке, лежит мужской костюм, из хорошей камки. Для себя купил его сегодня в Буде. Как спрыгнешь с телеги, переоденься в него где-нибудь в сторонке. Положу я тебе, будущий парень, и пару золотых в карман. Красивый малый получится из тебя, а? Как ты думаешь? Сам черт не узнает в тебе былой цыганочки Цинны!

Девушка вздохнула, а на глаза у нее навернулись слезы.

― Через несколько дней проберешься окольными путями в Кечкемет и явишься к моему отцу под видом бродячего портняжки-подмастерья на работу наниматься.

Цинна утерла слезы и весело засмеялась.

― Вот хорошо-то! По крайней мере, вашу милость каждый день видеть буду.

― Помолчи! Ну, что ржешь, как жеребенок! Дело серьезное. А если старик не захочет принять тебя, покажешь ему вот это кольцо в знак того, что это мне так угодно.

― Так ведь вы же дома будете к тому времени? Сами ему на словах сказать можете?

― Откуда мне знать, где я буду? ― мрачно пробормотал Лештяк и, сняв с пальца украшенное опалом и гранатами кольцо, отдал его Цинне.

Немного погодя он добавил:

― А если отец сразу согласится принять тебя, не показывай ему кольца. Лучше если никто, даже мой отец не будет знать, кто скрывается под видом подмастерья. Так я хочу!

― Значит, так и будет ― по-вашему, ― пообещала Цинна.

― А теперь за работу. Тебе нужно скрыться, пока еще не рассвело.

В мешке Лештяка лежали большие ножницы, которыми они по дороге в Буду подравнивали гривы жеребцам. Задрожали руки у Лештяка, как он вынимать стал, и еще пуще, когда за косу взялся, чтобы отрезать ее.

― Не могу, ― признался он. Рука его бессильно опустилась.

― Чего же жалеть? ― рассердилась девушка, протягивая руку за ножницами.

Ножницы щелкнули, и густой лес волос был скошен. Девушка же только улыбнулась, тряхнув остриженной головкой. Пока Михай вынимал из сундучка мужской костюм, она выплела из косы тяжелые парчовые ленты.

― Переоденешься да ты слушай внимательно! ― иди прямиком к Тисе. На берегу, где-нибудь в ивняке, аккуратно сложишь свое женское платье. Все ведь девушки так делают, собираясь утопиться. Платье на берегу оставляют, а с собой только горе свое берут.

― Все, как вы велите, сделаю…

― Он, беда, беда! ― послышались отчаянные возгласы с повозки Криштона.

― Что случилось? ― отозвался Лештяк.

― В какую-то топь заехали!

Ничего удивительного в этом, разумеется, не было. В те времена почтенные комитатские власти были еще свободны от дорожной повинности. Еще не родилась и пословица, что «грязь на грязь кладут ― дорогой зовут», потому что в те времена на грязь ни грязи, ни вообще ничего не клали. В ту пору была распространена другая точка зрения, а именно что «телега сама себе дорогу прокладывает». Видит человек: есть колея, значит и до него здесь люди были, а «коли другие ездили, то и я проеду».

Но на этот раз колея вдруг кончилась, и телега очутилась по самые оси в затянутой тиной, поросшем осокой болоте, которое при свете луны показалось вознице зеленым.

Сумасбродный это край ― Алфёльд, прозванный Шандором Петефи «открытой книгой». Днем в своих миражах сушу превращает он в водные просторы, а ночью делает воду похожей на сушу. Не знаешь, когда чему верить.

Кучер ругался, бил лошадей, так что те чуть не рвали на себе упряжь, но он и сам, собственно, не знал, куда надо править чтобы выбраться на дорогу. Второй возок, попытавший счастья в другом направлении, тоже увяз в грязи.

― Все здесь засядем! Эй, кто знает дорогу?!

Путники соскочили с телег и начали советоваться.

― Наверняка к «Чертовым озерам» заехали, ― решил Поросноки. ― Должен здесь где-то брод быть. Слышал я много раз от чумаков, что они между озерами на хорошую дорогу выбирались.

― Но как? Будем плутать, пока не утопимся.

― Надо бы разбудить старого Мартона. Он часто гонял гурты в Пешт, даже осенью, в ненастье: может быть, он отыщет путь. Эй, табунщик на последней подводе, разбуди-ка дядю Мартона!

И шустрый Пали, долго не мешкая, принялся тормошить спавшего старика.

― Ну, что там? Чего ты дергаешь меня, сорванец?

― Простите, дядюшка, я только потому разбудил вас, что спросить хотел, не знаете ли вы, где проходит дорога на Кечкемет?

― Как не знать, ― ответил скупой на слова скотогон.

― Мы, как видно, к «Чертовым озерам» забрались. Две передних телеги уже в грязи увязли. Оглядитесь, посоветуйте, как отсюда выбираться.

Старый Мартон внимательно вгляделся в небо, усеянное мириадами мигающих искрящихся звезд.

― Может быть, вы с возка сойдете, посмотрите, где мы?

― А что я там увижу? ― рассердился старик. ― Один конский щавель как две капли воды на другой похож. Не знахарь я, чтобы в травах разбираться.

И старик снова стал внимательно всматриваться в звезды над головой.

Вдруг он приподнялся на телеге и крикнул кучеру Криштона:

― Эй, сынок, видишь две звездочки, что внутри ковша Большой Медведицы? Одна ― большая, тусклая, а другая ― поменьше, но ярче. Друг против друга они.

― Вижу, дядя Мартон.

― Ну так вот, держи как раз посередке между ними. Там и будет хорошая дорога.

Сказал и снова улегся спать, твердо убежденный, что теперь все будет в порядке. Господа тоже выбрались из воды, доходившей до колена, и вскарабкались на телеги. Вернулся к своей повозке и Лештяк, но Цинны на ней уже не было. В суматохе цыганочке удалось ускользнуть незамеченной, только черная коса осталась лежать на телеге.

Михай со вздохом взял в руку пышную косу и по щепотке принялся сбрасывать волосы в болото. Ветерок относил черные нити волос в сторону, и они сначала словно парили в воздухе, а затем плавно опускались на зеленоватую воду, которая качала их на своей поверхности, обвивая ими кувшинки, осоку и цветочки дикого горошка, напоминающие мотыльков…

Когда путники, по указанию пастуха Мартона, действительно выбрались на твердую колею, в руке у бургомистра остался один-единственный волосок ― тот, которым он обвил один из своих перстней.

― Эй, люди! ― громко крикнул Лештяк, ― Где же моя девица? К кому на телегу она пересела?

Ответ отовсюду был один: «Здесь нет! И у нас нет!»

― Слава богу! ― проговорили сенаторы облегченно. ― Сбежала маленькая плутовка!

Злоключениям их пришел конец. Теперь до самого рассвета депутация ехала без всяких происшествий: от деревни к деревне, от хутора к хутору; только изредка дорога становилась малозаметной. Но теперь уж это было не страшно: стоило только разбудить старого Марци, и он всякий раз безошибочно указывал единственно правильный путь.

― Держите прямиком на маленькую звездочку, сбоку от Наседки с цыплятами[16].

Среди сверкающих небесных светил пастух чувствовал себя уверенно, как дома. Земля казалась ему всюду одинаковой и потому незнакомой, а небо ― будто открытое взору, вечно неизменное и потому знакомое синее поле.

На нем-то дядя Марци и проложил депутации путь от Пешта до самого славного Кечкемета. И был этот путь такой прямой и ясный, что порой старому пастуху даже казалось, будто пыль клубится на его небесной дороге.


ГЛАВА ШЕСТАЯ Одураченный город


Пинтё расставил на площади заряженные мортиры; кое-где готовили огромные транспаранты с надписями:

«Добро пожаловать!» «Виват!» и т. п. Известный своим умением красиво говорить Пал Фекете как раз зубрил у себя на пчельнике речь, которая начиналась словами: «Кому не довелось слышать о славном, мудром, всеми почитаемом Сенеке?» (Разумеется, все уже слышали о нем, так как почтеннейший Пал Фекете постоянно жил за счет изречений этого почтенного и мудрого мужа ― или за счет изречений, которые ему приписывал.) Бюрю и его музыканты уже канифолили свои смычки. Словом, шли грандиозные приготовления. Чего доброго, и в колокола ударили бы, если бы господин Поросноки еще под Цегледом не догадался посадить на лошадь проворного табунщика Пали и послать его с предупреждением в Кечкемет, чтобы там не вздумали затевать каких-нибудь торжеств, так как радоваться нечему. Гонец Поросноки поверг горожан в уныние; хмуро, с кислыми физиономиями взирали кечкеметцы под вечер из окон и из-за заборов на вступление в город своей незадачливой депутации. Не было слышно ни одного, даже самого слабого возгласа «ура», только собаки с лаем бежали вслед за подводами. Может быть, так оно и лучше: зачем дразнить, раздувать обиду, которая и без того достаточно велика!

В тот же вечер город облетело известие о том, как надькёрёшцам удалось оставить Кечкемет с носом, а вернее, как Кечкемет сам себя наказал, получив от султана ― явно в насмешку ― в обмен на свои многочисленные дорогие дары и сокровища какой-то жалкий кафтанишко. (Чтоб султан подавился им!) Вот уж поистине, стыд и позор! Как только не совестно было делегации возвращаться домой с этим кафтаном?!

На другой день перед городской ратушей собрались толпы народа: наиболее уважаемые граждане города поднялись в зал, чтобы из собственных уст членов депутации услышать отчет о результатах поездки. Таков уж был старинный обычай в городе. Народ попроще толкался снаружи, женщины визжали, разбитные парни шныряли повсюду и фальшивыми голосами подбирали мелодию для стишка, который в этот момент, неизвестно кем придуманный, был на устах всей толпы:


Кечкемет от счастья пьян ―

С султанских плеч на нем кафтан…


А тут еще проезжавшие через город надькёрёшские возчики подлили масла в огонь. Подстегнув лошадей, они с издевкой бросили в толпу:

― Ну как, не жарко в кафтанишке-то? А?

Что говорить, именитым мужам города, собравшимся наверху, в ратуше, было, пожалуй, и вправду жарко!

Мрачно сидели они в своих креслах; некоторые, как, например, господин Инокаи, уже смирились со своим поражением. Но с красивого смуглого лица городского головы все еще не сходило выражение отваги и упорства.

Путевые впечатления красочно расписал в своей искусно составленной речи Поросноки. Он начал ее с упоминания о боге (который так часто навещает Кечкемет, что его вполне можно было бы считать местным жителем): «Не без божьего промысла зародился в наших головах план, который должен был навсегда избавить город от дани и поборов. Нами руководили вера и добрые намерения (господь бог и тому свидетель!), и не наша вина, что план сорвался. Оно конечно, расходы понесены огромные, но ведь мы думали ― кто смел, тот и съел!»

Вначале все слушали тихо, и складная речь Поросноки, казалось, могла бы спасти магистрат, если бы во время изложения подробностей, с великим пафосом расписанных оратором («…и вот в среду мы предстали перед его величеством турецким султаном, который восседал в своем великолепном царском облачении…»), ― если бы в этот момент его не прервал Гашпар Пермете, громко воскликнув:

― А была ли у него во рту трубка?

Собравшиеся заулыбались, и грубые шутки посыпались одна за другой.

Авторитет делегации быстро таял. Ведь достаточно одной единственной искры, чтобы солома вспыхнула.

― Какую тьму добра-то ухлопали!

― Понашили красных платьев для каких-то шлюх! Чиновные сводники!

― Повезли султану кнут с рукояткой из драгоценных камней, золотую секиру! Вот на что ухнули денежки!

― Посмешище из нас сделали! Я только что с улицы, слышал, как надькёрёшцы орали на ярмарочной площади: «Ну как не жарко в кафтанишке-то?» Такой позор на наш город!

― Что вы на это ответите, господа сенаторы?!

А верзила Йожеф Беркеши вскочил с места и, выкатив глаза и угрожающе размахивая кулаками, заревел зычным голосом!

― Уходите в отставку! Прочь от зеленого стола!

Подобно урагану, вырывающему с корнем деревья, под сводами зала эхом прокатилось стоустое зловещее: «Уходите в отставку» разгневанные горожане все теснее обступали зеленый стол. Михай Лештяк отшвырнул от себя стул отцепил со своего жилета печать города и вместе с цепочкой бросил ее на стол. Пролетев по столу она сорвалась и со звоном стукнулась об пол и откатилась в самый дальний угол зала.

― Вот она, пожалуйста! ― И он поспешил к двери. Но Балаж Путноки преградил ему дорогу.

― Не тут-то было, молодчик! Ни с места! Перед богом и людьми я обвиняю тебя в том, что ты стакнулся с врагами города, предал в руки Чуды столпов нашей святой церкви. Ты арестован!

― По чьему приказу? ― гордым и холодным тоном спросил Лештяк.

Путноки смешался и замолчал, словно ему вдруг отрезало язык, а Лештяк, хлопнув дверью, удалился из зала.

Теперь один за другим встали и остальные сенаторы и, уступая общей воле, сложили с себя полномочия.

В воцарившемся хаосе к председательскому креслу протиснулся почтеннейший Йожеф Беркеши.

― Я вношу предложение: до тех пор пока мы после зрелого размышления не выберем новый магистрат, пусть делами города займется временная комиссия из трех человек. В составе трех наших граждан: одного католика, одного кальвиниста и одного лютеранина.

― Правильно! ― завопили все вокруг.

Тут же и выкликнули трех кандидатов: Шамуэль Холеци, Балаж Путноки и Йожеф Беркеши.

Не дожидаясь даже, пока толпа разойдется, триумвират удалился на совещание в соседнюю комнату и первым делом постановил арестовать Михая Лештяка.

Вот уж когда запричитал да заплакал старый Лештяк!

