Еще лет десять назад Ярославль был одним из самых богатых городов Руси. Торговля преуспевала, изрядно разросся посад, поднимались ввысь новые деревянные храмы, росло число монастырей. Ярославцы не ведали больших напастей, даже «черные» люди сносно жили. А потом всё покатилось под гору. Навалились на Ярославль Голодные годы, моровое поветрие, Смута. Торговля заметно захирела, чернь перебивалась с хлеба на квас.
Оскудела торговля и Светешникова, но не тот человек Надей Епифаныч, дабы руки опускать. Наведался на Москву в Сибирский приказ, вернулся в Ярославль с грамоткой, а затем позвал приказчика.
— Собирайся в дальнюю дорогу, Иван Лукич. Поедем за Камень, в сибирский острожек Мангазею соболя промышлять.
— В Мангазею?! — ахнул приказчик. — Да то ж на явную погибель.
— Никак, поджилки затряслись? — усмешливо проронил Светешников.
— Так, ить, там дикие инородцы, самоядь! — сторожко кашлянул в крепкий мосластый кулак приказчик.
— Зато пушнины не меряно.
Еще в Сибирском приказе Надей изведал, что один из московских купцов выменял у самоядцев пять возов соболей, куниц, горностая, росомах и черно-бурых лисиц. Шел по Северному пути через Обдорскую заставу. Почитай, целый год купец обретался среди инородцев, всего натерпелся, но предприятие оказалось зело прибыльным.
— Рисковое дело, Надей Епифаныч, — вздохнул Лом.
— Не рискуя, не добудешь. А коль робеешь к инородцам идти, ноги в охапку — и со двора! — жестко молвил Светешников.
— Да ты что, Надей Епифаныч, — побагровел приказчик. — Того и в мыслях не было. Не ходили мы так далече, вот я и… Прости, Христа ради.
— Бог простит… Ступай на Ильинку и кликни десяток охочих людей. Но отбирай самых здоровых и отчаянных, кто ни Бога, ни черта не страшится.
Через три дня Светешников позвал Первушку.
— Ты в мою артель напрашивался, но в Сибирь тебя не возьму. Твое дело, парень, каменным издельем заниматься.
— Но наша постройка остановлена.
— Временно, Первушка. Вот разбогатею и вновь за храм примемся, а покуда потерпи.
— Куда ж мне податься, Надей Епифаныч?
— Намедни толковал с купцом Григорием Никитниковым. Помышляет он изразцовую печь ставить. Возьмись, да поусердствуй. Коль добрую печь смастеришь, слух по Ярославлю пробежит. Глядишь, без дела не останешься.
Первушка поусердствовал. Такую печь сработал, что прижимистый Никитников дал двойную цену.
— Силен ты, паря. Всему Ярославлю на загляденье. Где ж такую печь высмотрел?
— У князя Пожарского.
— Ишь ты. И тяга хорошая, и жаром пышет, и дров мене берет. Молодцом!
Прав оказался Светешников: слух о даровитом подмастерье быстро обежал Ярославль. И двух дней не истекло, как к Первушке приспел стрелец и молвил:
— Сотник наш, Аким Поликарпыч, к себе кличет.
Другой бы поломался, заважничал, но Первушка рад-радехонек, ибо без работы тоска смертная.
Просторная изба сотника находилась в Стрелецкой слободе, неподалеку от Семеновских ворот и деревянной церкви Симеона Столпника. Аким слыл в городе властным, суровым человеком, которого даже земские люди побаивались. А тот и впрямь заполучил власть непомерную, после того, как царь Василий Шуйский назначил его приставом, поручив приглядывать за сосланными в Ярославль ясновельможным паном Юрием Мнишеком, его дочерью, «царицей» Мариной и их многочисленной свитой. Даже с воеводой Федором Борятинским пристав толковал на равных.
Аким окинул Первушку взыскательным взглядом и произнес:
— Выложил ты Никитникову чудо-печь. У меня ж, как видишь, печь простецкая. Износилась, потрескалась, дым прет изо всех щелей. Хочу новую поставить. Такую, как купцу, смастеришь?
— Смастерю, Аким Поликарпыч.
— Что от меня понадобится?
— Дело обыкновенное. Кирпич, изразец, глина, песок да известковое творило. Сручье же — мое.
— И много ли за работу возьмешь?
— А сколь не пожалеешь, Аким Поликарпыч.
— А коль я тебе втрое меньше Никитникова заплачу?
— В обиде не буду, — простодушно отозвался Первушка.
— Ну-ну, — неопределенно хмыкнул сотник.
Весь первый день Первушка неторопко разбирал старую печь. Мог бы и побыстрей разобрать (в избе — пыль столбом, глаза щиплет), но Первушка, смахнув с кирпича копоть и смочив его в ушате с водой, придирчиво оглядывал каждый кирпич и деловито высказывал дворовому человеку Филатке, который был приставлен ему в помощники:
— Этот — выброси, а этот — еще послужит. Сто лет никакой огонь ему не страшен. Надо же, печь-то из разного кирпича была сложена.
После обеда (стол — хозяина) вышел на минутку в сад и вдруг едва не столкнулся с девушкой. Была она в голубом летнике, в алых сапожках из юфти; на спине колыхалась пышная соломенная коса, заплетенная бирюзовыми лентами. В маленьких мочках ушей поблескивали золотые сережки. Девушка, разрумянившаяся, запыхавшаяся (играла с подружками «вдогонки»), остановилась и, глянув на незнакомца большими лучистыми глазами, удивленно вопросила:
— Ты кто?
— Я?.. Печник.
— Какой печник?.. Ах, да. Тятенька намедни сказывал.
Первушка почему-то засмущался, да так, что испарина выступила на лбу. Откинул с него прядь густых русых волос, улыбнулся. Девушка же звонко рассмеялась.
— Чумазый-то какой!
Повернулась и скрылась в цветущем вишняке, а Первушке невольно подумалось: «Озорная девчушка».
Нежданная встреча в саду, наверное, забылась бы, но на другой день, когда Первушка готовил замес в твориле, то за своей спиной услышал задиристый голос:
— Слышь, чумазый, ты долго будешь печь ставить?
Обернулся. Всё та же егоза с пышной соломенной косой до пояса и зелеными, лучистыми глазами.
— Как Бог сподобит.
Девушка рассмеялась:
— Да ты как старик разговариваешь.
Ножкой (в сапожке сафьяновом) притопнула.
— Замерзаю в горенке!
— В такую-то жарынь? Макушка лета.
— Сам ты макушка, черномазый Первушка!
Первушка стукнул заступом о деревянное творило, помышляя незлобиво одернуть стрекозу, но тут послышался укорливый повелительный голос, раздавшийся из распахнутого оконца светелки:
— Васёнка!
Девушка ойкнула и убежала в сад, а Первушка, покачав головой, глянул на дворового, кой подносил ему глину.
— Кто такая?
— Стрелецкая дочка. Уж такая, брат, непоседа. Добро, отец не видел, а то бы дал взбучку. Строг Аким Поликарпыч.
— По дочке что-то не видно.
— Так за ней отцу не углядеть. Целыми днями по делам шастает, а мать во всем дочке потакает. Серафима-то Осиповна нравом добрая и веселая. Вот и Васёнка, никак, в нее. Слышь, в саду с подружкой потешается? Вот хохотушки.
Серафима Осиповна наведалась к Первушке. Поглядела, как тот выкладывает печь, молвила:
— Отродясь такой печи не видывала. Будто красну девицу к венцу наряжаешь… Дымить не будет?
— Не будет, хозяюшка.
— И сугреву даст? Зимы-то у нас долгие да студеные.
— В тепле будете жить, хозяюшка.
— Уж ты порадей, милок. Без доброй печи и доброго житья не видать. Она нам — мать родная: и накормит, и напоит, и недуги исцелит. Порадей!
— Порадею, хозяюшка.
— А ты, знать, не речист.
Первушка пожал плечами. Хозяйка же, невысокая, полноватая, с чистым румяным лицом и зелеными, добродушными глазами, произнесла:
— Ох, не речист… Снедать пора, но здесь неурядливо. Пойдем-ка в повалушу, там и отобедаешь.
— Да я и здесь поснедаю.
— Экий ты застенчивый. Негоже отказываться, коль хозяйка кличет.
— Благодарствую. Чуток ополоснусь.
Первушка вышел из избы и направился к небольшому пруду, который находился подле бани. Снял кожаный фартук и рубаху, и шагнул на дощатый мостик. Поплескал водицей на лицо, плечи и грудь. Ядреное солнце взяло в свои жаркие объятья сильное, загорелое тело.
Не гадал, не ведал Первушка, что из зарослей за ним наблюдает Васёнка. У той даже дух перехватило. Господи, какой же ладный стан у этого «чумазого»! А русые волосы? Густущие, слегка кудреватые. Ишь, какими пригожими прядями ниспадают на лоб.
Зарделась, заволновалась Васёнка. Что это с ней? Никогда такого не было. Подумаешь, печник чумазый. Утопить его!
Выбралась из зарослей и тихонько двинулась к мосткам, на краю которых стоял Первушка.
— Ступай к водяному!
Первушка и оглянуться не успел, как очутился в воде. Васёнка же, с заливчатым смехом скрылась в зарослях сада…
— Что-то ты припозднился, милок. Варево стынет, — молвила Серафима Осиповна.
— Да так… На пруду задержался.
Однако скрыть своего смущения Первушке так и не удалось.
— Чего так раскраснелся?
Первушка уткнулся глазами в миску со щами. Хозяйка подала на стол и кашу гречневую на льняном масле, и румяную ватрушку с топленым молоком. Первушка же молчаливо трапезовал, и все мысли его были заняты Васёнкой. Проказлива дочь стрелецкая, чересчур проказлива. Так и стоит в ушах ее звонкий смех. Купание в пруду выглядело не просто забавным, но и курьезным. Добро, еще никто не видел его сорома. Какая-то непоседа скинула его в воду!
— Может, кваску еще желаешь испить?
— Что? — рассеянно переспросил Первушка.
— Где ты витаешь, милок? Кваску, сказываю, не желаешь ли?
— Благодарствую, хозяюшка… Пойду к печи.
Серафима Осиповна проводила парня озадаченными глазами. Чумовой какой-то!
Всё прояснилось, когда жарынь схлынула и наступила непогодица. Два дня шел докучный, бисерный дождь. Серафима Осиповна и Васёнка сидели в светлице и занимались рукоделием — вышивали рушники серебряным шитьем.
Занятие довольно сложное и тонкое, ему надо обучаться не только долгими месяцами, но и годами. А вот Васёнка всем на удивленье наловчилась шитью шелками, жемчугом и золотом за какие-то восемь недель. Из-под ее ловких рук выходили чудесные изделия, низанные мелким и крупным жемчугом. И что самое поразительное — без всякой канвы, остротой и точностью своего безукоризненного зрения, безупречной разметкой она расшивала крестом тончайшие или аксамитные ткани, где в необыкновенной гармонии сплетались яркие лесные и луговые цветы и травы.
О диковинных изделиях молодой златошвейки прослышала матушка Толгского монастыря. Приехала, глянула и восторженно воскликнула:
— Какая же ты искусная мастерица!
Васёнка, когда ее восхваляли, всегда смущалась, упругие щеки, словно со стыда, вспыхивали ярким румянцем.
— Да ничего особенного, матушка игуменья. Можно гораздо лучше шитье узорами украсить. Надумала я во имя святой Толгской Божьей Матери изготовить в твой монастырь, матушка, расшитые ткани и антиминсы. Да вот только справлюсь ли?
— Благодарствую, Васёна Акимовна. Сочту за честь увидеть твои чудесные изделия в обители. Руки у тебя золотые. Но вышиваешь ты не только своими руками славными, но и сердцем душевным. Без того никакое доброе творенье невозможно. Все идет от сердца.
Но Васёнке в этот дождливый день работа на ум не шла. Гибкие, проворные пальчики не бегали шустро по узорам. Девушка то улыбнется, то вздохнет, а то и вовсе отложит рукоделье, задумчиво уставившись в слюдяное оконце.
— Что с тобой, доченька? О чем думка твоя? Аль рукоделье наскучило?
— И вовсе нет, маменька… Думаю, как лучше узоры положить.
Васенка вновь принималась за рукоделие, минуту-другую тянула шелковую нить, а затем вновь куда-то улетала в своих грезах. А когда вдруг со двора послышался отдаленный, скрежещущий звук заступа, Васёнка порывисто поднялась со скамьи и кинулась к оконцу.
— И чего метнулась, как на пожар? — развела пухлыми руками Серафима Осиповна. — Ну, чего ты там углядела?.. Печник глину месит.
Глянула на лицо дочери и ахнула:
— Пресвятая Богородица, да ты вся кумачом пылаешь. А глаза-то как заблестели. С чего бы это, доченька?
— Не спрашивай, маменька, не спрашивай… На улицу хочу!
— Вот тебе на… В такое-то ненастье?
— А я в телогрею облачусь.
Серафиму Осиповну осенила догадка. К печнику рвется! Никак приглянулся ей этот парень. Казистый, ничего не скажешь, но то ж сущая беда.
— На Первушку глянуть задумала?
— На Первушку? — и вовсе затушевалась Васёнка. — Еще чего, нужен мне этот чумазый, маменька. Надоело в светелке сидеть.
— Ох, не лукавь, доченька. Меня не проведешь. И думать больше не смей о печнике! Аль забыла своего суженого?
— Не хочу и поминать Митьку!
На глазах Васёнки выступили слезы.
— Побойся Бога, дочка. Молись Богородице, что отец твоих слов не слышал. Садись за рукоделье и навсегда выбрось печника из головы. На кой ляд он тебе надобен? На Покров-свадебник в хоромы самого Василья Юрьича Лыткина войдешь. Земского старосты! Всему Ярославлю на завидки. Суженый-то, почитай, первый жених, честь-то тебе какая!
— Не хочу Митьку! Нос у него шишкой и лицо конопатое. Не хочу!
— Ну и дуреха же ты, доченька. С лица не воду пить. Мужчине красота не к чему. Была бы мошна тугая, тогда и про конопушки забудешь.
— Не говори о нем, маменька!
Серафима пристально глянула на дочь и покачала головой. Голос ее стал строгим и назидательным:
— Еще раз к печнику выйдешь — отцу расскажу. А государь наш, сама ведаешь, может и плеточкой поучить, дабы уму-разуму набиралась.
Ведала Васёнка, ох как ведала! Отец крут, слова поперек не молвишь. Так вознегодует, что белый свет будет не мил. Не поглядит, что единственная дочь, может «свою кровиночку» и в холодный чулан посадить. А за какие такие тяжкие грехи? И всего-то пару раз над «чумазым» подшутила. Ну, разве можно за это дочь подвергать наказанию?.. И мать туда же. «Чтоб более и глаз на печника не поднимала, в сад ногой не ступала». И все из-за какого-то чумазого! Тоже мне заморский принц выискался. С глаз долой, из сердца вон!
Выкинула из головы, за шитье села. Но и часу не истекло, как в глазах ее вновь предстал Первушка — высокий, сероглазый, с шапкой русых, кудреватых волос. Господи, как же тянется душа к этому неулыбе. Так бы и выскочила из светелки. Но мать отныне начеку, как стражник у ворот. Бдит! Как же быть, Господи?
Запала дочь стрелецкая и в душу Первушки. Ране не успевал голову к изголовью приложить, как тотчас проваливался в непробудный чугунный сон. А теперь и сон не в сон. Только глаза зажмурит, а Васёнка тут как тут! Озорная, улыбчивая, с тугой соломенной косой до пояса. Не сказать, что писаная красавица, но какие у нее чудесные глаза — чистые, распахнутые, сияющие. Такие глаза все вокруг радостным светом наполняют. Добро бы потолковать с этой шалуньей…
Сотник всегда возвращался в избу под вечер. Неторопко слезал с коня, кидал повод дворовому холопу Филатке и неизменно спрашивал:
— Все ли урядливо?
— Бог милостив, Аким Поликарпыч, — низко кланяясь, отвечал холоп.
Сотник молча оглядывал двор и грузной увалистой походкой шел к избе. Был он приземист и широк в кости, с массивной низколобой головой, с крупным увесистым носом и с неподвижными острыми глазами; в широкой каштановой бороде вились седые паутинки.
Серафима Осиповна встречала супруга на крыльце, кланялась в пояс и напевно вопрошала:
— Все ли, слава Богу, государь мой?
Вместо ответа сотник кивал головой, поднимался сенцами в повалушу, отстегивал саблю, снимал красный стрелецкий кафтан с золотистыми петлицами и, оставшись в белой льняной рубахе, опускался на лавку, откидывался широкой спиной к бревенчатой стене и несколько минут молчаливо сидел.
Серафима Осиповна также усаживалась на лавку, но ни о чем уже у супруга не справлялась, хорошо ведая, что «государь» осерчает, ежели нарушить его отдых. Устает на своей службе Аким Поликарпыч. Дела-то у него ныне державные. Не так-то просто за иноземцем доглядывать.
И впрямь, нелегка была служба у стрелецкого сотника. Утром каждого дня собирал десятников в Воеводской избе и каждого дотошно выспрашивал:
— Как караул прошел?
