Зубов Платон Александрович, граф, князь, последний фаворит императрицы Екатерины II (1767–1822).
Екатерина II Алексеевна, императрица всероссийская, супруга Петра III, мать императора Павла I.
Павел I Петрович, император всероссийский.
Наталья Алексеевна, великая княгиня, первая супруга Павла I.
Мария Федоровна, императрица всероссийская, II супруга Павла I.
Александр I Павлович, император всероссийский, сын Павла I.
Константин Павлович, великий князь, сын Павла I.
Николай I Павлович, сын Павла I.
Елизавета Алексеевна, императрица всероссийская, супруга Александра I.
Александр Николаевич, отец Дмитрия, Платона, Валерьяна.
Елизавета Васильевна, мать братьев Зубовых, супруга Александра Николаевича, урожденная Трегубова.
Дмитрий Александрович, брат Платона Александровича.
Валерьян Александрович, брат Платона Александровича.
Ольга Александровна, в замужестве Жеребцова, сестра Платона Александровича.
Потемкин Григорий Александрович, князь, государственный деятель, фаворит Екатерины II.
Дмитриев-Мамонов Александр Матвеевич, фаворит Екатерины II.
Ланской Александр Дмитриевич, фаворит Екатерины II.
Перекусихина Марья Саввишна, доверенная камер-фрау Екатерины II.
Протасова Анна Степановна, доверенная фрейлина Екатерины II.
Салтыков Николай Иванович, военный и государственный деятель, генерал-фельдмаршал.
Суворов Александр Васильевич, генералиссимус.
Де Рибас Иосиф, придворный.
Соколова Анастасия Ивановна, в замужестве де Рибас, доверенная горничная Екатерины II, дочь Ивана Ивановича Бецкого.
Бецкой Иван Иванович, государственный деятель, по слухам, связанный родственными узами с Екатериной II.
Дашкова Екатерина Романовна, княгиня, деятель российского просвещения.
Панин Никита Иванович, государственный деятель.
Капнист Василий Васильевич, поэт, драматург, общественный деятель.
Львов Николай Александрович, архитектор, поэт, музыкант, инженер, общественный деятель.
Державин Гаврила Романович, поэт, государственный деятель.
Левицкий Дмитрий Григорьевич, живописец-портретист.
Новиков Николай Иванович, книгоиздатель, просветитель, общественный деятель.
Нелидова Екатерина Ивановна, близкий друг Павла I, придворная Малого двора.
Лопухина Анна Петровна, фаворитка Павла I.
и многие другие…
…Со временем история оценит влияние ее [Екатерины II] царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве… фиглярство в сношениях с философами ее столетия — и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России.
…Осень. Ранняя осень. Уже дохнувшая первыми знойкими холодами. Тронувшая густой медью вершины деревьев. Залившая стылым отсветом пруд. Замерли в торжественном и успокоенном золоте заката сфинксы на маленькой гранитной пристани. Не шелохнется водная гладь. И тает в тишине уходящего вечера стройный, украшенный носами кораблей — рострами — обелиск в память давней военной победы, после которой было еще столько войн, сражений, удач и неудач. Остановившаяся на берегу пруда женщина тоже немолода и также клонится к своему закату. Плотно запахнутый, берегущий от холода голубой салоп еще подчеркивает синеватый оттенок глаз. Замысловатая, из кружев и лент, шляпка напоминает о былом кокетстве. Но рука уже тяжело лежит на посошке, а располневшее лицо, чуть тронутое тенью безразличной улыбки, говорит об усталости, погасившей живость взгляда, тяжелым изломом приподнявшей дуги бровей над припухшими веками. Начало 1790-х годов. Иначе «зубовские годы». Портрет великой императрицы кисти еще никому не известного, только что приехавшего в столицу художника Владимира Лукича Боровиковского. Написанный без заказа Двора. Предположение, будто идея необычного — «домашнего» — портрета была предложена поэтом и архитектором Николаем Львовым, остается всего лишь предположением. В действительности Н. А. Львов далеко не так близок к императрице, чтобы протежировать безвестного провинциального художника, но он достаточно знаком с обстановкой при Дворе, чтобы знать, как капризно-придирчива Екатерина к своим изображениям. И дело не в некой обязательной идеализации — Екатерина слишком умна, чтобы хотеть выглядеть на полотнах олицетворением красоты. Но ей совершенно необходимо благообразие в соответствии с тем образом, который она для себя наметила и которому оставалась верна всю жизнь — благожелательной, внутренне умиротворенной, исполненной бесконечной снисходительности к человеческим слабостям самодержицы. И еще — что волной нарастает с годами — желание уверить самою себя в непреходящей молодости. Она приходит к власти в свои тридцать с лишним лет, когда настоящая молодость уже позади: в тридцать четыре года говорят о моложавости — не о юности. Впрочем, и в самые ранние годы она не отличалась ни привлекательностью, ни свежестью. Императрица Елизавета Петровна, самолично выбиравшая себе невестку, могла с удовольствием подтрунивать над сухощавой, небольшой ростом, длинноносой великой княгиней с ее желтоватым угрюмым лицом и невозможным для слуха русским языком. Славе царицы и первой красавицы собственного двора ничто не угрожало. Откуда было веселой и жизнерадостной Елизавете знать, сколько уроков, и как быстро извлечет из жизни дворца всеми нелюбимая великая княгиня, какой понятливой ученицей окажется! Время принесло ей полноту и благообразность, каждодневные обтирания льдом — превосходный цвет лица, проведенные у зеркала часы — безукоризненное выверенное умение пользоваться каждым его выражением, каждым движением ставшего послушным тела. Часы и дни чтения вслух научили русскому языку, в котором слабая тень былого акцента появлялась только в минуты сильного волнения. Ее не называли актрисой, потому что она была слишком большой актрисой, — с непоколебимым упорством фанатической самоуверенности готовившей себя к «высшему предназначению». Откровенная неприязнь императрицы-тетки, доходившей в последние годы своего правления до мысли о высылке из России именно великой княгини. Отвращение мужа, столь же откровенного в своей мечте о разводе и женитьбе на официальной фаворитке, Е. Р. Воронцовой. Девятилетнее ожидание ребенка — наследника, без которого положение великой княгини становилось день ото дня все более шатким. Настороженная враждебность чутко откликавшихся на настроения монархини придворных, не понимавших ни ее бесконечных книжных занятий, ни умных разговоров, ни той свободы, с которой великая княгиня искала общества молодых и незнатных придворных.
Кто же она: Синий чулок, если обратиться к понятиям XIX века, или искательница приключений, к которым был достаточно снисходителен век XVIII-й? Первые оценки современников были именно такими.
А между тем книжные занятия и разговоры принесли редкую образованность и что еще важнее — умение ее использовать. В борьбе за власть. Единомышленница французских энциклопедистов на ступенях русского трона — на это трудно было не обратить внимания. Мнимые и действительные участники легкомысленных развлечений превратились в тех, кто только и мог помочь заезжей немецкой принцессе совершить невероятное — вступить на русский престол.
Непостоянство симпатий и связей, в конце концов, по справедливому замечанию все того же неумолимого Пушкина, действительно становилось тем марафоном, в который не упускали возможности включиться все новые и новые искатели случайно перехваченной власти и ничем не заслуженных богатств.
Человеческие чувства, если они и не могли оставаться в стороне от этого марафона, то, во всяком случае, всегда покорно уступали единственно важному для Великой Екатерины чувству — власти. Императорской. Самодержавной. Ни с кем и ни в чем не разделенной.
Юность не могла стать ее вечной спутницей, зато и старость, черты привносимых временем разрушений, становились и вовсе недопустимыми. Екатерина была откровенной в анализе собственных побуждений и успехов. Для нее все сводилось к «умению страшно хотеть» и — «быть твердой в своих решениях».
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II.
Все. Значит, все… Неужели все? В таком деле простые сплетни переносить Анна Степановна не осмелилась бы. Нет! Протасова. «Королева с островов Гаити». «Королева Лото»… Рыхлая. Чернявая. Волосы на губе щеткой.
Орловская память[2]. Как братцы тогда хлопотали, чтобы кругом свои были. Одни свои. От самих и памяти не осталось. Анна Степановна словно приросла к двору. Ничего кроме видеть не хочет. Ее бы воля, из дворца не вышла. Вся дорога — от своих комнат до царских покоев. Стол от императрицы. Счастье — разрешила государыня пятерых племянниц к себе взять. В тесноте, да не в обиде. О них вся забота, о себе — никогда. Какие женихи! Сколько раз повторяла: лишь бы государыне до конца служить, угодной оставаться.
Угодной… Боже, о чем я? «Не знаю, как мне сказать об этом, ваше величество…» Капельки пота по лицу. Щеки побледнели, дрожат… После ужина аудиенции минутной попросила — чтоб без свидетелей. Попова отослать пришлось. Отошел — оглянулся.
«Не место такой фрейлине при дворе. Не место! Рядом с великой Екатериной!» — Фрейлине? О ком ты? — «О Щербатовой…» — Будто словом подавилась: смотрит — ждет. — «Княжне Дарье». — Генерала Федора Павловича дочке? Без году неделя у нас. Помнится, едва шестнадцать исполнилось. Очень генерал хлопотал.
«Что придворные! Камер-лакеи примечать стали!» — Махаться что ли с кем начала? — «Махается! Кабы! По боскетам вечерами, как переехали в Царское, шнырять стала. Амурится она, ваше величество. Вчера заполночь аманта из комнаты своей выпустила». — Аманта? Во дворце? Кто видел? — «Слуга твоя покорная, государыня, собственными глазами. Аж, в глазах от стыда такого потемнело». — Почему сама там оказалась? — «Записочку… Записочку вашего величества относила. Как велели. Без промедления…» Записочку. Вчера в полночь. Чтоб приходил… Не пришел. Головой отговорился: разболелась, мол. Из покоев выходил ночной прохладой подышать. Соловьев послушать. Не пришел. Аманта узнала? При дневном свете признаешь? — Глаза опустила: «Как не признать…» — Кто? — Шепотом: «Александр Матвеевич…» Нет… Красный кафтан… Ее красавец. Ее одной! Дипломаты слова австрийского императора Иосифа передавали: умом не блещет, а собой хорош, дивно хорош. Разглядел, пока по Днепру к Крыму спускались. Обходительный. Ласковый. Был ласковый. Последнее время капризничать стал. Вроде бы дуться: свободы ему мало. Во всем отчет отдавать надо. Из дворца по своей воле ни на шаг. Лошадей своих да экипажи иметь — надоели дворцовые. Говорила: где лучших найдешь? Прикажи — любых заложат. Кареты — хоть каждый день иную выбирай, хоть новых изготовить вели. О доме собственном поговаривать стал. Не то что просил, а так — между прочим: хорошо хозяином быть. Об агрономических делах. Плохо ли самому во всем разбираться? Велела Перекусихиной с доктором Роджерсоном потолковать: может, его помощь нужна. С кем не бывает. Роджерсона на порог не пустил: пусть простаков в других местах поищет! Никогда ему не верил. Над лекарями шутки шутил. В одну белену, говаривал, верю. Вот если ее часом попробовать, жди беды, а так…
За столом недавно о предке своем поминать принялся. Иване Ильиче Дмитриеве-Мамонове Старшем. Почитаемый человек. Уж на что государь Петр Алексеевич Великий строг был, никому спуску не давал, а Ивану Ильичу уступил. Ценил, что «Военный устав» сочинил, в Военной коллегии присутствовал. Другому бы за то, что с племянницей царской, царевной Прасковьей Иоанновной, амуриться стал, головы не сносить. А тут до родов дело дошло, мальчик на свет появился и обошлось.
Побуйствовал, побуйствовал государь в своей спальне, запершись, кабинет-секретарям выволочку устроил — без дубинки не обошлось, — и согласился. Согласился — дело неслыханное! — чтоб царевна с Иваном Ильичом честь честью обвенчалась, младенцу имя законное и место в царской семье дала. Персону новорожденного царевича списать приказал — посмотреть бы в царских кладовых надо.
Взахлеб рассказывал. Не удержалась — спросила: откуда знаний столько почерпнул. Никогда за книгой видеть его не доводилось. От князя Михайлы Михайловича Щербатова, ответил. От него же и узнал: царевну по кончине, как и всех особ царской семьи женского полу, в Вознесенском монастыре в Кремле погребли, со всеми подобающими почестями. Никто, мол, ее титула, рождением дарованного, не лишал.
А про конец Ивана Ильича князь Михайла поведал ли? Насупился: а при чем тут конец? При том, что как взошла на престол царица Анна Иоанновна, незамужняя да бездетная, не стало Дмитриева-Мамонова. В одночасье прибрался. Молчит. Глаз не поднимает. Если за историю взялся, всю до конца и узнавай: иначе правда не сложится. Тебе ведь правда, Александр Матвеевич, нужна? Правда — вымолвил. Так вот, стал по первой весне двор царский переезжать в Измайлово — царица Анна Иоанновна еще не решила, где ее столице быть: в Москве ли, в Петербурге. Поезд царский на полторы версты растянулся. Иван Ильич, предок твой, впереди, у царской кареты, гвардейцами командовал. Из города выехали, на полдороге рухнул Дмитриев-Мамонов с коня оземь. Поезд остановился. Тут бы кровь недужному пустить. В тенек от жары страшной отнести. Ан нет. Царица никому близко подходить не велела. Нарочного в Москву обратно за лейб-медиком послала. Супруге и той ход к мужу заказала. Прасковья Иоанновна в карете в руках гвардейцев часа два билась, покуда лейб-медик приехал. А там уж и работы ему никакой не осталось: скончался член Военной коллегии. Приказал долго жить. И место ему для погребения в Кремле не нашлось — только в приходской церкви на Мясницкой. Без поминания о супруге и сыне. Будто холостым жил, холостым преставился. Тогда подумалось: на что Красному кафтану старые дела? С чего бы охота к истории припала? Не престол ли сниться стал? Не ему первому померещиться такое могло. А все дело, видно, в князь Михайле. Дед родной фрейлины любимой. И встретиться с внучкой можно от дворцовых пересудов вдалеке. И покрасоваться. Дед хорош. Скольким по душе, сочинитель доморощенный, пришелся. Не что-нибудь удумал — «О повреждении нравов в России»! При моем дворе! Все плохи. Всем перед Богом ответ держать придется. А внучка? Родная внучка? Такого еще при дворе не случалось. Замужние дамы — с них и спрос иной. Но девица! Как скотница последняя! А что если — к родителям отправить? С отцом поговорить. Пусть в деревню забирает. Куда хочет. Немедленно! Красный кафтан поостынет. Непременно поостынет. Зачем она ему? Ни кожи ни рожи. Разве что шестнадцать лет. Шестнадцать. А императрице — шестьдесят. Может, весь и ответ? Апреля 21-го — никогда свой день рождения не любила. Что в нем, когда любви к тебе нет. Никогда не было. Матерью попрекали[3]. Не в глаза — за спиной шептались. При дворах европейских толковали. Долгов, мол, принцессы Иоанны Елизаветы платить не стала; На стыд и позор дочь ее обрекла. Дочь, которой не ждала, из-за которой к ненавистному мужу вернуться должна была, чтоб родить наследницу Ангальт-Цербстскую как положено. Жила же, счастливо жила в Париже. Давно без герцога Христиана Августа обходилась — русский богач помогал[4]. Положим, не царских кровей. Положим, незаконный дворянский сын. Бастард, попросту.
Кому какое дело, пока ребенка не понесла. Отец Ивана Ивановича Бецкого в деньгах бастарду не отказывал — в память недолгой своей амантки, шведской графини. Но без скандалов. О позоре публичном слышать не хотел. Пришлось Бецкому раньше принцессы в путь на север тронуться. Она не обижалась. Никогда бы не поверила. Никогда! Герцог Ангальт-Цербстский супругу как ни в чем не бывало принял. Обманула ли его, к соглашению ли пришли — кто знает. Скорее — к соглашению. Все знали: в женщинах Христиан Август смолоду не нуждался. Богоданная дочь ему даже с руки оказалась. Сомневаться можно, а девочка-то есть. Россия… Может, и не было бы никакой России, если бы не Бецкой. Хлопотал. Новой русской императрице Елизавете Петровне подсказывал. Сватали царицу когда-то за брата матушки[5]. Скончался он до срока. Но память по себе добрую оставил. Сколько раз императрица Елизавета говорила: брат и сестра как две капли воды, только диву даваться. За невестой и родительницей: ее Бецкого прислали. Сама видела, как встретились. Иоанна Елизавета руку протянула, он на колено опустился. Замер. У принцессы слеза дорожку в пудре проложила. Даром, что герцог рядом стоял — пятью годами позже скончался. За столом смеяться принялся, пусть бы в России следили, чтобы невеста рядом с посланцем не стояла: кто бы сходства не заметил. Так и брак расстроиться может. Ненавидел. И супругу и дочку богоданную, радовался, что с глаз исчезнут. При отъезде на крыльцо не вышел: чтобы последний поваренок увидел и понял.
Ехать не боялась. В 14 лет много ли понимаешь. Главное — подальше от дома. В памяти мальчик стоял. Будущий жених. Приветливый. Ловкий. Встречались несколькими годами раньше по-родственному. Любезности говорил. О книжках толковал. Принц Голштинский-младший[6]. Мать — старшая дочь императора Петра Великого — при родах умерла. Жалеть было некому. Отец мечтал жениться на младшей цесаревне — Елизавете. Просил императора изменить выбор. Отказ. Елизавета только веселиться умела. Старшая могла государством управлять. Шептались, ей хотел отец всю империю завещать. Перед кончиной звал. Чтоб распорядиться. Не дождался. Столько по дворцу ее искали, пока кончаться не начал. На грифельной доске застывающей рукой только и сумел нацарапать: «Все отдать…» Кому — не получилось. Или получилось. Стереть недолго. О троне родная мать, Екатерина Алексеевна I, думала, а с ней амант ее бывший, светлейший князь Меншиков. От государя обоим избавиться надо было. Обоим казнь грозила. Конфеты от кондитера меншиковского в самую пору пришлись. А дочь старшую наскоро обвенчать поторопились и — за море[7]. Противилась. Сторонников имела. То ли сама императрица-мать, то ли светлейший объяснили: здесь жизни не сохранить. Смирилась, в Киль с целой русской свитой приехала. Младшей сестре писала, как веселятся, как танцуют и какая нескладная «фюрстина Элизабет», еще не успевшая за принца Ангальт-Цербстского замуж выйти. Фернейский патриарх в одном из писем российской императрице писал, что детей надо зачинать в радости и любовном согласии. Вот тогда… Не сказал только философ, откуда любовное согласие взять. Одно слово душевное. Одну бы хоть заботу. Невестку Елизавета Петровна жалеть стала: гадкий утенок. Племянника тоже: не повезло. Со всеми говорила. Не скрываясь. За ученость возненавидела: языком мелет, чтоб хоть старичков к себе подманить, одной по углам не сидеть. Книг в руках не держала. Писала — сама не могла понять, про что речь. Никита Панин — появиться рядом с царевной не успел, назначение в Швецию послом получил; как в воду канул. Гриша Орлов — другое. Думала: любить умел. Думала… Безоглядный. Смелый. Помочь должен был. Иначе — развод. Может, монастырь. Может, возвращение. Куда? Супруг ни от кого не скрывался. Всем говорил: жену побоку, Лизавету Романовну Воронцову под венец да на престол. Часу без нее обойтись не мог. На плацу и то от себя не отпускал.
А Гриша… Любил ли? Кто знает. О власти думал. О богатствах. Вместе с братьями. Орловым всего мало. Все в одну кучу гребут, чтобы старший братец хозяйствовал.
Не ей одной службу сослужил — о себе думал. В Ропшу отвезли голштинского принца. В первую ночь братец Гришин — Алексей Григорьевич письмо написал: колика былого императора схватила, вряд ли до утра доживет. К тому же вздор мелет: себя по-прежнему императором российским мнит. Как предупредил: ждать опасно. А сам ждал, что ответит. Ничего не ответила.
Матушка милосердная государыня. Как мне изъяснить написать, что случилось, не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов итти на смерть; но сам не знаю, как беда эта случилась. Погибли мы, когда ты не милуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам вздумать поднять руки на государя! Но, государыня, совершилась беда. Мы были пьяны, и он тоже. Он заспорил за столом с князем Федором, но не успели мы разнять, а его уже не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил, прогневили тебя и погубили души на век.
Освобождение… В чем-то. Орловы считали: их время. Их престол. Гриша не просил, не предлагал — требовал: законный брак. Церковный. По всем правилам. Алексей Григорьевич допытывался: как раньше было? Разве Елизавета Петровна не венчалась с Разумовским? После восшествия на престол? По доброй воле и для надежности? Вон вся Москва на церковь у Покровских ворот показывает: зря что ли императорской короной прямо под крестом увенчана? А граф Алексей Григорьевич? Когда к нему за венечной записью пришли, при свидетелях ее в огне сжег. По доброй воле. Как объяснить было, зачем Елизавете Петровне на престол отеческий вступившей, на царство венчанной, себя с пастухом малороссийским вязать?
Двенадцать лет прожили, могли и дальше жить. Смысл-то в чем? А церковь с короной не одна такая; в Перове, у дворца, корона еще хитрее да искуснее. Да и какая еще венечная запись — сказки одни. Трудно Катерину Дашкову терпеть. Надоедлива. Категорична. На все свой взгляд, свои мысли. А в правоте не откажешь, после переворота в личные покои пришла, вознегодовала, когда Гришу на софе раскинувшегося увидела. Ногу будто повредил. Какая нога! Доказать хотел, кто в доме хозяин. Кому новая государыня престолом обязана. Стол обеденный к себе придвинуть велел. Кувертов всего три: нам с княгиней да ему. Еле стерпела Екатерина Романовна. На всю жизнь Гришу возненавидела: нет у него права государыню не почитать! Годы показали: ее правда. И тогда уже потакать не след было. Задним числом признаться можно: побоялась. Все чудилось — к старому повернуться может. За новой императрицей одни орловские приятели стояли. Другие в гвардии о ней и слыхом не слыхивали. А тут еще вся прислуга, камер-медхены, камер-фрау, камер-лакеи. Иван Орлов обо всем братьев предупредил. Кругом доносчики. Тревожные. Опасливые. Орловым по гроб жизни преданные. Одна Анна Степановна чего стоила! Правильно ее Красный кафтан государыниной шутихой звал. И развлечет, и сплетни донесет, и в каждый угол покоев нос сунет. Кажется, сна не ведала в коридорах да переходах днями и ночами тенью скользила. О сыне Гриша и думать забыл. Никому, по совести, граф Бобринский нужен не был[8]. А коли родился, тогда что делать?
Не отдала бы Орловым. Ни за что не отдала. И без того с ними не разделаешься. Иван Иванович Бецкой на руки графа принял. Из корпуса по воскресеньям да по праздникам домой к себе брал. Баловал. Системы никакой, хоть воспитательными учреждениями по всей империи занимался. Иной раз уговаривал в те поры к нему заехать. Ненароком. Глупость! Одна глупость. Гриша бы мог — не хотел. Сорок третий год пошел — поняла, дальше не вытерпеть. Первый раз сердцу волю дала. От Васильчикова глаз оторвать не могла. Мало что хорош собой, совестлив, ласков, красной девице в пору. У ног на скамеечку опустится и глядит, глядит, будто наглядеться не может. Ради него с Гришей расправилась, не задумавшись. Знала, груб. Знала, чуть что — кулакам волю даст. Браниться да кричать горазд. Узды на него не было. На конгресс в Фокшаны отправила, благо другие братья в армии были — с турками подошла пора воевать. Фельдъегеря послала с запрещением в столицу возвращаться. Караул у комнат Васильчикова во дворце назначила: вдруг прорвется Орлов, вдруг искалечит Александра. Гвардейцам настрого приказано было оружие в ход боевое пускать. Как в воду глядела: обратно помчался. На заставах спорить начал. Смирился, когда с Иваном Григорьевичем — «старинушкой» — толковать об отступном стала. Ни земель, ни душ крепостных, ни серебра из дворцовых кладовых не пожалела. На первых порах разрешила Грише и дворцами, и конюшнями дворцовыми, и экипажами, и прислугой пользоваться. Пока своими не обзаведется. Любовь великую на деньги перевели. Дорого она стала — орловская любовь. Все братцы сполна получили. Об одном просила «старинушку» — в покое императрицу оставить.
Ночей ждала. Так ждала, как в тумане. Что на приемах, что на концертах. Музыки никогда не любила. Терпеть терпела, а так — обошлась бы. Без пения тоже.
Императрица Елизавета на каждую репетицию в театр ходила. Машинный ли мастер чудеса свои громоздил, оркестр ли партии выучивал. Флейту особенно любила. Сама видела: слезами заходилась, как соло начиналось. Одну оперу до десяти раз слушать могла. Придворные засыпают, не кроются, а ей и горя мало. Придумала, чтобы в ложу ужин и кушанья ей всякие подавали. Ест и смотрит. Оперы по пяти часов шли. Чем дольше, тем для нее лучше.
Как объяснить: было, что раньше времени в апартаменты свои императрица уходит. Делами отговаривалась: прочесть, подписать, а Васильчиков уж там. Перекусихина ему знак подаст да в свои комнатки и приведет. Оттуда через маленькую дверку один шаг.
Сидит молчит. Как в карауле.
Замечать стала: слова одни и те же повторяет. Нет у него других. И искать, видно, негде. Говорить не о чем. Да и страстности никакой нет. Поняла: у меня туман. У него — все ясно.
Обидно стало. Иной раз горло с досады перехватывало. Ждешь ждешь, а чуда нету. Он и не замечает. Знай, за каждым разом в новом бархатном кафтане является. Слухи дошли: днюет и ночует у портного приезжего. Перед зеркалом хоть день целый стоять готов. Красуется. Позы принимает. Сам себе поклоны отдает.
Роджерсона позвала. Никакой Иван Самойлович не лекарь. Так, слава одна. Только по части мужской силы все знает. Посетовала. Рассмеялся: «Ваше величество, у вас такие переживания, вам и утехи потребны энергичные. Как русские говорят: клин клином?» О переживаниях что говорить. В Европе Самозванка объявилась[9]. Разговоры по всем странам пошли: дочь покойной императрицы — не дочь, а бастардкой не назовешь. Оно верно, что «если» слишком много набежало: если и впрямь дочь, если от Ивана Ивановича Шувалова, если Иван Иванович сын императрицы Анны Иоанновны от Бирона. Так для болтунов тем и интереснее: две ветви правящего дома. А императрица Екатерина II — она-то кто? Можно бы и рукой махнуть, но завещание по газетам пошло. Будто бы покойной императрицы. Все в пользу дочери. И еще одно «если» — если выполнит условия целой просвещенной программы. Откуда такая взялась, если бы Иван Иванович Шувалов к ней руки не приложил? Обо всех пунктах с самим Фернейским патриархом толковал — Вольтеру голову морочил.
Елизавета Петровна, дочь моя, наследует мне и управляет Россией также самодержавно, как и я управляла. Ей наследуют дети ее, если же она умрет бездетною — потомки Петра, герцога Голштинского.
Во время малолетства дочери моей Елизаветы герцог Петр Голштинский будет управлять Россией с той же властью, с какою я управляла. На его обязанность возлагается воспитание дочери моей; преимущественно она должна изучать русские законы и установления. По достижении ею возраста, в котором можно будет ей принять в свои руки бразды правления, она будет всенародно признана императрицею Всероссийскою, а герцог Петр Голштинский пожизненно сохранит титул императора, и если принцесса Елизавета, великая княжна всероссийская, выйдет замуж, то супруг ее не может пользоваться титулом императора ранее смерти Петра, герцога Голштинского. Если дочь моя не признает нужным, чтобы супруг ее именовался императором, воля ее должна быть исполнена как воля самодержицы. После нее престол принадлежит ее потомкам как по мужской, так и по женской линии.
Дочь моя, Елизавета, учредит верховный совет и назначит членов его. При вступлении на престол она должна восстановить прежние права этого совета. В войске она может делать всякие преобразования, какие пожелает. Через каждые три года все присутственные места, как военные, так и гражданские, должны ей представлять отчеты в своих действиях, а также счеты. Все это рассматривается в совете дворян, которых назначит дочь моя Елизавета.
Каждую неделю она должна давать публичную аудиенцию. Все просьбы подаются в присутствии императрицы, и она одна производит по ним решения. Ей одной предоставляется право отменять или заменять законы, если признает то нужным. Министры и другие члены совета решают дела по большинству голосов, но не могут производить их в исполнение до утверждения их императрицею Елизаветою Второй.
Завещаю, чтобы русский народ всегда находился в дружбе со своими соседями. Это возвысит богатство народа, а бесполезные войны ведут только к уменьшению народонаселения.
Завещаю, чтобы Елизавета послала посланников ко всем дворам и каждые три года переменяла их.
Никто из иностранцев, а также из непринадлежащих к православной церкви, не может занимать министерских и других важных государственных должностей.
Совет дворян назначает совет уполномоченных ревизоров, которые будут через каждые три года обозревать отдаленные провинции и вникать в местное положение дел духовных, гражданских и военных, в состояние таможен, рудников и других принадлежностей короны.
Завещаю, чтобы губернаторы отдаленных провинций: Сибири, Астрахани, Казани и др. от времени до времени предоставляли отчеты по своему управлению в высшие учреждения в Петербург или в Москву, если Елизавета в ней утвердит свою резиденцию.
Если кто-либо сделает какое открытие, клонящееся к всенародной пользе или к славе императрицы, тот о своем открытии секретно представляет министрам и шесть недель спустя в канцелярию департамента, заведывающего тою частию; через три месяца после того дело поступает на решение императрицы в публичной аудиенции, а потом в продолжении девяти дней объявляется всенародно с барабанным боем.
Завещаю, чтобы в азиатской России были установлены особые учреждения для споспешествования торговле и земледелию и заведены колонии при непременном условии совершенной терпимости всех религий…
Завещаю завести в каждом городе за счет казны народное училище. Через каждые три месяца местные священники обозревают эти школы.
Завещаю, чтобы все церкви и духовенство содержимы были на казенное иждивение.
…Елизавета Вторая будет приобретать, променивать и покупать всякого рода имущества, какие ей заблагорассудится, лишь бы это было приятно и полезно народу.
…Завещаю, чтобы вся русская нация от первого до последнего человека исполнила сию последнюю нашу волю и чтобы все, в случае надобности, поддерживали и защищали Елизавету, мою единственную дочь и единственную наследницу Российской империи.
Если до вступления ее на престол объявлена будет война, заключен какой-либо трактат, издан закон или устав… все может быть отменено силой ее высочайшей воли…
Сие завещание заключает последнюю мою волю. Благословляю дочь мою Елизавету во имя Отца и Сына и Святого духа.
Встать. Окно распахнуть. Птицы перекликаться стали. Нельзя. Всполошится прислуга. Толки пойдут, пересуды. Спит дворец. Где спит — притаился! Протасовой первой узнать надобно, каково императрице, что делать станет.
Нет, лежать. До положенного часу. Душно. Воды бы брусничной со льдом — Марья Саввишна в погребке под рукой всегда держит. «От душевного волнения», — говорит. Потому и нельзя.
Папа как ураган тогда ворвался. Такого не остановишь. Папа. Светлейший князь Григорий Александрович Потемкин-Таврический. Тоже Гриша. Долго места во дворце добивался. Не каждого на десять с лишним лет хватит. Его хватило. Теперь и правду сказать можно — голь перекатная. Какое уж там именьишко за душой, а честолюбия — всем Орловым, вместе взятым, позавидовать. Помог тогда от Петра Федоровича освободиться. Среди гвардейцев в день решительный оказался. Не трусил. На глаза попасться всегда умел. А до наград дошло — требовать стал. Недоволен остался. Что такому четыреста душ! Мало! По его верности и преданности смех один. Через кого только претензий ни передавал. Орловы уперлись: не стоит большего. Не спорила. Не время было с Орловыми спорить — весь дворец заняли. Братьев и товарищей вместе собрать — толпа. Шумные. Решительные. Что перед ними один смоленский дворянчик! Другой бы смирился — Григорий Александрович нет. Бунтовать начал. Позже в армию действующую проситься стал. Тесно ему, мол, в столице. Любимой государыне не словом — делом послужить хочет. Всего и не припомнишь. Как письма писал. Как шуметь принимался. Разрешила себе с театра военных действий писать. Все равно не сама — секретарь читать будет. Завалил корреспонденцией. С каждой почтой письмо. О делах. О доблести русской. О военачальниках — с восторгом. А все одно выходит: Потемкин впереди всех. Может, и на деле так было. Может. А реляции императрице ловко писал. Ничего не скажешь.
Добился: отвечать стала. В двух словах — не больше. Восторгом зашелся: я, дескать, теперь самый счастливый из воинов российских — от самой великой Екатерины послания имею. Иначе, как Великой, с самого начала не величал. Письма — что ж, письма. Правды в них немного. Они как зеркало в убиральной: видишь одно, а добиться хочешь иного. Там морщину убрать. Там взгляд подобрее сделать. Там складку разгладить. Румянцу прибавить, чтобы на труп не походить. Куафер иной раз до двух часов возится, чтобы зеркало обмануть. Потому всегда письма и любила. В разговоре ошибешься, слово лишнее сорвется. Подосадуешь зря или слезой подавишься. В письмах все как надо получится. Каждое словечко пять раз перепишешь. Если надо. Потому и могла часами, в кабинете запершись, над письмами сидеть. Главное — за теми, что в Европу шли. Великая Екатерина — не от них ли? А тут и в письме ошиблась. Одно слово написала — берег бы себя, под пули не лез, на штыки не кидался. Много ли такому молодцу надо. Недели не прошло — в столице явился. И армию, и геройство свое бросил. Раз государыня меня ценит! В кабинет ворвался, и к ногам. Край платья целует. Не успел кабинет-секретарь дверь затворить, ручищами своими обнял. В воздух, как перышко, поднял. В губы впился — голова закружилась. На пол поставил, как совсем задохнулась, кровь в лицо ударила, и опять к ногам: прости, государыня! Хочешь, казни самой лютой казнью. Сколько лет мечтал, ночами ты мне глаз сомкнуть не давала. Прости, если можешь. Кругом виноват!
С Васильчиковым все просто. Марья Саввишна словечко шепнула, и нет его. Прощальной аудиенции и той не попросил: «Как государыня пожелает». Вещей собирать не стал: прислуга соберет. За отступные письменно поблагодарил. Почтительнейше. Мол, недостоин, но на все императорская воля. Думала, Марья Саввишна по нем вздохнет. И не помянула. Один раз только: зачем тебе, государыня, флигель-адъютант такой. Недоваренный-недопеченный. Что от такой молодости проку! Всегда Перекусихина знала, какое слово сказать к месту. Может, позвать ее? Водички с брусникой… Ледяной…
Решилась не сразу: больно напорист. Орловы перед глазами стояли. Если что, не уйдет из дворца. Друзей заведет. Проходу не даст. Все, кто против Орловых, за него горой встали. Игры дворцовые… А тут Самозванка. Пугачев разбушевался. Не справляются генералы. Верные люди — да за кого поручиться можно. Все от обстоятельств. Однажды ночью дверка к Перекусихиной приоткрылась. И тут не побоялся — напролом пошел. Можно бы и его на место какое назначить. Но — во дворце оборона нужна. Коли все в расстройство приходить начало, на кого-то положиться надо. Так оно вернее. Утром назначение подписала. Заговорила об апартаментах личных. А он: вся рухлядь моя и люди уже там. Дожидаться не стал. Отослать от себя в армию? Везде командиры нужны. Ничего, обойдется. Может, и на душе с таким-то легче станет.
Екатерина II — А. И. Бибикову. 7 марта 1774.
Александр Ильич! Во-первых скажу вам весть новую: я прошедшего марта первого числа Григорья Александровича Потемкина по его просьбе и желанию взяла к себе в генерал-адъютанты; а как он думает, что вы, любя его, тем обрадуетесь, то сие к вам и пишу. А кажется мне, что по его мне верности и заслугам немного для него сделала: но его о том удовольствие трудно описать. А я, глядя на него, веселюсь, что хотя одного человека совершенно довольного около себя вижу…
Екатерина II — А. И. Бибикову, 15 марта 1774.
Александр Ильич! Письма ваши от 2 марта до рук моих дошли, на которые ответствовать имею, что с сожалением вижу, что злодеи обширно распространились, и весьма опасаюсь, чтоб они не пробрались в Сибирь, также и в Екатеринбургское ведомство. Дела на суше меня веселят… Друга вашего Потемкина весь город определяет быть подполковником в полку Преображенском. Весь город часто лжет, но сей раз весь город я во лжи не оставлю. И вероятие есть, что тому так и быть. Но спросишь, какая нужда мне сие к тебе писать? На что ответствую: для забавы. Есть ли б здесь был, не сказала бы. Но прежде, нежели получите сие письмо, дело уже сделано будет. Так не замай же, я первая сама скажу…
С первой ночи понесла. Сама удивилась: в сорок пять годков? Папа десятью годами моложе. Не то что в силах был: куда девать их — не знал. С тем и не крылся. Сам всегда говорил — вестовщицам дворцовым работы не оставлял. Согрешил, мол, матушка, нынче. Как тебя в нынешнем положении твоем беспокоить! Опростаешься, тогда свое возьмем. Я с каждой девкой о тебе одной думаю — оттуда и силы берутся. «А обождать не можешь?» — в шутку спросила. Загрохотал: «Взорвусь, матушка, как есть взорвусь. Как самовар распаяюсь, сама же пожалеешь. Родила бы ты только». О младенце все придумал: и в голове, мол, матушка государыня, не держи. Никакой тебе заботы не будет, а дитя счастливо век свой проживет — моя в том забота. На Островки в гости к покорному своему слуге поедешь к сроку, а уж там своя рука владыка. Говорила: не сама ведь поеду. Тебе ли не знать, сколько свиты, глаз пронырливых, ушей всеслышащих. Смеялся: может. Островки для того и куплены. Там промеж островков да тропок лесных так запутаешься — входу-выходу не найдешь. А ребята мои за каждым гостем знаешь как присмотрят. Не огорчайся загодя, матушка. Бога не гневи. На последнем месяце на руках носил: это чтоб и мне тягость твою, государыня моя, ощутить. Гляди, на вытянутых руках держу: хорошо ли тебе, государыня моя. Подарки дарить вздумал. Драгоценности из Парижа и Лондона выписывать, бриллианты из Амстердама. Что ни примерит, все бранить принимается: такое ли тебе, государыня, нужно. Не родился, видно, мастер, чтоб Великую Екатерину обиходить.
Дочь родилась под Новый год, смотреть не стала: не привыкать же к младенцу. Фамилию свою, по обычаю, дал: Темкина. Как Бецкой от Трубецкого. Об имени поспорили. Настоял: Елизавета. Столько, мол, в Европе нынешним времени толков о Самозванке: Елизавета да Елизавета. Вот и пусть сумятицы еще больше станет. Смеяться принялся: не любишь, государыня, покойную императрицу. А ведь она тоже побочная. Незаконная. Даже не привенчанная. Вспомни: государь Петр Алексеевич с тезкой твоей, Екатериной Алексеевной Первой, когда венчался? После Прутского похода? В 1712-м году? А императрица-то покойная в год Полтавского сражения на свет пришла от маркитантки простой, что под телегами солдатскими промысел свой справляла. Чем же наша Елизавета Темкина хуже? О Самозванке говорить не любил. Может, просто не хотел. Что сказать, не знал. Кто-то за столом обмолвился: Самозванка. Промолчал. Как-то раз между прочим бросил: Шувалов Иван Иванович все время около нее вьется. Трус-трус, а тут куда только страх девает. Любил ли, мол, покойную государыню? Что скажешь? Все знали, привязан был. Очень. Болела перед кончиной. Видеть никого не хотела. В покоях круглый день ночь: занавесы темные, плотные опущены. Смотреть себя в зеркалах не могла. А Шувалов, как часовой, в антикамере. Днем и ночью. Отлучится на минуту и обратно торопится. Чуть не бежит. Папе иначе ответила: фаворит! Что ему остается без его государыни? Странно так посмотрел: и это тоже, только… Что только? Сказывали, никаких подарков от государыни не принимал, от чинов и то отказывался. Почему бы? Не удержалась: потому что сам богат был. Все говорят, что шкатульные деньги императрицы Анны Иоанновны ему перешли, до копеечки. Позаботилась царица, ничего не скажешь. Деньги-то российские. Государь Петр Великий их на представительство — не на бастардов давал. — У самой-то гроша ломаного за душой не было. Плечами пожал: какая разница. А богатства много никогда не бывает. Не верю в такого человека, чтобы «хватит» сказал. Противно то нашему естеству. Вот если о дочери думал… К тому же богатства-то его в иноземных банках быть должны. Где иначе?
Вскрикнуть младенец не успел, как исчез. Папа еще и с Бецким договорился. Быстро язык общий нашли. Папа, когда нужно, все мог. А ночи те, первые, не повторились… Так уж вышло. О Самозванке пришлось снова Орловых просить. Алексею Григорьевичу флот Средиземноморский поручен был — ему сподручнее. Вот только как поверить ему было? Как поверить… Разговор вышел нелегкий. Все обиды старые заколыхались. Вида не подала, а память как муравейник развороченный. Одно поняла: сам на былое место брата вернуться бы рад. Показалось? Нет, пожалуй. Марья Саввишна чайку попить пригласила. Ввечеру. Дверку приотворила. Легонько — будто сквозным ветром потянуло. Не растерялся. Неделя как день один пролетела, благо папа в Москве делами занимался, а главнокомандующему к своему флоту торопиться приходилось. Неделя… Такое не забудешь.
Из рассказов Н. К. Загряжской[10] А. С. Пушкину.
Орлов [Алексей Григорьевич] был [палач] в душе, это было как дурная привычка. Я встретилась с ним в Дрездене в городском саду. Он сел подле меня на лавочке. Мы разговорились о ком-то. — «Что за урод! Как это его терпят?» — Ах, батюшка, да что же прикажешь ты делать. Ведь не задушить же его. — «А почему же и нет, матушка?» — Как! и ты согласился бы, чтобы твоя дочь Анна Алексеевна вмешалась в это дело? — «Не только согласился бы, а был бы очень тому рад». — Вот какой был человек!
Забыть! За каждым разом о чем-нибудь просил, какое-нибудь дело охлопатывал. Орловы от рождения хозяева хорошие — еще раз убедилась. Потому и волновалась: что решит с Самозванкой, какую выгоду для себя рассчитает; По донесениям искал. Людей рассылал доверенных. Найти намеревался. Да все мимо получалось. От других корреспондентов иные сведения приходили. Писать о ней все газеты писали. Задумала замуж выходить. Не за кого-нибудь — за претендента на Голштинию. За князя Лимбургского. У него с деньгами не получалось — в качестве собственного приданого выкупила княжество Оберштайн и дала будущему супругу доверенность на управление им. Одна мысль покоя не давала: флот! Флот Российский в руках Алексея Орлова! От такого сумасброда всего дождешься. Мог ведь не государыню законную — Самозванку поддержать. Его воля! Гришу бы на такое не хватило, Алексей Григорьевич — другое дело. К тому же рядом папа был. Таких врагов поискать! Ненавидели друг друга с незапамятных времен. Так правды и не дозналась, кто папу искалечил — глаза одного лишил. Разное толковали. Но и Алексея Орлова поминали. В драке будто. Не нужен стал папа. Не нужен! Избавиться бы от него вернее было. После родов причины всякие находить стала. Дверка раз откроется, раз Марья Саввишна, добрая душа, грозу отведет. Понял ли папа? Или сам высчитал, откуда ветерок потянул. Только в чувства великие играть не стал. Частенько говаривал: жизнь — не театральное представление. В ней ролю и изменить можно.
Верность — вот что ценить следует.
И изменил. Да как! Сам первый сказал: государыня-матушка, пуще смерти боюсь, не надоел бы тебе. Не Аполлон я какой, не красавец писаный. Всех моих заслуг перед тобой — любовь верная, неколебимая. Такой государыне служить, живота для нее не жалеть — иного счастья не надо. Жениться — никогда не женюсь. В дом к себе ни одной хозяйки не введу. Для тебя одной жить стану. А сейчас гони ты меня, покуда хорош я для тебя. Не избыл доброты твоей и милости.
Ушам своим не поверила. Другую нашел? Никто слова единого сказать не мог. Разве что с девками дворовыми утеху имел.
А он на своем стоит: гони меня, государыня! Сегодня гони, тогда всю жизнь верить будешь. Всю жизнь думать дружески о слуге своем сможешь. Не хочу постылым для тебя быть. Надоедным стать не хочу. Ведь оба знаем, матушка, амурные дела как вода в песок уходят, сами собой иссякают. Сразу не решишь, вперед подумай.
Да и дел ты мне препоручила — делать их надо ко славе державы твоей. Вот назначила главным командиром Новороссии, значит, ехать туда бесперечь придется. Сердцем к тебе рваться стану, какой из меня начальник. Ведь от одной ночи, что рабу своему даришь, неделю земли под ногами не чуешь. Другой такой, как ты, быть не может. Венус и Афина в одном лице — каждый скажет, а уж я-то из-за счастья своего неслыханного, ничем не заслуженного тем более.
Хитер папа. Ещё как хитер. Свой расчет имел, а романы — его правда — в жизни не живут. Могла удержать — не стала. Руки развязал.
В то же утро нарочным велела Алексею Григорьевичу о переменах сообщить. Анна Степановна специально дознавалась: не было у папы ни полюбовниц, ни метрессок. Игру большую повел, мухлевать не стал. Вот только пережить — пережить непросто было.
…Развиднелось совсем. Не люблю белых ночей. Каждая морщинка видна. Лицо серое. Глаза западают. Годы — что! Добрый куафер справится. Если свечи горят. Если свет теплый.
Только теперь поняла, почему императрица покойная дня боялась: каждый год свой след проявит. А уж в ночи белой и вовсе. Вот и вставать можно. За ленту потянуть — перетерлась уже, залоснилась. Переменить — нет, пусть послужит. До конца послужит. Никак дверь отворилась — ведь не дернула еще звонка. Известно, Марья Саввишна. Эта не заспит. Ровно на часах всю ночь стоит. «С добрым утром, государыня! Погода нынче отменная. Праздник в боскетах удаться должен. Я уж велела от гнуса всякого куртины окурить. До Лукерьи-комарницы пощады от него не дождешься». Спросить?.. Не спросить?.. Не любит Протасова Красного кафтана. Могла со злости и приврать. Марья Саввишна знать должна. Не оттого ли тараторит без умолку.
— Рано встала, Марья Саввишна. — «Не утерпела, государыня. Лукавый попутал. Гостинчик мне фельдмаршал вчерась передал — конфекты французские. Вскочила с кофием отведать».
— Конфекты. Погоди, погоди, тебе их не тот корнет принес, что вчерась ввечеру чаем у себя потчивала? — «Он самый, государыня. Платон Александрович Зубов. Уж такой скромный, стеснительный такой. Никак порога покоев моих переступить не решался. Мол, не обеспокою ли. Может, не ко времени пришел. Еле уговорила».
— Откуда только кавалергарды такие берутся! — «Шутить, государыня, изволите. А ему не до шуток было. Разговорила я его, и как ему во дворце нравится, и какая у нас монархиня красавица — глаз не оторвешь. Богиня, что с Олимпа сошла, как есть богиня. Мне, говорит, близко к ее величеству стоять не доводилось, да я бы, кажется, и чувств лишился, кабы довелось до такого счастья дожить. Еще о портрете, что Лампий с государыни написал. Не понравился ему, совсем не понравился».
— Это еще почему? Все хвалят. — «А вы, государыня, послушать извольте. Ее императорское величество, говорит, куда моложе. Как можно, говорит, лик такой лучезарный старить. На портрете, мол, лучше должно быть, чем в натуре, а тут наоборот. Вот как!»
— Знаток! Мне тоже, впрочем, по сердцу не пришелся. Подбородок тяжел. Все выражение злое какое-то. — «И опять вам бы насмехаться над молодцом, государыня, а он от чистого сердца. А уж как ваше величество в коридоре через приоткрытую дверь увидел, полчаса слова выговорить не мог. Своим глазам не верил».
— Не глядела я на него. Впрочем, показалося — недурен. — «Где там недурен, государыня! Красавец писаный. Высокий. Статный. Ловкий. Глаза, глаза-то какие — карие, с поволокой, не оторвешься; и здоровьем похвастать может». — А это откуда взяла? — «Доктор Роджерсон Иван Самойлович сказывал».
Который день прошел, не решилась. Что себе-то врать: не решилась у Марьи Саввишны спросить. По былым временам минуты бы не ждала — всех к допросу вызвала. Теперь не то. Покою хочется. Чтобы все надежно было. А тут…
Нынче, как ко сну убирали, хотела Марью Саввишну задержать, а она из кармана портретик миниатюрный достает: не соблаговолите ли взглянуть, государыня. Посмотрела: тот корнет хорошенькой, что конфекты ей приносил. С чего это, спрашиваю, персоны молодых людей носить стала. Со мной ведь никак обручилась, аль забыла? Слово дала, мне одной служить, обо мне одной думать, а тут — корнет!
Смеется. Похвастать, мол, пришел. Первый в своей жизни портрет списал — похож ли? Подивилась: откуда бы мысль такая у корнета? Марья Саввишна руками замахала: не у корнета! Где ему! Анна Степановна присоветовала. Левицкого подсказала. Портрет вышел и впрямь преотличный.
Анне Степановне-то что? Или все племянниц сватает? Перекусихина снова руками замахала: нешто Анна Степановна за такого девиц своих отдаст. Ей деньги да титулы подавай, а тут… Что тут? Не дворянин, что ли? Безродный какой?
Марья Саввишна вскинулась: дворянин! Конечно, дворянин! Салтыков мне во всех подробностях рассказывал. Смоленские они. Со времен Грозного, смоленские. Род свой от дьяка Игнатия Зубова по прозвищу Ширяя ведут. Оно не Бог весть что, но служба царская. И цесарских послов доводилось встречать царским именем, и в Поместном приказе сидеть.
Богатства не нажили — это верно. Дедушка корнета нашего членом Коллегии экономии состоял, на девице из Трегубовых женился. Батюшка — в Конной гвардии служит. Супруга, хоть и всего-то армейского прапорщика дочь, целую тысячу душ в приданое принесла, да еще, сказывают, собой отменно хороша. В возрасте сейчас, а все равно глаз не оторвёшь. Вот и детки в нее пошли: один другого краше. Тем и фельдмаршала купили — заботиться о них стал.
А Салтыкову, спрашиваю, что за печаль? — Перекусихина ко всем вопросам готова: фельдмаршал батюшке корнета поместья свои в управление препоручил, оттуда и забота. — Может, сердце не камень, раз родительница корнета так собою хороша? Посмеялись: фельдмаршал на то и фельдмаршал, чтобы победы на всех ратных полях одерживать. Рогатый супруг — что за диво. Как в такой болтовне о фрейлине спросить! Одна в опочивальне осталась, опять за сердце взяло. Разучилась, самой себе разучилась правду говорить. Всю жизнь на котурнах. Всю жизнь будто на балу. Разве так с Орловыми было! Гриша… Гришенька… Это Алексей расчетливый, а богатырь наш российский — куда ему? Надоедать стала царицына опочивальня, и скрываться не подумал. По своей воле приходил. Все чаще отговорками отделывался.
Хуже всего как страсть ему припала родней заниматься. Думала, слава Богу, не метрессками, а вышло еще хуже. Одна у них кузина — тощенькая, бледненькая, дунь — переломится. В лице ни кровинки. Руки на свет прозрачные. Кто-то сказал, как свечка грошовая восковая: тает да к земле клонится. Тринадцать лет — что за годы, а с такой и вовсе не до амуров. Роджерсона искать надобно. Гриша Ивана Самойловича и привез. Очень ему верил. Самому уж под сорок было. В самом расцвете сил. Подковы гнул. Оглоблю о колено ломал. Румянец во всю щеку. Кровь с молоком. Ночь напролет кутить может, наутро — как маков цвет. Привязался к кузине, к Катеньке своей ненаглядной[11]. Надо же — тезка! Кто б на такую блажь внимание обратил, а он от нее никуда. Про двор забыл. Обязанностями служебными неглижировать стал. Камергер. Действительный. Президент Канцелярии опекунства иностранных. Генерал-фельдцейхмейстер. Депутат от Копорского уезда в Комиссии для сочинения проекта уложения. Может, обязанности и не так обременительны, да на людях бывать надо. К случаю что сказать. Ночами не узнать было. Мыслями в отдалении витает. Отвечать невпопад стал. Тогда-то поняла: не любил. Ни великую княгиню. Ни императрицу. Не любил! А любить способен был. Не на Екатерину Алексеевну карта его выпала — на девчонку некрасивую да хворую, и ничем тому помочь нельзя. В Москву на эпидемию холерную отпустила, как там все утихать начало. Чтобы как героя встретить. Чтобы все почести воздать. Тщеславие человеческое разбудить. Так не было у Гриши тщеславия! То-то и беда: не было!
Хотела триумфальные ворота ему на пути из Москвы в Петербург соорудить — отказался наотрез: не по Сеньке, мол, шапка. Ничего такого не сделал. Но ведь поехал, собой рисковал! А те, что в Москве живут и жили, спрашивает, им какие почести оказать надобно? Медаль за храбрость его выбить приказала. Плечами пожал; не надо было такого делать. Люди все знают — смех один. Раньше таким не был. Раньше каждому подарку, как дитя малое, радовался. А теперь досада одна. Правительницу царевну Софью Алексеевну припомнил, как она князя Василия Васильевича из Крымских походов встречала. Он там армию губил, а она доказать, что полководец великий, удачливый, желала. Ну и что, матушка государыня, из того вышло? И ему, и ей? А с Фокшанами… Что ж, с Фокшанами и впрямь вернулся в Петербург, места своего в делах государственных терять не хотел. Надежду имел: все за ним останется. Когда понял, что на бобах остался, того пуще обиделся: значит, ничего как человек не стою. Значит, никогда его не ценила. Как слугу да игрушку держала. А такого ему не надобно. Опять к Катеньке Зиновьевой прилепился. Целыми днями карета у ее подъезда томилась. Чудо, когда отъезжал ненадолго. Петербург опомниться не мог: мало у силача нашего аманток до государыни было, а тут не то что влюбился, крыться со своей любовью не стал. Отъезжает на дрожках от зиновьевского крыльца, десять раз обернется, рукой машет, а она в окне стоит, улыбается… Господи!..
Весь двор затаился, ждал, чем дело кончится. Какую казнь египетскую императрица неверному любовнику придумает. Не дождались. О толках прежде всего думала. На то и двор. Запретила Курцию нашему в северную столицу въезжать. Утешайся медалью: «Орловым от беды избавлена Москва». А на обороте Курций, в пропасть бросающийся, и другая надпись: «И Россия таковых сынов имеет». Мало тебе, богатырь русский, было? Мало? Так изволь теперь в любую местность ехать. Кроме столицы! Встречи добивался. Об аудиенции только что не на коленях просил. Приняла. Рванулся было: «Государыня, как же это…» Рукой отстранила: «Более в услугах ваших держава наша не нуждается… На недостаток состояния посетовать не можете. Изберите себе род занятий по вашим склонностям. В домашнем хозяйстве дело всегда сыщется. У рачительного хозяина…» Только тогда поняла: силен, храбр, решителен. Но мягок. Как барашек на лугу. И сердце куриное. Вот и верь облику внешнему. Бутафория одна. Приказ о службе вымаливал. Что ж, отправила в Ревель. На год. Чтоб новое положение свое до конца прочувствовал. А с братьями торговаться решила — отступного давать. Да чтоб все слышали. Свидетелями были.
Полтораста тысяч, которые я ему жаловала ежегодно, я ему впредь оных в ежегодной пенсии производить велю из Кабинета. На заведение дома я ему жалую однажды ныне сто тысяч рублей. Все дворцы около Москвы или инде, где они есть, я ему дозволяю в оных жить, пока своего дома иметь не будет. Людей моих и экипаж, как он их ныне имеет, при нем останутся, пока своих не заведет: когда же он их отпустить за благо рассудит, тогда обещаю их наградить по мере ему от них сделанных услуг. Я к тем четырем тысячам душ, кои еще граф Алексей Григорьевич за Чесменскую баталию не взял, присовокуплю еще шесть тысяч душ, чтоб он оных выбрал или из моих московских или же из тех, кои у меня на Волге, или в которых уездах он сам за благо рассудит. Сервиз серебряной Французской выписной, которой в Кабинете хранится, ему же графу Гри. Гри. жалую совокупно с тем, которой куплен для ежедневного у потребления у Датского посланника. Все те вещи, которые хранятся в камере цалмейстерской и у камердинеров под названием его графских и кои сам граф Гри. Гри. Орлов многих не знает, ему же велено отпустить…
Простить себе не могла сколько лет: не доглядела. Больно близко орловское Нескучное от сельца Конькова оказалось. Зачастил граф вдалеке от докучливого надзора к осиротевшей кузине — было Коньково собственностью их родственницы. Там сиротка и жила. Когда сердцем поняла, как неладно все, сама в Коньково приехала. Каждую мелочь осмотрела. Во всем разобралась. Приказала: камня на камне не оставить. Село в казну купила. Барский дом и оранжерею — ничего кроме там и не было! — в Царицыно перевезти. Для служебных надобностей — большего не заслуживали. Старую Троицкую церковь — снести немедля. Коньково приписать к приходу соседнего села. И все горечи избыть не удавалось! Вот здесь встречались. Здесь по аллейкам убогим, неухоженным гуляли. Стихи читали! Это Гри. Гри. стихи слушал! Раньше бы сказать — на смех подняла. А тут… Потому и велела здесь же, на границе Коломенской дворцовой волости, при Большой Калужской дороге, на речке Черепановке — вот поди ж ты, через годы каждая мелочь помнится! — дворец для великих князей начать строить. Архитектора и искать не стала — пусть будет московский, местный. Лишь бы скорее строительство начать. Прошлое в кучах строительных погрести. Не успели толком к делу приступить — новость. Обвенчался Гри. Гри. со своей небогой. По всем правилам церковным обвенчался. Двор всполошился. За спиной советы зашелестели: расторгнуть! Немедля брак расторгнуть! По степени родства Синод разрешения нипочем не даст! Обоих на покаяние! Ее и вовсе в монастырь! Анна Степановна больше всех буйствовала. Примерного наказания требовала. Потому и оставила ее у себя: больно убивалась, больно родственника своего корила да бранила.
Члены Синода подступались: проще простого молодоженов развести.
А прок? Себя осмешить? Брошенной да обиженной перед всеми предстать? Зрелище публичное к утехе всеобщей предоставить?
Синодским наотрез отказала: пусть живут. Молодую портретом своим наградила. Бриллиантов в оправе велела не жалеть. Статс-дама, одно слово!
Зато на аудиенции, в глаза глядя, приказала: вон из России. Мир велик. Без крова над головой не останутся. Чем скорей уедут, тем лучше. Гри. Гри. и тогда, не кроясь, на супругу свою юную глядел: не обеспокоилась бы, не обиделась. Этикет нарушил: все за ручку восковую держал. В глазки бесцветные маленькие заглядывал. Улыбался! Не императрице — ей, графине Орловой. Это надо было перенести! «Романтическая графиня» — с легкой руки иностранных послов пошло. Музицировать умела. Стихи сама писала. Сочинители их тут же незамедлительно на музыку перекладывали. Весь Петербург пел:
Желанья наши совершились,
Чего еще душа желает —
Чтоб ты мне верен был,
Чтобы жену не разлюбил.
Мне всякий край с тобою рай!
Со стороны выходило: все Орлову простили. Ничего в грех не ставили. Все за «романтическую графиню». А на деле — императрице досадить собирались. Державин и тот в хор поклонников вступил. От восторгов едва не захлебнулся.
Спасибо уехали. Гри. Гри. высылки будто не заметил. Здоровьем новобрачной беспокоился. Спросила как-то досадно: когда же «путешествующие» наследника ждут? Пора бы. При таком-то родителе.
Анна Степановна доведалась: какой наследник — чахоткой графинюшка захворала. Гри. Гри. ее от одной знаменитости к другой, по всем докторам в Европе возит, устали не знает. А что знахарей, целителей всяких к себе в дом перетаскал — счету нет.
Четыре года трудился — померла. Как свечка сгорела. Сказывали, в гробу от савана отличить нельзя было: так исхудала да высохла. В июне 1781-го году в Лозанне преставилась. Супруг как на тело упал, так несколько часов оторвать не могли. Умел, значит, любить. Еще как умел.
В Россию гроб едва не на руках вез. На каждой остановке в церковь местную вносить велел — панихиды служить.
Все постарались. Анна Степановна все доносила, хоть кончине скорой и радовалась. Твердила: Бог правду видит. Только чья правда-то? «Она была прекрасна и чувствительна, красота ее изображала прекрасную ее душу», — не кто-нибудь — посол французский писал. Державин эпитафию сочинил. Не помню стихов. Не люблю. А эти — рада бы забыть, да разве такое забывается: «Как ангел красоты, являемый с небес, приятностьми лица и разума блистала». Но уж совсем в толк не взять — тронулся Гриша разумом. Совсем тронулся. Не то что в Петербурге, в Москве, в городе появляться перестал. Ходит по Нескучному — с покойницей разговаривает. Ласковыми именами называет. За столом куверт ее держит. Постелю в опочивальне покойной велит ежевечерне стелить. Заботится, чтоб у кровати питье ее любимое стояло. Молоко теплое, как врачи приказали пить. На недосмотры в доме глядеть перестал, а тут каждую мелочь доглядывает.
Братья к себе его в поместья забрали — за жизнь опасаться стали. В Александро-Невскую лавру, куда «графинюшку» привезли, сами сумасбродного братца возили. Недолго, правда. Двумя годами только потерю свою пережил. На глазах угасал: «Иду, иду, Катенька, иду, ненаглядная моя…» Про императрицу разу не вспомнил. Сколько за срок этот короткий флигель-адъютантов прошло — считать охоты нет. Одна Марья Саввишна сердцем догадалась: не нужны они тебе, государыня. Никто не нужен. Забыться хочешь. Забыться… Если бы все так просто! Люди новые и обиды новые. Папа… Ах, как власть ему мерещилась! Как победу над Орловыми одержать хотелось! Как тут амантом не стать. Верность до гроба обещал. В доказательство все семейство свое в столицу привез. У себя поселил. И пошло-поехало. Чего на стороне да в девичьей утех любовных искать, когда полон дом племянниц, одна другой краше. Да еще и в твоем вкусе. Высокие. Крупные. Бело-сахарные. Крупитчатые. На подарочки дорогие падкие. Расстаралась сестрица-родительница, ничего не скажешь. А тут и императрица не отстала: всех фрейлинами определила, двери во дворец распахнула.
Девки смоленские! Как есть девки. Едва грамоте обучены. Двух слов связать не могут. Обхождения не знают. Зато — папа не скрывал! — в делах постельных чудо хороши.
В. В. Капнист, поэт — А. А. Львовой, будущей жене своей. Конец 1770–х гг. Петербург.
Дорогой друг мой, вы не ведаете, как письмом вашим истерзали мне сердце, какими поразили его стрелами. «Вижу, — пишете вы, — что слова мои для вас ничего не значат, и вы вовсе обо мне не думаете». Жестокая! Что ответить мне на это? Ничего. Слишком много чувств переполняет меня, чтобы мне удалось выразить, какое впечатление произвели на меня слова ваши. Боже! Никогда не поверил бы, что вы способны по всякому поводу переменять чувства ваши. Не думайте, что стану доказывать вам, насколько ложно то, что вы мне сказали. Пусть те, кто безо всякого основания не хотят быть ко мне справедливыми, думают, что им угодно; я не перестану от того быть тем, что я есть и чем быть должен… Не извинений от меня хотят, а требуют, чтоб я отказался от дружества [дружбы с поэтом Н. А. Львовым] и женился на вас. Вам уже давно известно, что первое совершенно немыслимо, а второе временно невозможно. Успокойтесь же, дорогой друг, верьте, что я все тот же, и не оскорбляйте меня, как оскорбили в последнем письме вашем… Зачем нам доставлять друг другу огорчения, когда их и без того хватает. К сему мнению присоединяется и преданный вам Львов…
Или не рассчитывал папа? Сам себя перехитрил? Не ради же племянниц отставку испрашивать стал. Чинов новых искал? Прав ли каких? Граф Петр Румянцев вовремя представился с двумя подопечными своими. На Безбородку глаза не положишь, а Завадовский хорош. Чудо как хорош. Однолеток папы, а куда свежее. Образованность тоже не сравнить. Румянцев знал в людях толк. Петр Васильевич и домашнее образование получил. У дяди в доме учителя духовные были. Потом Иезуитское училище. Духовная академия Киевская. Армии миновал — канцелярией Малороссийского генерал-губернатора обошелся. Характер славный: ни тебе ссор, ни разбирательств. Все уладить умел миром. Без обид. Румянцев души в нем не чаял. Все дела ему сдал. Все бы хорошо — аманта из него не вышло. Не столько по серьезности. Себе не верила — влюбился! Ревновать принялся. Укорять.
Вины вольные и невольные вычитывать. Самодержице! Императрице! Забавлялась сначала — никогда такого не бывало. Позже — нелепость одна. Неудобство.
Однажды сказала: не уймешься — в Сибирь сослать могу. Повернулся и спокойно так: пусть в Сибирь. Только тотчас же. Нельзя над сердцем потешаться. Кто же я на самом деле для вас, ваше императорское величество, кто?
Марья Саввишна угомонить пыталась. Вразумить. Где там! Только пуще распаляться стал. Папу в опочивальне увидел — едва до рукопашной не дошло. Папа головой покачал: зачем тебе, государыня наша, морока такая? Это вместо удовольствия-то? Мало тебе забот государственных, так и в личных апартаментах душу не можешь отвести. О себе подумай, государыня! Да и не много ли красавец наш на себя берет? Не комедию ли ломает?
Утром по парку шли — Петр Васильевич любил пораньше подняться, У пруда остановился: «Катюша! Катенька! Что я для тебя значу? Да и значу ли? Или как солдат в карауле — место занимаю? Правду мне скажи. Один единственный раз — правду!»
Правду! А коли сама ее не знаешь? Одиночества не терплю. Все тепла настоящего, душевного ищу. Вот-вот, кажется, ухвачу его, отогреюсь, ан опять зеркало печное — руку приложи — что твое молоко парное: не холодит, не греет. Думать поменьше надо, тогда легче. Много легче…
Задумалась. А он смотрит, смотрит. «Не надо, говорит, слов твоих, государыня, и так все понял. Прости за глупость».
Кабы понял. Где там. На утро за свое. Туча тучей. Вопросами донимает. Такого со времен Петра Федоровича не видала. Прав папа: отделаться надо. Заторопилась — от двора отослала. Аудиенции последней добивался. Передать велела: нет ему больше входа во дворец. Пускай на вольном ветерке охолонет.
Зла на него держать нечего. Через год разрешила ко двору вернуться. Сервизом серебряным в восемьдесят тысяч подарила — чтобы все знали, в покое бы его оставили.
Тут свой расчет был. Папа вместо Петра Васильевича Зорича представил…
Нет, нет, хватит четки эти перебирать. Марья Саввишна! Марья Саввишна? Где же ты?!
Дверка будто и не отворялась — Перекусихина на пороге. Под чепцом кружевным куафюра как для выхода уложена. Капот на все пуговки застёгнут. Вокруг шеи кружева без складочки. «Что прикажете, ваше величество? Опять нынче погода для сна неспособная. Не иначе грозе быть. Может, молочка кисленького со льда испьете? Или воды брусничной? Свежую Иван Борисович приготовил вчерась, преотличную».
«Шелестит, шелестит. Руки так и летают. Подушку поправила. Покрывало подтянула. Стаканчиком на столике тихонько-тихонько звякнула».
Сядь, сядь, Марья Саввишна. Спросить тебя хочу. Как тогда с Васильчиковым было? Как он во дворце задомовился? Толки какие шли? Знаю, помнишь, все помнишь.
«Толки, государыня? Толков, известно, немало было. Только все больше среди лакеев да горничных. Больно щедро их граф Григорий Григорьевич одаривал». — Моими же деньгами. — «Да разве прислуга разбираться станет — были бы деньги. Ну, еще известно, медхенов вниманием не обижал. Каждой лестно — души в нем не чаяли. Потому и переполошились. Боялись Александра Семеновича: каким-то окажется. А он их боялся. Как в коридор выйти — подглядывал, чтоб лишнюю персону не встретить. Робок был».