Еще бы ― ведь пришли забирать в тюрьму его гордость, его милого Мишку! Сперва схватился старик за утюг, чтобы им побить гайдуков, а когда те отняли утюг, обратился к Библии и, словно громы и молнии, стал метать подходящие к случаю фразы из нее ― то в Дюри Пинте, то в Пишту Мушку.

― Ты, отец, не принимай все это близко к сердцу! ― с некоторым раздражением проговорил низвергнутый городской голова. ― Это тоже ненадолго.

― Они еще поплатятся за все! ― восклицал старик, словно театральный герой, грозно потрясая кулаками. ― Ждет тебя кара, Кечкемет, подобная той, что выпала на долю Содома и Гоморры.

― Нам еще улыбнется богиня счастья, ― утешал его Мишка.

― Богиня? ― И старик вновь расплакался, как старуха. ― Богиня ― такая же баба, как всякая женщина! Каждый раз бегает за новым мужиком. Если кого разлюбит однажды да покинет, то уж больше к нему не вернется.

Потом в отчаянии, порывистым движением сумасшедшего он схватил ножницы и стал кромсать на куски великолепный шелковый доломан, который только что сшил, хриплым голосом приговаривая:

― Сгинь, собака, лопни, собака! Конец миру!

Миру, правда, конец не пришел, но доломана ― как не бывало, а бедного Мишку действительно увели в зловонную тюрьму при городской ратуше.

Старик бросился было за ним, но у калитки его дряхлые ноги отказались служить ему, и он только прокричал с порога:

― Не бойся, дорогой сынок, я вызволю тебя оттуда! Добьюсь твоего освобождения!

Разумеется, в те времена это было вполне возможно: стоило только обратиться к будайскому паше, чтобы добиться приказа об освобождении. Если сердце будайского паши не смягчалось, то проситель шел к сольнокскому паше ― его приказ тоже имел силу. Предположим, что и сольнокский паша пребывал в плохом расположении духа, ― тогда имело смысл испросить аудиенцию у калгайского султана, или же прокатиться в Фюлек, бить челом вице-губернатору, а на худой конец, и почтеннейший господин Чуда мог распорядиться, чтобы заключенного выпустили на свободу. Но проще всего было обратиться к его благородию господину Иштвану Кохари, в Сечень. Все эти заслуженные и достойные господа могли приказывать Кечкемету.

В это время к Лештяку очень кстати нанялся какой-то бродячий подмастерье, внушавший доверие молодой паренек ― так что Лештяк мог спокойно перекинуть котомку через плечо и начать по очереди обходить названных господ (с кем первым повезет), оставив на парня дом и поручив ему принимать заказы и уговаривать нетерпеливых клиентов; служанке Эржике велено было стряпать для него и приглядываться, что он собою представляет. «Только ты смотри, братец Лацко (тебя ведь, кажется, Лаци зовут, сынок?), не трогай девушку. Она ― крестница моя».

С тем и отправился старик в путь. Странствовал Лештяк долго. Только в середине зимы вернулся он домой.

А зиму в тот год предсказывали суровую, студеную, да она такой и оказалась. Воюющим сторонам пришлось перенести много лишений. Целая сотня отважных куруцев Тёкёли замерзла еще до рождества. А из-за плохого урожая в прошлом году провианта тоже было в обрез; вояки не только мерзли, но и голодали. Словом, не было ничего удивительного, если кое-где они и бесчинствовали.

В тот же самый вечер, когда старый Лештяк вернулся домой с грамотой будайского паши, к городу подошел отряд калгайского султана, под предводительством пользовавшегося недоброй славой Олай-бека, турки вели за собой огромную толпу связанных невольников ― женщин и мужчин. Олай-бек послал с конными нарочными следующий приказ городскому триумвирату:


«Неверные собаки! Если завтра до полудня вы не пришлете мне восемь телег хлеба, сорок волов, двадцать телег дров и четыре тысячи пятьсот форинтов, то я сам приду за ними со своими солдатами и отрублю вашему триумвирату две головы, поскольку городскому голове и одной головы достаточно. Надеюсь, вы поняли, что я имею в виду».


В ратуше начался переполох. Гайдуки сломя голову бегали из дома в дом, передавая горожанам приказ печь хлеб и готовить дрова для могущественного Олай-бека. Однако самым сложным оказалось собрать деньги, так как городская казна была пуста. Такое кровопускание сейчас не очень-то легко было перенести.

Матяш Лештяк, с напускным смирением на лице явившийся к «отцам города» (такова уж была повадка у старика, когда он чувствовал за собой силу), застал их охваченными страхом.

― А вам чего здесь надо? ― грубо спросил его Путноки.

― Я за парнем пришел, милостивый государь.

― За каким еще парнем?

― За сыном моим. Заберу домой беднягу.

― Если мы его отпустим…

― Конечно, конечно, ― проговорил старик небрежно и развернул перед господином Путноки грамоту Ибрагим-паши. ― А вообще как господам будет угодно…

Пробежав послание паши, триумвират капитулировал, от страха даже за затылок схватился, ибо добрейший Ибрагим-паша, взяв перо в руки, никогда не мог начертать серьезного послания, не сдобрив его веселой шуткой. Так и на этот раз внизу он приписал: «Вижу, у вас очень свербят шеи».

― Вот теперь другое дело, ― проговорил перетрусивший триумвират. ― Приказу мы подчиняемся. Однако сейчас поздний вечер, да и тюремщика уже нет. Выпустим мы твоего Михая завтра утром.

Портной отправился домой, но чуть свет снова был у ворот ратуши. Погода стояла прескверная, клубился плотный туман, падал легкий снежок.

«Отцы города» явились в ратушу довольно рано, особенно Путноки, которого ночью осенила отличная мысль; он спешил изложить ее своим коллегам.

― Нехорошо будет, если Лештяк выйдет на свободу. В башке у него ума и хитрости хоть отбавляй.

― Да, башка у него крепкая, это верно. Но и санджак-паше мы не можем перечить.

― А я и не собираюсь этого делать. Выпустить-то его на свободу мы выпустим, но пошлем в такое место, откуда он уж больше никогда не воротится. Словом, поручите это мне, милостивые государи!

На улицах было на редкость людно для такого раннего часа. Жители ― кто в котомках, кто на тележках ― спешили увезти все, что было у них ценного, на отдаленные хутора. Появление Олай-бека у стен города повергло всех в ужас. Ибо бравый Олайбек, нужно признать, не был торгашом, подобно Чуде, или ничтожеством, вроде Дервиш-бека, которые довольствовались похищением какого-то там попика или красивой девчонки. Храбрый Олай-бек был человеком широкого размаха. Наведывался он редко, но уж если приходил то угонял в рабство сразу целую улицу: женщин, детей, причем со всем скарбом, с лошадьми и домашним скотом, ― не оставляя после себя ничего, кроме свиней, мясо которых, как животных нечистых, запрещает есть святой Коран. Таков был Олай-бек, надо отдать ему должное.

Прослышав об его требованиях, именитые люди Кечкемета потянулись к зданию ратуши: один нес денег, другой ― хлеб, третий шел предложить дров. На дворе было раннее утро, но дурные вести ― лучший будильник.

Многие недовольно заворчали, когда господин Путноки распорядился привести Михая Лештяка из тюрьмы в ратушу.

Лештяк предстал перед триумвиратами немного побледневшим, но с высоко поднятой головой.

― Михай Лештяк, ― торжественно провозгласил триумвират ― вам возвращается свобода!

По залу прокатился недовольный гул.

― У вас сильный покровитель. Сам будайский визирь! ― ядовито добавил Путноки.

Лештяк ничего не ответил. Он сделал нетерпеливое движение, словно собираясь уйти.

― Не так быстро! Погодите! Будайский паша ― не папа римский, господин бывший бургомистр! Он может отпирать и запирать тюремные замки, но грехи отпускать он не может. Их следует искупать.

Воцарилась томительная тишина; все, затаив дыхание, ждали, что же будет дальше.

― У границ города стоит беспощадный Олай-бек. За Крапивным озером. Он наложил на город огромную дань, которую нам надлежало переслать ему сегодня до полудня. А мы не в силах собрать ее. Так вот, Михай Лештяк, знаете, к чему мы вас приговариваем?

― Коли скажете ― буду знать!

Ехидно посмеиваясь, Балаж Путноки продолжал:

― Привезли вы нам кафтанчик. Вот мы и посмотрим теперь, на что он годится. Так что наденьте-ка его на себя и поезжайте к беку!

Сердце у Мишки сжалось. Но он тотчас же овладел собой и приказал самому себе: «Не бояться! Нельзя…»

Сердце его трепетало и голос стал глуше, бесцветнее, но на лице было выражение полнейшего спокойствия, когда он произнес:

― И что же я должен сказать беку?

― Скажете ему, чтобы он удовольствовался половиной дани, да и ту подождал бы еще день-два, пока мы ее соберем. Или же, черт возьми, предложите ему кафтан, который равнозначен пятидесяти лошадям, ста волам и почти четырем тысячам золотых. Он, верно, будет доволен, кхе-кхе-кхе, а сдачу, если дадут, привезите, милейший, и верните в городскую казну. Ха-ха-ха!

― Но ведь он меня тотчас же посадит на кол или продаст в рабство!

Путноки пожал плечами.

― Это уж ваша забота, милейший.

― Вот как?! ― с горечью воскликнул Лештяк. ― Вы действительно приговариваете меня к этому?

Затуманенным взглядом он посмотрел на триумвиров, на седовласых отцов города. А те закивали головами в знак того, что считают приговор справедливым. Нужно, мол, преподать устрашающий урок легкомысленным повесам, растранжирившим столько добра!

― Лучше отправьте меня назад в тюрьму, ― необдуманно воскликнул Лештяк, но тотчас же устыдился своих слов.

― А чего же вы так боитесь? ― язвительно спросил триумвир. ― Ведь кафтан-то на вас будет!

Эти слова вызвали взрыв всеобщего хохота. Лештяк побагровел.

― Я не из пугливых! ― гордо проговорил он. ― Когда выезжать?

― Еще до полудня. Вот только распоряжения отдам! А вы тем временем, может быть, исповедуетесь?

― Нет.

Старый портной в отчаянии бегал по городу и кричал, что это неслыханное беззаконие посылать его сына в самую пасть татарскому войску. Ведь это же смертный приговор. Без суда и защиты! «Не допустите, добрые люди, такого беззакония! Подумайте о том, как вы любили его три месяца назад. Протестуйте, возьмитесь за топоры и вилы! Идемте, я поведу вас. Скосим этот клевер-трилистник!» (В городе уже успели прозвать триумвират в насмешку «трилистником».)

Но никто и пальцем не шевельнул в защиту Лештяка.

Ведь вожди в почете лишь до тех пор, пока они у власти. Разве что в каком-нибудь окошке, где на подоконнике в горшках цвели розмарины или пеларгонии, пригорюнилась румяная мордашка какой-нибудь молоденькой брюнетки или блондинки, и печальный вздох пошевелил лепестки цветка: «Бедный Мишка Лештяк!»

Но красавицы оставались невидимыми и лишь нетерпеливо поглядывали на дорогу из своих укрытий: «Когда же он появится? О, хоть бы взглянуть на него в этом самом кафтане! Ну, чего же он так долго не едет?!»

Тем временем во дворе ратуши оседлали лошадь. Мишка легко вспрыгнул в седло, хотя и мешал ему зеленый шитый кафтан, достававший почти до пят. Лештяк даже засвистел, ставя левую ногу в стремя: пусть кечкеметцы в грустных песнях и двести лет спустя вспоминают о том, как он отправлялся в свой последний путь…

Два гайдука также вскочили на коней и с саблями наголо поскакали рядом с ним. Из города выезжали через задние ворота, выбирая боковые улицы, чтобы избежать насмешек и криков скопившихся зевак. До смеха ли тут?!

Триумвиры провожали их взглядами из окон ратуши, пока всадники не скрылись в клубящемся тумане. Путноки довольно потер руки.

― Ну, этот больше не услышит кечкеметского рога! (Звуками рога с колокольни церкви св. Миклоша в Кечкемете возвещали наступление полдня.) ― Затем, повернувшись к собравшимся гражданам, Путноки призвал: ― А мы поспешим нагрузить дань на телеги: ведь разъяренный Олай-бек сразу двинется на город, и надо, чтобы ему еще в пути встретился караван с данью.

Конники проводили Лештяка только до городской черты, как это делалось когда кого-нибудь изгоняли из города. Так им было приказано. До самого Олай-бека они все равно бы не добрались, да жаль было бы гайдуков!

Возможно, что и Лештяк не поедет к Олай-беку, а по дороге свернет куда-нибудь в сторону: мир велик, хочешь, иди на все четыре стороны. Ну и пусть, не беда, если он даже спасется бегством. Только бы не болтался тут под ногами.

Но, видно, плохо они его знали. Медленно труся по бескрайнему снежному савану в направлении Крапивного озера, Лештяк думал:

«Поеду к Олай-беку. Я должен туда поехать. Ведь если не поеду, меня навечно ославят трусом. Если же поеду, то, может быть, еще и вернусь живым. Олай-бек ― умный человек. От мертвого ему никакой пользы, а живой человек ― для него товар. Он ведь рабами торгует. В худшем случае, угонит меня в полон. Словом, поеду!»

Подхватив свисающую полу кафтана, Лештяк подхлестнул ею лошаденку, отчего бедняга задвигалась чуточку проворнее. Надо сказать, что ей повезло: еще вчера день-деньской клячонка эта вертела мельничные жернова, а сегодня вдруг стала верховым скакуном. (Триумвиры же думали: «Для татарвы и такая сойдет!»)

― На плаху, на верную смерть решили послать меня! ― шипел сквозь зубы всадник, и от жажды мести в нем закипала кровь. ― Ну, погодите! Дайте только домой вернуться…

Он погрозил кулаком и яростно лягнул лошадь, самоотверженно сносившую все удары, предназначавшиеся триумвирам. Подул пронизывающий ветер. Значит, близко озеро. Впрочем, можно было уже слышать далекий шум и гул ― это гудел татарский лагерь… Что ж, поехали, мой рысак, поехали!