Десятник поднимался с лавки и обстоятельно докладывал:
— День и ночь, Аким Поликарпыч, мои служилые люди стояли у дома пана Мнишека. Пан из дома не выходил, зато вдовая царица Марина со своими служанками весь вечер провела в саду. Возле нее крутился молодой пан Ян Бильчинский.
— Что надо этому пану? — насторожился сотник. — О чем толковала царицка с этим шляхтичем?
Десятник развел руками:
— Они на своем языке талдычили, да и далече было.
— А на что деревья, Фомка? Сучья через тын переваливаются.
— А проку, Аким Поликарпыч? Ну, упрячемся в зелени, но ляхи-то, сказываю, на своем языке лопочут. Разбери тут!
— Разберем. Покумекать надо, — раздумчиво крякнул в каштановую бороду сотник. Он давно досадовал, что его стрельцы ни бельмеса не понимают речи ляхов.
— Что еще приметили, Фомка?
— Купец-немчин Иоахим Шмит норовил к пану сенатору пройти.
— О том сразу надо было докладывать, дурья башка! — осерчал сотник. — И по какой же надобности?
— Норовил изведать у сандомирского воеводы, нет ли в чем нужды?
— И что ты молвил купчине?
— Как наставлял ты нас, так молвил. Пленники-де ни в чем нужды не ведают, поелику находятся на полном государевом довольствии. Но купчина заартачился, грозился воеводе пожаловаться.
— Так-так, — вновь раздумчиво протянул Аким Поликарпыч. — К воеводе, речешь?
Пощипал перстами бороду и поднял очередного десятника.
— У тебя что, Сидорка?
— Нелегкий был караул, Аким Поликарпыч. Допрежь панове в избе песни горланили, а затем на двор высыпали. Дерзко пошли к воротам. «Открывай, пся крэв!». «Не положено!» — отвечаем, но шляхта сабли выхватила и еще пуще загомонила: «Открывай, москали! Желаем в ваших питейных домах погулять. Открывай, пся крэв!». Так разошлись, что начали саблями калитку рубить. Пришлось из мушкета пальнуть. От ворот отпрянули, но еще долго всякую скверну исторгали: «Быдла! Царь Дмитрий в Стародубе объявился. Скоро на Москве царем сядет и всех изменников казнит!».
— Выходит, слушок и до них докатился. Ну-ну…
Выслушав остальных десятников, Аким Поликарпыч сел на коня и отправился к хоромам воеводы Федора Борятинского, которые находились неподалеку от митрополичьего подворья Филарета и вблизи собора Успения Пресвятой Богородицы. Хмурым, ожесточенным было лицо сотника. Навалились же эти ляхи на его душу! Совсем недавно жил покойно, урядливо, его сотня ведала лишь караульную службу по городу: стояли на сторожевых башнях, охраняли Воеводскую, Земскую, Губную и Таможенную избы, ночами досматривали улицы и слободы, дабы бою и грабежа не было, и чтобы разные воровские людишки не подложили огня под чьи-либо хоромы. Заодно проверяли и службу земских сторожей, которые должны бдеть с рогатинами у колод и решеток, коими перегораживали на ночь улицы от татей и лиходеев. Хватало мороки, и все же служба не была Акиму в тягость. Получал от государя денежное и хлебное жалованье, два пуда соли, и сукно на новый кафтан. Небольшой торговлишкой промышлял: имел три лавки на Торгу. Иной раз и мздой не гнушался. Самые знатные богатеи города сами в избу приходили, в пояс кланялись: «Хоромишки возвели, а людишки завистливы, норовят петуха пустить. Ты уж пригляди за двором моим, Аким Поликарпыч. На своих-то холопей надежа плохая». Приглядывал, и денежкой был не обижен. Одним словом, не бедствовал сотник, семья в достатке жила.
И вдруг, как гром с ясного неба! Царь Василий Шуйский немешкотно вызвал всю сотню на Москву, поставил ее под началом пристава с двумя стрелецкими сотнями и приказал: «Повелеваю вам отвезти под стражей в Ярославль тестя убитого Самозванца, Юрия Мнишека, его дочь, жену Лжедмитрия, царицу Марину и сына Мнишека, Святослава». Аким как глянул на «полон», так и ахнул. Сколь вооруженных шляхтичей из близкого окружения свергнутого царя, ксендзов, слуг и служанок! Да опальных людей более трехсот человек! О чем государь думает?! Ляхи разбойничали, опустошали города и веси, убивали и насильничали, а теперь их приказано в лучшие дома Ярославля расселить и кормить вволю.
Всю дорогу чесал потылицу Аким Поликарпыч, пока пристав Афанасий Григорьев не втолковал:
— Василий Шуйский с королем Жигмондом замириться помышляет, вот и указал ляхов подальше от Москвы отправить. Москва-то натерпелась, ишь как с Расстригой расправилась.
Недолго ходил Григорьев в челе стрельцов. Воцарялся Шуйский на Москве не без смут: не по нутру был черни «боярский» царь, а тут и Болотников всколыхнул всю южную Русь и двинулся на первопрестольную.
Шуйский в спешном порядке отозвал из Ярославля пристава Григорьева с двумя сотнями стрельцов, поручив поляков на Акима. Дел у сотника гораздо прибавилось. Недосуг стало лишний раз домой заглянуть. С недавних пор ляхи стали вести себя вызывающе, все чаше препирались с караульными, все чаще стали пить и требовать к себе блудных девок.
Оживились латиняне! Про нового «царя» Дмитрия пронюхали. Но кто им такую весть доставил? Пан Бильчинский, духовник царицки, или купчина Иоахим Шмит? Немчин хорошо известен на Ярославле. Добрый десяток лет торговлей промышляет, с ярославскими купцами дружбу водит: и с Никитниковым, и с Гурьевым, и с Назаровым, и Тарыгиным и Светешниковым. Да и Василий Лыткин его привечает. Пронырлив и хитроумен немецкий купчина, год назад зело за царя Дмитрия радел, увещевал купцов крест Гришке Отрепьеву целовать. Но ярославские купцы не спешили признавать самозваного царя. Вот и ныне от Шмита всякой пакости можно ожидать. К Мнишеку ломился, но караульные купчину бердышами от ворот спровадили… А может, ему удалось ночью подметную грамотку через тын перекинуть? Дело не такое уж и сложное: намедни дожди лили, стрельцы под навес укрылись.
А почему немчин? К бывшему сандомирскому воеводе открыто ходит Богдан Сутупов. Единственный человек, кто имеет доступ к опальному тестю Самозванца.
Акимтин Поликарпыч даже коня остановил. Конечно же, Сутупов, любимец Лжедмитрия, который доверил ему царскую печать. Да что печать? Борис Годунов отправил в Путивль великую казну для царского войска с дьяком Сутуповым, а тот со всей казной сбежал к Самозванцу, чем изрядно порадовал Гришку Отрепьева. Так порадовал, что тот назначил не столь известного московского приказного своим главным дьяком. Канцлером, как называли Богдашку поляки. Иуда! Дивны ж дела твои, Господи! Вот и Василий Шуйский Гришку Отрепьева казнил, а хранителя царской печати, самого ближнего человека Самозванца в живых оставил. Не тронул ни его имения, ни в опалу не сослал. Других-то на плаху погнал и по темницам раскидал. А дьяку Богдану Ивановичу Сутупову, за месяц до отправки Мнишека, велел прибыть в Ярославль и жить в хоромах воеводы Федора Борятинского. Чудеса! Вот и пойми тут Василия Шуйского. Прислал без всякой грамоты и каких-либо царских поручений. Воевода плечами пожимает, и не ведает, как ему относиться к бывшему царедворцу Лжедмитрия. А тот ведет себя так, как будто он хозяин в городе. Мудрена загадка! Народ же на дьяка косо смотрит: не понимает он тех людей, которые верой и правдой Расстриге служили, с ляхами якшались, а ныне Василию Шуйскому крест слюнявят. Да и жестоким убийцей Богдан Сутупов оказался. Он, вкупе с боярами Голицыным и Василием Рубец Масальским, расправился с Федором Годуновым. Все трое явились в темницу, в кою были заключены молодой царь Федор и его мать, и обоих задушили.
Юная Ксения Годунова избежала смерти, но ее ждал позор. Слух прошел, что Богдан Сутупов самолично отвез ее Самозванцу, а тот насильно превратил ее в наложницу.
Привратник воеводских хором, еще издали приметив сотника, распахнул тяжелые дубовые ворота, поверх которых был врезан медный образок Спасителя. Он же принял повод коня и потянул его к коновязи.
Федор Петрович Борятинский встретил сотника без особого радушия: ведал, что тот опять будет докучать «польскими делами». Был он средних лет, высок, но не широк в плечах, с бурой клинообразной бородой, бугристым носом и крупными зрачкастыми глазами. Лысую голову воеводы прикрывала вышитая тафья из темно-вишневого бархата, унизанная жемчугами и другими каменьями.
Любил Федор Борятинский облачиться в богатую боярскую справу. Даже будучи в хоромах надевал на сорочку с косым, красиво вышитым воротом, шелковый зипун (кафтан без стоячего воротника) яркого цвета, а поверх него кафтан в обтяжку и с козырем — бархатным, атласным или парчовым, который имел длинные обористые рукава, стянутые у запястья дорогими зарукавниками. То была его домашняя одежда.
Но когда Федор Петрович собирался выезжать из хором, то подпоясывал кафтан персидским кушаком, надевал поверх него длинную и широкую ферязь с длинными рукавами и застегнутое сверху донизу дорогими пуговицами, на ферязь набрасывал охабень, тоже широкий и длинный — до пят, украшенный четырех угольным откидным воротником, сшитым из атласа или парчи. Осенью надевал боярин однорядку из шерстяного сукна без ворота, а зимой кутался в шубу из собольего меха или из черно-бурой лисы на златотканом аксамите; на голову летом и зимой надевал меховую шапку с бархатным верхом, золотыми кистями и драгоценными застежками, иногда с алмазным пером, что особенно подчеркивало — знатный бояр шествует.
Горделив и важен был Федор Петрович в своем дорогом облачении! Расступись подлый люд, ломай шапки да низко кланяйся. Уж так любил почваниться Федор Борятинский!
В покоях боярина было жарко натоплено, а посему облачен он был в широкую, не доходившую до колен, рубаху алого цвета, вышитую по краям и груди золотыми узорами; к верху рубахи был пристегнут серебряными пуговицами богато украшенный воротник — «ожерелье».
Аким Поликарпыч на богатое застолье не уповал, ибо к воеводе он наведывался, чуть ли не каждый день и тот отделывался штофом «боярской» водки да легкой закуской.
— Присаживайся, Аким Поликарпыч. Вижу, чем-то озабочен.
Сотник не любил ходить вдоль да поперек, а посему изрек напрямик:
— Шляхтичи о новом царе Дмитрии вовсю гомонят. Сабли выхватывает, того гляди, ворота вышибут.
— Да как они посмели? — напустил на себя суровый вид Федор Петрович. — Сидеть им тише воды, ниже травы, коль на них опала наложена.
— Какая к дьяволу опала, коль они ни в чем нужды не ведают. Жрут от пуза, пьют до одури. Теперь им блудных девок на потребу подавай.
Аким Поликарпыч осушил чарочку, похрустел ядреным рыжиком и продолжил:
— Мнится мне, воевода, что не зря ляхи расхрабрились. Кто-то им о новом Самозванце усиленно в головы вдалбливает. Дело-то воровское.
— Кого подозреваешь?
— Не купец ли Шмит подметную грамоту подкинул?
— Шмит? — расплывчато переспросил воевода. — Сомнительно, Аким Поликарпыч. Сей купец на риск не пойдет, ибо не худо в Ярославле обустроился. Ведаешь, поди, сколь у него лавок на Торгу? Лучшие места занял.
Ведал, как еще ведал Аким Поликарпыч! Дабы завладеть лучшими торговыми местами проныра Иоахим немалую мзду всучил Федору Петровичу. Об этом все именитые купцы поговаривали, но за руку никто немчина не схватил.
— Это как еще взглянуть, Федор Петрович. Коль новый Дмитрий в Стародубе объявился, то ему и Мнишек и его дочь Марина зело понадобятся, дабы признали в нем чудом спасшегося государя. Он не пожалеет никакой казны, если ярославские «сидельцы» засвидетельствуют его обличье. Тот человек, кой доставит ему письмо от Мнишеков, будет осыпан злотыми. Шмит — самая подходящая личность, ибо, как купец может разъезжать по всем городам. Не взять ли его под стражу, да не учинить ли спрос с пристрастием?
— А что скажет немецкий император? Мало нам всяких врагов. Не советую тебе, Аким Поликарпыч, трогать Иоахима.
— Как бы боком не обошлось наше невмешательство. Коль дело воровским окажется, тут и император смолчит. Жигмонд же повелел казнить своего архиплута, пана Лисовского.
— Тут дело собинное. Пан Лисовский в своей стране грабежи и разбои чинил, вот и приказал король вздернуть его на виселицу. Ныне, чу, на Руси шайки сколачивает. Купец Иоахим не из той породы.
— Все они одним миром мазаны, — махнул рукой сотник. — За деньгу мать родную продадут.
Низкая сводчатая дверь воеводских покоев была прикрыта и все же Аким, метнув на нее взгляд, тихо спросил:
— Нас, надеюсь, никто не слышит?
— Вестимо, Аким Поликарпыч. Смело толкуй.
Сотник вновь пропустил чарку, но теперь уже закусил белым груздем в конопляном масле, и только после этого сторожко изронил:
— В хоромах твоих дьяк Сутупов остановился… Не он ли Юрия Мнишека мутит?
Воевода поперхнулся, закашлялся, хотя маслянистый рыжик и не думал застревать в его остром кадыке.
— Напраслину на Богдана Иваныча наводишь. Напраслину.
Воевода поднялся из кресла и взад-вперед заходил по покоям, устланным яркими бухарскими коврами. Желтые сафьяновые сапоги его слегка поскрипывали.
— Никого нельзя опускать, Федор Петрович. Сутупов — вольная птица. Он-то без помех к Мнишеку ходит. А по какой надобности? Может, ответишь мне, начальнику стрелецких караулов?
Воевода мягко ступил к двери, прислушался, а затем резко двинул по ней сапогом. В сенях, освещенных тремя шанданами, никого не было. Федор Петрович плотно прикрыл за собой дверь и каким-то глухим, извиняющим голосом, произнес:
— Да ничего мне неведомо, сотник. Сказывает, что докука ему в доме сидеть. В карты-де к сенатору ходит играть. Вот и весь разговор. Полное неведение с этими поляками. Царь указал держать всех панов и паночек под караулом, никого к ним не пропускать, писем не передавать, и никаких им сношений ни с кем не иметь. И в то же время указано обращаться с ними бережно, почтительно, и даже оружие не отбирать. Где ты видел таких пленных? Ума не приложу, что с ними делать. И с дьяком — полная закавыка. Зачем в Ярославль пожаловал, отчего с него Шуйский шкуру не снял, почему у Мнишека целыми днями пропадает — одному Богу известно.
— Еще, какая закавыка, Федор Петрович. Сколь голову не ломаю, но ничего на ум не вспадает. Темная лошадка. Всему Ярославлю на удивленье. Людишки прямо изрекают: отчего это Расстригу саблями посекли, а его приспешника с почестями в Ярославль отрядили? Смута в народишке. А ведь Богдану Иванычу прямая выгода с тестем убитого царя дружбу водить. Что как новый Самозванец на Москве престол захватит? Дьяк вновь его обличье опознает и вновь будет обласкан царскими милостями. Глядишь, и в бояре выбьется. Не зря ж он подле Мнишека и царицки крутиться. Дело-то воровское. Не донести ли государю?
Борятинский мигом взопрел, расстегнул ворот рубахи, обнажив длинную жилистую шею. Дрожащей рукой наполнил из темно-зеленого штофа серебряную чарку, осушил залпом и, не закусывая, боднул сотника сумрачным взглядом.
— Ты о том и мнить не смей, Аким Поликарпыч. На все святая воля царская. Не Москва государю указ, государь Москве! Нам ли, холопишкам, цареву волю обсуждать да на его людей хулу возводить. Так недолго и голову потерять.
— Стало быть, сквозь пальцы смотреть на делишки Сутупова! — не воздержавшись, пристукнул ребром крепкой ладони по столу Аким Поликарпыч. — Как был он прислужником ляхов, таковым и остался. Не худо бы соглядатая к нему приставить.
— Я тебе приставлю! — загорячился воевода. — Так приставлю, что небо с овчинку покажется. Тоже мне Малюта Скуратов выискался. Ты еще сыск Сутупову учини. И кому? Человеку, коего сам Шуйский в Ярославль прислал. Пораскинь умишком, сотник.
— Царю из-за тына не видать, — буркнул Аким.
Возвращался от Борятинского смурым. Нет твердости в воеводе. Тут, того гляди, крамола вскроется, а он и ухом не ведет. И немчина-купчишку нельзя шевелить, и дьяка Сутупова не велено трогать. Тут что-то не так. Хоть Борятинский царем прикрывается, но Шуйскому-то он не шибко верит. Шатко сидит на троне Василий Иванович, зело шатко, коль с новым Самозванцем не может управиться. Тот, чу, силу немалую набирает. Вот и не осмеливается Борятинский Сутупова к ногтю прижать.