— Да уж с такой робостью в личных апартаментах делать нечего. Нянька ему была нужна, одно скажу. — «Строги вы, государыня, ой, строги. И то сказать, откуда пареньку куражу набраться, коли и в подарках ему сами вы жались. Куда было Александру Семеновичу до графа Григория Григорьевича!» — Как это мало? По моему соображению предостаточно. — «А хотите, государыня, подарочки все ваши сочту? Для интереса? Началось-то с табакерки. Всего-навсего». — Золотой! — «Не серебряной же! Сто тысяч рублей вы ему ассигновали». — И на дом. — «И на дом. Только дом-то не Бог весть какой — за 50 тысяч». — Столько же и отделка стала. И место какое — на Дворцовой площади, прямо напротив Зимнего. — «Отделку кончить не успели, как паренек апшид получил. Убивался очень, что пожить ему в нем не удалось».
— Это целыми-то днями мне глаза мозолить! Ну, уж уволь. И ему выгодней: дом в казну купили. А еще драгоценности, крестьян сколько тысяч душ — и все скучнейшему гражданину в мире! — «Привязался он к вам душой, государыня». — Привязался! Кто его о том просил? Поживее бы был — другое дело.
«А мне так жалко паренька. По сей день жалко. Обходительный. За корыстью не гнался. Какую малость ни получит, за все почтительнейше благодарит. За белье, за посуду, за деньги на устройство дома в Москве, за пенсион, что ему назначили». — Не помнишь, сколько? — «Помню — 20 тысяч рублей. Годовых. У брата поселился на Волхонке. О женитьбе да семье и говорить не стал. Монахом так и живет, все говорят».
— Перестань причитать, Марья Саввишна. Иди с Богом. Еще хуже тоску нагнала. — «А с питьем-то как, государыня?» — Простокваши поставь. Иди, иди и дверь поплотней притвори. Ничего со мной не будет. Обещаю. Не карауль зазря.
О Зориче, поди, не стала бы так вспоминать. Да и никто другой. Теперь понятно стало: чего папа ни делал, чтобы Завадовского опорочить. Государственными делами стал интересоваться. С послами иностранными дружбу завел. Так и появился этот дикарь. При других обстоятельствах, может быть, и не взглянула бы, а тут… Наваждение. Чистое наваждение.
Умел папа сказки сказывать. Серб. Герой. Настоящего имени и не выговоришь. Спасибо, дядюшкино попроще. Шестнадцати лет в Семилетней войне участвовать стал. Сразу был ранен, из плена выбрался, подпоручиком за смелость в бою стал.
Чего только дальше не было! Не врал папа — проверяла. Зверь настоящий. Татар в Бессарабии разбил. Туркам через Прут переправиться не дал. Без малого пять лет в Константинополе в Семибашенном замке в темнице отсидел — до самого Кучук-Кайнарджийского мира. Потемкин его привез, весь Петербург в смятение привел. Росту огромного. Косая сажень в плечах. Руки раскинет — впору медведя обхватывать. Грудь исполосована. Гордился: ни единой царапины на спине. От врага не бегал. А вот грамоты никакой. Что писать, что читать — пусть другие. Политесу знать не знал, да и учиться не хотел. Мое, говаривал, дело в бою. Командование над лейб-гусарами, а там и над казачьими командами с охотой принял. В казармах дни и ночи пропадал. Дом, что для Васильчикова отделывался, к нему перешел. Не очень-то и благодарил: мол, что мне в нем. Речей амурных отродясь не слыхивал, зато…
Испугался папа. Начал недостатки у дикаря выискивать. Там слово скажет, там крючочек закинет. Дикарь дикарь, а понял, откуда ветер дует. На папу при всех кинулся. Уж на что папа силен, а противу серба не устоял. Еле разняли.
Жаль было расставаться, но делать нечего. Придумала вояж ему заграничный. Для образования. Сам понял: не житье ему во дворце. Согласился. С миром уехал. Пенсион высокий получил, семь тысяч душ крестьян на отходную.
Прощальной аудиенции давать не хотела: кто знает, что дикарю в голову вступит. Сам камер-лакеев раздвинул, гвардейцев. В убиральную вошел — слова не сказал. Поглядел, рукой махнул. Марью Саввишну с пола поднял, трижды расцеловал. Надо бы ему хоть слово вымолвить! Ждать не стал: дверь большую в антикамеру тихо-тихо притворил. К горлу подступило: не императрица выиграла — князь Григорий Александрович победу одержал. Большую победу. Не бывать второму Зоричу. Не бывать…
К лучшему. Или — к худшему. Время покажет. Над суевериями смеялась. Какие приметы? Для образованного человека? Но что-то таилось в белых ночах. Во время них приходили и уходили близкие люди. Скажем, не близкие, пусть ненадолго входившие в твою жизнь. Завадовский… Дикарь… Пирр, царь Эпирский…
Почему придумалось такое имя? Царь, сражавшийся, побеждавший и никогда ничего не выигрывавший. Погибший в суматохе отступления, когда пришлось снять ненужную ему осаду Спарты. Злая ворожба? Григорий Александрович заторопился. С отъездом дикаря представил на выбор трех кандидатов в флигель-адъютанты. Велел явиться всем троим. Выстроиться в антикамере. Предупредил: Бергман — лифляндец, Ронцов — побочный сын графа Воронцова, Римский-Корсаков — кажется, прямо явившийся от французского двора. Поговорила для порядка с каждым. Одарила улыбкой. Дала приложиться к руке. Условный букет передала Корсакову: пусть отдаст Григорию Александровичу. Склонился в танцевальном поклоне. Взмахнул рукой. Прижал букет к сердцу: «Ваше величество, меня коснулся луч ярчайший, чем солнечный. Это мгновение останется лучшим в моей жизни: вы подарили счастье…» Знал. Обо всем наперед знал. Не смутился. Не залился краской. Знал и то, чем одарила его натура: изяществом — не совершенством черт, непритязательной любезной болтовней — не умной беседой. И за отведенные ему природой рамки не переступал никогда. Пел — что твой соловей. Играл на скрипке. Менуэтов таких дворец не видывал. И никем не хотел казаться. Был собой. Только собой.
В Васильчиковском доме на Дворцовой площади — теперь он к нему перешел — библиотеку положил устроить. Преогромную. Чтоб никак не меньше дворцовой. Книгопродавца позвал, велел все шкафы книгами наполнить. Какими? Его дело, лишь бы по размерам стояли: внизу большие волюмы, чем выше, тем меньше. Словом, как у государыни. Книгопродавец смутился: так сразу не подберешь. Почему же? Вези все, что в лавке твоей есть. Там и увидишь, где чего не хватает. Не поверила. При случае сама Эпирского спросила. А как же, отвечал, иначе поступить было. Одной скрипкой дорожил. Строганов уверял: дивный инструмент. Редкостный. Может, потому и слушать его одного могла. От других скучать принималась. Так Гримму и писала[12], помнится, что все живописцы и скульпторы должны делать его своей моделью, поэты — воспевать дивную красоту. Четверть века разницы — Гри. Гри. не удержался заметить. Не императрице — другим говорил. Четверть века? Нет, глупости. Первый раз юность почувствовала. Легкость, которой не знала. Будто крылья развернулись, зашелестели, от земли оторвали. Не ночей — вечеров как счастья ждала. Все балы сократила. Все приемы. Лишь бы скорее. Лишь с глазу на глаз остаться. В глаза яркие, веселые заглядеться.
И ни разу по имени не назвал. Все только «ваше величество». Перед «вашим величеством» склонялся, «вашему величеству» угодить хотел.
Первый раз платок из рукава обронил. Крошечный. Кружевной. Вензелем меченый графским. Вензелем… Не его. И духи словно бы узнала. Заметил. Смутился. Подымать не стал — мимо пошел. Заговорил, заговорил…
На потерю указала — отрекся. Камер-лакею велела поднять. Буквы вензеловые: П. А. Что гадать: Прасковья Александровна. Брюсша. Якова Александровича супруга. Ровесница. Те же четверть века ни ему, ни ей не помешали. Не стерпела. Объяснений не приняла. Вон! Тотчас вон! Чтобы на глаза не попадался! В поместья! В Москву! И собираться не стал. Как был из Васильчиковского дома вышел и в карету дорожную. Октябрь стоял. Еще снег не ложился. Осень теплая. Царское село все в золоте. Небо синее — хоть зажмурься. Только не один уехал. Вслед за ним другая коляска понеслась. Графиня Строганова Екатерина Петровна. Из Трубецких. Недавно с супругом Александром Сергеевичем из Парижа, возвратились. Блистали там. Она Фернейского патриарха все обольщала. Старая обезьяна сколько раз повторяла: «Ах, мадам, какой прекрасный у нас день — я видел солнце и вас!» Сына графиня в Париже родила. А голову от царя Эпирского с первого взгляда потеряла. Посмеивались все, а оно вот до чего дошло. Мужа бросила. Без развода за Иваном Николаевичем умчалась. В доме его московском жить решилась как метресска последняя. Можно бы приструнить. К порядку призвать. Наказать, и жестоко. Александр Сергеевич умолил не заметить. Стыда боялся. Оно и к лучшему. Если со стороны. А так… Полгода справиться с собой не могла. Сколько ночей бессонных… Сколько мыслей… Пятьдесят лет — может, и конец женскому счастью. Может, все позади осталось. Могущественная императрица. Афина. А ночи? Как с ночами-то быть — без звука, без шороха? Как?
Екатерина II — И. Г. Чернышеву. 1780.
…Можно безнаказанно быть умным, талантливым, нравственным, добродетельным, но нельзя безнаказанно достигнуть славы, успехов, счастья и особенно …удачи! Одержать победу — ничто; добыть землю — ничто; нажить деньги …все! Богачи имеют изумительное влияние на человеческий род, самые государи кончают тем, что уважают обогатившихся.
Из Москвы слухи доходить стали: Екатерина Петровна все переиначила. Строганов ей и дом свой для житья отдал московский, и поместье подмосковное — Братцево. Графиня к себе царя Эпирского перевезла. Гостей полон дом — вся Москва к ним ездить стала. Прав был Гри. Гри., когда в чумной год о москвичах писал: бунтовщики по поводу и без повода, лишь бы воду мутить, Петербургу не подчиняться. И здесь не побоялись императрицына неудовольствия. Гостей даже в будни меньше сотни за стол не садится, а по праздникам неизвестно откуда только посуда да стулья берутся. Блюда — дворцовым под стать. Не то что хозяева с гостями — слуги что ни день шампанским угощаются.
А Царь Эпирский один только орден и надевает, что ему король польский вручил: Белого орла. Недаром здесь его многие «Королем польским» величали. Отшучивался: мол, больше к лицу. И к кафтану.
Неправда! Неправда! Не ждала полугода. В душе, может быть. Надеялась: раскается. Письма начнет покаянные писать. Вот тогда и успокоюсь. Сама ему откажу. Не написал. Забыл. Кругом пустота. Боже, какая пустота. В Царском, в карауле, кавалергард на глаза стал попадаться. Потемкину не до того — прожектами крымскими занимался. С Паниным сражался, что хотел внука Константина Павловича императором византийским объявить. Только и разговоров о делах дипломатических. Велела Анне Степановне разузнать. Ланской Александр Дмитриевич. И как судьба — опять из помещиков смоленских. Службу четырнадцати лет в Измайловском полку солдатом начал. Восемнадцати в кавалергарды пожалован — при такой-то внешности, как иначе! С чином поручика армейского. Ни богатства. Ни образования. А хорош. Куда как хорош. По всем статям. Анна Степановна папе шепнула — без слова адъютантом своим назначил. Еще при Иване Николаевиче. При «Короле польском». После платочка оброненного. О доме на площади и говорить не стала. Прямо во дворец. Крыться не от кого, да и «Царю Эпирскому», небось, досада. И моложе него — всего-то девятнадцать лет. Протасова твердит: и красивей. Куда красивей. Вздохнула свободно: ни тебе капризов, ни шашней. На государыню свою будто на икону смотрит. Как котенок ластится. Камни драгоценные собирать стал — не налюбуется. Картины. Статуи. Книги не к полкам прилаживает — читать начал. Спрашивает. Радуется. Уж на что Безбородко никогда флигель-адъютантов не жаловал, этого сущим ангелом назвал. Мол, никого не оговаривает, ни за кого не хлопочет. Всего-то сто тысяч на гардероб получил, ни о землях, ни о душах не заикается. Всем доволен. Да и чинам не больно радовался. Благодарил, как положено, и только. Через год — действительный камергер, потом генерал-адъюнкт, поручик Кавалергардского корпуса, генерал-поручик… Указ ему протянешь — к руке приложится: «На все ваша воля, ваше величество». Дарить такого ангела — радость одна. Прихворнул в самую июльскую жару. В Царском — его пуще всех дворцов любил: «Оно вам к лицу, ваше величество!» Кто б о чем подумал — всего-то боль в горле. Глотать трудно стало. Думали, воды со льдом испил. Доктор тоже. На другой день огнем гореть начал. Через шесть дней не стало. Знал, что уходит. Все понял. Всем имуществом распорядился. Земли — в казну вернуть, драгоценности — государыне. Как решит распорядиться: «Ваши подарки, ваше величество!» До конца в твердой памяти был. Просил руки императрицы своей коснуться. В губы поцеловала — слезы брызнули: «Не заслужил! Поостерегитесь болезни моей, ваше величество». Родных видеть не хотел — императрицу одну. Грех на душу взяла: никакого кладбища. Пусть лежит в парке Царскосельском, чтоб одна могла его навещать. А на Софийском погосте один памятник. Для всех. Драгоценности между матерью, братьями и сестрами поделила. Отвезли им.
Один камень на сердце остался — как три года назад едва его должности Мордвинову не отдала. Прихоть! Минута! А ведь как жаловался, просил. Анне Степановне в ноги упал: не жить, мол, мне без государыни.
Теперь слухи поползли: больно ему доктор Роджерсон помогал. Каких только пилюль ни прописывал. Оттого и ослабел Александр Дмитриевич. Жабы простой снести не мог. Не верю! Не нужны ему пилюли были! Все злорадство людское, зависть. Еще бы — пятьдесят пять лет и двадцать шесть. Кто только при дворе счета такого не ведет. Павел Петрович, сын первый. Сам счастливым быть не умеет, так чтоб и вокруг всем тошно жилось.
Годом раньше Гри. Гри. ушел — не заметила. Прожито — пролито, и помянуть нечем. Следом за ним вдова Биронова. Бенинга Готлиба фон Трейден, горбунья уродливая, что ширмой для императрицы Анны Иоанновны служила. Бирону, толковали, сестра ее по вкусу пришлась. Анна Иоанновна не разрешила. Жениться должен — для благопристойности. Но чтоб с собственной женой амуриться — ни под каким видом. А горбунья не больно покладистой оказалась. И детей фавориту целый короб нарожала. И бриллиантов за унижение с императрицы получать не уставала. Слух был, что единственного своего сынка императрица среди них прятала. Потому каждый день в детские игры играть приходила. С Шуваловым. Иваном Ивановичем.
В парке и креста не поставишь. Стелла и та поблизости — не над гробом. Чтобы толков не поднимать. Говорить все равно говорили, да выглядело, что попусту. Летом, осенью легче было. Забредешь к стелле. Когда выплачешься, когда и слез нет. Все равно рядом постоишь. Кажется, руки протяни… Снег — не то. Как саван. И разгребать его не велела. Издали смотришь, смотришь — до рези в глазах. Марья Саввишна не выдержит — уведет. Слова какие-то нашептывает — не поймешь. Под локоть поддерживает.
A. А. Капнист — В. В. Капнисту. 25 мая 1785. Обуховка.
Любезный друг мой, Васинька! Вижу, душенька, обманываешь ты меня; пишешь, что скоро приедешь, более чем в трех письмах, а в одном пишешь, что будешь в Обуховке десятого сего месяца. Видишь, душенька, как получилось, уж лучше бы было ничего не говорить, чем так вот обнадеживать, ибо теперь мне тревожнее, чем прежде. Бог знает, и когда только ты уедешь оттуда, воистину лабиринт этот Петербург, как уж попадешь туда, так, почитай, и не выберешься…
B. В. Капнист — А. А. Капнист. 17 декабря 1785. Киев.
Ах, милый друг, как люблю тебя! Без тебя ничто не доставляет мне удовольствия, ничто не трогает, все окружающее чуждо, делаю над собой усилие, чтобы разговаривать с людьми, с коими вынужден видеться и встречаться. Ты ведь знаешь, как вменяю я себе в обязанность поддерживать разговор, даже оживлять его, но после такого насилия над собой чувствую себя настолько обессиленным, будто четыре копны намолотил, совершенно бываю вымотанным. Отдыхаю, лишь когда возвращаюсь домой и начинаю перечитывать твои письма, созерцать твой милый портрет и думать о тебе. Ты владеешь всею душою моею, все чувства мои тебе принадлежат… Целую милый твой портрет, в нем все мое утешение. Как приеду, буду просить тебя дать себя нарисовать и меня самого велю изобразить, ибо портрет мой, тот, что у тебя, на меня непохож. Напоминает ли он тебе, душенька, обо мне?..
Белая ночь… До утра сто дум передумаешь. Прав ли папа был, когда твердил: все это от приятелей державинских. Они Александра Петровича смутили. Не в свое дело соваться стал. При Ланском еще началось. Он стихами очень утешался. Радовался: у твоего престола, государыня императрица, целый цветник литературный расцвел. Кого ни возьми, душа радуется. Василий Капнист, Николай Львов, баснописец Хемницер, Иван Иванович Дмитриев. Уж на что барышни дмитриевскими строками восхищались, на музыку перелагали. А главный — Державин. Он еще с 1777-го года в окружение прокурора А. А. Вяземского попал. Сразу как с военной службы на гражданскую перешел. Вяземский его к себе в Сенат принял, в Экспедицию доходов перевел. Нахвалиться честностью да прямотой не мог. А уж когда «Фелицу» сочинил, кажется, ничего лучше не надо. Ланской всю оду наизусть помнил. При случае и без случая декламировать начинал. Восторгов у этого пиита не надолго хватило. Не уразумел: восторг стихотворческий — одно, жизнь на каждый день — совсем иное. Не по его мысли богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды дела решать стала. Поначалу набычился. В ноябре 1783-го об отставке попросил. Мол, не может иначе. Не хотела отпускать. Вдруг опомнится, опять к одам вернется. Спустя четыре месяца согласилась. Ланской сам с Державиным толковать пытался: про что ему писать, как государыне угодным быть. Очень за Гаврилу Романовича заступался. Одного добился: губернатором Олонецкой губернии пиит назначение получил. Ровно за месяц до кончины Ланского. И здесь не ужился. Жалобы пошли. Неурядицы. Чудеса одни: Ермолов его сторону принял. Не иначе кто-то похлопотал. В декабре 1785-го на губернаторское место в Тамбов переехал. Ермолову не понять: чем такой правдоискатель от двора дальше, тем жизнь спокойней.
В. В. Капнист — Ф. О. Туманскому. 30 апреля 1786. Обуховка.
Милостивый государь мой Федор Осипович!
Я имел честь получить письмо ваше. С истинным удовольствием вижу, что вы меня не забыли, и уверяю вас, что вы всегда свежи в памяти моей. Всегда с новою приятностию представляется время, которое препровождал с вами.
Обещаю ответствовать вам на приглашение сообщить для помещения в «Зеркало света» какое-нибудь из сочинений. Скажите, как вам на мысль взошло искать любимца муз посреди Обуховки? Плугаторы, жнецы, косари, молотники — вот музы наши. Я знал, что кладется в копну по 60 снопов, и вовсе позабыл, в какую сколько строфу поведено вмешать стихов.
Совсем тем, чтобы исполнить просьбу вашу, скажу вам, что я послал к другу моему Николаю Александровичу Львову оду на истребление в России названия раба ее императорским величеством 5 числа минувшего февраля, предоставя ему волю напечатать ее или предать ее всесожжению. Потребуйте ее у него, и ежели получите, то можете ее поместить в издании вашем, буде не опасаетесь представить в «Зеркале света» зеркало весьма дурного сочинения…
В. В. Капнист — Г. Р. Державину. 20 июля 1786. Обуховка.
Теперь вам приятнее кажется ваше новое положение. Боже мой! Как бы я полетел к вам, ежели б были крылия!.. А то нет, привязан к дому и женой, и детьми, и экономией, и должностью, и делами. Сколько цепей! Нет, право, думаю, что нетерпение мое всех их разорвет и понесет меня к вам на воскрилиях кибиточных…
Первый раз заметила: усмешки. Не придворные чины — им бы и в голову такая вольность не пришла. Записные красавицы. Между собой. Еле слышные словечки. Пожатие плеч. Иронические взгляды. Хуже — сочувствующие.
Может, показалось, может, сама так чувствовала — отклик на своё состояние невольно искала. Сама распорядилась отправить Ермолова, сама уставать от него стала. А со стороны? Стареет государыня. Видит, как тяготиться ею гвардейцы начинают. Никакой золотой клеткой молодости не подменишь.
Нет, нет, казалось! Конечно, только казалось. А бояться начала. На нового потемкинского адъютанта не сразу решилась. Папе через плечо бросила: рисунок недурен, но колорит плох.
Так ли? Собой хорош. Куда как хорош — и раньше замечала. Образован. От Анны Степановны давно слышала: театром Эрмитажным интересовался. Пьесы сочинял. Себя развлекал. В гвардии сколько лет: под тридцать потянуло. Папа плечами пожимал: твоего двора, государыня, придворный книги читает. С литераторами встречается.
У Марьи Саввишны свой суд. За чайком задержала, с вестями от Григория Александровича. На сплетни не откликается. К пересудам глух. А что хорошо — скуповат. Денежки за версту видать, любит. Расчетлив. Такого и держать проще. Горд. Куда как горд, а корысть свое берет. По пустяку перстень с бриллиантом преотличным через Перекусихину передала — и колебаться не стал. Весь ожил. На руку надел — налюбоваться не может.
Что себя обманывать — о сантиментах говорить. Сантименты по выбору — на кого жребий упадёт! А вот скромность и преданность дорого стоят.
Папу слушать нечего — ему бы свой человек был, на кого он, Григорий Александрович, положиться может, от кого все секреты императрицины вызнать удастся.
Для государыни все иначе. Анна Степановна то сказала, о чем про себя не одну ночь думалось. Нельзя без аманта! Нельзя бабкой стать! В кругу семейства жадного и нетерпеливого стариться! При Малом дворе иначе, чем «грандмер», называть не принято. Назло никто, как Павел Петрович, так досадить не умеет.
И себя остановить. Самою себя! Угораздило же разрешить Жану Барду портрет свой написать в капоте. Что из того, что в кабинете, за рабочим столом? Так ведь в капоте! Радовалась — на сеансах сидеть удобней. Самой себе потачку давать.
Так и решила: быть Дмитриеву-Мамонову Александру Матвеевичу. Со дня Донской Божьей Матери — 19 августа. Пусть добрым знаком будет.
Моралисты трудятся над искоренением злоупотреблений; но достоверно ли, что род людской способен усовершенствоваться?.. Да еще верно ли и то, что между нашими добродетелями и пороками есть такая существенная разница?
В связи с эпохой Екатерины Великой его имя называют чаще остальных. Знаменитый государственный деятель со всеми присущими ему достоинствами и недостатками. Государственное мышление, широта натуры, личная храбрость, редкий талант в интригах, особая приверженность к внешнеполитическим делам — Григорию Александровичу Потемкину будет приписываться все. Со временем. Первое же назначение на высокую должность отношения к талантам не имело. Это всего лишь много раз и по-разному повторявшийся царский прием утвердить «случай» очередного, нежданно-негаданно появлявшегося фаворита. Именно «случай», как язвительно вежливо любил говорить XVIII век, но не заслуги в данном случае неродовитого, полунищего, да к тому же еще недоученного шляхтича со Смоленщины.
Умел ли Потемкин выделиться деловыми качествами, умом, деятельностью? Скорее иначе — знал, чуть не сызмальства знал, к чему надо стремиться, и ради своих единожды намеченных целей готов был идти любым и каждым, путями. Лишь бы скорее, лишь бы короче.
В 18 лет один из первых студентов только что открывшегося московского университета, представленный самой императрице Елизавете Петровне в числе способнейших, через считанные месяцы он отчислен оттуда «по нерадению» к учебе. Эта дорога не устроила Потемкина: слишком длинная да и не ведущая к сколько-нибудь заметным жизненным результатам. И в 21 год вахмистр Потемкин не только в армии. Он в числе участников дворцового переворота, приведшего на престол Екатерину II.
При всем желании биографы «светлейшего» не сумели выяснить, к чему свелось это участие. Безусловно одно — новая царица не оставила без внимания заслуг молодого вахмистра. Ему достается 400 душ крестьян и чин камер-юнкера. Но и вахмистр не позволяет о себе забыть. Он спорит, торгуется, открыто конфликтует с фаворитами тех дней — братьями Орловыми, доходит до рукоприкладства, грозится уйти в монастырь.
И почему-то эта угроза оказывает свое действие. В 1763 году Потемкин — помощник обер-прокурора Синода, должность тем более странная, что сам он остается на военной службе. В 1768 году Потемкин — камергер. Отчисленный из Конной гвардии, поскольку уже состоит при дворе.
И все равно не то! Опять не то! Очередной ход в интриге камергера — Потемкин отпрашивается «волонтиром» на фронт турецкой кампании. Фокшаны, Кагул, Цибры — Потемкин и в самом деле участвует во всех этих операциях, везде проявляет недюжинную отвагу. Но разве не удивительно, что каждый раз о его подвигах и притом в мельчайших подробностях узнает двор. Именно о Потемкине. Теперь Потемкин имеет все основания приехать в Петербург. Хотя бы ненадолго. Лишь бы лично предстать перед самой царицей.
Пожалуй, впервые цели несостоявшегося студента становятся настолько очевидными. Они по-прежнему далеки от него, но Потемкин с ему одному свойственным упорством одолевает еще одну ступеньку на пути вымечтанного сближения с монархиней — ему дается разрешение писать лично императрице. Трудно скрыть разочарование, но тем более нельзя отступать. Пусть все ограничивается письмами — пока. И очередной, последовавший за началом личной переписки, чин — генерал-поручика всего лишь промежуточный и не заслуживающий особого внимания этап.
Нет сомнения, при всех своих вновь обретенных чинах бывший вахмистр далеко уступал иным, прославленным и усиленно рекламируемым корреспондентам царицы — Вольтеру, Дидро, Фальконе, литераторам, философам, дипломатам. Зато в решительности ему не отказать.
Достаточно монархине один-единственный раз, в ответной записке, из вежливости побеспокоиться о его здоровье, посоветовать не рисковать собой — и ровно через месяц Потемкин, отмахнувшись от всех своих воинских обязательств и подвигов, в Петербурге. Что там в Петербурге — во дворце, в личных комнатах, рядом с покоями императрицы!
«Здесь у двора, — с иронической невозмутимостью замечает в одном из частных писем Д. И. Фонвизин, — примечательно только то, что камергер Васильчиков выслан из дворца, и генерал-поручик Потемкин пожалован генерал-адъютантом». А дальше все было лишь естественным следствием «личных комнат». Подполковник Преображенского полка — полковником здесь числилась сама императрица. Член Государственного совета. Абсолютное влияние на иностранные и внутренние дела. И между прочим — звание главного командира Новороссии. Это и многое другое за каких-нибудь полтора года. О выезде из Петербурга, реальном осуществлении этих последних, «командирских», обязанностей, естественно, не могло быть и речи.
Потемкин занят упрочением своего положения в столице. Тем более, что обычной судьбы всех въезжавших во дворец и выезжавших из дворца фаворитов он с самого начала не мыслил себе разделить. К власти Потемкин рвался для того, чтобы сохранить ее за собой. Теперь уже до конца.
«Случайные люди» доигрывают свои роли по-разному. Одни униженно благодарят Екатерину за былую честь, торопятся вымолить лишние подарки себе, родным. Другие пытаются бороться за ускользающий «случай», представляют ревность, отчаяние, даже страсть. Третьи удовлетворяются отступным — в этом Екатерина не скупилась: лишь бы побыстрее с глаз долой. Императрица не терпит (на словах) теней прошлого. Потемкин — исключение и притом единственное. Самоуверенный и внимательный. Бесконечно равнодушный и безошибочно умеющий угадать каждую слабость. Предупредительность любовника он легко подменяет преклонением верноподданного, уходит за атрибуты церемоний, с годами все более пышных, исключительных, заставляющих о себе говорить все европейские дворы.
Словно совершается чудо Галатеи наоборот — живая женщина превращается во все более совершенную и недосягаемую статую божества. И творец-фокусник все дальше отступает от дела своих рук, будто сам изумляющийся совершающимся, будто сам охватываемый все более благоговейным трепетом. И в этом есть свой особый оттенок: не униженный верноподданный, но смертный, ослепленный сиянием неожиданно явившегося божества.
Таков театр для всех. Потому бывший фаворит и не в тягость, потому нет никакой неловкости в обращении с ним и спустя двенадцать лет после «выхода из дворца» можно ему собственноручно написать: «Папа, по написании моего письма последнего я получила твое письмо. Слава Богу, что ты здоров, пожалуй, поберегись. Я из Москвы уже выехала; мне, кажется, весьма рады были. Прощай. Бог с тобою. Папа, я здорова. Котенок твой доехал со мною здорово же».
Вот так — попросту, по-домашнему, без претензий на глубокие мысли, изысканный французский стиль, афоризмы, без которых не позволила бы себе ни одного письма напоказ. И не отсюда ли упрямые слухи о тайном венчании в Москве, о брачных венцах, хранившихся вплоть до XX века в церкви Большого Вознесения у Никитских ворот (где спустя полвека венчался Пушкин)? И тем не менее взаимоотношения Екатерины и Потемкина были далеко не так просты. «Светлейший» мог многое себе позволить, но был должен ни на минуту не забывать своего подчиненного положения. У подножия престола Екатерины, которая могла совершенно откровенно, ни от кого не скрываясь, сказать: «Я согласна с мнением моего Совета, когда его мнение согласно с моим». Иллюзии независимости и власти вельмож, их сходства со всеми восточными властителями оставались только иллюзиями.
Г. А. Потемкин — посланнику английского короля Георга III при русском дворе лорду графу Д.-Г. Мальмсбюри. Петербург.
…Льстите как можно больше и не бойтесь в этом пересолить.
Из донесения лорда Д.-Г. Мальмсбюри в Лондон. Петербург.
Внутренность двора представляет подобную же картину легкомыслия и небрежности. Старость не усмиряет страстей: они скорее усиливаются с летами, и близкое знакомство с одной из самых значительных европейских барынь убеждает меня в том, что молва преувеличила ее замечательные качества и умалила ее слабости.
Франция. Париж. Версальский дворец. Маркиз де Мариньи, занимавшийся иностранными делами у Людовика XVI, граф де Сегюр.
— Граф Луи Филипп де Сегюр д’Арекко!
— Отлично! Льщу себя надеждой, досточтимый граф, что столь ранний визит к королевскому министру не слишком вас обеспокоил? Просто дело не терпит, и его королевское величество заставил меня нарушить ваш утренний отдых.
— Нисколько, господин министр. Вы же знаете, я только что вернулся с театра военных действий американской войны, где понятия отдыха и удобств вообще не существует.
— Тем тяжелее для меня моя миссия, граф. Прямо из Америки я вынужден предложить вам отправиться в снега России.
— Бог мой, это действительно метаморфоза!
— В качестве чрезвычайного и полномочного посланника, граф. И, пожалуй, для экзотики здесь меньше всего остается места. Вы в курсе завязавшегося в тех местах политического узла?
— Не слишком, господин министр. Я был поглощен американскими событиями, а они так разнятся от европейских.
— Начнем с другого. Вы принимаете назначение, граф?
— Мой долг — служить воле моего короля.
— Превосходно. И я думаю, ваше решение окупится для вас сторицей тем множеством впечатлений, до которых вы всегда были охотником. Итак, двор Екатерины. Великой Екатерины, как она предпочитает, чтобы ее называли.
— Тщеславные женщины!
— Умноженное на тщеславие, присущее каждому венценосцу. Есть и еще один немаловажный оттенок в этом аккорде человеческих страстей. При всем своем незаурядном уме она еще хочет быть и неотразимой красавицей, завоевательницей всех попадающихся на ее дороге мужских сердец.
— Но насколько я понимаю, Екатерина далеко не молода.
— Ей около шестидесяти. Надо отдать справедливость монархине, она по общим отзывам совсем неплохо сохранилась, каждое утро усиленно обтирается льдом, поднимается с постели с зарей, ведет очень размеренный, годами упорядоченный образ жизни, в который обязательной составной частью входят аманты.
— Их много?
— Достаточно много. И что главное — с годами их влияние становится все более ощутимым. С первыми императрица почти не считалась. В отношении последних, как следует из петербургских донесений, иначе.
— Они умны? Деятельны?
— О, это не тот принцип отбора, которым руководствуется монархиня. Все решает внешность и собственно мужские достоинства. И это лишь задним числом, в переписке со своими многолетними корреспондентами — французскими философами — она начинает оправдывать появление каждого нового лица его некими невероятными талантами.
— Такое уже встречалось в истории.
— И да, и нет. Никто из монархов, насколько мне подсказывает память, не старался оправдаться в своих поступках. Великая Екатерина, несмотря ни на что, хочет еще быть добродетельной, мудрой и неизменно печься о благе своего народа.
— Нелегкая задача!
— Которую дипломат, тем не менее, должен иметь в виду. Моя обязанность предупредить, граф, и еще об одном возможном повороте событий. Вы молоды — тридцать лет не возраст для кавалера, — не вправе жаловаться на свою внешность, поэтому… Впрочем, вы еще пишете пьесы для театра, а императрица сама имеет слабость к театру и сочинительству.
— Мой Боже, еще и это!
— Не падайте духом. Ее литературные опусы, по свидетельству окружения, не так уж плохи, тем более что при ней состоит целый штат литературных секретарей, которые заняты усовершенствованием стиля своей высокой покровительницы. Как на французском, так и на русском языке, пользуясь которым, она так и не сумела избавиться от неправильного выговора. Впрочем, русский язык невероятно труден.
— Я не буду искать внимания императрицы.
— Напротив. В этом внимании нет ничего предосудительного. Польскому королю Станиславу Понятовскому недолгий роман позволил решить многие государственные проблемы.
— Даже королю?
— Я бы не стал вас снабжать непроверенными сведениями, граф. Дипломатия — искусство безукоризненного расчета. Правда, вот уже четвертый год Екатерина занята очаровательным молодым человеком — неким полунищим дворянчиком Ланским, но это не мешало императрице время от времени заглядываться и на других придворных красавцев. Но вот настоящим влиянием при дворе продолжает пользоваться ее давно получивший отставку любовник — князь Григорий Потемкин.
— У него сильная партия?
— Я бы сказал иначе — купленная его несметными богатствами толпа. Императрица была очень щедра по отношению к Потемкину, и он сам приумножил полученное в несколько раз. Современники признают за ним редкий дар — все превращать в деньги. Но главное для Потемкина — неизменная поддержка императрицы. Он умеет угадывать ее намерения и осуществлять их прежде, чем монархиня выскажет свое желание. Потемкин расчетлив, и пока в его расчеты входит верность Екатерине. А дальше — дальше вам придется наблюдать самому.
— Но ведь Потемкину кто-то противостоит?
— Само собой разумеется. Потемкин выдвинул совершенно фантастический, но и льстящий самолюбию русской императрицы проект — так называемый греческий. Вместе с неким вельможей Безбородко они предлагают разрушить Оттоманскую Порту и на ее развалинах восстановить Византийскую империю во главе со вторым внуком императрицы — Константином.
— Заманчиво, но маловероятно.
— Вот именно. Однако в России все возможно. Тем более, что в плане Потемкина есть куда более конкретные и, безусловно, выгодные для России позиции. Начнем с положений Вооруженного нейтралитета.
— Того, который был изложен в декларации Екатерины II от 28 февраля 1780 года, если память мне не изменяет, дворам лондонскому, мадридскому, а также нашему? То есть союз держав, которые брали на себя обязательства силой защищать ее принципы, не так ли?
— Уточним эти принципы, граф, что крайне важно. Речь идет об интересах нейтральной торговли, крайне стесненной действиями воюющих держав.
— Во время войны американских колоний с Англией за независимость.
— Сами знаете, граф, вы оказались в Америке именно потому, что Франция, начиная с 1778 года, приняла участие в этой войне.
— Не только Франция, господин министр. Но так ли или иначе к Вооруженному нейтралитету присоединились в конце концов и Дания, и Швеция, и Пруссия, и Австрия, и Португалия, и королевство обеих Сицилий.
— По счастью, все это прошло. В настоящий момент война за независимость завершена. Вооруженный нейтралитет прекратил свое существование.
— Надеюсь, не вполне. Ведь Англия продолжает применять свои прежние начала и притом с таким усердием, что нейтральной торговле может грозить полное уничтожение.
— Об этом и речь, дорогой граф. Вам предстоит обнаружить и опереться на анти-английские силы при дворе. Сложность заключается в том, что план Вооруженного нейтралитета принадлежит воспитателю наследника графу Никите Панину, но он безусловно невыгоден для планов Потемкина, который — и это надо прежде всего иметь в виду — хочет полного присоединения к Российской державе Крыма. Вот вам расстановка сил при дворе. Что же касается фаворитов, думается, все они ставленники той или иной стороны. Этим вам и придется руководствоваться. Но — ради Бога! — не упускайте из виду Потемкина. Если бы вам удалось навязать ему свою дружбу! Между прочим, ценой любых подарков. Он крайне тщеславен и корыстолюбив. Но прежде всего тщеславен.
— Бывший фаворит! Он должен иметь раненое самолюбие.
— И он его имеет. Отнеситесь к нему возможно почтительнее. Пусть он ощутит блеск двора настоящего короля — Людовика XVI! Пусть благодаря вам он почувствует себя причастным к парижской жизни.
— А язык общения? Переводчик всегда ставит между людьми трудно преодолимую преграду.
— Потемкин может изъясняться по-французски. Его выговор ужасен, но к этому можно привыкнуть.
— Вы не представляете, что мне доводилось слышать в Америке!
— И вот еще. Я уполномочен передать вам этот ларец с драгоценностями. Вы вправе употребить их на подарки соответствующим лицам. С последующим подробным отчетом, разумеется. А в остальном — пусть вам сопутствует удача, граф. Отправляйтесь в Россию без промедления.
Гатчинский дворец. Кабинет Павла. Великий князь Павел Петрович и Е. И. Нелидова.
— Ваше величество, иногда мне кажется, что вы начинаете тяготиться вашей Гатчиной.
— Моей Гатчиной! Моей! Вы прекрасно знаете, Катишь, она навязана мне императрицей в 1783-м году. Именно навязана.
— Ваше величество, разве это имеет принципиальное значение, когда все здесь сделалось по вашему вкусу и указанию? Здесь все дышит вами. И любовью к вам. И где еще вы могли бы так беспрепятственно посвящать время маневрам и смотрам?
— Но вы же их не терпите, Катерина Ивановна.
— А разве женщине обязательно испытывать восторг от мужских занятий, тем более занятий полководцев? Я могу отдать должное внешней стороне всех дефиле, но я покажусь вам только смешной со своими замечаниями, не правда ли? Главное — все здесь рядом со дворцом.
— Но неужели вы не заметили, как избегают Гатчины все флигель-адъютанты? С каким пренебрежением они относятся к нам?
— К вам? Ни в коем случае, ваше высочество! Речь идет о страхе перед неудовольствием императрицы, а в конце концов, положение… флигель-адъютанта слишком зыбко.
— Если бы они боялись императрицы, то, по всей вероятности, так не бежали бы от ее милостей. Иногда они напоминают мне яблоки, которые осенним временем осыпаются с дерева.
— Да, я знаю, им запрещено прямое общение с Малым двором.
— Тогда на что же вы в претензии, ваше высочество?
— Да, и эта история с митрополитом Сестренцевичем…
— Вот именно о ней и я только что хотела сказать. Митрополит действительно заболел. Ему на самом деле доктор запретил трогаться с места. Вы, ваше высочество, как всегда оказались самым гостеприимным хозяином. Владыка смог здесь оправиться, а впереди его ждал выговор от императрицы.
— Положим, как всегда, такую миссию поручили Потемкину.
— Вот именно. Князь не только не постеснялся в выражениях, но еще и передал предупреждение бывать в Гатчине как можно реже.
— А еще лучше не бывать совсем.
— Разве Гатчина виновата в том, что императрица не дает вашему высочеству составить собственного штата. На очередное дежурство назначаются лица и чины Большого двора.
— Но для меня это связывается именно с Гатчиной.
— Ваше высочество, а если бы императрице пришло в голову постоянно держать вас около себя, в Царском Селе? Неужели такая перспектива вас бы удовлетворила?
— Не хочу и думать. А как удачно все складывалось сначала! Какой это был чудесный дружеский кружок. Никита Иванович Панин… Правда, его не стало в тот же год. Николай Иванович Салтыков. Сергей Иванович Плещеев, генерал-поручик, тайный советник и вместе с тем великолепнейший переводчик с французского и автор сочинений по географии. Кажется, его никогда не становилось скучно слушать.
— Его называли вашим Сюлли, ваше высочество.
— Да, да, слышал. И это особенно раздражало императрицу. Мистик и масон — это ли не повод для ее неистощимой иронии.
— А еще Александр Борисович Куракин, ваше высочество.
— Ну, он всегда относился к числу ваших больших друзей, Катишь.
— Он бесконечно ценил ваше доброе отношение, ваше высочество.
— Знаю. Мне же, пожалуй, был ближе Николай Васильевич Репнин.
— Как жаль, что и его императрица не любила.
— Не любила! Вы очень мягко выражаетесь, Катерина Ивановна. Императрица ненавидела Николая Васильевича за связь с Николаем Ивановичем Новиковым[13] и мартинистами[14]. По выражению императрицы, весь тогдашний гатчинский кружок бравировал ее неудовольствием.
— А между тем императрица поторопилась в первый же год существования Гатчины убрать Николая Ивановича Салтыкова.
— Что ж, она убила одним ударом двух зайцев. Императрица лишила меня человека, которому я доверял, а назначив его воспитателем Александра и Константина Павловичей, вынудила стать лояльным к ней самой.
— Я как-то не задумывалась над подобным оборотом. Разве что над тем, что гофмейстером вашего двора оказался назначен Валентин Платонович Мусин-Пушкин.
— Не повторяйте всуе этого имени — оно мне неприятно. Я могу ошибаться, но мне кажется, что Николай Иванович никогда и никого не станет настраивать против меня.
Петербург. Дом Г. А. Потемкина-Таврического. Г. А. Потемкин, граф де Сегюр.
— Я рад, что вы нашли время навестить меня, господин посол, и высоко ценю такую честь. Как вам показался наш Петербург после стольких впечатлений от странствий по всему миру?
— Он великолепен, князь, просто великолепен. А что касается моего визита, то отнесите его не только за счет моего глубочайшего уважения к такому выдающемуся человеку, как вы, но и к естественному человеческому любопытству: увидеть самого Потемкина, о котором столько лет говорит вся Европа!
— Вы мне льстите, граф.
— Нисколько, князь. Вы превосходно знаете себе цену и цену своим деяниям. А ваша личная храбрость давно вошла в легенды.
— Просто я не допускаю вельможи, лишенного качеств воина. Разве это не естественно?
— В прошлом веке, но не в нашем — изнеженном и почти целиком Подчиненном салонным играм. Вы представляете замечательное исключение, князь. А сейчас еще ваш интереснейший проект Крымский. Правда, я имею достаточно смутное представление об общих обстоятельствах этого дела, но несомненно одно — полуостров этот важен для России.
— Обстоятельства — они достаточно просты. После признания независимости полуострова на нем сложились две партии. Одна ратовала за турок.
— То есть болезнь турецкого владычества не была радикально излечена?
— В том-то и дело, что нет. Более того. Те сторонники турок, которые ранее не видели смысла в выявлении своих взглядов, теперь принялись их усиленно проповедовать. Им противостояла прорусская партия, которую надо было поддержать. В результате наши войска заняли Крым и Кубанскую область. А в этом году, как вы знаете, высочайшим манифестом было объявлено об их присоединении к России. Крым переименован в Таврическую губернию. Последний крымский хан Шагин-Гирей поселен в русском городе Воронеже. Только эти решительные меры и позволили прекратить набеги крымчаков.
— Эти набеги были настолько ощутимыми?
— Судите сами. Начиная с XV столетия, когда эти набеги начались, и вплоть до нынешнего года Россия, а частично и Польша, потеряли около четырех миллионов своих подданных. Мужчин крымчаки превращали в рабов. Женщины пополняли гаремы, выполняли обязанности прислуг. В Константинополе, у мамелюков, кормилицы и няньки были исключительно русские.
— Восток — это ужасно!
— Не только Восток. Не хочу задевать ваших патриотических чувств, граф, но на рынках Леванта русских рабов для работы на галерах покупали и венецианские, и ваши соотечественники.
— Мне всегда это казалось досужим вымыслом.
— К сожалению, здесь не было вымысла, и только присоединение Крыма к Российской империи способно положить конец работорговле. Если бы за свою жизнь мне удалось достичь одного этого, я все равно был бы доволен собой.
— Подобная заслуга в наш просвещенный век не имеет цены.
— В скором времени, я думаю, наша императрица совершит путешествие в Таврическую губернию. Я назначен ее начальником, и приглашаю вас в это путешествие. Уверен, это доставит вам удовольствие.
— Мне остается только вас благодарить, князь, но императрица…
— О, раз мы с вами пришли к согласию, ее приглашение не заставит себя ждать, поверьте мне. Потемкин располагает не атрибутами власти, он просто располагает властью. Думаю, вы убедитесь в этом, граф. А пока разрешите пригласить вас к моему холостяцкому столу. Это чистая импровизация моего повара — для меня и моих молодых друзей. Кстати, я смогу вам их представить. Господа, вы имеете честь быть за одним столом со знаменитым графом Луи Филлипом де Сегюр д’Арекко, полномочным посланником французского короля и носителем одной из древнейших французских фамилий.
— Господа, мне приятна эта встреча.
— Разрешите вам представить, граф, перед вами мой флигель-адъютант Александр Дмитриев-Мамонтов и флигель-адъютант фельдмаршала Салтыкова Платон Зубов. Что бы ни потребовалось вам в Петербурге, они достанут вам хотя бы из-под земли. Должен добавить: Александр неравнодушен к литературе, театру. Платон — пока только к женщинам.
— В моей стране говорят, это обещает многое.
— Посмотрим, оправдается ли французское представление в снегах России.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет Екатерины II. Екатерина и граф де Сегюр.
— Ваше императорское величество!
— Добрый вечер, граф де Сегюр. Рада вас видеть в добром здравии и, как мне кажется, добром расположении духа.
— Если бы оно и было иным, счастье войти в карточную игру императрицы разогнало бы любые тучи. Счастье мне улыбнулось сегодня.
— Полно, полно, посланник. Не относите к заслугам судьбы то, что можно достичь одним словом императрицы. Я хотела, чтобы вы сегодня составили мне партию, а после ужина потолковать с вами. Если вы не ангажированы снова на ужин к Львовым. Злые языки насплетничали мне, что вы не избежали чар прелестной Машеньки Львовой даже и сочиняете стихи к ее портрету.
— Мой Бог! Петербург удивительный город. Иногда мне начинает казаться, что он предугадывает мои еще не родившиеся мысли.
— К этому надо привыкнуть и принять за данность. А что касается мадам Львовой, вы знаете ее удивительную историю?
— Боюсь, что нет.
— Даже бывая в их доме? Оказывается, супруги достаточно скрытны.
— А что это за история, если можно полюбопытствовать, ваше величество?
— Можно, поскольку она относится к поэту. Господин Львов сочиняет прелестные стихи, которые, впрочем, не издает. История же достаточно необычна. Начать с того, что подружились между собой четыре пиита. Некий Державин, написавший очень понравившуюся моим подданным оду «Фелица», которую сочли посвященной мне. Василий Капнист, малороссийский помещик. Баснописец Хемницер. И Николай Львов. За исключением Капниста все небогатые и трудившиеся на свое пропитание государственной службой. Все они оказались представленными некоему чиновнику, отцу четырех необычайно красивых дочерей, и, естественно, поспешили влюбиться.
Намерения у молодых людей были самые серьезные, но возможности с точки зрения родителей красавиц самые ничтожные. Единственное исключение — украинский помещик Капнист, владелец многих тысяч крепостных, получил тут же одобрение и мог обвенчаться со своей избранницей. Но — при одном условии. Ему было предписано родителями девиц отвадить от их дома господина Львова, без памяти влюбившегося в очаровательную Машеньку, и вообще отказаться от дружбы с ним.
Молодой человек вскипел. Поставил обязанности дружбы выше любовных обязательств и готов был отказаться от брака с любимой. Родители продолжали настаивать на своем. Невеста помещика была в полном отчаянии, пока сестры не нашли хитроумнейшего выхода. Девицы, заметьте, — не молодые люди.
Было решено, что Львов тайно обвенчается со своей избранницей до брака своего друга Капниста, но как! Капнист, на правах жениха, заехал взять на бал свою невесту и ее сестру Машеньку — такое допускается самыми строгими правилами. Но до бала молодежь заехала в храм, где их ждал Львов. Машенька и Львов обвенчались и — вам трудно будет поверить! — разъехались. Он на свою служебную квартиру, у своего начальника некоего Безбородко, Машенька — к родителям. Совершенное таинство брака осталось их тайной.
— Но какой в таком случае был во всем смысл? Как мог согласиться на что-либо подобное влюбленный молодой человек? У меня это не укладывается в голове!
— Полноте, граф, вы слишком романтизируете женщин. Они гораздо более разумны и расчетливы, чем их пылкие возлюбленные. Посудите сами. У господина Львова не было ни дома, ни положения. Брак без родительского благословения мог бы испортить его карьеру, в которой влюбленная Машенька более других заинтересована. Теперь же она уверена: ее супруг привязан к ней навечно, а она подождет лучших времен, не выдавая себя.
— Родители об этом не догадываются, а вы, ваше величество…
— Вы хотите сказать, каким образом я знаю больше близких людей? Ничего удивительного, граф, это Россия. Здесь каждый ищет возможности сначала выслужиться, быть угодным власть имущим, а уж потом разбираться в личных делах. Такая занимательная история могла развлечь императрицу, поэтому я о ней узнала в день венчания Львовых. И еще. Со времен Великого Петра священники обязаны доносить в соответствующий отдел Синода о каждом чем-либо необычном событии. Не думаю, чтобы кто-то из священнослужителей пренебрег своей первейшей относительно государства обязанностью — это стоило бы ему сана.
— Ваше величество, у вас удивительный дар рассказчика. И вам непременно следовало бы не пренебрегать литературными опусами.
— Я не беру пера, граф. В свободные минуты, по настроению, иногда пописываю пьески для нашего Эрмитажного театра, рассказы.
— Они должны быть великолепны, не сомневаюсь.
— Так говорят. Хотя доля комплиментов монархине в этих похвалах несомненно присутствует. Все равно авторское самолюбие бывает польщено. У вас еще будет время, граф, с ними познакомиться, а пока я хотела поговорить с вами о своем будущем путешествии в Таврическую губернию. Думаю, представителю нашего брата, французского короля, следовало бы ознакомиться с расширением наших владений.
— Как прикажете, ваше величество.
— Кроме вас, я приглашаю также послов Англии и Австрии. Пусть это не будет для вас неожиданностью. А что касается разговоров, которые, без сомнения, уже коснулись вашего слуха, об инспекционном характере поездки в связи с якобы грандиозными растратами князя Потемкина, прошу не верить им. Подумайте сами, нужны ли для внутренней инспекции иностранные послы. Выносить сор из избы, как гласит народная пословица, никто при посторонних не станет. Князь Потемкин неизменно пользовался и пользуется неограниченным моим доверием. Я бы хотела иметь как можно больше таких преданных подданных. И вообще ваша дружба с ним меня искренне радует, поверьте.
В. В. Капнист — А. А. Капнист. 10 сентября 1786. Чернигов.
Начинают, однако, сомневаться, приедет ли она. Августа 5 числа скончался король Прусский. На престол взошел его племянник, столь холодно принятый в Петербурге. Полагают, что он не станет сидеть сложа руки. За короткий срок два курьера проследовали из Константинополя в Петербург. Франция, сказывают, придерживается той же политики, коей результаты не замедлят обнаружиться. Может быть, все сии обстоятельства воспрепятствуют ее величеству предпринять столь длительное путешествие, тем более, что командующий флотилией галер, приготовленных в Киеве для поездки ее величества по Днепру, совершил рейс и обнаружил много препятствий; главное, почти везде, где в прошлом году были песчаные мели, река теперь глубока, а там, где было глубоко, сейчас обмелело так, что наступающей весной путешествие ее величества оказывается небезопасным. Из-за всех этих затруднений императрица, быть может, не предпримет сего путешествия, и я молю Бога, чтобы так оно и было. У меня было бы забот, и я скорее имел удовольствие тебя снова увидеть…
Петербург. Французское посольство. Граф де Сегюр и его секретарь.
— Высокочтимый граф! Извините мне мою назойливость — она целиком исходит из моих обязанностей личного секретаря королевского посланника. Но завтра очередная почта, а мне нечего ей передать.
— Ты хочешь сказать, Дюран, де Сегюр в который раз пренебрегает своими обязанностями.
— Как можно, ваше сиятельство!
— И знаешь, будешь не прав. Я не неглижирую донесениями — я боюсь неточностей, которые они могут в себе заключать. Как определить, что же все-таки происходит во дворце — и императрицы, и князя Потемкина. До сей поры, несмотря на приближающийся срок столь ответственной и многолюдной поездки, он не побывал в Новороссии, не провел личной инспекции, не отдал прямых распоряжений.
— Ваше сиятельство, не мне вам говорить, Петербург полон слухов, что никаких работ в Новороссии Потемкиным и не велось, что все отведенные на них императрицей деньги Потемкин положил в собственный карман и теперь только выискивает предлог, чтобы избежать слишком опасного для него путешествия.
— Знаю. И тем не менее поездка состоится — она определена политическими соображениями и внешними сношениями России. Встреча с австрийским императором во время поездки уже назначена.
— Между тем императрица явно больше занята расставанием со своим очередным фаворитом.
— И это тоже шаг против Потемкина. Ермолов был его креатурой. При всех своих недостатках он бы не вышел из повиновения князю.
— В городе шепчутся о некоем Дмитриеве-Мамонове.
— Потемкин почти сразу представил мне его.
— И что же?
— Ровным счетом ничего. Красивый молодой парень, каких много на дворцовом паркете. Если он сейчас войдет в случай, как выражаются русские, то исключительно потому, что Потемкину выгодно отвлечь внимание императрицы от более существенных для его карьеры дел. Женское сердце всегда в таких критических ситуациях берет верх над разумом.
— У шестидесятилетней женщины?
— Тем более, Дюран, тем более. Писатели предупреждают нас об опасностях последней любви.
— Разве ее срок не истек по меньшей мере двадцать лет назад?
— Дюран, ты говоришь о коронованной особе! Для них нет ни возрастных, ни моральных преград. Но у меня к тебе совсем иного порядка поручение.
— Я весь внимание, ваше сиятельство.
— Говорят, князь Потемкин последнее время зачастил к господину Бецкому.
— Странная креатура.
— Безусловно. Но в данном случае он меня интересует, впрочем, кажется, как и князя Потемкина, по своей должности руководителя Академии художеств.
— Вы стали интересоваться молодыми дарованиями, ваше сиятельство?
— Спаси и сохрани меня Господь от всякого рода благотворительности! Но вот почему Академией художеств занялся Потемкин? Совершенно случайно господин Львов на вечере в своем доме проговорился, что письма Потемкина Бецкому доставляются нарочными, как и ответы.
— Может быть, речь идет о том, чтобы их содержимое не стало известно императрице? Какой-нибудь сюрприз? Приятная неожиданность? Все уверяют, что в этом отношении Потемкин не знает себе равных.
— Я достаточно узнал характер русской императрицы, Дюран. Сюрприз может выражаться в дорогих безделушках, картинах, но во всем сколько-нибудь серьезном она не допускает неожиданностей. Кроме того, все уверены — Бецкой служит прямым информационным каналом для императрицы. Только на этом основании она его терпит.
— Терпит? Не более того?
— Ты имеешь в виду слухи о родственных связях? Именно из-за них она не разрешает старику бывать на дворцовых приемах и тем более находиться поблизости от ее величества: сходство слишком разительно, и радовать ее оно никак не может. Нет, здесь должна идти речь о какой-то существенной услуге, общем деле, смысла которых я все еще не улавливаю.
— А не проекты ли это, о которых толкует весь Петербург? Подумать только, главный город Таврической губернии, названный в честь царицы, — Екатеринослав. С биржей, множеством лавок, 12 фабриками! Биржа, заключающая сделки со всей Европой, фабрики, выпускающие изделия, лавки, заваленные товарами!
— Мой милый Дюран, вы срочно нуждаетесь в отдыхе! Вам явно изменяет здравый смысл. Вы пересказываете мне сказки, которых никто не видел — и к слову сказать, не увидит — в действительности.
— Но ведь таких слов не бросают на ветер, ваше сиятельство. Тем более одно из первых лиц в государстве. А тамошний собор — точная копия собора Святого Петра в Риме, но увеличенный в плане на один аршин. А театр, музыкальная Академия, университет, где будут преподаваться и науки и художества? Если десятая часть этих прожектов предстанет перед глазами императрицы и ее свиты, это уже будет чудо.
— Вот именно — будет чудо. Но чудес, Дюран, не бывает. Чудеса — прерогатива церкви — не земных властителей. Ваше воображение поразило то, что императрица лично подписала указ о создании университета. Скажу больше — она действительно выделила деньги на его содержание. Да это 300 тысяч рублей и доход отдаваемых на откуп соляных озер на какой-то там Кинбурнской, если не ошибаюсь, косе.
— И не только, ваше сиятельство. Уже приглашен в Екатеринослав в качестве директора будущей музыкальной Академии живущий сейчас здесь, в Петербурге, итальянский композитор Джузеппе Сарти. Вы же сами видели и слышали его в придворной опере — он совсем не плохой музыкант и охотно согласился на предложение Потемкина. А приглашенные — преподаватели живописи из числа выпускников Петербургской Академии художеств. Вам мало этих доказательств?
— Да, да, договора с разными знаменитостями для тамошнего университета. Кто может устоять против предлагаемых действительно сказочных условий! Но, Дюран, мы не имеем никаких сведений о том, чтобы в тех местах велось огромное строительство, возводились и функционировали кирпичные и черепичные заводы — ведь надо же из чего-то строить? — прокладывались дороги. Все признают: в южных степях их никогда не было. Да и зачем они кочевникам? Так вот, где армия инженеров и тысячи строителей, Дюран? Вы же понимаете, все может начинаться только с них. Россия до сих пор помнит, как строился Петербург и строители приезжали со всех сторон государства. Что приезжали — это была всеобщая мобилизация, когда неподчинение грозило самыми суровыми карами. Вот над чем следует задуматься, и когда я соберу достаточно фактов и соображений, чтобы отправить донесение в Париж, я буду начинать именно с этого.
И, кстати, Дюран, вот вам еще одна загадка. Почему категорически запрещено сообщать какие бы то ни было новости с юга? Этот запрет наложен не Потемкиным — самой императрицей. Нельзя передавать слухи, строить догадки. Даже простые предположения. Каждое лишнее слово грозит крупными неприятностями, а ведь Потемкин всего лишь бывший фаворит и никакой особенно значительной должности не занимает.
В. В. Капнист — А. А. Капнист. 1786. Петербург
…Не могу наглядеться на прелестный твой портрет. Целые дни провожу наедине с ним, беседую с ним в мыслях, как будто с тобою. Забываюсь порой до того, что разговариваю с портретом. Это самые приятные мои грезы…
Петербург. Екатерина II.
— Робеет. Боже, как робеет! Первый раз папа представил мне его: «Ваше императорское величество, разрешите представить вам вашего нового флигель-адъютанта поручика Александра Мамонова. Уверен, своей исполнительностью, старанием, послушанием и преданностью он сумеет быть вам полезным во всех делах, которые ваше императорское величество пожелаете ему поручить…»
Незаметно знак сделала: надоел. На полуслове речь прервал. Вышел. Одни… Вы довольны вашим новым назначением, господин Дмитриев-Мамонов? — «Не нахожу слов благодарности, ваше величество, и надеюсь…» — Снова прервала: в самом деле довольны?
— «Я не понимаю вас, ваше величество. Как могло быть иначе?» — Действительно, не понимаете. Вы подумали, что отныне ни в чем не будете принадлежать самому себе. Каждый день. С утра до ночи и, может случиться, целыми сутками. Все зависит от государственных обстоятельств.
Может, показалось. Замялся. Чуть-чуть замялся с ответом. Потом заговорил как по-писанному. Уж папа, поди, все в тонкостях разобъяснил.
Вы очень привязаны к родителям? Собираетесь их часто навещать? — «Я давно на службе. Они люди пожилые — много ли им надо». — Как пожилые? — «Батюшке 63, матушка годом его старше. Матушка ногами хворает — из дому выходит редко».
Спохватился. Краской до корней волос залился. Что сказать, не знает. — Их, конечно, вы сможете навещать, когда заблагорассудится. Почтение к родителям — вещь похвальная…
Только тут поняла: даже сесть не пригласила. Не так все пошло. Не так. А хорош. Папа не приврал.
— Марья Саввишна мышкой в дверь шмыгнула — значит, все слышала. «Не угодно ли, государыня, лимонаду со льдом? Может, чаю с погреба? День нонче жаркий — как никак лету середина».
Кивнула — пожалуй, чаю можно. Поглядела на Александра: А вам что приказать подать? Что любите? — «Мне?» — Поперхнулся даже. — «Да я… не смею беспокоить…» — Теперь будете беспокоить. И когда поручений каких станете дожидаться, то у нашей Марьи Саввишны. Ей вам надо полюбиться, ей приглянуться. Сумеете?
Глаза отводит. Ответит — и в сторону отведет. Да — нет. «Какие поручения для меня будут, ваше императорское величество? Чтоб без дела не сидеть». — Сегодня посол французский, граф де Сегюр, на аудиенции будет. Вам присутствовать надо. Господина посла встретить, ко мне привести, впрочем, о протоколе вам скажут. Не люблю этих мелочей. А дела государственные вас интересуют, Александр Матвеевич?
От имени отчества вздрогнул: «Не могу сказать. Не знаю. Вот разве что газеты…» — Бог с ними с газетами. Теперь вы будете участвовать в живой истории. — «Как прикажете, ваше величество».
Книги читаете ли? Или сами грешите стихами? — «Нет, откуда же? Никогда не пробовал. А книги — больше театр люблю».
Но это великолепно. Сразу же займетесь Эрмитажным театром. И труппа у нас там собралось неплохая, и пьесы мы сами все сочиняем. Не хотите ли попробовать? — «Неужели можно, государыня?»
Что ж, соблазны всегда должны быть под рукой. А пока… Когда ушел, Анну Степановну кликнула. Пусть им займется.
И папу дождался. С ним разговор особый: что там с Новороссией наколдовал. Времени нет, а союзникам товар лицом показывать надо. Не голую же степень, где одни чумаки возы с солью да рыбой на волах возят. Такая никого не убедит.
Папа на этот раз о путевых дворцах толковать принялся. Там, где лошадей перепрягать, крытые галереи со столами решил ставить. Для ночевок — путевые дворцы возводить. С мебелью, картинами, статуями. Зеркала повсюду. Посуды полный набор — чтоб не паковать да с собой не возить. А по всему пути арки триумфальные и ворота… Потому что это и есть триумф Великой Екатерины. Иначе и браться нечего. Спросила о старых городах и селах: там-то повсюду новых построек не возведешь. Не смутился. Главное, мол, маршрут точный — чтобы с него не сбиваться, куда не след не заезжать. А так по главным улицам и дома добротные поставим, и лавки. С церквями и то, матушка, справимся. Скот по всему пути пастись будет. Такие стада тучные, что все твои гости диву даваться будут. Откуда возьмутся? Да в твоей империи, матушка, только руку протяни, все навалом есть.
Врет. Знаю, врет. А выход какой? Кроме папы, никого нет. Пустозвоны одни. Денег себе загребет не считано — не меряно. Пусть. Все равно окупится, если будет с кем с турками воевать. Союзников, прости Господи, тоже покупать надо.
Петербург. Потемкин Г. А.
Доверять? Кому бы то ни было? Он знал, таких людей при дворе нет и не может быть. Даже племянницы. Даже Сашенька Браницкая — графиня Александра Васильевна, безоглядно влюбленная в дядюшку. И — слишком глупая. Остальные… О них не стоило говорить. Может быть, еще о Мамонове. Пока, во всяком случае. Пока не вошел во вкус власти и безнаказанности. Пока не стал сказочным богачом. Все это должно было наступить. В свое время. Слава Богу, еще не сейчас.
Мамонов должен был как можно дольше задерживать императрицу в Петербурге, а потом в Киеве — остановка, о которой еще не догадывался двор. От Мамонова не было необходимости скрывать, что вся ставка была — на художников. Им предстояло создать сказочную страну, Мамонову отводить влюбляющуюся в него императрицу от излишних размышлений и подозрений.
На что новый фаворит мог в отношении своего покровителя рассчитывать? Что ж, дружба Потемкина еще никому не вредила. Мало того, он дал Мамонову слово — в случае любой самой сложной ситуации из нее вынести. Спасти. Уберечь от государыниного гнева.
Каким образом. Он не обязан был отчитываться перед новым фаворитом. Просто знал, что найдет ему замену. Немедленно. Сумеет избежать любого конфликта. Будет холить и лелеять дублера. Того самого, который сменит Мамонова и в случае непослушания ему, Потемкину. Вот об этом новому любимцу пришлось намекнуть. Совсем слегка. На всякий случай.
На всякий случай Мамонов должен был начать интересоваться художествами. Пока не закончится авантюра с путешествием в Тавриду.
Уже в первые дни появления Мамонова князь начал понимать: не рассчитал! Даже для художников времени оставалось слишком мало. Всего только в январе 1786 года он обратился к Ивану Ивановичу с конфиденциальной просьбой прислать ему возможно большую группу живописцев. Бецкой имел в своих руках Академию художеств, но указ императрицы строжайшим образом запрещал использовать ее питомцев на каких бы то ни было заказных работах. Екатерина в этом отношении была непреклонна. Бецкой не стал рисковать. Он имел прямую связь с той самой Канцелярией от Строений, которая строила все императорские дворцы. Отсюда ему не предстояло труда отправить в распоряжение Потемкина целый отряд мастеров. С него никакого отчета никто бы не спросил.
Но достаточно было художникам приехать, прикинуть объем работ, как становится очевидным: их сил слишком недостаточно. К Бецкому летит с нарочным новая просьба: нужны еще живописцы, очень, очень много живописцев и соответственно всяческих живописных материалов. Один перечень занимает десятки листов. Лес для подрамников. Гвозди. Живописный холст. Краски. Лак в огромных количествах и для «прикрытия» живописи, и для быстрейшего ее просыхания. Кисти. Всех сортов. Палитры. Скипидар — терпентин. И так без конца.
Письмо сохраняется в Канцелярии от Строений — недосмотр помощников Бецкого! Зато ответа об исполнении там нет. Об этом Иван Иванович счел нужным позаботиться.