Напротив, совсем рядом, коричневым пятном темнел загон ― сплетенная из камыша переносная ограда, за которой обычно зимовал скот, впрочем, защитить она могла разве что только от ветра. Это был давным-давно заброшенный загон, уцелел от него всего лишь один угол. (К счастью, камыш не был причислен татарами к числу ценностей, а то бы и ему несдобровать.) Лештяку предстояло как раз проехать мимо него. С лошади он разглядел, что в загоне стоит мужчина в накидке и широкополой черной шляпе; возможно, он укрылся там от не утихавшего снегопада.

Человек вышел из загона и крикнул ему:

― Остановитесь на одно словечко, господин Михай Лештяк!

Лештяк даже не посмотрел в его сторону, а ответил весьма грубо:

― Нет, добрый человек, такого слова, которое могло бы меня остановить!

― Это я, Цинна!

Значит, было такое слово, которое могло остановить его, поскольку, услышав это имя, Лештяк спрыгнул с коня.

― Несчастная, как ты очутилась здесь? Эх, до чего же красивым парнем ты стала! ― И он улыбнулся устало, печально.

― Хорошо, что вы, сударь, сошли с этого коня. Дальше я на нем поеду. Идите вот сюда, в загон, да побыстрее. А я натяну на себя этот кафтан.

― Ты что, с ума сошла?

― Я все обдумала, когда услышала дома, куда вас посылают. Если вы, сударь, поедете к татарам, вас убьют или угонят в рабство. Ведь так?

― Правда, Цинна! Но как все-таки удивительно, что ты ― здесь!

Он смущенно смотрел на нее и не мог наглядеться.

― Коли вас убьют, то никто уже вас не воскресит, ― говорила Цинна.

― И это, пожалуй, правда.

― Да не шутите вы в такой миг, ужасный вы человек! И коли вас угонят в рабство, так уж никто не выкупит. «Отцы города» не допустят этого…

Михай угрюмо кусал губы.

― …Если же я поеду к татарам, выдав себя за Михая Лештяка, а они захотят убить меня, то, увидев, что я женщина, они не сделают этого, так как татары не убивают женщин, и вы, сударь, позднее сможете меня выкупить. А если они увезут меня в полон, то и тогда вы, сударь, сумеете выкупить меня, как Михая Лештяка. Словом, давайте сюда поскорее ваш кафтан!

Говоря так вкрадчивым и нежным голосом, она незаметно стянула кафтан с плеч Михая.

Михай пытался возражать: «Нет и нет! Что ты задумала!» ― но аргументы Цинны оказали на него свое действие.

― Так! ― Он потер лоб. ― Конечно, я тебя выкуплю. Еще бы не выкупить! Говоришь, что ты все равно обязана мне жизнью? Послушай, не так уж надо надевать его. Не умничай, девица. Стой, подожди! Право же, я сам не знаю, что нам делать!

Но девушка не слушала его: кафтан уже был на ней, а в следующее мгновение она восседала на лошади, легкая, как пушинка.

А еще миг спустя ее поглотил туман. Напрасно бежал за ней Лештяк и сердито кричал вдогонку:

― Остановись! Не смей! Приказываю тебе: остановись!

Но все эти возгласы были теперь уже напрасными. Минутная слабость ― начало падения многих великих людей.

Девушка трусила на лошади, нигде не останавливаясь, пока не очутилась у татарского лагеря.

― Отведите меня к вашему командиру. Я ― Михай Лештяк, посол Кечкемета! ― сказала она.

― Сойди с коня, добрый человек. Я отведу тебя к нему, ― вызвался приземистый татарин, говоривший по-венгерски и даже с хорошим произношением.

― Ну и скакуна же дали тебе кечкеметские сенаторы! А вот как раз и наш повелитель, Олай-бек, да освятит аллах его бороду во веки веков!

И действительно, на красивом гнедом коне к ним приближался сам Олай-бек, человек гигантского телосложения; он только что устраивал смотр своим войскам.

― Посол от Кечкемета прибыл, о могущественный бек! ― доложил приземистый татарин.

Бек окинул внимательным взглядом посла, его кафтан, потом вежливо проговорил:

― Повернись, пожалуйста, добрый молодец, если этой просьбой я не обижу тебя.

Цинна повернулась.

Олай-бек взглянул на кафтан сзади. Затем он быстро соскочил с коня, пал наземь перед Цинной и трижды поцеловал край кафтана. Цинна изумленно взирала на него своими большими черными глазами, и ей казалось, что она видит все это во сне.



― Велик аллах, а Магомет ― пророк его. Что прикажешь, о посланец города Кечкемета?

Олай-бек стоял перед ней, подобострастно согнувшись.

Цинна поколебалась немного, а потом твердым голосом сказала:

― Сей же час покиньте пределы кечкеметские! Олай-бек возвел к небу свои сонливые, бараньи глаза, а затем повернулся к войску и громко скомандовал:

― Седлать коней! Выступаем!


ГЛАВА СЕДЬМАЯ Диктатор. Золотой век Кечкемета


Лештяк остался у загона, раздумывая над тем, что же ему предпринять, куда идти. В отяжелевшей вдруг голове мысль растекались, словно расплавленный свинец; усталость сковала все его члены, совесть нещадно терзала душу: «Дурно я поступил. О жалкий трус-себялюбец!»

Мучительное беспокойство кололо его, как шипы терновника. Он мрачно смотрел перед собой: «Куда же теперь податься?»

Туман несколько рассеялся, и невдалеке, подобно огромному глазу, засверкало Крапивное озеро. Казалось, оно, подмигивая, манило его к себе: «Иди сюда, Михай Лештяк, самое лучшее для тебя ― это лечь здесь, укрыться серебряным одеялом и заснуть па мягкой песчаной подушке!.. Это ― самый прямой путь для тебя!»

Лештяк сделал несколько шагов по направлению к озеру, но куст крыжовника ― самое высокое «дерево» во всей округе ― преградил ему путь. Маленькие снежинки облепили его тоненькие веточки, так что Лештяк не заметил куста и споткнулся о его нижние ветви.

Упал Лештяк, ухо его коснулось матери сырой земли ― и вдруг услышал он, почуял, что где-то вдали по земле грохочут тысячи копыт, а в воздухе несется странный гул и шелест.

Лештяк содрогнулся: «Беда, татары двинулись на город!» Но, тс-с! Топот как будто удаляется, становится все тише и тише, и вот уже замер совсем, растаяв в слабом шелесте ветра.

Только одна лошадь приближается к загону. Цок, цок! ― стучат ее копыта. Да, одна-единственная лошадь. Боже правый ― на ней сидит Цинна!

Лештяк вскочил и, даже не стряхнув со своего платья налипший на него мокрый снег, бросился к девушке с лихорадочной поспешностью.

― Это ты? С тобой ничего не случилось? Это действительно ты! Что же произошло?

Цинна весело улыбалась. Но прежде чем ответить, она шаловливо надула щеки, стараясь придать своему личику геройский вид.

― А то произошло, прошу покорнейше, что я прогнала татарское войско. Они уже убираются восвояси!

― Не болтай! ― крикнул Лештяк, что на самом деле означало: «Говори, прошу тебя, говори!»

И она заговорила. Но прежде нежно, любовно погладила запушенный снегом зеленый кафтан, обласкав его своим лучистым взглядом.

― Да, сударь, многого стоит эта одежонка.

― В каком смысле?

― Олай-бек, увидев ее на мне, тотчас сошел с лошади, трижды поцеловал полу кафтана и почтительнейше спросил, каковы будут мои приказания. А я взяла да и приказала, чтобы они все немедленно убирались отсюда. И они послушались и в самом деле убрались!

Михай Лештяк слушал, разинув рот от изумления.

― Возможно ли? Неужели этот кафтан обладает такой чудодейственной силой?

― Да, все произошло именно так, как я сказала! Слово в слово! Но у нас нет сейчас времени на долгие разговоры; вот кафтан, надевайте его поскорее, а вот и ваш конь ― садитесь на него. Я же вернусь в город другой дорогой.

― Черт возьми, но ведь это же настоящее чудо! ― ликовал Михай, все еще находясь во власти изумления. ― Так ведь этому кафтану цены нет!

― Я думаю! Но прошу вас, торопитесь! Иначе кечкеметцы вот-вот сами подъедут сюда. Мне кажется, я уже вижу черные точки. Это движутся со стороны города телеги с данью.

Тень пробежала по лицу Михая.

― Верно, Цинна. Но ты смотри не говори никому об этом! Спасибо тебе за то, что ты сделала. А я еще поговорю с тобою… сегодня же. Да, я поговорю с тобою, Цинна.

― Хорошо, хорошо, ― отмахнулся юркий «паренек» и, быстро зашагав в сторону развесистого вяза, прозванного в народе «деревом в юбке», вскоре скрылся из виду.

Лештяк поехал обычным путем. Вскоре он действительно наткнулся на длинную вереницу подвод, груженных хлебом и дровами; Мартон, пастух из Сикры, ругаясь на чем свет стоит, гнал волов. Впереди подвод на красивом со звездочкой во лбу коне гарцевал один из триумвиров, Шамуэль Холеци; на боку у него болталась желтая кожаная сумка с самым главным ― с деньгами. А на одной из подвод, на горе из румяных хрустящих хлебов, восседала сама тетушка Фабиан. Не вытерпела, поглядеть на «татарина с песьей головой» поехала. Рядом с нею примостился златоустый Пал Фекете; его то и дело мигающие, как у кролика, глазки были устремлены на какую-то бумагу, исписанную мелкими буковками.

― Эй, смотрите-ка! Михай Лештяк! ― опешили кечкеметцы. ― Не иначе, с того света явился.

Шамуэль Холеци, который был не так уж зол на Лештяка (ведь лютеране всегда найдут общий язык друг с другом!), но зато отличался необыкновенным любопытством, ― вкрадчиво спросил:

― Ведь это только душа ваша, друг мой, а не вы сами?

― Нет, это я сам, но без души, ― ехидно заметил Михай. (Кто знает, что-то он имел в виду?) ― А куда это вы, милостивые государи, путь держите?

― Гость у границ нашего города, ― шутливо отвечал триумвир, ― вот мы и везем ему, бедному, немножко провианта. (Достойному господину Холеци никогда не изменяло чувство юмора.)

― Н-да, ну что ж, везите, только трудновато будет вам его догнать.

― Как так?

― А так, что он уже за тридевять земель отсюда. Ушел гость, ушел, не простившись.

― Неужели? ― прошепелявила вдовушка Фабиан.

― Жаль! ― вздохнул почтеннейший Фекете. ― Бек упустил возможность услышать на редкость красивую речь.

Тут Лештяк рассказал историю с кафтаном, отчего физиономия господина Шамуэля Холеци стала вдруг кирпично-красного цвета.

― Знатное событие, ― пробормотал он, недовольно почесывая свой курносый нос. ― Да такого, наверное, со времени сотворения мира еще не случалось.

Но замешательство его длилось всего лишь одну минуту. Холеци был хитрая лиса и умел быстро найтись.

― Ну-ка, возчики! Эй, люди, поворачивай домой! Великий день выдался для Кечкемета!

А сам спрыгнул с лошади и преисполненным почтения голосом воскликнул:

― Садитесь на моего конька, достойнейший Михай Лештяк. Не могу я так позорить вас, заставить трястись на этой кляче.

― Ничего, она вполне хороша для меня. Благодарю вас. Сажали меня на нее все три триумвира вместе, значит один триумвир не вправе ссаживать.

― Ну, тогда вот что. Садитесь-ка на моего коня вы, Пал Фекете, и скачите в город сообщить о случившемся.

Кечкеметский Цицерон ухватился за возможность щедро вознаградить себя за непроизнесенную речь.

― Во весь опор поскачу! Вот уж счастье мне привалило ― на таком красивом коньке прокатиться! Однако дайте же мне какой-нибудь кнут, а то у меня ведь шпор-то нет.

Но горячей «Чаровнице» не нужно было никакого кнута, она понесла великого оратора, словно сказочный конь-огонь, которому вместо овса подсыпали в торбу угли.

Лошадь была вся в мыле, пар валил у нее из ноздрей, да в с самого господина Фекете пот лил в три ручья, когда прискакал он на базарную площадь, где и произнес восторженную, расцвеченную перлами ораторского искусства речь, возвестив сбежавшимся со всех сторон горожанам об особом милосердии творца, ниспосланном городу: о том, что бессловесный предмет одежды словно обрел вдруг дар речи и отогнал от границ города свирепого ворога.

― Произошло чудо! Почтенные жители Кечкемета, звоните в колокола! Алчный Олай-бек пал ниц и трижды поцеловал на господине Михае Лештяке кафтан, подобострастно вопрошая: «Что прикажешь, о посланец города Кечкемета?» На что господин Михай Лештяк поднял голову и, подобно мудрейшему и достойнейшему Сенеке (кто из вас не слышал о нем?!), так ответил ему: «Не мешайте мне чертить», ― иными словами убирайтесь отсюда ко всем чертям!

― Я не уверен, что Сенека сказал именно так! ― прервал его визгливым голоском реформаторский проповедник преподобный Эжайаш Мокрош.

Но Пал Фекете не дал себя сбить:

― Зато я уверен, что подводы с хлебом, волы, сумка с деньгами, триумвир и Михай Лештяк уже возвращаются в наш родной город!

Раздались громкие крики ликования. С быстротой огня разнесся слух о чуде; с улицы на улицу, из дома в дом катилась повергающая всех в изумление весть. Позорно свергнутые, всеми осмеянные сенаторы вновь выползли на свет божий, к людям. И люди прокричали «ура» в честь Поросноки, расступились и сняли шляпы, давая дорогу старому Инокаи. А почтеннейшего Ференца Криштона громкими выкриками: «Просим, просим!» ― уговорили произнести речь. Его милость не заставил себя долго упрашивать, а взобрался на бочку из-под капусты, стоявшую на рыночной площади, и сказал лишь следующее:

― Прошу у вас справедливости к гениальному юноше, которому мы все обязаны этим великим днем.