И вдруг Акима проняла жуткая, воспаленная мысль: «А может, воевода вкупе с дьяком козни плетет?! На всякий случай теплое местечко себе готовит. Второй Самозванец и впрямь может на Москву приспеть. Но то дело подлое, изменное.
Мрачнее тучи сидел в избе на лавке Аким Поликарпыч.
Ничего не поведала Серафима Осиповна супругу своему. Да и как о таком деле молвишь? Мало ли чего девке в голову взбредет? Девичьи думки изменчивы. Сегодня у них одно на уме, завтра — другое. Забудет она своего печника, и никогда супротив родительской воли не пойдет. Быть ей за Дмитрием Лыткиным!
И день, и два покойно сидит за рукоделием Васёнка, даже как-то веселую песню завела.
Вот и, слава Богу, утешилась Серафима. За ум взялась, уж вечор, а она все сидит за вышивкой.
— Поди, умаялась, доченька. Выйдем-ка в сад.
— Не хочется мне больше в сад, маменька. Намереваюсь тятеньке рубаху серебряными травами расшить. Пусть порадуется. Всю неделю буду вышивать, дабы на Казанскую Богоматерь наш тятенька в новую справу облачился.
— Воистину порадуется. Какая же ты у меня разумница, доченька.
В конце недели Серафима Осиповна снарядилась в храм, и Васёнку с собой позвала, но дочь отказалась:
— И рада бы, маменька, святым образам помолиться, да, боюсь, сряду изготовить не успею. Не хотелось бы тятеньку огорчать. Он и без того все дни смурый ходит.
— Пожалуй, ты права, доченька. Потешь отца рукодельем своим.
Не успела мать выйти со двора, как Васенка засобиралась в сад.
………………………………………………………
Первушка дольше прежнего стал задерживаться у пруда. Умоется, поплещется в чистой водице и… ждет. Но Васенка так больше и не показывалась, знать, и думать забыла о «чумазом». А вот он не забывал, и чем больше думал о ней, тем все больше хотелось ему увидеть эту зеленоглазую девушку.
Постоял, постоял на мостке и неторопко пошагал через сад ко двору. Хозяйка, поди, заждалась его к обеду.
— Чумазый!
У Первушки учащенно забилось сердце. Он радостно повернулся на задиристый голос, но девушки не было видно. Лишь прошелестели и тотчас смолкли густые ветви вишняка, усеянные сочными, спелыми ягодами.
— Чумазый!
Но ветви теперь уже не шелестели, значит, Васёнка застыла на месте. Взволнованный Первушка двинулся к вишняку, а сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Кажись, никогда еще не был он таким взбудораженным. Ну, где же эта стрекоза?
Но только он раздвинул ветви и обнаружил Васёнку, как та стремглав выпорхнула из вишняка и кинулась в сторону яблонь.
— Не догонишь, чумазый!
Бежала, игриво смеялась, слыша за собой резвые, уверенные шаги. Запыхавшись, остановилась подле развесистой грушовки, и тотчас ее плеча коснулась трепетная ладонь Первушки.
— Вот и догнал.
Рдеющее лицо Васёнки, казалось, слилось с ее алым сарафанчиком, упругая, девичья грудь ее часто вздымалась, обычно находчивая и бойкая на слова, сейчас она потеряла дар речи. Их чуткие завороженные глаза встретились, и Васенка, забыв обо всем на свете, выдохнула из себя сладостный стон и прильнула к горячей груди Первушки.
— Люб ты мне, чумазый…Люб!
— И ты… и ты мне люба, Васёнка.
Их влажные жаркие губы слились в терпком опьяняющем поцелуе. Первушка гладил ее мягкие шелковистые волосы, брал ее пылающее лицо в свои ладони, и целовал, целовал, чувствуя, как в душу вливается сладостное, ни с чем не сравнимое, упоение.
Девушка опомнилась, когда услышала громкий голос стряпухи:
— Васёнка!.. Ты где запропастилась? Обед стынет!
Девушка вздохнула, отстранилась от Первушки и прошептала:
— Ты подольше свою печь выкладывай.
Нежно поцеловала Первушку в щеку и побежала к избе.
— Здесь я, Матрена! Ягодки сбирала.
— Ягодки?.. А где же кузовок?
— А я всё в рот, да в рот. Уж такая вишня спелая, сама в рот просится.
— Хоть бы угостила, мамку свою, дитятко.
Матрена была и стряпухой, и мамкой, и кормилицей. Она же и роды принимала, а посему занимала в доме особое положение.
— Прости, Матрена. Хочешь, я тебе завтра целый кузовок наберу?
— Да уж порадуй свою мамку.
— Порадую, уж так порадую!
Васёнка обняла Матрену и горячо расцеловала, что с ней давно такого не случалось.
— С чего бы это вдруг, такая развеселая, дитятко?
— А ты глянь, какая благодать в саду. Как солнце ликует!
Матрена головой покачала.
— Чудная ты сегодня, дитятко.
Васенка поспешно покушала и немедля поднялась в светелку. Надо к празднику Казанской Богоматери успеть рубаху для тятеньки вышить. Со всем усердием, дабы маменька разутешилась. Молодец-де, дочка, с великим тщанием за рукодельем сидит, даже поесть ей некогда.
На другой день Васёнка даже от обеда отказалась.
— Ничего не хочется, маменька, да и с рубахой надо поспешать.
— Нельзя так усердствовать, доченька. Ну, хоть сбитню с пирожком откушай.
— Не хочу… Ой, забыла, маменька. Вчера Матрене вишен набрать посулила. Я на чуток сбегаю!
Серафима Осиповна и глазом не успела моргнуть, как Васёнка выпорхнула из светелки. Но на «чуток»» почему-то не получилось. Уж никак час миновал, а дочка все не возвращалась. Неужели решила целый кузовок набрать? Вот неразумная.
Сошла по лесенке в жилые покои, норовя глянуть на «чудо-печку», но работника не месте не оказалось.
«Никак на дворе глину месит».
Но у творила копошился лишь один дворовый Филатка, долговязый увалень в длинной пестрядиной рубахе с косым воротом.
— А где печник?
— Печник? — растерянно захлопал выкаченными глазами Филатка. — Дык, по делам отошел.
— По каким это делам?
— Дык…
— А-а! — сердито отмахнулась Серафима Осиповна и торопко зашагала в сад. Дурное предчувствие не обмануло ее. Из самой гущи вишняка донеслись возбужденные, сладкоголосые слова Васенки:
— Любый ты мой…Желанный…
Серафима Осиповна задохнулась от негодования, когда увидела, как ее «дитятко», тесно прижавшись к печнику, осыпает его лицо жаркими поцелуями.
— Непотребники!
Сломала ветку и остервенело принялась хлестать оторопевшую парочку. Первушку перехватил ее руку, опустился на колени и возбужденно, сбивчиво произнес:
— Прости, Серафима Осиповна… Люба мне Васёнка… Сватов зашлю.
— Ступай в дом, негодница! А с тобой, нечестивец, будет Аким Поликарпыч толковать. Он покажет тебе сватов!
…………………………………………………
Томительная, гнетущая тишина застыла в доме стрелецкого сотника. Серафима Осиповна стояла на коленях перед киотом и неутешно плакала. В дом пришла беда. Дочь вышла из родительского послушания и совершила тяжкий грех, войдя в прелюбы с работником купца Светешникова. Срам-то, какой, пресвятая Богородица! Отец узнает — усмерть убьет. Крут на расправу, и не поглядит что дочь… С Земским старостой по рукам ударили. Быть Васёнке за Дмитрием Лыткиным. Знатный жених! Наследник Василия Юрьича. Жить бы да радоваться и внуков пестовать. И вдруг Васёнка на какого-то печника польстилась. Совсем сдурела. Ума-то еще — кот наплакал. Велик ли разум в шестнадцать лет? Надо из нее всю прихоть выбить, а печника со двора прогнать. Духу чтобы его не было! Да еще наказать, дабы неповадно было на чужих невест засматриваться… Наказать. А что как слух по всему Ярославлю пойдет? До Василия Лыткина добежит. Тогда беды не избыть. Кому такая невеста нужна, коя с первым же попавшим парнем по кустам шастает? Ох, горюшко-то, какое, пресвятая Богородица!
Навзрыд заплакала Серафима Осиповна. Грянулась на лавку и запричитала. На плач приспела Матрена. Долго ничего не могла понять, пока хозяйка, горестно раскачиваясь всем телом, не молвила:
— Напасть в дом припожаловала, Матрена. Хоть головой в омут.
— Господь с тобой, Осиповна! — перепугалась мамка. Охнула, осенила себя крестным знамением.
— Да что хоть содеялось?
— Супругу своему страшусь изречь, а тебе поведаю.
После рассказа обе заголосили, но мамка вскоре затихла, призадумалась, а затем рассудила:
— Не сокрушайся, Осиповна, все еще можно поправить. На девичьи причуды не напасешься. С Васёнкой надо потолковать ладком да мирком, вот она и образумится. Не пойдет же она супротив родительской воли. Акиму же Поликарпычу пока сказывать ничего не надо. И лиходей-печник пусть работу доделывает. Но с ним надо повести особый разговор. Ты уж приструни его, как следует.
— Ой, спасибо тебе, Матрена. Неглупая ты у нас, пожалуй, так и поступлю.
Не час, и не два толковала Серафима Осиповна с Васенкой. Та покорно слушала, всхлипывала и кивала головой, а на душе ее было горестно. Мать права: не должна она родителям доставлять беду, никак не должна ослушаться, но Первушку из сердца не выкинешь. Уж так он ей приглянулся! Но, знать, не судьба им быть вместе. Какое же это несчастье!
— Все уразумела, доченька?
— Уразумела, маменька, — утирая слезы шелковым платочком, молвила Васёнка.
— Вот и славно, доченька. Успокойся и займись издельем. Девичьи слезы — роса: взойдет солнце и обсушит. Все-то в жизни переменчиво. Вернутся к тебе и радости, и веселье. Ты ведь у нас для счастья рождена, дитятко мое ненаглядное.
Серафима Осиповна поцеловала дочку, а затем, утихомирившись, пошла к печнику. Спускалась по скрипучей лесенке и ведала: несладки будут пересуды. Печник-то, никак, с норовом, не шибко сговорчивый, но руки у него золотые. Все-то искусно изладил: и опечье, и припечек, и голбец, и под, и свод, и шесток с загнеткой, и чело с устьем. Супруг похвалил:
— Ловок же ты, парень. Неуж моя печь будет, как у князя Пожарского?
— Постараюсь, Аким Поликарпыч. Правда, чуток по-своему сотворю. Оборотов для тяги прибавлю.
— И что это даст?
— Тепла будет больше, а дров понадобится меньше.
— Бог тебе в помощь…
Серафима Осиповна молча опустилась на лавку, прикрытою рогожей, а Первушка, стараясь скрыть возникшую тревогу на сердце, обмазал очередной кирпич раствором, приложил его к остову кожуха, легонько подравнял деревянным ручником, и только после этого повернулся к хозяйке.
— Доброго здоровья, Серафима Осиповна.
— Уж, какое там здоровье, милок. Душа не на месте… Ты, когда печь поставишь?
— Сия печь не простая, спеха не любит. Дней через пять можно опробовать.
— Через пять? Надо бы в три дня уложиться, милок. Пораньше встанешь, попозже уйдешь.
— Да я и так, кажись, баклуши не бью.
— В три дня управься, милок. Приступай с первыми петухами, коль беду хочешь избыть.
Первушка поправил плетеный ремешок, опоясывающий лоб, присел на приготовленные для выкладки кирпичи и сумрачно вздохнул.
— Гонишь меня, Серафима Осиповна?
Глаза хозяйки сердито блеснули.
— А ты как полагал, охальник? Чаял, твое непотребство с рук сойдет? Срамник!
— Напрасно ты так, Серафима Осиповна. Я ведь всем сердцем полюбил Васёнку, и готов ее в жены взять.
Хозяйка резво с лавки поднялась.
— Какой ты прыткий! Да ты кто такой? Купец, сын боярский, царев слуга? Голь перекатная! Ни кола, ни двора, а ему дочь почтенного человека подавай. Раз и навсегда забудь мою дочь, иначе можешь и головы лишиться. Супруг мой, коль проведает, сабли на тебя не пожалеет. Так что, проворь свою печь и уматывай!
Горячо выплеснула из себя Серафима Осиповна и вновь плюхнулась на лавку, буравя печника разгневанными глазами.
— С печью поспешать не буду, и Васёнку мне из сердца не выкинуть, — твердо высказал Первушка.
…………………………………………………
Печь опробовали как раз перед Казанской. Первушка положил сухой щепы, запалил бересту от свечи и сунул ее в подтопок. Щепа быстро разгорелась, сизый дымок вырвался, было, наружу, но затем, когда Первушка прикрыл дверцы топки и поддувала, печь весело загудела, и дым резво повалил в трубу.
— Дровишек подкинуть? — спросил сотник.
— Ни в коем разе, Аким Поликарпыч. Печь еще сырая, дня три-четыре следует топить одной щепой, а коль сразу дров навалить, печь потрескается.
Первушка приложился ухом к одной стороне печи, к другой — и остался доволен.
— Добрая тяга.
А сотник откровенно залюбовался изделием подмастерья. Небывалая получилась печь: круглая, из синих изразцов, на коротких ножках, а наверху — затейливые карнизы и городки; изразцы радуют глаз травами, цветами и причудливыми узорами.
— Лепота… Мать, покличь Васёнку, пусть полюбуется.
— Да она, — замешкалась Серафима Осиповна, — она с Матреной ягоды обирает. Потом полюбуется.
— Кажись, дождь моросит, лучшего часу не нашли, — ворчливо произнес сотник и приветливо глянул на Первушку.
— Ну, так сколь тебе за работу?
— Пока ни сколь, Аким Поликарпыч. Приду, когда печь в силу войдет. Будет без изъяну, тогда и о деньгах потолкуем. Загляну через недельку.
— Редкостный ты печник, паря. Ну, да будь по-твоему.
Миновали урочные дни, и Первушка явился к сотнику — в нарядной голубой рубахе, опоясанной красным кушаком с золотистыми кистями, в портках из крашенины, заправленных в белые сапожки из добротно выделанной телячьей кожи.
— Все, слава Богу, паря. Печь твоя без сучка и задоринки. За такую красоту никакой деньги не жаль. Называй цену, не поскуплюсь.
И вдруг приключилось то, чего сотник явно не ожидал.
— Не за деньгами я к тебе пришел, Аким Поликарпыч, а просить руки твоей дочери.
— Что-о-о? — вытаращил глаза сотник. — Белены объелся, паря?
— В здравом уме, Аким Поликарпыч. Поглянулась мне твоя дочь.
— Как это поглянулась, паря? Когда ж ты ее заприметил?
— Когда печь мастерил.
— Мимо что ль пробежала? — хмыкнул Аким. — Она у меня шустрая, носится как оглашенная… То-то вырядился. Ну, ты даешь, печник. Ты хоть разумеешь, о чем толкуешь?
— Разумею, Аким Поликарпыч. Мила мне твоя дочь, и я ей мил.
Насмешливая улыбка сползла с лица Акима, как вода с гусиного крыла.
— Мил?.. Это как понимать? — повысил голос сотник. — Аль, какой разговор был?
— Был, Аким Поликарпыч. Таиться не буду.
Еще два дня назад Первушка случайно увидел на Торгу холопа Филатку и, не утерпев, спросил:
— Как там Васёнка поживает?
— Дык… Горюет Васёнка.
— Сам видел?
— Как тебя. Сидит под яблоней — и слезы в три ручья. Твое имя поминала.
У Первушки сердце сжалось. Господи, как же жаль Васенку! Не забывает его, тоскует. Вот и его душа рвется к этой чудесной девушке. Птицей бы к ней полетел, да крыльев нет. Он еще придет во двор сотника, но Васёнки наверняка не повидает. Что же делать? Может так случиться, что это будет его последнее посещение. Но тогда — прощай Васёнка, он никогда ее больше не увидит.
Тяжко стало на душе Первушки. Пожалел, что нет Светешникова. Тот, знатный купец, мог бы и потолковать с сотником. А вдруг? Но Надей Епифаныч ушел промышлять соболя в далекую Сибирь, и не скоро вернется. Значит, нет никакого выхода? Прощай, Васёнка… Ну уж нет! Будь, что будет. Он заявится к сотнику, соберется с силами и поведает ему о своей любви…
— Где и о чем вы пересуды вели? — сурово вопросил сотник.
— Встречались в саду, Аким Поликарпыч… Там и поглянулись друг другу.
— Серафима! — громыхнул на весь дом сотник.
Та появилась с испуганным лицом.
— Вот этот подлый человечишка, — ткнул пальцем на Первушку, — сказывает, что в саду с моей дочерью полюбовничал. Было?!
Серафима Осиповна лицом побелела, затрепетала, а затем рухнула на колени.
— Прости, государь мой! Недоглядела.
Аким снял со стены плеть и так стеганул по спине супруги, что сарафан рассек. Серафима взвыла от несносной боли.
— Убить тебя мало, недотепа! Отчего смолчала? Языка нет?!
— Жутко было поведать… Мнила, все уладится, государь мой.