И снова хлопоты о художниках. Совершенно определенных — тех, кто умеет писать пейзажи и животных. Это особые классы Академии. Теперь Бецкой решается обратиться к их воспитанникам, но выбор осуществляется предельно осторожно. В его списке только те, кто лично президенту обязан поступлением в Академию, материальной помощью, любыми видами преимуществ. Эти, если надо, сумеют молчать, не подведут благодетеля. Это им предстояло написать бесчисленные панно с изображением отдыхающего скота, богатых деревень, поместий, беседок, парков. Все чего не было и в помине. Главным оставалось перевести императорский кортеж на необъявленный и втайне приготовленный для представления маршрут. Роль Мамонова здесь могла оказаться решающей. И, конечно, окружение Великой Екатерины. Она набирает его сама, хотя… за полгода чары молодого фаворита набирают силу. Его желание или не желание принимаются в расчет, его симпатии и антипатии учитываются. Поэтому первой и неразлучной спутницей императрицы станет графиня Браницкая. Она присутствует при всех официальных — и неофициальных — переговорах. Она остается в самом узком кругу государыни, желает ей спокойной ночи ввечеру и первая поздравляет с добрым утром. Ей ли при этом не заметить, какова оказалась эта ночь для обожаемой монархини. И флигель-адъютанта. Принц де Линь — его можно назвать полномочным посланником австрийского императора. Игры русского двора — не его слабость. Но с князем у него превосходные отношения. У Шарля Йозефа принца де Линя биография, которая не может не импонировать императрице с ее неистощимым тщеславием. Старинная бельгийская фамилия. Служба с юных лет во французской, а с семнадцати — в австрийской. Участник семилетней войны. Не случайно австрийский император берет его с собой, отправляясь на свидание с прусским королем Фридрихом II. Во время войны за баварское наследство он с успехом будет командовать авангардом в войсках Лаудона, а в 1782-м австрийский император отправит его с поручениями особой важности к Екатерине Великой. Императрица сделает многое, чтобы не расставаться с принцем и выберет его для путешествия в Тавриду. Больше того. Она посоветует Мамонову учиться у принца, быть похожим на него.
Пожалуй, князь может поручиться за другую свою креатуру — еще одного принца: Нассау-Зингена. Положим, принцу Карлу-Хейнриху-Никласу-Отто далеко до широкой образованности де Линя и его полководческих талантов. Но он также на четырнадцатом году своей жизни поступает на французскую военную службу, сопровождает Бугенвиля в его продлившемся три года кругосветном путешествии. В 1779 году принц Нассау-Зинген делает попытку захватить остров Джерсей. Во время войны Англии и Испании переходит на сторону последней и вполне удачно командует плавучими батареями при Гибралтаре. В 1786 году судьба заносит его в Южную Россию, где он становится деятельным помощником Потемкина. Князю незачем привлекать к себе внимание двора, ездя в Новороссию, — все необходимые приготовления проходят здесь под умелым руководством нидерландского принца, который затем окажется приглашенным в ближайшее окружение императрицы на время поездки в Тавриду.
Рядом с настоящими аристократами и полководцами Иосиф де Рибас — полное ничтожество. Сын неаполитанского кузнеца. Но это он помог Алексею Орлову в розысках и похищении так называемой княжны Таракановой. Это он приехал в Петербург с известием о поимке «авантюрьеры», как называла ее Екатерина. И понял, что возврата из России для него нет. Ради сохранения государственной тайны, к которой он оказался причастным.
Но так же де Рибас понял и то, что от связей с отыскавшим его Алексеем Орловым следует для собственной безопасности немедленно отказаться. Знаменитое похищение не принесло Алексею Орлову никаких наград и никакой благодарности императрицы. Напротив. Граф был отправлен в полную отставку при первой же попытке напомнить монархине о своих заслугах.
Рибас выбрал самый безопасный и выгодный для себя вариант — женился на знаменитой Анастасии Соколовой, побочной дочери Ивана Ивановича Бецкого, тесно связанной с императрицей. Всего лишь доверенная камер-фрау, она занимала гостей императрицы перед аудиенциями, переписывалась с французскими просветителями, получив блестящее образование в доме родной сестры Бецкого, принцессы Гомбургской. Супруги де Рибас поселились в доме Бецкого. Принимали здесь графа Бобринского, официального сына императрицы и Григория Орлова. Екатерина частенько заезжала запросто к ним провести вечер в домашней обстановке. И — принимала у госпожи де Рибас — сама, без акушерки — все роды.
Но неаполитанец, которого окружающие считали хитрее самого черта сумел к тому же тесно и накоротке сойтись с Потемкиным.
Какое значение могли иметь остальные члены свиты рядом с этим тесно спаянным первостепенными интересами кругом? И уж, конечно, не Мамонову было вырваться из него. Князь мог не сомневаться в успехе задуманного спектакля.
В. В. Капнист — А. А. Капнист. 14 ноября 1786. Киев.
Ах, милый друг мой, как тягостны мне возложенные на меня обязанности! Сколь был бы счастлив, ежели мог бы от них отделаться…
Французское посольство в Петербурге. Граф де Сегюр, Дюран.
— Свершилось! Наконец-то свершилось, господин граф! Мы едем. А вы так долго оставались в своих сомнениях.
— Дюран, подчас вы напоминаете мне ребенка. Я остаюсь в этих сомнениях и сейчас.
— Но… мы же едем!
— О да. На кого не произведет впечатление кортеж из двухсот карет, пятисот лошадей, которых к тому же оказывается возможным менять на свежих на каждой подставе.
— Подстава! Как прозаично вы отзываетесь об этих сказочных местах отдохновения. С какой тщательностью и вкусом отделаны эти возведенные на них галереи. Самые живописные места! Самая изысканная кухня, к которой даже у вас, ваше сиятельство, пока еще не было никаких претензий.
— Успокойте же ваши восторги, мой друг. Ваши слова отвечают действительности. Пока, во всяком случае. Но меня занимает другой вопрос. Что кроется за странным решением выехать из Петербурга глубокой зимой, в разгар крещенских морозов? Надеюсь, вы помните, какой маршрут был утвержден Сенатом 13 марта 1786 года?
— Безусловно. Как и те существенные поправки, которые были внесены в него Потемкиным втайне — спустя полгода. Счастливым случаем вы узнали о них. Поправки 13 октября.
— Но в обоих случаях речь шла о поездке по Днепру, который зимним временем скован льдом. Дорога от Петербурга до Киева не так уж по русским меркам велика, чтобы пускаться в путь за несколько месяцев до ледохода. Что предполагается делать в течение этого непонятного запаса времени? Сидеть в галереях и путевых дворцах? Слов нет, они очень хороши — архитекторы постарались показать свое мастерство, но при слишком внимательном рассмотрении следы поспешной работы обнаруживаются достаточно легко. Временные сооружения — это только декорации, которым к тому же приходится противостоять морозам, достаточно стойким и злым.
— Вам ничего не удалось выяснить у князя? Вы же были у него перед отъездом?
— Потемкин — самый скрытный человек, которого мне только доводилось встречать. Он сама любезность, само радушие в отношении посла французского короля. Но единственная существенная подробность, которую мне удалось узнать, — это то, что принц Карл Нассау-Зинген не только трудится сейчас в Новороссии по поводу организации поездки, но уже принят на службу в русскую армию в качестве, кажется, командира гребной флотилии на Черном море. Потемкин, обеспечил старания принца не только одноразовым жалованьем, но всей блестящей перспективой службы при русском дворе.
— Ах, да, с морским делом ему пришлось познакомиться под Гибралтаром.
— Надо отдать должное Потемкину — он берет только первосортный товар и не скупится на цены.
— По-видимому, не обошлось без принца в организации водного кортежа, который ждет нас на Днепре.
— Восемьдесят, как говорят, дивно разукрашенных барж и галер? Может быть. Но надо отдать должное русским: у них есть практика сооружения флота на сухом месте, как поступал и сам великий Петр и даже, по рассказу Потемкина, еще его отец, царь Алексей.
— То есть задержка в Киеве неминуема. Но как отнесется к подобному препятствию ее императорское величество? Это может вызвать ее справедливый гнев.
— Полноте, Дюран! Вы до сих пор не разобрались в характере русской императрицы. Ей совершенно не присущи капризы, но в полной мере расчетливость и здравый смысл. Она наверняка знает или догадывается о всех замыслах Потемкина. Их отношения очень доверительны. Не случайно императрица зовет князя «папа».
— Из-за их общего ребенка, я так полагаю.
— Этой девочки Темкиной, о которой оба и не думают заботиться? Конечно, нет. Они оба не сентиментальны. К тому же императрица не испытывает к Потемкину и сотой доли той слезливой нежности, которой она так щедро дарит нынешнего фаворита.
— Бабушка и любимый внук!
— Никогда не произносите вслух ничего подобного, Дюран. Это может положить печальный конец нашей миссии. Каким бы мужским умом ни обладала императрица, на этом пункте она теряет объективность. Если в европейских странах за пренебрежение к действующим фаворитам могут грозить немилость и ссылка, то в России для верноподданных, во всяком случае, и Сибирь, и даже казнь.
— А что это за разговоры об одинаковых туалетах, которые якобы императрица велела сшить для себя и господина Мамонова?
— Ах, они дошли до вас. Вот вы и сами видите, как обстоят дела. Потемкин мне признался, что это была его идея, подсказанная им императрице, — одинаковые шубы из темно-синего бархата с отделкой из соболей. Князь сумел внушить императрице, что при таком одеянии разница в возрасте не бросается в глаза, о чем императрица все же очень заботится. Господин Мамонов не в восторге. Ему действительно не к лицу этот наряд, но воля монархини священна.
— Ну и помыслы у князя!
— Вообразите, он этим не ограничился и подсказал еще одну идею, чрезвычайно понравившуюся императрице: написать парные портреты ее и фаворита.
— Парные? Но такое не принято. Тем более при русском дворе.
— Какое это имеет значение. Главное было найти своего мастера, которому можно очень подробно объяснить свой замысел: императрица и фаворит должны выглядеть ровесниками. Или точнее — почти ровесниками.
— И кто же исполнитель? Любой портретист в Петербурге…
— Никакого Петербурга, и никакого заграничного мастера. Потемкин отыскал едва ли не крепостного художника, который будет развлекать императрицу своими сеансами в Киеве. Его имя Михаил Шибанов, и он достаточно хорош для подобной задачи. Так говорят.
Император Иосиф II о Екатерине II.
Страшная нравственная испорченность людей, стоявших у власти, не дает возможности ничего сделать для блага подданных. Об усердии, честности и добросовестности в управлении делами нечего было и думать; каждый старался выжиманиями с подчиненных добыть средства, чтобы умилостивить начальство. Поэтому недовольство было общее, и поэтому императрица, как она ни скрывала это, страшилась взрыва. Она боялась всех — боялась даже собственного сына.
Киев. Екатерина II и А. М. Дмитриев-Мамонов.
— Друг мой, вас пришлось искать.
— Виноват, государыня. Но мне и в голову не пришло, что я могу вам понадобиться в час, когда вы занимаетесь делами политическими.
— Как раз напротив. Я давно вынашиваю мысль, чтобы привлечь вас к ним. И пожалуйста, не ищите отговорок. Политика — основное поле деятельности венценосцев, а следовательно, и их непосредственных помощников. Вы отлично знаете, как мало в моем окружении людей, на которых я могла бы со спокойным сердцем положиться. Между тем задачи нынешней поездки совсем особые и было бы непростительно с ними не справиться.
— Вряд ли у меня есть необходимые способности.
— А у кого они определяются заранее — до того, как человек испробует себя в деле? Поэтому постарайтесь преодолеть скучающую мину и приготовьтесь к лекции, которую я собираюсь вам прочесть.
— Вы хотите, ваше величество, проэкзаменовать меня?
— На первых порах я ничего не хочу. Просто преподать вам урок и посмотреть, как вы сумеете воспользоваться им на деле. Давайте начнем с польского короля. Вы присутствовали только на официальной части моей встречи с ним в Каневе. Кстати сказать, до чего же убогий городишко! Этот местный, киевский предводитель дворянства Капнист куда более занят своими бездарными виршами, чей непосредственными обязанностями. И знаете, меня всегда забавляет, как эти рабовладельцы хлопочут о деле избавления от рабства! Эдакая форма политического кокетства, которая когда-нибудь сыграет с ними самими очень злую шутку.
— Господин Капнист сочинитель? Он показался мне прелюбезнейшим человеком.
— Не сомневаюсь. Его стать на это. Молод. Красив. Ловок. Носится со своей любовью к жене и дружбой с архитектором Николаем Львовым, не замечая, как прочно оба стоят на земле и как расчетливо подходят к жизни. Первая его ода, которую сочинил он семнадцати лет отроду, им самим была названа преглупою, но тем не менее в одном из журналов напечатана. Но достаточно было мне прикрепить крестьян к помещичьим землям в здешних наместничествах — Киевском, Черниговском и Новгород-Северском, как он разразился негодующей «Одой на рабство».
— Я читал ее.
— Ах, даже так!
— Она ходила в списках среди молодых офицеров. И — многие с ней соглашалися.
— Прошу! А когда в прошлом году я подписала указ, предписывающий именоваться в прошениях «верноподданными» вместо «рабов», Капнист разразился не менее поучительной одой «На истребление в России звания раба». И это в то время, когда он уже был избран киевским предводителем дворянства!
— Но что же в этом дурного, государыня? Он воспевает все ваши действия.
— Воспевает? Он желает руководить императрицей, поучать ее. Вольность — ты думаешь зря он жонглирует этим словом? Я не говорю «понятием» — толку в понятии он вообще не имеет. Он что, был у тебя? Мне никто не докладывал.
— Это я был у него, ваше величество.
— Час от часу не легче! Но об этом позже, а сейчас о Станиславе Понятовском. Вот это и впрямь кавалер, на которого засмотреться можно. Стареет, конечно. С последней нашей встречи много потерял в своей былой ловкости и остроумии. Поустал, видно, от сплошных плясок да пиров своего двора. Опять же в метрессах запутался. В Польше каждая аристократка за честь почитает на ложе королевском оказаться и, говорили, не разочаровывается в своих самых смелых ожиданиях. Во всяком случае, прежде это так и было.
— Ваше величество, он обожает вас!
— Разве что по старой памяти. Я очень обманулась в нем. Он не сумел стать достойным королем Польши. Раздел Польши в 1772-м был неизбежен, но он даже ничего ему не противопоставил.
— Не захотел?
— Скорее поленился. Вот и сейчас мне нужна его поддержка в будущей кампании турецкой, хотя полагаться на армию польскую не могу.
— Ваша встреча в Каневе была такой сердечной.
— Друг мой, я начала с тобой уроки дипломатии с тем, чтобы в первую очередь объяснить: в ней не бывает личных чувств. И не должно быть. Невольных симпатий к людям следует опасаться куда больше, чем рождающейся неприязни. Человеческие эмоции не должны тревожить монарха, иначе он заранее обречен на неудачу. Трон и человечность, о которой ты любишь толковать, несовместимы.
— Это оправдывается тем, что монарх заботится о целом народе, о множестве людей и видит перед глазами их беды.
— Ты любишь театр, мой друг?
— Обожаю!
— Но тогда ты должен знать: большой актер выходит к рампе и не видит ни обращенных на него глаз, ни отдельных зрителей и с блеском играет свою роль. Ничтожный актеришка ищет сочувствующие глаза, старается рассмотреть каждого зрителя и — проваливает свою роль. Монархи могут действовать только по такому принципу. Так вот, встреча с Понятовским к чему-то его обяжет, а главное — даст понять строптивой шляхте, что за спиной теперь уже ненавидимого ими короля могучая русская десница. Это послужит отрезвлению самых шалых голов.
— Зато его императорское величество Иосиф — это, по вашему счету, государыня, настоящий монарх.
— Ты так думаешь? Несомненно в большей степени, чем Понятовский. Впрочем, он сын римского императора. Его готовили к роли государя. Он долгое время был соправителем своей матери, знаменитой Марии-Терезии, и только семь лет назад избавился от ее слишком плотной и навязчивой опеки. Но и при матери это он определил двусмысленную роль Австрии в разделе Польши и измену туркам в 1774 году. Он высокообразованный человек, не чуждый идеям просветительства, но не рискнувший встретиться с Вольтером, хотя такая возможность и была. Он издал указ о веротерпимости, но народное образование поставил под жесточайший контроль государства. Он отменил крепостное право в Богемии, но счел возможным вмешиваться во все мелочи личной жизни своих подданных, вплоть до ношения корсетов.
— Но это же недостойно монарха в наше время, во всяком случае!
— Может быть, может быть. Но это его дело. Хуже, что император Иосиф постоянно запутывается в международных делах. Его позиция, пожалуй, еще ни разу не оправдала себя.
— Зачем же он вам в таком случае, ваше величество? А ведь вы виделись с ним в Смоленске и теперь здесь, на Днепре.
— Да, друг мой, именно он заложил вместе со мной первый камень в основание города Екатеринослава и посетил Херсон, вернее — кораблестроительные херсонские верфи. Камень — чистейшая символика, но будущий флот несомненно произвел на него должное впечатление. Ведь вся его нынешняя ставка — на раздел Турции. С помощью России. Никакой другой вариант попросту невозможен. Поэтому именно он будет верным союзником в назревающих событиях. К тому же и народу, и свите полезно присутствовать при встречах монархов, какие бы недомолвки и разногласия между ними не стояли. Разве тебе не понравилась церемония встречи? Надо отдать должное Потемкину: он и в этом оказался выше всякой похвалы.
— Церемония была великолепна. Но мне передавали, что император обменивался со своими приближенными не всегда восторженными впечатлениями.
— Лишнее доказательство, что Иосиф не дурак. Недоделок множество, театральных декораций тем более. Ему ли не знать, как все это делается к приезду монарха? Но главное — размах и то, что Россия, русская армия ему нужны как воздух.
Павел же предался любовным восторгам. Нелидова вскружила ему голову, он ни о чем уже не думал, как о ней, замуравился в Гатчине. Прекратились все съезды к его двору, одна Нелидова составляла его забавы и удаляла от взора великого князя всякое лицо для нее опасное, а ей страшны были все женщины вообще, потому что ее дурнее во всех частях найти было нельзя в целом городе. Это удалило многих от двора их высочеств, и мы почти перестали к ним ездить.
На пробах [репетициях любительских спектаклей] наших нечему было учиться. Шум один и споры их начинали и оканчивали; всякой заправлял и никто никого слушаться не хотел; к тому же совместничество препятствовало доброму согласию между нами. Гатчинские жители составляли свою партию, а мы, петербургские, свою, и оттого усилия наши часто не имели полного успеха.
Харьков. Граф де Сегюр и Дюран, его секретарь.
— Дюран! На этот раз вам придется поторопиться. Мне нужна бумага, письменные принадлежности и ваше присутствие. Отчет в Париж должен уйти сегодня же.
— Я предполагал, вы задержитесь у князя Потемкина по крайней мере на обед.
— Дело сделано, и необходимости в китайских церемониях больше нет.
— Но князь, не сомневаюсь, достойно принял французского посланника.
— Преотлично. Вообрази, меня провели к нему тотчас же. Он, по своему обыкновению, лежал, раскинувшись на софе, закутавшись в меховой то ли халат немыслимого покроя, то ли попросту в шубу.
— Но ведь давно уже наступила жара.
— Для князя это одна из форм сибаритства. Говорят, что также ведут себя и его метрессы-племянницы. Особенно красавица Варвара Васильевна иначе как в соболевой шубе на нагое тело дядюшку не принимает.
— В этом есть действительно что-то от восточной роскоши!
— В окружении малороссийских мазанок и крытых соломой хат. Не знаю как племянницы, но дядюшка был непричесан, с взлохмаченными волосами и открытой, притом достаточно морщинистой шеей. И еще — в туфлях на босу ногу, которые он любит подбрасывать и ловить в ходе разговора.
— И это при посланнике французского короля?
— При всех. И так как подобное поведение не вызывает ни у кого ни обиды, ни негодования, я решился не нарушать общей гармонии. К тому же по сравнению со всем остальным обществом у меня есть огромное преимущество: мне дано право садиться непосредственно на софу, рядом с отдыхающим сатрапом, и здороваться с ним, целуясь щека в щеку. Ты же слышал, подобной фамильярности он не допускает ни с кем, кроме графа де Сегюра. Остальным дозволено просто раскланиваться или прикладываться к ручке. Последнее для самых усердных и искательных.
— Мой Бог, какое счастье, что мы живем в цивилизованной стране!
— Все имеет свои плюсы и свои минусы, Дюран. Скажу только, князь пребывал в превосходнейшем расположении духа. Он даже соизволил показать мне собственноручную записку ее величества императрицы, ему адресованную. Я постарался по памяти записать ее содержание — оно слишком примечательно для внутреннего расклада сил в здешнем государстве. Так вот, нечто вроде того, что «между мною и тобою, мой друг, дело в кратких словах: ты мне служишь, а я признательна; врагам своим ты ударил по пальцам».
— Значит, все эти не слишком тщательно пригнанные и не всегда удачно расставленные декорации сделали свое дело. Они удовлетворили императрицу.
— Как видишь. Князь даже откровенно пожаловался мне, какие расходы ему еще придется в будущем нести. Художники, которые писали декорации, не должны возвращаться в Петербург. Их рассказы могут испортить сложившееся впечатление. Князь решил платить им хорошее жалованье безо всякой работы с их стороны, лишь бы они остались в здешних местах по крайней мере на ближайшие годы. В дальнейшем правда потеряет свой смысл, как это всегда и бывает.
— Вы будете обо всем этом писать в Париж?
— Зачем? Занавес упал. Пьеса доиграна. Гораздо важнее те письма нашей королевы, которые изволил мне показать князь. Написаны они были непосредственно после путешествия русского наследника по Европе с супругой.
— Вояж графа и графини Северных?
— Вот именно. Собственно писем было два. Одно, связанное с очаровательным туалетным столиком, выполненным на королевской мануфактуре для наследной принцессы. Но вот другое — оно привело меня в полное замешательство.
— Письмо Марии Антуанетты?
— Собственноручное и с выражением самых пылких чувств дружбы и поддержки наследной чете. Имея в виду, что Великая Екатерина ни тогда, ни теперь не выражает желания уступать престола сыну и невестке, это письмо способно резко обострить отношения дворов. Могу прочесть тебе несколько строк — они говорят сами за себя. «Вы оставили здесь незыблемую о себе память, и мы можем поздравить русское государство с надеждой видеть Вас когда-нибудь на троне; надеюсь, что мне удастся это доказать. В Вашей личности есть что-то милое и дружелюбное, что будет благом Вашей стране, а познания великого князя сделают его совершенством на троне». Как вам нравится такая неосмотрительность? Подобное письмо в руках Великой Екатерины — и я могу считать свою посланническую миссию раз и навсегда законченной.
— И это рядом с речью архиепископа Могилевского!
— Вот именно. Если не ошибаюсь, Георгия Конисского: «Оставим астрономам доказывать, что земля вокруг солнца обращается: наше солнце вокруг вас ходит».
— Как вы правы, граф! Господину министру следует любым способом внушить королеве принципы большей осторожности и сдержанности. Да и вообще откуда такая пылкая дружба?
— Тем более, что сегодня королева может не вспомнить своих давних слов, а кстати, и русской принцессы.
— Ну, а как вы оцениваете общий результат путешествия в Тавриду? У Потемкина есть какие-нибудь прогнозы?
— Один и совершенно категорический: война с турками, в которой он сам намеревается принять участие. У меня сложилось впечатление, что в глубине души он все же надеялся на возвращение во дворец. И кто знает, не состоялось ли бы оно, если бы не все возрастающая привязанность императрицы к молодому фавориту. Похоже, что она готовит ему одну из главных государственных должностей. Тогда выходит, что князь просчитался.
— Зато фаворит стал выигрывать, и как! Для Мамонова крымская поездка — это пожалование в премьер-майоры Преображенского полка.
— Чин камергера.
— И корнета Кавалергардского корпуса. Храповицкий уверяет, что если так дальше пойдет, нам надо будет его поздравлять с чином генерал-адъютанта. Государыня призналась своему помощнику, что Мамонов верный друг и что она имеет неопровержимые доказательства его скромности.
— Мне остается повторить: такого хода событий князь Потемкин никак не мог ожидать, тем более в перспективе чудес, сотворенных им в Новороссии. Материальные вознаграждения давно перестали князя волновать, а так получается, что за все заслуги он получил одну-единственную награду — приставку к фамилии «Таврический». Отныне князь Потемкин-Таврический.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина и Дмитриев-Мамонов А. М.
— Государыня! Это правда? Война? Война с турками?
— Что же вас так поразило, мой друг? Откуда столько ажитации? Война с Портой стала частью нашей государственной жизни.
— Но ведь мы только что вернулись из тех мест. Такая поездка! Такой триумф! Разве не был он гарантией мира?
— Ни в коей мере, мой друг. Я склоняюсь к тому, что именно наша с вами поездка в чем-то и спровоцировала начало военных действий. Князь Таврический явно перестарался и напугал турок своими декорациями. Во всяком случае они находились от них дальше и потому поверили в большей степени, чем мы с вами.
— Но ваш кортеж, государыня, вернулся в Петербург только в июне, а сейчас всего лишь август.
— Если бы вы больше интересовались историей, то не были бы так удивлены. Сочетание звезд в августе явно способствует началу войн.
— Я поражен вашим спокойствием, ваше величество!
— Что же остается мне делать? Итак, 13 августа война была объявлена. Спустя неделю турецкая флотилия атаковала два наших судна и вынудила их уйти от Кинбурна в лиман. Плохо. Но по счастью, обороной Кинбурна руководит Суворов-младший, и я уверена — любую осаду он выдержит.
— Что значит — младший?
— Так вы не знаете, какие услуги род Суворовых оказал нашему отечеству? Дед нынешнего полководца ведал генеральным штабом потешных полков Петра Великого, образовавших российскую армию. Его отец, порядочнейший и образованнейший человек, блистательно проявивший себя и на гражданской, и на военной службе, начинал еще денщиком Петра Великого, его доверенным секретарем, а кончил генерал-аншефом.
— И пользовался вашим доверием, ваше величество?
— Уважением — безусловно. А вот доверием — нет, потому что предпочел после смерти Петра III уйти в отставку. И я не стала возражать.
— Из-за преданности покойному императору?
— О нет. Василий Иванович был слишком неудобен в службе своей совершенно несгибаемой прямолинейностью и неподкупностью.
— Ваше величество, я не понимаю вас. Разве это не достоинства для верноподданного?
— Кто же спорит. Но когда один такой человек оказывается в окружении людей иных моральных принципов, он создает слишком много осложнений. В конце концов, на каждой должности приходится допускать возможность известных нарушений, лишь бы они не переходили разумной границы. Василий же Иванович не разрешал никаких, и конфликтам вокруг него не было конца. Первым его врагом оказался еще Меншиков, потом окружившие императора Петра II Долгоруковы, и так далее, и так далее.
— Кстати, ваше величество, я давно хотел полюбопытствовать: почему Суворов нынешний не принял участия в подавлении Пугачевского бунта. При его полководческих талантах и удачливости он наверняка справился бы с ним быстрее любого другого военачальника.
— Вообрази себе мою досаду: просто не успел. Воевал с превеликой удачей с турками и освободился только после заключения Кучук-Кайнарджийского мира. Я приказала немедленно его направить к графу Петру Панину, усмирявшему мятеж, но ко времени его прибытия Михельсон полностью закончил эту позорную операцию. Так что пришлось Суворову снова мчаться на турецкую линию. Знал бы ты, как замечательно устроил он береговую оборону от турок по Черному морю. Но этого мало. Суворов провел в это же время выселение из Крыма всех христианских обывателей. Греков расселил по всему Азовскому побережью, армян — по Дону и вблизи Ростова. А уж после присоединения Крыма к нашей державе привел в покорность и ногайских татар.
— Но тогда почему же вы не поставили его вместо Потемкина, ваше величество?
— Ты провоцируешь меня на ответ, мой друг? Отлично. Я отвечу тебе. Потому что Суворов всего лишь верноподданный, служащий моей армии, князь же Таврический — друг императрицы, способный понять не только стратегию одного боя, а всю масштабность замыслов Екатерины. Так и можешь, если захочешь, передать твоему другу. Впрочем, он сам это отлично знает. Да, а насчет мятежников, вроде Емельки Пугачева, они и теперь есть. В самом Петербурге. Знал бы ты, какую силу набирают масоны и мартинисты и как непросто с ними бороться.
В. В. Капнист — А. А. Капнист. 29 февраля 1788. Петербург.
…Был принят у графа Безбородко хорошо, а у князя Вяземского отлично. Вчера должен был ужинать у господина Мамонова; да он у себя не ужинал. Думаю, что мой план о казаках будет передан императрице через него. Граф Румянцев без моего ведома написал еще одно письмо к графу Безбородко, коим меня рекомендует. Думаю, однако, что князь не писал императрице. Государыня, прибыв сюда из Киева, очень благосклонно отозвалась обо мне графу Воронцову. Она сказала, что нашла в Малороссии только одного человека: меня.
В. В. Капнист — А. А. Капнист. 3 марта 1788. Петербург.
Я был третьего дня у его превосходительства Александра Матвеевича Мамонова, ужинал у него, что очень немногим, кроме приближенных его друзей, позволяется… Он меня весьма ласково принял. Просил бывать чаще. Я думаю, что он уже говорил о моем проекте государыне.
Париж. Версальский дворец, маркиз де Мариньи, граф де Сегюр.
— Наконец-то вы в Париже собственной персоной, граф де Сегюр. Мы ждем вас давно, тем более ваших личных реляций, потому что письменные отличались непонятной сдержанностью. Все газеты Европы трубили о таврических чудесах, тогда как вы явно оставались равнодушным к происходящим событиям.
— Вы по-прежнему считаете меня неправым в моей позиции, господин министр?
— О нет. Многое оправдало вашу предусмотрительность. Но наш король больше всего интересуется личной позицией Великой Екатерины. Ведь в России она одна определяет всю политику, не правда ли?
— Если такой вывод сделан из моих донесений, я в отчаянии, господин министр, действительность рисуется совсем иначе. И вот вам доказательство. После пышнейшей поездки в Тавриду поощрение главного режиссера ограничилось приставкой к его фамилии. Заслуги же военных и, в частности, Суворова, обеспечивающего оборону русских рубежей от Буга до Перекопа, вообще остались незамеченными. И это в то время, когда боевые действия на театре войны начались почти сразу после возращения русской императрицы в Петербург. Зато какой золотой дождь пролился и продолжает проливаться на голову фаворита, который не участвует ни в военных, ни в государственных делах! Ему достался чин генерал-адъютанта…
— Полноте, граф, но это всего лишь пропуск в личные апартаменты ночной порой — не более того.
— Я не все сказал, господин министр. Австрийский император, войдя в положение дел, в мае 1788-го года пожаловал господину Мамонову графское достоинство, русская императрица в сентябре — орден Александра Невского, очень почетный по русским меркам. Я не говорю о материальной стороне. Вам достаточно будет знать, что в одном только Новгородском наместничестве у господина Мамонова двадцать семь тысяч душ крепостных. Он обожает бриллианты.
— Неплохая страсть!
— Еще бы! И одни лишь подаренные ему императрицей аксельбанты с бриллиантами оцениваются в 50 тысяч рублей. По одной должности генерал-адъютанта его годовое жалованье составляет 180 тысяч рублей, а в общей сложности должностей у него великое множество и все без исключения прибыльные.
— Бог мой! Неужели Великая Екатерина так быстро дряхлеет? Она совсем перестает верить в свои женские чары. Вы же не станете меня уверять, что это — проявления любовной страсти.
— Вы правы: скорее опасений. Мамонов, надо отдать ему должное, то ли набивает себе цену, то ли не считает необходимым крыться со своей все нарастающей скукой. Императрица видит его недовольство и день ото дня набавляет цену. Последнее ее желание — назначить господина Мамонова вице-канцлером.
— И что же? Такой превосходный карьерный рубеж.
— Вообразите себе, господин Мамонов наотрез отказался, чем поверг императрицу едва ли не в отчаяние.
— Но почему? Почему он мог отказаться?
— Его собственное объяснение обезоруживает. Он де скучает всякой канцелярской работой и даже простое выслушивание уже подготовленных докладов для него невыносимо.
— Поразительная откровенность!
— Или леность. В том-то и дело — господин Мамонов несомненно жаден, корыстолюбив, но не имеет ни капли тщеславия или властолюбия. Вся его жизнь — это вегетация в роскошных дворцовых условиях, когда малейшее насилие над собой воспринимается как личная катастрофа.
В. В. Капнист — А. А. Капнист. 7 марта 1788. Петербург.
Господин Мамонов ответа еще не дал. Не знаю, говорил ли он с ее величеством и что думает государыня о моем проекте. Меня уверяют, что она удостаивает меня своим уважением. Думаю, что я ей предлагаю, привлечет ее внимание… Я хорошо принят у всех, а особенно у князя Вяземского. И князь, и княгиня очень добры ко мне. Они возложили на меня поручение купить им землю в Малороссии. Это еще больше сблизит меня с князем Вяземским. Я начал знакомить его с жалобами дворянства на наместничество и надеюсь, что они не останутся бесплодными. Что касается до моих повседневных занятий, знай, что, встав утром, одеваясь в кабинете вместе с Николаем Александровичем [Львовым]; спускаемся пить чай к Машеньке. После сего отправляюсь делать визиты к вельможам и почти всегда возвращаюсь обедать домой. В гости не хожу никуда, кроме как к любезному твоему батюшке и к графине. Четыре раза обедал у графа Безбородко и столько же раз у князя Вяземского. Ужинал у него трижды и раз у господина Мамонова. В гостях только один раз был у господина Васильева [министра финансов]. На Масляной один раз был в театре. Вот и все мои выезды в свет…
Петербург. Зимний дворец. Екатерина, А. М. Дмитриев-Мамонов.
— Что это, друг мой, теперь тебя по нескольку раз надобно звать, чтоб пришел. Какие это такие неотложные у тебя дела объявились, Александр Матвеевич, что тебя днем с огнем не сыщешь?
— Я полагал, государыня, себя вправе встречаться с товарищами.
— Вишь ты, товарищи объявились, ради которых ты службою неглижировать стал! Откуда только взялись такие? Раньше будто и речи о них не бывало.
— Но если бы я знал, когда могу понадобиться вашему величеству…
— Расписание, что ли, тебе составить? Ты всегда мне нужен, Александр Матвеевич, всегда! Откуда мне знать, как надобность государственная объявиться может. Тебя по должности твоей мне никто не заменит. Иной раз просто посоветоваться надобно — дела неотложные. А сам знаешь, кому я довериться могу.
— Какой я советчик, государыня! Вот если бы Григорий Александрович около вас был…
— Григорий Александрович? Болеешь, значит, мой друг, за него? Услужить хочешь? А знаешь ли ты, в каких делах твой Григорий Александрович повинен? Нет? Так сядь и послушай. Сейчас все на турецком театре в Очаков уперлось. Брать его надобно. Чем скорее брать. За крепостию сей наблюдение поручено было генерал-майору князю Прозоровскому. Невелик отряд, а наголову разбил четыре тысячи татар да турок, которые под стенами крепости расположились. Осаду же производить твоему Григорию Александровичу следовало. Свою часть работы ратной принц Нассау-Зинген сделал: флот турецкий из-под стен Очакова частию оттеснил, частию уничтожил. Вот тут Григорий Александрович и раскинулся на покой. Такую себе жизнь роскошную устроил, что и на поди. О штурме думать забыл. Мол, сами турки не выдержат и крепость сдадут. Чего ему, князю Таврическому, себя тревожить. Племянниц и тех к себе вызвал. Ничего, слышишь, ничего делать не стал! Только ядрами одними город бомбардировал.
— Но по всей вероятности, князь заботился о войске российском — чтобы потерь меньше было.
— Подумать только, какой ты, друг мой, догадливый! А вот Суворов с осадой такой не согласился, от Григория Александровича отошел. Стоять под стенами очаковскими не стал.
— Помнится, они никогда не ладили, государыня. Характеры разные.
— Характеры! Скажи, ревность Потемкина — что кто-то лучше его быть может. Уж Григорий Александрович никому первенства не уступит. Всю славу себе соберет. И вот тебе результат. Простояли под Очаковом ни много ни мало с конца июня до начала декабря. А там холода пошли. Дожди. Грязь невылазная. Слякоть. Ни солдат обсушить, ни толком накормить. Уж они сами от Григория Александровича штурму потребовали. Хочешь не хочешь ему согласиться пришлось. 6 декабря, в лютый мороз, голодные да холодные на штурм пошли. Сколько людей потеряли — сказать страшно. И что всего страшное — в донесении мне пишут — кровь из ран литься не могла: от лютого холода тут же и замерзала. Вот теперь и присоветуй, какой наградой князя Потемкина-Таврического награждать? А награждать все равно придется. Выхода нет: российская армия должна повсюду только победы одерживать. Не для себя это важно — для престижу политического во всей Европе. Вот над чем тебе бы головку свою ломать надо, а ты… Опамятуйся, друг мой. Напрягись хоть самую малость. Смолоду за дело надо браться, поверь мне, смолоду.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II.
Лгать. Изо дня в день лгать. Притворяться. Поутру: «Как почивали, государыня?» — Как младенец. Марья Саввишна не верит. Все ночи твои бессонные сама не спит — откуда силы берутся. Но себя не выдаст. Вот и ладно, государыня. Вот и слава Богу. А я тут пораньше проснулась, чтобы сливочек вам к кофею…
Опять страх. Потерь? Одиночества? Пустоты?
— Ваше величество, граф Андрей Петрович Шувалов.
— Что Шувалов?
— Долго жить приказал.
— Но ведь только что!..
— На все Господня воля, государыня.
Нет больше Андрея Петровича. Нету… До чего ж хорош был. Рано встретились. Слишком рано.
От рождения знала. Сын Маврушки, подружки покойной императрицы Елизаветы Петровны. Любимой. Довереннейшей. Жизнь за царицу бы положила — не задумалась. Стихи писала. Пьесы. Всю жизнь рядом. Умерла — императрица не простилась: покойников боялась.
При дворе рос. Воспитатель замечательный у него был — Леруа. Француз. С четырех, помнится, лет Андрей Петрович в конную гвардию вахмистром записан. Тринадцати — в камер-юнкеры пожалован. В составе посольства в Париж императрица его отправила. Четырнадцати лет — почетный член Академии художеств. Восемнадцати — камергер двора. Девятнадцати назначен членом в Комиссию для рассмотрения коммерции Российского государства. Вот тогда-то…
Да нет, покойная императрица все опередила. Женила любимца и крестника на дочери фельдмаршала Петра Салтыкова. Почему на ней? Никто сказать не мог. Просто Маврушки уже не было в живых. Молодые тут же за границу уехали. Не иначе родные подсказали: император Петр Федорович Шуваловым не благоволил. На всякий случай.
Ездили пару лет. В Фернее у Вольтера побывали очаровал граф старика. Так и писал Фернейский патриарх: «Замечательною быстротою возражения с прибавкою громадной памяти». В Россию в 1766-м вернулись. В Москву.
Нашла способ. Новгородского митрополита Дмитрия Сеченова хоронили. По Мясницкой. А у Шуваловых дом окнами на улицу. Пожелала из их залы смотреть. Велела немедля ко двору приехать. Кто бы отказался.
Все время под рукой был. В литературных сочинениях императрицы слова исправлял; от германизмов так и не сумела отделаться. Помогал при составлении «Антидота» — возражения на историю Петра I сочинения Вольтера. О царевне Софье Алексеевне немало сыскал нового. Обелить ее память хотела: имела право на престол, умела делами государственными заниматься. Поручила наблюдать за изданием переводов лучших сочинений иностранной литературы. Разные вопросы истории отечественной раскрывать умел. На день не расставались: все мало казалось. Ему поручила наблюдение за составлением журналов Екатерининской комиссии. Награды — за наградами дело не стало. Анны 1-й степени, тайный советник.
Даже число точное запомнилось — 31 декабря 1768 года: директор Петербургского и Московского Ассигнационных банков…
За деньгами не гонялся. Повторял: на его век станет, родители побеспокоились. И покойная государыня.
Письма императрицы выправлял. На французском. Стихи сочинял на нем же. О стиле что говорить, когда его эпитафию Нинон Ланкло сочинением самого Вольтера почитали. И все легко. Все шутя…
Верно, что с масонами знался. Месмеризмом особенно интересовался. Да кто мимо них прошел! Ханжой не был. Толковал, что христианство необходимо как прекрасный курс нравственности, составленный для обуздания пороков народов. Слова его собственные запомнились.
И 1775 год. Княжна Тараканова… Пугачев… Князь Таврический… В Григории Александровиче все дело. Как буря ворвался. Андрей Петрович выпросил миссию в Швецию. Заранее знал: коли Гриша будет во дворце — не вернется. На шесть лет остался. Приказывать не стала. Дал бы Бог в своих делах неотложных разобраться. И потом графиня…
Осели в Париже. Интересовалась, как жили. Фонвизин писал, что она ко многим ездит в высшем свете, к ней никто. Так ли? Сегюр подтверждать не стал. Осторожничал. Бывать у Шуваловых любил. У каждого свой расчет. В 1781-м приказала вернуться. Вернулись.
О чем-то пожалела. Насмешлив. Ловок. В беседе — заслушаешься. Может быть… Нет, ушло время.
Сенатором назначила сразу. Во множество комиссий. Управляющим шпалерной мануфактурой. Стал петербургским предводителем дворянства. По его проекту все Ассигнационные банки слили в один Заемный. Проекты дельные. И все будто между прочим. Без труда. На работу большую не ссылался. Спросила: не слишком ли занят. Улыбнулся: как взяться, государыня, а от вас… Переждал: никогда не откажусь от лишней возможности вас видеть.
Где правда? Какая правда? Первый раз не захотела императрицей быть. Первый. С тех пор как вернулся, получил ордена Александра Невского, Владимира 1-й степени, Андрея Первозванного, чин действительного тайного советника.
За все благодарил. Не больше положенного. Сорока на хвосте принесла: больше всего радовался Андреевской ленте. Не почему-нибудь: цвет хорош. Все выбирал, к какому кафтану лучше пристанет.
Сорок пять лет. И смерть. Все казалось, что-то само сложится. Не сложилось… Жаль.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. А. Безбородко.
Да что это — который день с мыслями не соберешься. В голове одно, на сердце другое. Взять себя в руки надобно. Немедля. Себе приказать. Не в первый раз приходится. А так, по-честному, одного хочется — покоя. Уверенности. Чтоб сомнений не было. И кругом все словно притаились.
— Французская почта была?
— Была, ваше величество.
— Что же не докладываешь, Александр Андреевич?
— Потревожить ваше величество не решался.
— Значит, все-таки тревожить. Что у них там? С финансами не справились. Король объявил, что через пять лет соберет государственные чины Франции. Но на срок такой долгий рассчитывать не пришлось. Когда Неккер в который раз министром сделался, настоял, чтобы Генеральные штаты в нынешнем году созвать, в 89-м. Знаю, народ решение такое как свою полную победу праздновать принялся.
— Народ, как всегда, глуп, ваше величество.
— Глуп, говоришь. И да и нет. Так или иначе признался король, что на своем стоять больше не может. Только, помнится, мало кто из философов в Неккера тем разом поверил. Как это Мирабо о нем отзывался?
— Отыскать записки, ваше величество?
— Да нет, по существу мне напомни.
— А по существу, господин Мирабо не признавал, что у господина министра при данных обстоятельствах хватит таланта, главное — гражданского мужества.
— Вот именно — мужества. Тогда еще Малуэ докладывал самому министру. Вот этот доклад мне дословно приведи. Далеко он у тебя?
— Под рукой, ваше величество. Вы ведь им не в первый раз интересуетесь.
— Не первый. Так что же?
— «Не нужно ожидать, чтобы Генеральные штаты стали у вас требовать или вам приказывать; нужно поспешить с предложением им всего, что только может быть предметом желаний благомыслящих людей, в разумных границах как власти, так и национальных прав».
— Добрый совет. Вот только у короля и у министра никакой программы в действительности не существовало. Болтали для развлечения и отвлечения внимания — не более того. Впрочем, помнится, Мирабо проектировал союз королевской власти с народом против привилегированных.
— Мирабо — да, ваше величество, но при дворе никто подобным решением озабочен не был. Хотя король и почитал необходимым сделать известные уступки мнению общественному.
— Не забегай вперед, друг мой. Хотели — не хотели! Разве Неккеру ничего добиться не удалось? Разве не все зависело от состава штатов и числа голосов у привилегированных и представителей третьего сословия? Храповицкий, ты слышал мой вопрос?
— Государыня, Неккер добился почти чуда — одинакового числа голосов для третьего сословия и привилегированных.
— И в чем же дело?
— Но чтобы эта мера стала действовать, требовалась поголовная подача голосов, тогда как при существовавшей сословной — у привилегированных все-таки было два голоса против одного. Все, кто хотел подлинного обновления Франции, стояли за поголовное голосование, привилегированные и парламент — за посословное.
— На что решился король?
— Правительство колебалось до последней минуты, даже когда Генеральные штаты были уже в сборе. В результате вопрос был решен против его воли. Правительство потеряло инициативу.
— День созыва Генеральных штатов назначен?
— На 27 апреля.
— А избирательное право?
— Оно предоставлено всем французам, достигшим двадцати пяти лет, имеющим постоянное место жительства и занесенным в списки налогоплательщиков.
— Французы, надо полагать, вполне удовлетворены?
— Как сказать, государыня. Ведь этим последним условием исключается из числа избирателей все беднейшее население страны.
— Естественная и вполне благоразумная потеря.
— Но и повод для последующих рассуждений о неравенстве. Для народа, не способного платить налоги, даже появилось определение — «четвертое сословие».
— Думаю, здесь главным остается третье сословие.
— Государыня, посол прислал нам наиболее популярную, по его словам, брошюру аббата Сийеса «Что такое третье сословие?».
— Любопытно. И как же это сословие определяется?
— В брошюре всего три вопроса и три ответа. «Что такое третье сословие? — Все». — «Чем оно было до сих пор? — Ничем». — «Чем оно желает быть? — Чем-нибудь».
— Значит, сейчас начнется подготовка к выборам?
— Она уже началась. Население приступило к составлению наказов.
— Население? Все эти составляющие толпу люди?
— Конечно, нет, но люди либеральных взглядов и отдельные представители буржуазии, которые таким путем решили донести до правительства свои проекты и волю.
— Как говорил Мирабо, страшная болезнь старой власти — никогда не делать уступок, как бы в ожидании, чтобы у него исторгли силою то, что сегодня оно могло бы уступить вполне добровольно. Сколько же предполагается депутатов?
— Около тысячи двухсот человек, государыня.
Лагерь Потемкина в Малороссии. Г. А. Потемкин, А. В. Браницкая.
— Что это — никак Попов обратно бежит. Да еще как бежит. Забыл что? Только что все дела письменные вроде порешили. Неужто опять писаниной своей докучать станет!
— Григорий Александрович, батюшка! Новость-то какая! Поди, обрадуешься, князюшка! Графинюшка наша приехала!
— Какая графинюшка? В нашем-то лагере? Да ты что, Василий Степанович, — не иначе сон наяву увидел.
— Воистину сон золотой: графиня Браницкая Александра Васильевна ни морозу, ни слякоти не испугалась — прискакала. Сразу к тебе не захотела: переодеться, мол, с дороги надо. К любимому дядюшке в затрапезном виде ни-ни. Я ее в ханский шатер проводить велел — если не захочешь, можно иначе распорядиться.
— Нет-нет, все верно. Так и надо. Вот только боюсь, как бы ее приезд государыни не разгневал. Сам знаешь, не все то у нас гладко выходит, а тут не иначе без согласия императрициного. Упряма наша графиня, куда как упряма.
— Больно к дядюшке привязана. Что за грех!
— Это как государыне взглянется. Смотри, что с Варварой Васильевной учудила. Ведь назло мне, не иначе. Да вот и путешественница наша. Здравствуй, Сашура, здравствуй!
— Дядюшка!
— Не задуши, графинюшка. Знаю, умеешь ты обнимать да целовать. Да и силушкой тебя Господь не обидел. Какими судьбами в наших краях оказалась? Неужто государыня послала?
— Да что вы, дядюшка! Сама решилась. Сказалась нездоровой, мол, отдохнуть в своих поместьях разрешения прошу. В Белой Церкви.
— Поверила государыня?
— Какая разница! Не стала же мешать.
— Разница большая, Сашура. Мне гневить государыню по нынешним временам не с руки.
— Так разве не в полном согласии вы в Харькове распростились? Всем государыня осталась довольна, за все вас хвалила.
— Простая ты у нас душа, Сашура. Всем довольна была государыня при других. Как чиновника какого одобрила, да и то не больно-то наградила. О другом мне думалось. Надо бы в Петербург ворочаться, а и разговору такого нет. Вы, мол, друг мой, на юге нашей державе больше нужны. Вон какие вы чудеса тут творите. Короче — отказ полный. Даже временного приглашения не последовало. Что-то вся эта кампания Чесменские дела напоминать начинает.
— Это где граф Алексей Григорьевич Орлов командовал? Так там же одни победы были.
— Это верно — победы. Только чьи?
— Державы Российской, чьи ж еще!
— Вот именно! Только победы от людей зависят. Кабы не граф Алексей Григорьевич, хоть и не люблю его, может, и побед бы не было. Уж таково-то старался, из кожи вон лез. А что ему вышло? Отставка полная и запрет в столице бывать. Вот о том и говорю: не чесменская ли дорожка и Потемкину великой государыней уготована. Вот ты мне и расскажи, Сашура, что оно там у государыни деется? Соображать ты у меня не сильна, а примечать — лучше тебя и соглядатая не найти. Не обижайся, милушка, лучше о Варюхе расскажи, как это она там с государыней свадебку свою спроворила, дядюшку-благодетеля вокруг пальца обвела.
— А разве супруг Вареньки не у вас под командой? Я и письмо ему от Вареньки привезла, гостинцы всякие домашние.
— Ишь, заботливая какая стала. Хозяйка, ничего не скажешь. Не говорил я с Сергеем Голицыным о его свадьбе. Недосуг, да и неинтересно мне, что он выдумывать станет. Мне, Сашура, правда нужна. Ты мне ее и скажешь.
— Гневаетесь вы, дядюшка, на Вареньку. А за что, можно ли у вас спросить? Сами же решили ее за князя Николая Волконского посватать. Так ли, иначе ли — все замуж идти.
— Нет, не все равно. Ты что, цены князю Волконскому узнать не успела, пока в Крым ездили? Его-то государыня пожелала в самом интимном своем кружке иметь. Его — не Сергея Федоровича Голицына! Разговаривать с глазу на глаз ему доводилось с императрицей. Ну-ка, сколько персон императрицу весь вояж окружало? Ты по пальчикам, по пальчикам сосчитай!
— Принц де Линь, принц Нассау-Зинген, де Рибас, я, князь Волконский. Еще Кочубей…
— Что ж остановилась? Нету больше никого? Так вот мне и нужно было, чтобы князь близким мне человеком стал. Уж Варюха бы его быстро скрутила. Вон как ты своим графом командуешь: пикнуть не решается.
— Не люблю я его…
— Зато он, кроме тебя, света в окошке не видит. Тебе ли полная свобода да богатства несметные не милы? Приданого ты от государыни и дядюшки столько получила, что иной за целую жизнь во всех снах не приснится. Так бы и с Варюхой было, а теперь…
— Так сватали же вы ее, дядюшка, за Волконского. Государыня говорила, в тайности сватали.
— А еще что говорила?
— Что вскинулся князь. Обидных слов вам наговорил. Наотрез от Вареньки отказался, а сам в долгу, как в шелку. Неизвестно на что живет, на что дом московский содержит.
— Этот отказался, другого еще лучше по мыслям бы своим нашел. Не этого — коротконогого да косоглазого. Сама выбрала. Долго думала да дурью и разродилась.
— Дядюшка, да ведь, чай, обидно Вареньке стало. Срам такой на весь двор. Ведь все только о словах Князевых и толковали. Чуть не пальцами на бедную показывали. Вот она и заторопилась. Князю Сергею Федоровичу согласие дала, в ноги императрице с ним и бросилась, чтобы разрешила и благословила, раз дядюшка далеко.
— Ну, уж государыня наша противиться не стала.
— Какое противиться! Варенька сказывала, вроде как обрадовалась государыня. Мол, больно пара хороша. Перед вами заступиться обещала. Приданым наградила. Хорошим. Да князю в приданом и нужды нет — сам куда как богат. Дворец в Москве преогромный. Поместья. Государыня сама Вареньку и под венец убирала — честь-то какая!
— Убирала, а сама думала: вот тебе, Гришенька, вот тебе, папа, радость твоя. Простись с нею до конца своих дней.
— Дядюшка, о чем вы — в толк не возьму.
— Где уж тебе! Ревнует она меня к вам, Александра Васильевна, еще как ревнует. Подумать не может, чтобы мы счастливы да покойны без нее были. Чем старее, Тем злее становится!
— Дядюшка, дядюшка, так ведь у вас коли что и было…
— Замолчи, замолчи, Сашура, не твоего ума дело!
— Да я только, что давно это было. Так давно — уж забыть пора. Вы же, дядюшка, поди, забыли, зла не держите.
— Не я выбирал — мне и забывать легче.
— Вас забыть нельзя.
— Полно, Сашура, всех забыть можно. Одних — раньше, других — позже. Если обиды на сердце не осталось — легко, если осталась — тут уж сроку не угадаешь. У Екатерины Алексеевны самодержицы Всероссийской память долгой оказалась. А уж чего ни делаешь, чтобы сердечко крутое смягчить. Да не больно получается.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. С. Протасова.
— Государыня, приехал наш граф, сказывали? Где ж он? Поглядеть бы, каким стал — кажется, от нетерпения сгорю!
— Ты про кого, Анна Степановна?
— Как про кого, государыня? Да про Алексея Григорьевича нашего, графа Бобринского. Сколько лет в России не был, Петербурга не видел.
— И не увидит.
— Чтой-то, государыня, не поняла я вас. Как не увидит?
— Нечего этому вертопраху в столице делать. Неизвестно еще каких фортелей от него дождаться можно.
— Так вы его и видеть…
— Не собираюсь. По заграницам таскаться ему хватит. Набедокурил уже свыше всякой меры. Пускай на родине под присмотром поживет, только от столицы и от дворца подальше.
— О Господи, так ведь молодость. Не всякое же лыко в строку ставится. Свое отшумел, так и за дело приняться может.
— Ишь ты у нас какая разумница, Королева Лото! Все рассчитала, все продумала.
— Так ведь даже мне, государыня, как-никак родная кровь.
— Седьмая вода на киселе. Ты у нас, Анна Степановна, как наседка: лишь бы побольше цыплят под крылья собрать. А что среди тех цыплят всякие там кукушата да совята окажутся, тебе и горя мало. Ты уж прямо скажи, как там у тебя еще две дочки орловские растут да процветают? Чего поделывают наши барышни Алексеевы?
— Грех жаловаться, государыня.
— А я твоих жалоб и слушать не собираюсь. Ты бы лучше припомнила, чего мне появление на свет твоего графа стоило.
— Как не знать, государыня! Еще Василий Шкурин дом свой подпалил, чтобы покойный государь на пожар своим обычаем умчался, а родительница за то время опростаться бы успела. Подумаешь — страшно становится.
— Тебе страх, а графу твоему хоть бы что. Без понятия сынок Григория Григорьевича, совсем без понятия. Когда ему двадцать лет исполнилось, решила я ему все обстоятельства объяснить — до той поры он сыном Шкурина считался. Сказала, что мать его, угнетаемая разными неприязнями и неприятелями, спасая себя и старшего сына, принуждена была его рождение скрыть.
— А как же иначе!
— Вот именно — как иначе! Любому здравомыслящему человеку понятно. Где там! Вскинулся. Попрекать стал. Григория Григорьевича честить принялся. Пригрозить пришлось: не уймется — пусть на себя пеняет, а пока в Лейпциг с сыновьями Шкурина учиться едет. Набычился, слова единого не вымолвил. Говорю — в сторону смотрит.
— Так это он от огорчения, что рядом с такой матушкой жить не довелось. Кому бы обидно не стало.
— И тут все объяснила, и тут оправдала! Не бросили же его! Село славное ему дала. В Тульской губернии. Бобрики. А к нему город Богородск. На прожитие и пропитание. Князем Сицким назвала. Потом передумали — в Графы Бобринские перевели.
— Село, что и говорить, богатейшее.
— Ты-то откуда знаешь?
— Братец Григорий Григорьевич сказывал.
— А что же братец-то твой из своих богатств несметных ничего сынку единственному не выделил? Об одной своей Катеньке чахоточной думал? Тебе графа видеть надо, а ему и нужды нет.
— Говорил, как бы вы, государыня, не разгневались.
— А просил он меня об этом?
— Потому и не просил, государыня. Неудовольствия вашего боялся.
— Хватит чушь нести. Амурами твой кузен занимался, вот что. А граф твой, двенадцати лет из-за границы вернувшись, у Бецкого стал жить, не помнишь, что ли?
— Помню, государыня, как не помнить. Я все годы к Ивану Ивановичу забегала по воскресным дням — Алексей Григорьевич тогда в Кадетском корпусе учился. Славно учился. Пожалован был в Конную гвардию поручиком. И с увольнением на два года для поездки в чужие края. Так еще этой поездке радовался.
— Как не радоваться! Вместо учебы да дисциплины вертопрахством заниматься. Полковник Бушуев его тогда с тремя товарищами через Киев и Варшаву в Вену препроводил, а жаловаться прямо с Варшавы начал.
— Не иначе строгости несусветные развел, молодому-то человеку тошно стало. А он, гляди, сразу жаловаться.
— Замолчи, Анна Степановна, потому и жаловался, что я строго-настрого приказала ничего не таить. За таким путешественником, известно, все иностранные дворы приглядывают. Хочешь знать, что твой граф делал? Вот я тут из-за его возвращения письма старые достала, прочесть тебе могу: «Нет случая, где бы он не оказал самолюбия неумеренного, нет разговора между сотоварищами, где бы он не желал взять верх над ними. Он столь надменен и столь щекотлив, что все приемлет он с оскорблением. Из главных слабостей есть в нем еще беспечность и нерадение видеть или узнать что ни есть полезное. Его ничто не трогает, ничто не заманивает». Каково, Анна Степановна?
— Государыня, двадцать лет — какие его годы!
— Чего же ты тогда с Мамонова столько требовала, а? Каждое лыко в строку ставила. А вот граф твой в Вене распущенность чрезвычайную оказал, а в Париже полковник Бушуев и вовсе сопровождать его отказался, когда граф не пожелал моего приказа послушать и в Россию вернуться. Денег, проходимцу, дала, не пожалела. Все в карты спустил. Каких глупостей не делал. Только когда до конца обнищал, о России задумался.
— Истинный блудный сын, государыня, и вы его приняли…
— Приказала жить в Ревеле и на глаза мне не являться. Как и отцу его в свое время.
Малый двор. Великий князь Павел Петрович, И. П. Кутайсов, Мария Федоровна.
— Что за голоса в коридоре, Кутайсов?
— Великая княгиня, ваше высочество.
— Мария Федоровна? С какой радости? Что случилось?
— Со мной, ваше величество, великая княгиня делиться не изволила, но вся в нервическом припадке, лицо пятнами пошло.
— То же мне новость! Надоело! Скажи, в обед поговорим. Занят.
— Боюсь, ваше величество, на этот раз не выйдет. Я только тем и отговорился, что туалет ваш завершить должен, а так…
— Думаешь, не успокоится?
— Полагаю, что нет.
— Тогда зови в кабинет. Я сейчас туда перейду.
— Ваше величество, Кутайсов, как всегда…
— Надеюсь, вы пришли не для того чтобы, как обычно, критиковать нужных мне людей.
— Но он не хотел меня к вам допускать, и это было так оскорбительно!
— Уверен, Кутайсов действовал с должным уважением к великой княгине, но был связан моим наистрожайшим приказом никого ко мне не впускать. Вы нарушили этот приказ. Я жду кратких и убедительных объяснений.
— Речь идет о новом… флигель-адъютанте.
— Вы хотите сказать, любовнике императрицы.
— Нет-нет, я не допускаю подобной возможности, хотя…
— Хотя знаете, что дело обстоит именно так. Так что же новый любовник императрицы?
— Ваше величество, мне трудно справиться с растерянностью и…
— Негодованием. Вполне разделяю его, Мария Федоровна. Но наше с вами возмущение ничего не может изменить.
— Это правда. Но возраст…
— Разве история не знала примеров сладострастных старух? К сожалению, нам с вами довелось встретиться с одним из самых отвратительных примеров. Вы что-нибудь слышали о качествах этого безусловно юного человека?
— Я не собираю сплетен, ваше высочество.
— А я не выношу их слушать. В вашем исполнении.
— Вы несправедливы, ваше высочество. Боже, как вы несправедливы! Если бы вы проявляли к вашей супруге хоть каплю того внимания, которое вы так щедро дарите фрейлине Нелидовой, нам обоим было бы значительно легче и, кто знает, мы могли бы выработать общую тактику поведения в отношении императрицы.
— Военный союз с женщиной! Это по меньшей мере нелепая идея.
— Но ведь, ваше высочество, вы ничего не противопоставляете линии императрицы. Она совершенно отстраняет вас от руководства государством сейчас, а в будущем.
— В будущем думает о передаче престола любимому внуку. Так или иначе вы сохраните за собой титул императрицы — если не супруги, то матери императора, что само по себе совсем не плохо.
— Я умоляю вас, ваше высочество. Это все Нелидова — она настраивает вас против семьи и не оставляет времени для общения с нами.
— Ваше высочество, я не раз повторял вам: перестаньте апеллировать к имени фрейлины Нелидовой. Она есть и останется моим другом. И вашим. Потому что печется об интересах нашей семьи.
— Нашей семьи!
— Надеюсь, вы не вправе обвинять меня в пренебрежении к семье. Иначе, по всей вероятности, она не была бы столь многочисленной.
— Это грубо, ваше высочество!
— Грубо? Я, во-первых, солдат и люблю говорить по существу. Дети говорят о том, что наша семейная жизнь течет совершенно нормально.
— Дети обожают вас, ваше высочество.
— И старший из них готовится занять законное место отца на престоле.
— Не говорите так, ваше высочество, это все замыслы императрицы!
Петербург. Кабинет императрицы. Екатерина II, А. В. Храповицкий.
— Есть донесения с театра военных действий, Храповицкий?
— Есть, ваше величество.
— И что же? Ты не торопишься мне их сообщить? Они плохи?
— Нет, государыня, они не плохи, но вы последнее время так были заняты, что я и сегодня не осмелился вас отвлекать до поры до времени.
— Ты прав. Я действительно была занята, но теперь, кажется, этот период уже позади, так что я тебя слушаю. Главное — осада Измаила. Судя по твоим паузам, он не взят.
— Ваша проницательность, ваше величество, лишает меня дара речи.
— Значит, не взят. Что же там происходит?
— Вы помните, ваше величество, к его стенам подступил 29 августа Репнин.
— И безо всякого толку.
— Спустя три месяца, уже в конце ноября, крепость одновременно атаковали Де Рибас и Головатый.
— С тем же успехом.
— Осаду пришлось снять…
— И отступить.
— Но причина была очень веской: недостаток осадной артиллерии.
— И конечно, неблагоприятная погода. Еще бы! Надо же было дождаться глубокой осени, когда к тому же кругом глина и непролазная грязь. Впрочем, князь Таврический вряд ли испытывает на себе ее неудобства. Насколько мне известно, у него все время идет пир горой да еще появился и новый предмет страстного увлечения. Правда, на этот раз — с моей точки зрения, по чистой случайности — светлейший проявил несвойственный ему хороший вкус.
— Вы имеете в виду княгиню Екатерину Федоровну Долгорукову, ваше величество?
— Кого же еще? Для нас это тем большая загадка, что былая княжна Барятинская не отвечает Потемкину взаимностью и вполне удовлетворяется платоническими вздыхателями. Что вам известно об этой эйфории светлейшего, Храповицкий? Наверняка же вы знаете много больше меня.
— Сомневаюсь, ваше величество. Вы безошибочно угадываете текст на обороте еще не перевернутой страницы, а здесь… Посудите сами, каково приходится светлейшему, когда княгиня появляется на праздниках в его дворце-землянке в костюме одалиски.
— Воображаю! К тому же у Катеньки есть главное для Потемкина достоинство — она высока ростом и необыкновенно стройна.
— Отсюда светлейший выполняет каждую ее прихоть и гоняет в Париж курьеров за бальными башмачками для княгини.
— Хорош полководец! Вот вам и истинные причины этой затянувшейся до бесконечности войны.
— Однако не все так плохо, ваше величество.
— Наши войска сняли осаду — да или нет?
— Да, но в момент общего отступления появился Александр Васильевич Суворов, вернул войска на осадные позиции. Измаил крепко обложен. И вот донесение о его оборонных возможностях, если вам угодно, ваше величество.
— Конечно, читайте. Жаль, я не распорядилась присутствовать при нашей беседе Александру Матвеевичу — у него есть свои очень любопытные соображения. Впрочем, в следующий раз. Читайте же!
— Это сведения, полученные Суворовым. Измаил — главная крепость турок на Дунае. Его гарнизон достигает 35 000 человек, которыми командует очень опытный трехбунчужный паша Айдозла-Ахмет. Главный вал крепости протянулся на 6 верст. Высота его достигает четырех сажен. Он уставлен тремя сотнями орудий, а вокруг дополнительное кольцо обороны создает глубокий наполненный водой ров. Александр Васильевич считает, что взятие подобной фортеции вполне возможно, но требует соответствующей подготовки.
— Он приступил к ней?
— Нет.
— Ничего не понимаю. Почему же это?
— Суворов не вправе ничего делать без приказа Григория Александровича, а такого приказа не последовало.
— Кажется, я и впрямь начинаю терять терпение!
Москва. Дом Голицына. В. В. Голицына и Г. Р. Державин.
— Вот ты и оказался моим гостем московским, Гаврила Романович. Скрывать не стану, рада таким гостинам, сердечно рада.
— Не знаю, как благодарить вас, княгиня, за приют. Только не навлечь бы на вас государыниного гнева — человек я нынче опальный, под судом и следствием состоящий, более того — подпиской о невыезде связанный. Хорош гость!
— Кабы все у тебя путем было, может, и не позвала бы в гости. А так тебе, Гаврила Романович, у Голицыных спокойнее будет. Никакая команда за тобой сюда не явится. Да коли и явится, дворня моя обо всем упреждена — не выдаст.
— Закон ведь, Варвара Васильевна!
— Закон, говоришь? Нету в России никаких законов. Есть гнев особ власть предержащих и есть милость ихняя же. Что, сам не убедился, что ли: каждый начальник как хочет, так и судит. Сунулся вот ты со своим законом, и на что тебе это вышло? Кому правду свою доложить, кто за нее вступаться станет?
— Нельзя так, княгиня, начальников великое множество, если каждый только о кармане своем печься станет, что народу достанется?
— Никак весь народ переучивать решил, пиит ты наш боговдохновенный. О народе не беспокойся. Народ лучше нас с тобой цену каждому начальнику знает. Где поостережется, где обнаглеет — по обстоятельствам. Выживет! Неужто сомневаешься, что выживет?
— Может, и так, да ведь помочь справедливости — разве не дворянская наша обязанность? У нас хоть какие-никакие возможности есть, а у пахаря простого…
— Вот-вот, ты прежде, Гаврила Романович, на себя посмотри, себя от беды лихой оборони, а тогда уж за других радеть принимайся. Не мне, что правда, мораль тебе читать. Лучше расскажи да поподробнее о незадачах своих. Разобраться в них надо — как дядюшке доложить, чего от него просить да требовать.
— Вы о князе Потемкине, княгиня?
— О ком же еще!
— Так слухи ходили…
— Что повздорили мы с ним? А ты не всякому слуху верь. Не расчет светлейшему с княгиней Голицыной в распри входить. Уж это-то я, Бог даст, рассчитаю — не ошибусь. Давай рассказывай. Про «Фелицу» знаю — ты после нее в Сенате на службе оказался. А дальше что?
— Да служба недолгая была. Не показался я князю Вяземскому.
— Никак он за тебя племянницу свою выдать собирался, значит, поначалу очень даже показался. Не ко времени ты свою Катерину Яковлевну встретил да тут же и жениться надумал. По дворцовым расчетам, сглупил ты, Гаврила Романович. Что такое папаша-то твоей нареченной, Бастидон знаменитый? Камердинер императора Петра III, а супруга его — кормилица Павла Петровича. Кто бы с такой родней вязаться стал?
— Не рассчитывал я, княгиня, больно Катенька хороша была.
— Португалочка-то твоя? Кто спорит. Только и то верно, какая девка в шестнадцать лет не розанчик. Да не буду, не буду! Там ведь не в одной португалочке дело было.
— А по службе причина такая вышла. В Сенате надо было составлять роспись доходов и расходов на новый, 84-й год. Князь Вяземский на том стоял, чтобы не делать новой росписи — старую бы повторить. Да как же на то согласиться было, когда ревизию только-только закончили: доходы-то государственные сильно возросли. Я чиновникам толкую, никак невозможно старой росписью удовольствоваться, резоны привожу, а они все одно твердят: мол, князь велел. Князь князем, а на своем я настоял. Вышло — не поверишь, Варвара Васильевна, — 8 миллионов прибытку!