― Справедливости! ― эхом вырвалось из тысячи глоток. Толпа горожан, увеличивавшаяся с каждым мигом, словно река в половодье, колыхалась. Повсюду стоял гул, кипело оживление; мужчины и женщины, оживленно жестикулируя, передавали только что подошедшим слова Пала Фекете о чуде с «говорящим кафтаном». Разумеется, каждый прибавлял от себя какую-нибудь новую цветистую подробность.

Вместе с воздухом, сотрясаемым приветствиями и здравицами, люди вдыхали в себя колоссальное воодушевление, заставлявшее трепетать их сердца. Все суетились, кричали ― каждый свое, но мысли всех были об одном. Мамаши вырядили своих дочек в белые платья, видные граждане города ринулись в городские конюшни, чтобы запрячь в экипаж четверку знаменитых вороных жеребцов. (Быстро ― ленты в гривы!) Старички волокли на рыночную площадь мортиры; по дороге отыскав в трактире «У трех яблок» бомбардира. («Идемте же скорее, почтеннейший Хупка, коли есть на вас крест!» ― «Еще один глоточек!» ― умолял Хупка.) Святой отец Петер Молиторис, лютеранский священник, сам взобрался на колокольню св.

Миклоша, чтобы в нужную минуту ударить в колокола. Из дыр на крышах и там и тут поднялись древки, с которых, лаская взоры и сердца взметнулись, затрепетав на ветру, трехцветные крылья национальных флагов. Правда, они малость полиняли, поскольку изготовили их, по-видимому, еще во времена Бетлена[17]. С тех пор не часто расцветали флаги над кечкеметскими крышами. Все одиннадцать низвергнутых сенаторов поспешно ― за каких-то полчаса ― напялили на себя ментики с серебряными пуговицами, нацепили бряцающие сабли и расположились полукругом у входа в ратушу. Гораздо более сложная задача выпала, однако, на долю Пала Фекете (из чего явствует, что на плечи государственных мужей ложатся далеко не одинаковые задачи): ему нужно было экспромтом переделать весь текст своей речи, вымарывая из него обращение «Могущественный бек» и вписывая вместо него ― «Славный соотечественник», а вместо «Мы пришли к тебе» ― писать: «Ты вернулся к нам» и т. п. (Все равно, так тоже будет очень красиво!)

Хотя все было подготовлено на скорую руку, встреча прошла очень торжественно, только парадный экипаж немного запоздал. Зато мортиры дали залп своевременно, за ними торжественно загудели колокола, а когда появился Лештяк, по улицам, подобно лавине, покатились крики ликования, сопровождая героя до самых дверей ратуши. Там Лештяк спешился, выслушал торжественную речь господина Пала Фекете, улыбнувшись, взглянул на выряженных в белые платья девочек, пожал руку бывшим сенаторам. (А достойного господина Поросноки даже обнял.) Потом Лештяка подхватили на руки и понесли, понесли, а когда наконец опустили наземь, он оказался в зале заседаний у председательского кресла, за зеленым столом.

И едва утих шум (зал был битком набит городской знатью), слово взял седовласый Мате Пуста; своим слабым, не громче жужжания осы, голосом описал он заслуги Михая Лештяка и закончил выступление таким возгласом:

― Изберем его пожизненным бургомистром нашего Кечкемета!

От здравиц я приветствий задрожали стены; прошло несколько минут, прежде чем Гашпар Пермете сумел убедить окружающих, ― хотя он усердно колотил себя при этом кулаком в грудь и отчаянно размахивал руками, ― что он собирается сообщить им что-то очень интересное.

― А я, Гашпар Пермете, который двенадцать недель назад единственной фразой низверг весь магистрат, узнав теперь все, что мне надлежало знать, заявляю, что для него и пожизненная должность ― слишком короткий срок!

― Но ведь после смерти он не сможет председательствовать! ― заметил господин Гержон Зеке.

― А вот мы давайте постановим и запишем в протокол, что подобно тому, как святая венгерская корона передается из поколения в поколение перворожденному по мужской линии наследнику милостью божьей царствующей Габсбургской династии, пусть и жезл кечкеметского бургомистра передается мужским отпрыскам нашего достойнейшего Лештяка.

Гержон Зеке. Между королем и бургомистром есть все же небольшая разница!

Гашпар Пермете (сердито). Нет!

Гержон Зеке. Королевская корона ― из золота, а жезл бургомистра ― из кизилового дерева!

Эту маленькую перепалку прервал Янош Деак с Цегледской улицы, всем известный своею мудростью:

― Почтеннейший Зеке прав, ибо корона и на слабой голове сияет ярко, а палка кизилового дерева в слабых руках и бить будет слабо. Поэтому нельзя ее загодя вкладывать в руки наследников. Впрочем, не будем омрачать столь великий день подобными пререканиями. Останемся в границах подобающей серьезности и разберем по порядку все вопросы. Ни один человек не скажет нам спасибо, если мы предложим ему сесть в кресло, где сидит уже кто-то другой. Прежде всего, пусть почтенное собрание объявит, что триумвират, который и без того был временным, прекращает свое существование.

― Да они уже и сами по себе разбежались! Здесь ни одного из них нет! ― послышалось со всех сторон.

― Следовательно, сперва соблаговолите вновь избрать прежних сенаторов, а потом уже давайте занесем в протокол решение о пожизненном избрании Михая Лештяка на пост бургомистра.

Вряд ли следует говорить о том, что все так и случилось, Михай Лештяк с видом императора, восседающего на троне, холодно, кивком головы отвечал на приветствия.

Лицо у него вначале было бледным, но, разумеется, оно сделалось пунцовым, когда все принялись кричать:

― Расскажите, расскажите историю с кафтаном! Хотим услышать из ваших собственных уст!

Лештяк беспокойно заерзал на кресле. Казалось, невидимая железная рука сжимала ему горло. Рассказать о том, что произошло с Олай-беком, поведать об этом сотням людей!.. Историю, которую он сам не пережил, не видел. Лгать перед лицом города! Ох, какая непростительная это была ошибка, что не он поехал в татарский лагерь. Черт принес на его дорогу эту девицу. А уж если сам не поехал, то лучше было бы сразу и признаться во всем. Но сейчас это, увы, было невозможно. Невозможно!..

Чем больше становилась его слава, тем сильнее его душу терзал страх, что однажды эту славу развеет нежданный порыв ветра. Ведь и Мидасу не удалось сохранить тайну своих длинных ушей. Лештяку казалось, будто слава его ― краденая, и потому не мог больше ей радоваться, хотя какая-то ее доля причиталась и ему. Ведь, как бы там ни было, не кто иной, как он, достал кафтан! И все же где-то позади председательского кресла с высокой спинкой, казалось, неотступно маячила неприятная тень.

― Слушаем, слушаем! ― звучало все громче, все настойчивее.

Отступать было поздно.

Лештяк смущенно стянул с себя кафтан и расстелил его на зеленом сукне стола. Вот оно ― драгоценное сокровище Кечкемета!

Наконец, запинаясь, с пятое на десятое рассказал он об удивительной роли, которую сыграл кафтан.[18]

Буйные крики радости заглушали его рассказ; все ликовали, только один человек, сжавшись в комочек, плакал на задней скамейке.

Могущественный бургомистр, теперь подлинный «диктатор Кечкемета», подошел к этому человеку и взял его за руку.

― А теперь пошли, отец. Хочу немного отдохнуть дома.

В маленьких, украшенных скрещенными копьями воротах их уже поджидали крестница Эржи и подручный Лаци. Пончики были поджарены, тушеная курица давно готова, а поросенок даже успел остыть, так что хозяева в самую пору возвратились домой.

― Да, я ведь еще не успел сказать тебе, сынок, ― впрочем, когда я мог бы это сделать?! ― что теперь мы с подмастерьем работаем, или, вернее сказать, мы теперь вдвоем не работаем…

Бургомистр сделал равнодушное лицо.

― Это вон тот мальчонка?

― Пришлось мне нанять его, когда я отправлялся в Буду, к паше, за тебя ходатайствовать. Ведь это я сделал тебя городским головой, Мишка, знай это! ― В глазах старика загорелись зеленые огоньки. ― Старый Лештяк еще может постоять за себя, хе-хе-хе!.. А парень, повторяю, нужен мне был для работы, хотя я что-то не приметил, чтобы он за все это время ну хоть пальцем о палец ударил. Не было у меня еще времени испробовать, умеет ли он хоть что-нибудь делать. До сих пор-то я все политикой занимался. Не смейся, Миши, не то я рассержусь! А теперь вот ты будешь делать политику, Кровь Лештяков ― золотая кровь! Ну да ладно, вот мы уже и дома.

Как дорог человеку отчий кров, когда он долго под ним не был! Приветливо курится дым из трубы, весело кивают поредевшие ветви старого грушевого дерева. Выйдешь во двор, и тебе навстречу радостно кинется Кудлатка, а в комнате прыгнет на плечи кот Царапка. Улыбаются размалеванные крыши, с детства знакомые глиняные тарелки на стенах, даже мебель и та принимается скрипеть ― рассказывать о чем-то; потрескивает огонь в большой печи, отбрасывая на двери золотые блики, так что кажется, будто снизу они обиты широким листом золота.

Старик вздохнул.

― Бедная твоя матушка, если бы я мог воскресить ее хотя бы на этот единственный день!

Подали обед, и над родительским столом поплыли вкусные, соблазнительные запахи, а вокруг стола захлопотали, засновали туда и сюда Эржи и подмастерье Лаци, спеша вовремя сменить тарелку, подать нож поскорее.

― А ну-ка, сбегай, Лаци, в подвал, да побыстрее: одна нога здесь, другая ― там! А ты садись, сыночек! Потому как я знаю: голоден ты, изнурила тебя тюремная еда. Правда, и мне все это время кусок в горло не шел. Сперва ― от большого горя, а сейчас ― от великой радости. Пока я в Буде жил, одним воздухом питался. Ну да ничего, зато высвободил я тебя!

― Ибрагим-паша ― славный человек, ― рассеянно отозвался бургомистр. (Он чувствовал себя неловко перед Цинной.)

― Только в том смысле сынок, славный, ― что славу любит, а в остальном старая хитрая собака! Сначала он и на мне хотел зло сорвать. Чуть-чуть я и сам не угодил в холодную!

― За что же?

― Да все за ту цыганскую девчонку, если ты ее еще помнишь… Что, или, может быть, суп недосолен? А ну-ка, принеси солонку, Лацко!

Лаци дрожал, как лозинка на ветру.

― Что с тобой? Или ты сына моего боишься, дурачок? Не укусит же он тебя, хотя теперь он большим барином стал!

― Спасибо, отец, не надо соли. Значит, Ибрагим из-за девицы был зол?

― Из-за нее… Говорит, что она с вами сбежала. Грозился в темницу меня упрятать, пока мы не вернем ее или пока я не признаюсь, где она. Напрасно клялся я ему и божился, что с той поры и слыхом о ней не слыхивал.

― Действительно напрасно! ― буркнул бургомистр. ― Ну, а потом что было?

― На счастье, как раз в те дни пришло официальное сообщение, что на берегу Тисы нашли девичье платье, а позднее где-то ниже по течению и труп ее выловили.

― Вот как! ― весело воскликнул бургомистр. ― Умерла, значит, девица-то?

― Ах! ― вскрикнул Лаци и выронил из рук блюдо с жареным поросенком, которое он только что снял с огня, чтобы подать на стол.

Мастер сердито закричал на него:

― Чтоб у тебя руки отсохли, разиня! Собери все с пола и убирайся с глаз моих! ― Впрочем, тут же он и улыбнулся: ― Сегодня у нас сплошные чудеса происходят, даже мертвые поросята и те бегают! ― Отлично зажаренный поросенок укатился прямо под кровать.

Лаци, красный как рак, попятился к двери.

― Постой, ― остановил его бургомистр и, подозвав к себе, шепнул что-то на ухо. ― Ну, теперь можешь идти!

― Если что-нибудь нужно, то лучше уж позови Эржи. Этот ведь ― недотепа, ― проговорил старик, глядя вслед парню. ― Не думаю, чтобы он много понимал и в портняжном деле. А ведь это замечательное ремесло, сынок! Величественная наука ― подправлять то, что скроено самим богом. Я и кривую спину выпрямляю, и вислым плечам придаю мужественную осанку и силу. А это что-то да значит, сыночек! ― И старый портной довольно взъерошил свои жидкие льняные волосенки. ― А жаль этого юнца: у него такое кроткое, милое лицо, ― прямо девице впору.

― Сегодня такой день, батюшка, что нет ничего невозможного.

― Это тоже верно! Но отведай, пожалуйста, вот этого жаркого. А что на полу оно побывало ― так ты не обращай внимания. Испечен у нас и хворост… Ты что, не любишь поросячьей головы, а?

― Да я ем, ем! Только ты так и не досказал о своей поездке в Буду.

― Вот я и говорю, как пришло официальное извещение, Ибрагим-паша сразу пришел в хорошее расположение духа. Видно, за ту девицу поприжал его султан. А тут он, не мешкая, отослал падишаху вещественные доказательства смерти цыганочки, меня же вызвал к себе, похлопал по плечу и говорит: «Вижу, правдивые вы и прямые люди. (Разумеется, что касается нас, Лештяков, то мы такими были и есть.) На вот, говорит, возьми безвозмездно ― приказ об освобождении твоего сына. Но, смотри, нечестивый, не вздумай кому-нибудь сказать, что получил его даром, а то ты мне всю коммерцию испортишь». Так вот и раздобыл я этот фирман.

― Н-да, поспешил немного.

― Кто? Я?!

― Нет. Паша.

― То есть как? Я не понимаю тебя.

― А вы взгляните вот сюда!