— Дура!
Разгневанный сотник ступил к Первушке, тяжелой, цепкой ладонью ухватил его за рубаху и притянул к себе. Задыхаясь, выдавил:
— Опорочил дочь мою, голь перекатная?
— Побойся Бога, Аким Поликарпыч. Дочь твою я не ославил.
— А то я у дочери сведаю, паршивец!.. А ну пойдем со мной.
Пошли тусклыми сенями мимо клетей и кладовок. Подле одной из дверей Аким остановился и толкнул Первушку в чуланку.
— Охолонись!
Звучно лязгнула щеколда. Первушка оказался в темнице.
Аким Поликарпыч выразил свое неудовольствие Борятинскому, когда узнал, что тот дозволил Юрию Мнишеку и его приближенным выходить из дома в город. Был резок:
— Аль, какой царев указ вышел, Федор Петрович? Но я, что-то не слышал.
— Указу не было, но царь еще ране повелел никаких помех полякам не чинить. Никуда они не денутся.
— Как знать, воевода. Не по нраву мне прогулки ляхов по Ярославлю. Чует мое сердце, Мнишек и его люди воспользуются поблажкой. Они что-то худое затевают. Вот и монах-иноверец не зря к Мнишеку наведался.
Князь Борятинский уже ведал, что Юрий Мнишек встретился со странствующим монахом Николаем де-Мело. Начитанный соборный протопоп Илья изрек, что монах, то ли испанец, то ли португалец, и что этот иезуит явился чуть ли не от Римского папы Павла Пятого, ему не место в православном граде.
За иезуита заступился Богдан Сутупов. Никто из ярославцев не располагал сведениями, что тот ведал монаха по Москве, когда Николай де-Мело был одним из тайных доверенных людей первого Самозванца и находился в дружеских отношениях с отцом «царицы» Марины Мнишек.
— Велика ли поруха от бродячего монаха, — добродушно молвил Богдан Иванович. — Пусть себе и дале странствует.
Но протопоп не был таким благодушным:
— Немало я зрел божьих странников, но чтоб кто-то из них с таким усердием к сандомирскому католику вожделел, не слыхивал. Надо передать его митрополиту Филарету. Пусть владыка учинит ему допрос с пристрастием.
Сутупов помышлял что-то возразить, но протопоп так на него посмотрел, что дьяк прикусил язык. Илья пользовался большим почтением среди ярославцев, и показаться приверженцем католика Сутупову явно не захотелось. Он и так чересчур рискует. Монах же Николай де-Мело уже выполнил свое дело.
Это был необычный иезуит.
«Португалец, из ордена августинов, Николай де-Мело, проповедовавший слово Божие в Новой Индии, был назначен за свое усердие начальником всех находящихся там миссионеров. Когда он возвращался оттуда через Персию и Россию, его задержали по пути и обобрали. Это случилось в царствование Бориса Годунова. Когда правление перешло к Димитрию, его должны были выслать в Испанию с русскими комиссарами, но после злополучного падения Димитрия он был сослан в Борисоглебский монастырь, в трех милях от Ростова. Несколько раз писал он к Мнишеку, донося обо всем».
Владыка Филарет сурово обошелся с иезуитом, отправив его в заточение в монастырь.
Аким Поликарпыч был доволен решением митрополита. Уж слишком удивительным показалось ему появление монаха у Юрия Мнишека.
Подозрения сотника оказались не бесплодными.
Сандомирский воевода давно поджидал тайного посланника Римского папы. Павел Пятый, всю жизнь мечтавший окатоличить русские земли, искал любую возможность для претворения в жизнь своих авантюристических планов. В его замыслах сенатор польского Сейма Юрий Мнишек был далеко не простой пешкой. Ему отводилась одна из главных ролей. Он должен был дать бесповоротное согласие на смелый и беспроигрышный план понтифика, и тогда Павел подтолкнет польского короля Сигизмунда для нового вмешательства воинственной шляхты на Русь.
Повод для вторжения нашелся. Папа и польские паны решили еще раз сыграть на имени умершего царевича Дмитрия. В этом им могли помочь некоторые московские бояре-изменники. Борясь против Василия Шуйского, они тоже надеялись прийти к власти, не останавливаясь даже перед тем, чтобы помочь новому нашествию поляков. Дело было за вторым Самозванцем.
Он появился в Польше. Разные слухи ходили об этом искателе приключений, но никто не знал, кто был новый Самозванец. Василий Шуйский окрестил его «стародубским вором», а те, кто находились недалече от Лжедмитрия, сказывали, что он появился на свет в Московии, но долгие годы обретался в Белой Руси. Другие же толковали, что он служил писцом у первого лжецаря, а когда его на Москве прикончили, то Богдан (как звали грамотея) скрылся в Литве. Иезуиты открыто признавали, что в жилах Богдана течет иудейская кровь.
Один из священников Белой Руси поведал: «Дмитрий-де наперед учил грамоте детей в доме у попа в Шклове, затем перебрался в Могилев в село к попу Федору. И летом и зимой учитель носил одну и тоже баранью шапку, и плохонький потрепанный кожушок. Дабы заработать на жизнь, он ходил к Никольскому попу в Могилев и за грошовую плату колол ему дрова и носил воду. Шкловский грамотей не отличался благонравием. Однажды поп Федор застал его со своей женой. В бешенстве священник высек учителя и выгнал его вон из своего дома. Грамотей дошел до крайней нужды. Ему пришлось ночевать под забором на могилевских улицах. Там его и заприметили несколько предприимчивых шляхтичей, прежде служивших Лжедмитрию Первому».
Дотошно разглядев мелкорослого бродягу, пан Зеретинский заметил, что Богдашка вполне может сойти за маленького, неказистого Гришку Отрепьева. А не признать ли в нем царевича Дмитрия?
Однако Богдашку пугала судьба первого Самозванца, и он бежал из Могилева. Его изловили и взяли под стражу, но в темнице Богдашка сидел недолго: его вызволили люди Зеретинского и проводили новоиспеченного «царька» до Поповой горы, откуда рукой подать до Московии. «Перед тем, как пустить Самозванца гулять по белу свету, покровители постарались связать его обязательствами… От своего царского пресветлого имени «Дмитрий» дал обширную запись пану Зеретинскому и товарищам его».
Самозванца охотно поддержала обедневшая шляхта, искавшая, кому бы продать оружие… Обстоятельства складывались благоприятно для нового Лжедмитрия. Незадолго до его появления в Польше произошел рокош части шляхты против короля Сигизмунда. Бунт был подавлен, но остатки разгромленных отрядов бродили вблизи сумежья Московского государства. И вот участники рокоша с одобрения Сигизмунда примкнули к Самозванцу. Для короля их поступок был крайне выгоден: он избавлялся от бунтовщиков, с которыми боролся в королевстве, а теперь эти бунтовщики помогут ему завоевать Московию. Кроме того, сторонник короля Ян-Петр Сапега, родственник литовского канцлера Льва Сапеги, с дозволения Сигизмунда, открыто набирал людей для похода в Россию.
Осенью 1607 года Самозванец появился в Стародубе. Именно из этого города «царик» направил в Польшу и Литву «призывные грамоты», в которых сулил, что будет платить панам жалованье в три раза больше, чем они могли бы получить у короля Сигизмунда. И паны откликнулись. Маховецкий привел пять тысяч поляков, а хорунжий Будила большой отряд конницы. Затем прибыли паны Валевский, Вишневецкий, Милешка и Хрусталинский, полковник Лисовский со своим полком…
9 ноября 1607 года воинство «царика» двинулось на Брянск, но взять сходу город не удалось; началась затяжная осада. К Брянску стекались «многие люди литовские», донские и запорожские казаки. Войско Самозванца достигло двадцати двух тысяч человек, однако, убедившись, что Брянск взять не удастся, «царик» отошел в Орел, надеясь здесь существенно пополнить свое войско, ибо юг по-прежнему кишел повольницей — остатками разбитой повстанческой армией Ивана Болотникова.
«Царик» вновь рассылает свои призывные грамоты, вновь щедро сулит детям боярским и дворянам высокое жалованье, а крестьянам и холопам — волю и землю. Недовольные «боярским царем» Василием Шуйским служилые люди, казаки и простолюдины потянулись в Орел.
Но Самозванец разумеет, что главные силы должны прийти из Польши и Литвы. Вскоре к Орлу приспели крупные отряды пана Тышкевича, пана Тупальского и князя Ружинского. К весне «царик» располагал тридцатитысячным войском. Это, как заметит историк, была уже хорошо вооруженная и организованная внушительная военная сила, состоящая из панцирной польской и литовской конницы, наемной пехоты, отрядов казаков под командованием опытных профессионалов — полковников и ротмистров.
За превосходно подготовленное войско разгорелась борьба. Кому из влиятельных панов не хотелось быть гетманом? Особенно помышлял завладеть гетманской булавой Маховецкий, но победу одержал именитый ясновельможный пан Ружинский. Однако во главе русского войска стал именитый донской атаман Иван Мартынович Заруцкий.
Василий Шуйский, весьма обеспокоенный появлением большого войска у Самозванца, повелел собраться царским ратям в Алексине. Рать собралась немалая, до сорока тысяч человек: бояре со своими военными слугами, «дети боярские» и дворяне, «даточные люди» из замосковных и северных уездов, татарские мурзы с конными отрядами, иноземные наемники во главе с капитаном Ламсдорфом. Рать собралась нешуточная, но разношерстная, с низкими боевыми свойствами.
Даточные люди, собранные из крестьян и посадских людей, не шибко-то и жаждали сражаться за «боярского царя», да и среди служилых людей была «шатость», а иноземцы-наемники и вовсе помышляли об измене. Не повезло войску и на воеводу, которое возглавил нерешительный и бездарный военачальник, брат царя, Дмитрий Шуйский. Тот, вместо того, чтобы тотчас ударить на Орел, до второй половины апреля протоптался в Болхове, пока к выступлению не вынудил его царь. Но время было упущено: наступавшая армия Самозванца встретила рать Шуйского на подходе к Болхову и наголову разбила разноперое царское войско. Воевода Дмитрий Шуйский прибежал в Москву с жалкими остатками, «а прочие все куды успели… Бысть на Москве скорбь велия».
Вскоре Самозванец неожиданно появился под самой столицей, остановившись в селе Тушине, в пятнадцати верстах от Москвы. Здесь, на высотах между реками Москвой и Сходней, гетман Ружинский принялся возводить укрепленный лагерь, вокруг которого были выкопаны рвы и насыпаны земляные валы. А к унизительному прозвищу «царика» добавилось прозвище «Тушинский Вор». Войско Самозванца уже выросло до пятидесяти тысяч человек, ключевую часть которых составляли польско-литовские шляхетские отряды, ударной силой коих являлись польские гусары и пятигорцы.
Натиск панцирной конницы был сокрушительным для легковооруженных дворянских отрядов, не привыкших воевать в плотных боевых порядках. Русских же тушинцев иноземцы использовали для сторожевой и гарнизонной службы, при обозах, а дворян и стрельцов просто включали в свои отряды, где они обычно играли вспомогательную роль. Из русских сторонников Самозванца были только донские казаки под началом атамана Заруцкого.
Василий Шуйский предпринял новую отчаянную попытку разбить войско Лжедмитрия, выслав на него пятнадцатитысячную рать другого своего брата, Ивана Шуйского. Но и он был сокрушен под деревней Рахманцевой гетманом Яном Сапегой, после чего престиж «боярского царя» был бесповоротно подорван.
«Многие городов дворяне и дети боярские поехали с Москвы по домам, а царь Василий их унимал, и они не послушали, поелику нашим-де домам от Литвы и от русских воров быть разоренным».
Василий Шуйский оказался подобным «орлу бес перу, без клюва и когтей». Власть его по существу ограничивалась стенами Москвы, чем-либо помешать Самозванцу захватывать русские города, он уже был не в состоянии.
В Москве же царил дух уныния и безысходности. «Ратные люди разъехались и помощи ждать не от кого», — печально отмечал летописец.
…………………………………………………
Обо все этом рассказал Юрию Мнишеку монах Николай де-Мело. Ему следовало выполнить указание Папы и короля Сигизмунда. Чтобы русский народ признал в Самозванце «чудом спасшегося» царевича Дмитрия, его надо на самом деле опознать. Это могут сделать его жена, царица Марина, и его тесть Юрий Мнишек.
Мутить народ следует и в Ярославле, настойчиво распуская слух, что первый Дмитрий вовсе не был убит, и что ему удалось спастись. Это изменники бояре не захотели видеть на троне законного наследника Ивана Грозного. Но Бог и на сей раз уберег Дмитрия.
Юрию Мнишеку и Марине было поручено написать об этом письмо королю Сигизмунду, чтобы он всячески поддержал спасшегося Дмитрия, и что как только судьба сведет Мнишеков с царем, то они тотчас засвидетельствуют его личность.
Слова Николая де-Мело упали на благодатную почву. Юрий Мнишек без раздумий взялся за письмо. Другое письмо он написал на Москву боярину Салтыкову, который должен устроить заговор против Василия Шуйского и прийти на помощь царю Дмитрию. Затем Мнишек провел длительную беседу с Яном Бильчинским, сказав ему напоследок:
— Мои люди приготовят тебе грубое мужичье платье. В нем ты незаметно исчезнешь из Ярославля и отправишься с письмами в Москву и в Польшу. Поручение весьма ответственное, от него будет зависеть не только наша судьба, но и судьба нового царя. Я отлично знаю не только о твоем живом уме, отваге, но и о твоей беспредельной преданности Речи Посполитой. Твой подвиг будет оценен и Римским папой, и королем Сигизмундом, и новым государем московским. Я верю в твой успех, мой юный рыцарь. Да поможет тебе святая Мария!
Ян Бильчинский благополучно бежал из Ярославля, и также благополучно достиг Польши. Мнишеку же, по словам польского историка Гиршберга «было возможно не только поддерживать оживленные сношения с врагами Шуйского, но даже принимать деятельное участие в их интригах».
Распуская лживые слухи и стремясь играть роль отца русской «царицы», Юрий Мнишек добивался двух целей: во-первых, сплотить хоть какие-то силы вокруг Марины, выступавшей в качестве претендентки на московский престол, а во-вторых, добиться усиления польского вмешательства и присылки на Русь новых польских отрядов.
По словам голландца Исаака Массы, находившегося в то время в России, Мнишек надеялся даже учинить в Ярославле мятеж. Он, получив дозволение на прогулки по городу, норовил сблизиться с ярославцами. Одевшись в русский кафтан и русскую шапку, он заговаривал с горожанами, пытаясь завербовать среди них себе сторонников, но из этого ничего у Мнишека не получилось.
Сами пленные поляки рассказывали в своих записках, что ярославцы кричали: «Вы, сучьи дети, со своим Расстригой наделали нам хлопот и кровопролития в нашей земле. Убирайтесь, пока за топоры не взялись!».
Аким Поликарпыч ведал о каждом передвижении поляков. И всякий раз, приблизившись к толпе, они не преминули выкликнуть:
— Царь Дмитрий жив! Скоро на московский престол сядет. Не слушайте боярского царя Шуйского. Целуйте крест истинному государю!
Десятники зло стучали оземь древками бердышей:
— Буде поганые глотки драть! Посечем, пся крэв!
Стрельцы давно научились ругаться по-польски. Наиболее наглые шляхтичи выхватывали из ножен сабли, но их тотчас, высунувшись из кареты, укрощал ясновельможный пан Мнишек:
— Что я вижу, матка боска! Спрячьте оружие. Мы — мирные люди. Надо дружно разговаривать с русским людьми.
— Ведаем мы вашу дружбу! — насмешливо отзывались из толпы. — Целовал ястреб курочку до последнего перышка. Гони, кучер, пока орясинами не закидали!
Ярославцы и в самом деле готовы были схватиться за орясины, что вызывало у сотника одобрение. Молодцы, посадские, не по нраву им ляхи… А вот Богдан Сутупов и Федор Борятинский панам потворствуют. Теперь они и по улицам разгуливают, и на торгах с иноземными купцами о чем-то толкуют. Особливо возле немчина Шмита ошиваются. О чем лопочут — один Бог ведает, но чует сердце — козни плетут. Шмит безвылазно в Ярославле живет, но его люди по многим городам промышляют и в зарубежье ходят. С одними ли товарами? И не с подметными ли письмами? Надо бы учинить сыск Шмиту с пристрастием, но воевода, знай, отмахивается:
— Иноземных купцов без царева указу трогать не дозволено. Тебе, пристав, всюду крамола мерещится.
— Да она ж наяву, воевода! — вскипал Аким. — Пока не поздно, змеиный клубок надо распутывать. Этот пан Мнишек, старый хрыч, не дремлет. От него вся пагуба исходит. Съездил бы на Москву к государю, да все ему выложил.
— С чем я к государю поеду? Не поймав курицы, не щиплют. Пока никакой пагубы от поляков я не вижу. Ну, гуляют себе, по кабакам шляются, о самозванце судачат. Да кто ж ныне о том не судачит? Выпустят слово, а прибавят десять. Стану я царю докучать.
— Помяни мое слово, — не оступался пристав. — Боком нам отольется разгильдяйство. Слишком большую волю ты дал ссыльным полякам.