— Чего ж не верить! Кабы меньше, так и Вяземский не стал бы хорохориться. А такой-то кус кто мимо рта пронесет — у каждого слюнки возжей текут. И что ж с тобой сделали?
— В отставку пришлось уйти.
— Вот так твоей горячей голове и надо. И тебе ничего не досталось, и людей чиновных обездолил.
— Вы это серьезно, Варвара Васильевна?
— Серьезно — несерьезно, дальше рассказывай.
— Но все-таки через пару месяцев отставки получил я назначение олонецким губернатором, в Петрозаводск. Князь Вяземский и проститься не пожелал. Сказал: оглянуться не успеем, опять работы просить в столицу приедет.
— Помнится, не обманулся старик.
— Не обманулся. Наместник края, Тутолмин, сразу меня в штыки принял. Не будешь, сказал, мне тут небо коптить.
— Разузнал все о тебе, а у самого, поди, рыло в пуху.
— И то верно, места в Петрозаводске нам с Катериной Яковлевной согреть не пришлось: перевели в Тамбов. Места, скажем, дикие, а все не Карелия. Уж чего мы только придумывать с Катериной Яковлевной не стали. Завели первую в городе типографию, первое народное училище открыли, городской театр устроили. В губернаторском доме с утра до ночи дым коромыслом. Вперемежку с танцами для молодежи классы и арифметики, и грамматики, и геометрии. Лишь бы к знаниям охоту, привить, лишь бы учиться начинали. Что там, первых итальянских певцов в Тамбов доставили.
— А наместник что же?
— Вот в наместнике вся загвоздка и оказалась.
— Взревновал, не иначе.
— Иначе не объяснить. Чем усердней служишь, тем больше придирок. Каждую придирку в дело целое превращать начали и с каждым делом в Сенат. Какая уж тут отставка — суда и следствия надо мной потребовал. Что называется, крови моей возжелал. А в Сенате рады-радехоньки. Отрешили от должности. Суду предали VI департамента Сената в Москве. Подписку о невыезде отобрали. И кабы не ваша милость, княгиня, может, и сидел бы я уже на съезжей, за решеткой с каторжниками.
— В России и это не чудо. От сумы, говорится, да от тюрьмы не зарекайся. Только, думается, разведем мы твою беду. Прямо тебе скажу: надо дядюшкиного приезда дождаться. Против него и сегодня никто из сенатских не пойдет. Слов нет, если бы за тебя нынешний амант господин Мамонов похлопотал, быстрее бы дело пошло. Да не любит этот красавчик со стрекулистами дело иметь. Своих людей, ему должностями и окладами обязанных, не имеет. Разве что прямо у государыни просит. Князь Потемкин-Таврический — другое дело. В Москве до лета он непременно быть должен — проездом в Петербург. А до той поры живи себе спокойненько да вирши сочиняй, если охота придет.
— За Катерину Яковлевну боязно мне очень. Как бы лиха какого ей не сделали.
— Что ж, попробуем и о ней позаботиться. Письма пусть почтой не посылает. Нарочных отправлять будем. И людишек своих я к ней отправлю. Пусть в доме поживут да хозяйку постерегут. Да не втайне, а чтоб весь Тамбов знал — люди потемкинской племянницы. Тут уж им никак не разгуляться.
— У меня нет слов, княгиня.
— Слова у тебя в виршах быть должны. А в жизни и так все понятно. И себя, Гаврила Романович, не больно кори — у меня свои счеты и с государыней императрицей, и с дядюшкой моим знаменитым. Считай, очень ко времени ты мне попался. Только такого случаю и ждала.
В. В. Голицына — Г. Р. Державину. 1789. Зубриловка.
Много благодарна за приятное о мне ваше напоминовение: Екатерина Яковлевна, делав всегда прибытием своим совершенное мое удовольствие, слава Богу, здорова; я зла как собака на своего князя, что не писал ко мне нынешнюю почту, и в письме своем его разругала… Пожалуйста, пишите к нам чаще, что с вами делаться будет; курьер мой от дядюшки еще не бывал, и не знаю, что с ним случилося; Боже дай, чтоб вы поехали в Петербург, откуда бы возвратились к нам в Тамбов.
Мы свое время проводим изрядно: в день работаем, а вечер читаем книги попеременно; приятно мне очень читать было описание ваше о моем замке [московском доме], тем более, что вы его таковым находите, и признаюсь, что очень мне по нем грустно; ежели вы им так прельщаетесь, то постарайтесь, чтобы и у вас был такой же. Затем желаю вам от Бога всей милости, от царицы всего удовольствия и от всех добрых людей того же хорошего мнения, каковое ныне все о вас имеют и с каковым я вечно к вам буду.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет императрицы. Екатерина II, Г. А. Потемкин.
— Сиятельнейший князь Потемкин-Таврический, ваше императорское величество!
— Наконец-то собрался ко мне, Григорий Александрович.
— Я ждал вашего желания видеть меня, государыня, и поверьте, с огромным нетерпением. Насколько я понял, ваше величество пока не слишком интересует турецкий театр военных действий.
— Совершенно напротив, князь. Мы с Александром Матвеевичем как раз подробно обсуждали трусость императора австрийского. Союзник из него получился совсем негодный.
— Я не судил бы его так строго, ваше величество.
— Это почему же?
— 1788 год сложился для него очень несчастливо. Турки вторглись в пределы его империи да еще одержали несколько блестящих побед.
— И поэтому он так легко согласился на трехмесячное перемирие!
— Ваше величество, у императора оказалась плохо поставленной разведка, а нашей он не пожелал довериться. Перемирие было предложено турецким визирем только после падения Хотина, когда турки стали опасаться, что Румянцев и принц Кобургский могут двинуться в тыл их армии.
— Значит, если бы император в большей степени доверял нам, путь к победе над турками оказался более легким?
— Коротким, во всяком случае.
— Как мне докладывали, по предначертанному на наступивший год плану Румянцев должен начать наступление на Нижнем Дунае, за которым расположились главные силы турок. Ласси предстоит вторгнуться в Сербию, тебе, Григорий Александрович, овладеть Бендерами и Акерманом. Почему же этот план не начинает осуществляться и почему сам ты все еще в Петербурге?
— Вы доверяли общее руководство военными действиями Румянцеву, государыня. К нему и должен быть обращен ваш вопрос.
— Но я спрашиваю тебя. Как старого друга.
— Румянцев находит, что 35 тысяч солдат, которые составляют сейчас украинскую армию, недостаточно для решительных действий.
— Но есть же и другие армии. Что происходит с ними? Да не тяни ты с ответом, Григорий Александрович! Думаешь, не понимаю, как тебе хочется развязать себе руки и действовать самостоятельно.
— Мое место на театре военных действий определяет воля моей монархини, которую я и в мыслях не держу критиковать.
— Довольно! Что с остальными войсками?
— Что ж, екатеринославская армия пока находится на зимних квартирах. Войска Ласси разбросаны по границе. Корпус принца Кобургского — в Молдавии.
— А Потемкин в Петербурге. Но ведь визирь действует.
— Насколько мне известно от моих курьеров, визирь еще в начале марта выслал на левый берег Нижнего Дуная два отряда общей численностью в 30 тысяч солдат. Он предполагал разбить порознь принца Кобургского и передовые русские войска и овладеть Яссами. Турки к тому же располагали десятитысячным резервом.
— Это все я знаю от Александра Матвеевича. Он очень подробно объяснял мне, что принц Кобургский успел отступить в Трансильванию, а высланные Румянцевым отряды сумели в течение апреля нанести туркам три поражения.
— И все же, ваше величество, я не согласен с подобной стратегией. Мне действия Румянцева не кажутся достаточно энергичными.
— Тебе видится другой главнокомандующий?
— Конечно — Репнин. Под моим руководством он мог творить чудеса и не держался бы так за свое первенство, как это свойственно старику Румянцеву. Возраст имеет свои преимущества, ваше величество, но он связан и с неизбежными потерями. Я имею в виду только военное дело. И рядовой воин и фельдмаршал должны быть достаточно молодыми.
— Я подумаю о твоих доводах, Григорий Александрович. Но при всех обстоятельствах ты должен готовиться покинуть Петербург. Как-никак уже наступила весна — лучшая пора для военных действий.
— Ваше величество, меня не станет в Петербурге в тот самый момент, когда вы определите мое положение в наших войсках и рассмотрите мои предложения о ведении кампании. Я захватил их с собой.
— Хорошо, посмотрю. А пока ступай с Богом.
Петербург. Зимний дворец. Будуар императрицы. Екатерина II, Протасова А. С.
— Простите мне мою бесцеремонность, государыня, но мне хотелось вам кое-то рассказать о гатчинских обитателях.
— Что ты узнала, Анна Степановна? Начало заговора? Я бы не удивилась — они дойдут и до этого.
— Помилуй Бог! Нет, государыня, я насчет дел амурных.
— Чьих же?
— Великого князя. Похоже, молодец совсем голову потерял от маленькой фрейлины.
— Это что — от Нелидовой? Быть не может.
— Еще как может, государыня. Света Божьего за ней не видит. От гостей и представлений стал отказываться, лишь бы время с ней одной проводить. Великая княгиня что ни день к нему с жалобами.
— Всегда знала, что дура.
— Но ведь на глазах у всех, ваше величество!
— И что из того? Тем лучше.
— Как это? Ничего не пойму.
— А ты призадумайся, Королева Лото. Помнишь, как великая княгиня Наталья Алексеевна, царствие ей небесное, поначалу ко двору нам пришлась? Великий князь влюбился безоглядно. Тоже света Божьего за ней не видел. Сыном почтительным сделался. Во всех праздниках придворных участвовал. Веселился. Перестал свои планы строить. Разве не так?
— Так, так, государыня. Вы еще ее золотой невесткой звали.
— Не невесткой — женщиной. Не люблю этих семейных титулов — от них отдает чадом бюргерской кухни.
— Простите, государыня, виновата.
— Ладно. Только не о покойнице речь. Великий князь всегда будет оставаться зеркалом женщины, которой увлечен. Наталья Алексеевна начала думать о престоле, и он немедля последовал ее примеру.
— Но Мария Федоровна…
— Ты хочешь сказать, никогда не была предметом его увлечения. Это правда, что не мешало моему сыну исправно выполнять свои супружеские обязанности. Плодовитость их союза становится угрожающей.
— Государыня, говорят, так нередко бывает, когда супруг равнодушен к своей половине и действует, как бы это сказать…
— Знаю эти мысли французов: с долей досады. Может быть. Тем не менее мать стольких детей так или иначе оказывает влияние на великого князя.
— Теперь же, когда она так раздосадована…
— Ну и пусть. Зато великий князь отвлечен и, Бог даст, надолго, от своих заговорщических побуждений. Он будет пребывать в любовной эйфории, и чем дольше, тем лучше. А две женщины-соперницы совершенно отвлекут Малый двор от всяких иных дел.
— Только полагаю, долго-то великого князя Нелидова не удержит.
— Это почему же?
— Уж больно собой не то что нехороша — невидная она.
— На сцене Смольного ее не помнишь?
— На сцене — другое дело. Там и впрямь загляденье была.
— Ведь это ее Дидро назвал достойной соперницей французских актрис. Я тогда писала Вольтеру, что профессиональным актерам Петербурга далеко до моих смолянок и уж, конечно, в первую очередь до Нелидовой. Кажется, лучше нее никто бы не сыграл Сербины в «Служанке-госпоже».
— Государыня, с тех пор лет пятнадцать прошло.
— Нелидова еще достаточно молода и привлекательна.
— Так-то оно так, да что же все эти годы великий князь ее рядом видел — и ничего. А тут гляди что делается. Будто проснулся! И на сцене она не играет. И туалетов никаких завидных не имеет — при ее бедности-то откуда бы?
— Знаешь, Анна Степановна, что мне на ум пришло. Ведь вот мои флигель-адъютанты все молодцы как на подбор.
— Один краше другого — ничего не скажешь.
— А ведь умного среди них ни одного не было.
— Полноте, государыня!
— Да довольно тебе, Анна Степановна. Сама знаешь, не было. Для души, для разговоров вокруг меня совсем другие люди.
— Это-то верно, государыня. А, может, так оно и надо?
— Надо — не надо, а вот у великого князя одно с другим сошлось. Тут уж союз может крепкий получиться.
— Бедная великая княгиня…
— Да оставь ты ее в покое! Ничего этой наседке не сделается. Я всегда была уверена, что от нее в комнатах мухи дохнут. А уж справится с ней великий князь, надо полагать, справится.
— А Нелидова никаких там планов строить не начнет?
— Каких? О восшествии на престол?
— Ну, мало ли, чтоб к великому князю подольститься.
— Поначалу не думаю, но следить за ними придется. Мало ли. Так что уж ты, Анна Степановна, постарайся.
— Полагаю, государыня, прислугу там надобно всю сменить — из наших поставить. Господа-то из расчета про что расскажут, про что промолчат, а прислуга за деньги душу черту заложит.
— Как знаешь, Королева Лото. Ты за все в ответе.
Петербург. Дом Г. Р. Державина. Г. Р. Державин, Н. А. Львов.
— Надо же, незадача какая, Львовинька! Не успел я князя Григория Александровича застать. Два дня назад назначил мне сам сегодня с утра к нему прийти, и нету его — в ночь на театр военных действий уехал. Ни весточки, ни памятки не оставил.
— А ты на него, Гаврила Романович, такую надежду имел?
— А как же, друг мой. Полгода в Москве без дела болтался — княгиня Варвара Васильевна меня все письмами обнадеживала, что как дядюшка приедет в Петербург, так все мои дела и решит.
— И ты, батюшка, поверил?
— Как не верить! А ты сам иначе бы думал после такой феерии, что в Таврической губернии устроилась? Всегда князь Таврический был к государыне близок, а уж тут! Сам он мне письма благодарственные царицы показывал.
— А от писем-то какой прок? Ты что в Тамбове, что в Москве и не приметил, как звезда потемкинская к закату клониться стала. Может, и нужен он государыне для какого дела, а ни доверия былого, ни дружества уже как ни бывало. Да, а дело у тебя сейчас в чем? Суд-то ведь кончился?
— Кончиться кончился, только неведомо чем. Вот решение его на руки получил. Вины за мной никакой нет, а как я от должности уже отдален, то и «быть тому делу так». Понимаешь, Львовинька? Нету для меня другой должности, и весь сказ.
— Плохо.
— Куда хуже! От отчаяния написал письмо императрице — сколько же можно было потемкинскими завтраками кормиться. Как к нему ни пробьешься, один ответ: в скором времени.
— Сам посуди, Гаврила Романович, как бы светлейший тебе в бессилии своем признался? Да в жизни бы никогда он такого не сделал. Перестало его слово что значить — вот оно как дело обстоит. Княгиня то ли не знает о том, то ли надеждой себя тешит. К Мамонову надо было идти. Этому слово молвить — государыня тут же распорядится.
— Неужто так ценит?
— Месяц от месяца дороже любимец становится. А ты — Потемкин!
— Видишь, а певца «Фелицы» государыня, несмотря на все мои грехи, вспомнила. Устно велела в Сенате распорядиться, чтобы дело мое решенным считать, а в каком смысле — неизвестно. То ли виновным посчитать, то ли оправдать вчистую. Сегодня и вовсе повеление, опять же устное, передано мне было на обед к государыне явиться.
— Поздравляю, брат! Это ли не победа?
— Лучше бы назначение…
— Мало ли лучше! Да ты теперь сам себе любую должность выберешь. Подумай наперед да между делом государыне и подскажи. Не теряйся, Гаврила Романович. Смелость города берет, а уж второй раз такого приглашения наверняка не удостоишься, поверь мне.
— Тут, знаешь ли, по чистой случайности с графом Николаем Ивановичем Салтыковым за обедом одним встретился. Знакомство шапочное, а дернул черт за язык, разговорился я, дурак, все свои беды и выложил.
— А про приглашение государыни упомянул? Тогда не казни себя. Николаю Ивановичу такая милость императрицы всего дороже. В его глазах одним им ты прав со всех сторон.
— Да я не о нем сказать тебе хотел. На обеде Салтыков с адъютантом своим был. Такой красавец, что и на поди. Чистый Аполлон в гвардейском мундире. Где только таких выращивают?
— Так это Зубов Платон. У них все семейство такое — видное. Четыре брата и сестра — глаз не оторвешь. А вот папаша, хоть и захудалый дворянчик, в гору пошел. Благодетеля своего Николая Ивановича который год обкрадывает — поместьями своими тот его управлять назначил. И так ловко шельма плутует, что граф еще его и благодарить за верную службу не успевает. Всех сыновей ко двору представил. Остальные-то братья побойчее, а Платон поскромнее будет.
— Обходительный молодой человек — ничего не скажешь. Так вот он с великим вниманием горестную повесть мою слушал, а потом так это скромнехонько подошел. Говорит, стихи мои все наизусть знает, великим поэтом почитает. И вот теперь не то что присоветовать — такое, мол, ему бы и в голову не пришло, — а так просто, мысль у него мелькнула, может, на пользу мне пойдет.
— Ишь ты, мысли у него! Да еще к тебе с таким подходить!
— Погоди, погоди, Львовинька, не так все дурно, как тебе подумалось. Подсказал он мне другую «Фелицу» написать да государыне и преподнести, тогда, мол, все мои беды разом разрешатся.
— Гляди-ка, неглуп молодец, совсем неглуп тихоня.
Обуховка. Дом В. В. Капниста. В. В. Капнист, П. В. Капнист.
— И что же, на твой взгляд, царица, братец? Что она себе думает, когда во французской державе такое деется? Ты же только что из столицы, Василий Васильевич!
— Многого от меня хочешь, Петруша. Во дворец я не вхож. Через фаворита тоже ни до чего не добрался, да и перемены там великие.
— Политические? Не слыхал.
— Какие еще политические! Человеческие, братец. Все к тому идет, что флигель-адъютант меняться будет.
— Тебе-то что за печаль альковными делишками заниматься?
— Только та, что во всех сих великих огорчениях мой доклад так до государыни и не дошел. Как имели мы со стороны Потемкина притеснения великие, так и будем иметь.
— Вот что я тебе, братец, скажу. Все-то вы на палку глядите, что вас по хребтам охаживает, а в чьих руках палка — и подумать не хотите. Потемкин твой — всего только палка и верно службу свою служит. Как же ты на него жаловаться собираешься!
— Не может того быть, чтобы ради интереса государственного императрица на такой его разбой снисходительно глядела.
— А какая разница — он ли, другой ли? Результат один будет. Вот французы — те всерьез за дело взялись. Глядишь, и толку добьются. Много ли ты про них знаешь?
— Про Генеральные штаты знаю.
— Что есть такие, и все? Ты лучше послушай, какие дела там твориться стали. Из того и свои примечания делай — пригодятся. Депутаты Генеральных штатов как составились? На тысячу двести депутатов адвокатов ни много, ни мало двести человек! Вот поди ты с ними потолкуй. Приходских священников столько же. Да и ихнее третье сословие немало дворян и духовных выбрало — кому доверились.
— А дворянство что ж, согласилось?
— Сам знаешь, не могло такого случиться. Открылись Генеральные штаты в Версале 5 мая, и не одна неделя ушла на пререкания — как заседать: по сословиям или всем вместе. Третье сословие на последнем стояло, а привилегированные ни в какую.
— У нас бы также было.
— Да уж сомневаться не приходится. Только ихнее третье сословие по подсказке сочувствующих им дворян что придумало: 17 июня объявило себя национальным собранием. Почему бы, спрашивается, и нет. Ведь их 96 процентов населения выбирало — их и верх должен быть.
— Ушам своим не верю.
— Верь — не верь, а только к третьему сословию приходские священники присоединились, а то и кое-кто из дворян. Каково? Вот они-то все собрались в Зале игры в мяч и поклялись друг другу не расходиться и собираться всюду, где только возможность будет, пока их Франция не получит прочного государственного устройства. Понятно, что зал ихний тотчас же заперли, и следующий раз им пришлось собраться в церкви, но согласно общей клятве.
— И что же, у них не нашлось своего Шешковского? Король согласился с таким своеволием? Не стал ему препятствовать?
— Во всяком случае, попытался. 23 июня собрал королевское заседание и приказал отныне штатам собираться по сословиям. После этого сам ушел и депутаты высших сословий ушли, а третье сословие осталось. И знаешь, что сказал Мирабо, когда придворные потребовали от депутатов освободить дворец? Это, братец, в веках останется! Прямо царедворцу заявил, что собрались депутаты здесь по воле нации, и разогнать их можно только силою штыков.
— Сказать все можно. Ну, почти все. А на деле?
— А на деле король уступил, и почти все депутаты первых двух штатов вошли в состав Национального собрания.
— Людовик сдался? Так просто? И не обратился к армии?
— Хотел. Ничего не вышло. Правда, министра Неккера отправил в отставку и из Франции выслал. Только парижане подняли восстание, четырнадцатого июля разгромили Арсенал, оружейные лавки, разгромили государственную тюрьму — Бастилию и овладели ею. Ты понимаешь, Василий Васильевич Капнист, что это значит для всех народов — Бастилия пала! А ты все еще со своим Потемкиным бьешься — где тебе на большее замахнуться!
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II.
Ночь белая… Опять ночь. Для кого радость, для кого пытка. Не думать. В реляциях разобраться. Обещала ведь. Начала, как с Красным кафтаном. «Назначили все-таки, государыня, Потемкина главнокомандующим?» — Плечом дернул. — «Старая любовь долго помнится». Как посмел? Подумала: может, ревность. Может, позавидовал князю. Нет. Глаза холодные. Как строчку в книжке прочел. Мол, ваши дела. Мне до них как до летошнего снега. В кабинете поднялся уходить — задержала: реляции. Нехотя сел. Ведь вот теперь обе армии объединились в одну — южную, как папа советовал. В начале мая сам туда приехал, войска на 5 дивизий разделил. Передвижение начал. — «Опять передвижение…» — Поняла — уйти хочет. Отпустила. На пороге окликнула — застыл весь. Мол, ничем поделиться, Александр Матвеевич, не хочешь? — «Чем?» — Мало ли. — «Вы меня, как в клетке…» — Чем же? Чем? Что видеть тебя хочу? Говорить с тобой? Голос твой слышать? Или тебе чей иной нужен? — Повернулся. Лицо побелело. Губу прикусил. Марья Саввишна невесть откуда выскользнула: иди, Александр Матвеевич, иди с Богом. — Уперся. Рукой ее отвел: «Отпусти, государыня…» — Ждала. Знала. Все знала. А сердце оборвалось: как отпустить? — «Совсем отпусти. Не могу я… больше… не могу…» — Ступай. Утро вечера мудренее. Утром и поговорим.
— «Не могу я муку эту дольше терпеть… Не утром — сейчас. Сейчас отпусти…» — Зачем тебе, Александр Матвеевич? Куда пойдешь? Чего искать будешь?
— «А я нашел… Смилостивься, государыня… жениться…» — Как жениться? Пройдет это, друг мой. Как корь у младенцев. Как лихорадка. Потерпи. Все пройдет. Я вот тут тебе деревеньку одну выискала, сервиз серебряный — ты говорил, кофе по утрам не хочешь из фарфору пить. Еще…
— «Не надо… Ничего не надо… И так обласкан вами, ваше величество, сверх всякой меры и заслуг своих. Не надо… Отпустите…» Перекусихина все свое. Вьется, вьется по комнате: только что не выталкивает парня. Откуда сила берется: «Замолчи, Александр Матвеевич. Сказал свое и молчи. Только мы тебя тут и видели». Ко мне: «Государыня матушка, все объясню, все скажу — только бы ушел, ушел скорее!»
Душно, душно-то как… Ночь эта белая стемнела. Ровно тучами заволокло. На часы поглядела: какие тучи — третий час. Поди, рассвет уже.
— Так это что, из-за той Дашки Щербатовой? Совсем голову потерял. Отослать ее от двора. Немедля отослать. В монастырь. Как умалишенную. Пусть монашки приглядывают. С родными поговорить. Завтра же. Слышишь, Марья Саввишна? С утра прямо.
Голову подняла — ровно на десять лет постарела. Морщины глубокие. Черные. — «В какой монастырь, государыня? На сносях она. На сносях! Тут одно только и остается: венцом грех прикрыть».
20 июня 1789 года. Из дневника статс-секретаря Храповицкого.
Перед вечерним выходом сама ее величество изволила обручить графа А. М. Мамонова с княжной Щербатовой; они, стоя на коленях, просили прощения и прощены.
Еле дня дождалась, чтобы со всем разом покончить. Глаза. Изо всех углов глаза: каково императрице, каково Великой Екатерине. И этот на свободу вырвался. Еще один ушел.
Через Храповицкого велела с невестой ввечеру явиться. Сам рвался — наотрез отказала. Велела Марье Саввишне на порог не пускать.
Все подарки отступные приготовила. Чтобы знал. Чтоб запомнил: последний раз. Ничего больше не будет. Никогда. От тюремщицы. Так называл. Передали.
Две тысячи двести пятьдесят душ. Земли отменные. Сто тысяч рублей молодым на обзаведение. На невесту бриллианты одела.
Кольцами обменялись, хотел снова ко мне подойти. «Государыня, всем вам обязан… до гроба помнить буду… благодарить…»
За свободу? За деньги? Одно только сказала: чтоб на следующий же день из Петербурга с избранницей своей выехал. И чтоб ноги его никогда больше в столице не бывало. Вон! Сей же час вон!
Марья Саввишна перепугалась. Шепчет: «Матушка, о себе подумай! Ради Бога, поберегись». А перед глазами Малый двор. Любезный наследник. То-то радость. Унижение императрицы — ему подарок. И ему ли одному… Только бы выдержать… выдержать…
Если царствовать значит знать слабость души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивление потомства. Ее великолепие ослепляло, приветливость привлекала, щедроты привязывали. Самое сластолюбие сей хитрой женщины утверждало ее владычество… ибо не нужно было ни ума, ни заслуг, ни талантов для достижения второго места в государстве.
Все здесь ничем не напоминало царского двора. Владения господина и госпожи Секундат… Вторых, как с убийственной иронией их называла императрица. Екатерина никогда не испытывала родительских чувств к сыну. Павел отвечал матери тем же. С годами отчуждение перерастало в неприязнь, скрытая неприязнь — в откровенную ненависть. Да и что было скрывать!
Екатерина жила. Благополучно царствовала. Творила свою волю. Наследник был обречен на тянувшееся десятилетиями ожидание.
Уходила молодость. Подходили зрелые годы. Не за горами стояла старость. Сорок с лишним лет надежд, опасений, попираемого честолюбия. В конце концов, свой клочок земли — Гатчина, Павловск. Свой дом. Одни и те же лица — семьи, придворных, исчезавших, как только до императрицы доходили слухи о складывавшихся с ними добрых отношениях, рождавшемся доверии, тени преданности, становились желаннее необузданной роскоши императорских апартаментов.
Екатерина не возражала против исчезновения великого князя, один вид которого вызывал у нее приступы желчи. Он мог жить в предоставленных ему загородных дворцах. Там за ним было даже легче наблюдать. А появляющиеся у Павла странности — их не стоило ограничивать. Напротив — рассказы о них компрометировали в глазах придворных и дипломатов и без того малопопулярную фигуру наследника. Гатчина переходит во владение Павла в 1783 году, и первые страницы ее истории говорят о людях, которые связывают с наследником престола свои надежды. Никита Панин, мечтавший о передаче Павлу власти ради преобразования русского государства в конституционную монархию. Воспользовавшаяся его иллюзиями Екатерина тем не менее вынуждена была считаться с влиятельным вельможей и передать в свое время в его руки воспитание наследника как незатухающую надежду на реализацию своих планов в будущем.
Н. И. Салтыков, входивший в панинское окружение. Александр Борисович Куракин, внук Никиты Панина, проведший с великим князем детские годы. Известный своими переводами с французского и сочинениями по географии С. И. Плещеев. Наконец Н. В. Репнин.
Впрочем, судьба и на этот раз оказалась благосклонной к Екатерине. Н. И. Панина не стало в марте того же 1783 года. Н. И. Салтыкова она поспешила уже в сентябре перевести к своему старшему внуку и любимцу, будущему Александру I, и во всяком случае отдалить от Малого двора.
Чем-чем, а искусством слежки за окружением императрица владела в совершенстве и не пренебрегала никогда. Как в шахматной партии, каждое перемещение или назначение в придворном штате преследовало определенную, четко намеченную цель. На месте Н. И. Салтыкова появляется в должности гофмейстера Малого двора граф В. П. Мусин-Пушкин. Императрица вполне могла рассчитывать на его лояльность и — тщательно скрываемую антипатию к настроениям великого князя. Да и настроениями при желании удавалось также незаметно руководить.
Екатерина проявляет необъяснимую снисходительность к прусским увлечениям сына. Более того — поддерживает его военные занятия. Она слишком хорошо помнит подобные «игры» собственного мужа. Да и чем могли грозить большому двору каких-нибудь два полка, тем более переделанных на ненавистный русской армии прусский лад!
Чем больше Павел ими занимался, тем шире расходилась молва о любезной его сердцу муштре, тем вернее оправдывался расчет на антипатии в обществе к наследнику. Приезжавшие на обязательные дежурства придворные чины большого двора не могли не замечать происходивших в великом князе неприятных для них перемен.
По словам современника, «наследник престола препровождал обыкновенно лето в двух своих увеселительных замках. В Павловском, близ Царского Села, и в Гатчине, занимаясь по склонности врожденной к военной службе вахтпарадами, учил каждое утро при разводе или батальон морской или кирасирской свой полк, а с утренней зарей забавлялся иногда полковыми строями. Прочее время дня он томился в скуке, не имея кроме чтения никаких занятий; вечера он убивал за шашками… От природы он был весьма умен и учен основательно, память имея превосходную, но был, как и я грешный, безобразен лицом, и как я же любил около женщин делаться рыцарем». Фавориты относились к Гатчине и ее обитателям с нескрываемым пренебрежением. Какой смысл был заискивать в цесаревиче, когда дело явно шло к передаче престола старшему внуку? Дипломаты, опасаясь недовольства Екатерины, избегали великого князя. Да императрица не допускала и мысли о непосредственном их общении с Павлом.
Придворные одинаково тяготились унылой обстановкой Малого двора, не хотели ставить себя под угрозу царского гнева. Одно из немногих дозволенных развлечений Малого двора — любительские спектакли — не ладились из-за случайного состава участников. Обстоятельства положили конец и этой забаве. В 1788 году спектакли были прекращены из-за участия Павла в шведском походе в качестве «любопытного волонтера» и больше не возобновлялись. Семейные неурядицы, вызванные неожиданным увлечением цесаревича Е. И. Нелидовой, еще более сгустили атмосферу Малого двора. Екатерина и ее окружение с злорадным любопытством наблюдали за возникавшими конфликтами, беспомощными попытками великой княгини избавиться от соперницы, за их ссорами, которые одни, кажется, и оживляли одиночество гатчинских дней.
О том, как выглядела жизнь этой горстки людей, Мария. Федоровна сама подробно напишет Н. П. Румянцеву в октябре 1790 года. Несмотря на раннюю осень, холода, неустроенность загородного дворца и раздражение императрицы, Павел старался продлить свое пребывание вдали от Петербурга. «Жизнь ведем мы сидячую, однообразную и быть может немного скучную; я читаю, пишу, занимаюсь музыкой, немного работаю… Обедаем обыкновенно в 4 или 5 часов: великий князь, я, мадемуазель Нелидова, добрый граф Пушкин и Лафермьер. После обеда проводим время в чтении, а вечером я играю в шахматы с нашим добрым Пушкиным, восемь или девять партий кряду. Бенкендорф и Лафермьер сидят возле моего стола, а Нелидова работает за другим. Столы и стулья размещены так же, как и в прошлый 1789 год. Когда пробьет 8 часов, Лафермьер, с шляпой в руке, приглашает меня на прогулку. Мы втроем или вчетвером [Лафермьер, Бенкендорф, я и иногда граф Пушкин] делаем 100 кругов по комнате; при каждом круге Лафермьер выбрасывает зерно из своей шляпы и каждую их дюжину возвещает обществу громким голосом. Иногда чтобы оживить нашу забаву и сделать ее более разнообразной, я и Бенкендорф пробуем бегать наперебежку. Окончив назначенные сто кругов, Бенкендорф падает на первый попавший стул при общем смехе. Таким образом убиваем время мы до половины девятого, время, совершенно достаточное для того, чтобы восстановить наши силы». Неутихающая борьба двух женщин доделывает то, что начала Екатерина. Немногие близкие к цесаревичу люди делятся на враждующие лагеря. Нелидова добивается удаления от двора жены Бенкендорфа, ближайшей подруги Марии Федоровны. Когда в 1793 году Нелидова решает вернуться в ее родной Смольный институт, Павел отказывается ото всех тех, кто был дружен с нею. Один за другим уходят из его окружения братья Куракины, С. И. Плещеев, А. Л. Нарышкин. Их место занимают настоящие «гатчинцы» во главе с Аракчеевым и бывшим «царским брадобреем» Кутайсовым. Павел настолько откровенно начинает бунтовать против воли Екатерины, что вообще отказывается присутствовать на бракосочетании своего старшего сына. Чтобы преодолеть его сопротивление, понадобились совместные усилия Марии Федоровны и Нелидовой, одинаково испуганных возможным гневом Екатерины.
Дети — они были главным предметом спора Большого и Малого двора. Павел хотел, чтобы вся его семья жила вместе. Екатерина забрала к себе двух старших сыновей и разрешала им встречаться с отцом один раз в неделю. Павел подозревает сыновей в преимущественных симпатиях к бабке и своим постоянным недовольством, разоблачениями императрицы еще более отталкивает их от себя.
Оказавшаяся в середине девяностых годов в Петербурге принцесса Кобургская имеет возможность сравнить два русских двора. «Мы были очень любезно приняты, но здесь я очутилась в атмосфере [Гатчины] совсем не похожей на петербургскую. Вместо непринужденности, господствующей при императорском дворе, я нашла здесь стеснение, все было натянуто и безмолвно. Великий князь, который, впрочем, очень умен и может быть приятным в обхождении, если он того желает, отличается непонятными странностями, между прочим дурачеством устраивать все вокруг себя на старый прусский лад. В его владениях тотчас встречаются шлагбаумы, окрашенные в черный, красный и белый цвет, как это имеет место в Пруссии, при шлагбаумах находятся часовые, опрашивающие приезжающих, подобно прусакам. Всего хуже, что эти солдаты — русские, переодетые в прусаков; эти прекрасные на вид русские, наряженные в мундиры времен короля Фридриха I, изуродованы этой допотопной формой. Русский должен оставаться русским. Он сам это сознает и каждый находит, что он в своей одежде, коротком кафтане, волосами, остриженными в кружок, несравненно красивее, чем с косою и в мундире, в котором он в стесненном и несчастном виде представляется в Гатчине. Офицеры имеют вид, точно они срисованы из старого альбома. За исключением языка во всем прочем вовсе непохожи на русских. Нельзя сказать, чтобы эта метаморфоза была умно придумана. Мне было больно видеть эту перемену…»
Известие о падении Бастилии вызвало в Петербурге энтузиазм среди купцов, торговцев и некоторых молодых людей высших классов.
1789 год положил начало новой эпохе человеческого рода. Дух свободы учинился воинственным при конце 18 века, как дух религии при конце XI века. Тогда вооруженною рукою возвращали святую землю, ныне святую свободу.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет императрицы. Екатерина II. А. В. Храповицкий, Н. И. Салтыков.
Храповицкому давно известно: в такие часы к ее императорскому величеству лучше не подходить. Доклады отложить. Вопросов никаких не решать. Мечется по кабинету — места себе не находит.
— Что же это? Что происходит? Два года войны с турками! Столько обещаний, столько планов разработанных, во всех подробностях представленных — и опять ничего! Всех, кажется, переслушала. Все резоны приняла, а дальше, дальше что?
— Николай Иванович по вашему желанию, ваше величество, явился. В антикамере дожидается. Поди, уж больше часа.
— Еще один вояка! Впрочем, может, на него и следовало положиться. В Семилетней войне хорош был. Князю Голицыну Хотином овладеть помог, с турками справлялся. Потому и назначила его воспитанием великих князей руководить. Думается, для Александра Павловича и Константина Павловича лучше не найти. Глядишь, чему толковому научит. С какого года член Совета при высочайшем присутствии?
— Как и сенатор, ваше величество, — с 1784-го. Год назад по вашему указанию включен в Военную коллегию вице-президентом.
— Бог мой, Храповицкий, на что мне эта литания. Никуда его назначать больше не собираюсь. Только о турецком театре потолковать. Проси.
— Ваше императорское величество!
— Да вы при бумагах, князь. А я никаких докладов с вас не спрашивала. У вас открылся дар пифии, Салтыков?
— Если бы нечто подобное и случилось, ваше величество, я никогда бы не посмел на него положиться. Военный может быть по роду службы своей только прагматиком.
— Между тем как раз прагматизма моим военным и не хватает. Князь, я устала от победных реляций с турецкого театра и прошу вас коротко объяснить мне, что там происходит. С вашей, по крайней мере, точки зрения.
— Мне не слишком удобно это делать, ваше величество.
— Отбросьте эти китайские церемонии. Я не собираюсь передавать князю Таврическому содержание нашей беседы и более того — запрещу Храповицкому распространяться о смысле разговора. Поверьте, я потому и ценю моего статс-секретаря, что он умеет молчать. Итак, князь, я вас слушаю. Сочтите этот ваш анализ очередным уроком по стратегии вашим питомцам.
— Если такова ваша воля, государыня, — извольте. Итак, заручившись одобрением вашего величества, Потемкин в конце мая прибыл к армиям, кои решил разделить на пять дивизий.
— Это я выучила наизусть.
— Извините, ваше величество, но знание подробностей необходимо для понимания нынешней ситуации. Случилось так, что 1-я и 2-я дивизии собрались только в конце июня у Ольвиополя.
— Кажется, слишком много времени на сборы.
— Мне невозможно о том судить из Петербурга, ваше величество. Но 3-я дивизия, коей командует Александр Васильевич Суворов, расположилась уже у Фильчи, 4-я, князя Репнина — у Казнешти, 5-я, Гудовича — у Очакова и Кинбурна.
— И что же Потемкин?
— Князь Таврический 11 июля начал наступление с двумя дивизиями к Бендерам. Визирь одновременно двинул 30-тысячный корпус Османа-паши в Молдавию, надеясь разбить находившиеся там наши и австрийские войска до приближения князя Потемкина. Однако затея его не удалась. Суворов мгновенно соединился с принцем Кобургским и через десять дней, 21 июля, наголову разбил турок под Фокшанами.
— Вы хотите сказать, что дело обошлось без светлейшего?
— Во всяком случае, так сложилась ситуация. Григорий Александрович продвигался к Бендерам крайне медленно, учитывая благоприятное время года, сухую погоду и, значит, хорошие дороги. К тому же он решил подтянуть к себе и наши части из Молдавии. Это дало основание визирю предпринять новое наступление.
— Но значит, Потемкин еще не вступал в дело?
— Пока нет. Между тем визирь собрал без малого стотысячное войско, в конце августа перешел Дунай и двинулся к реке Рымник, но здесь 11 сентября потерпел совершеннейший разгром от войск Суворова и принца Кобургского. Ситуация для нас была тем более блестящей, что буквально накануне князь Репнин разбил большой турецкий отряд на речке Салче.
— Я не стратег, князь, но не могу не высказать своего соображения. Разве в этих условиях нельзя было принудить турок к миру? Чего еще надо было ждать?
— Мне тем более трудно отвечать на ваш вполне законный вопрос, ваше императорское величество. Победа Рымникская снимала все препятствия к тому, чтобы нам перейти Дунай. Но…
— Какое но? Да не тяните же, князь! Вы боитесь касаться дел князя Потемкина, как если бы он имел какие-либо преимущество перед всеми остальными военными начальниками.
— Князь Потемкин запретил переход Дуная. Одержанные победы вполне его удовлетворили. Он ограничился тем, что приказал Гудовичу взять Аккерман. 3 ноября Бендеры сами сдались, и кампания была закончена.
— Позвольте, позвольте, но ведь австрийцы перешли Дунай.
— Совершенно верно, ваше величество. Русские войска проложили им дорогу к победе. 1 сентября австрийцы форсировали Дунай, 24-го сентября взяли Белград, в течение октября некоторые крепости в Сербии, а вот сейчас принц Кобургский занял Бухарест.
— Думаю, вы знаете, как обеспокоены Пруссия и Англия нашими действиями. Наши агенты доносят, что они обещают свою поддержку султану в случае продолжения Турцией военных действий.
— Этого следовало ожидать, ваше величество. Тем более, что мир не заключен.
— Именно это больше всего беспокоит меня, но никак не Потемкина. Я благодарю вас за доклад, Николай Иванович. А, кстати, удовлетворите мое чисто женское любопытство: что в вашем портфеле?
— Мой адъютант подготовил последние сочинения великих князей, матрикулы с их балами и несколько рисовальных опытов их высочеств.
— Ваш адъютант? Не тот ли это молодой человек, который дожидается в антикамере?
— Он самый, ваше величество. Я позволил себе такую вольность — явиться с адъютантом, потому что он у меня настоящая ходячая энциклопедия. Я употребляю его вместо календаря. Он ничего не забывает и обо всем напоминает. К тому же он на редкость скромен, нетребователен и трудолюбив.
— И, сколько я могла заметить, хорош собой.
— Не мне судить, ваше величество.
— Я говорю с точки зрения наших придворных красавиц.
— О, Зубов не знаком с ними и никогда не выражал желания познакомиться. Платон не тщеславен.
— Но вы явно благоволите своему сокровищу. Завидую вам, князь, как вам известно, мой флигель-адъютант предпочел службе государственной прелести тихой семейной жизни в московской глуши. И я пока осталась как без рук.
— Думаю, он уже раскаивается в своем решении.
— Если и так, это ничего не изменит в его судьбе. Я не перерешаю единожды принятых решений. Прощайте, князь.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет императрицы. Екатерина II, граф де Сегюр.
— Я хотела вас видеть, господин посланник, чтобы составить себе сколько-нибудь внятное представление о происходящих в вашем государстве событиях. Со стороны они смотрятся настоящим сумбуром. Но как же чувствует себя мой брат король? Как он справляется с этим взрывом страстей?
— Ваше величество, у нас есть надежда на благополучное разрешение этого кризиса, но — если бы не другие европейские страны!
— Другие? Что вы имеете в виду?
— Нельзя отрицать, что бредни наших смутьянов нашли живейший отклик среди так называемых мыслящих людей в иных державах. Ваше величество не может не знать, что даже появилось крылатое выражение: ехать во Францию подышать воздухом свободы. Эти, с позволения сказать, безответственные искатели приключений способствуют разжиганию самых низменных страстей и самых невероятных желаний.
— Но ведь так можно дойти и до того, что толпа сочтет ненужным самый институт королевской власти!
— О, этого не может случиться. Под рукой у короля достаточно полков, которые вмешаются в случае…
— В случае чего, господин посланник? Разве его величество не считает, что необходимость вмешательства уже заявила о себе?
— Его величество полагает, что лучше сумасбродам дать выпустить в воздух избыток энергии. Горячие головы в конце концов остынут, и тогда можно будет восстановить былой порядок с минимальным усилием. Сейчас же всякое вмешательство чревато кровопролитием. Разве его величество допустит обагрить потоками крови подножие своего трона!
— И тем не менее эта вольная пресса, ее вопли, совершенно недопустимые статьи…
— Газетная перепалка — не более того, ваше величество.
— Но при таких головокружительных тиражах! И притом мне сообщили, что «Революции во Франции» — далеко не единственная газета революционного толка.
— К сожалению, это так. Есть еще «Народный трибун» Фрерона, «Революции во Франции и Брабанте» Камилла Демулена, «Точка зрения дня» Баррера, «Друг народа» некоего Марата и…
— О нет, господин посланник, этого одного предостаточно. А что же точка зрения короля? Ее никто не выражает?
— Как можно! В Париже выходят газеты «Журнал Двора и Города», «Друг короля», «Апостольские акты».
— Мне довелось держать в руках «Журналь де Халль», и, не стану скрывать, грубость в отстаивании принципов монархии мне показалась неуместной и оскорбляющей королевское достоинство.
— Признаю вашу правоту, ваше императорское величество. Но на войне, как говорит наша пословица, как на войне. Все средства признаются хорошими и допустимыми. Должен сказать, антикоролевские листки кишат бродящими в обществе слухами, бросают — и очень расчетливо — тень неблагонадежности на своих политических противников. Они выступают с прямыми обвинениями против отдельных лиц и целых категорий граждан в самых грубых и резких выражениях. Что там! Они проповедуют прямое насилие, ваше величество.
— Король мирится со всем этим бунтом?
— Конечно, нет. Газеты королевской ориентации не остаются в долгу. Получая субсидии от двора, они стремятся заставить замолчать противника, совершенно также проповедуя насилие. Издатели и редакторы подвергаются в них откровенным оскорблениям. В Париже стало обычным сжигать газеты противников — устраивать некое средневековое аутодафе перед дверями кафе, где собираются единомышленники противоположной ориентации.
— У меня сжимается сердце при мысли о переживаниях короля. Выносить такое каждодневно и уже столько времени — это ли не истинный подвиг монарха!
— Ваше величество, наш король держится с великолепным достоинством. При дворе не меняется ничто: ни принятый церемониал, ни празднества, ни танцевальные вечера и балы. Король не замечает черни, и это так естественно.
— Но у меня к вам еще один вопрос, господин посланник. Что происходит в Национальном собрании? Такие же ожесточенные споры?
— И да и нет, ваше величество. В Национальном собрании стало не принятым принадлежать к какой-то определенной политической группировке. Его депутаты стараются стать выше подобных откровенных делений. Тем не менее есть направление, к которому принадлежат высшее духовенство и дворянство, мечтающее о восстановлении былых порядков.
— Насколько я понимаю, запоздалые мечты!
— Ваше величество, хочется верить, что все-таки не совсем запоздалые, хотя необходимость перемен очевидна для всех. Рядом с ними немало таких, которые хотят сохранить за королем одну лишь исполнительную власть.
— Одну исполнительную? Не понимаю.
— Они хотят сохранить первенствующее положение за духовенством и дворянством и разделить Национальное собрание на верхнюю и нижнюю палаты. Это господа Лалли-Толлендаль, Клермон-Тоннер, Мунье.
— Их имена мне незнакомы.
— Ничего удивительного. Зато, к сожалению, вашего слуха, ваше величество, должны были коснуться имена Мирабо, Лафайета, аббата Сийеса.
— Ах, этого автора брошюры о третьем сословии, не так ли?
— Вы превосходно информированы, ваше величество. Это они мечтают о конституции и однопалатном парламенте. Но рядом с ними есть депутаты, которые хотели бы придать большее влияние парижскому населению и клубам. Их имена вам также незнакомы, ваше величество.
— И тем не менее назовите их — у меня хорошая память, кто знает, при каких обстоятельствах подобные сведения могут мне пригодиться.
— Мне остается присоединиться к восторженному хору поклонников вашей несравненной политической проницательности, ваше величество. Это некие Дюпор, Барнав, братья Ламеты. Но несомненно первым оратором собрания остается господин Мирабо. Иногда ему удается достичь невероятного воздействия на депутатов, но в целом его программа сочетания политической свободы и крепкой правительственной власти вызывает одинаковое недоверие и у собрания, и у королевского двора.
— Да, подобная идея на практике представляется достаточно фантастичной. Но мы с вами говорим о Париже, не правда ли? А каково отношение к парижским событиям в остальной стране? Они затрагивают воображение провинциалов?
— К сожалению, ваше величество, в сильнейшей степени. С осени в разных местах страны устраиваются бесчисленные празднества.
— В честь чего? Ведь результатов пока нет никаких.
— В честь свободы, ваше величество.
Петербург. Васильевский остров. Дом Левицкого. Н. И. Новиков и Левицкий.
— Сюда, сюда проходите, Николай Иванович. Агапыч! Беги Настасье Яковлевне сказать: гость у нас дорогой, сам господин Новиков — пусть обед как на праздник готовит.
— Что это вы, Дмитрий Григорьевич, беспокоитесь так. Да и честь не по мне. Кто я, голубчик, чтобы дом на ноги ставить.
— Сами знаете, для меня дороже друга нет.
— Знаю, знаю, Дмитрий Григорьевич, потому прямо с дороги к вам направился. Даже с жильем и ночлегом не определился, и к вам.
— Как это не определились? А мой дом на что? Неужто старого друга обидите — не останетесь у нас?
— Хлопот много.
— Какие хлопоты — радость одна. Сейчас распоряжусь, чтобы вещи ваши в дом вносили.
— Надо ли, Дмитрий Григорьевич? Да и знакомство со мной до добра не доведет.
— А со мной, Николай Иванович? Что мы с вами страхами считаться-то будем. Мой дом — ваш дом, всегда так было и будет.
— Спасибо вам, друг мой.
— И спасибо не стоит. Вам спасибо, что дружбы нашей не забываете. А вот и Настасья Яковлевна моя.
— Николай Иванович! Радость какая! Верите, дня не прошло, как о вас с Дмитрием Григорьевичем целый вечер толковали.
— Благодарствуйте, хозяюшка. Вам от Александры Егоровны поклон да кое-какие гостинцы наши авдотьинские.
— Неужто в Авдотьино перебрались?
— Да нет, в Москве живем. Это нам оттуда привозят. Малинка лесная отменная. От вареньица дух удивительный. Александра Егоровна велела непременно вас попотчевать. Да еще там в возке разные разности.
— И все-то Александра Егоровна помнит, всем-то угодит. Мне бы только перед ней в долгу не остаться.
— Полноте, Настасья Яковлевна, что за счеты! Может, когда в наше Авдотьино выберетесь — благодать такая.
— Пойду распоряжусь, как гостя поудобнее устроить. Разве что рядом, с твоей спальней, Дмитрий Григорьевич? Ночью бессонница одолеет, ближе вам друг к другу ийти будет. Агапыч! Чемоданы наверх неси, слышишь!
— Бессонница и вас не миновала, Дмитрий Григорьевич?
— Кого ж она минует? Всем достается.
— Да и осунулись вы будто. В Академии что?
— Потом, Николай Иванович, лучше скажите, какая беда вас в Петербург привела.
— Ваша правда, беда и, боюсь, неминучая.
— Так ведь улеглось все с Филаретом, и типография ваша, слыхал, работает.
— Пока работает.
— Почему пока? Опасения какие имеете?
— И немалые. Да что там, не угодил государыне, а иначе поступить не мог.
— Вы о книжках?
— Этим разом о голоде, о недороде хлебном.
— Голоде? Слыхал я, что под Москвой урожаи плохи были, но чтобы голод!
— Судите сами. Морозы были зимой минувшей страшенные — деревья трещали, оконницы лопались, а снегу — что кот наплакал.
— Озимые…
— Они и есть. Все под метелку вымерзли. Пересевать нечем. Крестьяне чем могли запасались. Мох ели, сено, листья.
— Господи! Да как же это!
— Скотина едва не у всех пала — корму и вовсе никакого.
— Это когда князь Потемкин путешествие государыни в Тавриду готовил…
— А путешествие-то сие причем?
— Притом, что зерна на него пошло видимо-невидимо: где для виду в степи сеяли, где мешки напоказ насыпали.
— Я надоумил к государыне императрице обратиться: хоть не деньгами, так хлебом, помочь.
— И что же? Помогла?
— Ответу не дождались. Что писали, что не писали. По учреждениям ходить стал, ответ один: нету и ждать нечего.
— Так и мне подумалось.
— Вам подумалось? Так ведь друг ваш Гавриил Державин как Фелицу превозносит — и мудрая, и милосердная. Слов ему на панегирические вирши не хватает.
— О Гавриле Романовиче особый разговор.
— Разошлись во мнениях?
— Тут другое.
— Пиитом придворным стал?
— О дворе много думает, не спорю. Только после путешествия государыни в Тавриду Потемкина божеством своим объявил. Его талантами да победами восторгается.
— Но он же сам недавно…
— То-то и оно, что недавно сатрапом его видел, а теперь, когда весь спектакль сей узрел, в восторг от Таврического пришел.
— Чудны дела твои, Господи.
— Все наши в путешествии сем участие принимали. Капнист — как предводитель дворянства киевского, Львов — как архитектор храма. Державину ли не знать, каким представление сие было для зрителей просвещенных и непросвещенных. Сам в нужде горькой вырос, за одежу ветхую в герольдмейстерской конторе дворянином признан не был: документов и искать не стали. Сообразить нетрудно, как это ни с того ни с сего в голой степи поселяне в одеждах праздничных скот пасут. Да не один пастух, а толпою, да еще хороводы вокруг скотины водят, песни поют. Но Бог с ним. Вы-то что же делать стали?
— После государыни, как понял, что никакой помощи не последует, к помещикам бросился. Чуть не на коленях молил хлебом с крестьянами поделиться. Их-де крестьяне, с кого оброк брать будут, коли все голодом перемрут?
— Не помогло?
— Где там! Одна надежда осталась на собственные запасы.
— Да много ли их у вас, Николай Иванович?
— Сколько было, столько и роздал. До последнего зернышка. Своим давал, чужим не отказывал. Кто приходил, тому и давал.
— Святой вы человек, Николай Иванович!
— Не говорите так, друг мой, не надо. Нам с вами о святости думать ни к чему — тщеславие из сердца искоренять следует. От тщеславия звереет человек, сердцем каменеет.
— И многим вашей раздачи хватило?
— Немногим, это правда. Потому мы тогда с братом и порешили те три тысячи рублей, что на дела припасены были, тоже на хлеб потратить. Положили половину ярового — на семена, половину ржи — для прокормления. Тут уже всех удовольствовали. Даже запасец небольшой остался, чтобы, если кто новый добредет, оделить.
— И все сами?
— Нет, пришлось на управляющего положиться, а самому в Москву возвращаться.
— Так в Авдотьине и без вас раздача продолжалась?
— Что управляющий меня послушался, дива тут нет. Главное было, чтобы злоупотреблений каких не явилось. Тут уж я велел всем свидетельства да расписки давать, а для помещиков афишку напечатал — советовал, как лучше крестьянам помогать. О долге им дворянском напомнил.
— А душа в то время за типографию болела.
— Болела, Дмитрий Григорьевич, как же иначе. Дело-то мы огромное развернули, на всю Россию работать стали.
— Лабзин мне с великим прискорбием сообщил, что ограничения большие по типографии установлены были.
— Так и есть. Книги нравственного и философического содержания отныне мне печатать запрещено. Или разрешено одним духовным типографиям под соответствующим синодальным надзором заниматься.
— И даже того вам в заслугу не поставили, что вы в голод столь много отечеству послужили.
— В вину, Дмитрий Григорьевич, только в вину.
— Ничего не пойму!
— Вам непонятно, а властям все просто. Мол, деятельность новиковская филантропическая привлекает к его вредному учению многих людей. Из чего следует рекомендовать ему впредь от подобных хлебных раздач воздержаться, тем паче других дворян своими афишками не прельщать.
— А крестьянам умирать?
— Все в руке Божией — так и митрополит мне сказал.
— Спорить с ним решили?
— С митрополитом? Господь с вами, Дмитрий Григорьевич. Ведь о главной беде я вам сказать не успел. Все с силами собираюсь?
— Николай Иванович, друг мой бесценный, неужто мало горестей вам пережить пришлось?
— Видно, мало. На высшем суде их никто и не заметит. А испытания, Дмитрий Григорьевич, сами знаете, посылаются нам по силам и терпению нашим. Раз ниспосланы Господом, значит, и выдержать их сможем. Сверх сил человеческих Господь не наказует.
— Знаю, друг мой, твердо знаю.
— Когда Спаситель крест свой на Голгофу нес, нешто по силам он ему был, а ведь донес. Духом Сын Божий сильнее нас был — в этом и вся разгадка.
— Чем же ваш крест еще отяжелел?
— Сказать страшно, Дмитрий Григорьевич. Кончился у меня только что срок аренды университетской типографии. Казалось бы, великое дело — продлить, ан личный приказ государыни последовал: с Новиковым договора не подписывать. Вот она где смерть моя, Дмитрий Григорьевич. Как мы с вами с людьми теперь говорить станем, как обратимся. Просвещение без книги ни в одной стране невозможно, а уж в России тем паче. Не будет больше новиковской типографии, не будет…
— Спасти ее, только бы спасти!
— Потому и в Петербург собрался. Может, Перед государыней похлопотать можно, снисхождения какого добиться. Вам с Бецким поговорить, мне с Безбородко встретиться. А то ведь десяти лет как не бывало. Пришлось на страницах «Московских ведомостей» проститься мне с читателями нашими, поблагодарить их за верную поддержку и на том кончить.
— Николай Иванович, друг мой, новостей вы наших петербургских не знаете…
— Каких?
— У Бецкого теперь к государыне ходу нету, а у меня к президенту. Кончилась моя служба академическая, Николай Иванович, на пенсион меня списали.
— Вас? Вас, Дмитрий Григорьевич? Да кто же на вас, первого портретиста российского, руку поднял?
— Кто бы ни поднял, а Бецкой сию экзекуцию провел. Не соглашался я, чтоб академистов рабами потемкинскими на юг для работ пустых гнали, доводы из государственных распоряжений приводил. А как Потемкина лавровым венком за вымыслы его да растраты увенчали, меня за болезнями множественными уволили. И Безбородко вам не поможет. После триумфа потемкинского тише воды ниже травы стал, ни во что не мешается.
— Я и так Александру Андреевичу по гроб жизни благодарным останусь.
— Да, ведь он первым расследовать дело с типографией вашей отправлен был.
— Конечно, он, благодетель мой. Со мной сердечно потолковал, никакой вины за мной не нашел. Для государыни решение такое придумал, что, мол, московские чудаки не более как скучные ханжи.
— Рассчитывал, что с ханжами государыня милостивее обойдется. Посмеяться посмеется, и дело с концом.
— Расчет-то его не оправдался. Государыня следствие Прозоровскому передала. Будто ждала, кто самый суровый приговор вынесет. Да все это дело прошлое, вспоминать не к чему. Мне бы еще раз выстоять — не получилось.
— С здоровьем что-нибудь, друг мой?
— Припадки нервические у меня начались. Сознание потеряю, так час-другой в себя привести не могут. А тут еще Александра Егоровна моя…
— С супругой-то что, Николай Иванович?
— Чахотка у нее. Доктора советуют в Италию везти не медля. Какая там Италия! Так полагаю, самое время нам в Авдотьино перебираться, коли в поездке моей нынешней смыслу не будет.
— А без лекарей-то как же?
— При крайней нужде до Москвы добраться можно. Родился-то я в Москве, дом вы знаете на Большой Ордынке.
— Как не знать — через переулок от моей Екатерининской церкви. Место славное.
— Того не скажу. Я ведь, Дмитрий Григорьевич, с Авдотьиным моим всей юностью связан. Родители меня еще совсем дитятею туда перевезли. Деревня небольшая, в наследство матушке пополам с кузиной, супругой сенатора Александра Васильевича Алябьева, досталась. Там же учителя первого своего увидел. Дьячок был местной церкви. Худо ли, бедно ли с грамотой меня познакомил, а дальше родители в гимназию при Московском университете привезли. Одним из первых учеников. Только терпения моего и на один год не хватило: отчислили меня за нехождение в классы. Родитель бранить меня не стал и тут же повез в Петербург записывать в лейб-гвардии Измайловский полк. С отставкой я поспешил — дальше поручика не пошел и с 1768 года издательским делом занялся. Тут уж и вовсе Авдотьино забыл. А теперь тянет. Ночами Северка снится. Берега пологие, песчаные. Травы луговые в воду смотрятся. Камыша в тех местах не сыскать. Леса славные. Сосновые. По лету гречиха зацветет, как море голубое по подам разольется. Пчелы жужжат. Жаворонки заливаются…
— Вот и Настасья Яковлевна моя стала деревню поминать. Говорит, кабы в деревне жили, сыновей бы своих не схоронили. Дочь — что, отрезанный ломоть.
— Да я про жаворонков между прочим. Главное, Дмитрий Григорьевич, может, будет у наших мартинистов прибежище? Собираться в Авдотьине станут. Храм я там отстрою, чтобы главным у мартинистов был. От столиц далеко. Может, власти в покое оставят, как полагаете?
— А если все же похлопотать попробовать? Одно дело — единомышленники, другое — Россия. Книжку каждый прочесть может. Вы руки опустите, кто о просвещении народном думать станет?
— Друг мой, рук опускать не собираюсь — характер беспокойный. Но если всю свою жизнь просмотреть, тучи надо мной год от года сгущались. Неба ясного над собой никогда не видел.
— Вы о первых журналах подумали?
— А как же? «Трутень» выходил, «Живописец», «Кошелек» — и все закрывать пришлось из-за монаршего гнева. Того задел, о том не так высказался. Сатира никогда власть имущих не радовала. Спасибо, Михайло Матвеевич Херасков аренду типографии университетской московской предложил, а то беда.
— Зато в Москве все отлично у вас пошло.
— Надолго ли, Дмитрий Григорьевич? У меня в памяти каждый день на счету.
— Разве вы не сразу Дружеское ученое общество образовали? А через год и до первой в России Типографической кампании дошло. На паях.
— Кабы не было указа государыни «О вольных типографиях», ничего бы не вышло.
— Так был указ!
— А не успела его государыня подписать, как мое дело с учебниками началось. Ведь одного хотел — чтобы книг побольше было да стоили они подешевле. Ревизоры проверили: копейки себе не нажил, а едва не всего состояния лишился. За что пеню наложили, по сей день не знаю.
— Друг мой, есть у меня одна мысль.
— Какая же?
— Государыня слишком предубеждена против мартинистов и уговорить ее вряд ли кто сможет.
— Но мартинисты не представляют никакой опасности для престола. Наше дело — просвещение и только просвещение. Кому же оно может вредить?
— Николай Иванович, мы будем попусту терять время. Вот если предпринять иной демарш. Ведь место главы ложи у нас пустует.
— Вы сами знаете, о какой кандидатуре все думали.
— Еще бы, о великом князе Павле Петровиче.
— Тише! Бога рада, тише! Так не к нему ли обратиться?
Царское Село. Екатерина II, А. А. Безбородко.
— Государыня, известия от нашего посланника во Франции!
— Что вас так взволновало, Безбородко?
— Бастилия пала, ваше величество!
— Бастилия? Обыкновенная тюрьма? И что значит — пала? Ее кто-то пытался штурмовать?
— Ваше величество, сообщение посланника на редкость подробно о сем рассказывает. Если позволите…
— Прошу вас. И — не пропускайте мелочей, раз это произвело такое впечатление.
— Во всех государствах, ваше величество. Наверно, надо начать с того, что это была действительно крепость, обращенная одной стороной к Парижу, другой к Сен-Антуанскому предместью. Заключенных в ней содержалось очень немного, только по личным распоряжениям короля, но условия содержания отличались большей, чем в других тюрьмах, строгостью. Парижане ненавидели при всем том Бастилию настолько, что уже существовал план ее сноса и устройства на этом месте площади, которой предстояло носить название площади Людовика XVI-го.
— Это значит, король предугадывал возможные события и, как всегда, опаздывал.
— Да, государыня, именно так. 14 июля вооруженная толпа парижан подступила к тюрьме и потребовала от начальника сдачи. Губернатор, как здесь его называли, наотрез отказался.
— Но ведь король не мог не знать о намерениях этого вооруженного сброда!
— По всей вероятности, но от него не последовало никаких указаний. Губернатор был предоставлен самому себе. Впрочем, наш посланник пишет, что в его распоряжении имелся гарнизон из 82 инвалидов, 32 швейцарцев, и это при 13 боеспособных пушках. Но главное Бастилию защищали толстые стены и могучие подъемные мосты.
— Большим такой гарнизон назвать трудно, но ведь они были наверняка достаточно хорошо вооружены и обучены?
— Государыня, по всей вероятности, число нападавших оказалось слишком велико, а их ярость не знала границ. Чтобы защитить себя от выстрелов сверху, народ притащил три огромных воза соломы и поджог их. Едкий дым лишил защитников крепости всякой ориентации, и губернатор решил Бастилию взорвать.
— Он остался верен своей присяге! Впрочем, на что было ему рассчитывать: толпа все равно растерзала бы его. Можно сказать, что он искал более легкой, но и достойной смерти.
— И это ему не удалось. Унтер-офицеры предупредили намерение губернатора, заставили его созвать военный совет, который почти единогласно постановил сдаться мятежникам.
— Это отвратительно! Офицерам и солдатам сдаться уличному сброду!
— Они заплатили за свою измену, государыня. Часть из них тут же была повешена. Не удалось спасти даже губернатора, хотя начальники мятежников и гарантировали ему жизнь. Губернатора обезглавили, а его голову, воткнутую на пику, потом таскали много часов по всему Парижу.
— А узники? Они были освобождены? Сколько их было?
— Всего-навсего семеро, государыня, среди них граф де Лорж, который содержался в заточении сорок лет.
— И кто-то среди парижского сброда помнил еще о нем?
— Вряд ли. Во всяком случае, посланник ни о чем подобном не пишет. Скорее всего толпа боролась с символом королевского могущества — не за отдельных узников.
— Но вы ничего не говорите о короле! Где был он во время этих событий? Что делал? Какие приказы отдавал?
— На следующий день после падения Бастилии распорядился начать работы по разборке крепости. Он даже не позаботился о разграбленных или попросту выброшенных архивах.
— Кажется, я припомнила это имя. Дюк де Лорж был племянником маршала Тюренна. Впрочем, это относится ко временам Петра Великого.
Петербург. Дом Н. А. Львова. Н. А. Львов и В. В. Капнист.
— В одном году какие обстоятельства сошлись!
— Опять ты, Капнист, в восторге пребываешь. Тебя послушать — все округ событиями кипит, а на деле…
— Не всякому душевное равновесие твое, Львовинька, дано. Знай за своими чертежами сидишь, света Божьего не видишь, а меня же в восторженности обвиняешь. Ты дворец-то потемкинский видел ли?
— Как не видеть. Который год строится. Спешка только сейчас началась. Старов совсем с ног сбился. Неделями из него не выходит.
— А что за спешка?
— Ну вот слона-то ты и не приметил! Государыня дворец сей князю Потемкину-Таврическому предназначила, чтоб, вернувшись из Новороссии, в достойную резиденцию въехать мог. Отделка внутри самая что ни на есть богатейшая. Мебель, хрусталь, полы штучные — цены нет.
— Проложил-таки светлейший себе дорожку во дворец снова, исхитрился.
— Не торопись, Василий Васильевич, не торопись. Цыплят по осени считают. Каково-то его ещё Петербург встретит.
— Раз государыня решила…
— Что государыня! Между нами, друг мой, и годы ее величества уже не те, и характер изменился — подчас и вовсе не узнать. Больше внимания на людей случая обращать стала, а Зубовым-то светлейший здесь совсем ни к чему. Одно хорошо — в Петербурге одним дворцом больше стало. Старов — зодчий от Бога, да и на Александра Сергеевича Строганова опереться в случае нужды может. Не шутка! Слыхал, поди, что о родстве их судачат. Кто знает, есть ли в том правда. А так сынку привалянному почему не помочь. Да ты никак еще о каких-то обстоятельствах сообщить собирался?
— Собирался, а как же. Светлейший здесь резиденцию получил, а Николай Иванович Новиков в Авдотьине своем обосновался. Такое празднество закатил, что Москва опомниться не может.
— Новиков? Празднество? Да что у него там в этой деревне-то?
— Иван Петрович Тургенев[15] в письме все подробнейшим образом описал. Он сам там всю неделю празднеств провел. В истинном восторге пребывает.
— Даже неделю? Не узнаю Николая Ивановича. Никогда он богатством не отличался. С чего разбогател-то вдруг?
— Да и не в богатстве тут дело. Ты вот, по своей части о доме спрашивал. Дом у него деревянный, двухэтажный, под железною кровлею. Никаких украшений нету. Зато преогромный: по фасаду восемь окон с дверью балконной, да по торцу в четыре окна тоже с балконом. Так что кругом балконами каменными, как гульбищем церковным, окружен, и превысокими. Веришь — по десяти ступеней!
— Поди, у реки стоит. Значит, от сырости.