В распахнутую дверь, мило улыбаясь и кокетливо покачивая станом, впорхнула цыганочка Цинна. На ней была красивая кружевная блузка, поверх которой был надет красный ситцевый сарафан в черный горошек ― праздничное платье Эржики.

Старый Лештяк отпрянул назад.

― О всемогущие небеса! ― воскликнул он в ужасе, и на его висках проступили бисеринки пота. ― Цыганская девчонка! Изыди, злой дух!

― Да не дух это, батюшка, а она сама.

― Пусть черт меня возьмет, если я соглашусь поверить в это!

В этот миг в дверь постучали, словно черт и впрямь явился на зов старика. Но, разумеется, это был не черт, а почтеннейший сенатор Мате Пуста, явившийся в сопровождении Пала Фекете и Габора Пермете.

― Добро пожаловать! Садитесь, пожалуйста. Какое дело привело сюда вас, господа?

― Нас послало к вашей милости Городское собрание.

― Мы готовы выслушать вас, милостивые государи, ― с важностью сказал бургомистр, произнеся это «мы» совсем по-королевски.

Посланцы вкратце рассказали, что порешило Городское собрание после ухода бургомистра: за господином Агоштоном будет послана депутация в Вац, это раз (весьма умное решение); далее, кафтан будет выставлен для всеобщего обозрения в городской ратуше на тридцать дней; каждый человек ― бедный он или богатый, кечкеметец или иногородний ― может бесплатно посмотреть на него; только надькёрёшцы будут обязаны платить за это по десять динаров. (И это очень правильно!)

― Но самое важное решение, ― продолжал Мате Пуста, ― состоит в том, что мы велели перенести из храма святого Миклоша железный сундук, окованный цепями, в котором хранятся городские реликвии; в него отныне будут запирать на ночь кафтан, а в дальнейшем ― и днем. Ключ же ― вот он ― магистрат посылает вашей милости, чтобы вы хранили его как зеницу ока и держали в таком месте, куда не имела бы доступа чужая рука.

Сказав так, Мате Пуста протянул бургомистру ключ на шелковом шнуре.

― Повинуюсь воле магистрата.

Лештяк взял ключ, встал и, подойдя к Цинне, повесил его ей на шею.

― Спрячь у себя на груди, Цинна.

Цинна залилась краской и невольным движением надвинули на глаза красный узорчатый платочек, отчего, правда, сзади посторонним взорам открылись ее по-мальчишески коротко остриженные волосы.

Мате Пуста, отвернувшись к окну, покачал своей большой головой:

― Ничего себе ― местечко, куда не имеет доступа чужая рука! Белоснежная грудь красивой девушки!..

Портной же громко воскликнул:

― Ах, черт возьми! Да ведь это же мой подмастерье Лаци! (Он узнал его по волосам.)

Бургомистр улыбнулся.

― Совершенно верно, батюшка! Раз уж начались чудеса… Когда-нибудь и об этом будет написана летопись: как портновский подмастерье вдруг превратился в супругу городского головы.

Лицо девушки при этих словах засияло восторгом и восхищением, но дольше выдержать на себе нежный ласковый взгляд Михая она не могла. Ей казалось: еще миг ― и она умрет от счастья. И, прижав руку к сердцу, Цинна выбежала из комнаты. Но тут, весь кипя от гнева, вскочил портной.

― Что за подлую шутку ты сыграл со мной? Не будь ты сейчас главою города Кечкемета, сказал бы я тебе кое-что… Везет тебе, Мишка, ох и везет! И как прикажешь понимать твои странные слова? Что ты еще задумал сделать?

― Жениться на Цинне.

― Ты, пожизненный бургомистр Кечкемета?

― Отчего же нет?

Старик печально понурил голову.

― Будайский паша прикажет убить нас обоих, если узнает.

― Кафтан султана защитит меня и от паши. А кроме того, Цинну больше разыскивать не будут, коли все успокоились на том, что она утонула в Тисе.

― Найдутся доносчики! Но, ради бога, милостивые государи, скажите хоть вы свое слово, отговорите его! Что вы стоите все трое, как истуканы?!

Следуя призыву старика, Габор Пермете сказал, что его милость бургомистр мог бы выбрать себе невесту из дочерей самых богатых людей города; нашлось бы для него на каждый палец по пятнадцати; еще сказал он, что низкое происхождение цыганки никак не вяжется с его высоким рангом.

― Пустые все это разговоры! ― возразил Михай, смеясь. ― А может быть, Цинна происходит прямиком от египетских фараонов?

― Это было бы сейчас трудновато доказать, ваша милость.

― Так же, как и вам, милостивые государи, трудно доказать обратное: что она не происходит от египетских королей.

Пермете рассмеялся; засмеялся и Мате Пуста, тем более что у него была на этот счет своя точка зрения: «Бургомистр знает, что и почему делает, и нечего нам вмешиваться в его дела».

Однако Пал Фекете ухватился за интеллектуальную сторону вопроса:

― Супругой городского головы не может быть кто попало. Она должна уметь читать и писать и вообще быть умной и во всех отношениях искушенной женщиной!

― Эх, ― раздраженно бросил Михай Лештяк, ― досточтимый Сенека говорил: «С женщины достаточно, если она понимает, что, когда льет дождь, нужно укрыться под навесом».

― Понапрасну тратим мы здесь слова, ― пожал плечами сенатор Пермете и, пожелав доброго вечера, увел своих коллег.

По дороге домой три достойных господина разнесли в три разных конца Кечкемета романтическую историю цыганки Цинны. Так что в тот же вечер кумушки всего города говорили:

― Не иначе околдовала она его, что-то в питье подмешала, а то ведь просто уму непостижимо. Такой умный человек и так споткнулся… Какой ужас!

Но еще больше, чем сплетницам, «новое событие» пришлось по душе Балажу Путноки. В ту же ночь он отправился в путь прямиком к будайскому паше, донести ему, что цыганочка жива и что Михай Лештяк прячет ее у себя, а сейчас даже собирается жениться на ней. Однако, как потом выяснилось, у будайского паши Путноки немного не повезло. Паша выслушал его, как говорят, внимательно и, нахмурив брови, спросил: «Итак, ты утверждаешь, что она жива?» ― «Так точно». Тогда паша подозвал стоявшего рядом слугу: «А ну-ка, возьми этого человека да влепи ему по подошвам пятьдесят плетей, а потом приведи назад». Когда злосчастного Путноки приволокли обратно, Ибрагим снова ласково осведомился у него: «Ну, как девица? Все еще жива?» ― «Нет, померла, видит бог, померла, милосердный паша!» Ибрагим довольно потер руки: «Так вот, заруби себе на носу, человече, если уж я однажды донес светлейшему султану о чьей-либо смерти, значит, тот человек давным-давно лежит в сырой земле».

Такой удел выпал на долю предателя Путноки; что же касается Михая Лештяка, то редко кому так дьявольски везло, как ему. Солнце светило ему всеми своими лучами. Власть и могущество его росли, авторитет укрепился далеко за пределами города. А Кечкемет начал играть важную роль.

Кафтан, способный обуздать противника, равнялся целой армии, причем такой армии, которая не нуждалась ни в провианте, ни в амуниции и которой ничто не угрожало, разве что кечкеметцы, разумеется, больше не боялись врагов; наоборот, они с вожделением ждали, караулили, не завернет ли к ним случайно какое-нибудь турецкое войско; вот уж тогда начиналась настоящая потеха для народа! Бургомистр выезжал с помпой, на лучших городских рысаках; четверо гайдуков гарцевали впереди и четверо ― сзади. Мужчины, женщины, дети ― иногда весь Кечкемет ― высыпали к войску потешить глаз упоительным зрелищем, поглядеть, как турецкие военачальники склоняются, чтобы поцеловать кафтан, и, согнувшись перед Лештяком, спрашивают: «Что прикажете, ваша милость?»

По всей стране стали ходить легенды о «говорящем кафтане» с различными вздорными домыслами о том, что-де в минуту опасности кафтан начинает говорить и дает советы членам Городского собрания, исцеляет больных, если те к нему прикоснутся, а если его поцелует девица или вдовушка, то она обязательно вскорости выйдет замуж. Наиболее благоразумные люди, правда, утверждали, что никакой чудодейственной силы кафтан не имеет, все дело в том, что на нем вышиты скрепленные паучьей подписью султана слова: «Повинуйтесь носящему этот кафтан». Что же касается старого портного Матяша Лештяка, который разглядывал это прославившееся на весь мир одеяние глазами специалиста (а молва о кафтане долетела и до стран заграничных), ― то он высказался о нем весьма пренебрежительно:

― Нет в нем ничего особенного. И я, если возьмусь, сошью такой же.

Чудодейственная сила кафтана бросила мистический отблеск и на личность самого Михая Лештяка. Его история и его власть также облачились в вычурные наряды легенд. Тихими уютными вечерами о нем говорили в деревенских хатах на сотни километров от Кечкемета. Где-нибудь далеко под Сегедом по волнам Тисы с мягким шуршанием скользила рыбацкая лодчонка, разрезая грудью желтоватую пену, а рыбак предавался мыслям о том, что поделывает в этот час кечкеметский бургомистр. Угощается, наверное, золотым салом, нарезая его алмазным ножом…

Говорящий кафтан умел говорить не только с врагами: «Убирайтесь, мол, отсюда, из-под Кечкемета!» ― но и друзей, и звонкую золотую монету в город зазывал: «Идите к нам в Кечкемет!» Богатые люди, знатные господа переселялись в «самый храбрый» город на жительство со своими сокровищами, родители охотнее всего посылали сюда своих сынков учиться. Именно в ту пору на улицах Кечкемета впервые появились круглоголовые студенты, которые и поныне не перевелись там. Школа процветала, жители обогащались со сказочной быстротой.

Разумеется, у всякого хорошего дела имеется и своя отрицательная сторона. Кафтан порождал большие деньги, а большие деньги порождали грабителей и степных разбойников которые стали совершать налеты на Кечкемет. Но и у всего дурного есть хорошая сторона: из-за разбойников ввели чрезвычайное положение, а поскольку комитатские чиновники не могли свободно передвигаться по стране, всей полнотой чрезвычайной власти временно был облечен кечкеметский магистрат. Словом, еще немного ― и стал бы Кечкемет королевским городом!


ГЛАВА ВОСЬМАЯ Другой кафтан


Большим человеком стал Михай Лештяк; распоряжался он теперь и жизнью и смертью людей, а чтобы его авторитет, как главы Городского собрания, еще больше повысить, король пожаловал ему дворянский титул, и стал Михай именоваться «господин Лештяк Кечкеметский». На гербовом щите слева, на серебряном поле красовался всадник в кафтане, а на другой половине щита ― на трех золотых лентах ― лиса на задних лапах. (Славно придумал его величество!)

И только одного не хватало для полноты счастья: свадьбы с Цинной. Но и здесь никто не стоял на пути.

Старый Лештяк давно уже примирился с этой идеей. Маленькое безродное создание постепенно сумело завоевать его расположение, и когда по вечерам Цинна гладила колючий подбородок старика, казалось ему, что он не иначе как в раю. А сама она становилась краше день ото дня: округлилась, лицо будто спелый персик, сквозь тонкую кожицу которого просвечивает пунцовый сок… Во всем Куннгаге не было ей равной.

Стала она самым доверенным человеком старика, называл он ее своей невесткой да доченькой и уже торопил Михая, говоря, что если тот будет тянуть, так он, ей-богу, сам женится на Цинне.

Но у Михая были свои причуды: стоило на его пути встретиться какому-либо препятствию, он весь закипал от нетерпения, если же препятствий не было, он сразу делался пренебрежительно равнодушным.

В первый раз свадьба была назначена на тот день, когда от санджак-паши удастся исходатайствовать письменное разрешение ― без этого все равно нельзя. Хотя птица строит свое гнездо даже и тогда, когда знает, что безжалостные руки могут разрушить его.

Разрешение от паши пришло в виде следов кнута на подошвах Путноки. Ясно, что теперь паша уж никогда не потребует выдать ему девушку.

― Ну, дети, теперь вы можете спокойно обвенчаться! ― уговаривал их старик.

― Подождем еще немного, пусть у Цинны волосы отрастут, ― отвечал Михай. ― На коротких волосах смешно выглядел бы венец.

За один год отросли у нее волосы, да как! Однажды вечером, нежно перешептываясь с возлюбленным, Цинна освободила от шпилек свои косы (ибо теперь она носила их на господский манер ― заплетая венком вокруг головы) и двумя тугими жгутами связала руки Михаю, как связывают пленников.



― Плененный бургомистр! ― игриво щебетала она. Михай понял намек.

― Конечно, пора бы уже нам и обвенчаться, я и сам жду не дождусь, Цинна. Но прикинь-ка хорошенько: не вредно было бы тебе еще немножко подучиться, чтобы стать настоящей супругой бургомистра. Да и мне нужно бы подкопить немного деньжонок, чтобы содержать жену, как это приличествует бургомистру.

И нанял Лештяк в учителя к Цинне премудрого господина Молиториса. Однако не прошло и полгода, как сей ученый муж доложил:

― Все, что я знал, знает теперь и она.

К тому времени и Михай сколотил кое-какое состояние, но тут как раз пришла грамота, даровавшая ему дворянство. Баловень судьбы зажил на более широкую ногу; окрестные дворяне завели с ним дружбу, стали ездить к нему в гости; и начал он пренебрегать Цинной. Не может же истый дворянин все время ворковать со своей голубкой ― над ним начнут смеяться! Проклятая дворянская грамота словно подменила его, будто от нее кровь его и впрямь стала голубее; он стал еще более своенравным и капризным. Повсюду пошли разговоры о том, что за него хотят выдать дочку Беницких, и тогда он станет губернатором ― в одном из тех комитатов Имре Тёкёли, что пока еще находятся в руках австрийского императора. Впрочем, все это лишь сплетни. Сами кечкеметцы придумывают их с той поры, как их бургомистр стал таким великим, что и Кечкемет теперь уже мал для него.