— А не твой ли предшественник заигрывал с панами?
Аким поперхнулся. В словах Борятинского было немало истины. Пристав Афанасий, кой привез поляков из Москвы в Ярославль, чересчур попустительствовал ляхам.
«25-го апреля приставь Афанасий, которому царь велел немедленно явиться в Москву, прощался с паном воеводой (Мнишек) и со всеми. На его место прислали другого, по имени Иоаким. Все мы очень сожалели, что нас покидает такой хороший человек. Он всегда относился к нам дружелюбно и сострадательно, аккуратно всякий день присылал пищу и вообще обнаруживал необыкновенную привязанность к нам».
— А не тебе ли, Федор Петрович, надлежало Афанасия в окорот взять? Нельзя же такую волю латинянам давать!
Зело недоволен был сотник воеводой Ярославля, и не раз уже думал, что Борятинский, видимо, не случайно потворствует ляхам. Знать бы ему, что было на уме Федора Петровича.
Борятинский выжидал. На Москве положение царя Василия шаткое. Многие бояре, недоброхоты Шуйского, дабы захватить власть, готовы вновь послужить Самозванцу, посадить его на трон, а затем убрать в удобный момент. А коль такое на Москве зыбкое положение, то и Борятинскому не следует выслуживаться перед Шуйским и притеснять ссыльных панов, кои могут вновь оказаться близ московского престола.
Не ведал сотник о тайных помыслах воеводы, а не то бы возникла между ними неминуемая вражда, ибо Аким Поликарпыч не привык метаться из стороны в сторону и служить самозваным царям.
«Вот тебе и посватался, — удрученно раздумывал Первушка. — Поехал пировать, а пришлось горевать. Ну и сотник! До утра в чулане продержал, и никто даже водицы не принес. Ну, прямо-таки узилище в Съезжей избе».
В чулане было темно, хоть глаз выколи. В первые минуты Первушка спотыкался на какие-то казенки, кадушки, ушаты и другую домашнюю утварь, а потом он нащупал руками что-то подобие сундука, уселся на него и углубился в думы.
Почему так осерчал сотник? Скорее всего, потому, что был нарушен издревле заведенный обряд. Сами женихи никогда невест не сватали: то дело родителей. Но родители у Первушки умерли в Голодные годы. Дядя же Анисим и слышать ничего не пожелал. Сразу отрезал:
— Легче с неба облако достать, чем сосватать дочь Акима. И не упрашивай! Не бывать калине малиною.
Больше никакой родни у Первушки не было, вот и пошел на отчаянный шаг. И что из этого получилось? Посрамленье и холодный чулан. «Голь перекатная». Как ушат холодной воды на голову вылил. Куда уж ему, Первушке, сирому человеку, до дочери стрелецкого сотника, кой самому воеводе первый дружок. Чу, ежедень у него бывает. Поди, Васёнку возмечтал за богатенького выдать. Любопытно, за кого? Он у девушки не выведывал, и та ничего не изрекала…
И что это за порядки на Руси? Почитай, по любви никто и не женится. Любой жених не видит своей невесты до самой свадьбы. Все решают родители. А жених глянет на суженую, так и обомрет. И толста, как кадушка, и кособока, и нос как у бабы-яги крючком. Вот и живи с такой весь век, и не смей перечить родителю, кой только и скажет: «С лица не воду пить». Такого же уродца могут и доброй невесте подсунуть. Какая уж там любовь?! «Стерпится, слюбится». Век постылыми жить… Может, и Васёнку поджидает такая жалостная доля? Худые же порядки на Руси, худые! Неужели смириться? Не бывать тому! Он еще поборется за свою любовь.
Первушка подошел к двери, надавил плечом. Звякнул металлический засов, дверь слегка подалась. Если надавить со всей силой, то, пожалуй, можно выйти из темницы. А что дальше? Ринуться в светелку к Васёнке, глянуть в ее глаза и лишний раз увериться, что Васёнка любит его. Поднимется переполох. Сотник (день воскресный) может оказаться дома, и тогда Первушке уже чуланом не отделаться. Аким может и в железа заковать. И никакой суд тебе не поможет. Насидишься в оковах!
Тихонько выйти из дома и удалиться во двор Светешникова? Украдкой сбежать? Но он не тать и не вор, чтобы удирать из дома сотника. Он пришел сюда открыто и с добрыми намерениями, да и Аким еще не рассчитался. Так что оставайся Первушка в своем «узилище». Совесть-то в сотнике должна пробудиться.
Прошел час, другой, но к чулану так никто и не подошел. Первушку стала одолевать жажда, и тогда он отжал засов, выбрался в сумеречные сени и сел на скамью, приставленную к стене. Вскоре в сенях оказалась стряпуха Матрена. Увидела Первушку, испуганно охнула и куда-то шустро посеменила. И минуты не прошло, как в сенях появился сотник в сопровождении Филатки с фонарем.
— Кто ж тебя выпустил, паря? — сурово вопросил Аким.
— Сам вышел.
Аким глянул на сбитый засов и головой покачал.
— Медведь…А ну пошли в покои.
В новой печке весело потрескивали березовые полешки. Первушка прислушался и довольно хмыкнул. Гудит печь! Аким же, не меняя сурового выражения лица, буркнул:
— Чего в сенях дожидался?
— Кваску, Аким Поликарпыч.
— Кваску?.. На тебя, лиходея, и воды жаль.
Кивнул холопу, застывшему в дверях:
— Принеси кувшин.
Казалось, никогда еще так жадно не пил Первушка квас, даже рубаху намочил.
— Благодарствую, Аким Поликарпыч.
Сотник минуту-другую помолчал, а затем хмуро высказал:
— Вот все гляжу на тебя и думаю: как такой дурень сумел пригожую печь поставить?
— Отчего ж дурень?
— Был бы разумником, в добрый дом с худыми помыслами не полез. Батогами надо бы тебя высечь!
— В чем же дело? — насмешливо проронил Первушка. — Приставу недолго ярыжек кликнуть.
— Не ерничай, а то и в самом деле батогов изведаешь… Сколь тебе за работу?
— Так я уж сказывал: сколь не пожалеешь, Аким Поликарпыч.
— Деньгой сорить не привык, но и худых пересудов не хочу. Заплачу, как купец Назарьев. Получай — и навсегда забудь мой дом. Уразумел?
— Уразумел, Аким Поликарпыч. Дом твой забуду, а вот Васёнку — ни в жизнь!
— Во-он! — побагровел сотник. — Чтоб духу твоего не было!
…………………………………………………
Слава об искусном печнике испустилась по всему Ярославлю. К Первушке зачастили именитые люди. Следующий заказ он осуществлял у самого воеводы Борятинского.
Как-то припозднился и уже в сумерках возвращался ко двору Светешникова. В Благовещенском переулке Земляного города от старого развесистого тополя отделились пятеро мужиков в темных армяках и войлочных шапках, надвинутых на самые глаза.
— Ты печник Первушка?
— Ну, я.
Первушка не успел ответить, как на него набросилась вся ватажка. Отшвырнул одного, другого, но тяжелый удар дубины по голове пригвоздил его к земле. Последние слова, которые он услышал, были:
— Каюк печнику. Удираем, робя!
25 июня 1608 года польские отряды под началом гетмана Рожинского оказались под стенами Москвы. Однако стольный град был изрядно укреплен, и взять его было весьма сложно. Поляки, укрепившись невдалеке от Москвы в Тушине, простояли там весь июль и август. В Тушине произошло соединение всех войск. Сюда пришли Александр Лисовский и Ян Сапега со своими отрядами. Тушинцы намеревались окружить Москву, захватить все дороги, ведущие к ней, прекратить приток ратных сил, подвоз съестных припасов в Москву, лишить столицу возможности держать связь со всей остальной Россией.
Началась длительная осада столицы.
В Тушино пробралась и Марина Мнишек, признавшая в лице второго Самозванца своего «чудесно спасшегося» мужа.
Марина благополучно избавилась от ярославского плена. Все дело в том, что в 1608 году между Василием Шуйским и польским королем Сигизмундом шли длительные переговоры о заключении перемирия. (Это «перемирие, впрочем, не мешало польским отрядам вести открытую грабительскую войну на землях Московского государства). В связи с переговорами встал вопрос и о пленных поляках.
26 мая 1608 года Юрий Мнишек с дочерью и другими поляками (всего 110 человек) выехали из Ярославля и в начале июня прибыли на Москву. В конце июля было заключено перемирие. Согласно его условиям пленные поляки и, прежде всего Мнишеки, должны были покинуть Московское государство. Юрий Мнишек обязывался не называть второго Лжедмитрия зятем, а Марина должна была отказаться от титула московской «царицы». Мнишеки, также как и остальные пленные поляки, присягнули в том, что будут свято выполнять эти условия. После присяги Мнишки были высвобождены и выехали из Москвы в Польшу.
Однако на самом деле Марина Мнишек установила прямую связь с Тушинским «табором». 1 сентября она уже была там. В Тушине оказался и ее отец, который сразу «признал» в Самозванце своего «чудесно спасшегося» зятя. Тушинский Вор обещал Мнишеку отдать в полное его владение Северскую землю с 14 городами.
………………………………………………..
Поляки пытались перерезать и захватить все дороги, ведущие на Москву. Дорога на Север и, прежде всего, дорога на Ярославль привлекала особое внимание. Для овладения северными дорогами из Тушина были отряжены лучшие польские военачальники — Сапега и Лисовский. Осадив Троицкий монастырь, их отряды двинулись дальше на Север. Ближайшая их цель состояла в захвате и ограблении Верхнего Поволжья и северных уездов Руси.
В резиденции короля Сигизмунда состоялся военный совет. Выступая перед гетманами и «маршалками», Сигизмунд произнес:
— Пусть царь Василий Шуйский полагается на перемирие, но оно прикрыто фиговым листом. Первая попытка захватить Московию не удалась. Новое вторжение должно принести успех. Я не пожалею никаких подкреплений Сапеге и Рожинскому. Главный удар следует нанести на север Московии и непременно овладеть Ярославлем. Это не только один из самых богатых торговых городов России, но и важнейший стратегический центр. Взятие Ярославля и прочих северных городов позволит нашим войскам отрезать Верхнее Поволжье и все северные земли от Москвы, и тем самым лишить ее возможности какой-либо военной и продовольственной помощи. Мы давно мечтаем покорить Московию, и она будет покорена!
Слова короля не были легковесными. Войска Яна Сапеги были усилены новыми значительными отрядами.
Изведав о намерении царя Василия Шуйского вернуть захваченные земли, Ян Сапега собрал военачальников в своем шатре и сказал:
— Шуйский надумал возвратить себе Замосковные города. Владимирский воевода Третьяк Сеитов собирает ополчение из земель бывшей Ростово-Суздальской Руси. (Сапега неплохо знал историю древнего русского государства). По замыслу Сеитова ополченцы должны собраться в Переяславле-Залесском, на родине полководца Александра Невского, чтобы воодушевить воинство на успешный захват Тушина. Дерзкая идея! Воевода Сеитов, как мне доносили, весьма бывалый, видавший виды враг. Надо разрушить его планы. В Переяславль я сегодня же отправлю своих людей, чтобы окончательно разложить горожан. Убежден: нам будет сопутствовать удача. Переяславль не так уж и силен ратным людом. Значительная часть местных дворян ушла на защиту Троице-Сергиева монастыря, а чернь колеблется. Местные крестьяне недовольны фуражирами-загонщиками, присланными из Тушина. Заготовители сена, фуража и съестных припасов чересчур усердствуют. Царя Дмитрия засыпали челобитными.
«Загонщки», в сопровождении вооруженных отрядов, проникли вглубь Переяславского уезда. Местные приказные люди не имели достаточно сил, чтобы воспрепятствовать грабежам и насилиям, и тогда оставшиеся переяславские дворяне, ремесленный люд и крестьяне решили целовать крест царю Дмитрию и просить защиты у гетмана Сапеги. Переяславские послы и рассказали гетману о приготовлениях воеводы Сеитова.
Сапега не стал мешкать. На другой же день он отправил в Переяславль отряд под началом Петра Голобовича и обрусевшего шведа Лауренса Бьюгова. Костяк отряда составляли запорожские казаки и татары, усиленные тремя гусарскими ротами.
Гетман сопутствовал воинство следующими словами:
— Всех местных жителей привести к присяге, а если откажутся — воевать, палить, бить!
Переяславль был взят без боя. К тушинцам присоединились около двухсот переяславских детей боярских.
Третьяк Сеитов во главе владимирского и муромского ополчения выступил из Владимира 8 октября 1608 года. По дороге он соединился с ратными людьми Суздаля и Юрьевца. В Переяславле же он полгал увидеть ополченцев из Ростова и Ярославля, но вскоре в Юрьев Польский примчал гонец и принес худую весть:
— Переяславль отшатнулся к Вору и открыл ворота войску Сапеги. Почитай, все дворяне переметнулись к врагам.
Предательство переяславцев круто изменило все планы Сеитова. Теперь ему предстояло соединиться с ростовцами и ярославцами, пришедшими в Ростов Великий.
Из Переяславля в Ростов поскакали и послы отряда Голобовича и Бьюгова — к митрополиту Филарету и жителям Ростова с грамотой, в которой предложили целовать крест царю Дмитрию.
Филарет приказал созвать народ на Соборной площади, поведал о грамоте, а после этого воскликнул:
— Не мыслю, что Ростовская земля, давшая Руси Сергия Радонежского, уподобится изменникам переяславцам, кои вознамерились служить польскому ставленнику и католической вере. Согласен ли ты, народ ростовский, предать православие?
— Не бывать тому, владыка!
— Смерть примем, но православной вере не изменим!
Филарет благословил ростовцев и разорвал грамоту, посланников же приказал заключить в узилище.
Отказ Филарета и ростовцев послужил для отряда Голобовича и Бьюгова сигналом для похода на Ростов. Изведав о приближении тушинцев, ярославские дворяне и даточные люди пришли на митрополичий двор и попросили Филарета оставить Ростов и сесть в осаду в Ярославле, в коем имеются укрепления. Но митрополит твердо молвил:
— Я не заяц, аки бегать от волка. В Ростове нет укреплений, стало быть, неприятеля надо встретить в поле и зело биться, дабы град православный не был покорен злым ворогом. А коль падем от супостата, то венцы мученические от Бога примем.
Люди же продолжали молить его уйти с ними в Ярославль, но Филарет непоколебимо заявил:
— Великие муки приму, но храм пресвятой Богородицы и ростовских чудотворцев не оставлю!
Поддержал владыку и воевода Сеитов. Ратники же в своих суждениях разделились. Многие ярославцы предпочли покинуть Ростов, а другие, «яко овцы при пастыре своем, при архиерее божии осташася».
15 октября на поредевшее войско, вышедшее в походном порядке из Ростова, обрушилась хорошо подготовленная конница Голобовича. Наспех сколоченные отряды ополченцев дрогнули и отступили в Ростов. Завязалась жестокая сеча. Ополченцы и жители Ростова «бились до упаду». Потери были значимыми с той и с другой стороны. Голобович и Бьюгов не ожидали такого яростного отпора.
Особенно неустрашимо ратоборствовал воевода Третьяк Сеитов. Отважный по натуре, глубоко преданный отчизне, он не выносил предателей, отшатнувшихся к Вору. (Не случайно царь Василий Шуйский долго искал человека, кой был бы без «шатости» и не продался бы ляхам ни за какие посулы. Третьяк Сеитов снискал уважение народа во всех городах, где бы он не воеводствовал).
Он бился с переяславцами, и его мужественное лицо было искажено от неописуемого гнева. Окровавленная сабля поразила уже несколько изменников.
И все же защитники города были постепенно оттеснены к соборной церкви Успения пресвятой Богородицы, где они затворились вместе с Филаретом и духовенством и в течение нескольких часов отбивали наскоки противника.
Летописец напишет:
«Переяславцы и литва начали избивати людей, не убежавших в Ярославль, такоже приидоша к церкви. Митрополит же повелел утвердить двери, но враги их принялись разбивать. Митрополит же, к дверям пришед, начал говорити к переяславцам, увещевал их, чтоб помнили свою православную христианскую веру и от литовских бы людей отстали и чтоб обратились к своему государю, ему же крест целоваша; а переяславцы, яко волки, возопиша великим гласом и начаше жесточаше в двери бити, и выбивше двери, начаша сещи людей, и изсекоша множество неповиннаго народа. Раку же чудотворца Леонтия златую (сняли), разсекоша на части и по жребиям разделиша себе, и всю казну церковную и архиерейскую и градскую разграбиша, и все церкви и весь град разориша и опустошиша».
Переяславцы и ляхи подвергли Ростов страшному разорению. В живых оставили одного митрополита и воеводу Сеитова.
«Филарета пощадили, над ним поиздевались изрядно, сорвали святительские одежды, одели в грубую сермягу, затем посадили на возок с какой-то женщиной (это было нешуточным оскорблением для митрополита) и повезли в Тушино. Литовские люди Ростов весь выжгли и людей присекли».
Сапега же из-под Троицы послал в Ростов воеводу Матвея Плещеева с литовскими людьми; «и стоя Матвей в Ростове, многия пакости градом и уездам творяше».