— Твоя правда — у реки. В вестибюле лестница дубовая на второй этаж. Там уж и парадные комнаты, и жилые: зала, гостиная, кабинет хозяйский. Библиотека у Николая Ивановича всегда преотличнейшая была, аж завидки брали.
— Это верно. Сам, грешный, всегда такой завидовал. Выходит, из Москвы ее туда перевез. На лето стоит ли?
— С первопрестольной распрощался. Без дела ему в ней сидеть трудно, а дела больше никакого нет. Все запретили.
— И не будет, уж это ты мне поверь.
— Не удивлюсь. Тем интереснее, что в Авдотьине было. Шесть дней хозяин на праздники назначил. В первый — сбор гостей, а их из Москвы множество понаехало. Второй — день рождения Тургенева. Третий — Ивана Купалы, как праздник всех мартинистов, орденский день, иначе сказать. Четвертый — храмовый праздник в местной авдотьинской церкви — Тихвинской Божьей Матери. Пятый — именины Тургенева. А на шестой — разъезд самый что ни на есть торжественный. Но главное, Львовинька, вообрази только себе: все вместе с крестьянами праздновалось.
— Наикапитальнейшая глупость! Что ты хочешь, за то государыня мартинистов так особо и опасается. Дворяне — одно, селяне — совсем другое. Нечего их в наши дела вовлекать, головы им мутить.
— А вот мы с Дмитрием Григорьевичем — рассказывал я Левицкому про это все — не думаем так. От рождения все люди одинаковы, и чувства у них одни. Да ты послушай, что у меня в письме написано: «Господский двор, все жилые покои и оба берега реки против дому и саду были иллюминованы. Народ, восхищенный таким необычайным зрелищем, всеми знаками старался изобразить радостные свои движения. Иные пели простые свои песни, другие играли на свирелях; а иные, плавая по реке в лодках, которые все также были освещены, возносили в различных тонах гласы радости и удовольствия». Каково?
— Что ж, отличный праздник. Следовало ли только Новикову столько шуму устраивать да народу собирать? Аффектацию эдакую? Вот увидишь, никак не понравится это начальству. Опять неприятностей не оберется. Разве не видит, как недовольна им государыня. Попритихнуть бы ему до поры до времени.
— Это что же, выходит, и в своей деревне шагу без оглядки да опаски ступить нельзя? Полно, Львовинька, ты у нас человек светский, придворный, как же ты свои рассуждения к простому помещику применить хочешь? Хозяин же он у себя, хозяин!
— Не простой хозяин и не простой помещик, а почти что ссыльный. Эдакий парад мартинистов устроить! И что же там директор университета Московского — другого места Иван Петрович Тургенев не нашел, где все свои праздники семейные за один прием отпраздновать? Чиновный же человек, служилый! Подумал бы, кому такая демонстрация на пользу.
— Верно ты, Львовинька, сказал: аффектация. Вообрази себе, с чего день именин Тургенева начался. Сначала дети хозяина поздравительные стихи ему прочитали и на голову венок из пышнейших белых роз возложили. Затем виновника торжества в специально сооруженной беседке поместили. А беседка такая, что твоей Машеньке-искуснице с ее расшитыми соломенными обоями только пример брать. Из зеленых березовых ветвей сплетенная, а внутри всеми садовыми цветами изукрашенная. Пол же и всю аллею, по которой имениннику идти, ковром из цветов усыпали. Плохо ли?
— Кто говорит, что плохо. Очень даже лестно, да не ко времени.
— А будет ли у него время-то, Львовинька? Слыхал, Детишки у него мал-мала меньше, заработков никаких. Вот Левицкий к нему собирается.
— Это зачем?
— Не признается. А по моему соображению, денег Новикову отвезти. Он сейчас при Малом дворе заказы получил.
Петербург. Васильевский остров. Дом Левицкого. Жена художника, слуга Агапыч, В. В. Капнист, Д. Г. Левицкий.
«Сиятельнейший граф, милостивый государь, все мастеровые и художники получали, а другие получают оплату за труды свои, один только я забыт милостию вашего графского сиятельства. Вот уже четвертый год, как я не только не получаю за труды свои, но и за издержки мои никакой уплаты, будучи в самых горьких обстоятельствах при старости моей, и всего только за работу мою, по поданным вашему сиятельству щетам, следует получить 2000 рублей. Заступите, сиятельнейший граф, своим покровительством человека, который служил и служить вашему сиятельству за честь почитает». Так-то вот, граф Безбородко, может, хоть на этот раз решение по моему делу примете. Портрет государыни в 1787 году завершен, а денег допроситься и не думай. Агапыч! Слышь, Агапыч! Мальчика пошли, а того лучше сам поезжай к графу Безбородке Александру Андреевичу. Секретарю передай — не привратнику. Понял? Секретарю!
— Да уж сколько раз у привратника-то оставляли.
— О том и речь. Сам побеспокойся, догляди.
— Не извольте беспокоиться, Дмитрий Григорьевич, до секретаря ихнего непременно дойду. Коли посчастливится, так и самому графу в собственные ручки передам-с.
— Вот и ладно. А ты что, Настасья Яковлевна, дело какое?
— Слышу, Агапыча посылаешь. Не за деньгами ли?
— За ними, треклятыми. К Безбородке.
— Как бы ко времени пришлись!
— А когда, матушка, у тебя денежки не ко времени?
— И то правда, Дмитрий Григорьевич, да ведь тут еще и случай особый. Агашеньке со дня на день родить, так внучку на зубок куда бы как хорошо. Нелегко ей, бедненькой, достается. В который раз рожает. Прихварывать, Господи спаси, стала.
— У тебя-то, матушка, на хозяйство есть ли еще?
— По правде-то сказать, последние запасы приедаем. Да ты о нас, батюшка, не думай. Бог милостив, обернемся. Вот Агашеньке бы… Никак гость к нам. Кто бы это? Пойти мальчиков покликать, чтоб дверь отперли.
— Что это у тебя, Дмитрий Григорьевич, за порядки за такие. Дверь парадная отвором стоит. В прихожей ни души. Никак Настасью Яковлевну приметил — так и она вглубь дома ушла, не обернулась. Ни прислуги, ни хозяев. Спасибо, дорогу в твою обитель не забыл. Вижу, портретов новых немало.
— Василий Васильевич! Видно, захотел мне сегодня Господь Бог подарок душевный прислать. Сколько лет, сколько зим, батюшка! Вот спасибо, что дома нашего не обошел.
— Нет уж, твоего дома никогда не обойду, а тут еще и новостей целый короб — как со старым другом не поделиться.
— Были бы хорошие…
— Не то что хорошие, а забавные. Повеселю тебя в твоей келье. Ты про праздник-то потемкинский слыхивал ли?
— Как не слыхать. Весь Петербург только о нем и толкует. Такие небылицы рассказывают, что только на поди.
— Небылицы, говоришь? Не слыхал я еще такой сказки, чтоб великолепие потемкинское описать сумела.
— Неужто и вправду?
— Наш Гаврила Романович как есть голову ото всего этого великолепия потерял. Только потемкинским дворцом и бредит. И хоры для него сочинил, и описание составил. А превыше всего Потемкина самого превознес.
— Не в первый, чай, раз, Василий Васильевич.
— Верно, не в первый. Да там все декорации воспевались, а тут, друже, чудеса наяву. Хошь рукой достань, хошь на зуб попробуй. Гаврила Романович со мной, по старой дружбе, рукописью поделился, — а я тебе захватил. Прочти, непременно прочти. На все времени не хватит да и надобности такой нет, так ты вот отсюда читай, а я подтверждаю: именно так оно в действительности и было: «…Нечувствительно подходишь к возвышенному на ступенях сквозному алтарю, окруженному еще восемью столбами, кои поддерживают свод его. Вокруг оного утверждены на подставках яшмовые чаши, а сверху висят лампады и цветочные цепи и венцы; посреди же столбов на порфировом подножии с златою надписью «Матери отечества и мне премилосердной» блистает иссеченный из чистого мрамора образ божества, щедротою которого воздвигнут дом сей [на портике дома сего так и обозначено «От щедрот великой Екатерины»]. Единое воззрение на него рождает благоговение и воспламеняет душу к делам бессмертным. Сколько людей великих, смотря на него, из почтения, или из любочестия пролиют слезы! Но, может быть, для того, что не легко достигнуть подобного обожания и славы. Алтарь сей окружен лабиринтом. По извивающимся и отененным тропам его, между древесными ветвями, показываются жертвенники благодарности и усердия, истуканы славных в древности мужей, из мрамора и из других редких веществ сосуды, на подножиях возвышенные. На зеленом лугу, позади алтаря, стоит высокая алмазовидная, обделанная в злато пирамида. Она украшена висячими гранеными цепочками и венцами, из разных цветопрозрачных каменьев составленными. Верх ее, из каменьев же, увенчан лучезарным именем Екатерины Второй. Сим блестящим памятником хозяин хотел, кажется, изобразить твердость и сияние вечной славы своей Благодетельницы. Лучи солнечные, сквозь стен, или забрал стеклянных, ударяя в него, отражаются и, преломляясь несколько крат в телах столь же прозрачных, такое производят радужное сверкание, которого описать не можно. Нельзя лучше представить Добродетель, разливающую всюду свое сияние». Каково?
— А живописных портретов не было?
— Портретов — нет. Государыне, сказывают, ее изображения нравиться перестали. Зато картин древних мастеров множество — откуда только светлейший их раздостал!
— Мог и из Академии. Музей там преотличный.
— Думаешь, и тут Бецкой постарался? Да я тебе после строк державинских о другом сказать хотел. Помнишь, ведь государыня дворец этот Потемкину в конце его случая подарила.
— Все тогда еще щедротам монаршьим дивились!
— А про то забыл, что Григорий Александрович тут же подарок царский казне продал?
— Верно! А теперь выходит…
— То и выходит, что государыня тот же дворец ему по второму разу снова подарила да еще и с обстановкой. Слов нет, князь ко многому руки приложил, прежде всего чтобы благодетельницу прославить. Только сегодня снова к императрице обратился, чтоб дозволила Таврический дворец, столь восторженно нашим Державиным воспетый, в казну продать.
— Второй раз? Тот же самый?
— Ну и что, что второй, так ведь еще дороже первого!
— И государыня за обиду того не приняла?
— Да полно тебе, Дмитрий Григорьевич! Государыне тоже только один праздник и был нужен. Потемкин деньги свои наградные получит и, слух прошел, вместе с деньгами — приказ, чтоб немедленно столицу оставить и в армию на юг вернуться.
— Погоди, погоди, Василий Васильевич, запутал ты меня вконец. Так что же, выходит, светлейший ото всего этого маскарада новороссийского выиграл? Деньги одни?
— И на том спасибо. Правда, ему бы милость царскую вернуть, семейство зубовское укоротить. Не вышло, Зубовы куда сильнее оказались. Прошел случай, дак и пенять не на что. Как бы все эти роскошества Платону Александровичу не перешли. Очень он на празднике ко всему присматривался, ровно приценился. А отказу ему по нынешним временам ни в чем не будет.
— А Гаврила Романович?
— Вот о главном-то чуть не забыл сказать. Так стихи державинские государыне по сердцу пришлись, что назначила ее императорское величество нашего Гаврилу Романовича своим статс-секретарем по приему писем на высочайшее имя.
— Слава Богу, хоть одному человеку на пользу пошло! Который год бедняга мается. Все без дела да без дела.
— Зато с окладом. Оклад-то ему государыня после резолюции своей, чтоб дело державинское прекратить, который год платит.
— Так ведь деньги незаработанные руки жгут, Василий Васильевич. От одних мыслей черных с ума свихнуться можно. А теперь что ж — рад за Гаврилу Романовича, душевно рад. Поздравить бы надо.
— Успеешь, Дмитрий Григорьевич, чай, в одном городе. А и то сказать, как могла государыня иначе поступить. Изволь-ка ты еще страничку рукописи державинской прочесть, сразу все поймешь: «Как скоро Высочайшие Посетители изволили возсесть на приуготовленные им места, то вдруг загремела голосовая и инструментальная музыка, из трехсот человек состоявшая. Торжественная гармония разлилась по пространству залы, выступил от алтаря хоровод, из двадцати четырех пар знаменитейших и прекраснейших жен, девиц и юношей составленный. Они одеты были в белое платье столь великолепно и богато, что одних бриллиантов на них считалось более, нежели на десять миллионов рублей. Сие младое и избранное общество тем больший возбудило в Россиянах восторг, что Государи Великие Князья Александр и Константин Павловичи удостоили Сами быть в оном. Видели Россияне соприсутствующую веселию их любезную Матерь отечества, кроткую и мудрую свою Обладательницу; видели при ней мужественного ее Сына и достойную его Супругу, украшенных всеми добродетелями… Сия великолепная кадриль, так сказать, из юных граций, младых полубогов, героев составленная, открыла бал польским танцем. Громкая музыка его сопровождаема была литаврами и пением; слова оного и последующего за ним польского же были следующие:
Гром победы, раздавайся,
Веселися, храбрый Рос!
Звучной славой украшайся:
Магомета ты храбрее.
Славься сим, Екатерина!
Славься, нежная к нам Мать!
Волны быстрые Дуная
Уж в руках теперь у нас;
Храбрость Россов почитая,
Тавр под нами и Кавказ.
Славься сим, Екатерина,
Славься, нежная к нам Мать!
Уж не могут Орды Крыма
Ныне рушить наш покой;
Гордость низится Селима,
И бледнеет он с луной.
Славься сим, Екатерина!
Славься, нежная к нам Мать!
Зри, премудрая Царица!
Зри, великая Жена!
Что Твой взгляд, Твоя десница,
Наш закон, душа одна…
— Гавриле Романовичу нашему таланту не занимать. А как подумаешь, Василий Васильевич, может, и граф Безбородко снова в силу войдет?
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, М. С. Перекусихина.
— Государыня, к вам во второй раз уж посланный от князя Николая Ивановича Салтыкова приходил.
— Что князю надобно, не спросила?
— Да вот опыты рисовальные князюшки нашего Александра Павловича принес. Толковал, что Николай Иванович всенепременно лично в государынины руки передать велел.
— Ах, это адъютант его!
— Зубов Платон.
— Не поняла сразу. Поговорить я с тобой, Марья Саввишна, хотела. С тобой одной. Как тебе этот Зубов показался? Разглядела ли?
— Очень его Анна Степановна хвалит.
— Известно, Красного кафтана не терпела. Да и он ее не больно-то жаловал. Все шутихой государыниной называл. Ей каждый хорош, лишь бы не Мамонов. А как он в Москве, не слыхала?
— Сынок у них родился.
— Уже? Так сколько от свадьбы месяцев прошло?
— Что ж, государыня, грех да беда у кого ни живет. Говорила же я вам, на сносях невеста-то наша была…
— Сын, значит.
— Матвеем — по деду назвали.
— Рад, поди, родитель.
— То-то и оно, разное в Москве говорят. Ссорятся будто Александр Матвеевич с женой-то. Что ни день ссора.
— Супруга такая.
— А вот и нет, государыня. Слухи такие, что сам Александр Матвеевич причин для недовольства своего ищет. Она-то и рада ему угодить, а он ей каждое лыко в строку ставит.
— Невелико чудо. Одно дело в боскетах тискаться да украдкой амурничать, другое — целые дни вместе проводить.
— Верно, верно, государыня. Сам Александр Матвеевич свое счастье порушил, сам теперь и платится. А Зубов-то, что ж, на вид приятный. Разве что скромен больно.
— Лишнего слова молвить не хочешь, Марья Саввишна. Или думаешь, никем Красного кафтана не заменять. Хватит, мол. Ты уж честно скажи. Сама знаешь, одной тебе поверю.
— Нет, государыня, нельзя тебе то место пустым оставлять, нельзя. Может, и не права я, а только от одних мыслей, что люди подумают, что за спиной говорят… Государыня, не нужны вам эти мысли! Нельзя вам ночей не спать, думами разными себя крушить. Как оно там сложится, одному Господу известно, а для чужих глаз всегда все в порядке будет. Вот вы Александра Матвеевича поминаете, а как же с Петром Васильевичем, с графом Завадовским-то быть? Помнит он вас, все годы помнит, любит-то как. Все поместье вашими портретами уставил да увешал. Зала, сказывали, у него там овальная дивная. Стены боскетами расписаны, а посередине портрет ваш в рост. Сидючи вы, государыня, представлены. Кто побывал, сказывают, противу портрета вашего кресло поставлено. Петр Васильевич дня не пропустит, чтобы в том кресле не посидеть, вашим портретом не полюбоваться. Так и говорит: светило в моей жизни солнышко ясное, да закатилося. Вот оно как.
— Ничего не пойму. К чему ты про Завадовского?
— К тому — истинно вас, государыня, любит. Из сердца выбросить не может.
— И Бог с ним.
— Так ведь и Александр Матвеич тоже. Согрешил, никто не спорит. Да нешто такого в любом семействе не случается? Жизнь прожить — не поле перейти. Ему бы осторожненько, в скрытности, а он по молодости лет — бултых в воду. Охолонул маленько и видит: все не то. Омут — не река широкая, не море бескрайнее. Какой из него выход?
— Да что ты сказки мне сказывать принялась? Не прошу!
— И не надо, не надо, государыня. Я ведь к примеру. Жизнь — она все по местам расставит, а сгоряча чего человек не сделает. Все говорят, какая досада его нынче берет.
— Ладно. Значит, о флигель-адъютанте…
— Непременно думать, государыня, надо.
— Тогда пусть Анна Степановна… присмотрится… потолкует…
— Вот и хорошо! Вот и славно! Да что торопиться-то? Пускай молодец на первых порах в стороне поживет. С мыслями соберется. Приготовится…
Д. И. Васильев — Г. Р. Державину. 1788.
Не подосадуй на меня, что я так откровенно к тебе пишу; ежели б я тебя не любил, то конечно сего не сделал, а то тут истинная дружба и привязанность моя к тебе действует. Писала Екатерина Яковлевна [Державина, жена поэта], чтоб заплатить деньги Дольсту за водку; я от него и потребовал счет, по которому пришлось заплатить 250 р.: то оные ему и отдал, и при сем счет его к вам препровождаю. Сказывал мне еще Венклер, что и ему вы должны по счету рублей 200; то уведомьте меня, заплатить ему и сколько именно. Срок вам в банке платить 25 мая; ежели ваших денег не будет, то я как-нибудь здесь перевернусь и внесу и тогда вас уведомлю.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет императрицы. Екатерина II, Безбородко А. А.
— Все не так просто с этой Бастилией, как тебе казалось поначалу, Александр Андреевич, совсем не просто.
— Одно очевидно, государыня: эти события не могли не ослабить французского правительства.
— Но вовсе ты не подумал о правительствах всех остальных. Я перечитала сегодняшнюю почту нашего французского посланника. Он пишет, что именно падение Бастилии послужило сигналом для множества восстаний в провинциях. Особенно сильно взволновались крестьяне. Они начали отказываться платить феодальные повинности, церковную десятину и даже государственные налоги. Мало того — бунтовщики нападают на замки, разрушают их, жгут, причем беспощадно убивают и управляющих, и даже дворян. Ты понимаешь, что это вариант нашего яицкого казака?
— Кто бы мог подумать!
— Кто? А ты не знаешь, что, почувствовав силу, человек неизбежно превращается в бунтовщика и не может остановиться в своих все более нелепых и далеко идущих притязаниях. Я думаю, как скоро эта зараза затронет мою империю.
— Бог милостив, государыня! После казни Емельки народ наш охолонул и как будто за ум взялся.
— Народ! А наши вольнодумцы? Ты думаешь, им не придет в голову последовать примеру французского дворянства? Ты посмотри, как далеко там дело зашло. Посланник пишет, что двое либеральных дворян внесли в собрание предложение вообще отменить — пока не поздно! — все феодальные права.
— Это чистое сумасшествие, государыня!
— И тем не менее в том же собрании, как сообщает посланник, они легко нашли единомышленников. Одни согласились отменить эти права вообще безвозмездно, другие — путем выкупа. И вот результат — 4 августа состоялось ночное собрание, где депутаты высших сословий стали наперебой отказываться от своих привилегий.
— Я не нахожу слов, государыня.
— Их трудно найти, если смотреть на вещи здраво. И тем не менее за одну эту ночь были приняты декреты, которые уничтожили сословные преимущества, феодальные права, крепостное право, церковную десятину, привилегии отдельных провинций, городов и корпораций. Итак, философы достигли того, к чему стремились! Объявлено равенство всех перед законом в уплате государственных налогов, в праве занимать гражданские, церковные и военные должности.
— Но вы же знали об этих стремлениях ваших корреспондентов, государыня.
— Знала? Неужели ты думаешь, что я придавала этой бумажной болтовне какое-нибудь значение? Состязание в глубокомыслии, остроумии, логических построениях — не более того. Но толпы сброда на улицах и в деревнях! Разбой! Грабежи! Полный переворот в государстве! Это же революция. И боюсь, вырвавшийся поток человеческих страстей уже не удастся вернуть в старое русло. Само собой разумеется, не удастся. Да они и сами отрезали себе путь к прошлому дикими декретами. Посланник пишет о возможной эмиграции аристократии. Но ей действительно ничего не остается так делать. Решительно ничего. Если только не ждать неизбежной расправы.
Петербург. Дом родителей Платона Зубова. Александр Николаевич и Елизавета Васильевна Зубовы.
— Лизавета Васильевна, а, Лизавета Васильевна! Где ты, матушка? Что это тебя каждый раз с собаками искать надо!
— Да что ты, батюшка Александр Николаевич, расшумелся-то так? По хозяйству я, где ж мне еще быть. Сам знаешь, на хозяйство дня мало — там догляди, там распорядись.
— Ничего, ничего, Лизавета Васильевна, Бог даст, не придется тебе скоро так себя убивать. По-новому заживем, по-царски!
— Ой, что ты, Александр Николаевич, даже сердце обрывается. Как это — по-царски? Разбогатели мы с тобой, что ли?
— Да ведь это как посмотреть. Не то что мы с тобой, матушка, а все семейство наше, глядишь, в золоте купаться начнет.
— О Господи, не бредишь ли, Александр Николаевич?
— Если и брежу, только на радостях. Платон-то наш…
— Что Платоша? Производство какое получил?
— Выше, выше, матушка, забирай! Князь Николай Иванович, дай ему Господь всяческих благ и долголетия Мафусаилова, представил нашего сыночка самой государыне императрице!
— Понятно, честь великая, а дождь-то золотой причем?
— Лизавета Васильевна, всегда ты у меня была особой вострой. А ну пораскинь умом. Господина Мамонова более при дворе-то нет.
— Да уж, вольно было дураку вместо дворца на убогое житье московское польститься.
— И слава Богу. По крайней мере место освободил, и вот князь Николай Иванович Платона нашего императрице представил!
— А Николай Иванович при чем? Известно, адъютантов постельных государыне императрице не кто-нибудь — один князь Таврический представляет.
— Представлял, Лизавета Васильевна! Представлял! А теперь на театре военных действий застрял. То ли сам ехать в столицу не хочет — сказывали, так там роскошествует, что самому султану турецкому впору. То ли императрица видеть его не желает. От князя нашего доклада потребовала, как дела-то в армии обстоят. Больно на светлейшего гневалась. Вот тут князюшка о нашем Платоше и позаботился.
— И ты думаешь?..
— А что, матушка, парень хоть куда. Ты у меня, Лизавета Васильевна, таких красавцев родила, что и в свет не стыдно показаться.
— Ох, батюшка, батюшка, красавцы-то красавцами, а жизнь-то у них какая? Не больно на свою красоту невест с приданым найти могут. А без денег…
— Так оно, выходит, и к лучшему, что невест еще не сыскали, да и где их здесь искать? Вот в Петербурге!
— Больно ты, Александр Николаевич, прижимист. В ежовых рукавицах сынков держишь. Им бы поразвернуться…
— На мои-то деньги? Шалишь, матушка, такому не бывать. Пусть каждый на своем сидит. Сам за себя отвечает. Мне ведь, сама знаешь, сокровища с неба не падают. В поте лица добываю. Перед одним князем сколько вертеться приходится. Сладко оно, думаешь? Может, и не больно он в хозяйство вникает, так ведь в уши мало кто надуть может. Так с опаской да оглядкой и живешь.
— Мне ли не знать, Александр Николаевич, но ведь сыновья твои, кровь твоя.
— Перестань причитать, Елизавета Васильевна, в гнев меня не вводи. Лучше подумай, как счастье-то нам свое удержать.
— Так что — не решено дело-то?
— Князь Николай Иванович сумнения не имеет. Велел с Платоном потолковать, наставление ему родительское дать. И тебе, матушка, нечего в стороне оставаться.
— Да ведь неловко как-то, Александр Николаевич. Что тут сынку скажешь?
— Скажешь, скажешь, матушка! Что мне говорить — без тебя знаю. А ты Платона наставить должна, чтобы нас в случае своем, не приведи Господь, не забыл. О родителях — в первую голову. С чинами там для меня, для тебя — чтобы ко двору взяли.
— Ко двору! Шутить изволишь, Александр Николаевич! Сразу и ко двору. У Мамонова вот…
— А нам Мамонов не указ. Каждый по своему разуму живет. Да и то в толк, матушка, возьми, государыня-то тогда на пару лет моложе была. И тогда, чай, не девочка, а теперь и вовсе. Успеть Платону надобно. И мы с тобой не молодые, и нам, матушка, особо долго ждать не приходится. Как ни суди, помрем, ему же все достанется. Расчет верный.
— Не ему одному, батюшка, что ж ты остальных-то деток обижать собрался.
— Вот ты об остальных и втолкуй Платону. Стараться для всего семейства должен. Очень стараться.
— Не сразу же…
— То-то и оно, что сразу. На радостях всегда больший кусок отломиться может.
— Повременить надо, чтоб неудовольствия какого не вызвать.
— Ишь, опасливая ты какая, Лизавета Васильевна. Неудовольствие! Уж коли въедет Платон в дворцовые апартаменты…
— О Господи, страх подумать! Наш Платоша…
— Погоди, не перебивай! Коли въедет, то так сразу не выедет. Не бывает так. Хоть для порядку, а полгодика, год и поживет. А Бог даст, угодит, тогда уж к первым кускам и другие прирезать можно.
— Ох и смелый ты, батюшка.
— А тут уж робеть нечего. Дело такое — как на штурм идти. Другая у меня забота: тихий больно Платон. За Валерьяна бы не тревожился. Валерьяну пальца в рот не клади.
— Полно, полно, что уж ты так на него, Александр Николаевич! Ну, может молодец за себя постоять, охулки на руку не положит, так не разбойник же какой.
— Может, тут разбойник как раз ко двору бы и пришелся. Сама, матушка, подумай. Валерьян и посмеяться, и повеселиться горазд, и за словом в карман не полезет. Государыня же наша человек в летах — вдруг от тихони нашего заскучает, вот когда быть нам у праздника! Вот ты Платону материнским своим словом и укажи, чтобы каждую минуту об угождении государынином думал, чтобы всякие прочие мысли из головы повыбрасывал — про развлечения, пирушки там всякие. А особо насчет женского полу — вот уж тут ни-ни. Ни сном ни духом. И танцев, маханий там всяких чтоб никаких.
— Не в монастырь же Платоша идет, батюшка. Нетто при дворе увеселений мало. Так что ему ото всех сторониться, что ли.
— Вот-вот, сторониться. Главное — все время в государынином кабинете проводить. Дела себе выискивать, чтоб угодным быть. Слышь, Лизавета Васильевна? У парня еще вся жизнь впереди — успеет поразвлечься да повеселиться, когда фортуну сколотит. Вот говоришь сама, дурак Мамонов. Истинные твои слова.
— Хотя, сказывают, и так богатейшим человеком стал.
— А сколько еще нагрести бы смог? Богатства, матушка, николи много не бывает. Кармана-то оно никому не оттянуло. Вот и пусть Платон отблагодарит отца да мать за родительское наше попечение, за заботы наши, старость родительскую успокоит. Долг это его. Сыновний долг.
Обуховка. В. В. Капнист и П. В. Капнист.
— Ты знаешь, Василий Васильевич, судьбу Франции решит эмиграция и притом самым трагическим образом.
— Ты так полагаешь, Петруша, но почему? Разве не естественно людям бояться если даже не за собственную жизнь, то, во всяком случае, за судьбу близких?
— Может, и естественно. Но вспомни, брат короля — граф Д’Артуа, принцы Конде, Конти, Полиньяк и многие другие не ограничились собственным спасением. Ты пойми, за рубежом они выступили не как изгнанники, но как недовольная порядками на родине политическая партия и стали искать поддержки во всех мелких германских государствах.
— Ничего не скажешь, французы, ищущие союзников в немцах, — такое простому французу трудно понять.
— Народ и не понял. Он стал видеть в эмигрантах врагов Франции. И как неизбежное следствие — изменил свое отношение ко всем остающимся в стране дворянам и уж тем более королевскому двору.
— Но ведь оставшиеся добровольно отдали им свои законные и исконные права — разве такое можно забыть!
— Любые благодеяния, брат, стареют. А кроме того, все эти отказы были предопределены историей. У них не было выбора: или отказаться ото всего самим, или — лишиться и, кто знает, вместе с собственной жизнью…
— Я слышал об офицерском банкете в Версале.
— Ах, слышал. Вот тебе и еще один повод для народного недоверия и подозрений. Ты знаешь подробности? Нет? Я могу тебя насчет них просветить. Король после падения Бастилии обещал клятвенно народу не стягивать к Парижу войска, тем не менее к Версалю стали подходить все новые и новые полки. И вот на банкете, о котором тебе довелось слышать, в присутствии самого Людовика и всей королевской семьи офицеры стали срывать с себя трехцветные кокарды и топтать их ногами, а дамы раздавать им иные кокарды — из белых лент.
— В конце концов это всего лишь придворное событие.
— Ты так думаешь. А вот парижане рассудили иначе. Как только слух об этой глупости дошел до Парижа, там вспыхнуло очередное восстание. Сто тысяч парижан — и заметь — чуть не половину из них составляли женщины! — двинулись на Версаль, силой ворвались во дворец и потребовали немедленного переезда короля в Париж.
— И король подчинился.
— В ночь с пятого на шестое октября он переехал в Париж. Вслед за ним в столицу перебралось и Национальное собрание.
— И это неизбежно ограничило свободу Людовика.
— Как же иначе! Король оказался замкнутым между собранием и парижанами, которые, возбужденные до крайней степени, не раз диктовали и его королевскому величеству, и собранию свою волю. С собранием, в конце концов, можно было договориться, но с разъяренной толпой — никогда и ни в чем. Поверь, тот же призрак неизбежно возникнет и перед нами.
— Ты знаешь, Петр Васильевич, я не разделяю крайности твоих взглядов. Государыня еще может…
— Она ничего не может хотя бы потому, что слишком много времени уделяет своим личным делам.
— Человеческая слабость.
— О да! За которую придется расплачиваться сотням и сотням людей. Власть — это прежде всего обязанность, а не способ доставлять себе удовольствия и ублажать собственным прихотям.
— Ты слишком суров, брат.
— А ты, по-моему, становишься все более снисходительным. Почему бы это? Ты начинаешь мне напоминать Гаврилу Романовича с его финансовыми интересами. Ты посмотри, как бурлит общественная жизнь в такой еще недавно церемонной Франции! Вопрос о будущем устройстве страны обсуждают в десятках политических клубов Парижа — они растут там как грибы после теплого дождя. Вместо брошюр появились периодические издания. А какими они выходят тиражами! Ты знаешь, что «Революции Парижа» некоего Лустало распространяются в двухстах тысячах экземпляров? Ты можешь себе представить такое множество заинтересованных читателей? И это после того, как у нас ты не можешь напечатать ни одной оды, если в ней мелькнула хоть тень сатиры. Я согласен, кое-что у нас и можно было бы предотвратить превентивными мерами, но этого некому делать. И никто в нашем дворце не чувствует своей ответственности за будущее.
Петербург. Дом родителей Платона Зубова. Александр Николаевич, Елизавета Васильевна, Платон Зубовы.
— Недоволен я Платоном. И скрывать не хочу, как недоволен.
— Чтой-то ты, батюшка? Чем тебе Платоша не потрафил? Уж кажется…
— Вот именно, что кажется, а дела настоящего не видно.
— Так разве не вступил Платоша уже в должность? От государыни императрицы, все говорят, на шаг не отходит. Уж мы его и видеть позабыли.
— А что нам-то с тобой его видеть, Елизавета Васильевна? Чай, не образ святой, чтобы что ни день любоваться.
— Ну как так можно, батюшка! Ведь сынок родной.
— Опять за свои причитания, Елизавета Васильевна, принимаешься. А того в толк не возьмешь, не переехал еще Платон во дворцовые покои. Не понимаешь, что ли?
— Да мало ли…
— Вот-вот, мало ли? Вроде как на испытание принят наш молодец. То ли по вкусу придется, то ли абшид получит. А ведь тут каждый будет норовить ножку подставить. Одних сторонников князя Таврического полон дворец. Они и государынин нрав знают, и подход отыщут.
— Так что ж ему делать-то?
— То и делать, что голову ломать, а не аксельбантами любоваться да о мундирах парадных беспокоиться.
— Без мундиров-то тоже, поди, нельзя. Дворец ведь!
— С тобой толковать, Елизавета Васильевна, разве каши поевши, можно! Подход, подход к государыне искать надо, а не перед зеркалами красоваться. Вот и сегодня я за ним человека послал, чтобы непременно к нам был. Поучить хочу. Нам-то с тобой тоже беспокойство одно. Ждешь-ждешь, а все ни с места. То ли в поместье салтыковском оставаться, то ли можно уже и о петербургском гнезде позаботиться.
— Да вот и наш молодец! Платошенька! Заждались тебя, голубчик.
— Случилось что, батюшка? Написали вы в записке, чтобы часу не медлить. Слава Богу, обоих вас вижу в добром здравии.
— Не о нас речь, Платон Александрович, не о нас. Ты, Елизавета Васильевна, пока суд да дело угощеньем озаботься, а мы тут с сыном на особности потолкуем.
— Сейчас, Александр Николаевич, я мигом.
— Не торопись. Когда надо будет, сам тебя позову.
— Поняла, поняла, батюшка, мешать не стану.
— Вот и ладно, что одни остались. Разговор у нас с тобой мужской, не для бабьих ушей. Спросить у тебя хочу, почему до сей поры во дворец не переехал.
— Не от меня, батюшка, зависит. Не приглашают пока.
— Пока? Или раздумывать принялись? Как сам-то полагаешь?
— По-разному, батюшка. Иной раз сам в мыслях путаюсь. Вроде бы и государыня ко мне милостива. По-доброму так разговаривает. Не серчала ни разу.
— Еще чего не хватало! Серчала! А ты, ты-то угождать стараешься ли? Или неглижируешь обязанностями? От дворцовой обстановки подрастерялся, а?
— Да нет, батюшка, стеснения такого не чувствую. А вот нет императрицыного приказу и нет.
— Вот беда так беда! Может, кому из доверенных лиц подарочки какие сделать, чтоб похлопотали? Кто там к императрице всех ближе? Скажем, ночным временем.
— Откуда мне знать. Камер-юнгфера самая что ни на есть доверенная — Марья Саввишна Перекусихина, так у нее я был. Чаем угощала.
— Разговор-то о чем был?
— Про родителей расспрашивала. Про наше семейство.
— Лишнего не нахвастал ли? Ты вспомни, вспомни, Платон.
— Где там, батюшка. Все как в Священном Писании. И конфекты ей преотменные, от французского кондитера, принес. Благодарила.
— Выходит, не в ней дело. А камердинер?
— К нему и подступаться нечего — очень за Мамонова болел. По сей день не то что его поминает, а не преминет добрым словом отозваться. Сказывали, он князю Таврическому реляции о всех делах интимных посылает. От такого помощи не жди.
— И не надо. Умягчить-то его непременно следует, а просить, твоя правда, добра не будет.
— Вот еще Анна Степановна…
— Фрейлина? Протасова, что ли?
— Она самая. Чудные вещи про нее говорят — поверить невозможно.
— А что такое? При дворе только самое невозможное и случается, а уж при нашем… Мне еще Николай Иванович намекал, что надобно тебе к этой фрейлине подход найти.
— Да вы видали ли ее, батюшка? Страшило такое, не к ночи будь помянута. И все будто ко мне присматривается. Слова странные говорит. Я уж подальше от нее держаться стараюсь. Обидеть страшно, а комплимента, хоть убей, не скажешь.
— Вот и выходит, Дурак ты, Платон, как есть дурак. Сам от счастья своего бегаешь.
— Это как же? Только вы без намеков, батюшка.
— Какие намеки. Это его превосходительство Николай Иванович мне намекнул. Что всем адъютантам царицыным не кто иной — Протасова балл переходный выставляла. Коли с ней, прости, Господи, молодцами выходят, так и в высочайшем ложе не оплошают.
— Значит, правда… Со мной и Перекусихина разговоры всякие вела. Чтобы ввечеру, к полуночи ближе, Анне Степановне книжки какие-то занес. Почитать, мол, перед сном.
— И кто ты после этого выходишь, Платон? Как есть дурак! Еще, еще вспомни, какие толки слышать довелось. Ничего не упусти! За счастье ведь всего семейства борешься.
— Что еще… Да вот будто бы Александр Матвеевич Мамонов взбрыкнул вроде. Или не потрафил. Так Анна Степановна лютой ненавистью его возненавидела. И как принялась изводить, так и извела. Говорят, она и княжну Щербатову чуть не силком ему навязала. Обоих к себе пригласила, вином угощала, а потом уж…
— И очень даже просто. Своя голова на плечах у Мамонова была. Не мальчишка какой — мог бы и поостеречься.
— Анна Степановна и теперь нет-нет да словечко злое про Красного кафтана ввернет. Государыня иногда ее одернет, иногда смеяться начинает.
— Так ты книжку-то на сон грядущий отнес ли?
— С чего бы, батюшка. Она меня о ней не просила.
— Не просила! Это ты просить должен, дурень ты эдакий!
— Да и какую книжку брать, не знаю.
— А вот теперь слушай меня, Платон. Внимательно слушай! Что сегодня ввечеру во дворце будет?
— Танцы и карты. Я должен за креслом ее императорского величества стоять неотлучно.
— Найди минуту, отлучись да к Анне Степановне и подойди. Прямо скажи, мол, который день охота тебе припала книжку ей передать презанимательную. Каждый вечер книжку ту с собой берешь да случаю не находишь о том сказать. А вот нынче нет больше твоего терпения, пусть Анна Степановна хоть расказнит тебя, после вечера зайдешь в ее покои собственноручно ту книжку передать. И гляди на нее, гляди как на самую распрекрасную барышню, как на распуколку весеннюю. Чтобы страсть была видна. Чтобы сразу видать — ни перед чем не остановишься. Напролом пойдешь.
— Так на такой разговор время нужно. Не рассердилась бы государыня за картами, что пост свой оставил.
— А ты так с Анной Степановной разговор веди, чтобы государыня вас видала. Может, даже по виду твоему поняла, о чем речь. Надо полагать, не только не рассердится — еще как довольна будет.
— Тут бы, батюшка, актер какой нужен, а я что!
— Ты что? Хочешь в золоте и бриллиантах купаться? Хочешь богаче князя Таврического стать? Тут не то что актером, животным каким прикинешься, за рысака скакать будешь, за змею ужом извиваться.
— Приготовиться бы надо. Может, завтра…
— Никакого завтра! Сегодня! Слышь, Платон, сегодня же расстарайся. Дворцовые покои флигель-адъютантские долго порожняком стоять не будут. Не начать бы тебе локотки кусать, да и нам всем вместе с тобой. Сегодня же! А завтра поглядим, что выйдет.
Петербург. Зимний дворец. Будуар Екатерины. Екатерина II, А. С. Протасова, П. А. Зубов.
— Ждала, ждала тебя, Анна Степановна. Что-то ты сегодня заспалась — на тебя непохоже.
— Заспишься тут, государыня. Ночь-то ночи рознь. Тут и так еле-еле камер-медхен растолкала.
— Тебя-то? Чудеса!
— Никаких чудес, государыня. Это с моей-то стороны, а вот с другой! Тут уж поистине руками разведешь.
— И что скажешь?
— Что тут говорить: молодец что надо.
— Да ты по порядку. С чего бы это наш богатырь на атаку решился?
— Теперь-то уже и покаяться могу, государыня. Окольным путем велела до сведения родителя его довести. Влет все уразумел. Обещался немедля с сынком потолковать. Последним дураком его обозвал.
— Это еще почему? А может, не по душе парню должность.
— Еще как по душе. Родитель по секрету поделился, мол, что ни день к родителям заезжает, на судьбу свою сетует: не пришелся-де государыне по мысли. Уж как он ни старается, а государыня к нему хоть и милостива, да не ласкова.
— Родителю пенял? Даже так?
— То-то и оно.
— А родитель какие резоны для сынка сыскал?
— Да ведь, государыня, люди они простые, в придворных делах неискушенные. Советовал еще больше стараться, во всем угодным быть.
— Только и всего? А уразумел все же сразу.
— Да, может, не так и уразумел, как сын его с полуслова понял.
— Подсказал, что ли, отец?
— Где подсказал! Я полагаю, просто Платон Александрович приободрился да и бултых головой в омут.
— Крепко приободрился?
— Вы, поди, не видали, государыня, как меня между танцами в сторонку отозвал. Сначала на экосез пригласил. Хотела отказать — куда мне в пляс пускаться. Потом подумала, может, и к лучшему. А уж во время танца чудеса начались.
— Чего смеешься, Королева Лото? Чего развеселилась? На тебя не больно похоже.
— Случай особый, государыня. Как наш флигель-адъютант меня за талию обхватил, как ручкой-то своей железной прижал, так, верите ли, едва дух не испустила. Он все крепче сжимает да шепотом на ухо и говорит, мол, сегодня ввечеру книжку вам занести должен. Должен — и никаких. Еле ему стук условный сказать успела, а уж меня на старое место посадил и нету его. Ловок, прокурат! Куда как ловок!
— А что же раньше-то?
— Он и впрямь, государыня, приободрения требует. Молод очень. Не поднаторел. А о вас иначе как о небожительнице и не отзывается. Только что не молитву творит.
— Обо мне потом. Что дальше было?
— Дальше — дальше оглянуться не успела, уж в окнах развиднелось. Солнышко встало. Говорю, чтобы прочь шел, а он ни в какую. Вроде и ночи не было. О прислуге заговорила — рукой махнул: еще о них думать. Бесшабашный оказался, кто б подумал!
— Неплохо, значит.
— По мне, так куда уж лучше.
— Красного Кафтана не поминаешь?
— Да Бог с ним, с отцом семейства. Кисель он клюквенный — не Кафтан Красный. И от Королевы Лото, как черт от ладана, бегал.
— Ладно, Анна Степановна. У каждого свой вкус. А говорили-то еще о чем?
— Какие разговоры! На каждом слове на ваше величество сворачивал. И какие руки у императрицы красивые — на портретах только самых лучших такие увидишь.
— Невелик комплимент. Сама знаю, руки у меня хороши.
— И поступь какая величественная.
— А какой ей быть? Да и годы, хошь не хошь, свое берут. Не побежишь, не попрыгаешь.
— Полноте, государыня, вы и смолоду ходили чисто пава какая.
— Художники мне говорили.
— Сами видите, не придумал молодец. Правду говорит.
— А еще? Еще что говорил?
— Чтобы повторить, пиит какой записной нужен. Что твой Державин распелся. Подумала, обо мне забыл. Ан нет, петь-то поет, но и про дело не забывает.
— Про что? Про что поет, спросила?
— Мол, в глаза государыни заглядишься, голова кружиться начинает. Голубые. Бездонные. Ровно небо в полдень летний. Губы…
— Ваше величество, к вам господин флигель-адъютант добивается.
— С каким делом, не сказал? Ты что ли прийти велела, Анна Степановна? Знак какой дала?
— Упаси Бог. Да и зачем бы раньше времени? Поди, сам решился. Мол — раз козе смерть. Так и вчерась мне сказал.
— Зубов! Вы даже не дождались доклада камердинера. Но — это, может быть, и к лучшему. Я говорила сейчас Анне Степановне — поздравляю вас полковником и поторопитесь переехать в дворцовые покои. Флигель-адъютант — человек, которому следует всегда быть у императрицы под рукой. Анна Степановна, не почтите за труд — распорядитесь.
— Какой труд! Поздравляю вас с назначением, Платон Александрович, от души поздравляю. Дальнейшие ваши успехи служебные в ваших руках. Не обманите ожиданий императрицы.
— Ваше императорское величество, не нахожу слов благодарности. И полнейшей моей преданности. Я готов с радостью положить за вас жизнь мою.
— А вот уж это лишнее. Совсем лишнее. Мне нужна ваша жизнь, полковник, и вы должны об этом всегда помнить.
— Как прикажете, государыня. Отныне моя жизнь в полном вашем распоряжении. У меня нет никаких своих дел или своих желаний…
— Так-таки никаких своих желаний? Полковник! Я не ошибаюсь, вы залились краской? Это невероятно! Теперь тем более вы должны признаться мне, в чем же заключаются желания, от которых ради своей императрицы вы готовы отказаться?
— Государыня, простите меня, даже ради моей императрицы я не откажусь в душе от одного заветного желания. Оно родилось в моей душе, когда я впервые оказался во дворце. Но оно всегда было таким невероятным, что признаться в нем…
— Вы испытываете терпение вашей императрицы, полковник. Я приказываю вам говорить.
— Это совершенно невозможно.
— Я продолжаю настаивать!
— Государыня, вы лишите меня моего чина и отправите из дворца — ничего другого не последует за моим признанием.
— Теперь вы вызвали любопытство женщины, а это особенно опасно, поверьте мне.
— Но именно о женщине и идет разговор.
— Так в чем же дело?
— Государыня, только на коленях я могу признаться в том, что все это время видел в императрице… женщину. Самую красивую. Самую обольстительную. Самую… желанную. Казните меня, ваше величество?
— За что же, полковник?
— За святотатство! Ах, если бы вы были не императрицей. С каким бы упорством и отчаянием я бы добивался чести быть замеченным такой ослепительной женщиной.
— Нас разделяют годы, полковник.
— Годы? Для небожительниц не существует лет! У меня же есть глаза и в рое обольстительнейших сирен, которыми, как мне довелось слышать, так славится русский двор, нет ни одной, способной сравниться с вами. Ни одной! И разве я один говорю это? Мне передавали слова польского короля, который слывет дамским любезником и славится бесчисленными любовными похождениями, — он не встречал равной вам.
— Я должна вам верить, полковник?
— Вы можете не верить, ваше величество. Вы уверены в этом, не сомневаюсь. И сейчас я только молю Бога, чтобы ваш справедливый гнев не лишил меня счастья вас по-прежнему, хотя бы издалека, видеть.
— Но никакого гнева и нет, Платон Александрович!
— Вы… вы… прощаете мою дерзость? Вы не только прекрасны, ваше величество, вы еще и милосердны. Но тогда в знак прощения, может быть, вы пожалуете мне руку. Прикоснуться к вашей руке… Если бы это мгновение могло длиться!
— Оно будет продлено, полковник. Сегодня вечером. А пока займите ваше обычное место в моем кабинете. Дела не ждут.
— Сию минуту, ваше императорское величество.
Зимний дворец. Комната фрейлины А. С. Протасовой. А. С. Протасова, П. А. Зубов.
— Совета, говоришь, просить у меня хочешь, Платон Александрович. Что ж, в совете не откажу.
— Кроме вас, мне и посоветоваться не с кем, Анна Степановна. Дело деликатное. Боюсь, как бы государыню не прогневать. Только и семейство свое обижать мне никак нельзя.
— Семейство? О чем это ты?
— Вам ли не знать, Анна Степановна, состояния у родителей большого не было…
— Ах, вот ты о чем. Тогда мой тебе совет, о себе пока думай. Каждому овощу свое время. Сам едва в апартаментах устроился.
— Вот это меня и смущает, Анна Степановна. Только, с другой стороны, коли появилась моя родня в столице, выглядеть должна она достойно, а средств взять негде. Не один я сын у батюшки.
— Жениться братьям надобно.
— Сам так думаю, да ведь пока состояния не приобретут, кто за них пойдет?
— Плохо ты людей наших знаешь, Платон Александрович, совсем плохо. В столице связи-то куда дороже иного состояния. С ними, знаешь, горы ворочать можно.
— Может, подскажете что, Анна Степановна.
— И подскажу. Каких мыслей твой братец Дмитрий Александрович насчет женитьбы?
— Дмитрий? Не говорил с ним, но полагаю…
— Вот и ладно.
— А почему он?
— Причины, Платон Александрович, две. Одна, что в армию он, по моему разумению, не стремится. Чин камер-юнкерский получил и ничего больше не ищет.
— Это так. Сам говорил, больше дома сидеть любит.
— В самую точку, значит.
— А вторая причина?
— Девица тут одна не то что глаз на него положила, а вроде бы оглянулась, и сватать ту девицу сама государыня готова. Так я ее величество поняла.
— Кто же это?
— Княжна Вяземская. Прасковья Александровна.
— Это генерал-прокурора Сената дочка?
— Она и есть.
— А родитель-то ее согласится ли? И матушка у нее, сколько мне известно, из знатных.
— Верно тебе известно: урожденная княжна Трубецкая. И тебе не о родителе, а о родительнице говорить следует.
— Значит, она в их семействе главная.
— И в семействе, и во всем. Секрет тебе один открою. Тридцать лет князь всеми денежными делами в государстве нашем управляет. Государыня его как самого доверенного держит — честности его надивиться не может.
— Так богат по родителям, что и заработков не ищет?
— Ищет не ищет, что от родителей, что как иначе имеет — не наша с тобой печаль. Дорог человек императрице, и весь разговор. Ведь не как-нибудь — контроль за канцелярией всех департаментов Сената имеет! Тут и грешить не станешь, а все равно богатеть будешь.
— Тридцать лет!
— Знаю, что говорю. Вот только остроты ума никогда у князя не бывало, а тут и вовсе паралич его разбил. Совсем в негодность старик пришел, хуже Ивана Ивановича Бецкого.
— Менять его государыня станет.
— Да не спеши ты, Платон Александрович, дай толком все обговорить. Всю жизнь за князя дела его супруга решала, а теперь и Васильев, тоже не чужой человек. Княгиня Елена Никитишна его за собственную сестру двоюродную сосватала. Здоров ли князь, болен ли — в семейном кругу не дознаешься. Одна для них опасность — воля государыни. Захочет — заметит княжеский недуг, не захочет — сквозь пальцы посмотрит. Если государыня твоего Дмитрия Александровича посватать решит, княгиня и минуты думать не будет — на все согласится.
— Вашими устами бы да мед пить, Анна Степановна.
— Вот и пей, голубчик, времени не теряй. Тут и тебе прямой расчет — государыня увидит, что семейство твое самостоятельно устраиваться начинает. Ей же расходов меньше.
— Да разве государыня расходы считает!
— Еще как считает. Все от дня да настроения зависит. Прогневается, не приведи, не дай, Господи, каждое лыко в строку поставит. А так, ты уж мне поверь, только порадуется. Чины да награды — одно, деньги да недвижимость — совсем другое.
— А за княжной-то что дадут?
— Уж, поди, больше, чем за любой другой здешней невестой. А после государыниного сватовства тем более.
— А все-таки, Анна Степановна, как брату сказать?
— А так и скажи: пусть твой камер-юнкер на балах около девицы покрутится для порядку, а там честным пирком да за свадебку. Больше того тебе скажу. При помолвке, надо полагать, государыня пожалует Прасковью Александровну в фрейлины.
— Откуда ж вам знать, Анна Степановна, о милости такой?
— Поживи с мое при дворе — всему научишься.
Малый двор. Великий князь Павел Петрович, Е. И. Нелидова.
— У вас есть час свободного времени, чтобы посвятить его мне, Екатерина Ивановна?
— Вы смеетесь надо мной, ваше высочество! По сравнению с возможностью видеть вас, говорить с вами любые дела перестают для меня существовать — тем более я не рассчитывала сегодня на разговор с вашим высочеством.
— Так дурно говорить, но меня подстерегла удача: великая княгиня почувствовала себя нездоровой и решила не выходить со своей половины.
— Что-нибудь серьезное, ваше величество?
— Полноте, Катишь, обычные фантазии, которыми она старается обратить на себя общее внимание.
— Но, может быть, это не так.
— Оставьте ваше милосердие, друг мой. Необходимость постоянно чувствовать себя привязанным к Марии Федоровне мне кажется большим злом, чем все козни Большого двора.
— Ваше высочество, но раз этот недуг неизлечим и ничего изменить нельзя, остается стараться о нем по возможности забывать. Мы с вами одни — разве это не чудесно?
— Но повод моего разговора далеко не так приятен, чтобы ему радоваться. Вы видели нового кандидата в флигель-адъютанты императрицы?
— Да, государыня сочла нужным представить нас друг другу, а вернее — показать и назвать меня этому молодому человеку.
— Даже так. Впрочем, если все пойдет привычным чередом, скоро ему будут представлять посланников и спрашивать его мнения о назначении министров. Но вы не сказали своего мнения о нем.
— Ваше высочество, боюсь, здесь не о чем говорить.
— Что вы имеете в виду?
— Это полное ничтожество.
— Вы не преувеличиваете?
— Что можно здесь преувеличить!
— Прежде всего он достаточно хорош собой.
— Дело вкуса. Мне кажется, все гусары на одно лицо.
— Тем не менее я слышал отзывы придворных дам о его привлекательности.
— Сделанные с расчетом, чтобы они дошли до ушей императрицы.
— Но в самом деле…
— Ваше высочество, если вы настаиваете на более подробном отзыве, пожалуйста: он не умен, не образован, плохо воспитан и — у него отвратительное французское произношение.
— Катишь, вы очаровательны и вы совершенно выдали себя!
— Позвольте, ваше высочество, чем же?
— Дурным французским. Вы маленькая снобка, моя дорогая, и не можете не гордиться собственным произношением.
— Вовсе нет, ваше высочество. Или, во всяком случае, не в данном случае. Вы просто не слышали, как безбожно этот молодой человек коверкает слова, путает мужской и женский род, а глаголы, а спряжения! Не знаю, в какой деревне он получил подобные навыки!
— И этого достаточно, чтобы вы не заметили смазливого лица?
— Естественно. Смазливая, как вы изволили отозваться, внешность может быть и у простого скотника, но скотник по крайней мере не будет строить из себя того, кого он из себя не представляет.
— Ваша категоричность меня просто завораживает. Вы никогда не применяетесь к мнению собеседника.
— В данном случае я даже не знаю этого мнения.
— Сначала ответьте мне на вопрос: как этот Зубов — надо же иметь такую поэтическую фамилию! — отнесся к вам?
— Вы знаете, ваше величество, с необычайным почтением, и это меня искренне удивило.
— Он выделил вас среди других?
— Совершенно явно. Он как-то особенно низко поклонился и даже попытался сказать достаточно неуклюжий, но очень высокопарный комплимент, хотя это далось ему явно нелегко.
— Вообразите, Катишь, он совершенно безукоризненно держал себя и в отношении меня, так что у императрицы даже появилась на лице недовольная гримаска.
— Мне сказали об этом.
— Вот видите. Более того. Сегодня утром он примчался из Царского с совершенно пустяковым известием, заявив на мой вопрос, что государю-цесаревичу обязан всяческой почтой только флигель-адъютант, а не любой придворный, и что такой чести он никому не уступит.
— Вы поверили в его искренность?
— Конечно нет, но в расчет — несомненно. А может быть, это входит в его отношение к престолу и венценосцам вообще.
— Как бы хорошо это было.
— Какая разница!
— Ваше высочество, но получается, что этот Зубов не станет, усиливать недовольство императрицы Малым двором.
— Если только прыткий флигель-адъютант не изменится до неузнаваемости в ближайшие же месяцы. Но если бы вы знали, Катишь, как отвратительны мне все эти амурные интриги императрицы! И эта женщина словно похваляется ими.
— Может быть, вы нашли удивительно удачное выражение, ваше высочество. Можно предположить, что разговоры о флигель-адъютантах ей важнее, чем общение с ними.
— Компенсация давно ушедшей молодости?
Зимний дворец. М. С. Перекусихина, П. А. Зубов.
— Опять ты мне, батюшка, конфектов принес, уважил старуху. Экой ты, Платон Александрович, предупредительный. Уж как тебя за любезность твою благодарить — и не знаю.
— Не стоит благодарности, Марья Саввишна. А ваше доброе слово мне сегодня как никогда нужно.
— Что так, батюшка?
— Дело важное сделать хочу, да робею. Может, не ко времени.
— Робеешь? Да полно, Платон Александрович! Уж к тебе ли государыня наша не ласкова?
— Не знаю, как к делу подступиться. Очень по сердцу братцу моему Дмитрию невеста одна пришлась, только захочет ли за него идти. Вот и хочу государыниной поддержки.
— Ах, ты о Вяземской, батюшка!
— Откуда все вы знаете, Марья Саввишна? Всегда диву только даюсь.
— А как бы мне иначе государыне угодной да нужной быть. На то и дворец, батюшка: не доешь, не доспи, лишь бы новостей не пропустить.
— Вы-то сами как на такое дело смотрите, Марья Саввишна?
— Свадебка всегда дело славное.
— Никак что-то вас смущает?
— Не то что смущает. Коли не обидеться, батюшка, сказать тебе хочу. Кто знает, может, и мой совет пригодится.
— Премного благодарен, Марья Саввишна. И думать нечего, как пригодится. Очень вас о нём прошу.
— А коли так, ты, по моему разумению, не с государыни начинай. Без ее помощи не обойтись — и подарков твой братец больше получит, и почет при дворе при такой-то свахе иной. Но тут и тебе неплохо в дела семейные войти. Лишний благожелатель, как высоко ни вознесись, при дворе всегда полезен.
— Да я, Марья Саввишна…
— Погоди, погоди, батюшка, с мыслей не сбивай. Семейство у Вяземских особое. Ты ведь никак Гаврилу Романовича Державина поддержать еще когда потщился.
— Так полагаю, лучше него никто о государыне не писал. Пиит — все говорят — преотменный.
— Вирши, батюшка, виршами. А то тебе сейчас важно, что господин Державин в большом дружестве с господином Васильевым находится и уж не первый год.
— Нешто господин Васильев знатностью располагает?
— Какая знатность! Тут и породы никакой не бывало. Батюшка его приказным при императрице покойной Анне Иоанновне служил. Сынку всего-то и мог помочь в юнкерскую школу при Сенате поступить.
— Немного!
— Э там, батюшка! Неважно, как начать, важно как кончить. Верно, что Алексей Иванович по выпуске сумел занять всего-навсего должность сенатского протоколиста. Тогдашний генерал-прокурор Глебов его и заметить не пожелал, зато как сменил Глебова князь Вяземский, Алексей Иванович сразу в гору пошел.
— Да как протоколиста заметить можно! Сколько их там перьями скрипит.
— Многонько, да один только нашелся, чтобы княгине Вяземской угодным стать. Через нее Алексей Иванович и доверие супруга приобрел. Кабы не княгиня, где ему по лесенке служебной прытко так взобраться. Уж как она его хвалить стала! И ум-то у него здравый, и усерден-то он, и бескорыстен, и в составлении нужных бумаг ловок. Вот и стал Алексей Иванович обер-секретарем Сената. Поручение получил составить сборник законов по управлению финансовому. Шутка ли! А там княгиня подсказала, чтобы государыне преподнесли составленный Алексеем Ивановичем, дай Бог памяти, «Свод законов по финансовой части», «Государственную окладную книгу» — по налогам, значит, да «Наставления Казенным палатам» — как налоги взимать следует. Государыня еще говорить стала, мол, Вяземский Вяземским, а настоящий порядок по налоговой части Васильев навел.
— Сумел показаться канцелярист.
— Нет уж, батюшка, о ту пору не простой канцелярист — княгиня любимцу своему невесту подобрала, в собственной семье оставила. Может, и нехороша собой и старовата была сестрица ее двоюродная, княжна Урусова, да только Алексей Иванович спесивиться не стал. За все благодарил и на своем еще как вышел.
— Еще бы не благодарить. А приданое у невесты…
— Бог с ним, батюшка, с приданым. Княгиня так Алексея Ивановича установила, что чего не было, сам добрал и в кратчайшее время. Князь-то годами староват, телом немощен. Чуть что — государыне докладывать Алексей Иванович за него приходит. А за хороший доклад — чтобы ко времени да к месту — государыня ни земель, ни душ крепостных никогда не жалела.
— Вот это разговор другой.
— Ой нет, батюшка, все один и тот же. Алексей Иванович ни с кем дружбы не рушил. С самыми маленькими людишками знакомство водил. Вот того же Державина возьми. Уж какие над пиитом твоим тучи сгущались, а Васильев как занимался его делами денежными, так и продолжает заниматься. У Державина деловой сметки никакой, так Алексей Иванович его головой и руками был. И денежки в оборот пускал, и за откупа брался, и земельку прикупал. Державин оглянуться не успел, как богатым человеком стал. Дочку Васильевскую Державин крестил, Марью.
— А Державин-то Васильеву на что? Тем паче под судом он — дай Бог выкарабкаться.
— Э, батюшка, в жизни-то по-разному бывает. Как-никак Гаврила Романович на молочной сестрице великого князя цесаревича женат. Павел Петрович и к ней, и к матушке ее — кормилице своей — куда как благоволит. Не сегодня, так на будущее пригодится. По секрету тебе скажу, Екатерина Яковлевна письма своей родительнице не напрямки, а все через Алексея Ивановича пересылает.
— А Васильев-то не боится государыни прогневать?
— А думаешь, государыня не знает? Нешто бы я от нее что утаила или другой кто? Тут дело родственное. Государыня наша знает, где спросить, где потачку дать, а там при случае и вспомнить.
— Да мне-то что делать, Марья Саввишна?
— На мой разум, для начала с Державиным потолковать, а уж с Алексеем Ивановичем так всенепременно. Братца расхвалить надо. Про государынину волю между делом помянуть. Алексей Иванович сейчас великая сила. По правде, князь-то совсем негодный к делу стал. Без рук, без ног, языком еле ворочает. Так Алексей Иванович во всем вместо него. Дело, конечно, твое, но сдается мне, он и приданое для Параши определит. Без него княгиня шагу не ступит.
Царское Село. Екатерина II, А. А. Безбородко.
— Ваше величество! Французский король бежал!
— Бежал! Но куда? Каким образом?
— Вы же знаете, ваше величество, если бы не настойчивые советы Мирабо, король давно бы принял сторону эмигрантов и принялся призывать на помощь военные силы иностранных держав.
— Да, насколько можно судить по донесениям, этот человек пользовался поразительным влиянием на короля.
— Вот именно, но 2 апреля нынешнего года Мирабо не стало. И 91-й год, похоже, станет роковым для Людовика XVI-го. Два месяца король втайне подготавливал свой побег вместе со всем семейством к восточным границам. И вот в июне наконец реализовал свой замысел.
— На что же он рассчитывает? На австрийского императора и его братские чувства в отношении королевы?
— Именно так, не говоря о том, что у восточных границ собрана громадная его собственная армия. Отсюда и предполагалось начать восстановление старого порядка.
— Поздно! Слишком поздно. Все действия при дворе должны быть мгновенными и неожиданными, иначе они обречены на неудачу.
— Именно так и случилось с Людовиком XVI-м. Сведения о бегстве дошли до Парижа.
— Не могли не дойти, да еще при такой долгой подготовке.
— Вот именно, ваше величество. Королевский кортеж был остановлен в Варение и немедленно возвращен в Париж. Национальное собрание решило взять короля под стражу и отрешить от власти…
— Что?! Весь этот бушующий сброд?
— Именно так — отрешить от власти до принятия новой конституции. Работы над конституцией как раз подходили к концу. Бегство короля оказалась как нельзя более на руку тем, кто добивался предельного сокращения королевских прав. Теперь стало почти невозможным противостоять тем, кто требует прямого низложения короля.
— И такое происходит в центре королевства, в самой столице! И никто не пытается положить этому предел — дворянство, духовенство?
— Я вынужден огорчить вас еще больше, ваше величество. Наш посланник пишет, что требование о низложении вошло в специальную петицию в Национальное собрание. Для сбора подписей под ней петиция была выставлена на Марсовом поле, на так называемом Алтаре Отечества, оставшемся после празднования второй годовщины падения Бастилии. Вы спрашивали о сопротивлении, ваше величество. Его попытались осуществить мэр Парижа Бальи и приведший национальную гвардию Лафайет.
— Наконец-то! Что ж они медлили!
— Все развернулось совсем не так, как предполагал король и его сторонники. В гвардейцев полетели камни из собравшейся толпы. Гвардейцы ответили залпами, и ступени Алтаря Отечества оказались залитыми кровью. Это произошло 17 июля нынешнего года.
— И толпа?
— На этот раз с ней удалось справиться. Король же решил обратиться за помощью к брату Марии Антуанетты — императору Леопольду II-му.
— Но почему вы молчите, Безбородко? Разве никаких перемен в позиции наших союзников не произошло? И как все эти события могут сказаться на наших договорах и гарантиях?
— Я уже докладывал вам, ваше величество, император Леопольд и король Вильгельм-Фридрих II-й съехались в Пильнице, куда прибыли и все принцы-эмигранты. И подписали общий манифест о совместных действиях в пользу французского короля.
— Но это оказало прямо противоположное действие на Национальное собрание. Короля стали обвинять в заговоре с иностранцами против отечества. В этих условиях Людовику и была представлена новая конституция. На подпись.
— И король сам, собственноручно…
— Ее подписал, ваше величество. У него не было выбора: либо принять это юридическое сочинение, либо лишиться короны. Людовик предпочел первое. 14 сентября он подписал Конституцию и был тотчас же освобожден из-под стражи. Впрочем, он тут же дал тайно знать поддерживающим его монархам, что подпись была вынужденной. Тем самым за ними сохранялась свобода действий.
— А у короля единственная надежда…
Из рассказов Н. К. Загряжской А. С. Пушкину.
Потемкин очень меня любил; не знаю, что бы он для меня не сделал. У Машеньки [дочери Н. К. Загряжской] была гувернантка. Раз она мне говорит: «Мадам, я не могу оставаться в Петербурге». — «Почему это?» — «В течение зимы я могу давать уроки, а летом все уезжают в деревню и я не в состоянии оплачивать экипаж или вовсе оставаться без дела».
«Мадемуазель, вы не уедете; надо это устроить по-иному». Приезжает ко мне Потемкин. Я говорю ему: «Как хочешь, Потемкин, а мамзель мою пристрой куда-нибудь». — Ах, моя голубушка, сердечно рад; да что для нее сделать, право, не знаю. — Что же? через несколько недель приписали мою мамзель к какому-то полку и дали ей жалованье. Нынче этого сделать уже нельзя.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. С. Протасова.
— Анна Степановна, не премени поздравить Платона Александровича корнетом Кавалергардского корпуса в чине генерал-майора.
— Само собой разумеется, государыня. От души за него рада. А того больше, что смог вам угодить.
— Должна признаться, ты была права, Королева Лото. И знаешь, иногда я даже готова поверить в его искренность.
— Видите, государыня, а вы сомневались.
— Разве это непонятно при всех неудовольствиях, которые мне приходилось терпеть от его предшественников.
— Двух одинаких людей, ваше величество, не бывает. Уж на что близнецы, и у тех у каждого свой нрав. А тут.
— Собираешься философствовать, Королева Лото. Лучше распорядись — пусть на завтра мне все семейство нашего генерал-майора представят. Платон Александрович, само собой разумеется, им приглашение передаст, а я хочу, чтобы ты о туалетах позаботилась, куафюрах, порядке, как себя держать. Не хочу давать повода для насмешек нашим придворным пустельгам. Люди достойные, пусть достойно и выглядеть будут.
— А сам Платон Александрович на такое представление согласился?
— Вот это новость! Почему ты спрашиваешь, Анна Степановна?
— Да так как-то показалось мне, не очень он обрадуется.
— Говорила с ним об этом? Где?
— Повиниться, государыня, должна. Заходил ко мне Платон Александрович вчерась. Вот оно в разговоре-то и вышло.
— Не забывает, выходит, первой встречи? Признайся, Анна Степановна, покорила ты сердце молодецкое?
— Вам бы все трунить надо мной, государыня.
— А я ведь ничего всерьез и не говорю. Коли на заре из твоей двери выйдет, в вину тебе не поставлю.