Ох, а как щемило сердце у Цинны! Теперь Михай редко-редко садился на ту деревянную скамеечку в саду под большим грушевым деревом, где они, бывало, столько раз шептались дивными летними вечерами и где Цинна была так счастлива! Теперь Михай иногда по целым неделям пропадал в дворянских замках, а если и говорил ей несколько теплых слов, то заканчивалось это обычно наставлениями:

― А потом вот что, Цинна! Следи за своими словами, моя милая голубка. Не говори о том дне… ну, ты ведь знаешь, о каком… Никогда не проговорись, что ты была там… у Олай-бека, иначе потеряешь ты меня.

В эти минуты бедняжке казалось, что в грудь ей вонзают кинжал. В ней росло подозрение, что Михай только боится ее, но не любит и связывает ее с собою обручальным кольцом лишь затем, чтобы заручиться ее молчанием. День ото дня становилась она все печальнее, алые розы сошли с ее щек, обворожительный огонь в глазах погас, и на смену ему пришла кроткая тоска. Впрочем, красивой Цинна была по-прежнему.

Старый Лештяк испугался, что она заболела, и отгадал причину ее тайного недуга.

― Не кручинься, не губи себя, резеда ты моя! Любит он тебя, любит, раз я говорю! И он повенчался бы с тобою хоть завтра, будь у него деньги. А ведь он даже те, что имеет, проматывает вместе с Фай да с Беницкими. Я-то уж знаю Мишку; он до кончиков волос полон спесью, но сердце у него ― честное. Впрочем, разумеется, вы могли бы жить и здесь, у меня, победному, но ведь ты знаешь, как блажит сумасшедший, страдающий манией величия: даже земляники не станет есть ― хоть и будет голоден, ― если ее подадут не на серебряном блюде. Вот и мой Мишка сейчас заболел этой болезнью. Дадим ему натешиться лисонькой его дворянского герба. А там, либо лиса слопает его, либо он ее… Все это зверье на гербах ужасно прожорливо, дорогая Цинна.

Но Цинна только вздыхала: никакое красноречие не могло исцелить ее раны.

― Не вздыхай, улыбнись хоть немножко, как бывало. Ведь если б можно было, поведал бы я тебе такую вещь, от которой ты сразу пустилась бы в пляс!

Старик таинственно подмаргивал, бормоча себе под нос: «Tс-с, Матяш, замкни рот на замок, Матяш!»

Что это была за таинственная вещь, Цинна не могла даже и предположить. Одно лишь обстоятельство бросилось ей в глаза: последние дни два каких-то неизвестных господина стали захаживать к Лештякам; приходили поздно вечером, чуть ли не крадучись, подолгу шептались о чем-то, уединившись в задней комнате, и старик ни разу словом не обмолвился, что это за люди и чего они хотят; только ходил взад и вперед по комнатам, неразговорчивый, задумчивый.

Наконец, однажды вечером, когда посетители ушли, он повеселел, положил к себе на колени голову Цинны и стал ласково перебирать ее длинные черные волосы. (Это было любимой забавой его милости.)

― Радуйся, Цинна, радуйся! Наступил и твой день. Будет ужо у тебя свадьба! Соберу тебе такое приданое, что барышни Фай от зависти конопатыми станут. Смейся, Цинна, ну, смейся же! Будет у тебя теперь столько денег, что и твои детишки, если они у тебя появятся ― и нечего тут краснеть, нечего стыдиться моих внучат! ― будут золотые вместо игрушек по полу катать.

Старик вынул из кармана пригоршню золотых, которые так и засверкали перед глазами Цинны.

― Откуда вы взяли такую тьму денег? ― похолодев, спросила девушка.

― Это еще ничто по сравнению с остальными! Слушай внимательно, мое дитятко, я все расскажу тебе. То, что я делаю, я делаю отчасти ради тебя, так как знаю, что Михай не может жениться на тебе без денег. Я сказал «отчасти» ― потому что и мое собственное тщеславие тоже играет здесь роль. Хочу я оставить после себя такое творение, чтобы и спустя тысячу лет портные вспоминали: «Жил когда-то человек по имени Михай Лештяк, он сшил это платье».

― Никак в толк не возьму, о чем это вы?..

А старик продолжал шептать:

― Приходили ко мне на днях тут двое чужеземцев. Да ты видела их; один ― маленький, коренастый, а другой истинный Голиаф. Пришли они ко мне от имени одного города. От какого города ― не сказали. А я и не спрашивал: что мне за дело от какого. Так вот, приходят они, значит, ко мне и такой заводят разговор: «Мастер! Ты портной из всех портных, самый великий среди мастеров. Потому мы явились к тебе, что желаем сделать тебя богатым и бессмертным». ― «Что вам от меня угодно?» ― «Сшей нам кафтан, такой же, как и у города Кечкемета, чтобы походил он на кечкеметский, как две капли воды, как два яйца или два пшеничных зернышка. Способен ли ты на это?» ― «Моя игла все может сшить, отвечаю, что мой глаз увидит».

Цинна зябко прижалась к старому портному.

― И на чем вы порешили?

― Поторговались мы. Долго спорили, пока сошлись на том, что заплатят они мне за это пять тысяч золотых, пятьсот дадут в задаток. И все это будет твоим, мое дитятко.

― А сумеете ли вы так сшить?

― Я?! ― И глаза старика засверкали. ― Ах ты, чудачка! Да за кого же ты меня принимаешь? Говорю тебе, это будет творение мастера.

― А не обернется это какой-нибудь бедой? ― боязливо спросила девушка. Старик рассмеялся.

― Какая же тут может быть беда? Ну будет еще у одного города кафтан, только и всего. Если турки сейчас грабят и разоряют, скажем, в двухстах городах, то завтра им придется довольствоваться ста девяноста девятью. Голодной смертью они от этого не умрут.

― Да, что верно, то верно, ― рассеянно проговорила Цинна.

― А ты дай мне ключ от сундучка, будущая моя сношенька. И пусть об этом никто на свете не узнает. Я только посмотрю кафтан со всех сторон, изучу его, да и сошью быстренько другой, точно такой же. Закатим мы тебе такую свадьбу, что и небу будет жарко… Ей-богу, очень уж мне хочется поскорее поглядеть, как танцуют твои крохотные ножки…

Тут они пустились обсуждать все до мелочей: и какое у нее будет подвенечное платье, и какой венец, и какие туфельки, и как они вручат Михаю четыре тысячи золотых из пяти: «На, возьми и не говори, что твоя жена ничего тебе не принесла». Тут он, конечно, спросит: «Откуда вы их взяли?» А мы ответим ему: «С неба упали». В конце концов выдумаем какую-нибудь байку о наследстве, и начнется счастье без конца и края…

Цинна развеселилась, засмеялась, захлопала в ладошки, до того понравилась ей картина будущего, что рисовал перед ней Матяш Лештяк.

А на другой день старый портной получил ключ от Цинны, забрался в кованый сундук ратуши и, еще раз осмотрев кафтан, отправился в Сегед, где жили богатые турецкие купцы; он купил у них дорогого темно-зеленого бархата, позументов, шнуровки и медвежью шкуру на подкладку. Заготовив все, он с лихорадочным нетерпением созидателя накинулся на работу.

Нешуточное это было дело. Каждый вечер он тайком приносил кафтан домой, а на рассвете относил обратно. Доступ для него в кабинет бургомистра был свободен, ― ведь сын всегда мог послать его за чем-нибудь! ― так что ни у кого не возникало подозрений.

С вечера и до утренней зари старик трудился, запершись в задней комнате, с вдохновением и страстью артиста. Иногда он будил Цинну и показывал ей уже готовые части, начинающие принимать благородные формы будущего кафтана. Глаза старика горели, лоб пылал, ноздри раздувались, а голос дрожал от гордости. «Ты взгляни только: вот перед… а вот ― воротник, а это, смотри, ― рукав…»

Когда же через пятнадцать дней кафтан-двойник был готов весь до последнего стежка и старик оглядел свое произведение, сердце его наполнилось сладостной гордостью. «Возможно ли творение более совершенное, чем это?»

Случилось это глухой ночью. Кричали петухи. Портной выглянул в окно. На полночный этот час он и вызвал своих клиентов, которые скрывались где-то в окрестностях города, пока он шил кафтан.

В ответ петухам залаял пес Лохмач, ― значит, почуял чужого.

И действительно, это были они. Портной впустил их.

― Ну что ж, смотрите!

С губ незнакомцев сорвался крик изумления. На кровати лежали два расшитых золотом кафтана, похожие один на другой, как два яйца, как два пшеничных зернышка.

― Что вы скажете на это? ― спросил мастер. Один из клиентов сказал:

― Ты и впрямь портной из всех портных! Величайший портной на свете!

Другой же не сказал ни слова, а лишь раскрыл свою объемистую мошну и вывалил из нее на середину стола груду золота.

― Ровно четыре тысячи пятьсот золотых. Можешь пересчитать, мастер, коли не веришь!

― Пусть собака считает! Не ради денег я работал, но ради славы.

― Какой из двух можно забрать? ― спросил великан, показывая на кафтаны. ― Какой из них наш?

Лештяк стоял в нерешительности, не зная, что ответить «Отдать свою работу? Значит, больше никогда не увидеть ее? Они увезут мой кафтан бог знает куда, и я уже больше не узнаю, как он служит. Будет меня снедать мучительное неведение: что-то с ним стало?! И не увижу я турка, который склонится перед ним поцеловать его край, иначе говоря, предо мною перед моим искусством? Нет, нет! Ведь я не сомневаюсь в успехе. Работа ― безупречная! Хочу видеть, хочу купаться в своей славе».

― Эй, мастер, что же вы не говорите, какой из них новый? ― нетерпеливо спросил Голиаф.

― А почему ваша милость хочет именно новый?

― Полагаю, что именно его вы отдадите нам.

Обиженный Лештяк вскипел:

― Нет, нет, ― забормотал он глухим, срывающимся голосом. ― Можете как раз забрать с собой старый… настоящий. А новый… пусть останется Кечкемету.

Великан поспешно свернул кафтан и спрятал его под плащом.

Скрипнула щеколда. Два силуэта растаяли в ночном сумраке, исчезли навсегда.

Старик прилег на постель, но освежающий сон не приходил. Его терзали всякие злые видения. Золотые монеты, которые он ссыпал в кошелку и упрятал под кровать, начали вдруг карабкаться вверх по стене на тонких паучьих ножках. «А ну, сейчас же назад! Ишь расползались тут!» Но тут одна из монет прыгнула ему на грудь и закружилась в сумасшедшем танце. «Ну погоди, вот я доберусь до тебя!» Лештяк протянул руку, однако поймать монету не смог, хотя ее холодные ножки мурашками бегали по телу, кололи его, словно ледяными остриями булавок, так что он от холода уже и зубом на зуб не попадал. Потом ему вдруг померещилось, что взбесившуюся золотую монету схватил черт со страшным оскаленным ртом, быстро расплавил ее над кипящим котлом, а горячий металл стал заливать в уши, ему, Лештяку. Расплавленное золото растеклось по жилам, стало распирать виски. Кровь его закипела, а изо всех щелей комнаты понеслись наводящие ужас голоса: «Матяш Лештяк, что ты наделал, ой, что ты наделал?!»

Старик вскочил, оделся и, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу, стал ожидать наступления утра. На душе у него было очень тревожно, но он не решался признаться в этом даже самому себе. Эх, да что там, все будет в порядке! Дело верное, совершенно верное.

Лештяк отнес кафтан в ратушу, положил его в кованый сундук, а потом зашел в спаленку Цинны отдать ключ и ласково шепнул ей на ухо:

― Все в порядке, сердечко мое: у меня под кроватью уже выстроились четыре тысячи рыжих жеребчиков. Есть теперь кого запрячь в вашу свадебную колесницу.

Но тщетно старик силился говорить спокойным голосом, взволнованное лицо выдавало его действительное состояние. И нигде он не мог найти себе места. Как ошалелая муха, слонялся он из стороны в сторону, пока наконец, приняв внезапное решение, не побрел к сыну, где уже застал гайдука Пинте с каким-то письмом.

Бургомистр был в отличном расположении духа, лицо его сияло радостью. Он только что закончил процесс одевания, а наряд его был теперь совсем иным, чем прежде, и вполне соответствовал его дворянскому титулу: вместо доломана на нем была аттила с разрезными рукавами, на шелковой вишневого цвета подкладке, виднеющейся сквозь разрезы.

― Доброе утро, батюшка! Что нового?

― Я хотел бы попросить тебя кое о чем.

― Есть в Кечкемете один человек, который может и приказывать городскому голове!

― Это я, что ли?

― Угадали, ваша милость. Ну, так что вы мне прикажете?

― Так, пустяк, маленькая прихоть. Если в ближайшее время подойдет к городу какое-нибудь вражеское войско, разреши мне самому поехать ему навстречу в кафтане.

― Черт возьми, это не последнее развлечение! И пришли вы ко мне в самое время, потому что сегодня мне все равно пришлось бы посылать кого-нибудь вместо себя.

― Есть что-нибудь? ― поспешно спросил портной.

― У леса Талфайя с ночи стоит один из отрядов великого визиря Кара Мустафы. Из-под Белграда на Кеккё идут, а нам нынче чуть свет прислали письмо. Требуют продовольствия. Вот Пинте как раз с их посланием прибыл. Ну, провианта мы им, конечно, не дадим.

― Великолепно! ― воскликнул старик, оживившись. ― Я поеду к ним!

― Очень хорошо! Пинте, оседлайте для моего отца верховую лошадь!

― Какую? Гордеца?

― Пожалуй, лучше будет Раро, он посмирнее. Сам я сегодня не могу выехать, дел много: в суде заседать буду. И представьте себе, батюшка, кто истец. Ни больше, ни меньше, как сам крымский татарский хан. Неугомонные кечкеметские парни угнали у него из феледьхазского стана отару овец, а четырех татар, которые стерегли стадо, избили до полусмерти; один вскоре умер.