Если Филарета пересадили из телеги в возок, то Третьяка Сеитова не только оставили на подводе, но и стиснули его руки колодками. В Тушине его бросили в подклет, где он просидел без пищи двое суток. А затем к воеводе пришел князь Федор Засекин и произнес:
— Великий государь Дмитрий милостив и ты можешь спастись.
— Изменив отечеству?
— О какой измене ты говоришь, Сеитов? Дмитрий — природный царь, Рюрикович, сын Ивана Грозного. На его сторону перешли высокие боярские роды — Трубецкие, Черкасские, Мосальские, Голицыны, Сицкие… Они-то искренне верят в подлинность Дмитрия. А народ?
— Ни один из названных тобой бояр не верит Самозванцу. За жизни свои трясутся, за свои богатые хоромы, оставленные в Москве. Омерзительные люди… Что же касается народа, то он слишком доверчив, полагая, что добрый царь избавит его от нищеты, тяжелых повинностей и поборов. Но сие — временное помрачение. Уже сейчас многие города поняли, что за «царь-избавитель» пришел на русскую землю. Через год-два самозванцев и в помине не будет на Руси… Не хочу тебя, изменника, видеть.
— Презираешь? Праведника из себя корчишь? У других же рыльце в пуху. Дурак ты, Сеитов. Помяни мое слово: вскоре власть короля Сигизмунда испустится не только на Москву, но и на все русские города. И вовсе не худо будет, коль на троне окажется Дмитрий или сын короля, Владислав. И тот и другой, как ты слышал, не Иван Грозный, а слабодушные люди, коими можно вертеть, как игрушкой. О таком царе господам можно только мечтать. Вся власть будет в наших руках. Вся власть!
— На польский повадок? — усмехнулся Третьяк Федорович.
— А хотя бы и на польский. Милое дело, Сеитов.
— Уж куда милое. Об царя можно ноги вытирать, а в державе затеется такой разброд, что от нее останутся рожки да ножки. Любой ворог одолеет. Не смеши меня, Засекин.
— Я к тебе, Сеитов, пришел не балясы разводить. Твоя жизнь — в твоих руках. Сам царь Дмитрий Иванович повелел к тебе наведаться.
— Какая честь!
— Не язви, Сеитов! Царь намерен не только оставить тебя в воеводах, но, и хочет сделать тебя боярином и советником в ратных делах.
— Это, за какие же заслуги? Уж, не за Угру ли?
Весной 1608 года Самозванец с гетманом Рожинским двинулся к Болхову и здесь в двухдневной битве поразил войско Василия Шуйского. Болхов присягнул Лжедмитрию, но пять тысяч ратных людей под началом Третьяка Сеитова ночью вышли из крепости, переправились через Угру и пришли в Москву, огласив царю и народу, что у Вора не такое уж и великое войско, и что его вполне можно разбить. Однако нерешительный Василий Шуйский упустил время для победы…
Федор Засекин поперхнулся. Под Угрой он находился в рати Шуйского, а затем переметнулся к Самозванцу.
— Так, за какие же заслуги, Засекин?
Князь некоторое время помолчал, а затем произнес:
— Кривить душой не стану, Сеитов. По делам твоим ты достоин казни, но царю куда выгодней оставить тебя в живых.
— Теперь понятно. Уж куда выгодней. То-то всё дворянство уразумеет: царь милостив, даже врагов своих в бояре жалует. На всю Русь слух пойдет. Дворяне табуном к Вору побегут. Хватко же замышлено. Только знай, Засекин, дворяне Сеитовы честь свою никогда не продавали.
— Эко чего помянул. Сегодня в чести, а завтра — свиней пасти.
— Уходи, подлый переметчик! — вскипел Третьяк Федорович.
— Я-то уйду и поживу еще, слава Богу. А вот тебя, дурака, ждет казнь лютая. Одумайся!
— Честь дороже смерти, — твердо молвил Сеитов и плюнул предателю в лицо.
Самозванец не отважился казнить Сеитова прилюдно. Ночью его тайно вывезли в лес и изрубили саблями.
Вечор. Желтый огонек сальной свечи в медном шандане кидал трепетные блики на бревенчатые стены. За столом сидели Анисим с Евстафием. Толковали:
— Зело худые времена приспели, сыне. Чует сердца, хлебнем еще горюшка.
— Худые, Евстафий. Сколь людей из Ростова набежало. Ох, и выпало им! От города-то, чу, остались одни головешки.
— Ляхи — чисто ордынцы. Даже малых чад не пощадили, изуверы.
— Истинно. Собор Успения разграбили, золотые и серебряные ризы с икон ободрали. И другие храмы осквернили, святотатцы!
С лавки послышался негромкий протяжный стон.
— Никак, очнулся.
Евстафий шагнул к лавке и склонился над Первушкой.
— Как ты, сыне?
Первушка, не раскрывая глаз, глухо, невнятно пробормотал:
— Камень…Храм Покрова… Камень…
— Сызнова бредит, — вздохнул Евстафий. — Помоги ему, Господи.
Скитник Евстафий появился во дворе Анисима три недели назад. Не распознал его торговец рыбы. Перед ним стоял глубокий старец в ветхом рубище, заросший длинной серебряной бородищей.
— Здрав буде, сыне Анисим.
— И ты будь здрав, старче… Не ведаю тебя.
— Не мудрено, сыне. Почитай, десять лет в пещере обретался. Евстафий я.
— Господи! — всплеснул руками Анисим. — Вот уж не чаял тебя повидать.
— Чего не чаешь, сыне, скорее сбудется. Вышел я из скита.
— Аль к мирской жизни потянуло, старче?
— Эх, сыне, — вздохнул отшельник. — Мирская жизнь полна низменных влечений и пагубы. Никогда бы я не вышел из своего добровольного заточения. Только там я познал покой в душе и уразумел, в чем состоит бренное бытие. Ни в богатстве оно, ни во славе, а в единении с естеством и природой.
— Так и сидел бы в своей пещере, Евстафий.
— Сидел бы, сыне, но ныне в миру я должен быти, ибо привиделся мне сон о благоверном Сергии Радонежском. Когда тот изведал, что на Русь движутся вражеские полчища, то вышел из своего скита и со всем тщанием послужил своему отечеству. Мал я, дабы уподобиться Сергию, но оставаться в уединении боле не могу, ведая, как земля православная обагряется кровью. Понесу Божие слово супротив лютого иноверца.
— Благое дело, отче. Земной поклон тебе за это, — Анисим и впрямь низко поклонился отшельнику.
— Поищу пристанища в Ярославле.
— Чего искать, отче? И ране жил у меня, и ныне милости прошу. Места хватит. Дочерей своих я замуж выдал. Племянник же, почитай, у купца Светешникова обретается. Да вот ныне беда с ним приключилась. Пойдем в избу.
Евстафий глянул и покачал головой:
— Плох твой сыновец, Анисим.
— Плох. Неделю назад дворовые люди Светешникова привезли. Обнаружили его без памяти неподалеку от тына. Забирай, говорят, вся голова в крови. Кажись, помирает твой сродник.
— Кто ж его, бедолагу?
— И сам не ведаю, отче. Бродит одна мыслишка, но сумленье гложет. Кабы сыновец очухался. Я уж и знахарку приводил, но проку мало. Первушка, почитай, в рассудок и не приходил. Все про храмы бормочет, да про Васёнку, коя, знать, крепко поглянулась ему. Меня ж не признает. Норовил до лекаря воеводы достучаться, но тому-де недосуг. Жаль парня.
Евстафий прислонился ухом к груди Первушки, а затем произнес:
— Нутро крепкое. Сердце стучит, как молот о наковальню, а вот голову надо немешкотно пользовать. Надо бы за Волгу перебраться. Ведаю за рекой травы живительные.
— Челн всегда наготове, отче.
Добрую неделю поил Евстафий недужного пользительными настоями и отварами и подолгу молился перед киотом, прося у чудотворцев исцеления рабу Божию. Наконец, Первушка пришел в себя, молвив ослабшим голосом:
— Ты кто, старче?
— Слава тебе, Господи! — размашисто перекрестился Евстафий. — Жить будешь. Благодари Бога, что нутро у тебя крепкое. Дай-ка ему, Анисим, малость ушицы похлебать.
Через пару дней Первушка стал выходить на осеннее солнышко. Присаживался на бревно у повети и вдыхал полной грудью свежий животворящий воздух. Легкокрылый ветер лохматил его русые волосы. С высокой раскидистой березы падала наземь невесомая листва, выстилая землю мягким золотистым ковром.
Он был еще слаб, побаливала голова, но Евстафий подбадривал:
— Через седмицу в былую силу войдешь, и голова будет ясная. Божии травки лучше всякого искусного лекаря.
— И какими же травами недуг мой исцелял, старче? Или то дело потаенное?
— Всякое, что для пользы человека, сыне, не подлежит тайне. Горицветом, барвинкой да кипреем тебя пользовал. Сам когда-то травами спасался в своем лесном обиталище.
Анисим, чиня с работником Нелидкой бредень, молвил:
— Все о лиходеях мекаю. Ужель никого не упомнишь, Первушка?
— Сумеречно было, лиц не разобрать… А вот один голос, кажись, показался мне знакомым.
— Не из дворовых сотника Акима?
Анисиму сразу втемяшилось: на сыновца напали люди стрелецкого начальника. Больше некому: уж чересчур тот племянника невзлюбил, едва в железа не заковал. И чего Первушка со сватовством сунулся? Ведь упреждал же его: не будет проку, не нужны сотнику людишки из черни. Отступись! Вот и получил на орехи, едва Богу душу не отдал… От воеводы Борятинского приказчик наведывался. «Чего это печник свое дело забросил? Зазимье на носу». Пришлось недужного Первушку показать. Приказчик сулил обо всем воеводе доложить, дабы тот сыск учинил. Но никакого сыска по всему так и не было. Да и какой сыск, когда сотник с воеводой за одним столом разносолы вкушают? Рука руку моет.
Первушка на вопрос Анисима лишь плечами пожал.
— Темное дело.
…………………………………………………
Всполошились печники! Ни весть откуда взявшийся каменщик Надея Светешникова, вдруг отбил у них всякую работу. Никаких заказов! Людишки только и талдычат: «Печнику Первушке поклонимся. Он диковинные печи ставит и денег с бедняков мало берет». (О том, как Первушка чуть ли не задаром выложил печь одному рыбарю, заговорил весь Ярославль).
Печников зло проняло. Дело дошло до того, что собрались на сход, долго гомонили, но ничего толком не решили: Первушке печки ставить не запретишь, но и без работы оставаться нельзя. И не ведали они, чем бы дело закончилось, если бы один из печников не столкнулся со своим сродником Гришкой Каловским. Тот, не долго думая, произнес:
— Ведаю сего каменщика. В монастыре сталкивались. Худой человек, к ногтю его.
Злопамятный Гришка никак не мог забыть встречу с Первушкой в Спасо-Преображенской обители.
— Как это «к ногтю?» — не уразумел печник.
— Проучить надо, да так, чтобы про печки и думать запамятовал. Шмякнуть дубиной — и дело с концом.
— Чересчур, Гришка. Отроду не было, чтоб добрых мастеров дубинами колошматили. Не пойдут на это печники.
— А им и сказывать не надо, тогда никто не изведает.
— А тебе какой резон?
— Страсть не люблю задавак.
— А кто их любит, Гришка, — как-то расплывчато протянул печник. Он был из тех людей, которым дорогу лучше не переходить, а работник Светешникова перешел. Может, и в самом деле проучить этого каменщика?
— Дело нешуточное. Как бы в оплох не угодить? Чу, сей подмастерье у самого воеводы печь ставит.
— Комар носу не подточит.
За короткое время Гришка сбил ватажку из гулящих людей, коих немало оказалось за последнее время в Ярославле. Сказал им:
— Надо, робя, одному моему недругу тумаков надавать. Не обижу. По косушке на брата.
— По две бы, мил человек.
— Будет и по две.
— Хоть на артель пойдем!
…………………………………………………
Настои и отвары Евстафия сделали свое дело. Встал на ноги Первушка. Молвил отшельнику:
— Воскресил ты меня, отче, благодарствую. Век тебе буду обязан.
— Не мне, сыне, а земле-матери, коя дарует людям чудодейственные травы. Они ж — от Творца Небесного. Вот ему и благодарствуй усердною молитвой.
— Помолюсь, отче. В собор Успения схожу.
Первушку по-прежнему влекли к себе каменные храмы, а московский собор Покрова даже во сне ему привиделся. Разве можно запамятовать такую красоту?! И где это видано, чтобы на одном подклете было возведено девять церквей, причем, каждая из них различна по своему облику.
До сих пор памятны слова старого зодчего Арсения: «Вы зрите перед собой преудивительный храм, на одной основе с девятью престолами».
С каким восторгом разглядывал Первушка церковь Василия Блаженного с приделом Рождества Богородицы, с колокольней в девять колоколов. Обратил внимание он и на печи для отопления, толстые стены, лестницу в стене, большое число закоулков, в коих легко было изладить склады и тайники на случай войны. Верхний ярус с Покровским собором и восьмью церквами, расположенных вокруг главного храма, поражал таким чарующим благолепием и безукоризненной изысканностью, что Первушке казалось: утонченное творение свершено самим Господом, ибо человек не способен на такое удивительное, величественное создание.
Арсений же с грустью молвил:
— Возводили сей храм великие русские мастера Барма и Посник Яковлев. Господь пожаловал их редкостным даром, кой позволил им поставить сказочный храм Покрова, но царь Иван Грозный сиих великих зодчих повелел ослепить, дабы нигде более они таких дивных храмов не ставили.
— Да как же так? — изумился Первушка. — Они же святые храмы возводили! То ж — великий грех.
— И-эх, молодший, — вздохнул Арсений. — Не судима воля царская. Помазаннику Божию, никак, все дозволено. Царь же Иоанн молвил в соборе: «Никому я не подвластен, опричь Христа».
— Но почему Христос стерпел такое святотатство?
— Не стерпел, молодший. За царское согрешение Бог всю землю казнил. Аль не было голодного лихолетья, аль не пришли на Русь злые иноземцы, кои ныне на Москве засели и творят скверну?
— Как засели, так и вылетят, — буркнул Первушка.
— Вылетят, молодший, поелику святая Русь, какие бы вороги на не нее ни напускались, всегда обретала силы и выдворяла незваных гостей.
Еще как выдворяла! Первушке никогда не забыть 15 мая 1606 года. Князь Дмитрий Пожарский приказал людям Светешникова оставаться в его дворе, а сам, облачившись в ратный доспех, поскакал на Красную площадь. Но не успел князь скрыться за воротами, как Светешников кивнул приказчику:
— Надо глянуть, Лукич. Прихвати пистоль, а ты, Первушка, тут дожидайся. Не смей и носа выказывать!
Но где уж там! Улицы Москвы заполонил несусветный шум. Первушка выскочил на Лубянку и вдался в толпу, коя ринулась в Китай-город. По Варварке опрометью неслись к Кремлю польские гайдуки, обезумевшие от страха. Их настигали, рубили прадедовскими мечами, кололи рогатинами, секли топорами… Первушка, захваченный всеобщим людским гневом, поднял с земли кем-то брошенную орясину, настиг ляха и обрушил ее на железную каску чужеземца. Тот рухнул под ноги озверевшей толпы.
Один из конных шляхтичей, в желтом кунтуше с широкими откидными рукавами, норовил вырваться от разъяренных «москалей» с помощью сабли. Топорща длинными рыжими усами и издавая яростные кличи: «Пся крэв!», он зарубил двух посадчан, но когда вновь вскинул саблю, дабы опустить ее на очередного москаля, как на него со страшной силой низошла орясина Первушки.
— Молодец, детинушка. Круши ляхов! — одобрительно послышалось из толпы…
В первый раз Первушка ощутил настроение многолюдья: дерзкое, бунташное и… кровожадное, когда разум замутнен одним неистребимым желанием — крушить, ломить, убивать.
Первушке даже в голову не могло прийти, что ему когда-нибудь придется губить людей, но сейчас он губил, увлекаемый буйной толпой к Фроловским воротам Кремля. Его, как и любого москвитянина захлестнула месть — за разруху и разбои, бесчестье женщин, осквернение и поругание храмов и православной веры.
Когда он возвращался в Ярославль, то мучительно раздумывал:
«А как же Господь с его заповедью «Не убий»? Терпеть все страшные беды и напасти, кои принесли лютые враги? Да прав ли ты, Господь?».
Но засомневаться в Боге, в котором ты никогда не сомневался и в которого истово верил — пристать к дьяволу, что сидит у каждого человека на левом плече и подстрекает его на грехи вольные и невольные.
Запутался в своих мыслях Первушка, пока на его задумчивое лицо не обратил внимания Светешников.
— Чего смурый?
— А Бог-то сказал: «Не убий».
Купец даже коня остановил. Он тоже обагрил свои руки кровью ляхов, хотя до московских событий строго соблюдал все Божьи заповеди.
— Так вот ты о чем. Заповедь Бога вспомнил… Доброе дело, но никак душа твоя покаяния просит?
— И надо бы, но не просит, Надей Епифаныч. Коль на врага рука поднялась, каяться не хочется.
— И не надо, паря. Поднять на врага руку — дело святое, ибо сказал Спаситель: «Не мир пришел я принести, но меч», а поелику не подобает нам искупать грехи, коль довелось отчизне послужить.