— Да полно вам, государыня. Нужна ему моя дверь!
— Надо, чтобы была нужна, очень надо. Ты ему что следует присоветуешь, вовремя доглядишь.
— Ну, уж это не премину.
— Так что же нашего молодца волновало?
— Спрашивал, как скоро можно ему нового назначения ждать.
— Ишь, нетерпеливый. А ты что сказала?
— От него зависит. Да еще пожурила, после предыдущего пожалования двух недель не прошло.
— Вот видишь, и ошиблась.
— Дал бы Бог побольше таких ошибок Платону Александровичу.
— А с чего это он вдруг заторопился? Досадить кому хочет?
— Как в воду глядите, государыня. Об армии мечтает.
— Как это? Уехать из дворца?
— Нет, он к тому, чтобы в чинах продвинуться. Чистый ребенок: и от вас бы не отходить ни на шаг, и чины бы быстрехонько получать. Тогда, мол, государыня мне и работу по чину даст. Чтобы при деле быть. Не сам мне объяснять стал — я из него чисто клещами каждое обстоятельство вытащила.
— Вот, значит, крючочек-то на Платона Александровича какой.
— Вот-вот. И еще — больно ему нравится в форме на балах красоваться. Рассказывать мне начал, глаза горят, голос звенит. Спрашивает, к лицу ли ему мундир. Похвалила — прямо расцвел.
— Видишь, как оно получается, Анна Степановна. Все говорили, тихоня, скромник, а планы-то у него вон какие.
— У кого бы они другие были!
— И то правда.
— А насчет скромника, то они все, государыня, с этого начинают. Поглядим, как дальше развернется.
— Думаешь, развернется?
— И не сомневаюсь.
— Вот потому и хочу на родню его поглядеть. Ты непременно их, Анна Степановна, получше рассмотри. Слухи до меня дошли, что батюшка его на руку нечист.
— И что из того? Сын-то при чем? Да и кто у нас на Руси с чистыми руками-то до седых волос доживает? Много ли таких, государыня?
— Не хотелось бы, хотя так до конца жизни проискать можно.
— О чем и речь.
Павловск. Малый двор. Великий князь Павел Петрович, Е. И. Нелидова.
— У вас был Зубов, ваше высочество? Какие-то новости от императрицы? Неприятности?
— Вообрази себе, Катенька, вовсе нет. Он воспользовался предлогом, чтобы засвидетельствовать мне свое почтение по поводу нашего переезда в Павловск.
— От императрицы?
— Полно тебе, когда так бывало! От себя, и это меня больше всего удивляет. Он также спрашивал, нет ли у меня для него каких поручений. Шеф кавалергардов!
— Как видно, он не меняет своей единожды выбранной линии поведения. И это при том, что все кругом говорят, как портится характер у флигель-адъютанта.
— Это в чем же?
— Все толкуют о его надменности, спесивости и резкости в обращении со всеми придворными.
— Он не произвел на меня такого впечатления.
— Значит, Зубов умнее, чем я сначала предполагала. И все равно он мне удивительно неприятен.
— Ты заговорила о переменах, которые происходят с годами. Но вот сейчас луч солнца упал на твои волосы, и я увидел тебя Сербиной. Той самой прелестной Сербиной, которая сводила с ума весь Петербург. Тебя считали лучшей актрисой тех лет, и как жаль, что ты оставила сцену. Это была твоя жизнь, твоя стихия.
— Я так изменилась к худшему, ваше величество?
— Нет, нет, ты меня неправильно поняла. С годами ты стала много лучше. Для меня, во всяком случае, но ведь ты так любила спектакли и роли.
— Вкусы меняются с годами.
— Ты хочешь рассеять мое настроение. Но это бесполезно. Я не могу себе простить той жертвы, которую ты мне принесла. И продолжаешь приносить.
— Жертвы? Я не ослышалась, мой дорогой друг? Вы сказали, жертвы?
— Именно так. Ты отказалась от замужества.
— Я не могла себе представить замужества с нелюбимым человеком.
— Ты могла полюбить.
— Мне трудно строить подобные предположения, когда мои чувства все эти годы были заняты только вами.
— Но это-то и ужасно! Я не мог подарить тебе счастья совместной жизни. Я обрек тебя на двусмысленное положение. И я ничем не мог и не могу скрасить твою жизнь. Хотя бы в отношении подарков, средств к существованию.
— Бога ради, ваше величество, только не о меркантильных делах! Я решительно ни в чем не нуждаюсь и ничего не хочу.
— Ты приучила себя быть довольной и ничего не хотеть, и я не могу понять, как тебе это удается.
— Ваше величество, вы забыли, что я уже узнала цену дорогим подаркам и испытала свое полное безразличие к ним. Императрица в свое время…
— Знаю, знаю, ты имеешь в виду ту несчастную тысячу рублей, которую тебе подарила моя мать за твою игру на подмостках институтского театра.
— И бриллиантовый перстень!
— Ты никогда не носишь его.
— Я никогда не испытывала желания его носить, и поэтому…
— Ты продала его, Катишь? Ты продала его!
— Я сделала это не специально. Просто мне надо было помочь моей двоюродной племяннице с приданым.
— Как ты могла! Такую сумму я сумел бы выкроить из кабинетных денег.
— Вы боитесь вопроса императрицы? Не беспокойтесь, мой друг. Она давно перестала замечать мое существование.
— Императрица так восхищалась твоей игрой.
— Но институтский курс был окончен, а я — я отдала свое сердце вам.
— Это было одинаково опрометчивым шагом с твоей стороны и непростительно эгоистичным с моей…
Из рассказов Н. К. Загряжской А. С. Пушкину.
Потемкин, сидя у меня, сказал мне однажды: «Наталья Кирилловна, хочешь ты земли?» — Какие земли? — «У меня там есть в Крыму». — Зачем мне брать у тебя земли, с какой стати? — «Разумеется, государыня подарит, а я только ей скажу». — Сделай одолжение.
Я поговорила об этом с Тепловым, который мне сказал: «Спросите у князя планы, а я вам выберу земли». Так и сделалось.
Проходит год, мне приносят 100 рублей. «Откуда, батюшки?» — С ваших новых земель; там ходят стада, и вот за это вам деньги. — «Спасибо, батюшки».
Проходит еще год, другой, Теплов говорит мне: «Что же вы не думаете о заселении ваших земель? Десять лет пройдет, так худо будет: вы заплатите большой штраф». Да что же мне делать? — «Напишите вашему батюшке письмо: он не откажет вам дать крестьян на заселение». Я так и сделала: батюшка пожаловал мне 300 душ; я их поселила; на другой год они все разбежались, не знаю отчего. В то время сватался К. за Машу. Я ему и сказала: «Возьми пожалуйста мои крымские земли, мне с ними только что хлопоты». Что же? Эти земли давали после К. 50 000 рублей доходу. Я была очень рада.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, П. А. Зубов, А. А. Прозоровский.
— Ваше величество, идучи сюда, я увидел в антикамере князя Потемкина, ожидающего аудиенции.
— Что же вас удивило, друг мой?
— Очередная аудиенция! Мне кажется, вскоре князь вообще расположится в вашем кабинете. А то и вовсе в личных апартаментах. Вы дня не можете без него прожить.
— Вы несправедливы, друг мой. Прежде всего не я приглашаю князя — в этом нетрудно убедиться, — а по своим заслугам князь имеет известное право первенства по сравнению с другими придворными чинами.
— В частности, перед Платоном Зубовым.
— Но ведь вы сейчас находитесь в кабинете, не Потемкин.
— Ах так! Вы допускаете, ваше величество, возможность обратного положения. Но имейте в виду: Платон Зубов не из тех, кто обивает пороги приемных. Но и не из тех, кто терпит присутствие неприятных ему лиц — даже за порогом комнаты, где находится.
— Вы очень раздражены сегодня, Платон Александрович. Право, не знаю, как смягчить ваше неудовольствие.
— Перестать принимать Потемкина и, наконец, отправить его подобру-поздорову на юг. Восточный сатрап должен находиться среди своих шатров, прислужников и — гарема. Думаю, его красавицы вянут без милостивого внимания своего хозяина. Говорят — правда, только говорят, — будто князь меняет за одну ночь нескольких, переходя из одного шатра в другой. Надо будет спросить его самого, не преувеличивает ли молва его возможности.
— Друг мой, этот тон разговора мне неприятен и вообще неуместен.
— Неужели? Кстати, компанию светлейшему составляет князь Прозоровский. Мне искренне жаль главнокомандующего Москвы: долго ему придется ждать окончания вашего разговора со светлейшим.
— Вот здесь вы и ошибаетесь, мой друг. Вам не составит труда пригласить сюда именно Прозоровского.
— Конечно, составит. Для подобных поручений существуют секретари, и по вашему желанию я могу кликнуть кого-нибудь из них. Хотя бы Храповицкого.
— Но вы задержитесь на Время разговора? У меня, вы сами знаете, нет от вас секретов.
— О нет, избавьте от этой скуки. Тем более вы наверняка станете плести паутину вокруг масонов или как их там — мартинистов. Парижские новости явно вдохновляют вас на такую работу.
— Что делать, мой друг. Ее некому делать, кроме монарха. Такова участь тех, кто поднимается на ступени престола.
— Тогда прощайте, ваше величество, и не сочтите за труд сообщить мне, когда вы освободитесь для разговора о моих планах и моих интересах.
— Не премину, мой друг. А, Прозоровский!
— Государыня, я счастлив возможности предстать перед моей монархиней. Это счастье, которое слишком редко выпадает на мою долю.
— Не радуйтесь раньше времени. Я пригласила вас, князь, чтобы сделать вам серьезнейший выговор. Вы испытываете мое терпение, и уже давно.
— Ваше величество, я совершенно растерян…
— Хватит! Год назад я сделала вас главнокомандующим Москвы. Не так плохо после управления Орловско-Курским наместничеством, не правда ли? К тому же я сделала вас сенатором.
— Моя благодарность, ваше величество…
— Должна выражаться в деле, которого пока я вообще не вижу. Когда вы, наконец, решите дело с этим злосчастным Новиковым? Отставной поручик! Нищий! Полное ничтожество! И вы ничего не можете предпринять в отношении него. До меня доходят постоянно слухи о праздниках, которые он устраивает на своем гнилом болоте и на которые собирается чуть ли не вся Москва. Вы что, не видите в этом прямого вызова императрице и престолу? Да не мнитесь же!
— Ваше величество, я не знаю, какие именно торжества вы имеете в виду. В прошлом году скончалась супруга Новикова, та самая, что была выпускницей вашего, государыня, Смольного института. На похороны собрались все ее многочисленные родственники — Трубецкие. Князь Николай Никитич горько сетовал по этому поводу в своих письмах.
— Вы перлюстрируете новиковскую почту?
— Я полагал, ваше величество, что раз человек вызывает подозрения, мне следует…
— И правильно полагали.
— Сам Новиков подвержен тяжелым нервическим припадкам — в этом удостоверился и посланный мною казенный врач. После же кончины супруги он настолько ослабел, что без посторонней помощи не в состоянии не то что ходить, но даже подыматься с постели.
— Меня не интересуют подобные подробности. Чем этот человек сейчас занимается? Уверена, он и в гробу будет продолжать свою вредоносную деятельность.
— Нам удалось подкупить некоторых его крестьян и слуг. Они доносят о всех его речах и поступках.
— О чем я и хочу знать. Только постарайтесь покороче, князь.
— Через полгода после смерти супруги Новиков подписал акт об уничтожении «Типографической компании». Теперь господин Новиков ограничивается только распоряжениями по собственной деревне.
— И вы этому поверили? Но он, конечно, продолжает строить каменные хоромы для своих поселян, Не так ли?
— Совсем немного, ваше величество.
— Многого он и не может сделать. Он же беден, как церковная мышь. Да, и кстати — это правда, что в крестьянских домах висят его гравированные портреты вместо образов? Правда или нет?
— Правда, ваше величество.
— Вот как! Значит, в моей империи появился то ли новый святой, то ли духовный наставник. Почему же это не насторожило вас, господин главнокомандующий? Хотя бы одно это?
— Но эти гравюры так плохи…
— О, вы сделались знатоком искусств, генерал-фельдмаршал! В таком случае кто же автор этих новоявленных икон, с какого портрета делались гравюры?
— Господина советника Академии художеств Левицкого.
— Это действительно новость! Откуда же у вашего нищего поручика деньги на заказ портрета у такого модного художника?
— Насколько мне известно, они очень дружны, ваше величество.
— Одна новость лучше другой! Вот только почему вы медлите с арестом этого умирающего, по вашим словам, бунтовщика.
— Государыня, пока просто не было повода.
— Повода?! И вы не могли его придумать?
— Я простой солдат, ваше величество.
— Отлично. Вы нуждаетесь в приказе, и вы такой приказ получите. Причина для немедленного ареста и заточения Новикова в крепость — его попытка через архитектора Баженова связаться с великим князем. Это политическая интрига, если не сказать заговор. Подробности установит следствие. Составьте указ об аресте государственного преступника — я его немедленно подпишу. Какое у нас сегодня число?
— 13 апреля 1792-го года, ваше императорское величество.
— Превосходно. Но теперь некоторые дополнительные указания. Никаких потаенных действий. Как можно большая огласка. До ареста Новикова — именно, до — проведите обыски всех московских книжных лавок. Их много? Тем лучше. Пусть ваши люди везде все перевернут вверх дном. Впрочем, я уверена, в них найдется достаточно изданий или ранее запрещенных, или вообще выпущенных без необходимых цензурных разрешений. Придирайтесь, придирайтесь решительно ко всему. Производите впечатление беспощадных и недоступных для каких бы ни было переговоров и уговоров.
Владельцев лавок, где найдется подозрительная литература, прямо на месте арестуйте. И обыщите все новиковские дома в Москве. Передайте наблюдение за этим вместе с самыми подробными инструкциями обер-полицмейстеру. Пусть розыском запрещенных изданий занимается вся московская полиция. Это произведет достаточное впечатление не только на москвичей, но и на всю нашу страну. А в результате те же москвичи не обратят особого внимания на исчезновение самого Новикова.
Действуйте же, наконец, генерал-фельдмаршал, действуйте и оправдайте хоть этим свой высокий чин, в котором Платон Александрович вполне обоснованно уже начал сомневаться.
Петербург. Зимний дворец. М. С. Перекусихина и А. С. Протасова.
— Марья Саввишна, а, Марья Саввишна! Где ты там?
— Никак Анна Степановна! Милости прошу, милости прошу, гостья дорогая. Тут у меня как раз и самоварчик кипит, сливочек свеженьких, только что не янтарных, с фермы принесли, калачики горяченькие. Прошу хлеб-соли отведать.
— Какой чаек! Хотя чашечку и выпью. Больно у тебя, Марья Саввишна, калачики всегда хороши.
— Вот и государыня нет-нет их да отведает. Тоже нахваливает.
— А сама-то государыня нешто на прогулку ушла? Будто ранее обычного.
— Пораньше, пораньше. Не спалось ей, голубушке, вот пораньше и собралась.
— Одна ли?
— Хотела одна, да Платон Александрович подкараулил. Вместе пошли.
— Вот и слава тебе, Господи, что вместе. Слыхала ли, чего вчера на представлении семейства Зубовых деялось?
— Да по-разному народ-то в покоях дворцовых толкует.
— Значит, уже толкует. Вот же досада какая!
— Да вы, Анна Степановна, коли ваша милость будет, может, сами мне про вчерашний день расскажете. Так оно вернее будет.
— Кому ж и рассказывать, как не тебе, Марья Саввишна. Велела государыня позавчера семейство Зубовых к представлению императрице приготовить. С приглашением лейб-курьер поехал, а с благодарственным ответом младший брат Платона Александровича во дворец примчался.
— Слыхала, слыхала. Толковали, больно собой хорош.
— Слишком хорош, Марья Саввишна. Уж ежели на Платона Александровича глаз положить, то Валерьяна Александровича нипочем не обойти. На два года братца помоложе, побойчее. Ладный такой. Ловкий. И все норовит впереди всех оказаться.
— От молодости. С кем не бывает.
— Не так все просто, Марья Саввишна. Я от разу подумала, а что если тут и конец нашему Платону Александровичу.
— Что вы, что вы, Анна Степановна! Это уж Господь не попустит — чтоб такие перемены да в такой короткий час. Господи, спаси и сохрани. Не те лета у государыни, чтобы…
— Без тебя, Марья Саввишна, знаю. Потому сердце-то и захолонуло, а парнишка-то такой бойкий. Углядеть не успели, как в залу приемов проскользнул. Прямо перед государыней предстал. Да что предстал — с разбегу в ноги кинулся и край платья поцеловал.
— Ишь какой быстрый.
— Прыткий, сказать хочешь. Прыткий и есть. Государыня руку протянула, чтоб с колен его поднять, а он ручку-то ее и перехватил, губами прижался — не отпускает.
— Государыня, поди, разгневалась.
— Ничего не скажешь, угадала! Слова наглецу не сказала. Смотрит на него и смеется. А потом ласково так: «Чей же ты будешь, молодой красавец?»
— Красавец? Батюшки!
— Вот теперь поняла, Марья Саввишна?
— А Платон Александрович-то где тем временем был? Чего ж не вмешался, слова своего не сказал?
— За делом каким-то государыня его послала. Валерьян Александрович, так полагаю, при нем бы не расхрабрился, хотя куда Платону Александровичу с его стеснительностью до братца. Это он сам на сам храбрости набирается, а на людях слова найти не может.
— Да уж с государыней робости-то у Платона Александровича и следа не осталось. Иной раз даже боязно становится — не перебирает ли меру с ее величеством.
— Не наше дело, Марья Саввишна. А вот ввечеру продолжение последовало. Все семейство заявилось. Ничего не скажешь, что мамаша, что детки — все хороши, а только лучше Валерьяна Александровича не придумаешь. Государыня сколько с родителями ни толковала, все на него поглядывала, тебе потом ничего не говорила?
— Выходит, говорила.
— Как это — выходит? Толком расскажи, Марья Саввишна.
— За причесыванием на ночь сказала. Знаешь, мол, Марья Саввишна, хорош наш Платон Александрович собой, а братец младший куда его лучше. Целый, кажется, день любовалась бы им, глаз не сводила.
— Ну, вот у праздника! А дальше?
— Дальше — принялась я достоинства Платона Александровича вычитывать, а государыня небрежно так ручкой махнула — мол, все это наверняка и у младшего брата есть. Семейное, мол, это должно быть. Что на это скажешь?
— И что теперь будет? Неужто всерьез государыня на Валерьяна Александровича глаз положила? Все у нас опять кувырком пойдет. Только к одному приспосабливаться начали…
— А может, Анна Степановна, желание Валерьяна Александровича удовлетворить?
— Какое желание? Откуда о нем узнала, Марья Саввишна?
— В армию ему хочется. В мундире да на коне покрасоваться. Героем стать. И не откуда я не узнала — собственными ушами слышала.
— Хочешь сказать, Валерьян Александрович здесь был?
— Был. Утром. Государыня за ним потихоньку от Платона Александровича посылала. Недолго был. Ручку ему государыня пожаловала. Чин обещала, коли хорошо служить станет.
— А я-то к тебе с новостями прибежала. Убила ты меня, Марья Саввишна, как есть убила. Твоя правда, отправлять Валерьяна в армию надо и немедля, чтобы дурная трава корней не пустила. О Господи!
Петербург. Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого. Н. А. Львов, Д. Г. Левицкий.
— Победа, Дмитрий Григорьевич, наконец-то победа! Вы слышали, друг мой, последние новости?
— Что вы имеете в виду, Николай Александрович? Но даже не зная вашего ответа, радуюсь вашей радости.
— Нашей, друг мой, нашей!
— Нашей? Но…
— Никаких «но»: светлейший князь Потемкин-Таврический терпит поражение по всей линии.
— Разве вы не были с ним в добрых отношениях?
— Добрые отношения и дружба — разные вещи.
— Наверное. Но если в чем-то и сказались неудачи сего могущественного сатрапа, он найдет способ их обратить в свою пользу.
— Знаю, знаю ваше с Капнистом мнение, а вот вам полное опровержение: наш Александр Андреевич возвращается на свое былое место!
— Граф Безбородко? Полноте! Как можно!
— Вот об этом и хочу вам рассказать, мой друг.
— Я весь нетерпение.
— Вы же знаете, государыня потребовала от светлейшего вернуться к войскам?
— Кто ж этого не знал.
— Светлейший не торопился с отъездом и всячески добивался аудиенции, как потом оказалось, чтобы отказаться от своих воинских обязанностей.
— Светлейший решил избежать армии? Но он всегда был так удачлив в боях и, кажется, искал пыла сражений.
— Полноте, никто не отнимает у него личной храбрости. Но Потемкин — не Суворов: вы же слышали о фантастических удачах этого военоначальника?
— Сына Василия Ивановича? Который вышел в отставку?
— Вы еще не то услышите о нем, в этом уверены все наши офицеры. В Суворове готовы видеть они истинного Марса, сражающегося ради искусства сражения. Потемкин — не то. Если он чего-то и искал, то только почетного возвращения, может быть, даже во дворец.
— Но он так могущественен.
— Чего стоит его могущество рядом с одним-единственным неудовольствием императрицы. К тому же сами знаете — Зубовы не дремлют.
— Так что же со светлейшим?
— А то, что он знал истинное положение дел с нашими армиями и боялся собственных неудач.
— Даже так?
— Его возвращение на юг подтвердило наихудшие предположения князя. Он начинает руководить военными действиями против Порты, но счастье совершенно изменяет ему.
— Между тем я слышал, действия Суворова…
— Оказываются блистательными, и двор замечает разницу между нерешительным и неспособным к руководству большим войском вельможей и удачливыми действиями молодого офицера, которому к тому же начинает рукоплескать Европа.
— Но вы заговорили об Александре Андреевиче.
— А вы не видите связи, мой друг? Все очень просто: Безбородко заключает мир с Портой и становится истинным героем дня и… спасителем Зубовых от угрозы Потемкина. Его заслуги подчеркивают, о них постоянно напоминают государыне, и результат — орден Андрея Первозванного. В России нет более высокой государственной награды! Но и этого мало — ему даруется масличная ветвь миротворца для ношения на шляпе.
— Воображаю, как сие обрадовало бедного Александра Андреевича после стольких лет пренебрежения!
— Еще бы, со времени поездки в Тавриду и по сей день он не получал ни одного материального поощрения. Зато теперь ему выданы пятьдесят тысяч рублей, пять тысяч душ крестьян в Подольской губернии, ежегодный пенсион в десять тысяч и — а это для графа самое важное — влияние при дворе, которое он не замедлил использовать в пользу своих друзей. И вы один из первых, Дмитрий Григорьевич.
— Мой класс в Академии!
— Полноте! Оставьте в покое Академию. На что вам она. К тому же Бецкой жив и хотя не совсем здоров, государыня не станет огорчать его отменой его собственных приказов. Формально — вы сами просили об отставке.
— Но вы же знаете, как до этого дошло.
— Бумага есть бумага. Вы сослались на свои недуги. Трудно предположить, чтобы за прошедшие четыре года вы настолько избавились от них, чтобы претендовать на старое место. К тому же господин Щукин уже вошел в силу.
— Значит, не Академия…
— Простите, мой друг, за невольную нотацию, но вам следовало в свое время проявлять меньшую строптивость. Любую резолюцию, какой бы неотвратимой она ни казалась, во сто крат легче предупредить, чем отменить. Во многом — я не говорю во всем! — вы сами выбрали свою судьбу.
— Я не раскаиваюсь в том, что вы назвали строптивостью, Николай Александрович.
— Нисколько в том не сомневаюсь. Однако давайте же от предметов грустных перейдем к более приятным. Да и к тому же господин Бецкой так стар, что вы вполне можете надеяться на скорые перемены в судьбах Академии.
— Вы намекаете на…
— В девяносто лет это вполне естественно. Смерть и так замешкалась с нашим президентом. Хотя кажется, ему удается скрываться от нее так же, как и от государыни. Сколько бы раз ее императорское величество ни пыталась сама заехать к Бецкому, она получает ответ, что он занят работой с секретарями и не может от нее оторваться даже ради счастья лицезреть свою повелительницу.
— И все же мне крайне неприятен подобный оборот.
— Я сказал о нем, друг мой, между прочим. Главное — Александр Андреевич отыскал вам превосходную работу, и это портреты.
— Чьи же? Вы говорите во множественном числе.
— Так оно и есть — членов царствующей фамилии!
— С каких-то оригиналов?
— Вы имеете в виду копии? Бог мой, неужто ради копий я стал бы приезжать к вам. В том-то и дело, это портреты с натуры и вы будете получать столько натурных сеансов, сколько захотите. В разумных пределах, само собой разумеется.
— Вы хотите испытать мое терпение.
— Вы правы — речь идет о портретах всех великих княжен. Они вошли в возраст, двор начинает подумывать об их браках, и вам — именно вам, Дмитрий Григорьевич, — поручается написать портреты, которые во многом определят их судьбу и соответственно удовлетворят интересы Российской империи. Вам всегда удавались юные создания, а великие княжны все без исключения прелестны и умны. Вы получите удовольствие от одних разговоров с ними. Вы молчите?
— Я и на самом деле изумлен и не могу только понять, как это сделалось. Государыня никогда не благоволила моему искусству.
— Что делать, вам не присущ талант придворного льстеца, и вам непременно нужен человек как он есть. А что до заказа, с ним действительно обстояло совсем не просто.
— Кто же убедил государыню? Неужто Гаврила Романович по своим обязанностям статс-секретаря?
— Полноте, кто бы обратил внимание на его рекомендацию? Да она вообще могла бы показаться неуместной. Нет, дело не в Державине. Предложение исходило от Безбородко, против него, на ваше счастье, не стал протестовать великий князь Павел Петрович. Для государыни это обстоятельство представлялось немаловажным. Ее величество не любит разногласий в царствующей фамилии, а великий князь не слишком часто задает себе труд сдерживать свой характер.
— Но великий князь может знать только мой портрет его старшего сына, Александра Павловича, дитятею.
— Который, кстати сказать, понравился государыне. Нет, мой друг, вы располагаете в окружении великого князя куда более сильным союзником.
— Николай Александрович, вы меня окончательно заинтриговали. У меня союзник при Малом дворе? В Гатчине?
— Что же вас удивляет? Вы не подумали об очаровательной крошке Нелидовой, Екатерине Ивановне Нелидовой, которую столь превосходно изобразили в роли Сербины? Вы помните, как восхищался ею в этой роли Петербург:
Как ты, Нелидова, Сербину представляла,
Ты маску Талии самой в лице являла.
Приятность с действием и с чувствиями взоры
Пандольфу делая то ласки, то укоры,
Пленила пением и мысли и сердца.
Игра твоя жива, естественна, пристойна;
Ты к зрителям в сердца и к славе путь нашла;
Не лестной славы ты, Нелидова, достойна,
Иль паче всякую хвалу ты превзошла!
Какое ж чудо в том, что среди восхищенных зрителей оказался великий князь, отдавший свой восторг и сердце юной Талии?
— Вы хотите сказать?
— Что заказ за вами!
Петербург, дом родителей П. Зубова. А. Н. и Е. В. и Платон Зубовы.
— Не взыщи, батюшка Александр Николаевич, на смелом слове, только по моему разумению пора тебе службу-то оставлять. Потрудился ты на благо господина Салтыкова, пора и на своем пожить.
— Пора-то пора, Елизавета Васильевна, да своего-то у нас с тобой маловато. Прибытку-то пока не видать.
— Да чего уж сомневаться, Платоша наш о родителях непременно похлопочет. Как же иначе?
— Вот тогда и станем рассуждать.
— Так ведь время бы не ушло, батюшка.
— Какое еще время?
— В столицу переезжать. Дом свой там устраивать.
— Дело терпит.
— А вот и не терпит, Александр Николаевич. Представлены мы со всем семейством ко двору государыни, значит, надобно людей принимать, самим к людям ездить. Не к нашим уездным. Бог с ними, а к самым что ни на есть знатным. Чего ж нам Платошеньку-то позорить уездным своим житьем.
— Так полагаешь, матушка…
— Да и о других детках подумать не грех. Партии себе где им составлять — неужто же в наших краях?
— Для хороших партий денег еще не набежало.
— Набежит с Божьей помощью. Пока приглядываться станем, пока разговоры вести. Опять же деньги не наши в ход пойдут. За счастье с семейством Платошенькиным породниться нам их приносить станут. Как ни говори — два жениха в доме.
— А знаешь, матушка, что мне в голову пришло? Не попросить ли Платону для нас вотчину родовую? Нашу. Зубовскую.
— Вотчину родовую? Ты про что это, Александр Николаевич?
— Да вот была такая и преотличнейшая.
— В первый раз слышу.
— Вот и услышала.
— Где ж это, батюшка? В каких краях?
— А в Московских. В самой что ни на есть близости к первопрестольной. И в состоянии отличнейшем, люди говорят.
— Надо же! Да ты расскажи, батюшка, расскажи, не потай.
— Чего таиться-то. Вот только знать-то сам не много знаю. Это один из предков наших — Алексей Игнатьев Зубов лет полтораста назад воеводой астраханским служил.
— Ой, знаменитый такой?
— А ты что, матушка, думала, Зубовы — в поле обсевки, что ли? Там до него на воеводской должности князь Иван Хворостинин сидел — уж куда знатнее!
— Как же это персоны его у нас нету. Вот бы пригодилась.
— Не горюй, не горюй, Елизавета Васильевна. Раз нужна — сыщется. За таким пустяком дело не станет.
— Думаешь?
— Не твоя печаль, матушка. И то в рассуждение принять надо, что Астраханское воеводство в то время было местом особым. Князь Хворостинин ни много ни мало с Самозванцем связался. Тушинского вора принял как истинного государя, со всем народом и казаками чествовал.
— Как же это — помутнение разума на него нашло, что ли?
— Какое помутнение! Они там все обмысливали, как от Москвы отстать. Свое царство устроить. Вот им Самозванец да еще с царицей Маринкой да с пащенком ее как нельзя лучше ко двору пришлись.
— И бывают же в свете такие ироды!
— Всякие, матушка, бывают. Это ангелы Божьи все на одно лицо, а Иродов личности самые разнообразные. На первый взгляд и не признать. Так вот этот Ирод — Иван Хворостинин — уж как ни стелился перед Самозванцем, а все ему не потрафил. Тот возьми князя и казни.
— Батюшки! Так-таки и казнил?
— Казнил, не сомневайся. Самозванца с Маринкой в тех же краях тоже вскорости словили — в Москву повезли. А народ замирять да порядок наводить Алексея Игнатьева Зубова прислали.
— И справился?
— Видно, справился, коли вотчину за те свои заслуги получил. Да еще какую! Братцево, на берегу речки Сходни, обок Тушина.
— Село али деревеньку?
— Ни то, ни другое — пустошь. Так это после Смутного времени. Рядом с былым лагерем Самозванца — Тушинского вора. Тут уж окромя пустошей ничего и не оставалось.
— У Алексея Игнатьева наследников не оказалось. Жены тоже. Так что завещал он свою вотчину родному брату — Матвею Игнатьеву, человеку достойнейшему. Как-никак при патриархе Филарете состоял патриаршьим дворецким, а после кончины святейшего — судьей московского Судного приказа.
— И никогда-то ты, батюшка, о таких знаменитых людях словом не обмолвился. Выходит, Платоше и впрямь нечего во дворце тише воды ниже травы быть.
— Служилые дворяне по Московскому списку! Третий брат у них еще был — Иван, так он на воеводстве в Березове сидел. Вот теперь и суди, что за люди Зубовы!
— Так ведь сказывал ты, батюшка, что корень-то у вас из Смоленска.
— Из Смоленска и есть. Помещиком тамошним был Никита Иванов, по прозвищу Ширяй. Вот его-то сын, Игнатий Никитич Зубов, и дал семейству нашему фамилию. Был Игнатий Никитич, как тебе это понятнее объяснить, своего рода начальником штаба при корпусе в Смоленске. Довелось ему вместе с другими подьячими кормить от царского лица цесарских послов. Довелось служить дьяком Поместного приказа, а там и писцом Арзамасского уезда. Может, и не так велика птица, зато служил государям исправно, нареканий не имел.
— Полно тебе, батюшка, нешто наш князь Таврический такую родню имеет!
— Он-то нет.
— Видишь, а ты вроде как прибедняться решил. Лучше мне про Братцево расскажи.
— Что тут скажешь. Дочка Матвея Игнатьевича Анна Братцево в приданое получила, а там быстрехонько его и продала.
— И давно то было?
— Давненько. При государе Алексее Михайловиче. Он только-только на престол отеческий вступил.
— Это при каком же таком супруге расставаться Анне Матвеевне с землицей-то пришлось?
— А вот и не скажи! Супруг Анны Матвеевны, Кирила Осипович Супонев, воеводой был на Лене. Подмосковной заниматься не с руки, видно, ему было. Род дворянский, древний. Предок их из Пруссии к великому князю Московскому Дмитрию Донскому на службу вышел.
— Немец, что ли?
— Святое крещение принял. Чин чином. Потомки его и стольниками, и стряпчими все больше служили.
— Что ж, так Братцево у Супоневых и осталося? Значит, и хозяева у него нынче есть. Не во Дворцовом ведомстве село-то зубовское, чтоб просить о нем.
— Все-то тебе, Елизавета Васильевна, невтерпеж, все-то ты куда-то мчишься, а куда, сама не ведаешь. Дело это тонкое, тут все стороны обмыслить надо. Тогда, глядишь, и государыня не откажет.
— Да как же Платоше отказать, батюшка! Чай, еще надоесть-то не успел.
— А это уж как Господь решит. Надоест — не надоест, лишь бы сам глупости какой не выкинул. С Братцевым-то оно что получилось. Анна Матвеевна, как я тебе сказал, продала имение, да не кому-нибудь — боярину Богдану Хитрово, что Оружейной палатой ведал, всеми делами хозяйственными в царском дворце и хозяйстве заправлял. Надо полагать, и себя не обижал, и государю Алексею Михайловичу угодить завсегда умел. Вот только не дано ему было наследника заиметь.
— Горе-то какое, истинно горе!
— Перестань причитать, матушка. Когда то было, о том подумай. После Хитрово пошло село во Дворцовое ведомство, а уж оттуда пожаловано было боярину Кирилу Алексеевичу Нарышкину. Родня государева не больно близкая, зато человек довереннейший. Особенно в Азовских походах себя показал.
— Вояка, значит.
— Вояка! Генерал-провиантмейстер при флоте.
— Так это еще лучше.
— Кто спорит. Ему бы в самую пору селом заняться. Хозяйство устроить, усадьбу как положено завести. Ан нет, все-то Кирила Алексеевич в деле, все в поездках. Тут тебе и Нарва, и Юрьев, и Гдов. В Шлиссельбурге воеводой был, в Пскове, крепость Петропавловскую в самом Санкт-Петербурге строил. Так один из бастионов и сохранил его имя — Нарышкинский. Знающие люди говорили, будто везде по провиантской части.
— Доверял ему государь Петр Алексеевич, выходит.
— Что ж, всем доверять приходится. До первой ревизии. Капитальной, если правду сказать. А вот после нее — кому как повезет.
— Неужто и царскому родственнику тоже?
— А ты что думала? И ему тоже. Слухи ходили, будто государь не то что неудовольствие высказывать стал — поотстранил от себя Кирилу Алексеевича. Шесть лет пробыл он первым петербургским комендантом, а там в Москве оказался на той же должности.
— Велика ли потеря!
— Для бабьих рассуждений, может, и не велика, а на деле ссылка это. Настоящая ссылка. Потому, так полагаю, он опять Братцевым не занялся. Куда там — едва не дотла разорил. Скотный двор — и тот в селе исчез.
— Да почему же ты, Александр Николаевич, все дела-то местные так преотлично знаешь? Откуда бы? Интересовался, что ли?
— Интересовался. А как иначе? Село того стоит. А вот тут, матушка, слушай внимательно, ни словечка не упусти. Ба, да никак у нас гость дорогой! Платон, ты ли? Какими судьбами?
— Платошенька, друг мой!
— Отстань, отстань от него, мать. Тут дел невпроворот, а ты со своими всхлипами.
— Дел? Каких дел, батюшка? Новое что объявилося?
— Как тебе, Платон Александрович, сказать. Новое — не новое, да и старым не назовешь.
— Платошенька, раздумался твой родитель об имении. Нужно оно нам, очень нужно, чтобы ему больше службой у Салтыкова себя не трудить. Да и не к лицу она Александру Николаевичу при твоем нынешнем высоком положении.
— Это верно, матушка, а только дело-то в чем?
— Ой, дай, Платошенька, я первой скажу. Родитель твой вотчину зубовскую разыскал, вот и ломает голову, как бы ее обратно в семью нашу получить.
— Вотчину зубовскую? А есть такая? Никогда не слыхал.
— Мало чего не слыхал, друг мой. А вотчина эта тебе знакома — село Братцево, что под Москвой, у Тушина. Матери твоей я всю историю только что выложил, а ты вот на документы погляди. Дошли мы с твоей матушкой до той поры, когда Братцево из дворцового ведомства Нарышкиным перешло. Семен Кириллович там все детство свое провел.
— Семен Кириллович? Тот, что в своей коляске в Петербург философа Дидерота привез да у себя в доме и гостил? Не захотел француз в приготовленной ему государыней квартире селиться.
— Ишь ты! С фанаберией.
— Только государыня не в обиде была. Ей такое дело руки развязало. Недавно сама мне рассказывала, что даже порадовалась: пускай, мол, Нарышкин с гостем с утра до ночи и с ночи до утра возится. Гость суматошный, любопытный, словом, одна головная боль с ним.
— Ох уж эти французишки!
— Нет уж, матушка, вы таких суждений себе, пожалуйста, не позволяйте. Государыню только рассердите.
— И впрямь, Елизавета Васильевна, тебе с твоими мозгами курьими в рассуждения пускаться ни к чему. Тем паче государыню сердить.
— Да я что… я только вообще… а то что же…
— Вот-вот и сиди тихохонько. На ус мотай, а в разговор не встревай, жена. Сумятица от тебя одна.
— К Семену Кирилловичу государыня благоволит. Шутка ли, еще когда чин генерал-аншефа получил и звание обер-егермейстера, назначение присутствовать в Придворной конторе. Если его поместье…
— Не его, Платон, не его. Семен Кириллович как решил в Петербурге окончательно осесть, Братцево двум своим незамужним сестрам продал — Авдотье и Наталье Кирилловнам. А уж они, по девическому своему состоянию, село единственному племяннику — сыну третьей своей сестры — завещали. Александру Сергеевичу. Строганову.
— Час от часу не легче! Да знаете ли вы, папенька, что Александр Сергеевич первый у государыни собеседник, в картах партнер неизменный. А уж в театре али на концерте каком Строганов всегда у левой руки государыни сидит — приказано ему так — и подсказывает.
— Строганов государыне подсказывает? Государыне? Что?
— Тут уж малый такой секрет есть. Государыня театром изволит развлекаться, особенно коли ее собственного сочинения пьеса выставляется. А вот музыки не любит. Сама мне признавалась — в сон ее клонить начинает, если музыка не танцевальная.
— Да и мой вкус такой, как у ее величества. Танцы — было время! — оторвать меня нельзя, а уж пиликанье всякое слушать — увольте. А Строганов-то причем?
— Притом, что показывать должен, в которых местах музыканты подлинного совершенства достигают, где аплодисменты им полагаются. Александр Сергеевич знак государыне сделает, она тут же аплодировать начинает, а уж за ней весь зал.
— Разумно, куда как разумно. К чему государыне мысли свои чепухой разной засорять.
— И как это ты, Платошенька, все увидеть, обо всем дознаться успел. Никогда не думала, что внимательный ты такой!
— Служба придворная. Тут уж только успевай по сторонам смотреть и все примечать. Государыня и то похвалила, мол, на тебя, Платон Александрович, положиться можно.
— Вот и отлично, сынок! Самое время к родовому имению подступиться. Ты что-то о графе Строганове сказал, только Братцево к нему отношения не имеет.
— Как это — не имеет? Разве продал имение? Когда? Кому? Не иначе какой-никакой слух бы при дворе прошел.
— Да нет, тут история особая. Я кое-что выведал. Чего не узнал, тебе, Платон потрудиться придется. Значит, должен ты знать, молодость свою граф провел за границей.
— Кто ж об этом не знает. Сколько раз государыня повторяла: и что лучшие профессора Женевы ему одному лекции читали, и что по Италии он путешествовал — страсть к коллекционированию припала, а там и Париж вниманием не обошел. Точно не скажу, а вроде года два химии и металлургии неизвестно зачем обучался.
— Богатому наследничку почему бы себя не потешить. Все лучше, чем родительские наставления дома слушать.
— Что-й-то ты, Александр Николаевич, говоришь — грешно ведь! От родителей бегать — это надо ведь такое придумать!
— Оно грешно и вышло. Доездился Александр Сергеевич, так что по возвращении никого из родителей в живых не застал.
— Вот оно как, батюшка! Это ему в наказание.
— Перестань тарантеть, Елизавета Васильевна! Не больно-то Строганов такой оборот дела за наказание принял. Заботиться о нем сама императрица Елизавета Петровна стала, не кто-нибудь! Она же ему и невесту сыскала — дочь вице-канцлера Михаилы Илларионовича Воронцова.
— Значит, племянницу свою двоюродную, не так ли?
— Ну ты, Платон, прокурат! И в этом разобрался! Ловкий ты у нас, ничего не скажешь. Супруга вице-канцлера государыне императрице двоюродной сестрой приходится да еще самой что ни на есть любимой — Анна Карловна Скавронская.
— Посчастливилось графу. И приданое, поди, немалое.
— А вот и нет, Платон. Это императрица своей родственнице решила богатства несметные строгановские подкинуть. Куда до них Воронцовым!
— Понятно. В таком раскладе графу никак не отвертеться, если б ему, скажем, невеста не по душе пришлась или еще какое неудовольствие вышло.
— Вот-вот! Не показалась ему невеста, да и он ей не по вкусу пришелся. Только государыня императрица Елизавета Петровна скончалась, завели молодые дело о разводе. Неизвестно, как бы все кончилось, только супруги вскоре не стало. Совсем молодой преставилась, руки графу развязала.
— Ладно, богатств его не приуменьшила.
— Что верно, то верно. Да и наследников они не завели — порозь жить стали. А еле-еле траур кончился, граф заторопился вдругорядь браком сочетаться. На этот раз с княжной Екатериной Петровной Трубецкой.
— И она померла?
— Да нет, Платон, жива графиня и по сей день, здравствует и благоденствует, только с другим, так скажем, сожителем.
— Ничего подобного слыхать не доводилось. Как же это?
— Видишь, и во дворце не про все узнать можно. А дело было такое. Уехали молодые в Париж. В Версале их принимали. Сам Вольтер в графиню на старости лет втюрился, всякие комплименты ей говорил. Там и наследник у них родился.
— Так граф никогда с супругой во дворце не бывает, никто ее ни в каких разговорах не поминает.
— Какое же тут поминание. Господи, прости. Вернулись Строгановы в Петербург. Глянула графиня на флигель-адъютанта тогдашнего да головку-то и потеряла. Влюбилась без памяти.
— Влюбилась — ее дело. Главное — супруг бы не узнал, при императрице ничего не всплыло.
— Умник ты, Платон! Мало что графиня влюбилась, так ведь с полной взаимностью и — в кого бы ты думал — в Ивана Николаевича Римского-Корсакова.
— Спятил он, что ли? Замужняя дама!
— Плевать, что замужняя, а вот что от императрицы расплата тотчас же последовала, от этого, брат, не отмахнешься.
— Узнала государыня?
— Добрые люди донесли. Это ты тоже себе на ус, Платон Александрович, мотай, не больно-то вольничай! Государыня справедливым гневом распалилась. Римского-Корсакова тут же в Москву сослала с запретом в Петербург являться. Одного, не рассчитала, что графиня вслед за амантом, мужа законного бросивши, за Римским-Корсаковым в первопрестольную умчалась.
— Ой, стыд какой!
— Да замолчи ты, Елизавета Васильевна! Причем здесь стыд. Для графа Строганова конфузная ситуация вышла.
— И государыня не смолчала?
— Еще как смолчала, да и граф не пожелал пищи сплетникам давать. Не только супруге предоставил вид на отдельное жительство, да еще возможность жить по ее желанию в любом из его владений или домов.
— Не по уму щедрость. Дурь одна!
— Думаешь, Платон Александрович? А может, как раз наоборот?
— Что наоборот-то?
— То, что графиня нигде принята быть не может. Хочешь не хочешь — затворницей живет, и не где-нибудь — в нашем Братцеве. А для полной утехи и аманта к себе взяла, тешит его да холит.
— В Братцеве? Римский-Корсаков? А государыня…
— Хочешь сказать, на все рукой махнула? Может, для виду и махнула. Что делать-то? Другое дело, если ты, Платон, о родовой вотчине напомнишь. Тут уж, глядишь, узелок-то и перерубить ничего не стоит.
— Не пойму.
— Где уж тебе! Да все проще пареной репы. Государыня у Строганова может Братцево откупить, а уж куда графиня с амантом денутся — может, в дом московский Римского-Корсакова переберутся. В любом случае по миру не пойдут, без крыши над годовой не останутся.
— Сумнительно это.
— Почему же? Откупила же государыня Дубровицы у князя Таврического, чтобы Дмитриеву-Мамонову подарить, куда он свою кралю писаную и привез. После изгнания из столицы.
— И то верно. Разве что попробовать…
— Попробуй, попробуй, Платон. Не ты первый — может, и выйдет. Так бы нас с матушкой утешил.
— Как это — нас с матушкой? Вы что же, батюшка, о себе хлопотать решили?
— Не о тебе же. У тебя все впереди, а наши годы успокоить надо.
— Впереди, говорите, батюшка… А я так полагаю, с меня начинать надо. Для меня государыня, даст Бог, кое-что сделает, на меня порадуется, а уж потом…
— Это когда же — потом?
— Кто знает, как все сложится.
— Вон ты как о родителях рассуждаешь! Не ожидал, Платон Александрович, никак не ожидал!
— Полно, полно тебе, Александр Николаевич. Не гневись, батюшка, может, и впрямь Платоше виднее. А нельзя ли, Платошенька, чтобы потом это побыстрее наступило. Нам ведь в столицу перебираться надобно, жизнь новую устраивать.
— Я бы на вашем месте, матушка, не больно торопился. Вам ведь еще с Николаем Ивановичем рассчитываться придется. А тут всякого можно ожидать. Как бы государыню не осердить — очень она к Салтыкову благоволит. По мне, так подождать куда здоровее для всех будет. И салтыковские дела, глядишь, устроятся.
— Сами, что ли, сынок?
— Бог поможет. И государыня.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. В. Храповицкий.
— Не могу сказать, чтобы меня особенно волновали французские события, но и отмахнуться от них вовсе невозможно. Ты говоришь, Храповицкий, опять эмигранты просят о приеме? Их много?
— Государыня, их число увеличивается со дня на день.
— Положим, отказать им в приеме не следовало бы, но как у них обстоят дела с финансами? Не случится ли так, что в самом ближайшем времени они начнут просить у меня о материальной поддержке?
— Это очень трудно выяснить, государыня. Если даже кто-то и сохранил пока недвижимость во Франции, они могут ее лишиться со дня на день. События продолжают развиваться, и народ настроен против эмигрантов. Их объявляют предателями родины, государства. Пока король еще как-то сдерживает этот гнев, но в дальнейшем…
— В дальнейшем пойдет на уступки, как делал уже не раз. Но ты не ответил мне, как они устраиваются у нас. Снимают дома, покупают их, оплачивают, когда снимают, или все делают в кредит?
— Я не собирал специально сведений, государыня, но думаю, титулы эмигрантов во многих случаях открывают им кредит.
— Что само по себе очень плохо. Мы можем так начать разорять наших людей. Озаботься, чтобы осторожным образом — без упоминания моего имени, Боже избави! — начать предупреждать наших. Пусть разойдутся слухи о несостоятельности или возможной несостоятельности приезжих. И пусть наши хозяева сами побеспокоятся о своих интересах.
— В этом не будет никаких трудностей, ваше величество.
— Отлично. А теперь какие подробности сообщает наш посланник?
— Их великое множество, но главное — ни о каком успокоении волнений нет и речи. Законы о выкупе феодальных прав на землю оказались, по-видимому, составленными очень неудачно. В деревнях крестьяне на грани бунта. В воздухе же, как пишет посланник, носятся слухи о том, что эти выкупы придется отменить вообще.
— Что значит — придется?
— Чтобы избежать полного восстания. И — в наказание эмигрантам за их измену народу. Пока этого еще не случилось, но перемены в Париже происходят слишком стремительно.
— То, что отношение к эмигрантам не может меняться в лучшую сторону, это очевидно. К тому же французы, мне кажется, всегда легко откликались на всяческие слухи. Истинный порох!
— В данном случае не утихают разговоры о враждебных замыслах двора, о кознях эмигрантов и политических замыслах соседних держав.
— Что же, все это совсем не далеко от истины и, следовательно, не может быть легко погашено. А каково мнение посланника?
— Государыня, его точка зрения полностью совпадает с вашими выводами. Они достаточно мрачны.
— А как выглядит это самое Законодательное собрание? У нас есть хотя бы приблизительные сведения?
— Сведения есть, хотя они и производят впечатление совершеннейшего сумбура.
— Кто знает, иногда взгляд со стороны оказывается наиболее справедливым. К тому же мне слишком хорошо знакомы рассуждения их теоретиков.
— Боюсь, это очень упрощенная схема, но пока она выглядит так. Законодательное собрание с первого же дня своего существования раскололось.
— Этого следовало ожидать. Но каково распределение сил?
— Государыня, все напоминает карту сражения. Правую сторону заняли фельяны, как они называют конституционных монархистов. Средние места, как иронизирует посланник, удивительно быстро заняли депутаты без определенных политических пристрастий. А вот левую сторону делят между собой жирондисты и монтаньяры. Жирондисты славятся превосходными ораторами — это некие Верньо, Бриссо и Кондорсе. Монтаньяры — представители якобинского и тому подобных клубов.
— Но среди якобинцев были, насколько я помню, также выдающиеся и умевшие захватывать народ ораторы.
— Вот именно были, государыня, но волею судеб они как раз не попали в число депутатов.
— Тем не менее бунтовать они смогут и вне Законодательного собрания. От депутатского мандата их популярность не увеличится и не уменьшится. И вы не называете их имен, Храповицкий.
— Посланник упоминает крайне властолюбивого, как он пишет, Робеспьера.
— Его имя встречается уже достаточно давно.
— Совершенно безнравственного, по его же характеристике, хотя и несомненно способного Дантона. Но первое место посланник отводит редактору газеты «Друг народа» — Марату. Его теперь так и называют в печати «Другом народа». Их нет в собрании, но несомненно их влияние сказалось на том, что Законодательное собрание на первых же заседаниях решило конфисковать все имущество эмигрантов.
— Мои предположения оправдываются слишком быстро. Мы получаем тяжелейшее наследство и повод для постоянных забот. Тем более все эти люди бесконечно капризны, требовательны и будут себя чувствовать имеющими право на поддержку.
— Законодательное собрание не обошло вниманием и священников. Несогласных с его постановлениями решено наказывать лишением гражданских прав, высылкою и даже тюрьмой.
— И король снова счел возможным согласиться?
— Нет-нет, ваше величество, он протестовал, не хотел утверждать соответствующие декреты об эмигрантах и духовенстве, но в результате вызвал только крайнее недовольство в народе. Сейчас его величество на всех углах громогласно обвиняют в контактах с эмигрантами и чужими дворами.
— Уступки народу никогда не были лучшей политикой. Сказавши «а», волей-неволей перечислишь все буквы алфавита.
— Но можно ли себе представить, государыня, чтобы не якобинцы или монтаньяры, а жирондисты и в собрании, и в клубах, и в печати стали доказывать необходимость ответить на вызывающее, как они выражаются, поведение иностранных правительств — войной народов против королей! А король в свою очередь дал отставку министерству, назначил новое — целиком из единомышленников Жиронды!
— Это именно то, о чем я говорила. Трусость и предательство неизбежно сталкивают на наклонную плоскость. Раз монарх способен отступать, его будут заставлять это делать до полной его гибели. Вы знаете, друг мой, чем это закончится?
— Трудно предположить, государыня.
— И вовсе не так трудно. Впереди — война, и не только в пределах Франции. Людовик сумеет вовлечь в нее всю Европу. Это уже не назовешь иначе, как Божьим попустительством. За бездарность и нерешительность короля придется расплачиваться нам, и только бы цена эта не оказалась слишком высока.
Из рассказов Н. К. Загряжской А. С. Пушкину.
Потемкин приехал со мною проститься. Я ему сказала: Ты не поверишь, как я о тебе грущу. — «А что такое?» — Не знаю, куда мне будет тебя девать. — «Как так?» — Ты моложе государыни, ты ее переживешь; что тогда из тебя будет? Я знаю тебя, как свои руки: ты никогда не согласишься быть вторым человеком.
Потемкин задумался и сказал: «Не беспокойся, я умру прежде государыни; я умру скоро». И предчувствие его сбылось. Уж я больше его не видала.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. В. Храповицкий, В. А. Зубов.
— Государыня, свершилось! Измаил взят! Вот донесение князя Потемкина-Таврического. Его привез брат Платона Александровича.
— Ах, этот наш лихой красавец! Зовите же его сюда. Я с удовольствием дополню донесение впечатлениями очевидца.
— Моя императрица! Ваше императорское величество!
— Да вы никак прямо с дороги, мой друг?
— Пыль на моем платье не подходит к дворцовым покоям небожительницы, но она по крайней мере свидетельствует, как торопился его владелец пасть к ногам своей повелительницы.
— Ценю вашу службу, Валерьян Александрович. Вы меня сердечно тронули своим усердием и тем более утешите своим рассказом. Нет-нет, сейчас, немедленно. Вы куда направились, Храповицкий?
— Я думал сообщить Платону Александровичу.
— Это совершенно лишнее. Наш гонец сам все расскажет брату, а пока — вы свободны. Я хочу обстоятельно побеседовать с нашим героем.
— Государыня, я не заслуживаю пока этой оценки!
— Но как я вижу, надеетесь заслужить в будущем.
— Если Господь будет снисходителен к моим самым заветным желаниям. Мне кажется, место мужчины на ратном поле. Я далек от полей дворцовых, хотя они и обладают огромной притягательной силой.
— Не будьте так категоричны, мой друг. В жизни надо отведать вина из каждого бокала. Но ваш военный пыл мне очень импонирует. Итак, я жду рассказа.
— Вы знаете, ваше величество, как долго длилась осада Измаила.
— Конечно, знаю и тем более любопытно, что же могло подвигнуть светлейшего на штурм. Здесь в Петербурге нам стало казаться, что он просто не хочет расставаться со своим сказочным подземельем.
— Государыня, я военный и мне негоже опускаться до простых пересудов.
— Нет-нет, Валерьян Александрович, я приказываю вам отдать мне полный отчет. К тому же мы с вами одни, и ни до чьих ушей ваш рассказ не дойдет. Смелее же, мой друг.
— Раз вы приказываете, ваше величество… Среди офицеров ходили толки, что всему виной княгиня Долгорукова. Светлейший решил порадовать Екатерину Федоровну зрелищем штурма крепости и потому вызвал к себе Суворова. Злые языки толковали, что стопушечной пальбой и батальным огнем князь надеялся одержать наконец победу над сердцем строптивой красавицы.
— А вы тоже находите Долгорукову необыкновенно красивой?
— Ни в коем случае, ваше величество! Княгиня несомненно кажется такой людям… среднего вкуса. Я свой собственный ставлю гораздо выше.
— Любопытно! Но вернемся к делу. Слухи слухами, а Суворов?
— Суворов прибыл к Измаилу 2 декабря девяностого года и тотчас же велел начать готовить фашины для засыпки рвов и штурмовые мельницы, а 7 декабря послал сераскиру ультиматум сдать крепость.
— Вот так, ни с того, ни с сего?
— Но турки же видели приготовления. В них участвовали тысячи человек, и все на их глазах.
— Видели и сложили оружие.
— Нет, ваше величество, сераскир прислал отказ. Тогда Александр Васильевич собрал 9 декабря военный совет, который единогласно высказался за штурм.
— Даже единогласно! Все были единого мнения?
— Все, ваше величество. Тогда князь Рымникский перецеловал всех генералов и сказал удивительнейшие слова: «Сегодня молиться, завтра учиться, послезавтра — победа либо славная смерть».
— Удивительный человек. А каков был расклад наших сил? Вы помните его?
— Как же иначе, ваше величество! У Суворова была 31 тысяча войска, но из них 15 тысяч нерегулярных и плохо вооруженных. Фельдмаршал распорядился за сутки до штурма начать обстрел Измаила из 600 орудий, а затем наши ворвались в крепость и еще десять часов сражались внутри нее. Туркам помогали даже женщины. Это был кромешный ад, ваше величество. Нашим не было равных, но и неприятель сражался отчаянно.
— А наши потери — они очень велики?
— Все относительно, государыня. Турки потеряли 23 тысячи, в том числе шестьдесят пашей. Наших убито 4 тысячи и ранено шесть. Особенно упорным оказался сираскир. Он заперся в каменном здании с отрядом из тысячи отборных воинов. Шесть дней пришлось очищать город от трупов, как мне удалось узнать позднее.
— И наши ни разу не дрогнули, не пытались отступить?
— Государыня, я сам участвовал в бою, а не был сторонним наблюдателем. Мне трудно отвечать за всех. Знаю точно об одном эпизоде. Когда колонна под командованием Кутузова остановилась от сплошного вражеского огня, Суворов велел передать Кутузову, что жалует его комендантом Измаила, и движение возобновилось.
— Друг мой, я хотела бы видеть в вас продолжателя военных талантов Суворова. И его удачливости.
— Государыня, под вашими знаменами! И при капле вашей благосклонности.
— Первое вы уже имеете, второе я могу вам обещать.
— У вас не будет оснований раскаиваться в вашей душевной щедрости, моя императрица. Вы разрешите мне так к вам обращаться, ваше величество? Или я нарушу тем придворный этикет?
— Воину не могу не разрешить.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. В. Храповицкий, П. А. Зубов.
— Начало этого года не видится мне удачным, а продолжение явно достаточно туманно.
— Вы имеете в виду поражение принца Кобургского под Журжею, ваше величество?
— Да, конечно, сразу после Нового года. Но главное — смерть австрийского императора. Иосиф II никогда не был со мной ни достаточно откровенен, ни по-настоящему дружелюбен. Но мы знали друг друга, неоднократно встречались. В конце концов, он был весомым союзником в борьбе с Портой.
— Не всегда, ваше величество.
— Ты прав, Храповицкий. Не всегда, и все же. А теперь чего можно ждать от Леопольда II. Наши агенты доносят, что он откровенно склоняется к мирным переговорам с Портой через посредство Англии и Пруссии. Уже намечен соответствующий конгресс в Рейхенбахе.
— Вы отказались от участия в нем, ваше величество.
— Не могла не отказаться. Для России это совершенно ненужное предприятие. Кстати, какие у нас данные о новом императоре? Пересмотрите их.
— Этих сведений, государыня, и мало, и достаточно для общих выводов. Леопольд будет искать мира. Это его характер — в высшей степени осторожный.
— Если не сказать трусливый. Он ведь занял после смерти своего отца Тосканский престол и начал проводить, хотя и очень умеренные, но все же последовательные реформы.
— Но, государыня, можно ли их назвать реформами Леопольда. Ведь императрица Мария-Терезия фактически доверила руководство Тосканой не ему, а своим довереннейшим лицам — маркизу Ботта и графу Розенбергу. Леопольд в лучшем случае двинулся по уже проложенной колее.
— А насчет силовых действий, как ни говорите, состояние империи вынудит его к более решительным мерам.
— Поживем — увидим. На сегодняшний же день мир с турками — его открыто заявленная цель.
— Вы хотели что-то добавить, Платон Александрович?
— Не знаю, вправе ли я вмешиваться в ваше обсуждение, государыня, но, по моей мысли, интересы России лучше было бы обратить к Востоку — вот это настоящая перспектива расширения нашего влияния.
— Интересная мысль. Хотя и на будущее. Пока нам надо развязать турецкий узел и довести военные действия до выгодного мира.
— Это естественно, ваше величество. Но на Востоке мы не будем иметь настоящих соперников, а союз с Россией будет являться для тамошних правителей настоящим благом. Ведь недаром государь Петр Алексеевич стремился к Каспийскому морю.
— Вы всерьез стали интересоваться политикой, мой друг? Это меня искренно радует. Вы становитесь моим настоящим помощником.
Обуховка. В. В. Капнист и П. В. Капнист.
— И что ты мыслишь, Петр Васильевич, по поводу французской конституции? По душе ли тебе ее новации? На мой взгляд, переломали французы все, что только могли, никаких старых порядков и установлений не оставили, а вот о том, как новый-то дом по такому чертежу строить — толком не продумали. Да и куда им — в такой-то сваре! Никто никого не слушает, до соседа докричаться не может. Читал ли самый текст-то?
— Еще бы не читал. Кажется, наизусть заучил.
— Так объясни, Бога ради, в чем у них дело? Короля-то они никак сохранили. А к чему он им теперь, если без власти?
— Тут, друже, такая заковыка у них получилась. Король — это как бы представитель всей нации. Власть у него исполнительная, но действовать он может только через министров, а те, в свою очередь, не ему подчинены, а собранию.
— Головоломка, ничего не скажешь. А прок-то от таких выкрутасов какой?
— Да еще не все это выкрутасы. Король имеет наследственную власть, а все другие власти выборные. Министров он назначает, а те править по-настоящему ничем не могут, потому что нет у них от них одних зависимых чиновников. Выборными-то как распорядишься?
— И страну они вроде как по-новому разделили.
— По-новому — на 83 департамента. И в каждом департаменте своя администрация избирается, даже мировые судьи. Оно и выходит, что центральная власть им вовсе не нужна.
— Так уж тут, друже, по моему разумению, порядка ждать не приходится. Каждый свой интерес соблюдать потщится. А на месте у него и корни поглубже, и ветки с другими деревьями сплетены пошире, пораскидистее.
— Если только на совесть человеческую да на разум положиться.
— Ой ли, друже! Такие сказки ты братцу своему Василью Васильевичу оставь. Он пиит, ему сочинительство к лицу, а тебе-то, человеку здравомыслящему, негоже.
— Сам чувствую, недомыслили французы. С духовенством тоже неладно у них получилось. Собственность у церкви, как и у короля, отобрали, десятину церковную отменили, священников на казенное жалованье перевели. Со всем те согласились, а как до выборов дело дошло, восстали.
— Каких выборов? Священников?
— То-то и оно — чтобы их тоже население выбирало. И приходских, и отдельно даже епископов. Вероисповедания все в правах сравняли. Вот из прихожан одни на все согласились, другие вместе с пастырями своими духовными в раскол ушли. Что наши староверы с Никоном.
— И кто же все это в жизнь проводить стал? Учредительное собрание, как только король Конституцию подписал, распустили, сколько понимаю.
— Распустили. А вместо него Законодательное собрание ввели, в которое одних новых людей набрали. Только от них, сам понимаешь, прок невелик: ни тебе опыта, ни умения. На словах, может, одно и то же исповедуют, а как за дело взяться, не знают и знать не могут. Иными словами, в эмпиреях летают. Да и где ты на местах стольких единомышленников отыщешь. Охотников власть захватить множество, а на общее дело потрудить — таких нет.
— Больше всего меня избирательный ценз смущает. Ведь это едва не половина народа власти никакой получить не сможет. Сколько кто налогов платит! Так это же государство для одних богатых получается. Неужто этого никто не уразумел?
— Да, без денег у них получилось ни-ни. А тут еще учредительное собрание для покрытия государственного долга почло за благо секуляризированные церковные владения распродать. Те же буржуа их и порасхватали. Выходит, еще богаче стали.
— Нескладно, куда как нескладно.
— А оттого и нескладно, что гладко было на бумаге, да забыли про овраги. С народа начинать надо было — они же с денег начали. И то еще посуди. Всех в правах на словах сравняли, всех обязали гражданами называть. Положим, цехи тоже отменили, свободу промышленности объявили, а какие-нибудь новые корпорации организовывать запретили.
— Выходит, чья власть, то и право.
— Видно, так уж в нашем грешном мире положено.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет императрицы. Екатерина II, П. А. Зубов, А. В. Храповицкий.
— Ваше величество, неужели опять вместо того чтобы заниматься подлинно государственными проектами, вы собираетесь возиться с вашими мартинистами! Мне кажется, вам изменяет чувство масштаба.
— Все не так просто, мой друг. Ты не угадываешь в их действиях отголоски парижских событий? А ведь они несомненно есть. И нам надо как можно скорее уничтожить ту почву, на которой эти семена зла могли бы расцвести.
— Почва в виде одного загнанного в нищую деревушку поручика?
— Ты напрасно так легкомысленно отмахиваешься от Новикова. Его влияние по-настоящему велико. Он производит брожение в умах простонародья, а это само по себе крайне опасно.
— Тогда в чем же дело? Арестуйте вашего отставного поручика. Казните его, наконец. Спрячьте в крепость, но кончайте же эту возню. Ваши обыски в московских книжных лавках наделали далеко не так много шума, а главное — не нагнали на москвичей благодетельного с вашей точки зрения страха. Советник Московской уголовной палаты ко всеобщему стыду не обнаружил в Богом забытой деревеньке никакой типографии, хотя вы на это и рассчитывали. Тогда им следовало захватить эту типографию с собой. Надо же действовать быстро и решительно, а не через час по чайной ложке. Этим можно только рассмешить и свой двор, и всю Европу. Откуда у вас, ваше величество, такая привязанность к этому Новикову?
— Но неужели ты не понимаешь, друг мой, что за этим стоят происки Малого двора!
— Вы так считаете? А мне думается, гораздо большее значение имеет благотворительная деятельность поручика. Она действительно колет глаза вашим придворным, да, впрочем, и самой императрице. Не хотите ли знать, как звучит сочинение Новикова о голоде в России? Могу его вам прочесть — оно не так велико, но достаточно выразительно.
— Откуда оно у тебя?
— Неужели вы думаете, что я назову вам имена, чтобы вы превратили меня в глазах общества в доносчика и агента вашего господина Шешковского! У меня достаточно добрых знакомых, скажем так, из литературных кругов. Они постоянно бывают в моем доме. Мы многое обсуждаем так, как нам представляется правильным и нужным.
— Но подумай сам, в какие мартинистские бездны ты можешь окунуться и как можешь сыграть на руку Малому двору! Голод в России! Надо же додуматься до такого абсурда. За всю свою поездку в Тавриду — а это не ближний путь — я не видела ни одного человека в лохмотьях и рубище. Ни одного.
— И все же можно мне ознакомить вас с сочинением Новикова? «Всякий, у кого есть дети, не может равнодушно отнестись к известию о том, что огромное число несчастных малюток умирает на груди своих матерей. Я видел исхудалые бледные личики, воспаленные глаза, полные слез и мольбы о помощи, тонкие, высохшие ручонки, протянутые к каждому встречному с просьбой о корке черного хлеба черствого, — я все это видел собственными глазами и никогда не забуду этих вопиющих картин народного бедствия. Целые тысячи людей едят древесную кору, умирают от истощения. Если бы кто поехал сейчас в глухую деревню, в нищенскую хату, у него сердце содрогнулось бы при виде целых куч полуживых крестьян, голодных и холодных. Он не мог бы ни есть, ни пить, ни спать спокойно до тех пор, пока не осушил бы хоть одной слезы, не утолил бы лютого голода хоть одного несчастного, пока не прикрыл бы хоть одного нагого».
— У меня нет слов! Это же пасквиль, истинный пасквиль! И только Прозоровский не хочет этого понять и довести дело до конца.
— Думаю, мне понятна политика московского главнокомандующего.
— Понятна, мой друг? Так в чем же она заключается?
— Князь не хочет недовольства во вверенном ему городе, а недовольство возникнет, несмотря на все предусмотренные вами, ваше величество, меры, непременно. Именно поэтому Олсуфьев, этот советник Уголовной палаты, не решился везти Новикова в Москву. Тот слишком слаб и потому мог бы скончаться в дороге.
— Вам нечего добавить, Храповицкий? Вы не имеете никаких новых сведений?
— Я хотел сообщить вам, ваша величество, что Прозоровский направил в новиковскую деревню майора с двенадцатью гусарами, которые и доставили Новикова в Москву.