― Мир перевернулся!

― Но самое замечательное во всем этом, ― продолжал бургомистр, широко улыбаясь от удовольствия, ― ореол Кечкемета! Ведь вот уже и сам крымский хан ищет правосудия в соответствии с нашими законами, вместо того чтобы совершить возмездие, как ему бы того захотелось. И все это сделал наш кафтан. Да, постой-ка, Пинте, чуть было не забыл. Пойди, любезнейший, прежде на базар и поймай там четырех человек, способных быть судьями; можно будет даже одного турка, если попадется.

Был первый день ярмарки (ибо после того как Кечкемет стал обладателем кафтана, город вновь испросил у Леопольда I разрешение на проведение ярмарок). Старый Пинте заглядывал в купеческие шатры, догонял людей в добротных бекешах и, если попадался ему солидный человек из Сегеда или Халаша, начинал, как ученый скворец, тараторить зазубренную фразу:

― Именем его благородия, достойного и славного господина Михая Лештяка, бургомистра города Кечкемета! Почет и уважение вашей милости, дай бог вам всего хорошего! Не посчитайте за труд ― соблаговолите пройти в скромное здание нашей ратуши и там мудро и справедливо, как и подобает, свершить суд над нашими гражданами. О неповиновении не может быть и речи!

Так довольно быстро сцапал он сегедского нотариуса Пала Бёрчёка и мудрого Ференца Балога из Сентеша, правда, этот сидел в корчме, уже на шестой пуговице[19] (Ничего, этот хорош будет и в таком виде.)

Поймал Пинте также и цегледского кондитера Иштвана Корду, и, поскольку господин бургомистр пожелал иметь среди судей турка, гайдук прихватил с собою и бородатого Моллаха Челеби из Буды, продававшего каракулевые шкурки и на чем свет стоит ругавшего город, где судей волокут в суд на аркане.

Управившись таким образом с делами, Пинте направился к городской конюшне, вычистил скребницей Раро, расчесал ему гриву, покормил овсом, заседлал и доложил Лештякам, что старый барин может уже отправляться.

Почтеннейший Матяш Лештяк проворно засеменил в городскую ратушу, где уже собрались приведенные силком судьи, к которым бургомистр добавил еще двоих сенаторов, Габора Поросноки и Криштофа Агоштона, а седьмое, председательское, место занял сам.

Увидев отца, Михай послал Пинте с печатью города к Цинне за ключом, потом извлек кафтан из кованого сундука и самолично, в присутствии двух сенаторов, помогавших ему, надел кафтан на старика.

― Езжайте, батюшка, бог вам в помощь!

Старик вышел из ратуши, молодцевато вскочил в седло и, выпятив грудь, гордо вскинул голову, будто заправский витязь. Заезжие купцы, сгорая от любопытства, сбежались поглазеть на отца могущественного бургомистра, на тщедушном теле которого красовался развеваемый весенним ветром, прославленный на весь свет кафтан.

Кечкеметские граждане с улыбкой снимали перед ним шляпы, а дети громко кричали:

― Виват, виват, дядюшка Лештяк!

Некоторые же с завистью шептали:

― Счастливый отец, счастливый человек!

И старик действительно был счастлив сейчас. Полной грудью вдыхал он в себя целительный воздух. Раро горделиво гарцевал под ним. Распускающиеся жасмины и лилии в маленьких палисадниках перед домами весело улыбались ему; а из окна их собственного домика Цинна вслед ему помахала белым платком.

Тревоги на душе Лештяка как не бывало, он теперь не чувствовал больше ни подавленности, ни волнения. Страх солдата перед битвой проходит во время самой битвы. А он сейчас был там, в огне; ему казалось даже, что он слышит доносимые легкими колебаниями воздуха волнующие кровь звуки невидимых труб: «Вперед, вперед к победе!»

Старик исчез, растаял в облаке пыли, а сенаторы и городской голова преспокойно восседали вместе с «судьями поневоле», слушали жалобу крымского хана об угоне стада овец, пространные и сбивчивые показания свидетелей и обвиняемых. Бестолковое словоизвержение то и дело нарушалось громким зевком, срывавшимся с уст какого-либо из достойных мужей. Что у стен города стоял коварный и алчный враг, нимало не волновало их благородий. Да и чего волноваться! С врагом было теперь так же просто управиться, как, скажем, приструнить разбушевавшуюся на рынке торговку яйцами: на эту нужен один человек и одна ореховая палка; а на того ― тоже всего-навсего один человек и один кафтан!

И только бургомистр беспокойно заерзал в своем кресле, когда заметил вошедшего в зал Олай-бека, прибывшего в качестве посланца крымского хана. А Олай-бек метнул свой ястребиный взгляд на одного судью, на другого, а потом спросил удивленно: «Кто же из вас тут знаменитый городской голова ― Михай Лештяк?» Тогда господин Криштоф Агоштон показал во главу стола.

― Не может быть, не он это, ― пробормотал Олай-бек, выразительно покачав головой.

― И тем не менее это я ― Михай Лештяк, ― подтвердил бургомистр бесцветным голосом.

― Или у меня в глазах рябило два с половиной года тому назад, когда мы с тобой встречались у меня в стане, либо твоя милость сменил за это время голову? ― сердито воскликнул гигантского роста бек.

― Человек старится, ничего не поделаешь.

― А вообще-то я привез письмо твоей милости.

Письмо от крымского хана было ― сплошной мед и патока.


«Дорогой мой сын, храбрый Михай Лештяк! Накажи, пожалуйста, этих злых волков, потому что если ты не преподашь им устрашающий урок, то, поверь, твои люди однажды украдут тюрбан с моей собственной головы. Я был бы рад, если бы ты прислал мне корзину голов (воровских голов хватит и на две корзины). Я давно уже не наслаждался видом отрезанных кечкеметских голов.

Примите моего человека, Олай-бека, который даст вам необходимые разъяснения, с должными почестями.

Остаюсь твой могущественный друг и повелитель

Крымский хан».


Лештяк в замешательстве рассеянно пробежал письмо, потом дал прочитать его по очереди всем судьям ― пусть видят и разнесут молву о том, как власть имущие гладят по шерстке кечкеметского бургомистра.

А между тем он покраснел до кончиков ушей, чувствуя на себе пристальный, изучающий взгляд Олай-бека, который не сводил с него глаз.

Лештяк сидел как на иголках, не в силах превозмочь неприятное чувство; сказывались и длившийся уже несколько часов допрос, и духота в зале. Ему казалось, что он вот-вот лишится сознания, и уже собирался передать председательствование Поросноки ― было, наверное, около полудня, ― как вдруг за окнами послышались крики ужаса; они катились по улицам ― все ближе и ближе, сотрясая стекла.

Перепуганные судьи бросились к окнам и тут же, смертельно побледнев, отпрянули назад.

К ратуше во весь опор летел одичавший Раро; на нем сидел привязанный к седлу старый Лештяк. Он был в кафтане, но ― без головы.

По страшному обезглавленному телу растекалась кровь. Забрызганные ею кафтан и лошадь казались издали красными.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Судный день


У Поросноки волосы стали дыбом.

― Какой ужас!

Лештяк упал ничком на стол и зарыдал.

― Уму непостижимо! ― проговорил Олай-бек, когда ему объяснили, что старик в кафтане выезжал с депутацией в один из отрядов великого визиря.

Агоштон хлопотал вокруг убитого горем бургомистра.

― Идите, ваше благородие. Распустим суд. Горе, постигшее вас, настолько велико, что вы вправе пренебречь должностными обязанностями.

Михай вздрогнул и, смахнув с глаз слезы, сказал:

― У меня хватит сил. Я не ступлю ни шагу отсюда, пока не отомщу за отца. Это сделали не в турецком лагере!

И он тут же распорядился, чтобы труп старика отвезли домой и обмыли; а двум гайдукам велено было, не теряя ни минуты, скакать по кровавому следу до тех пор, пока не найдут голову и не раскроют преступления.

― Снимите кафтан с тела, ― добавил Поросноки, ― и принесите его сюда!

Немного погодя Пинте плача принес окровавленный кафтан. Олай-бек и Моллах Челеби вскочили с мест и бросились к нему, чтобы поцеловать его край. Но, едва притронувшись к кафтану, бек тотчас же с презрительной гримасой отвернул свое уродливое лицо:

― Клянусь аллахом, это ― не настоящий кафтан! На нем нет знака Шейк-эль-Ислама.

Моллах Челеби сложил на груди руки и вкрадчивым голосом повторил:

― Это не священное одеяние!

Граждане Кечкемета, сидевшие среди публики, опешив, воззрились на бургомистра.

― Предательство! ― воскликнул Криштоф Агоштон. Ференц Криштон соскочил со скамьи свидетелей и подошел к Лештяку.

― Объясните, в чем дело. Ведь ключ был доверен вашей милости.

― Я ничего не знаю, ― рявкнул в ответ Лештяк. (Характер у него был подобен железу: чем больше по нему бьют молотом, тем тверже он становился.)

― Какой удар, о какой удар нанесен несчастному Кечкемету! ― ломал руки Поросноки.

Как камни, пущенные пращой, в воздухе загудели голоса: «Смерть виновнику!»

― Именно так! И я скажу то же самое! ― воскликнул Лештяк.

Посыпались упреки, один злобнее другого.

― Ему место не на председательском кресле, а на скамье подсудимых!

― Тихо! ― прикрикнул бургомистр, свирепо стукнув по столу шпагой, которая, с тех пор как он стал дворянином, неизменно лежала перед ним, крест-накрест с булавой, ― Я сижу здесь, на председательском месте, и останусь на нем. Хотел бы я посмотреть, кто осмелится проронить хоть один звук, когда глава города Кечкемета призывает к тишине!

Только на кладбище бывает такое глубокое безмолвие, какое воцарилось в зале.

― Кто тот безумец, вознамерившийся в меня вонзить свое жало? Да если бы я знал, что кафтан не настоящий, разве послал бы я в нем своего собственного отца?! Произошло нечто непостижимое. Видно, богу угодно было обрушить на город Кечкемет новое испытание! Но мы не должны падать духом, ибо что бы ни случилось, десницу всевышнего не остановить. А посему повелеваю досточтимому сенатору Криштону немедленно садиться на коня и отвезти в Талфайю требуемую турками дань, чтобы за двумя бедами не последовала и третья…

Криштон тотчас же направился к выходу, но не успел он дойти до двери, как она с грохотом распахнулась, и в зал вбежала Цинна. Она была белее стенки, ноги у нее подкашивались, движения выдавали смятение. Из прекрасных очей девушки катились слезы.

― Что тебе здесь нужно? ― прикрикнул на нее бургомистр, сдвинув брови. ― Иди домой, там плачь!

― Мое место здесь!

И Цинна опустилась на колени. Красная, подбитая снизу кружевами юбка, упав на пол, походила на распустившийся цветок мака; из-под нее выглядывали изумительной красоты ножки.

Олай-бек осклабился и, вскочив на ноги, вскричал;

― Это она, вернее, он? Господин Михай Лештяк, взгляните на нее! Эта девица однажды была у меня в лагере и назвалась вашим именем. Пусть мои глаза никогда не увидят Мекку, если это неправда!

Поросноки и Агоштон впились взглядом в Лештяка, который смутился и покраснел до ушей (это была его слабость); он уже заколебался: признаться ему или нет?

Но Цинна грустно покачала головой и возразила беку:

― Я никогда не видела тебя, добрый человек.

Лештяк с благодарностью посмотрел на нее, как бы говоря: «Что ж, ты еще раз выплатила мне свой долг!» ― но тут же прошипел сквозь зубы:

― Все рушится, все потеряно!

― Что тебе нужно, дитя мое? ― обратился к цыганке Ференц Балог из Сентеша. ― Почему ты на коленях?

Из груди девушки вырвался надрывный стон:

― Я ― причина всему. Это моя вина…

― Да в чём же, красавица ты моя? ― ласково спросил цегледский кондитер.

― Я отдала ключ от кованого сундука Матяшу Лештяку, к которому приходили люди из другого города просить, чтобы он сшил им за пять тысяч золотых такой же кафтан, как наш.

Зловещий ропот негодования последовал за этими словами. Бургомистр отвернул к стене побелевшее лицо. Такого удара он не ожидал.

― Как ты осмелилась это сделать? ― взревел Поросноки. ― Будь откровенна и покайся. Чистосердечное признание смягчает вину!

Цинна прижала руки к сердцу; длинные шелковые ресницы ее задрожали. Ей хотелось провалиться сквозь землю от стыда. И все же в этот роковой час она должна была сознаться во всем!

― Потому что я люблю, люблю Михая Лештяка больше жизни, больше всего города! Из тех денег старик предназначал четыре тысячи золотых мне, чтобы сын его, невестой которого я считаюсь вот уже два с половиной года, женился на мне. До сих пор он не сделал этого лишь потому, что мы оба ― бедны. Я поверила словам старика и отдала ему ключ.

Бледное лицо Цинны разрумянилось, из белой лилии оно превратилось снова в розу, но только на одно мгновение.

―Какое несчастье! Какое несчастье! ― запричитал почтеннейший Агоштон. ― Лучше бы уж я до смерти своей оставался в Ваце.

― Дальше, дальше! ― подгонял девушку Поросноки. Лештяк судорожно вцепился рукой в спинку кресла; все закружилось у него перед глазами; как маленькие чертики, насмешливо затанцевали круглые буковки, в изобилии рождавшиеся под пером нотариуса на бумаге протокола. Он закусил до крови губы: «Ох, только бы выдержать еще полчаса, не показать своей слабости!»

― Дальше? ― еле слышно переспросила Цинна, сломленная и измученная. ― Ну да… Что же было дальше? ― Она потерла рукой свой гладкий, как мрамор, лоб. ― Он ходил в ратушу, брал на ночь из сундука кафтан домой, смотрел на него, как на образец, и шил другой, подобный ему. Прошлой ночью заказчики получили кафтан.