Угомонилась смятенная душа Первушки: Надей Епифаныч отменно знает Священное писание, а в нем — истина…
В Успенский же собор он отправился к обедне, в надежде увидеть среди прихожан Васёнку. Несомненно, она явится в храм с родителями, но стоять будет на женской половине, как издревле заведено на Руси. Сотник Аким встанет поближе к амвону, вкупе с именитыми людьми Ярославля, а он, Первушка, если найдется место, будет молиться среди простолюдинов.
Он вспомнил Васёнку тотчас, как пришел в себя. Она предстала в глазах, как наяву: нежная, ласковая, с удивительно чистыми, жизнерадостными, выразительными глазами. Господи, как ему захотелось увидеть эту необыкновенную девушку, услышать ее озорной и в то же время трогательный задушевный голос. Васёнка! Милая Васёнка… Но каким же оказался твой отец? Зачерствелым и недобрым, чересчур недобрым. Он даже пошел на то, чтобы напрочь отвадить «жениха», и не просто отшить от дома, а прикончить его, как какого-то злодея. До сих пор стоит в ушах изуверский голос: «Каюк печнику. Удираем, робя!»… Знакомый голос. Но чей?
Но как ни напрягал свою память Первушка, вспомнить имя лиходея так и не выдалось.
В храме Первушку ждала неудача: Васёнки среди молящихся прихожан не оказалось. Не пришел на воскресную обедню и сотник Аким.
А по улицам и слободам Ярославля сновал взбудораженный народ.
Аким Поликарпыч, изведав о намерении царя Василия Шуйского передать пленных ляхов в Польшу, пришел в замешательство. Да как же так? Войска нового Самозванца, почитай, к Москве подошли, а Шуйский ярых врагов Руси к королю Жигмонду отсылает. И чего ради? Мнишеки посулили не признавать второго лжецаря — и Шуйский в их лживые слова уверовал. Дурость! Царя обвели вокруг пальца. Этот старый пан Мнишек из плута скроен, мошенником подбит. Не зря он в Ярославле плел нити заговора. Ныне же и Самозванца признал, и дочь свою Марину в русские царицы метит. Хитроныра! Давно надо было его взять за жабры, да доброхоты заступились. Князь Борятинский да дьяк Сутупов приложили все усилия, чтобы Мнишекам вольготно жилось в Ярославле. Неспроста сандомирского воеводу опекали, ох, неспроста! Дьяк очутился в тушинском таборе, а теперь там и Мнишки оказались. Борятинский же склоняет именитых людей целовать крест Лжедмитрию. Вот и показал свое нутро Федор Петрович. Наизнанку вывернулся. Яну Сапеге, кой возглавил войска Самозванца, тайное письмо настрочил. О том изведал один из приказных Воеводской избы.
— Пришел к тебе с худыми вестями, Аким Поликарпыч. Изменное дело выявил. Дьяк наш допоздна гусиным пером скрипел, а затем по нужде вышел на минутку. Глянул я в грамоту и обомлел. Воевода Яну Сапеге челом бьет. Память у меня схватчивая. Послушай: «Тебе б, господин, надо мною смиловаться и у государя быть обо мне печальником. Я посылаю к тебе челобитенку о поместье: так ты бы пожаловал, у государя мне поместьице выпросил, а я на твоем жалованье много челом бью, и рад за это работать, сколько могу».
— Горазд наш Федор Петрович. На троне законный государь Василий сидит, а он у тушинского Вора поместьице клянчит. Горазд!
— Что делать-то будешь, Аким Поликарпыч? Надо бы под стражу воеводу.
— Легко сказать…
Акима Лагуна так и подмывало кликнуть десяток стрельцов, заковать Борятинского в железа, а затем отвезти изменника на Москву к царю Шуйскому. Закипел, в глазах полыхнул гнев, и все же нашел силы остановить себя. Не горячись, сотник — на черепе трещина будет. В Ярославле ныне полный разброд, поводья не затянешь. С воеводой оказались не только дворяне и дети боярские, но и купцы: Лыткины, Тарыгины, Никитниковы, Спирины, Гурьевы, Назарьевы… В одну дуду воровские речи поют: «Новому царю, почитай, все замосковные города крест целовали, а те, кои за Шуйского стояли, разорены и сожжены дотла. Неча и Ярославлю кровь проливать. Надо к царю Дмитрию отложиться». Купцы за свои лавки и лабазы трясутся. Особенно усердствует немчин Иоахим Шмит, самый богатый иноземный купец, кой много лет живет в Ярославле и владеет самыми богатыми лавками. Он-то давно к Юрию Мнишку подвизался, а ныне в открытую призывает всех торговых людей открыть ворота Яну Сапеге. «Мыслили ростовцы остановить поляков, а что обрели? Лавки разграблены, и город предан огню. Тот же удел ждет и Ярославль. За царя Дмитрия надо стоять!». Этого немчина так и хочется рубануть саблей, но у воеводы одна отговорка: «Иноземных купцов по всем царским указам трогать не велено. Пройми одного, так в Неметчине троих наших покарают». «Но сей купец на воровство подбивает. Самое пора его припугнуть». «Не положено, сотник!» Вот и весь разговор.
Лихое время переживал Ярославль. Из табора Самозванца в город проникли какие-то невнятные людишки в мужичьей сряде и вещали:
— Царь-то Дмитрий истинный. Сулит народу всякие милости оказать, когда боярского царя Шуйского сковырнет и на московский престол сядет. Пошлины и налоги упразднит, оброки и барщину укоротит, Юрьев день вернет. Надо всему народу стоять за доброго царя!
Стрельцы норовили крикунов прижучить, но посадский люд того не дозволил. Вот и уйми народ. Тяжкое это дело, ибо гром и народ не заставишь умолкнуть. Страсть доверчивы простолюдины. Опять в «чудесное спасение» царевича Дмитрия поверили. Те же, кои в Дмитрия не уверовали, ростовского погрома устрашились, где погибло не менее двух тысяч человек. О каких только ужасах не поведали ростовцы, прибежавшие в Ярославль! Ныне даже среди стрельцов началось брожение. Жди беды, град Ярославль.
Тягостно на душе Акима Лагуна. И служба стрелецкая стала маетной, и в доме не стало былой отрады. Свадьбу пришлось отложить. Как-то высказал Земскому старосте Лыткину:
— Повременить бы надо, Василь Юрьич. Ишь, какая смута загуляла. Неуярядливо в Ярославле.
— Повременим, Аким Поликарпыч. Правда, Митька мой обмолвился о свадьбе, но то дело нам решать. Авось дождемся и покойных дней.
Лагун, пользуясь случаем, сторожко молвил:
— Ты уж извини, Василь Юрьич, но до меня слушок дошел, что сынок твой в кабак зачастил и с блудными девками знается. Не мое, разумеется, дело, но не пора ли ему остепениться? Все же, будущий зять.
Лыткин выслушал сотника со снулым лицом. Не часто приходится Земскому старосте выслушивать назидательные речи, но тут дело особое: между будущими сватами не должно быть недомолвок, тем более, когда-то они ударили по рукам, а поломать сей древний обычай — лишиться имени и чести.
Если бы разговор о сватовстве зашел сегодня, то Лыткин наверняка бы от него уклонился. Далеко не тот стал сотник Лагун: всю былую власть растерял. Ныне его даже сами стрельцы перестали бояться. Они растеряны, многие из них изверились в царе Василии Шуйском и едва ли пойдут проливать за него кровь. Лагун последней опоры своей лишился, не укротить ему ни именитых людей, ни чернь, а посему не такого свата хотел теперь видеть Земский староста, но слова своего не вернешь.
— О Митьке мог бы и не говорить. Ведаю его проказы. Молод еще, ума не набрался. Женится — остепенится.
— Ну-ну.
На том и расстались, но не так, как обычно. Прежде Лыткин до ворот провожал, а в последний раз распрощались у сеней хором, и тогда уже Акиму подумалось: «Заважничал староста. С чего бы?».
В доме не стало былого веселья. Всегда беспечная, оживленная Васёнка теперь ходила по избе как в воду опущенная. Куда пропали ее шутки и шалости, беззаботный, развеселый смех? Будто кто сглазил Васёнку. Молчалива, глаза снулые, даже любимое рукоделье выполняет спустя рукава.
На первых порах думал, что дочь не в меру на него разобиделась, ибо суровый с ней был разговор, даже плеточкой стеганул.
— Вот уж не чаял, что дочь моя в прелюбы ударится, ведая о том, что сосватана. То всему дому бесчестье! Что о нас добрые люди скажут?! Сором на весь город!
Вот и не удержался вгорячах, за плеть схватился. Да за такой проступок надлежало еще жестче наказать. Дело-то неслыханное.
Пока разгневанный отец бушевал, Васенка ни слова не проронила, и даже плеть из ее глаз слезы не выбила, что больше всего поразило Акима. Он надеялся, что чадо родное упадет в ноги, заплачет в три ручья, начнет просить прощения, умолять, но ничего подобного не случилось.
Тут и мать насела:
— Повинись, дочка. Экий грех содеяла. Скажи отцу, что блажь нашла, окаянный попутал. Повинись!
Серафима Осиповна даже ногой топнула.
— Прости, тятенька, — едва слышно прошептала Васёнка.
— Да разве так каяться? Встань перед Божницей и поклянись, что и думать забудешь о печнике.
Васёнка ступила к киоту, глянула на Пресвятую Богородицу с младенцем на груди и тотчас из глаз ее покатились слезы.
— Не могу забыть… Люб мне Первушка. Люб!
— Что-о?
Аким вновь было схватился за плеть, но ударить дочь, да еще перед Божницей, у него не хватило духу.
…………………………………………………
Перед самым рассветом Акима разбудил заполошный голос пятидесятника Тимофея Быстрова.
— Беда, Аким Поликарпыч. Ляхи идут к городу!
Лагун, пребывая еще в полусне, привстал на постели и вяло произнес:
— Ты откуда свалился?
— Из ночного караула. Привратник твой не впускал, так я его кулаком огрел — и к тебе. Ляхи, сказываю, идут на Ярославль!
— Ляхи?!
Аким порывисто поднялся с постели, торопливо облачился в красный стрелецкий кафтан, пристегнул саблю и, увидев вбежавшего в покои дворового, крикнул:
— Седлай коня. Живо!
Наметом помчали к хоромам Борятинского, но того дома не оказалось: отбыл в Воеводскую избу.
«Чего бы в такую рань?» — подумалось Лагуну.
На крыльце Воеводской толпились приказные люди. Лица озабоченные, напряженные. Один из «крючков» почему-то перегородил ему дорогу, но Аким оттолкнул его крепким широким плечом и резко распахнул дверь.
Воеводская изба была заполнена именитыми людьми и духовными лицами в челе с архимандритом Спасской обители Феофилом.
«Тайная вечеря, — усмехнулся Лагун. — Знать, загодя изведали о поляках, а меня не известили».
Акима захлестнула волна возмущения. Воевода не захотел позвать на совет начальника стрельцов, и это в то время, когда на Ярославль движется войско поляков.
Федор Борятинский, метнув на Лагуна настороженный взгляд, повернулся к архимандриту Феофилу.
— Лучшие люди города свое суждение высказали. Твое слово, святый отче.
Феофил, невысокий, с худощавым костистым лицом, обрамленным длинной полуседой бородой, перебирая округлыми руками четки, неторопко изрек:
— Все в руках Господа. Владыка наш Филарет, митрополит ростовский и ярославский, помышлял остановить ворога, но свершать того не подобало, ибо ворог был сильней, и пролилась кровь обильная. Самого же владыку с бесчестьем увезли на крестьянской телеге, а град Ростов предали огню и мечу. Господь не хотел брани, ибо не приспело время для отмщения, поелику и нам надлежит призвать прихожан к смирению.
— К смирению? Впустить ляхов в город? — резко произнес Лагун.
— Иного выхода нет, сыне.
— Да как же нет?! — загорячился Аким. — Ударить в набат и призвать народ к защите крепости. Не тебе ли ведать, отче, о Троице-Сергиевой обители, коя до сей поры стойко отражает натиск иноверцев. Чего же ярославцам перед ляхами прогибаться?
Феофил, пожевав сухими губами, хотел еще что-то добавить, но его опередил Борятинский:
— Не тебе, сотник, судьбу города решать. Поразумней тебя люди сошлись и все в один голос высказали: целовать крест царю Дмитрию, к коему уже, почитай, все замосковные города отложились.
— Замосковье — еще не Русь, и Лжедмитрий не истинный царь. Надо народ поднимать.
— Буде, — повысил голос воевода. — Станешь народ мутить — в железах насидишься.
Аким вспыхнул, заходили желваки на скулах.
— Изменники. Тьфу!
Ступил к дверям, но, обернувшись, жестко добавил:
— Для продажной псины — кол из осины!
…………………………………………………
На другой день правящая верхушка города сдала Ярославль полякам.
Все тот же Конрад Буссов рассказывает о Ярославле: «Поляки грабили купеческие лавки, били народ, без денег покупали все, что хотели».
В ужасном положении находились крестьяне в ярославских деревнях. Там поляки, да и весь тушинский сброд распоясывались, наглели.
Ярославль захлестнула волна недовольства, и тогда ляхи начали «непокорных с башен высоких градных долу метать, иных же с крутых берегов во глубину реки и с камением верзаху; иных же из луков и самопалов расстреляюще; иным же голени переломах; иных же чад перед очами родителей в огонь бросаху, о камни и углы разбиваху; иных же на копии и сабли воткнувши, перед родителями носяшу; красных же жен и девиц на блуд отдаху; многие же от безмерных мучительств и осквернений, сами смерть принимаху, дабы не осквернится от поганых».
…………………………………………………
Аким Лагун, не выдержав зверств поляков, начал подбивать ярославцев к восстанию. Горячо высказывал своим приверженцам:
— Нет мочи смотреть на изуверства ляхов. Народ готов к возмущению. Надо на каждой улице и слободе подыскать надежных людей, затем таем собраться и обдумать день выступления на иноверцев. Не забыть и их лизоблюдов: воеводу Борятинского и дьяка Сутупова. Не избыть иудам осинового кола…
Восстание ярославцев готовилось сторожко, и все же заговор был раскрыт одним из изменщиков. Вечером к Лагуну вновь наведался вездесущий приказный писец Гаврилка, поведавший недобрую весть:
— Ждет тебя неминучая погибель, Аким Поликарпыч. Прибегал ко мне дворовый человек воеводы Оряська, кой на пиру у Борятинского чашником прислуживал. Воевода и Сутупов в крепком подпитии донесли пану Тышкевичу, что ты — первый недоброхот царя Дмитрия, и что норовишь поднять Ярославль супротив панов. Тышкевич шибко озлился и приказал кинуть тебя в Губную избу, где и прикончить. А дьяк Сутупов поведал пану о твоей пригожей дочери. Тышкевич осклабился и сказал, чтобы девку доставили к нему после твоей погибели. Немешкотно уходи из города, Аким Поликарпыч! Побегу я…
С тяжелым сердцем позвал Аким свою супругу.
— Собирайся, Серафима. Нельзя нам здесь боле оставаться. Уйдем ночью.
Серафима, побелев, опустилась на лавку.
— Пресвятая Богородица!.. Чуяло мое сердце. Да куда ж ты надумал, Аким Поликарпыч?
— В Вологду, к доброму знакомцу Никите Вышеславцеву.
Надей Светешников появился в Нижнем Новгороде перед самым Рождеством Христовом. Перебравшись на правый берег Волги, снял шапку на бобровом меху и с особым усердием перекрестился на соборный храм Спаса.
— Слава тебе, Господи! До исконной Руси добрался.
Последний раз он был в Новгороде два года назад, в летнюю пору, пристав к берегу на большом торговом насаде. Нижний Новгород раскинулся на высоких Дятловых горах, изрезанных глубокими оврагами, утопающих в сочной зелени яблоневых и вишневых садов. С левой, менее доступной части прибрежного взгорья, до самой вершины красовался величественный белоснежный зубчатый кремль. Под кремлем — раздольная матушка Волга. А по склонам гор, в зеленях — виднелись избы посадского люда. Они взбираются снизу вверх до самого кремля…
А ныне стояла зима, и весь город утонул в сугробах.
Иван Лом, отцепив сосульки с бороды, также осенил себя крестным знамением. Последовали купцу и приказчику и «охочие» люди.
— Дале куда, Надей Епифаныч? — спросил Лом.
— К купцу Порфирию Миронову, с коим мы в Казань когда-то хаживали.
За крытым возком по Ямскому взвозу потянулись четверо тяжело груженых розвальней с охочими людьми.
Бревенчатый дом, где пребывал купец Миронов, находился на Никольской улице, левее Ковалихи, между острожными насыпями.
Купец едва признал Светешникова.
— Зарос же ты, Надей Епифаныч. Чисто леший. Знать, издалече?
— Из-под Мангазеи, Порфирий Борисыч.
— Ого! Отважный же ты человек, Епифаныч. Из нижегородцев пока никто к самояди не хаживал… Милости прошу в дом, и людей своих зови.
— Благодарствую, Порфирий Борисыч.