— Живым и, как окажется, здоровым!
— Живым — это действительно так, но о здоровье говорить не приходится. Новиков всю дорогу впадал в обморочное состояние, так что его каждый раз с превеликим трудом приводили в чувство.
— В вашем голосе тоже звучит сочувствие или я ошибаюсь, Храповицкий?
— Ваше величество, мне никто не давал права оценивать побуждения и поступки моей монархини.
— Ах, так! Где же сейчас находится сей мартинист?
— Князь Прозоровский докладывает, что в Москве, в Тайном приказе у Мясницких ворот.
— И что дальше?
— Князь сам решил допросить арестованного, но никаких физических мер применять к нему не стал из-за его крайней слабости. Впрочем, он подчеркивает, что словесных угроз с его стороны было предостаточно.
— Результат? В чем признался Новиков?
— Ни в чем.
— Посадить его на хлеб и воду. Или того лучше — на одну воду!
— Ваше величество, он и так отказался от приема всякой пищи.
— Что?! Значит, без Шешковского не обойтись. Пусть везут Новикова сюда, в крепость. Живого. Или мертвого. Это уже не имеет значения.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. С. Протасова.
— Вот и дожила ты, Анна Степановна, до новой свадебки. Пестовала, пестовала пятерых своих красавиц, пора их и в белый свет выпускать. Рада ли?
— По совести, государыня, сама не знаю.
— Это как тебя, клуша-наседка, понимать? Товар-то у тебя такой на руках: оглянуться не успеешь, вянуть начнет.
— Молода Катюша, куда как молода. Пятнадцать лет — куда тут своим семейством обзаводиться. Да и жених…
— Вот те раз, и жених, оказывается, тетушке не потрафил.
— Так ведь на одиннадцать лет старше.
— Что за беда. Человек умнейший, образованнейший. При Малом дворе даже великокняжескую пару растормошить умеет. Уж Павлу Петровичу угодить — дело немыслимое, а Федору Васильевичу Ростопчину удается. За границей с детства много путешествовал, лекции в Лейденском университете слушал. А уж говорить как умеет!
— Так ведь и Катюша моя мало в чем ему уступит. Одних языков сколько знает. От книг не оторвешь. Вдвоем говорить начнут — чисто профессора какие.
— Тем более хорошо. Может, Бог даст, друг к другу приладятся на всю жизнь.
— Федор Васильевич рассказывал, как с князем Безбородкой, по вашему, государыня, приказу, в Константинополь на переговоры только что ездил.
— Самой же понравилось — разве нет, Анна Степановна?
— Другое мне, государыня, горько. Не при вашем дворе Катюша будет, а при Гатчинском. Больно мрачно у них, неприютно. Может, есть такая возможность молодоженов-то наших сюда перевести?
— А вот об этом, Королева Лото, говорить не будем. Федор Васильевич мне камергером при цесаревиче надобен.
— Да и с Нелидовой больно он не ладит.
— Чем же плохо? Вишь, какой узелок у нас крепкий там завязывается. А Катерине Петровне твоей нужды нет в их дела мешаться, может и в сторонке оставаться. Фрейлиной она пожалована, но я с нее обязанностей никаких спрашивать не стану.
— Еще я вам, государыня, сказать хотела, может, и пустяк, а так как-то странным мне показался.
— Чего мнешься, Анна Степановна?
— Наш Платон Александрович обеспокоился, чтобы графа Ростопчина в Гатчине навестить, с предстоящей женитьбой поздравить.
— Так в чем дело-то?
— Почему не в Петербурге? К чему ему в Гатчину ехать?
— А ты его, Анна Степановна, в опеку не бери. Пусть для всех любезен будет. Нам-то с Гатчиной на открытых ножах тоже ни к чему все время оставаться. И что Ростопчина поздравит — отлично. Я от него прыти такой никак не ожидала. Молодец!
Стихи неизвестного современного автора на смерть Г. А. Потемкина.
Век счастливо прожив, Потемкин князь скончался,
Роскошествуя жил и дельности чуждался,
Век умницею жил, но был ли он таков —
Судить лишь могут то Фалеев и Попов [секретари князя].
Другие ж от него так ДА да НЕТ слыхали,
Иные только рост, походку его знали.
В нем чести, правоты не виделось следа,
Властолюбив и горд, надменен был всегда.
Незнающий был вождь. Непобедимо войско
Доставило ему название геройско.
Везде он крал казну, себя обогащая,
Пол женский развращал, богатством обольщая.
Его уж нет! — Забудем, перестанем говорить,
Дадим наследникам простор имение делить.
Петербург. Зимний дворец. П. А. Зубов, А. С. Протасова, Екатерина II.
— Платон Александрович, ваше сиятельство, думается, вам надо бы поспешить к государыне.
— Что-нибудь случилось, Анетт?
— Ради бога, тише, граф, давайте не будем давать пищу сплетням — их и так за последнее время плодится слишком много. Но идемте, идемте скорее к ее величеству.
— Нездоровье?
— Благодарение Господу, нет, но государыня получила ужасное известие — о кончине князя Таврического.
— Потемкин погиб? В бою? От ран? Но он, кажется, стал избегать участия в военных действиях.
— Какое ранение! Князь скончался. Еще трудно сказать, от чего. Скорее всего, от апоплексического удара.
— Но у ее величества последнее время заметно изменилось отношение к князю. И я знаю, многое в его действиях вызывало раздражение государыни.
— Полноте, какие счеты, когда человек уходит. Навсегда уходит. И не обманывайте себя, граф, Григорий Александрович до последнего немало значил для государыни. Только, пожалуй, никто не догадывался, как дело обстояло в действительности.
— Ее величество расстроена?
— Не то, Платон Александрович! Скажу вам откровенно, я боюсь такого же, как у князя Таврического, удара. Доктор Роджерсон давно опасается такой возможности.
— Государыня знает об этом?
— Упаси, Господь! Государыня не терпит докторов, а всякое их заключение только портит ее настроение. Она никогда не следует их советам. Роджерсон говорил об этом мне. И Марье Саввишне. Ей наказал быть все время начеку. Приготовил как следует лекарства.
— Что же делать, Анна Степановна? Что делать?
— Развлеките государыню. Отвлеките от черных мыслей какими-нибудь разговорами. Вы умеете, Платон Александрович. А ваша забота ее тронет, заставит изменить ход мыслей.
— Я… я постараюсь… но, может быть, все-таки доктор? Какие-нибудь успокоительные. Нюхательные соли…
— Да соберитесь же с силами, Платон Александрович. Ваш растерянный вид совсем расстроит государыню. Подумайте, в государыне вся ваша жизнь. Слова какие-нибудь найдите… Да вот мы и пришли. Я оставлю вас.
— Ваше величество! Какое несчастье! Какое страшное несчастье! Для вас потерять такого верного друга. Истинного соратника.
— Но ты же недолюбливал князя, мой друг?
— Какое это имеет значение перед лицом смерти!
— Ты думаешь, что перед лицом смерти обязательно ханжить? Так принято. Но мы с тобой вдвоем, и вряд ли имеет смысл притворяться. Тебе-то какая разница — жив князь Таврический или мертв?
— Я подумал о ваших чувствах, ваше величество.
— О моих чувствах… Видишь ли, мой друг, я никогда ими ни с кем не делилась и не собираюсь делиться. У каждого человека в моей памяти его собственное место, и в этот склеп я предпочитаю входить одна. Ты ничего не знаешь о Григории Александровиче, а уж о его службе мне и подавно.
— Государыня, я готов развеселиться, если это больше соответствует вашему нынешнему состоянию. Я знал о тех неудовольствиях, которые доставил вам князь Таврический…
— И это тем более оставь. Это мое с князем покойным дело. Свою часть покойный с собой унес, мою половину я с собой унесу — вот и весь сказ. А если уж хочешь знать, что мне страннее всего показалось, так это обстоятельства его кончины.
— В них было что-то необыкновенное? Государыня, вы вздрогнули!
— Да так, будто холодком прохватило.
— Вы разрешите накинуть на ваши плечи накидку. Вот эта, кунья, пожалуй, лучше всего будет. И истопника надобно кликнуть — в камине помешать.
— Сам помешай, не надо звать. Никого. Сумеешь?
— Как не суметь.
— Вот и славно. Ты знаешь, друг мой, что суеверий я не терплю.
— Но некоторые, государыня, исполняются с удивительной точностью. Как тут не верить.
— Кто это тебе в голову вбил глупость такую?
— Матушка.
— А, ну прости. Только говорить можно о совпадениях — не больше. Тем не менее случай с князем заставляет задуматься. Вообрази, прошла заупокойная лития по принцу Виртембергскому. Потемкин вышел из церкви и по рассеянности поднялся вместо своей кареты на катафалк.
— Господи, помилуй, страх какой! Это уж не примета — прямое предсказание. Я, кажется, умер бы на месте.
— Вон ты какой, оказывается, впечатлительный. Потемкин не умер, но расстроился очень. И с того дня начал думать о своем конце. Сам себя готовить к смерти.
— Как же сам себя, когда смерть ему так явственно вышла.
— Опять ты за свое! Но стал он сам о кончине думать, да и все кругом заладили, вроде тебя, вот и не стало Григория Александровича.
— Да, тут уж и к доктору обращаться нечего — судьба.
— К какому там доктору! Григорий Александрович стал пировать напропалую. Мне пишут, каждый день застолье. Вина — море разливанное. Еда — чего только душа пожелает. Иной раз встать из-за стола от объедения не мог — под руки выводили. И все ему мало казалось. Со стороны посмотреть — будто с жизнью прощался.
— Да уж тут и впрямь мороз по коже.
— Только знаю, еще одно его подкосило. Помнишь, старший из братьев Орловых умер — Иван Григорьевич. «Старинушка» — они его все звали.
— Помню, да князю-то что?
— Воевали они, всю жизнь воевали. Орловы с Потемкиным. Неважно тебе знать почему, а только ненависть лютой была. Особенно Григорий Григорьевич обиды свои считать был горазд. Почти десять лет прошло, как его не стало.
— Графа Григория Григорьевича Орлова?
— Да, графа Гри. Гри — так его звали. Его брат Алексей Григорьевич в отставке оказался. Ничем, кроме дочери своей единственной, заниматься не стал. А вот теперь — «старинушка». Потемкин мне и признался: пусто что-то стало. Знаешь, как на кулачках: один боец уйдет, так и другому уходить надо.
— А по-моему, тем лучше, что ушел.
— По-твоему! Григорий Александрович другого кроя человек был. Совсем другого.
— Вот и выходит, жалеете вы его. Дорог он вам оставался, хоть на дворец Таврический гневались.
— Мало ли на что гневаться приходится. Это по каждодневному счету, а вот по большому… И лет-то папе всего-навсего пятьдесят пять набежало — какие его годы. Ты поди, друг мой, не заходи сегодня. Отдохнуть хочу.
В. В. Капнист — А. А. Капнист. 11 ноября 1791. Кременчуг.
…Новинки следуют: князь предчувствовал, что ему умирать. Причиною смерти его обжорство. 30 числа сентября в день рождения своего он сказал, чтоб г. лекаря его не беспокоили, ибо он точно умрет. Его все внутренне жгло. И он все себя холодною водою опрыскивал. Потом захотел для перемены воздуха выехать в Николаевск. На первой почте заснул. Ночью поздно проснулся и нетерпеливо велел ехать далее. Отъехав несколько верст, почувствовал, что ему дурно, велел остановиться; подбежавшим к нему сказал, что он уже их не видит, чтоб его вынесли, что он уже умирает.
Как в торопливости смешались, то он сам ногу на ступеньку поставил, сошел. Ему послали матрас, и он на него легши, попрощался и умер. Графиня Браницкая бросилась в беспамятстве на него и стала ему дуть в уста. Ее подняли и оторвали от него. С ним были, кроме ее, Фалеев, Львов и Кишинский.
Зимний дворец. Кабинет Екатерины II. Екатерина и П. А. Зубов.
— Наконец-то одни! Кажется, никогда еще так не уставала, как нынешнего дня. А все бестолочь — ни одного дельного разговора, со сколькими послами ни толковала. Все они на воду дуют, хоть молока и пробовали горячего. Но больше никаких дел. Садись на скамеечку, Платон Александрович, ко мне поближе и…
— Государыня, я понимаю вашу усталость, но…
— Какое «но»?
— Есть еще одно неотложное дело, о котором, по моему разумению, надо не откладывая в долгий ящик поговорить.
— О чем ты, друг мой?
— Право, не знаю, может быть, ваша скорбь по князю Таврическому еще не утратила своей остроты, но интересы государственные не терпят промедления, и лучше, если завтра с утра вы начнете принимать сановников с готовым решением по Малороссии.
— Что-то не пойму, какое решение ты имеешь в виду.
— Государыня, я задаю вам ненужный и очевидный вопрос: вы во всем были довольны покойным князем в делах управления Новороссийским краем?
— Платон, тебе ли не знать, что нет и почему именно. Решения разумные чередовались у князя с откровенным грабежом государственной казны. Он сделал из Новороссии свою вотчину, которой не занимался вовсе, требуя от случайных управителей лишь доходов на свои личные нужды. Но это долгий разговор и не ввечеру же его вести.
— Но завтра с утра вас окружит толпа ваших любимых советников и, не успеешь оглянуться, как вы подпишете какой-нибудь ими и в их пользу составленный указ, который я хочу предупредить.
— Друг мой, я вижу твое волнение, но прошу тебя, выражайся более внятно: чего ты хочешь от меня?
— Не лично от вас, но от императрицы. Если вас, в конце концов, не удовлетворял ни образ жизни князя, ни его способ ведения дел, я хочу предложить, чтобы вы, ваше величество, попробовали в этом качестве меня.
— Тебя? Но, друг мой; у тебя нет нужных навыков. И потом твоя молодость…
— Она не мешает вам называть Зубова своим другом, спрашивать его советов и даже принимать их — кстати сказать, слава Богу, все чаще и чаще, — а официальное назначение вас почему-то пугает. Если вы считаете меня непригодным для таких действий, избавьте меня от необходимости обсуждать с вами и все остальные дела. Я просто буду молчать и займу положенное мне место в антикамере — не дальше!
— Друг мой, ты непомерно возбудился. Мы непременно все обсудим…
— Когда-нибудь! Но меня это не устраивает. Совершенно не устраивает. Кстати, вы знаете, что мне удалось узнать от наших агентов в Берлине? Полагаю, для вас это станет совершеннейшей новостью. Малороссийские помещики приезжали туда просить помощи от князя, точнее — от тирании русского правительства и князя Потемкина. Украинский эмиссар добился аудиенции у министра Герценберга и, не стесняясь в выражениях, спросил: могут ли они рассчитывать на поддержку Пруссии на случай их восстания? Каково?
— Когда это случилось?
— Князь был еще жив.
— И позиция прусского министра?
— Герценберг ответил достаточно уклончиво, и похоже на то, что он посоветовал своему королю не входить в сношения с украинским эмиссаром. Тот уехал не солоно хлебавши.
— Кто бы это мог быть? Надо выяснить.
— Нечего и выяснять. Петр Васильевич Капнист.
— Так… Я давно слышала о том, что он не скрывает своего недовольства тем, чему нашел название потемкинского ярма.
— Это, насколько я понимаю, брат нашего знаменитого пиита и киевского губернатора.
— Родной брат. Но Василий Васильевич всегда придерживался пути реформ, братец же оказался вон каким радикалом. Но теперь-то ты тем более должен понять, как нелегка ноша, к которой ты стремишься? Уж если Григорий Александрович…
— Опять покойник! Кажется, все его порочные деяния очевидны. Я вижу для себя иной путь — к сердцам и душам украинского дворянства. Князь тешил самого себя, я постараюсь тешить местную шляхту и надеюсь в этом преуспеть.
— Платон Александрович! Я понимаю обуревающую тебя жажду деятельности, но все не так просто, как тебе кажется. Одним хорошим поваром и сытными обедами ты ничего среди новороссийских и украинских помещиков не добьешься. Не думай, что они похожи на тех глухих провинциалов, которых привык прикармливать в уезде твой батюшка.
— Что вы знаете о нашем уезде, когда вы никогда там и не были!
— Не горячись, не горячись, мой друг. Лучше послушай. Тебе это пойдет на пользу, если ты отнесешься с вниманием к моим словам.
— Я всегда отношусь с величайшим почтением к словам императрицы, но я не создан быть постоянным школьником, ваше величество.
— Платон, я настаиваю на твоем внимании.
— Мне не остается ничего другого, как согласиться на очередную экзекуцию.
— Вот и помолчи. Я должна тебе сказать, что Петр Капнист мало в чем уступает этим бунтовщикам и масонам — Новикову и Радищеву. Богат он чрезвычайно и в своем поместье Пузыковке…
— Вы запоминаете даже такие дурацкие названия, ваше величество?
— Ничего не поделаешь, если хочешь управлять державой. Так вот, в этой Пузыковке Петр Капнист устроил род республики и установил совершенно особенные отношения со своими крестьянами. Совершенно отринув дворянские привилегии, он называет своих крестьян соседями. Да, да, именно соседями со всей вытекающей отсюда уважительностью и пониманием их потребностей.
— Не хватает еще называть это быдло на вы!
— Не исключено, что Петр Капнист именно так и поступает. Не имею представления, как далеко зашли его увлечения французским просветительством.
— Но если он занимается этим в собственных деревнях, то, в конце концов, это его личное дело. Они же его крепостные.
— А вот и не личное! Это очаг заразы, которая очень прилипчива и склонна быстро распространяться.
— Не могу себе представить помещиков, отказывающихся добровольно от своей власти над крестьянами.
— Ты не можешь — другие могут. И здесь уже начинается критика всего на свете: государственного устройства, взяточничества, расхищения государственной казны. Но главное — все государственные чиновники обвиняются в единственном и всепоглощающем стремлении к собственному благополучию и наживе.
— И что же в этом стремлении противоестественного?
— Собственное благо выше общественного!
— Но это же совершенно очевидно.
Петербург. И. де Рибас, П. А. Зубов.
— Вы знаете, что государыня доверила мне руководство Новороссией, де Рибас? Указ еще не опубликован, но он уже подписан. Ее величество не видит другого человека, который смог бы принять на себя столь сложное управление.
— Мне остается в который раз удивляться прозорливости нашей императрицы. Ее недаром вся Европа называет Великой. Ваша кандидатура, я думаю, всем, кроме прямых завистников, представится идеальной.
— Вы еще не видели меня в деле, де Рибас.
— Я знаком с некоторыми из ваших проектов, граф. О них все говорят при дворе, и они не могли не увлечь меня своей оригинальностью и размахом.
— Но вы привыкли к размаху Потемкина, не правда ли, и, само собой разумеется, переживаете его утрату.
— И да и нет, ваше сиятельство.
— Не понимаю. Разве у вас бывали трения с князем Таврическим?
— Никаких.
— Так в чем же дело, объяснитесь.
— Ваше сиятельство, времена меняются. То, что было хорошо десять лет назад, становится плохим сейчас. Или, скажем, не плохим, а уже далеко не таким удачным, не правда ли?
— Вы хотите сказать, что князь Таврический устарел для своей должности?
— Если позволите, ваше сиятельство, я уточню свою мысль. Покойный князь не устарел — устарели те проекты, с которыми он когда-то выступал. А с годами Григорий Александрович потерял интерес к новшествам. Его начали тяготить постоянные хлопоты, и он старался устраниться от них.
— Может быть, это было следствие лагерной жизни?
— Или удаленности от столицы, к которой князь постоянно стремился.
— Зачем? Он уже не пользовался доверенностью императрицы и не мог рассчитывать на какое-либо продвижение.
— Затрудняюсь сказать, впрочем…
— Что же вы запнулись, де Рибас, продолжайте.
— Мне моя мысль представляется слишком бесцеремонной. Она, по всей вероятности, не понравится вам, ваше сиятельство, а мне никак не хотелось бы быть вам неприятным.
— Полноте, я заранее даю вам отпущение грехов. Смелее, де Рибас, я люблю откровенность, тем более у людей, в которых собираюсь найти своих будущих сотрудников.
— Я бесконечно польщен, ваше сиятельство, и — рискну сказать полную правду. Князь Таврический ревновал вас.
— Правда? Но чему же?
— Вашему успешному сотрудничеству с императрицей и той высокой оценке, которой ее императорское величество отмечала ваши труды.
— Ревновал… Как забавно, хотя, пожалуй, и справедливо.
— Совершенно справедливо, ваше сиятельство.
— И что же он говорил по этому поводу? Я не люблю сплетен, но князь Таврический, согласитесь, был великий человек.
— Ваше сиятельство, я слишком близко знал князя, чтобы полностью разделить вашу высокую оценку.
— Ах, так. Но ведь о мертвых либо хорошо, либо ничего — так гласит латинская пословица.
— А насчет ревности — видите ли, ваше сиятельство, князь утверждал, что никто никогда не пользовался таким сильным и безусловно благодетельным влиянием на нашу императрицу, как вы.
— Продолжайте, продолжайте, это любопытно.
— Я передаю только то, что мне довелось слышать самому. Так вот, князь сетовал, что ему не хватает энергии вашего сиятельства и вашей способности увлекать людей своими прожектами. И он не сомневался, что все они будут по достоинству оценены ее императорским величеством.
— Какая досада, что нам не довелось ближе сойтись с этим интересным человеком. Думаю, что я сумел бы снова воодушевить князя на новые начинания.
— Несомненно, ваше сиятельство, несомненно.
— Приятно поговорить с знающим человеком. Я рад нашему ближайшему знакомству, де Рибас. Да, и хочу спросить, каковы ваши планы на будущее.
— Они будут целиком зависеть от вас, ваше сиятельство.
— Вы хотели бы вернуться в Петербург?
— В том случае, если это необходимо.
— Это значит, вы готовы остаться в Новороссии и продолжать управление ею, как то было при Григории Александровиче?
— Если вы найдете меня для этого пригодным, ваше сиятельство. Все отчеты я готов представить в положенные сроки.
— Никаких отчетов, Иосиф Николаевич, никаких отчетов. Я вам полностью доверяю. Вы будете занимать то же место, что занимали.
— Но по всей вероятности, ее величество захочет меня подвергнуть испытанию. Насколько я знаю, у государыни были претензии к покойному князю.
— Знаю. Но с ее императорским величеством обо всех этих мелочах я договорюсь сам. Вы можете спокойно работать, и никто не будет вас тревожить всяческими дурацкими дознаниями. Довольны ли вы положенным вам жалованьем? Не стесняйтесь, Иосиф Николаевич, лучше сразу выяснить все необходимые подробности. Я, во всяком случае, действую всегда только так.
— Ваше сиятельство, не знаю, как благодарить вас за вашу предупредительность и внимание, но, с вашего позволения, пусть вопрос о моей награде решится после того, как вы лично убедитесь в результатах моей работы. Мне нечего бояться подобного испытания.
— Не сомневаюсь. И ценю вашу деловитость. Не премину доложить о ней государыне, хотя ее величество и так относится к вашему семейству с искренней симпатией. В моем лице вы также обретете доброжелателя и покровителя.
— О, благодарю вас, ваше сиятельство. Мне остается сказать, что сегодня у меня едва ли не самый удачный день в жизни.
— Даже! Вы преувеличивайте, мой друг.
— Но я обрел одновременно почву под ногами и такого покровителя и начальника, о котором мог только мечтать.
— В последнем я уверен. Так что вам остается лишь оправдывать мои надежды и — бывать у меня на обедах, когда вы в Петербурге.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. В. Храповицкий.
— Итак, я становлюсь Пифией: новое французское министерство, эта печально знаменитая Жиронда, настояла на объявлении войны Австрии, а Пруссия вступила, в свою очередь, в союз с новым императором. Франц II получил серьезную поддержку.
— К сожалению, все выглядит именно так, ваше величество. Правда, Людовик поспешил дать отставку министерству, но этим вызвал лишь народный бунт. Наш корреспондент пишет, что 20 июня произошло нечто страшное. Толпы народа ворвались в королевский дворец и, окружив короля, стали требовать немедленного подписания декретов об эмигрантах и священниках и возвращения жирондистских министров.
— Правление из-под палки! До чего же жалкая роль у короля!
— Государыня, если бы только одним этим ограничилось дело!
— Что бы вы ни сообщили мне дальше, это будут всего лишь логичные следствия жалких поступков. Людовик сумел до конца скомпрометировать самую идею самодержавной власти. После него будет одинаково трудно управлять своими государствами всем монархам. Уверена, ему не удалось откупиться от толпы.
— На этот раз во всем был повинен манифест командующего австро-прусской армией герцога Брауншвейгского. Он пригрозил французам сожжением домов, разрушением Парижа и прочими насилиями. 10 августа в столице вспыхнуло новое народное восстание, причем восставшие перебили всю стражу короля.
— Боже правый! А король? Он жив?
— Был жив, пока писалось донесение, во всяком случае. Вместе со всем семейством он искал спасения в Законодательном собрании.
— Вы так говорите, как будто он не нашел защиты.
— Возможно, король спас в этот момент жизнь себе и своему семейству, но лишился власти. Навсегда. Законодательное собрание приняло решение отрешить его от власти и взять под стражу до решения вопроса о будущем политическом устройстве государства. Соответственно принято следующее решение — немедленно созвать чрезвычайное собрание под названием Национального конвента.
— Это конец.
— Страшно подумать.
— Это конец, Храповицкий, и нечего себя обманывать. Пугачевский бунт теперь охватит всю Европу. Кому поручена исполнительная власть?
— Дантону, который и был одним из организаторов восстания 10 августа. Наш корреспондент утверждает, что время становится все более и более тревожным. Начинается иностранное нашествие, но французская армия на деле оказывается никуда не годной. Лафайет, который командовал одной из армий, после событий 10 августа хотел двинуться на Париж, чтобы подавить бунт, но солдаты отказались ему подчиняться. Лафайет не нашел ничего лучшего, как бежать в Германию. После этого Дантону уже ничего не стоило добиться от Национального конвента разрешения обыскивать родственников эмигрантов, не присягнувших новому правительству священников и вообще кого сочтет «сюспект» — подозрительными.
— Это означает полный разгул и бесправие. Так можно сводить счеты с любым непонравившимся тебе лицом и грабить все, что тебе приглянется. Как теперь его величество видит дело своих рук — своих уступок и компромиссов!
— Да, письмо было доставлено нам с превеликим трудом. Агенты Дантона и вообще ретивые сторонники новых властей хватают всех подряд. Тюрьмы переполнены. Арестовывают не только мужчин и женщин, но и стариков и детей. Если мест в тюрьмах не хватает, их просто избивают. К тому же власти сочли нужным допустить в тюрьмы шайки мародеров, которым было разрешено в течение трех первых дней сентября творить все, что они хотели. Число убитых и замученных колоссально. Между тем через восточную границу во Францию вступили уже австро-прусские войска.
— Это хотя бы отрезвило народ?
— Ни в коей мере. Этот сброд с диким восторгом пополняет ряды народного ополчения. 21 сентября открылся в Париже Национальный конвент, а днем раньше при Вальми была отбита атака прусаков. Более того. Французы перешли в наступление. Может быть, хоть это приведет к некоему порядку.
— Нет, Храповицкий, никакие интервенти здесь не смогут помочь. Нужен внутренний мир, а он без сильной власти не наступит. Дантоны созданы не для того, чтобы созидать, но только разрушать.
Павловск. Дворец. Личные комнаты Е. И. Нелидовой. Великий князь Павел Петрович, Е. И. Нелидова.
— Государь, какой у меня сегодня счастливый день!
— Что же могло вас так обрадовать, Катишь? День как день. Серый. Пустой.
— И вы спрашиваете? Вы можете спрашивать, ваше высочество!
— Но право же, мне ничего не приходит в голову.
— Боже, государь, но вы же видите причину моей радости — она у меня в руках!
— Письмо? Мое письмо?
— Конечно же! Битую неделю я не получала от вас ни строчки, и это было ужасно.
— Но мы виделись с вами каждый день. И не только виделись…
— Но меня это совершенно не удовлетворяет. Встречи на людях! Под ревнивыми и недобрыми взглядами. Бр-р-р! Меня прохватывает от них зимним холодом. А все иное — рассчитанное по минутам. С оглядкой. Вечными опасениями…
— Что делать, это была и на самом деле неудачная неделя. Мария Федоровна неважно себя чувствовала и настаивала на постоянном моем присутствии. Какой же невыносимой она способна быть!
— И вы верили в эти дипломатические недомогания?
— Я знал им цену. Но окружающие, ее друзья с их нарочитыми хлопотами, разговорами о докторах, о предосторожностях…
— Мне кажется, великая княгиня положительно злоупотребляет вашим долготерпением и добрым сердцем. Вы и так вынуждены отдавать ей весь досуг, посвящая его занятиям, которых не любите, едва выносите. Всего несколько считанных минут для нас двоих — разве этого так много?
— Бесценный друг мой, вы же знаете, вы единственный в моей жизни источник добра и света. Я бы с величайшей охотой переменил все, но нахожусь под двойным наблюдением: Большого Двора и собственной жены, которая к тому же не устает прибегать к слезам и жалобам, чего я совершенно не выношу. А императрица! Вообразите, она вчера начала читать мне мораль в присутствии своего любовника! В присутствии развалившегося в креслах Зубова!
— О Боже, какой ужас! Мой государь, простите меня! Я не должна была начинать этого неприятного и бессмысленного разговора. Но если бы вы знали, какое счастье получать от вас хотя бы несколько строк, набросанных вашей любимой рукой, и перечитывать их совсем одной, запершись в собственной спальне без свидетелей. Мне кажется, вы должны чувствовать эти минуты такой поразительной близости, вы, как никто, умеете вложить в несколько слов столько непосредственности, доброты и чувства.
— Я часто думаю, мой друг, что мне вас послало Провидение. После первого своего брака я потерял всякую надежду на личное счастье.
— Государь, я не буду вас отговаривать вспоминать те далекие дни, но поверьте, я сердцем чувствую: ваша первая супруга не могла быть виновата перед вами.
— Вы действительно не верите, Катишь, в ее измену?
— Нет и нет! О, я слишком хорошо знаю, как легко создать видимость обстоятельств супружеской неверности, даже прямого предательства. Где, как не во дворце, обитают самые умелые мастера этих омерзительных метаморфоз.
— В этом вы безусловно правы.
— Но тогда почему же вы не распространяете этой правоты на самую близкую вам когда-то женщину? Почему так поторопились ее осудить?
— Но факты…
— Они не сами открылись вашим глазам — их вам сумели представить. Разве не так?
— Если бы вы знали, как я был тогда ошеломлен и подавлен.
— Легко себе представить! Вы с вашей легкоранимой душой, измученным сердцем, в окружении сплошных доносов и лжи. Это было бы также, как если бы вы, мой государь, отвратили от меня свое сердце.
— Этого никогда не произойдет, и вы это отлично знаете.
— Пусть вашими устами глаголет истина. Для меня в этом вся жизнь, мой государь.
— Скажите же, мой друг, что я мог сделать бы еще, чтобы вас уверить в глубине и вечности своего чувства?
— О, это совсем просто. Тратить несколько минут, пусть даже не каждый день, на крохотные записки.
— Эта ваша извечная скромность, Катишь. Впрочем, пока я почти ничего не могу, будущее…
— Вы перестаете верить в будущее, мой государь? О, как вы неправы. Теперь оно уже совсем близко. Каждому человеку отведен свой век, и ваша августейшая родительница не составляет исключения.
— Ее век может оказаться дольше моего.
— Нет, нет! Это было бы вопиющим нарушением справедливости и — законов натуры.
— Но разве вы не видите, как расцвела она с появлением нового фаворита. Она даже позволяет себе опускаться до прямого кокетства, чего с ней никогда не случалось…
— И которое так явственно подчеркивает прожитые ею годы.
— В вас говорит, мой друг, предубеждение любящей женщины. Именно оно заставляет вас ревниво находить то, чего не видит равнодушный глаз.
— Вы требуете полной моей откровенности, государь? Что ж, я решусь и на нее. Если только она не вызовет в конечном счете вашего неудовольствия. Ваша родительница…
— Прошу вас, не пользуйтесь этим подчеркиванием семейных уз. Мой несчастный отец, но она…
— Мой государь, пусть императрица. Разве вы не обращали внимания, каким по утрам представляется лицо императрицы? Эти мелкие отеки, которые не способен уничтожить даже лед, которым императрица, как обычно, пользуется для умывания. Эти мешки под глазами. Синева вокруг глазниц. Подтянутые сухие губы в сети мелких морщин.
— Говорят, она и смолоду не была хороша собой.
— Государь, императрицу делали величественной ее художники. Она никогда не ошибалась в их выборе. Они делали свое дело придворных льстецов, императрица же следовала их видению. Поверьте мне, государыня штудировала часами свои улыбки, снисходительные кивки, протянутую руку, выражения благоволения, равнодушия, легкой брезгливости. В этой палитре ей действительно нет равных. Но ведь рядом с человеком, которым она увлечена, женщина не может не терять контроля над собой. Она словно растворяется в своих восторгах, оправданных или неоправданных. Она живет им — его вниманием, оттенками его чувств. Иными словами, она становится просто женщиной, а для такой метаморфозы время императрицы слишком давно прошло. Эпизод с Зубовым это так ярко выявил.
— Катишь, оказывается, в вас пропадает великолепный психолог. Вы должны были бы обратиться к литературным опытам, поверьте мне. И если бы вы знали, ваш монолог принес мне странное облегчение.
— Мой государь, может быть, он просто заставил вас обратиться к вашим собственным впечатлениям. Вы прояснили для себя то, над чем не задумывались, что ускользало от вашего внимания.
— Вы правы. Я словно увидел Екатерину в другом свете.
— А этот капот, в котором императрица стала позволять себе появляться в утренние часы. Он доказательство ее истинного возраста, естественного старческого желания покоя. Ведь она путает его с очарованием дамского неглиже, которое способно усилить женское очарование. Походка императрицы стала более размашистой, широкой. Она медленнее садится и с заметным трудом встает. Рядом с Зубовым это становится особенно заметным.
— Друг мой, мне всегда казалось, что вы находитесь в большей степени под воздействием императрицы. Еще со времен института.
— И да и нет. Истинному увлечению скорее всего помешали мои актерские опыты. Актер невольно слишком внимательно присматривается к людям, как бы раскалывает скорлупу ореха, в которую каждый из нас заключен.
— Признаюсь, мой друг, что меня задевает еще одно обстоятельство. С каким оживлением императрица обсуждает матримониальные планы моих дочерей. Кажется, она вообще считает их собственными детьми, забывая о существовании истинного их отца и матери.
— Вы имеете в виду проект брака великой княжны Александры Павловны с королем Швеции, мой государь?
— И это тоже, при том, что Густав IV совсем юн, да и нашей невесте далеко до брачного возраста.
— Но ведь все это можно отнести за счет дипломатических игр. Между тем портреты Александры Павловны прекрасны. Мне одинаково нравятся все три, которые принадлежат кисти Левицкого.
— Вы не ошибаетесь. Катишь, разве их не четыре?
— Давайте сочтем. На лестнице Камероновой галереи Царского Села, в рост.
— Это профильное изображение мне не кажется слишком удачным. Александра смотрится старше своих лет. К тому же ей не к лицу туалет большого выхода со всеми орденскими регалиями.
— Но разве плохо представить великую княжну почти хозяйкой дворца? Когда я вспоминаю достоинства вашей старшей дочери, мне остается только удивляться талантливости ее родителя, от которого она их позаимствовала. Говорить с такой легкостью и грацией на четырех языках, отлично писать и рисовать, играть на клавесине, петь, танцевать — и все это с одинаковым совершенством!
— Плохо другое: ее трудно назвать красавицей.
— Полноте, государь! А как хороша Александра Павловна на трех остальных портретах, из которых один вы оставили себе в Павловске, а еще один забрала императрица-бабушка.
— Я так хочу счастья для нее.
— На портретах Левицкого в ней столько очарования юности, непосредственности, поэтичности! Счастье не может ее миновать!
— Вы положительно неравнодушны, Катишь, к кисти этого художника.
— О, еще бы, мой государь. Он заставил вас обратить на меня ваше внимание.
— Это произошло бы и без портрета Левицкого, моя прелестная Сербина, хотя я не отказываю в очаровании и его холсту.
— Вы балуете меня своими похвалами, мой государь. Но вы знаете, чему я искренне была удивлена? Тому, как Левицкий точно уловил характер Марии Павловны.
— Маши?
— Она же истинный сколок с вас, мой государь, с вашей живости и решительности.
— Не знаю насчет сходства со мной, но ей следовало родиться мальчишкой. Достаточно посмотреть на ее любимую позу — взяться руками под бока и в таком виде шагать по комнате.
— Мой государь, но даже юный возраст не мешает нашей независимой нравом особе проявлять редкие способности.
— Вы и у нее их находите, Катишь?
— Мария Павловна любит читать, обожает музыку, и ее почти невозможно оторвать от картин в галерее Павловска. Было бы удивительно, если бы она не стала вашей любимицей.
— Вы правы, мой друг. Она мне особенно дорога. Как Катенька матери и своему старшему брату. Александр способен возиться с ней часами, как заправская нянька, что никак не свидетельствует о мужественности его характера. А ведь он прежде всего будущий император и воин.
— Не будем говорить о престоле, мой государь. Он прежде всего надлежит вам, и я уверена: вы будете царствовать долго и счастливо. Сын должен почитать за счастье именно ваше правление. Но вместе с тем как не чувствовать Александру Павловичу любви к такому крошечному и к такому веселому существу?
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. В. Храповицкий, С. И. Шешковский.
— Ваше величество, вы сами распорядились, чтобы он явился к вам только с необходимым признанием Новикова. Его нет скорее всего потому, что не удалось добиться нужных результатов.
— Шешковский? Никогда не поверю. При всех обстоятельствах он должен быть сегодня у меня с докладом. Я не хочу выглядеть смешной в глазах Платона Александровича, который вполне справедливо обвиняет — да, да, именно обвиняет! — свою государыню в излишней мягкости и снисходительности.
— Ваше величество, а Степан Иванович уже в антикамере!
— Ты и в самом деле удивительный слуга, Степан Иванович, только что сказала, что хочу тебя видеть, а уж ты на пороге.
— Матушка-государыня!..
— С поклонами и присказками потом, сначала о деле. Чего добился от своего подопечного?
— Так я для того, государыня-благодетельница, и пришел, чтобы досконально узнать — в чем мой узник повиниться должен.
— А сам он? О событиях французских хотя бы что говорит?
— Ничего, матушка-государыня, ни единого словечка. Я уж и кнутик в ход пустил. Пока еще легонечко — для понятия больше. Зубами скрыпит и молчит. Откуда силы берутся. Ведь в чем только душа держится. Уж такой гнилой, такой хилый…
— За силами у мартинистов дело не станет. Всегда знала — беды с ними не оберешься. На своем стоять умеют. На деньги не идут. Корысти не знают. Друг друга нипочем не предают. Радетели народные, чтоб они сгинули. Господи, прости!
— Еще, государыня-благодетельница, князь Прозоровский предположение такое высказывал, что господин сочинитель Карамзин Николай Михайлович путешествие свое по Европе на новиковские деньги совершал. Своих-то у господина Карамзина кот наплакал. Из товарищей тоже — наверняка известно — никто его нужной суммой не ссужал. Князь полагает, что бесперечь новиковских рук это дело.
— Узнал?
— Где там, только досада берет. Кнутобойству бы его по полной форме подвергнуть, если ваше на то разрешение, матушка-государыня, будет.
— Не выживет, думаешь?
— Не выживет, государыня-благодетельница. Тюремный лекарь так и сказал: пустое дело.
— А про Малый двор хоть намеком оговорился?
— Один раз сказал: знать ничего не знаю, и все тут. Да вы, матушка-государыня, и в мыслях дела этого не держите. Разберемся во всех винах вольных и невольных. Ведь я, государыня-благодетельница, без Божьей помощи ни шагу. Коли где силу и приходится применить, так сразу акафист Иисусу Сладчайшему и Пречистой его Матери прочитаю.
— Знаю, знаю, Степан Иванович. Ты лучше скажи — в крепости Новиков под своим именем?
— Как можно — под нумером. Преступник государственный, особо опасный — какие уж тут имена.
— Вот что я тебе скажу, Степан Иванович. Хочу, чтоб над твоим подопечным суд был!
— Государыня-благодетельница, а как же с оглаской? Не избежать ведь!
— При закрытых дверях чтоб судили.
— Как прикажете, государыня. А приговор какой?
— К тягчайшей и нещадной казни.
— Через повешение? Или четвертование?
— На усмотрение судей.
— Судей когда, государыня-благодетельница, назначите?
— Держи записку — всех написала. Прочтешь — уничтожь. Нечего ее хранить.
— И приготовьтесь вот к чему. Сначала Новикову приговор объявить и в камеру смертников забрать. А на следующий день, как все перечувствует, о великой монаршей милости сообщить: пятнадцать лет заключения. В крепости. Одиночного.
В. В. Капнист — А. А. Капнист. Петербург. 31 декабря 1792.
Прибыл сюда 26 рано поутру, ибо остановился на восемь дней у Николая Александровича [Львова] в Черенчицах. Тотчас же отправился к Гавриле Романовичу. Он, как и Катерина Яковлевна, был очень рад видеть меня. Остановились у Николая Александровича, где встретил Федора Петровича и мы вместе обедали у Гаврилы Романовича. На другой день ввечеру был им представлен Платону Александровичу Зубову, который очень хорошо меня принял.
В тот же день отправился с визитами, и, между прочим, был у Петра Федоровича Квашнина-Самарина, который, как и все его семейство, был мне очень рад. Забыл сказать, что в день приезда был я у Михаила Никитича, который приветливейше меня принял и на другой день, возвращаясь от Платона Александровича, снова был у него с Гаврилой Романовича.
Павловск. Великий князь Павел Петрович, Е. И. Нелидова.
— Боже, как я ненавижу эту женщину, как ненавижу…
— Государь, я не спрашиваю, о ком…
— Я ничего не скрываю. И не буду скрывать! Речь идет об императрице, об этом чудовище, отравившем мне всю жизнь!
— Бога ради, государь! Как можно!
— Я так думаю и так чувствую!
— Но ведь кругом уши! Вы не в безопасности каждую минуту. Если вам не дорога ваша собственная жизнь, пожалейте тех, кто без вас не мыслит своего существования. Поостерегитесь, сир!
— Император! Если бы это говорили не вы, Катишь, я бы принял подобное обращение за насмешку. Да, да, именно насмешку.
— Мой государь, я говорю о том, что неизбежно совершится: вы поднимитесь на отеческий престол и тогда…
— Вы повторяете эту перспективу как заклинание, Катишь, но ваше заклинание раз от разу теряет свою силу.
— Заклинание! Побойтесь Бога, мой государь, это всего лишь констатация освященного временем порядка вещей.
— Катерина Ивановна, остановитесь! Вы знаете, что довело меня до исступления? Нет? Так не пытайтесь осуществить воскрешение Лазаря — оно удалось только нашему Вседержителю. Вы знаете, что этот несчастный книгоиздатель Новиков был привезен из Москвы в Шлиссельбургскую крепость? И подвергнут допросу не кем-нибудь — самим Шешковским?
— Господи, сохрани и помилуй…
— Да, да, императрица передала в руки кнутобойцы умирающего человека. Более того — дала этому выродку рода человеческого специальные указания не предпринимать никаких мер предосторожности.
— В чем бы он ни был повинен, но Шешковский…
— Почему же, я скажу вам, в чем вина Новикова. Меня не интересует, что именно решили ему приписать.
— До меня дошло, что речь шла о масонстве.
— И что из того? Оно никогда еще в Российской империи не запрещалось, не так ли?
— Да, но воля императрицы…
— Воля императрицы обратилась на одну-единственную подробность: связь масонов с великим князем, наследником престола.
— Но ведь это дело вашей совести, государь, вашего душевного выбора. Человеку нельзя приказать…
— Катерина Ивановна, вы говорите глупости. Масоны — это множество мыслящих, не подчиняющихся монаршей воле людей, объединенных в организацию с твердой дисциплиной. Дисциплиной по разуму — не от страха. И все эти люди могут оказаться сторонниками наследника престола. Вот вам суть дела.
— Неужели это так, государь? Неужели ревность к власти…
— А что иное? Хотя императрица и делает в своем указе все, чтобы скрыть истинные свои побуждения.
— Что же, императрица права в главном: масоны все на вашей стороне, как все сколько-нибудь образованные люди.
— Ей стали известны даже те немногие личные встречи, на которые приходилось согласиться.
— Но ведь каждый раз речь шла всего лишь о книгах, которые вы, государь, хотели иметь, а они вам доставляли. Вы не крылись с этими встречами.
— Как видите, к сожалению. К сожалению прежде всего для этого злосчастного поручика. Хотите знать содержание указа? Нет-нет, вы положительно должны его знать. Мне кажется, в нем эта до мозга костей фальшивая женщина превзошла самою себя.
— Государь, сжальтесь!
— Оставьте меня в покое. Вот вам обвинения, в некоем, никак иначе не раскрытом, гнусном расколе. Некие корыстные обманы, также никакими документами не подтвержденные. Сношения с герцогом Брауншвейгским и многими иностранцами — открытые, явные, связанные исключительно с масонством.
— Но государь, значит, обвинению подверглись все масоны? Это произведет настоящий переворот в нашем обществе.
— В том-то дело, что нет. Указ не распространяется на всех масонов. Он выбирает единственного среди них — кто общался с наследником престола — и на него одного обрушивает всю тяжесть необъясненных обвинений и фантастическую кару. Вы можете себе вообразить: 15 лет одиночного заключения в крепости!
— Боже праведный!
— И это еще в виде величайшей монаршей милости. Именно милости! Высочайший указ так и говорит, что за свои «обнаруженные и собственно им признанные преступления», а дальше — «хотя он и не открыл еще сокровенных своих замыслов». Каково?
— А у него, говорят, остались дети круглые сироты. Супругу господин Новиков недавно будто бы похоронил. Она кончила наш Смольный институт.
— Вполне вероятно.
— Не знаю, стоит ли вас, государь, огорчать еще одной подробностью. Но вы говорили о жестокости…
— Я слушаю, Катишь.
— Эти дети больны. Тяжело больны. Когда посланная главнокомандующим Москвы князем Прозоровским в новиковскую деревню команда производила обыск, солдаты настолько напугали детей, что один потерял с того времени дар речи, а другой бьется в постоянных нервических припадках.
— Наглядная иллюстрация к образу всемилостивейшей и справедливейшей убийце моего отца.
— Государь, им надо помочь!
— И тем приговорить к смертной казни. Императрица в таком случае отыграется не на вас или мне, а на самых беззащитных. Вы еще не поняли этого?
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, П. А. Зубов.
— Ты не перестаешь меня удивлять, мой друг.
— Что же на этот раз, ваше величество, вы хотите поставить мне в вину?
— Почему же сразу в вину. Я просто удивлена, что ты не прибег к моему вполне дружескому, да кстати и необязательному для тебя совету.
— Вы хотите сказать, я не озаботился получением соответствующего указа императрицы. Но я подумал, что шефу кавалергардов нет нужды беспокоить государыню таким простым вопросом, как назначение собственного секретаря. Я не ошибся — разговор идет об Альтести?
— Никогда не слышала этого имени.
— Что же из того?
— По-видимому, этот господин никак не зарекомендовал себя по службе и не известен среди высоких чиновников.
— Значит, у него замечательная перспектива. Кто знает, может, через считанные месяцы или даже недели вы сами захотите иметь Альтести в своей высочайшей канцелярии.
— Время покажет. Но хоть сейчас объясни мне, Платон Александрович, чья это креатура?
— Креатура? Вы полагаете, ваше величество, я не сумею сам отыскать полезных мне людей, во всяком случае, без подсказок ваших прямых слуг.
— Единственное, что я узнала о нем — он совсем недавно вступил в российскую службу.
— Ах, так вы уже собрали необходимые сведения, ваше величество. В таком случае у меня есть встречные претензии: почему вы не пожелали обратиться непосредственно ко мне? Чем вызвано ваше недоверие или предусмотрительность?
— Платон Александрович, поверь, я меньше всего хотела уязвить твое самолюбие.
— И тем не менее чувствительно уязвили чувство собственного достоинства. Я не желаю жить, как таракан в стеклянной банке. Если вы желаете применять свои методы просвещенного правления, или иначе — просвещенного сыска, то ради Бога, не на мне. Я этого не потерплю.
— Но, друг мой, ты снова возбужден выше всякой меры.
— Ищите причины в собственных действиях, ваше величество. Сомневаюсь, чтобы у вас был более преданный человек, чем Платон Зубов, и тем не менее вы не устаете его подозревать и проверять.
— Платон Александрович, ты делаешь из мухи слона.
— У нас разные точки зрения. Мне кажется, это ваше величество хочет представить слона мухой. Ваше величество поручили мне высокую должность, следовательно, я один в ответе за нее, а не вместе с вашими бесконечными соглядатаями и доносчиками.
— Друг мой, друг мой, ради Бога прости, если тебя так волнует этот твой новый секретарь. Я ничего не подозреваю и ни в чем никого не обвиняю, но разве не естественно хотеть узнать о тех, кто окружает близкого тебе человека? Если тебе неприятен этот разговор, давай его прекратим.
— И ваше величество без моего участия соберет все равно необходимые сведения о моем новом сотруднике. Нет уж, увольте, я предпочту сам отчитаться в интересующих мою государыню сведениях.
— Платон Александрович, ты незаслуженно обижаешь меня.
— Теперь мне еще предстоит выслушивать бесконечные сетования! Но я сказал, что сам отчитаюсь во всем и попрошу прекратить ваши розыски. Все равно они станут мне известны, а это ничего доброго не ворожит для наших отношений. Которыми я хотел бы бесконечно дорожить. Потому что ничего, кроме них, ценного не вижу в жизни.
— Как я люблю в тебе эту смесь независимости и искренности.
— Значит, во мне все же имеются какие-то достоинства. Это меня возвращает к жизни.
— Платон Александрович!
— Так вот, Альтести. Андрей Иванович вступил в Коллегию иностранных дел. Он не первой молодости. У него сын, уже вступивший в русскую военную службу. Он служит на сегодняшний день поручиком в Изюмском гусарском полку, и я не прошу для него никаких чинов или перемещений. Молодой человек вполне доволен своим положением, а его командиры — таким гусаром.
— Его фамилия говорит об итальянском происхождении.
— Андрей Иванович уроженец Рагузы.
— Рагузы?!
— Что вас так смутило, ваше величество? Этот город…
— Я слишком хорошо знаю этот город. Из него произошло несколько русских государственных деятелей самого высокого ранга. При Петре Первом…
— Не старайтесь меня убедить, что вас интересует Петр Первый, ваше величество. Бьюсь об заклад, речь идет о событиях меньше чем двадцатилетней давности. Не правда ли?
— Действия нашего флота в Средиземном море…
— И снова не то, ваше величество. Вот видите, насколько я откровеннее вас. Рагуза напомнила вам события, связанные с делом княжны Таракановой, а вернее — той, которую называли этим именем.
— Что значит — называли? Это была авантюрьера, охотившаяся за российским престолом.
— Так все-таки именно ее вы имели в виду, удивившись месту рождения Андрея Ивановича Альтести.
— Ты успокоишься, мой друг, если я соглашусь? Просто мне неприятно вспоминать все связанные с этим слишком долго тянувшимся делом перипетии.
— Не сомневаюсь. В таком сомнительном деле все должно было быть неприятным для вашего имени и вашей славы.
— Как легко ты обо всем судишь, Платон Александрович! Даже не поинтересовавшись сутью дела.
— Но оно меня ни в коей мере не касается. Хотя красавица, умершая в темнице, прямо напротив окон вашего дворца, заключенная туда по одному вашему приказу, не может не волновать воображения.
— Ты решил меня сегодня дразнить, Платон.
— Как бы я осмелился на что-нибудь подобное, ваше величество? Шеф кавалергардов, который дразнит свою императрицу, — это нечто совершенно несообразное.
— И откуда ты знаешь, что авантюрьера была красавицей?
— Одно из двух, ваше величество: либо покойница не была авантюрьерой и ее притязания на престол, о которых вы упоминали, были в большей или меньшей степени обоснованными. В этом случае ее внешность, как у всех лиц царской крови, не имела решительно никакого значения. Престол и венец — лучшая гарантия красоты, которую все начинают безоговорочно признавать. Либо покойница в самом деле представляла авантюрьеру и тогда могла надеяться только на редкую красоту, иначе никто не обратил бы на нее внимания. А между тем слухи утверждают, что так называемая княжна имела несчетное количество поклонников и соискателей ее руки. Или я ошибаюсь?
— Авантюристы привлекают всегда себе подобных.
— Вот как! А чтобы закончить разговор о благонадежности Андрея Ивановича, скажу одно: его дочь — невестка нынешнего венецианского посла при вашем дворе.
— Ты бы начал именно с этого. Венецианцы очень чувствительны на всякие отклонения от порядочности.
— Вы так думаете, ваше величество? Надо будет запомнить на будущее. У меня сложилось мнение, что это обыкновенные торговцы, больше всего беспокоящиеся о своем промысле и его безопасности.
— Но я не знала, что ты так интересовался историей. Оказывается, твой выбор был далеко не случайным. Или, во всяком случае, он пока удовлетворяет тебя.
— О да. А разговор о моем секретаре — тем более. Думаю, ваше величество, вы слишком хорошо знаете господина Альтести. Разве не вы сами решали его судьбу?
— Что за идея!
— Самая обыкновенная. Альтести участвовал в поисках и поимке вашей авантюрьеры. Вы разрешили вести эту поимку не вполне законными методами, а после счастливого окончания дела предпочли всех действующих лиц задержать в России. На всякий случай. И на очень выгодных условиях. Альтести оказался превосходным подручным графа Орлова-Чесменского, значит, ему нечего было рассчитывать на возвращение на родину.
— Мой друг, ваши догадки говорят о том…
— Что Платон Зубов постепенно начинает разбираться в механизме власти, не правда ли? Но вы ведь этого и хотели, государыня. Так похвалите же способного ученика!
Екатерина II — А. Г. Орлову.
…Письмо, к вам писанное, от мошеницы, я читала и нашла оное сходственным с таковым же письмом, от нее писанным к графу Н. И. Панину. Известно здесь, что она с князем Радзивиллом была в июле в Рагузе, и я вам советую послать туда кого и разведать о ее пребывании, и куда девалась, и если возможно приманите ее в таком месте, где б вам ловко бы было ее посадить на наш корабль и отправить ее за караулом сюда; буде же она в Рагузе гнездит, то я вас уполномочиваю чрез сие послать туда корабль или несколько, с требованием о выдачи сей твари, столь дерзко всклепавшей на себя имя и природу, вовсе несбыточные, и в случае непослушания дозволяю вам употребить угрозы, а буде и наказание нужно, то бомб несколько метать в город можно; а буде без шума достать способ есть, то я и на сие соглашаюсь. Статься может, что она и из Рагузы переехала в Парос и сказывает будто из Царьграда…
Ноября 12 числа 1774 года.
Петербург. Зимний дворец. Апартаменты П. А. Зубова. П. А. Зубов и А. М. Грибовский.
— Потолковать с тобой, Адриан Моисеевич, хотел.
— Не рано ли побеспокоил вас, ваше сиятельство? Как передали мне приказ ваш ввечеру, так едва ли не всю ночь на часах простоял — сна ни в одном глазу: не опоздать бы к вам.
— Ценю. А только службу твою, полагаю, заменить надо. Хватит тебе государыне иностранную почту читать. Не по твоим способностям работа.
— Так ведь я, ваше сиятельство, сами знаете, и указы ее императорскому величеству на подпись подношу.
— Еще бы не знать! Так ведь не сам указы сочиняешь.
— Шутить изволите, ваше сиятельство.
— Да нет, какие шутки. Так полагаю, пора тебе другим делом заняться. Обязанности Державина помнишь?
— Это когда почту личную государыне докладывал?
— Вот-вот. Только от дурной головы принялся сам судить да рядить, справедливость, видишь ли, восстанавливать.
— Так и вышло, ваше сиятельство: ни себе, ни людям.
— Надоел императрице хуже банного листа. Так вот хочу, чтобы ты, Адриан, этим делом самолично занимался.
— В каком качестве, ваше сиятельство?
— Статс-секретаря принятия прошений.
— Ваше сиятельство!
— Что, дух захватило?
— Как не захватить. Только ее императорское величество ни полсловом мне о подобной чести не намекнула.
— Ее величество ничего еще и не знает.
— Так как же…
— А вот так. Как решу, так и будет. Да и привыкла к тебе государыня. С радостью согласится.
— А уж я бы, ваше сиятельство!..
— Твое дело — во всех прошениях досконально разбираться. Какие в дело пускать, по каким резолюции императорские готовить, а какие в корзину или в долгий ящик. Докладывать обо всем мне будешь. Полагаюсь на тебя, только своему глазу больше верю.
— Да и мне куда надежнее, ваше сиятельство. Под вашим наблюдением и указаниями это же не работа — радость одна будет.
— Радость — не радость, раньше времени не решай. Помни — недоброжелателей у тебя хватает, у меня тем более. Так чтоб комар носу не подточил, слышишь, Адриан Моисеевич? Что ж о жалованьи не спрашиваешь?
— Как можно, ваше сиятельство! И в голове такое не поместится — счастье быть с вами обок. И с государыней императрицей.
— Прав, не обижу. Поместье тебе подобрать надо.
— Если бы на Волге, ваше сиятельство.
— Будет тебе и на Волге, и с рыбными тонями. А пока главное — следи за Малым двором. Сам знаешь, многие за цесаревича болеют. Масоны, скажем.
— Для ведомства Шешковского.
— Отнюдь! И думать о таком не моги. Тут знаешь, осторожность какая нужна. Государыне не два века жить, а нам с тобой много дольше. Это чтобы потом с нами все счеты сводили? Нет, уволь, братец. Знать надобно, а в дело пускать только с умом, семь раз отмерив.
— Ваша правда, ваше сиятельство. Не перестаю удивляться, как вам удается с Малым двором в добрых отношениях оставаться. При характере цесаревича да подозрительности его!
— Каждая царственная особа иметь характер нелегкий для простых людей может. Право венценосцев. А Павел Петрович рано ли, поздно престол займет, и тогда…
— А как же Александр Павлович?
— Тихо! Тихо, Грибовский! О чем говоришь — сам не знаешь. Как Господь определит, так и будет. А пока поздравляю с назначением. Сегодня ввечеру тебе государыня о нем сама скажет.
— Ваше сиятельство, по гроб обязан!
В. В. Капнист — А. А. Капнист. 17 мая 1793. Петербург.
Чтоб несколько польстить государыне и склонить ее на некоторое мне благоволение, написал я оду на обручение великого князя Александра[16]. Державин поднес ей мою оду 10 числа пополудни. Одиннадцатого поутру преподнес я оду великой княгине Елизавете, а после полудня — великому князю Александру. Сии последние меня поблагодарили, а что о сем думает государыня, пока не знаю…
Посылаю тебе экземпляры: прочти и подивись, как нужда впервые заставила меня в два дня сочинить оду. Ежели бы мне надо было бы, чтоб вырваться отсюда, сочинить их в 24 часа дюжину, думаю, меня б на это достало. Да что делать?..
Петербург. Зимний дворец. Кабинет Екатерины. Екатерина, А. В. Храповицкий.
— Ты слышал, Храповицкий, Платон Александрович о собственной канцелярии просил.
— Платон Александрович и ко мне с советом таким обратиться изволил. Очень беспокоился, чтобы люди деловые были — не промахнуться бы.
— И что думаешь?
— Советовать, государыня, затруднительно, поскольку неизвестно мне, чем именно Платон Александрович заниматься планирует.
— Да покамест ничем, я так полагаю. Присмотреться ему надобно. Себя к делу определить. Только там и разберется, когда бумаги в руки возьмет, первые доклады послушает. Обижать его не хочу.
— Как можно, государыня. Да и при талантах Платона Александровича было бы такое несправедливо.
— Да, способностями Бог его не обидел. Кабы прилежания побольше.
— Молодость, государыня, молодость.
— Не великий порок, а все затруднение.
— Так, может, людей многоопытных из разных областей предложить. Не то что подсказать могут, а присмотреться удобнее будет.
— Кого-нибудь на примете имеешь?
— Да как сказать, ваше величество. Сколько мог приметить, с большим пиететом, прямо скажем, уважением Платон Александрович к покойному князю Таврическому относился.
— Сама удивлялась, с чего бы. Неужто иных примеров нету?
— Прежде всего, государыня, великая вам преданность. Уж в ней покойный князь не знал себе равных. Если в чем и не прав был, так в целом к вашему интересу стремился.
— Хочешь сказать, к российскому. Заврался, Храповицкий, совсем заврался. Вот уж о державе покойный меньше всего думал.
— Ваше величество!
— Полно, полно, не хуже меня знаешь — из каждого дела карманы себе набивал. Свои лопаться стали, и племянниц не забыл.
— Кто, государыня, Богу не грешен, царю не виноват.
— Крепко был виноват светлейший. А главное — напоследях так обленился, таким сибаритом заделался, что кабы не военачальники наши, все турецкие дела угробил.
— Спорить, государыня, не решусь. Ведь я только в объяснение тяготений Платона Александровича.
— А что, канцеляристы в последнее время какие у светлейшего были? Толковые ли? Кто-то же все дела потемкинские делал? Не он же сам, на софе лежа да в соболя кутаясь. Уж не к лицу и не по летам, а все натешиться не мог.
— Вы о походной канцелярии, государыня?
— А что, у него другая какая была?
— О другой, пожалуй, неизвестен, а вся походная, сколько мне известно, преимущественно на одном человеке держалась.
— И кто ж такой?
— Не думаю, ваше величество, чтобы имя его было вам знакомо: Грибовский. Адриан Грибовский.
— Ну, и что о нем скажешь?
— Да что сказать. Покойный Григорий Александрович к делам своим никого не допускал. Разве со стороны разберешь.
— Хитришь, хитришь, Храповицкий. Выкладывай, что за пазухой прячешь. Ведь прячешь, а?
— Лет ему немного. По моему разумению, не более двадцати пяти.
— Платону Александровичу ровесник.
— В Московском университете учился.
— Окончил?
— О таком не слыхал. Сдается мне, до окончания курса вышел. В канцелярии губернаторской в Петрозаводске оказался.
— Далеконько. У кого же?
— У Гаврилы Романовича Державина.
— Правдоискатель, значит.
— Как раз напротив, ваше величество. Державин его казначеем в приказ общественных денег назначил, а он, грешный человек, там и проштрафился.
— Перед чужими денежками не устоял?
— Не устоял, государыня. Растратил. И немало.
— Судили?
— А вот это нет. Гаврила Романович растрату выплатил и от суда Грибовского спас.
— Приятели?
— Да нет, где там. Скорее Гаврила Романович в талант литературный Грибовского уверовал. От чистого сердца брату по перу помочь решил.
— Повезло прохвосту. А талант-то и впрямь есть?
— Не читывал его опусов, но Гавриле Романовичу как не верить.
— Стихи, что ли, сочиняет?
— Помнится, прозу. Даже пьески писать пробовал.
— И то сказать, кто смолоду не куролесил. Сколько растратчику-то от роду было?
— Не более двадцати. Гаврила Романович тогда еще говорил: ошибка в фальшь не ставится.
— Ошибка, значит. А дальше что с литератором стало?
— Доподлинно не скажу, а только Гаврила Романович его светлейшему представил — как раз Григорий Александрович по делам его сенатским хлопотал. Вот и оказался Грибовский у светлейшего в походной канцелярии. Да быстро так и заведующим стал. От Григория Александровича ни на шаг.
— И что, Таврический доволен им был?
— Не то чтобы хвалил, но и о жалобах слухов не доходило.
— И что, теперь не у дел остался?
— Похоже на то.
— Хлопотал ли за него кто?
— Не слыхал. А вот в прихожей у Платона Александровича его видали. Так полагаю, покровительства приходил искать.
— Отлично. Тогда так и сделаем. Надо бы так устроить, чтобы Платон Александрович сам его выбрал, а мы согласие дадим. Слышишь, Храповицкий?
— Нет ничего проще, государыня.
— А с Грибовским на особности поговори. Служба-то его все равно императрице будет — чтобы помнил, в фокусы разные не пускался.
— Поспешить прикажете, государыня?
— Непременно. Чтобы Платон Александрович после тебя с этим литератором толковать начал. Да, кстати, что сочиняет сей молодой человек?
— Будто бы воспоминания. О светлейшем.
— Ишь, прыткий какой. Тем лучше.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. А. Безбородко.
— Государыня, свершилось! Самые страшные предположения не доходили до такой крайности. До такой страшной крайности! 21 января был казнен его королевское величество Людовик XVI-й. И это начало 1793-го года!
— Безбородко, оставьте в покое свои эмоции. Подробности! Я хочу знать все подробности. Как могло до этого дойти. Бунт? Беспорядки? Нападение на место заключения?
— Ничего подобного, ваше величество, — решение суда. Простое голосование.
— Но это действительно невероятно! Так хладнокровно, так… Впрочем, вы провоцируете меня на выражение чувств. Они действительно неуместны. Я слушаю вас.
— Думаю, начинать надо с Национального конвента.
— Это его решение?
— Да, государыня. После долгих обсуждений. В Конвенте расстановка сил осталась такой же, как в Законодательном собрании. Справа — жирондисты, посередине так называемая равнина, слева — якобинцы.
— Но насколько мне известно, разница между жирондистами и якобинцами не так уж велика. И те и другие демократы, поклонники Руссо и республик классической древности.
— Зато они принципиально расходятся в принципах достижения общей цели. Жирондисты защищают свободу личности и боятся всемогущества государства даже в любой республиканской форме. Насилие народа представляется им совершенно неприемлемым. Они открыто обвиняют Дантона в сентябрьской резне, которая кажется им отвратительной. Зато монтаньяры — якобинцы, сторонники методов устрашения, или как они выражаются, открытого террора. Они выступают за то, чтобы народ напрямую выступал против всех инакомыслящих. Якобинцы за самые неограниченные полномочия власти и подавление всякого стремления к личной свободе. Наиболее горячие головы утверждают, что в форме республиканской диктатуры они готовы восстановить практику старой монархии, но с еще большей решительностью и непримиримостью.
— Любопытное мышление. В чем же тогда выигрыш народа, если наиболее значительные и талантливые его представители будут законодательно подавляться в своей деятельности? Мне кажется, подобная духовная тюрьма окажется гораздо суровее и безысходное, чем Бастилия, которую они наконец-то разобрали всю до последнего камня.
— И тем не менее перевес именно на их стороне, государыня. Наш агент пишет, что по сравнению с жирондистами они великолепно организованы и подчиняются строжайшей партийной дисциплине.
— Идеи масонства носятся в воздухе.
— Но самое невероятное — это поведение их противников в Конвенте. Конвент первым делом объявил Францию республикой. Путь к продолжению монархии был отрезан. А вот дальше не кто-нибудь, а именно жирондисты подняли вопрос о суде над королем.
— И это называется борьбой за полную свободу личности!
— Возможно, они почти сразу раскаялись в своем предложении, потому что якобинцы ухватились за него. Робеспьер от их лица заявил — мне трудно читать эти слова! — «Людовик должен умереть, дабы жила республика».
— Продолжайте.
— У жирондистов возникла надежда смягчить собственное безумие. Они предложили поставить этот вопрос перед народом. Но якобинцы категорически воспротивились.
— Что ж, народ никогда не высказался бы за казнь короля.
— Это было очевидно для якобинцев. В результате начался процесс. Король держался с редким достоинством и мужеством. Но — ему никто не помог. Отстранились иностранные державы, а жирондисты не нашли в себе мужества спасти его величество от казни. Громадным большинством голосов Конвент признал короля виновным в заговоре против свободы нации и общей безопасности государства. Апелляция короля к народу была запрещена. И хотя лишь очень незначительное большинство высказалось за казнь, этих нескольких голосов оказалось достаточным, чтобы казнь состоялась.
— Она не будет последней.
— Это ужасно.
— Да, и надо сделать все, чтобы спасти Россию от подобной судьбы. Решительно все. Если еще не поздно…
Г. Р. Державин — Е. Я. Державиной. Царское Село. 1793.