― Все ясно, ― пробурчал Поросноки. ― Старик был горд и тщеславен ― желая показать, что оба кафтана совершенно одинаковы, он надел на себя новый, ― чтобы упиться признанием своего таланта.

― А кто же были заказчики? ― спросил Берчек из Сегеда, подумав про себя: «Не наши ли?»

― Не знаю, ― ответила Цинна. ― Покойный тоже не знал. Все делалось втайне. «Какой-то далекий город», ― говорил он мне.

― Мы должны найти этот город, ― скорбно проговорил господин Агоштон.

― И мы найдем его, ― ответил бургомистр тихим глухим голосом. (Это были его первые слова после признания Цинны.)

― То ли найдем, то ли нет, ― горько отозвался со скамей для публики почтеннейший Пермете, ― а пока, сударь, будьте мужчиной, вынося приговор… если сможете, конечно.

Господин Пермете словно влил в жилы Лештяка свежей горячей крови. Это его-то, Михая Лештяка, уговаривают быть мужчиной?!

Глаза бургомистра сверкнули.

― Да, я буду им! ― сурово промолвил он, доставая из кармана скрепленный печатями указ.

Лештяк встал и начал торжественно читать:

― Мы, Леопольд Первый, божьею милостью император австрийский…

Он задыхался, голос его перешел в хрип, руки дрожали; ему не хватало воздуха, и он передал указ Агоштону:

― Прочтите, сударь. ― Потом обессиленно добавил: ― Ведь и я ― всего лишь человек.

Но тотчас же, будто устыдившись своих слов, приказал Пинте:

― Распахните окна! Мне стало дурно от… от спертого воздуха.

Тем временем Агоштон огласил указ монарха, согласно которому за воровство и измену на территории Кечкемета разрешалось немедленное судебное разбирательство и городской суд облекался властью решать вопрос жизни или смерти горожан.

― Начнем голосование!

Первое слово принадлежало Поросноки:

― Эта девица предала город. Я приговариваю ее к казни через отсечение головы.

Затем высказался господин Бёрчёк.

― Обезглавить! ― бросил он коротко. Моллах Челеби сказал так:

― Она сделала это из любви. Не виновна!

Очередь дошла до достойного Ференца Балога.

― Она не знала, что своим поступком навлекает смертельную опасность на город. Пусть в монастыре замаливает свой грех!

Наступила такая тишина, что, казалось, слышно было, как стучат сердца и даже как в одном из окон бьется о стекло залетевший в комнату мотылек. Два голоса требовали смерти, два ― сохранить жизнь.

Наступил черед цегледского пряничника. Он так долго раздумывал, что даже чуб взмок.

― Хватит с нее тюрьмы, ― с трудом выдавил он из себя. Легче стало дышать тем, чье сердце, проникшись жалостью, склонялось к помилованию девушки, тем, кто не желал, чтобы эту дивную белую шею скосил топор палача. Оставался еще господин Агоштон.

― Смерть ей! ― жестоко прошипел он.

Снова голоса разделились поровну. Решать должен был председательствующий. Какой страшный миг!

Михай Лештяк встал, усилием воли совладал с собой, упругим движением распрямил он свою статную фигуру, спокойно и неторопливо взял в руки булаву, лежавшую на столе рядом с саблей, и повертел ее в руках.

Вдруг раздался треск: булава была сломана.

― Смерть, ― ясно и отчетливо проговорил Лештяк. Девушка в ужасе взглянула на него и, издав душераздирающий крик, лишилась чувств.



Из публики донеслось шиканье, но его заглушили возгласы восхищения.

― Все-таки он великий человек! ― шептали один другому кечкеметцы.

― Дурной человек! ― пробормотал Моллах Челеби.

А Лештяк, ни на кого не обращая внимания, оставил председательское место: теперь его уже ничто не связывало. Он склонился к своей возлюбленной, приподнял ее, поцеловал и прошептал ей на ухо:

― Не бойся, я спасу тебя.

― Смелый человек, ― тихо заметил своим коллегам почтенный Пермете.

А смелый человек твердым мужественным шагом оставил залу, словно ничего не случилось, пошел домой и, запершись в комнате один на один с обезглавленным трупом старика, в течение нескольких часов разговаривал с ним:

― Ну, зачем ты это сделал, зачем? Видишь, сколько бедствий причинил ты себе, мне и ей. Ты ведь не был дурным человеком, я это знаю… Тщеславие сгубило тебя, ― и в тебе разбудили этого истинно венгерского зверя! Из тщеславия ты сшил этот кафтан, из тщеславия отдал тот. Ты впутал в свою затею бедную девушку. О, лучше бы ты не делал этого: ведь сердце, а не рассудок двигали ее поступками. И ты нашел ее уязвимое место. И вот все рухнуло. А я стою здесь, подавленный и сломленный… Не сумел я оценить сокровище, эту бедную девушку… И сам я тоже отдался честолюбивым мечтам… Вот куда они завели меня…

Выговорившись, он перешел в другую комнату и отыскал большую кошелку с золотыми.

― Возьми это, душенька Эржи, выйди в палисадник и разбросай деньги среди народа!

Причитавшая по крестному девица была поражена до крайности, однако не посмела ослушаться могущественного бургомистра Кечкемета; полными пригоршнями она швыряла сверкающие золотые монеты прямо на дорогу, в пыль и песок, в придорожные кусты.

Бургомистр некоторое время наблюдал из окна, как набрасываются на золото и дерутся из-за него прохожие.

Но когда Эржи вернулась, Лештяка уже не было в доме. Его и след простыл. Когда он ушел и куда ― никто не видел. Больше ни один живой человек не говорил с ним в Кечкемете.

* * *

На четвертый день была назначена казнь Цинны. Долгих три дня протомилась девушка в камере смертников. Она молилась у распятья, перед которым днем и ночью дрожали огоньки двух восковых свечей.

За эти дни городские власти не теряли времени: плотники построили эшафот, как раз против зеленых ворот ратуши; Пал Фекете по поручению магистрата привез из Фюлека палача. Сами же сенаторы были заняты другим: по их приказу во всех кечкеметских прудах и озерах, вооружившись баграми, крюками, искали исчезнувшего Лештяка.

Наконец на четвертый день, как только с колокольни церкви храма святого Миклоша протрубили девять часов, собравшийся на площади народ загудел, заволновался. Зазвонил погребальный колокол: сейчас Цинну поведут на эшафот. На ней была простая белая юбка, которую почти совсем закрывали ее длинные распущенные волосы.

Но тут делу помог цирюльник Гажи Секереш: он проворно подскочил к осужденной со своими ножницами и, выполняя распоряжение властей, обрезал ей волосы, чтобы в них не запутался меч палача.

Потом Ференц Криштон встал на стул и зачитал смертный приговор.

Отец Бруно взял девушку за руку, чтобы помочь ей взойти на эшафот, где ее уже ожидал палач; в одной руке он держал меч с широким клинком, а в другой ― белый платок, которым смертникам завязывают глаза.

― Страшно смотреть, ― проговорила жена Пала Надя и зажмурилась.

― Такая красавица, и вот поди ж ты ― должна умереть, ― с сожалением вздохнул Гержон Зеке.

― Одно мгновенье, ― рассуждала почтенная вдова Фабиан, ― и на одну невесту меньше.

― Ну, их-то, положим, не истребишь, ― подал реплику злоязычный Янош Сомор.

― Никогда еще не видел такой печальной казни, ― приосанившись, заговорил Иштван Тоот. ― А я немало их перевидал на своем веку! Во-первых, ни у кого ни слезинки в глазу. Старик Бюрю с его музыкантами в Сабадке, не отпускают его оттуда уже целую неделю. Во-вторых, осужденной и помилования-то ждать не от кого. В-третьих…

Но досказать ему не удалось: со стороны Цегледской улицы взметнулось вдруг облако пыли. Это мчались с гиканьем и боевыми выкриками, с саблями наголо молодцеватые гусары-куруцы, держа курс прямиком к лобному месту. Впереди ― на тяжелых, могучих лошадях ― скакало несколько всадников с опущенными забралами.

― Неприятель, неприятель! ― завизжала, заголосила толпа, и люди бросились врассыпную куда глаза глядят.

Поднялась страшная паника. Отец Бруно спрыгнул с эшафота и, клацая от страха зубами, помчался к ратуше.

― Это нечестивец Чуда! За мной пожаловал! Сейчас они меня погонят в полон.

Сенаторы тоже разбежались. Палач бросил свой меч и вместе со всеми пустился наутек.

В мгновенье ока один из всадников в шлеме вскочил на эшафот и, легко, как пушинку, подняв трепещущую Цинну, посадил ее в седло.

Никто не преградил ему путь, никто не спросил, чего он хочет. А он тоже никого не спросил: можно ли?

Маленький отряд, так же молниеносно, как появился, умчался прочь, свернув в боковую улицу.

Мало-помалу из своих укрытий вылезли перепуганные кечкеметцы всех чинов и званий.

Сенаторы радовались, что всадники увезли только Цинну, не забрав больше ничего. Невелика потеря!

И только палач состроил кислую мину:

― Давайте мне другую работу, раз уж я тащился сюда в такую даль!

Многие, наблюдавшие за налетом из-за заборов и поленниц дров, готовы были поклясться чем угодно, что всадник с опущенным забралом, маханувший прямо на эшафот, был не кто иной, как сам Михай Лештяк. Его узнали по статной фигуре, походке, по сверкающим карим глазам. Так что нечего было и искать его в тихих водах озера.

Тетушка Деак, особа достойная всяческого доверия, утверждала, например, что слышала фразу, которую произнесла цыганка, уже сидя в седле вместе со статным всадником:

― Ты подождешь еще раз, пока отрастут мои волосы?

Всадник ясно и отчетливо ответил:

― Нет, Цинна, больше ждать я не буду.

Было все это или не было ― бог знает, но с того дня Михая Лештяка перестали искать среди умерших; зато стали ожидать его домой, в число живущих.

Лештяк исчез, ― ну, на то была причина: вместе с отрядом куруцев поехал отыскивать кафтан. Забрал с собою и невесту ― что же в этом плохого? Правильно сделал! Вот увидите, вернется он однажды домой на сером скакуне, с золотыми поводьями. И в том самом кафтане…

И однажды, когда Кечкемету будет грозить какая-нибудь большая опасность, он вернется домой, сядет в свое бургомистерское кресло, а когда появятся враги, будет разить их, словно молния.

Лештяка ждали, долго ждали. Уже умерли и те, кто еще ребятишками бегал когда-то глазеть на кафтан, но внуки их все еще продолжали его ждать.


Послесловие автора


Тем, кто с таким пристальным вниманием и интересом следил за моим повествованием и на крутых его поворотах письмами предупреждал меня: «Ну, сейчас все будет испорчено», ― не лишнее будет сказать несколько слов в виде дополнения к этому рассказу.

Многие упрекали меня: «Почему к Олай-беку вместо Лештяка отправляется Цинна? Зачем это нужно?»

Другие дождались, пока портной отдаст кафтан, а затем, напуганные, что Кечкемету угрожает опасность, в сердцах писали мне: «Что вы делаете, побойтесь бога!»

Надо признать, что я, пожалуй, излишне строго придерживался той летописи, ― а в ней всего несколько строк, ― которая оказалась в моем распоряжении. Не будь ее, мое повествование действительно стало бы более гладким, более цельным и, так сказать, эстетически более совершенным.

Но как бы строго я ни придерживался этих обрывочных сообщений летописи, я отнюдь не собираюсь рассматривать свою повесть как какой-то действительно имевший место исторический эпизод из прошлого города Кечкемета, ибо главное здесь ― сам рассказ, а исторические события служат для нее лишь фоном. Этот фон я произвольно поместил в ту эпоху, когда произошел случай с кафтаном, передвинув его то ли лет на сто вперед, то ли на столько же лет назад. Кое-где я приспосабливал исторический фон к кафтану, а порой ― кафтан к фону.

А в общем ― это рассказ о тяжкой жизни города, и ценность он имеет только в том случае, если написан живо и метко. Но об этом судите уж сами!

Что же касается кафтана, то город Кечкемет долго разыскивал его повсюду ― но безуспешно.

И вдруг, когда о нем уже почти забыли, кафтан неожиданно объявился.

В первой половине нашего века жил в Венгрии некий бродячий ученый антиквар по имени Шамуэль Литерати Немеш. Он бродил по городам, скупал и продавал старинные вещи.

В отличие от нынешних наших антикваров, он был удачлив и находил все, что искал. А искал он всегда такие вещи, которые, но его мнению, могли быть проданы за хорошую цену.

Если в Кешмарке начинали поговаривать о том, что у них когда-то было кольцо Белы II, то уже на следующей неделе Шамуэль Литерати отыскивал это кольцо в раскопках неподалеку от Римасомбата.

Точно так же ему, наверное, была рассказана в Кечкемете история о чудесном кафтане. И вскоре он наткнулся в Эгере на его жалкие останки. Не медля ни минуты, он с большой помпой привез их в Кечкемет. Так, после двухсотлетних скитаний, знаменитый говорящий кафтан вернулся домой.

Достойные господа сенаторы осмотрели находку со всех сторон (ведь к тому времени на свете уже не было господ Поросноки или Криштона, которые могли бы опознать кафтан), спросили, какова же будет окончательная цена, после чего почесали в затылках и стали говорить обиняками.

― Хотел бы я слышать, что предложите за него вы? ― спросил антиквар.

Сенаторы удалились на совещание. Наконец председатель магистрата, медленно цедя сквозь зубы слова, объявил решение:

― Понимаете, господин Шамуэль Литерати, конечно, все это хорошо, очень хорошо, однако кого мы теперь будем стращать этим кафтаном? Ведь для этого нужны турки, почтеннейший Литерати, да-с, турки…

А турок даже сам господин Литерати не мог бы уже откопать. Так и остался он со своим кафтаном.






Загрузка...