Всех приветил нижегородский купец в своем просторном доме: накормил, напоил, разместил на отдых, а когда остались с глазу на глаз, спросил Светешникова:
— Никак не зря в такую одаль ходил и животом своей рисковал. Сани-то изрядно нагружены.
— Скрывать не буду: выпал хабар, но дался тяжко. Пришлось на реке Тал с инородцами сразиться. Трех охочих людей потеряли.
— Досталась же тебе пушнина, — крутанул головой Порфирий. — Добро, сам цел остался. А отощал-то!
— Ничего. Были бы кости, а мясо нагуляю. Скорее бы до Ярославля добраться.
— До Ярославля?.. Аль ничего не ведаешь, Епифаныч?
Светешников пожал плечами.
— Вот те на… Да Ярославль ныне ляхами захвачен. Такое творится, что волосы дыбом. Сотни людей в Нижний прибежали. Даже многие купцы город покинули.
Светешников ошалело уставился на Порфирия.
— Вот новость так новость… Кто из купцов?
— Петр Тарыгин, Богдан Безукладный, Нифонт да Аникей Скрипины.
— Выходит, совсем худо в Ярославле.
— Худо. Ныне по Ярославлю, будто Мамай прошел.
— Надо бы мне с купцами потолковать. Уж ты сведи нас, Порфирий Борисыч.
— Сведу. Но пока в горнице часок-другой передохни.
…………………………………………………
Порфирий собрал ярославских купцов на другой день в своих покоях. Много было пересудов, каждый бранил поляков, сетовал на убытки, но наиболее вразумительную речь произнес Петр Тарыгин:
— На воеводстве — Федор Борятинский, но всеми делами заворачивают ляхи. Воевода и дьяк Сутупов не знают, чем им и угодить, а те совсем распоясались. Город обложили непомерной данью. Даже Иван Грозный в Ливонскую войну не требовал с Ярославля таких громадных денег. Тридцать тысяч рублей! Такого урона купцы сроду не видывали. Но ляхи на том не утешились. Все лавки пограбили и съестные припасы вымели. А затем новые загонщики нахлынули и вновь начали деньгу выколачивать. Ропот пошел по Ярославлю. Многим удалось в Нижний да в Казань сойти. Поляки, лишившись припасов и денег, в такую лютость пришли, что принялись недовольных ярославцев саблями сечь и с башен скидывать. А про женщин и девок и говорить не приходится. Насилуют хуже ордынцев.
Светешников даже зубами заскрипел от нахлынувшего гнева.
— Изуверы! Святотатцы!
— Еще, какие святотатцы, Надей Епифаныч, — вздохнул Нифонт Скрипин. — Во всех храмах серебряные ризы с икон ободрали, священные сосуды похватали и прямо в церквах из потиров вино распивают. Неслыханное глумление!
— А что же духовные пастыри?
— Владыку Филарета, кой помышлял ляхов усовестить, веревками в Ростове скрутили, на телегу кинули и в Тушино увезли, а наш игумен Феофил не только боялся головы поднять, но одним из первых выехал к Самозванцу с иконами и святой водой челом бить.
— Это тебе не Гермоген, кой неустрашим к иноверцам… Напрасно Ярославль в осаду не сел.
— Истину речешь, Надей Епифаныч, — кивнул Петр Тарыгин. — Но Ростов нас зело напугал. Его полностью разграбили и сожгли. Не восхотели его горькой участи, полагали миром с ляхами поладить, вот и открыли им ворота.
— Не о городе вы думали, а о своих лабазах и лавках.
Тарыгин смущенно крякнул: не в бровь, а в глаз молвил резкие слова Светешников.
— Чего уж там. Был такой грешок, Надей Епифаныч. Чаяли отворотить от пня, да наехали на колоду. Ныне не только купцы, но и голь перекатная в Дмитрии разуверилась.
— А я вам, что когда-то еще о первом Самозванце сказывал? Нельзя верить ставленнику ляхов. Прав был Борис Годунов, но его со всех сторон костерили. Дмитрий Пожарский мне глаза открыл. Надо было Бориса слушать, а не бояр, кои раздрай в царстве учинили, и чуть ли не каждый на престол замахивался. От них повелась смута, ибо они поляков на Москву позвали, дабы с Годуновым расправиться.
— Так ведь и народишко в Самозванца поверил, — ввернул словцо Богдан Безукладный.
— Опять же бояре виноваты. Годунов помышлял слабину мужикам дать и Юрьев день вернуть, а бояре с дворянами на рожон полезли. Все указы царя, почитай, под сукно сунули. О том Дмитрий Пожарский доподлинно изведал. А вот нам, купцам, грех на Годунова жаловаться. При нем самый расцвет торговли на Руси был. Вспомните, сколь денег мы ухлопали при Иване Грозном? Не перечесть. На Ливонскую войну, как в бездонную кадку сыпали. При Борисе только и вздохнули. А ныне что? Весь торговый люд в бега ударился, никакой торговли на Руси не стало. А без торговли и царство захиреет. Что будем делать, господа честные?
Нижегородский купец с хитрой лукавинкой поглядывал на ярославцев, а те призадумались. Нелегкий вопрос подкинул Светешников. Самозванец, почитай, вот-вот Москву возьмет, а царь Василий Шуйский, того гляди, престола лишится, он долго не удержится. А коль трон оседлает Лжедмитрий, то вся власть перейдет к переметнувшимся к Самозванцу боярам и польским панам. Вот и ломай голову, что далее делать.
— Мудрено, Надей Епифаныч. Ничего здравого в голову не лезет, — отозвался Богдан Безукладный.
— Покуда в Нижнем пересидим. Авось и закончатся худые времена, — молвил Аникей Скрипин.
— Авось и как-нибудь до добра не доведут, — хмыкнул Петр Тарыгин. — Надо всем миром на ляхов ополчаться. Чу, в Галиче уже ляхам по шапке дали.
— Да то ж от Ярославля недалече. Молодцы галичане, — оживился Светешников. — Достоверен ли слух?
— Достоверен, Надей Епифаныч, — кивнул Порфирий Миронов. — Намедни в Нижний гонец из Галича примчал, кой поведал, что Галич обратился за подмогой ко всем северным городам. Надеется Галич и на Нижний Новгород.
— Добро. Ну и как нижегородцы?
— Воеводы Алябьева ныне в городе нет. Ушел под Балахну ляхов бить. В Нижнем пока их не видывали, а вот всяких разбойных шаек окрест немало. Народ же пока на призыв галичан отзывается вяло.
— А потому и вяло, Порфирий Борисыч, что не видывал зверств поляков. Однако ж не с руки Новгороду в стороне стоять. Город людный, богатый. Неужели ни у кого сердце не колыхнется?
— Да есть у нас один головастый мужик. Как-то с паперти его слышал. Зажигательную речь сказывал. Нельзя-де нам, братья, за стенами отсиживаться, коль Русь в беде.
— Кто такой?
— Куземка Минин. Мелкий торговец мясом. Лавчонку держит у Гостиного двора, что на Торжище. В лучшие люди ему, кажись, сроду не выбиться, а вот голова у него светлая, и в ратных делах преуспел. Другой год с Алябьевым на ляхов ходит, что на нижегородские села и городишки нападают. Недавно домой заявился.
— А как народ к нему?
— По всякому, Надей Епифаныч. Народ, сам ведаешь, разноперый. Кто в лес, кто по дрова. Вот так и к Минину. Однако некоторые его речи на ус мотают, не освистывают. Умеет Куземка словцо сказать.
— Хотелось бы глянуть на Минина.
— Глянем, коль нужда есть. Живет недалече, за Похвалинским бугром. Но так ли уж надо к Куземке идти?
— Надо! — твердо высказал Светешников.
Паны и гайдуки заполонили город, расселившись по добротным избам. Расселяли их земские ярыжки, хорошо ведавшие каждый дом.
К избе Анисима Васильева ярыжка привел четверых гайдуков.
— Жить им, Анисим, в теплой горнице. Поить, кормить, не чинить помех и во всем повиноваться.
— А куда ж мне своих девать?
— В подклете перебьетесь, не велики господа.
Один из поляков неплохо говорил по-русски. Едва войдя в горницу, приказал:
— Поставь пива и вина.
— Не держим. По цареву указу нам запрещено варить вино и пиво.
— В Московии дурацкие законы. Сбегай в кабак!
— Дайте денег.
— Что? Вы слышите, панове. Москаль требует с нас злотые. У доблестных победителей! Быстро в кабак!
— И рад бы, панове, но деньжонками оскудел.
Гайдук, высоченный, рыжеусый, выхватил саблю.
— Зарублю, пся крэв!
Жена Анисима, Пелагая, перепугавшись, опустилась на колени.
— Смилуйтесь, люди добрые! Я сама сбегаю. Смилуйтесь!
— Встань, Пелагея. Дойду до кабака, — сумрачно изронил Анисим.
Первушка слушал разговор со сжатыми кулаками. Его так и подмывало что-то резко высказать, но отшельник Евстафий предупредительно дернул его за рукав рубахи, шепнул:
— Потерпи, сыне.
…………………………………………………
Всю неделю коротали ночи в подклете. Пелагея сетовала:
— Никакой мочи нет, ляхов сносить. Экую прорву прокормить надо! А что как рыба и хлеб кончатся? А они все больше да слаще спрашивают. Замаялась! Слышь, песни горланят, окаянные!
— А может, в бега ударимся, Анисим Васильич? Сколь люду в Нижний сбежало, — молвил дворовый работник Нелидка.
— Бегал ты в Нижний, так тебя один пройдоха, как ты сказывал, обобрал и едва жизни не лишил. Никто нас в Нижнем с калачами не встретит.
— Но и здесь, дядя, не житье. Того гляди, за рогатину возьмусь.
— Давно примечаю, Первушка, что у тебя руки чешутся. Охолонь! Аль не видишь, сколь ляхов в городе?
— Да вижу, вижу, дядя! Душа негодует.
— Зело понимаю тебя, сыне. Сам душой истерзался, — с горечью заговорил Евстафий. — Не чаял я, выйдя из пустынных мест, такое бедствие в граде зреть. И вот что худо: простолюдины доверились зажиточным людям и фарисеям, а те ворога без брани впустили. А проку?
— Уж как игумен Феофил унижался перед ляхами, но и того пограбили. В купеческих же лавках даже мыши перевелись. Лютуют иноверцы.
— Лютуют, Афанасий. Женщин средь бела дня хватают. Вчера сам зрел, как одна юная дщерь с обрыва в Волгу кинулась.
У Первушки заныло сердце. Как там Васёнка? Уберег ли ее сотник от буйных ляхов?
Утром подался к Семеновской башне, неподалеку от которой стоял двор Акима Лагуна. Волнуясь, прошел через калитку и поднял глаза на светелку. По слюдяным оконцам хлестал леденистый секущий снежок. Рано пожаловало зазимье: снег повалил в конце октября, припорошив остывшую землю.
Встал у крыльца, прислушался. В доме было тихо. Надо стучать в дверь. Но кто откроет?
Уже занес, было, кулак, как вдруг услышал чей-то голос, раздавшийся от дровяника.
— Первушка!
Оглянулся. Долговязый Филатка в сермяге с охапкой березовых поленьев в руках. Тот скорбно поведал:
— В доме ляхи дрыхнут. Аким Поликарпыч с женой и Васенкой скрылся. Куда сошел — не сказывал. Мне наказал дом оберегать. А как сбережешь, коль супостаты даже иконы в переметные сумы покидали. Боюсь, как бы дом не спалили. Сам-то как? Печи выкладываешь?
— Какие печи, — отмахнулся Первушка. — Ныне не до печей. Народ вчистую обобрали, а тушинские загонщики все новых и новых денег требуют… Ты вот что, Филатка. Коль что услышишь о сотнике и Васёнке, дай знать. Прощевай, друже.
Уходил со двора с невеселым чувством. Исчезла Васёнка. Где, в каких землях она теперь мыкается? Господи, так бы и поглядел в ее дивные глаза!
А дома речи обитателей подклета становились все смятеннее: гайдуки вели себя все разнузданней. Как-то притащили в дом молодую женщину и принялись над ней глумиться. Дом огласился отчаянными криками. Первушка схватился за топор и шагнул к двери.
— Не могу терпеть, дядя. Не могу!
В Первушку как клещ вцепилась Пелагея.
— Умоляю тебя, не ходи! Они же убьют тебя!
Встал перед племянником и Анисим.
— Положи топор. И тебя убьют, и нас всех порешат. Кому, сказываю!
Первушка со злостью отшвырнул топор в угол. Сальная свеча, пылающая в медном шандане, высветила его ожесточенное лицо. Сел на лавку, с силой ударил кулаком по бревенчатой стене.
— Не могу!
— Зело понимаю тебя, сыне, — подсел к Первушке отшельник. — Сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь.
— Как же быть, отче? Как не осесть?
— Как не силен ворог, но и на него управа сыщется. Надо мудростью брать. Народ ныне уже не верует в доброго царя Дмитрия. Не истинный он, игрушка в руках панов. Вот они, что хотят, то и вытворяют, но народ долгих злодеяний не вынесет, ибо всякому терпенью бывает конец. Я многое вижу и слышу. Ярославль не тот град, чтобы под ярмом сидеть. Он и ране на татар поднимался.
— А как ныне народ поднять? В сполошный колокол ударить?
— Все ляхи сбегутся и много крови прольется. Похитрей надо действовать, сыне. Зимы подождать.
— А что зимой?
— В стынь супостаты по улицам не шастают, в дома забиваются да вином пробавляются. В глухую ночь их пушкой не пробудишь. Вот тогда и разделаться со злодеями. Народ же надо исподволь готовить.
— Да кто за это примется, отче?
— А мы с Божьей помощью и примемся. Пойдем по избенкам бедноты, где ляхи не стоят. Я — как божий странник, а ты, как печник. Не дымит ли печь-матушка? Слово за слово. Коль почуешь, что мужику довериться можно, допрежь о бедах наших глаголь, опосля про ночку темную намекни.
Анисим не вмешивался в разговор и, лишь спустя некоторое время, произнес:
— А, пожалуй, дело говоришь, Евстафий. Пройдусь и я по малым торговым людям, есть среди них надежные мужики. Но дело то не в меру опасное. У воеводы и дьяка Сутупова всюду свои лазутчики шныряют, всякое опрометчивое слово ловят. Чуть что — и голова с плеч. Эти иуды пуще всего за свои шкуры трясутся. А посему еще раз скажу: будьте осмотрительны и выискивайте надежных содругов. Без них нам народ не поднять.
…………………………………………………
Во второй половине ноября 1608 года против поляков выступили не только горожане Галича, но и Солигалича, Вологды, Тотьмы, Белоозера и Костромы.
У короля Сигизмунда вновь состоялся тайный совет, на котором он произнес:
— Мы с блеском выполнили наш первоначальный план. Главный город Севера — Ярославль — взят. Благодаря его захвату, мы смогли овладеть многими северными городами, но в них оказались малые гарнизоны. Московиты оправились и вновь вернули себе северные города. В Костроме убили нашего ставленника князя Мосальского. Мятежники отрубили воеводе руки и ноги, и утопили в Волге. Дурной пример заразителен. Ярославский воевода завалил Яна Сапегу грамотами. Он в тревоге. В городе вот-вот вспыхнет восстание. Надо срочно упредить мятеж. Я приказал Сапеге отправить в Ярославль крупное дополнительное войско во главе с Лисовским. Он умеет обращаться с бунтовщиками. Если чернь вознамерится поднять головы, то она будет беспощадно уничтожена. Из Ярославля пан Лисовский двинется на мятежные города и вернет их Речи Посполитой. Так что все устремления — на Ярославль! Еще раз напомню, что сей город на Волге — важнейший стратегический центр.
12 декабря 1608 года войска Лисовского вошли в Ярославль. В городе все было тихо и ничего худого для панов не предвещало. Ляхи, обрадованные встречей с земляками, учинили небывалое празднество. Ночью 14 декабря, в сильный мороз, когда пьяные поляки уснули, ярославцы «врознь по дворам пьяных побили».
С раннего утра Коровницкая слобода, в которой находился двор Анисима Васильева, возбужденно галдела:
— Разделались с ляхами, братцы!
— Почитай, по всему Ярославлю с ляхами покончили!
— Волюшку обрели!
Особенно шумно было у двора Анисима, где находились коноводы народного возмущения — сам Анисим и его племянник Первушка.
Анисим довольно высказывал:
— Обиженный народ злее ос жжет. Так и впредь надо, братцы!
— Нельзя зло терпеть, — вторил Первушка. — Век не забудут паны наши дубины и топоры!
— Не забудут!
Но радость победы вскоре померкла. Из Земляного города переехали на челнах через Которосль трое посадчан. Заполошно закричали:
— Лисовский-то уцелел! В обители отсиделся. Он собрал тьму ляхов и всех рубит без пощады. Скоро, поди, через Которосль перекинется. Спешно уходите, братцы!
Слобожане опомнились, побежали по дворам запрягать в сани лошадей. Спасение — Которосль да дремучие леса.
Вскоре весь Ярославль окутался дымами пожарищ. Анисим перекрестил избу и прыгнул в розвальни. Уезжали без скарба: не успеть. Впереди ждало неизведанное.
— Мы еще вернемся, сыне, — поглядывая на Первушку, молвил Евстафий.