Мне очень скучно, очень скучно, друг мой Катинька, вчерась было; а особливо как была гроза и тебя подле меня не было. Ты прежде хотела в таковых случаях со мною умереть; но ныне, я думаю, рада, ежели б меня убило и ты бы осталась без меня. Нет между нами основательной причины, которая бы должна была нас разделить: то что такое, что ты ко мне не едешь? Стало, ты любишь, или любила меня не для меня, но только для себя, когда малейшая неприятность выводит тебя из себя и рождает в голове твоей химеры, которые [Боже избави!] меня и тебя могут сделать несчастливыми. Итак забудь, душа моя, прошедшую ссору; вспомни, что я уже целую неделю тебя не видал и что в середу твой Ганюшка именинник. Приезжай в объятия верного твоего друга.
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II, А. А. Безбородко, П. А. Зубов.
— Государыня, указ о возведении Александра Николаевича Зубова с потомством в достоинство графское священной Римской империи готов. Когда изволите подписать?
— Сейчас и подпишу, Александр Андреевич.
— Платона Александровича не изволите ли позвать, государыня?
— Это для чего?
— Чтобы лично присутствовал в сей торжественный для всего его семейства момент. Не всякому такое счастье дается, чтобы самому увидеть, как ваше императорское величество подпись свою накладывает.
— Нет, Безбородко, не нужно. Я так задумала, чтобы сын узнал о новости от своего родителя. Ведь графом-то наш Платон Александрович станет наследственным — по отцу своему.
— Оно конечно. Не пожалел бы только Платон Александрович впоследствии. Отношения у него, конечно, с родителем самые что ни на есть почтительнейшие, а вот так сердечности, что ли, на мой разум, им не хватает. Не случайно Платон Александрович сколько раз повторял, что в доме родном себя только в апартаментах нашей государыни чувствует.
— Говорил тебе? А мне вот никогда. Скрытный какой.
— Ну, что вы, государыня, какой же Платон Александрович скрытный, скорее деликатный — затруднить вас опасается.
— Думаешь?
— Что ж тут думать — наверняка знаю. Если иной раз Платон Александрович резковатым и покажется, так это от молодости, неловкости. Попривыкнет — другое дело.
— Что ж, Александр Андреевич, может, и твоя правда. Вели-ка послать за Платоном Александровичем, а пока скажи, как народ наш к казни королевской относится. Казнили короля французского 21 января. Сегодня — 7 февраля. Впрочем, известие еле-еле успело прийти.
— Злые вести, государыня, быстрее ветра разлетаются. Народ наш опомниться не может. Это ж зверство какое!
— Ты не говоришь, что это прежде всего нарушение прав человека. Каждого. Какое такое преступление может совершить король относительно своего народа. Так ведь и управлять страной станет невозможно. Вся чернь на своих весах рыночных будет взвешивать, что государю можно, а что нельзя. Какое правление государственное без строгости осуществляться может? Во всем есть свои правые, свои виноватые — разве не так?
— Только так, государыня. А вот и почтеннейший Платон Александрович. Государыня вас дожидается, ваше сиятельство.
— Не знал, что могу вам понадобиться, государыня, в этот час, но весь к вашим услугам.
— Так полагаю, Платон Александрович, следует вам немедля к вашему родителю ехать — поздравить обер-прокурора I Департамента Сената и сенатора с графским достоинством.
— Как?!
— Вот императорский указ по сему поводу. А Александр Андреевич настоял, чтобы вам непременно при том присутствовать, как под ним положена будет императорская подпись.
— Александр Андреевич, премного благодарен. Не нахожу слов!
— Итак, дело сделано, вы довольны, друг мой?
— Государыня!
— Слушаю вас, граф Зубов.
— Всей моей жизни не хватит, чтобы отблагодарить вас за величайшую милость ко всему семейству нашему, хотя и древнему, но никакими титулами не отмеченному.
— Теперь справедливость восстановлена. И вам остается только озаботиться костюмом, в котором вам предстоит явиться на императорском приеме. Поздравьте от меня всех ваших братьев и прежде всего достопочтенного батюшку с матушкой.
— Не премину немедля к ним отправиться, ваше величество. Вот только, жаль сестрице не удалось воспользоваться такой честью.
— Полагаю, что Ольге Александровне ее красота заменит любые титулы. Сколько помню, к ней не остался равнодушным даже наследник престола, не правда ли, граф?
Петербург. Дом Д. Г. Левицкого. Д. Г. Левицкий, его гость.
— Специально заехал к тебе, Дмитрий Григорьевич, с новостью по меньшей мере необычайною. Наконец-то сыскался королевич и для последней дьяковской дочки.
— Слава тебе, Господи! А то жалко было смотреть. Кажется всем Дарья Алексеевна взяла, а вот на ж, поди, нет жениха и нет. Последние годы она, помнится, безвыездно у сестрицы Екатерины Алексеевны в Ревеле оставалась. Горько ей тут было, как не понять.
— Да ты что, Дмитрий Григорьевич, по Дарье Алексеевне убиваешься. Спросил бы лучше, кто тот заморский королевич. Ведь из наших сыскался, да еще каких наших. Ну-ка, угадай!
— Наших? Каких же это наших? Холостых вроде у нас нет. Василий Васильевич с Александрой Алексеевной благоденствуют. Николай Александрович с Марьей Алексеевной — пара, водой не разольешь. Граф Стейнбок с Екатериной Алексеевной. Разве что сам Александр Андреевич образ мыслей поменять решил? Нет, не верится. Всегда толковал, что обязательств супружеских не признает и свободы своей ни на что не променяет, а тут…
— А тут невесте тридцатый годок пошел, хочешь сказать. Красота-то, коли и была когда, попривяла.
— Так бы не сказал, а только больно давно Дарью Алексеевну знает. С чего бы меняться ради старой знакомки стал.
— И правильно, Безбородко здесь не при чем. А ты что же, Дмитрий Григорьевич, вдовцов-то обходишь?
— Вдовцов? Так тут Господь наше дружество пока милует. О Гавриле Романовиче не говорю. Послал бы ему Вседержитель сил и крепости духа потерю Катерины Яковлевны пережить. Уж таково-то бедного жаль. Моя Настасья Григорьевна, глядя на него, слезами обливается.
— А вот и зря, Дмитрий Григорьевич. Жених-то он и есть.
— Господи, быть не может!
— Это почему же, позволь тебя спросить?
— Да ведь полугода не прошло, как Катерины Яковлевны не стало. По всем обычаям траура еще никто не снимает.
— Кто не снимает, а кто и сбрасывает. Такая прыть у нашего пиита объявилась — уж на январь свадьба назначена. Так по-настоящему с тем и заехал, чтобы тебя упредить: не обидел бы жениха своим удивлением, не попрекнул бы не к месту.
— Так не шутка это?
— Какая шутка! Шестьдесят лет не стали нашему Гавриле Романовичу помехой: как на крыльях летает. Ждет не дождётся молодую супругу в объятия принять.
— Ну друже, совсем ты меня с мыслей сбил. Так ведь и Катерина Яковлевна, поди, лет на двадцать моложе Гаврилы Романовича была. Чем не молодая? Дал собой до чего ж хороша. Нрава легкого, веселого.
— Ко всем нам расположена была, не так ли?
— Еще бы! К ней, как по огонь к соседушке, все бегали. Помочь не сможет, посочувствует, словом да лаской поддержит.
— То-то и оно. А у Дарьи Алексеевны к дружеству нашему сердце не лежит. Строга, куда как строга. Литературой отродясь не интересовалася. Книг вроде бы и в руках не держала — Марья Алексеевна ее все попрекала. Музыки хоть бы век не слушала.
— Знаю, друже, все знаю. Тем паче Гаврилу Романовича понять не могу. Что бы это с ним приключилося? Чем новая нареченная старика взяла? Одно достоинство — хозяйка, все говорят, отменная, денежки считать умеет, ждет не дождется, как своими обзаведется.
— Так ведь Гаврила Романович…
— Хочешь сказать, никогда им счету не знал? Верно, друже, верно. И покойница Екатерина Яковлевна ему в том не помощница. Ей что есть деньги, что нету — все едино. Лишь бы в доме лад да веселье были.
— И догадок ни у кого никаких?
— Почему же. За догадками дело никогда не станет. Одна, по-моему, самая удивительная. А, может, она как раз ближе всех к истине и есть. Так тебе скажу — не в фаворите ли дело?
— В Зубове? А он-то при чем? Он-то как сюда затесался?
— Да ты вспомни, друже, один раз он уж пииту нашему советом помог — насчет оды, которая его сенатские злоключения прикончила. Похоже, и теперь без совета его не обошлось.
— И чтоб Гаврила Романович такого совета слушать стал? Чай, не ода какая — жена.
— Подожди, подсади, Дмитрий Григорьевич, тут, видишь ли, расчет какой получается. Давай-ка разочтем: в сентябре 1793-го стал наш пиит сенатором. От дел прямых его вроде бы отстранили, а молчать не заставили. Зато теперь Дарья Алексеевна ему и словечка лишнего сказать не даст. Графиня Екатерина Алексеевна толковала, будто сестрица уже и о доме, и о поместье загодя заботиться стала, расходы высчитывать. Так может беднягу закрутить, что о мыслях своих свободолюбивых забудет.
— А фаворит-то как сюда замешался?
— Он любит наше дружество принимать. Скорей с императрицей в спор вступит, чем с нашими. Чего ж ему от чистого сердца не подсказать. Вроде и о благополучии державинском позаботился, а уж государыне лучше некуда удружил. И еще в толк возьми: с покойницей у Державина связи с Малым двором были, а теперь и концов не останется. Напомнить я тебе его строки хочу: «К Правде».
Лет 60 с тобой возился,
Лбом за тебя об стены бился,
Чтоб в верных быть твоих слугах;
Но вижу, неба дщерь прекрасна,
Что верность та моя напрасна:
С тобой я в чистых дураках!..
Пузыковка. Дом П. В. Капниста. П. В. Капнист.
— Долгонько ты, друже, не заглядывал в нашу Пузыковку. Думал, и дорогу к нам позабыл.
— Виноват, Петр Васильевич. Домашними причинами извиняться не хочу, а только слухом будто ты выехал в страны европейские, чуть ли не в самый Париж.
— Долгий разговор, да сегодня уже и беспредметный. Видишь меня перед собою, и на том давай точку поставим. Со многим из того, что во Франции деется, согласиться не могу и не соглашусь никогда. К истинной свободе и человеческому благополучию по колено в крови не идет. Нет такой человеческой дороги.
— Не все же французы в этом виноваты.
— Кто говорит, что все. Когда после казни короля все они поднялись отечество защищать, террор у них разыгрался вовсю. Жирондисты хотели тому воспрепятствовать, да разве это так просто, когда страсти человеческие в полное смятение приведены. Как только весной Дюмурье сбежал заграницу да еще с собой сына герцога Орлеанского прихватил — надеялся его с помощью иностранного войска на престол посадить, — якобинцы за жирондистами истинную охоту повели.
— Жирондисты-то здесь при чем?
— Так у них Дюмурье генералом числился. А тут еще в Вандее и Бретани восстание против Конвента вспыхнуло под предводительством священников и дворян. Тут Конвент отдал приказ набирать армию из трехсот тысяч человек и ввести целую систему террора. Исполнительная власть и с самыми неограниченными полномочиями передавалась Комитету общественного спасения. Комитет разослал по всем провинциям комиссаров из числа членов Конвента.
— И что же они делать должны?
— Да у наших защитников свободы духа все просто решилось — революционные суды. Без следствия и формальностей. Приговаривали в основном к казни на гильотине.
— Но ведь это хуже разбойников!
— Но то и вышло, друже. А еще комиссары стали народ подстрекать, чтобы против жирондистов выступали.
— Да полно, как это народу разобраться — кто жирондист, кто якобинец.
— А народу и разбираться не надо. Комиссары подскажут, а народу только глотки драть да камни хватать или дреколья остается. Вот толпа пару раз уже Конвент штурмовала — требовала немедленного изгнания жирондистов. Что им оставалось? Одних революционному суду предали, другим удалось бежать из Парижа. Вот тогда и нашлась Жанна Д’Арк наших дней — юная девица, которая убила кинжалом Марата.
— Девица! Одна?
— Ей никто не помогал, да она, по всей вероятности, и не решилась бы кому бы то было довериться.
— И что же? Ей удалось скрыться?
— Она не собиралась скрываться. И погибла. На гильотине.
Петербург. Зимний дворец. А. С. Протасова, П. А. Зубов.
— Ну-ка, ну-ка, Анна Степановна, погоди минутку, не торопись. Спросить тебя хочу.
— Чевой-то ты, Платон Александрович? Обеспокоился чем?
— Да не так чтобы обеспокоился, а любопытство разбирает. Что за узелок у нас такой со сватовством великого князя затягивается? Вот ты мне и объясни — от тебя ведь ничто не скроется.
— Ну уж, и ничто! Скажешь, батюшка. Глаз-то всего пара да ушей, а дел кругом вона сколько деется.
— Не сколько деется — о них и без тебя наслышан. Мне про сватовство узнать надо. Государыню пустяками беспокоить не хочу. Что это говорят, будто из того же семейства уже одну невесту брали да не удалась свадебка.
— Ах, ты об этом! Тут все просто. Матушка нашей невесты, Амалия, принцесса Гессен-Дармштадтская, вместе с сестрами сюда приезжала, когда наследнику, Павлу Петровичу, супругу выбирали. Амалия-то цесаревичу не показалась. Он глаз на Вильгельмину положил[17], в святом крещении Наталью Алексеевну. Государыня наша тоже с выбором согласилась. Вот и обвенчали их, да знаешь, ровно в день рождения цесаревича — двадцать один год ему стукнул.
— Дальше, дальше, Анна Степановна. Знаю, не задалась у молодых жизнь. Почему это?
— Ну, Платон Александрович, промеж мужа и жены один Господь судья.
— А причем здесь муж и жена? Я о государыне говорю. Что она-то принялась делать?
— Как это что? Нехорошо ты как-то пытаешь меня, Платон Александрович. И сказать мне тебе больше нечего.
— Есть, есть что сказать, Анна Степановна. А то ведь иной раз свободным временем заглянул бы к тебе, коли дружба наша старая тянется. Так что, тянется, нет ли?
— Какой ты, Платон Александрович! Чисто банный лист. Ну, поженились молодые, ну, цесаревич в молодой супруге души не чаял. Обо всем на свете забывать стал. Какая там матушка, какая государыня — никаких советов и наставлений слушать не стал. На свою Наталье Алексеевну как на икону глядит, только что не молится.
— Понятно! Не стерпела наша государыня.
— Материнское сердце…
— Брось ты с материнским сердцем! Перерос я бабьи сказки слушать. Лучше скажи, как великая княгиня себя повела. Поди, стала царственным муженьком командовать, а уж такого государыня императрица и впрямь стерпеть не могла.
— Ну чего ко мне пристал, коли сам все знаешь.
— Все, да не все. Мне мелочишки всякие нужны.
— Какие еще мелочишки. Забрюхатела великая княгиня — цесаревич ровно ума решился. Вокруг нее только и крутится, каждую прихоть исполняет. Надоел уж государыне со своими страхами. Ей дела решать. Тут как раз еле-еле от Емельки Пугачева отбились. Самозванка — Бог сжалился — в крепости померла. Княжна Тараканова. С турками не разберешься…
— Григорий Александрович князь Потемкин-Таврический в гору пошел.
— Да не сбивай ты меня, Платон Александрович, Бога ради.
— Чтоб не забыть, вечером у себя одна будешь? Племянницы на балу плясать станут?
— Могут и на бал уехать. К Барятинским. Только ехать-то к ним неудобно — дорога много часу берет.
— Вот и ладно. Часу в седьмом уедут?
— В восьмом, да ты что, и впрямь?..
— Даром спрашивать не стал бы. Так что же там с великой княгиней?
— Что-что. Тяжело рожала, да так и не разродилась. Померла. Думали, цесаревич с горя свихнется. Ночами не спал, днями сидел, словечка не промолвит. Видеть никого не хочет. Ну, материнское сердце и не выдержало.
— Опять материнское сердце. Умная ты у нас, Анетта, чего ж комедию ломаешь. Что государыне понадобилось?
— Вот ты и не прав, Платон Александрович. О сыне государыня думала, только о сыне. Для того ему и представила письма, чтоб охолонул, в себя пришел.
— Какие еще письма?
— Которые один из кавалеров придворных великой княгине писал. Известно, амурные.
— Вот как! Вовремя, значит, нашлись.
— Да уж так вышло. Сначала цесаревич и в руки их брать не хотел, а потом…
— Что потом? О покойнице же речь!
— Плохо ты нашего цесаревича знаешь, Платон Александрович. Покойница — не покойница, так вскинулся, что уж государыня как унять не знала. Покойницу проклинать принялся. Все ее вещи из апартаментов личных вынести велел. Все портреты изничтожить.
— Помогло, выходит, зелье-то отравленное.
— Это почему отравленное? Только то, что правда завсегда горька.
— Правда! Ох, Анетта, Анетта. Сама ли дурью мучаешься, меня ли обдурить хочешь? А откуда бы этим письмам взяться — не подумала? Неужто великая княгиня, коли мужу законному рога наставляла, в их супружеской спальне хранить бы бильедушки стала? А перед родами и вовсе — знала, сколько народу постороннего в покоях толочься станет, по всем уголкам рыскать. В нашем-то дворце особенно.
— Ну, Платон Александрович, это как сказать…
— И говорить нечего — подкинули.
— Может, и подкинули.
— А перед тем сочинили да написали.
— Как это? О чем ты, батюшка?
— О том, что чужую руку подделать невелик труд.
— Понадобилось покойницу обнести, вот и обнесли.
— Да для чего, скажи на милость?
— А тебе и невдомек, Анна Степановна? Совсем ты у нас проста стала.
— Хоть убей, Платон Александрович…
— Что мне тебя, красавицу нашу, раньше времени убивать? Дело нехитрое — чтобы цесаревич никакой супруге больше не верил. Сомнение в духе поселить. Много ли цесаревич один во дворце нашем, среди доносчиков и шпионов, навоюет?
— Да уж, Наталья Алексеевна, царство ей небесное, только о престоле и мечтала. Цесаревича тоже подзуживала: как это он править станет, какими, делами займется, как себя всему миру представит.
— Вот-вот! Не от родов, так от чего другого следовало такой великой княгине помереть, чем раньше, тем лучше. Разве нет, друг ты мой, Степановна?
— Тебя послушать!
— Умнее станешь. А когда же цесаревичу снова охота в брак вступить пришла? Помнится, недолго траур-то он соблюдал.
— Недолго! Через четыре месяца свадьбу сыграли[18].
— Так не положено вроде.
— Цесаревич ни траура соблюдать не стал, ни на одну литию погребальную ходить не стал — как отрезало. И женился как со зла. На невесту глядеть не стал. Кого государыня выбрала, то и ладно.
— Ничего не скажешь, лекарь из нашей государыни отменный: ухо лечит — голову рубит. Вот оно откуда у них ни любви, ни согласия.
— Да, великая княгиня Мария Федоровна по первоначалу уж как к мужу ластилась, чего-чего ни делала, ничем цесаревича не проняла.
— Квочка. Ей бы детей рожать да семейные вечера устраивать.
— Твоя правда, великая княгиня семью свою ни на какую власть не променяет. Одна беда — учит детей государыню бабушкой звать. Прямо как назло. Они и поздравлять только бабушку приучены. Огорчение одно!
— Это верно — куда лучше внучкой, чем бабушкой быть. Вот ты мне про внучку и скажи. Значит, матушка нашей невесты по второму разу в Россию прибыла, только теперь уже не себя престолу российскому, а дочку свою продавать. Вернее, двух дочек.
— Видишь, Александр Павлович сразу к старшей потянулся. И впрямь хороша принцесса! Уж такая-то скромница, такая разумница!
— Главное — против императрицы голоса не поднимет, муженька не настроит. А титул какой — принцесса Луиза-Мария Августа, принцесса Баден-Дурлахская.
— В святом крещении Елизавета Алексеевна.
— Гляди-ка, как княжна Тараканова! А выбор снова верный: поди, цесаревич до гробовой доски обиды от тетки принцессиной не забудет, значит, и сердцем к ней не пристанет.
Петербург. Дом Д. Г. Левицкого. Д. Г. Левицкий, Н. А. Львов.
— От души поблагодарил бы вас, Николай Александрович, за столь лестное предположение, только магический сей круг свое глубокое обоснование имеет — мартинизм, а сие означает общность взглядов. Не так ли?
— Ничего не возразишь. Вы Дмитриеву, когда он еще в полку служил, писали.
— Нет-с, в полку Иван Иванович только переводами с французского занимался, еще к дарованию своему как бы примерялся. А вот потом, в «Московском журнале» Николая Михайловича Карамзина, напечатал свою сказку «Модная жена» и песню свою, начал я портрет его списывать.
— Верно, верно, тогда дома, кажется, не осталось, где бы юные особы под аккомпанемент гитары «Голубочка» не пели. Как это там: дмитреевские стихи текут:
Стонет сизый голубочек,
Стонет он и день и ночь;
Миленький его дружочек
Отлетел надолго прочь.
Он уж боле не воркует
И пшенички не клюет;
Все тоскует, все тоскует
И тихонько слезы льет.
— Что до барышень, то Иван Иванович в этом году вновь их сердца поразил. Уж на что моя Агаша скромница, а и та, как одна в дому остается, непременно запоет:
Ax! когда б я прежде знала,
Что любовь родит беды,
Веселясь бы не встречала
Полуночныя звезды!
Не лила б от всех украдкой
Золотого я кольца;
Не была б в надежде сладкой
Видеть милого льстеца!
К удалению удара
В лютой, злой моей судьбе,
Я слила бы из воска яра
Легки крылышки себе
И на родину вспорхнула мила друга моего.
Мила друга моего;
Нежно, нежно бы взглянула
Хоть однажды на него…
— Думается, немало чувства в сии превосходные строки вложили собственные переживания Ивана Ивановича, несчастливая любовь его, которой замену он искать не хочет, да и не сможет.
— Кто-нибудь из здешних питерских?
— Нет, горе сие постигло поэта нашего в Москве. Я имел счастие с сей достойной девицей познакомиться — она из Пушкиных. Анна Львовна Пушкина, сестрица не лишенного способностей пиитических Пушкина Василия Львовича.
— Сего молодого человека знаю.
— Иван Иванович барышне Пушкиной не один раз предложение делал. Каждый раз — отказ. Не то чтобы родители не хотели — сама невеста выбор сделала.
— Сердечно сочувствую Ивану Ивановичу. Человек он великих душевных достоинств. Остроумец, спорщик, каких поискать. Но никогда на позициях своих настаивать не будет. Непременно и чужой толк с великим терпением выслушает, поразмыслит, а уж потом то ли возражать станет, то ли согласится. Упрямства в нем никакого нет. Доброта к людям — ее бы у Ивана Ивановича многим и из наших мартинистов позаимствовать.
— Мечтает в отставку выйти. Службой уж давно тяготиться стал.
— Даст Бог, своего добьется.
— А там, так и говорит, стихами, знакомцами своими литературными и садом заниматься будет. Цветочным. Более всего цветы любит.
— Какой в Петербурге сад!
— А Дмитриев о Москве думает. Там и родных у него полон город — Бекетовы, Карамзин Николай Михайлович.
— Храповицкого Александра Васильевича недоставать ему будет. Друзья они большие.
— Немудрено. Способности литературные у обоих немалые, только Александру Васильевичу и служить не в тягость, и при дворе он своим человеком стал. Давно вы знакомы с ним, Дмитрий Григорьевич? Портрет-то вы его, поди, много более десяти лет назад писали.
— Портрет здесь не веха. Александр Васильевич еще на Украине у графа Кирилы Григорьевича Разумовского службу начинал. Очень графу по сердцу пришелся легкостью и плавностью сочинений. Григорий Николаевич Теплов к заслугам его также относил, что пишет начерно так четко и красиво, что никогда рукопись перебеливать заново не приходится.
— Канцелярист!
— Александр Васильевич на том и в Сенат попал — равных ему не найти было. Только в департаментах много не высидишь, как он сам говаривал.
— А к государыне в личные секретари как же попал? Кто помог?
— Тут уж гадать не приходится. Покровителями Александра Васильевича и граф Александр Андреевич Безбородко и граф Петр Васильевич Завадовский были. Оба и помогли.
— Ласковый теленок двух маток сосет.
— Я бы по-иному сказал. Александр Васильевич всем полезен умел быть. Переводы превосходные делал, песни в русском стиле сочинять принялся и снова не без успеха. Но убеждениям своим ни на какой должности не изменял. У государыни оказался в доверенных лицах, и то утверждал, что самодержавие ограничить следует. Без того державе в цветущее состояние никогда не прийти.
— Многое своими глазами видел.
— Как и Гаврила Романович. Пока письмами государыниными заниматься не стал, о Фелице что ни день писал. Лишь потом уразумел — Фелица есть существо неземное и в жизни встретиться с ней никому не дано.
— Да, не случайно Александр Васильевич первые уроки языка российского Александру Николаевичу Радищеву давал.
— Какая же случайность. А Михайла Васильевич, брат ихний, и вовсе открыто об отмене крепостного права рассуждает. Мол, не имеет права один человек быть господином живота и смерти другого человека, одинаково с ним Господом Богом созданного. Оброки в своих деревнях до крайности снизил. Школу открыл.
— Слыхал, государыня по этому поводу известное недовольство высказывала, что сия поспешность ни к чему хорошему, кроме брожения умов, привести не может, и не следует одному помещику нарушать порядок, среди всех остальных помещиков установленный. И снова о мартинизме в дурном смысле поминала, так что Александру Васильевичу нелегко пришлось.
— Не за то ли и Гаврила Романович наш поплатился. Всего-то три года секретарем при государыне пробыл и — отставка.
— Если и отставка, то хоть почетная. Сенатором стал, орден дали, чин тайного советника.
— Лишь бы с глаз долой. Не того от Державина ждали.
— Натурально, не того. Государыня полагала, что Гаврила Романович не только оды в честь монархини продолжать писать будет, но и в письмах необходимый порядок наведет: о каких докладывать, каких не замечать.
— Ведь находил же слова для Потемкина, и какие. В то время, когда государыня весь потемкинский спектакль собственными глазами лицезрела.
— Одним словом, сам о себе лучше всех Гаврила Романович написал:
Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой.
Пищит бедняга вместо свисту;
А ей твердят: пой, птичка, пой!
Петербург. Зимний дворец. Бал у Екатерины II. Великая княгиня Елизавета, великий князь Александр, П. А. Зубов.
— Нет! Нет! Я не буду танцевать с вами во второй раз, граф.
— Но почему же, ваше высочество?
— Это неудобно.
— Неудобно на балу? Но для чего же тогда существуют балы? Я так плохо танцую? И не устраиваю вас как партнер?
— Вы чудесно танцуете, но…
— Тогда в чем же дело?
— Граф, вы же видите, бабушка-императрица недовольна, и я не собираюсь ее гневить. Ее величество так бесконечно добра ко мне.
— Императрица вам что-нибудь говорила, ваше высочество?
— Нет, нет, ни единого слова. Просто я чувствую это.
— Отлично. Давайте поступим совсем просто. Я пойду и испрошу разрешения у ее императорского величества. Не сомневаюсь, государыня в одном танце нам с вами не откажет.
— Не делайте этого, граф, пожалуйста, не делайте!
— А это еще почему? Вас же смущает только недовольство бабушки, вот мы и выясним, существует ли оно на самом деле.
— Вам никто этого открыто не скажет, а на меня все будут дуться. Я не ищу неприятностей.
— А вам не кажется, ваше величество, чем так долго и бесплодно разговаривать на глазах у всех, мы бы уже давно протанцевали этот злополучный танец. Смотрите, он уже кончается.
— Боже мой, сюда направляется мой супруг.
— И что из этого?
— Я видела, его послала бабушка.
— Какое же тут основание для смущения? Мы же с вами просто мило болтали. Но как же вы очаровательно смущаетесь, ваше величество!
— Лиз, бабушка хотела, чтобы мы с тобой открыли этот котильон. Ты не обещала его, надеюсь, графу?
— Я ничего не обещала графу, решительно ничего. Но граф так настойчив. И он даже хотел идти к бабушке, чтобы она приказала мне с ним протанцевать. Я не разрешила ему, но он…
— Думаю, это пустые слова, бабушка бы такого разрешения ему никогда не дала. Но тебе, Лиз, следует быть наперед осмотрительней. За вами наблюдал весь зал.
— Боже мой!
— Да, да, именно весь зал. Даже бабушка несколько раз отрывалась от карт и смотрела на вас.
— Но что же мне делать? Я уверена, граф не оставит меня в покое. Ему доставляет удовольствие вгонять меня в краску.
— Ты должна придумать способ. Должна! Всегда можно выдумать предлог. Или наконец вообще уйти из зала. Пойми, мне трудно тебе чем-нибудь помочь. Гнев графа нам совершенно не нужен. Он означает гнев бабушки, а мое будущее целиком зависит от императрицы.
— От императрицы? Ты хотел сказать, Александр, от твоего отца?
— Причем же здесь отец? Ты все еще не разобралась в хитросплетениях петербургского двора? Бабушка не терпит моих родителей, и даже не знаю, кого в большей степени — мать или отца.
— О да, императрица дарит тебя гораздо большей привязанностью, чем весь Малый двор. Но все равно твой отец…
— Лиз, я говорю тебе это потому, что ты моя жена. Что мое будущее — это и твое будущее. Так вот, императрица хочет передать престол — мне.
— А цесаревич?..
— В обход моих родителей. Так бывает, Лиз. Редко, но бывает в правящих домах. Бабушка с пеленок готовила меня занять престол. Она никогда не скрывалась с этим от меня. И я знаю, именно так написано ее завещание.
— Значит, все решено.
— В том-то и дело, что нет. Завещание можно переписывать хоть каждый день. Все зависит от перемены настроений у бабушки.
— Но раз она так давно готовила тебя к престолу…
— И это тоже ничего не значит. Сейчас ее главным советчиком стал граф Зубов. Он может подсказать бабушке любое иное решение, и тогда все будет кончено.
— Этот ужасный граф Зубов!
— Ужасный только потому, что захотел протанцевать с тобой менуэт? Не настраивай себя против него.
— Александр, мне показалось, что он делает это назло бабушке. Я не могу избавиться от чувства, что в него вселился сегодня какой-то злой дух.
— Думаю, этот злой дух сидит в нем всегда. Но бабушке так не кажется. Кто бы и что бы ни попытался рассказать императрице о графе, гнев обрушивается на рассказчика, а не на графа — запомни это, Лиз. Я ведь тоже не умею с ним справиться. Я порой чувствую, что он делает из меня игрушку, но ничего не могу ему противопоставить.
— Он не показался мне очень умным.
— Никто и не говорит, что Зубов умен. Но он околдовал бабушку, и она готова на весь мир смотреть его глазами. Но не это самое страшное, Лиз, не это.
— А что же? Ты можешь мне сказать?
— Пожалуй, должен. Зубов всячески выражает свое почтение цесаревичу и — хочет завоевать именно симпатии.
— Но ведь бабушка…
— Лиз, есть еще одна возможность. С его помощью завещание в мою пользу… может исчезнуть. И тогда мне предстоит целая жизнь под солдатским сапогом отца. От одной этой мысли я готов во всем мириться с графом. Пойми, это очень важно, чтобы он оставался расположенным к нам. Ко мне и — к тебе. Если он хочет.
Петербург. Зимний дворец. А. С. Протасова.
Что делать? Что делать? Государыне не скажешь — обида горькая. Да и тебе не поверит — за Платона Александровича все объяснит, все оправдает. Перекусихина же виновата выйдет. Нет, только не это.
И Анна Степановна ничего не делает. Молчит. И ее понять можно. Как тут упредишь государыню. Да и то сказать, что она-то, голубушка, сделать может. Начнет Платону Александровичу выговаривать, все равно проговорится, кто донес, кто осмелился. А как же! Они-то с Платоном Александровичем помирятся, известное дело, а мне что делать?
Дальше молчать? Неужто государыня не видит, ведь волочится наш граф новоиспеченный за великой княгиней. На глазах у всех волочится — ни тебе стыда, ни совести. Да еще победно так округ поглядывает, мол, нет на меня управы.
Какая уж управа! Государыня день ото дня все больше ублажить его хочет. Разгневать боится. Ее государынино дело. А только при дворе все притаились. Ждут, какой скандал будет. То ли государыня Платона Александровича прогонит, то ли великой княгине достанется на орехи. В четырнадцать-то лет как от себя беду отвести.
И зачем ему блажь такая? Чего, кажется, не хватает. Государыня каждое словечко ловит, наглядеться-надышаться не может. Так нет — мало, все мало.
От великого князя-супруга чего ждать! Поди, и заступиться-то как, сам не знает. А, может, бабушку прогневать боится. Ждет — глядишь, обойдется.
А не обойдется — разведет его бабушка, и весь сказ. Не любит Александр Павлович супругу свою. За версту видать — не любит. Слов досадливых не говорит, а интересу никакого нету. За целый вечер словом не перекинется. Танцевать пригласит, только если государыня прикажет.
Мальчишка, известно. Порода у них такая — забывчивая да отходчивая. Заступиться за великую княгиню как есть некому.
Вчерась подсмотрела — вышла великая княгиня в сад, горестно так задумалась, головку опустила. Хороша, что и говорить, хороша. Недаром француженка эта, что портреты пишет, Любрен, кажется, ангелом белым ее называет.
Стоит княгинюшка. Бледней простыни кажется. Платочек кружевной в руке мнет. И слезы горохом сыплются.
А наш сокол-то из-за колонны на нее смотрит. Думала, с ходу к ней побежит. Ан как вкопанный встал. Глазам своим не поверила — так это он наглядеться не может.
Как у княгинюшки слезки-то посыпались, побледнел весь. Желваки на скулах заиграли. Губы стиснул. А что если — и впрямь влюбился?
Время по его годам самое подходящее. От игр дворцовых к тому же притомился. Иной раз так государыне небрежно ответит, плечом досадливо поведет, что и на поди. А тут…
Удержу ведь не знает. Избаловали так, что руки опускаются. Государыня иным разом не знает как подступиться. Он ни перед чем не остановится. Себя погубит — это уж его дело, а вот княгинюшку жалко. Куда ей после сраму такого. Да и государыня никаких объяснений слушать не станет.
Видно, заподозрил вчера, что догадалась старуха Саввишна. Ввечеру в комнатки зашел. Так, мимоходом. Гостинчики на стол положил. Во все глаза смотрит: знаю — не знаю.
Эх, молодец! Да нешто по старухе что узнаешь! Присматривается, разговоры окольные заводит. Обо всем семействе государынином. И что в Гатчине бывал — цесаревича очень уважает. Ну, это-то понятно — на всякий случай. О Великой княгине Марии Федоровне с великим почтением отозвался — мол, семью любит, детей столько — не тяготится. Рукодельничать любит. О Нелидовой ни полслова. А там и до внуков государыниных дело дошло.
Взяла старая грех на душу. А что делать? Взяла да и сказала, мол, не на сносях ли Елизавета Алексеевна. Бледна больно, дай про еду вроде забывать стала.
Вскинулся весь. Нет! Быть такого не может! Почему же, спрашиваю. Чай, с супругом живет. Молодым. Преотличным.
Закипел весь: нет! Знаю, и не подступался к супруге своей. Где ему! Да и она, мол, не торопится.
Обомлела вся: откуда ж тебе, батюшка, знать? Меж мужем и женой один Господь Бог — судья и свидетель.
Знаю, кричит, и весь разговор. Не мели, мол, ерунды, Марья Саввишна, сплеток не плети.
— Да какие ж сплетки, батюшка? Зазорного-то в том что? На то люди и женятся, чтобы род человеческий продолжался, разве не так? А уж от царственной пары тем паче дитяти все ждут — наследник-то нужен.
Все решила вызнать. Семь бед — один ответ. Как дело-то далеко зашло? Никогда таким Платона Александровича не видала. Распалился весь, а уходить не собирается. Кто знает, может, старуха Саввишна чего интересного скажет. Ждет. С надеждой смотрит.
— Да потом, говорю, княгинюшка наша младшенькая очень супруга своего любит. Опять разгневался: откуда, мол, тебе знать? Александр Павлович, сколько мне известно, с тобой в твоей комнатке не секретничает.
— Не секретничает, это верно. А вот великая княгинюшка иногда посещением своим и пожалует. Застыл весь: у тебя бывает? Вот в этой комнатке?
В этой, батюшка Платон Александрович, в этой. Другой у меня тут для гостей и нету. — Напрягся весь: и часто? Часто к тебе, Марья Саввишна, заходит?
Где часто, отвечаю. Так, мимоходом. А он посмотрел мне в лицо — глаза бешеные, отчаянные. А это, говорит, она, наверно, бабушку заходит проведать. Вот и мне говорила, что бабушку огорчать не хочет. Известно, у старого человека и здоровье не то, и сердце шалит. У бабушки-то.
Царское Село. Великая княгиня Елизавета, П. А. Зубов.
— Ваше высочество!
— Боже, вы меня напугали, граф!
— Напугал? Я просто стремился как можно скорее оказаться рядом с вами. Если моя поспешность могла вызвать ваш испуг, ради Бога простите вашего самого верного и покорного слугу.
— Не надо было торопиться. Я хотела проехаться в одиночестве. И моя кобыла не любит спутников. Так что разрешите мне остаться одной.
— Ваше высочество, все говорят о вас, как о самом мягком и благорасположенном человеке. Почему же мне ничего не достается от вашей доброты. Со мной вы положительно суровы.
— Я не сурова, граф. Я просто ценю свое одиночество. Мне так редко удается оставаться одной даже в Царском Селе.
— Я готов молча ехать вслед за вами и ни единым словом не нарушить столь любезного вам молчания.
— Нет, нет, это совсем не то. Граф, ваше присутствие меня стесняет.
— Позвольте, ваше высочество, но вы направили свою лошадь на самую оживленную аллею. А как же прелесть одиночества?
— Она уже рассеялась. Я постараюсь найти способ ее испытать в другой раз.
— Вы считаете меня назойливым, когда я просто боюсь за вас. Верховая езда — огромное удовольствие, но такая ли вы уверенная всадница, как самой себе кажетесь? Мне легче думать, что в случае чего я окажусь рядом и сумею вас обезопасить.
— Это совершенно лишнее. Я уверена в своих силах.
— Где же вам доводилось учиться верховой езде, кроме как в манеже?
— В манеже? Граф, вы не представляете себе моего родного герцогства. Шварцвальд не создан для прогулок в экипаже. Зато там есть тропы для прогулок верхом. Мне кажется, меня посадили на лошадь прежде, чем я научилась говорить.
— Вы так привязаны к своим родным местам?
— А разве это не естественно? Густые леса. Рейн. Скалы. Как все это непохоже на здешние виды…
— Но вы еще так мало видели, ваше высочество, и совсем не путешествовали.
— Вы думаете, у нас есть какая-нибудь перспектива путешествий? С супругом? Пожалуй, очень небольшая.
— А у Александра есть?
— Само собой разумеемся. Императрица хочет, чтобы ее любимый внук знакомился с государством, которым ему придется управлять и которое он по необходимости должен знать. Потом всяческие маневры. Летние военные лагеря.
— Но вам можно будет его сопровождать.
— Вряд ли. Императрица отделяет семейную жизнь от государственной. А чем обычно занимаются при дворе дамы?
— Пересудами, сплетнями. Конечно, балами, туалетами.
— Но меня все это мало интересует.
— Правда? Тогда примите, ваше высочество, мой добрый совет. Вам нужен собственный малый двор. Круг близких людей, которые бы постоянно у вас собирались, могли бы рассеивать вашу скуку и — впрочем, пожалуй, больше ничего.
— Но вы хотели что-то сказать, граф, договаривайте же.
— Всегда граф И ТОЛЬКО ГРАФ. Я ни разу не услышал из ваших уст своего имени. А мне так бы хотелось его услышать. Я сам не люблю его. Оно не кажется мне благозвучным, но что делать.
— Я не привыкла к принятому в России обращению по имени и отчеству. К тому же на французском они звучат не слишком удачно. Особенно в моем произношении.
— Но это может быть и просто имя.
— Граф, вы уходите от ответа. Чего же вы не договорили?
— Ах, это… Такой постоянный кружок ваших личных друзей снял бы всякие подозрения с отдельных участников.
— Подозрений? Но в чем?
— Ваше высочество, вы знаете, как беспощадны придворные сплетники. Но в таком варианте они окажутся бессильными.
— Не думаю. Впрочем, я посоветуюсь с Александром, если ему подобная затея покажется уместной.
— С вашим супругом? Но зачем? Неужели вы никогда не станете принимать собственных решений?
— Но ведь такой, как вы выразились, малый двор будет нашим с Александром, не так ли?
— И да и нет.
— Не понимаю.
— Вряд ли императрица благосклонно посмотрит на появление еще одного двора. Тем более ей хочется все время иметь Александра Павловича рядом с собой.
— Вот видите, граф, вы сами признаёте свою затею невыполнимой.
— Вполне выполнимой, если это будет кружок ваших друзей, собирающихся постоянно в ваших апартаментах. Не все же время вы проводите в обществе императрицы. У вас остаются свободные часы, и вы вольны заполнять их тем, что вам приятно.
— Но я совсем не уверена, что такое собрание мне будет приятно.
— И вы были бы против, ваше высочество, если бы, предположим, само собой разумеется, в числе других ваших друзей у вас бывал бы и я. Вы бы скучали моим присутствием?
— Вы, граф? Вы среди моих личных друзей? Но как это возможно?
— Почему бы и нет? Разве я не бываю в разных петербургских домах?
— Но вы никогда не бываете в Павловске, не правда ли? Почему?
— Ваше высочество, вы самое недоверчивое существо, какое мне только доводилось встречать в жизни. Вы все время ускользаете из рук.
Царское Село. Екатерина II.
Одна… Все равно одна…
Для разговоров о делах — собеседников пруд пруди. О сердце — как улитке в раковине прятаться надо. Виду не подавать. Перекусихина с Протасовой довольны — на Платона не нарадуются. Похоже, он для Королевы Лото имя особое нашел — Анетт. Краем уха услышала. Старая дура как огнем обливается. Хуже собаки самой преданной в глаза смотрит.
Пусть. Какая разница. Покоя больше.
Чем только интересоваться ни стал. Удивительно, первый раз подумала: никогда с книгой в руках не видела. Храповицкий сказывал, и в доме его библиотеки нет. Журналы, газеты в руки не берет. Если что расскажешь, так и то вполуха слушает. Скучает.
Всегда так было. Со всеми. А здесь почему-то в глаза бросилось. Князь Таврический с книгой! Придумать такое надо. А вот с Платоном подумалось.
Ничему не учился. Интереса, говорит, не имел. Больше по практической части. Это значит — прожектерство обожает. Планы всяческие строит. Не посоветовавшись, всем рассказывать принимается. Бог с ним. Не в книгах дело. Доброты нет. Не в словах резок — в поступках. Иной раз так глянет, язык к гортани присыхает. Изменился ли? Нет, пожалуй. Разве что язык развязал. Другим быть не может. Княжна Вяземская, что за Дмитрия Александровича вышла, тоже будто на мужа жаловалась. А живут обыкновенно. Дети пошли. О детях невзначай спросила: любит ли. Плечами пожал: пойдут — заботиться надо. А любить — чай, не полюбовники. Может быть, в семье так.
Марье Саввишне Шкурин сказал — сама за дверью слышала — Зубовы все такие: красивые да злые. Она тихо так прошелестела: уж какие есть. Человека не переучишь, когда поперек лавки не положишь.
Другое в голову пришло. Около великой княгини Елизаветы Алексеевны вертеться стал. Забавляется. То на танец пригласит. То по парку провожает. Ей не по душе — сразу видно. Дразнит девочку. От скуки, полагать надо. На придворных наших красавиц никогда не оглядывается. Вроде и нет их. Может, взгляда императрицы опасается. А тут — девочка. Шейка тоненькая. Локотки острые. Чуть что — в краску. Голоса — к губам наклонись — не услышишь. Сколько раз говорила: перед зеркалом упражняться непременно надо. Кивает согласно, и того тише шепчет.
Вот оно что: похоже. Похоже на Гри. Гри. с его кузиной. И возраст тот же. И манеры.
Нет! Нет! Все другое. Девица и великая княгиня. Как только подумалось. К нему приглядеться надо. Может, Марью Саввишну спросить. Нет, и ей признаваться не к чему. Только сама.
Гри. Гри. говорил: как такое в голову тебе пришло. Шутил. Иной раз и меру перебирал. Девочка, мол, ей бы в куклы играть. А вышло — свихнулся, когда померла. Свихнулся богатырь, что былинка такая согнулась.
Вчера вечером задерживать не стала. Пусть сам решает. До полуночи о проекте своем персидском толковал. Как войска российские до окиана Индийского довести, чтобы им там башмаки свои в водах теплых, заповедных вымыть.
Бред! Спорить не стала: только злиться начинает. И будто с военачальниками все обсудил. И будто расходы подсчитал. И сам готов в поход идти.
Долго ждала. Уняться не может. С покойным князем Таврическим по поводу Византийской империи сражаться продолжает. В азарт вошел. Руками машет. Комнату взад-вперед меряет. Чуть что не кричит.
Отговорилась: все обдумать надо. Вспыхнул: мои планы обдумывать, а новости французские без конца слушать изволите. Нету ваших интересов в Европе. На Восток наш исторический путь лежит. О восточных походах и заботиться надо. Надоели якобинцы! Надоел Конвент! Ничего о них слышать не хочу!
Так ведь не отмахнешься. Сам видишь, зараза день за днем по нашей стране расползается. Вот и надо, говорит, армию собирать, людей в поход отправлять, и мы, графы Зубовы, первые. Своего рода не посрамим.
Остановила: поздно уж. Спохватился. К руке приложился. И нет его. Поцеловать и то забыл.
А все-таки похоже: Гри. Гри. и Зиновьева. Катенька…
Царское Село. М. С. Перекусихина и великая княгиня Елизавета Алексеевна.
— Марья Саввишна, вы принимаете гостей?
— Ваше высочество! У меня! Такая честь! Прошу вас, прошу вас!
— Дело у меня к вам, Марья Саввишна.
— А коли дело, так послали бы за мной, ваше высочество. Не трудились бы сами. Не для вашего высочества мои каморушки. Господи, уж не знаю, как ваше высочество и усадить. Может, чайком угостить? Да что это я, совсем с пути сбилась!
— Да вы не тревожьтесь, Марья Саввишна. Я к вам потихоньку. Чтоб никто не видел. Не знаю я, у кого совета спросить. Страшно мне, Марья Саввишна, так страшно.
— Ваше высочество, голубушка вы моя, ишь как дрожите. Да вы говорите, говорите. Коли смогу, всегда помогу, а чайку отхлебните. Чай у Перекусихиной кто только не пивал, все довольны оставались. Чаек-то я научилась заваривать. Пейте, пейте, ваше высочество, за чайком и об деле вашем потолкуем.
— Марья Саввишна, может, и не надо было мне к вам приходить. Может, лучше было бабушке прямо сказать. Только решиться не могу. Не прогневать бы бабушку, Александру не повредить.
— Еще отхлебните, ваше высочество, еще глоточек. Успокаивает чаек-то, отлично успокаивает.
— Я о… насчет графа…
— И не надо больше ничего говорить, ваше высочество, себя-то тревожить. Старуха Перекусихина все знает.
— Что знаете? Господи, неужели все заметили?
— Все не все, а до меня давно дошло. Баловство-то это. Как есть дурит наш Платон Александрович.
— Зачем это ему, Марья Саввишна? Ведь нарочно он все — то час битый с разговором пристает. Уйти — неучтиво, остаться — еще хуже. В боскетах меня на конной прогулке отыскал. Не езжу я больше верхом. Так люблю, а не езжу. Люди ведь Бог весть что подумать могут.
— Люди-то куда ни шло, а вот государыня…
— Я и хотела государыне сказать, чтобы она графу приказала…
— Что вы, что вы, ваше высочество, и думать о таком не смейте. Вот уж тут горя настоящего наживете.
— Может, кажется так, только граф будто нарочно на балу подойти старается. Танца как начнет добиваться, я теперь и танцевать не стала. Только когда бабушка с Александром прикажет. Не знаю, что делать, Марья Саввишна, не знаю. Дома папеньке бы сказала, а тут…
— Подождите, ваше высочество, не убивайтесь так. Придумаем, быть такого не может, чтобы не придумали. Только государыне ни словечка не говорите. Как мне вам получше-то сказать. Для государыни Платон Александрович всегда прав будет — вот дело-то какое. Так что уж вы, ваше высочество, потерпите, поостерегитесь. Лучше иной раз больной сказаться, чем так-то… Вот беда-то. Господи прости!
— Я и Александру говорила. Он тоже остерегаться велел, а сам…
— Александра Павловича тут винить, ваше высочество, нечего.
— Да разве я виню. Рассказываю вам просто.
— А самой-то вам, ваше высочество, наш граф часом не приглянулся? Хорош ведь молодец, так хорош, ничего не скажешь!
— Зубов? Да ведь он грубый, Марья Саввишна. Может, мне показалось. Книг никаких не читал. Говорить с ним не о чем. И на лошади плохо сидит. И всем хвастается.
— Тихо, тихо, ваше высочество! Таких речей тоже, не дай Господь, не заводите! Не приглянулся, и слава тебе, Господи! Значит, от большой беды Вседержитель наш отвел. А уж во дворце-то мы с Божьей помощью управимся.
— Вы сами бабушке, Марья Саввишна, скажете? Мне не надо?
— Не надо, не надо, ваше высочество! И еще. Простите старуху — не мне вас учить. Только… Только вы императрицу лучше государыней называйте — не бабушкой. Царственной особе так по-семейному называться вроде бы и не пристало. Да и не любит государыня этого.
— Не буду. Никогда не буду. Спасибо вам, надоумили. Все мне кругом так страшно. Непонятно.
— Ничего, ничего, ваше высочество, привыкнете. Одна у нас беда — начеку быть надо. День и ночь. Каждый день. Без праздников.
В. В. Капнист — А. А. Капнист. Начало сентября 1793. Петербург.
Первое. Николаю Александровичу [Львову] дали крест третьего класса Владимира, Гаврилу Романовичу чин тайного советника, сделали его сенатором и дали крест Владимира второй степени. Думаю, что он докладчиком [у императрицы — по принятию личных прошений на высочайшее имя] не будет. Но он по некоторым делам докладывает. Мне великая выгода, что он сенатором, ибо Алексей Иванович [Васильев, министр финансов] и Александр Васильевич Храповицкий тоже сенаторами, все люди, которые меня любят и мне всячески добро делать станут.
Петербург. Дом Д. Г. Левицкого. Д. Г. Левицкий и другие члены общества.
— Ты говоришь, тебе удалось получить от наших сведения о Корде? Неужели это оказалось возможным?
— Более того. Это оказалось удивительно простым. Шарлотта Корде уже сделалась народной героиней. Никто не сомневается — она уже вошла в историю и станет героиней многих произведений искусства.
— Мы все сгораем от нетерпения.
— Во-первых, полное имя — Мари-Анн Шарлотта де Корде Д’Армонт.
— Аристократка!
— Ну, может быть, это преувеличение, но род ее действительно дворянский и очень старинный. Она родилась и выросла в замке, много читала, став сторонницей демократических идей. Но крайности революции вызывали в ней отвращение. Когда в ее родной Каенн прибыли бежавшие из Парижа жирондисты, которых она давно лично знала, у Шарлотты возник план убить одного из вождей монтаньяров.
— Одного из? Она не делала определенного выбора?
— Сначала колебалась: Робеспьера или Марата? Но все решила статья в газете «Друг народа», где Марат заявил, что для окончательного упрочения революции необходима казнь еще двухсот тысяч человек. 11 июля Шарлотта приехала в Париж и просила аудиенции у Марата.
— Так просто? Безо всяких хитростей?
— Она презирала хитрости и шла самым кратким путем к своей цели. Впрочем, без хитрости все же не обошлось. Свою просьбу принять ее Корде объяснила Марату тем, что она готова сообщить ему некие сведения о кознях жирондистов в Каенне. Короче, 13 июля вечером Марат соблаговолил ее принять, сидя в ванне.
— Что!?
— Да-да, сидя в ванне. Не вылезая из воды, он начал записывать с ее слов имена неких вымышленных заговорщиков, приговаривая, что ровно через восемь дней все они будут гильотинированы. После этой реплики Друга народа Шарлотта вонзила кинжал ему в сердце.
— Боже правый, вот это мужество!
— Сколько же лет этой удивительной женщине? Она успела бежать?
— Шарлотте, как пишет газета, 25 лет. Она добровольно отдалась в руки властям. На немедленно созванном революционном суде держалась с удивительным достоинством и назвала, к величайшему возмущению революционеров, смерть Марата истинным благодеянием для своего народа.
— И ей еще дали говорить!
— Она использовала каждую минуту для объяснения и оправдания своего поступка. Она привела реплику Друга народа о предстоящих казнях, но, естественно, ее никто не слушал.
— А казнь?
— Ее казнили в тот же вечер. И — послушайте, господа, как это звучит! — когда голова Шарлотты скатилась в корзину, раздался голос. В толпе. «Смотрите, она величием превосходит Брута». Эти слова принадлежали депутату от города Майнца Адаму Люксу. Он поплатился за них головой. В тот же момент. И на той же гильотине.
— Свобода — как же это непросто. И каких жертв она требует.
— Ты думаешь, эти жертвы нужны ей? Свободе? Или властолюбию и тщеславию тех, кто жонглирует ее понятием? История доказывает: для слишком многих разговоры о свободе — всего лишь орудие для достижения собственных и притом самых низменных целей. Поэтому деяния сознательно пошедшей на смерть Корде — настоящий подвиг.
— И жертва революционному чудищу.
Царское Село. Кабинет Екатерины II. Екатерина, П. А. Зубов.
— Друг мой, вы огорчаете меня.
— Я! Вас, ваше величество! Я в отчаянии!
— И я вынуждена сделать вам выговор.
— Даже так! Мой Бог, что же такого мог сделать этот злосчастный Зубов? Этот вертопрах и капризник?
— Перестаньте дурачиться, мой друг, и отнеситесь к моим словам серьезно. Я очень прошу вас.
— Но разве я когда-нибудь относился иначе к словам моей императрицы? Нет, неправильно — моей обожаемой императрицы?
— Платон Александрович, вы становитесь невыносимы.
— Правда? А вы полагаете, я обязан выносить вечные указания, нотации, выговоры? Учительница и ученик — кому это не надоест.
— И все-таки я вынуждена настоять на своем.
— Еще бы! Разве когда-нибудь случалось иначе!
— Но послушайте же, несносный, вы сегодня совершенно смутили великую княгиню.
— Которую? Но мне и в голову никогда не приходило приближаться к ее высочеству Марии Федоровне. От одного взгляда на эту ходячую добродетель, расползшуюся от бесконечных родов и семейных праздников, я готов бежать без оглядки.
— Не сомневаюсь. Но я имела в виду нашу милую девочку.
— Девочку? Ах, Елизавету Алексеевну! Так в чем же провинился Зубов? Пара танцев и несколько минут разговора — даже это запрещено в отношении великой княгини? Но вы постоянно убеждаете меня, что считаете членом своей семьи. Внимание к впервые выходящему в свет ребенку так естественно для… родственника.
— Да поймите же, мой друг, ей всего четырнадцать лет. Четырнадцать!
— Но вас же это не остановило, когда вы направили ее в постель вашего шестнадцатилетнего внука. Если она может быть женой и скорее всего матерью вашего правнука, то почему не может протанцевать экосез с человеком, который годится ей в отцы?
— Почему вы решили заниматься подсчетом лет? Это вас забавляет? Или вы даете выход своей желчи?
— Я констатирую действительное положение вещей. Оно меня не раздражает, разве что забавляет. Чуть-чуть. А эта крошка действительно очень мила.
— Что вы говорили великой княгине, отчего она все время заливалась краской и старалась спрятать лицо?
— Что я говорил? Не больше того, что полагается говорить дамам во время танца! Пара льстивых слов о ее внешности — кстати, они вполне заслуженны. Комплименты по поводу туалета. Искренний восторг по поводу ловкости в танцах. Ничего кроме.
— Мой друг, но вы же понимали, что кружите голову ребенку!
— Если бы передо мной была не великая императрица, а простая женщина, я бы сказал: вы ревнуете, мадам!
— Платон Александрович, с вами, как с капризным ребенком: вы не можете остановиться в своих шуточках.
— Мадам, но откуда вы можете знать, как ведут себя капризные дети? Ваш единственный сын никогда не занимал вашего времени и ваших чувств. Хотя я забыл, вы величайший специалист в области педагогики и написали даже специальные труды в этой области. Ваше величество, вы прекрасны и непостижимы во всем, что вы делаете! Я снова и снова убеждаюсь в этом.
— Да, я занималась всерьез вопросами воспитания, и вы знаете, как много мною вложено в систему воспитания нашего Смольного института. И разве смолянки — не доказательство того, что наш совместный с Дидро опыт оказался достаточно удачным?
— Еще бы! Тем более совместно с Дидро! Но сегодня вы делаете мне замечание по поводу замужней женщины, которая может сама разобраться в своем поведении.
— У нее нет опыта.
— Слава Богу. Но вы не считали так в отношении вашей первой невестки. Правда, она стала женой цесаревича в восемнадцать лет. И вы обвинили ее в измене супругу на основании — впрочем, было ли какое-нибудь основание, кроме вашей ревности, мадам. У вас есть в этом отношении опыт. Но я вас умоляю, не делайте Зубова мишенью вашего царственного гнева. Главное — в приступе ревности все женщины — независимо от их положения в обществе, в свете — становятся одинаковыми.
— Откуда у вас такой опыт, мой друг?
— Но не подозреваете же вы меня, ваше величество, в том, что я соблюдал девственность до… Судите сами, как бы в таком случае я мог по достоинству оценить то поразительное сокровище красоты, женственности, ума, которое послала мне судьба. На кого бы мне ни приходилось смотреть при вашем дворе, ваше величество, вы затмевали и затмеваете всех. Именно это я и пытался объяснить милой девочке, которой предстоит очень нелегкая жизнь.
— Вы еще хотите стать и пророком, мой друг?
— Пророком? О нет, такого дара у меня никогда не было и не будет. Простой расчет, ваше величество! Эта маленькая великая княгиня никогда не приобретет черт светской львицы…
— В этом и я не сомневаюсь.
— Она сама сказала мне, что чувствует себя по-настоящему счастливой только за книгой, которую потом пересказывает своему супругу, так как у него не хватает времени и усидчивости для самостоятельного чтения.
— Александр должен быть счастлив.
— Счастлив? Он начнет ей изменять при первом же удобном случае. Скорее всего тогда, когда сам взойдет на престол. Раньше он, пожалуй, не решится. Он очень труслив, ваш внук, государыня.
— Вы не верите в его добродетель?
— А кто верит вообще в добродетель при вашем дворе? Нет, нет, не обижайтесь, ваше величество, Я уточню собственные слова — при любом дворе. Власть — это такие возможности!
— Но Александр получил блестящее воспитание.
— Которым вы, ваше величество, занимались до самого дня его бракосочетания. Поначалу брак должен был ему показаться частью свободы, но очень скоро он почувствует, что сидит в клетке. Пусть золоченой, но все равно не дающей развернуть крылья. Простое любопытство толкнет его на приключения.
— Вы неприятный оракул, мой друг.
— Оракул не может быть приятным или неприятным. Приятными или неприятными могут быть лишь события, которые представляются ему неизбежными.
— Друг мой, вы положительно в ударе сегодня. И это возбуждение…
— Оказывается, даже простое хорошее настроение может оказаться поводом для подозрений. Вы постоянно пеняете мне на дурное расположение моего духа, и вот…
— Наверно, я и в самом деле не права. Простите меня, друг мой. У меня сегодня множество дел, так что я буду вас ждать. В будуаре. И как можно скорей.
Петербург. Дом Д. Г. Левицкого, А. Х. Востоков[19] и другие.
— И все равно не пытайтесь, друзья мои, спорить: Шарлотта Корде — настоящая народная героиня!
— Ты споришь против очевидности, Востоков! Народная героиня! Эдакая Жанна Д’Арк наших дней! Но почему же ты не хочешь здраво посмотреть на то, к чему повел ее героизм?
— Да, спорить трудно — падение жирондистов.
— Вот именно, Иванов, вот именно. Скольких она своим героизмом обрекла на казнь.
— Вероятно, этот террор начался бы и без ее поступка.
— Вероятно! Сослагательное наклонение — оно в истории не значит ровным счетом ничего.
— Но не будешь же ты спорить, что якобинцы все равно набирали силу.
— Не буду. Но стоит задуматься, не позволила ли им смерть Марата быстрее собрать и укрепить свои силы. И что в результате?
— Думаю, жирондистов достаточно безосновательно обвинили в федерализме — содействии расколу Франции на отдельные самостоятельные провинции.
— Но сама по себе идея федерализма — союза нескольких самостоятельных республик — была особенно губительна перед лицом начавшегося иностранного нашествия. Жирондисты стали врагами в глазах народа.
— Отсюда приговоры и казни для одних и самоубийства других. Ничего не скажешь, якобинцы превосходно использовали ситуацию, чтобы расправиться со своими врагами.
— Все так. Чего стоит один их лозунг «единой и нераздельной республики»!
— Лозунг мог бы быть хорош, если бы не опирался на такие жестокости и такое подавление свободы личности.
— Опомнись, Востоков! О какой свободе да еще личности можно говорить, когда в разговор вступают пушки. Жерла орудий не знают подобных понятий. Скажу тебе больше. Начавшаяся даже в нашей академии трех знатнейших художеств «игра в солдаты» — следствие все того же неразумного героизма Шарлотты Корде.
— Друзья! Я перестаю вас понимать. Вы не принимаете роли личности в исторических событиях?
— Отчего же? Личность способна своими одиночными действиями или содействием проведению общих решений способствовать общественной потребности в переменах, но определять последние — ни в коем случае! Она всего лишь рупор, и в этом смысле не стоит переоценивать ее роль. Корде хотела помочь жирондистам, думала облегчить их победу над якобинским террором. Намерение доброе, но последствия самые злые.
— Что говорить! Похоже, наш Шешковский блекнет перед лицом якобинских Комитетов общественной безопасности. Во всех провинциях, как пишут газеты, созданы революционные комитеты из одних якобинцев. Они же диктуют и новую конституцию, которая выражает только их принципы террора.
— А вы читали в последнем выпуске «Лондонской газеты» результаты народного голосования по конституции? Трудно себе такое вообразить: два миллиона голосов против одиннадцати тысяч. Всего одиннадцать тысяч возразили против террора. Остальным, как видно, он пришелся по вкусу.
— Я не понял одного: значит, во Франции новая конституция? Но почему газеты прямо об этом не пишут?
— Только потому, что с ее введением в жизнь решено, по предложению Робеспьера, повременить — пока не будут устранены все враги республики. Декретом от 10 декабря 1793-го временное правительство Франции объявлено революционным.
— Иначе сказать, чрезвычайные меры военного времени утверждены как постоянно действующие.
— Что из того, если они обращены на благо народа!
— Также утверждают и якобинцы. Вот только не слишком ли много оказывается у народа врагов? И кого вообще следует при этом считать народом?
Царское Село. Кабинет Екатерины II. Екатерина, А. В. Храповицкий.
— Голова королевы под ножом гильотины! Франция никогда не смоет этого позора. Сослать королеву, лишить престола, законных прав, даже всех средств к существованию, но отрубить голову! Это свыше человеческого понимания.
— Там, где в игру входит борьба за власть, да еще неограниченную, жестокую, никакими правами не поддержанную, говорить о милосердии или простой человечности просто смешно, Храповицкий.
— Вы всегда относились к Марии Антуанетте скептически, ваше величество, не правда ли?
— Но не настолько, чтобы желать ей смерти да еще такой ужасной. Да, она не вызывала у меня симпатии. Девочка, выданная пятнадцати лет за французского дофина, который, несмотря на всю ее красоту, любой ценой хотел спастись от подобного брака. Скольких усилий ей стоило преодолеть это нерасположение супруга, в конечном счете даже заинтересовать его собой, если не влюбить.
— До любви, государыня, думается, дело не дошло: Людовик был слишком убежденным поклонником прекрасного пола, и верность жены не влияла на его пристрастия.
— Вот вам лишнее доказательство, Храповицкий, что в отношении толпы действительные поступки не производят никакого впечатления. Толпа видит в каждом из нас то, что хочет видеть, то, к чему в силу тех или иных обстоятельств нас приговорила. Никто не оценил супружеской верности Марии Антуанетты — напротив, сброд приписывает ей откровенный разврат, тогда как проступков короля никто не замечал. Его легкомыслие было в порядке вещей.
— Королеве не могли простить ни ее неопытности, ни австрийских привычек, от которых в пятнадцать лет не так просто было отделаться.
— Мне в свое время это удалось, Храповицкий.
— Государыня, вы были велики в каждом своем действии, Мария же Антуанетта хотела просто понравиться придворной партии. Она заискивала перед своими придворными и в то же время постоянно раздражала их своей поддержкой Австрии, будь то события в Голландии или Баварии.
— Непременно повторите свои выводы Платону Александровичу. Это подтвердит его теорию о вреде каких бы то ни было компромиссов. Он сторонник решительности во всем, несмотря ни на какие обстоятельства. Кстати, вы узнали что-нибудь новое об обстоятельствах гибели Марии Антуанетты?
— Очень немного, ваше величество. Мы и так знали, что с момента начала революционных событий именно она стала самым откровенным и ожесточенным противником конституционно-демократического режима.
— Ее нетрудно понять. Она была королевой.
— И держалась — это подтверждают все донесения и газеты — с редким достоинством. После переселения королевской семьи из Версаля в Тюильри она все время старалась побудить супруга к более решительным действиям. Делала все, чтобы ускорить австрийское вторжение — ее слишком заботили судьба и безопасность семьи.
— А дальше — родина не поторопилась прийти на помощь своей преданной дочери, простые граждане увидели в действиях королевы измену Франции. Королева была с самого начала обречена.
— Но как она держалась, государыня, как держалась! Даже якобинцы вынуждены были отдать должное ее мужеству. После взятия Тюильрийского дворца 10 августа 1792-го она вместе с королем оказалась в Тампле… В декабре ее отделили от мужа. Она сумела подавить свое отчаяние. Королева справилась с собой и тогда, когда ей было разрешено последнее свидание с королем перед его казнью. Стража говорила, что она не билась в слезах, но будто хотела передать королю свою душу.
— И свое женское мужество. Я всегда считала женщин в критических положениях более сильными, чем мужчины. Но знаете о чем я подумала, Храповицкий? Мария Антуанетта была счастливой женщиной — у нее было кого любить.
— Вы думаете, государыня, король был достоин такого великого чувства и самоотверженности?
— Больше, чем кто-либо другой. У них была семья. Были дети… Нет, Храповицкий, несмотря ни на что Мария Антуанетта была счастливой женщиной, а ведь ее ждали еще худшие испытания!
— Да, после казни Людовика королеву отделили от сына, а потом перевели из Тампля в тюрьму Консержери. Ей оставили в камере сломанную походную кровать, изорванное соломенное кресло и колченогий стол. Стража уверяла, что было совсем не просто найти такую рухлядь. Ее подбирали специально, чтобы лишить узницу даже тени удобств. И королева не возразила, не пожаловалась ни одним словом.
— Королева, умоляющая о снисхождении весь этот революционный сброд, — вы говорите сущую ерунду, Храповицкий!
— Вы как всегда правы, государыня. Но слабость так естественна.
— Для всех, кроме венценосцев. Сколько провела королева в этом смраде?
— Почти два с половиной месяца. 13 октября ее поставили перед революционным трибуналом.
— Боже, какое посмешище!
— Вот именно, ваше величество. Никакие самые убедительные доводы назначенных королеве защитников — а это были Трансон-Декудрэ и Шово-Лагард, — ни собственные убедительные речи не спасли Марию Антуанетту. Ее обвинили в чудовищных вещах — в измене и подстрекательстве к гражданской войне!
— Я читала, королева безо всякого волнения выслушала смертный приговор. Не подарила своим истязателям никакого триумфа. И 16 октября погибла на гильотине.
— Да, еще трибунал предъявил ей обвинение в преступлениях против нравственности.
— Какое это имело значение!
Царское Село. Будуар Екатерины II. Екатерина, М. С. Перекусихина, А. С. Протасова, П. А. Зубов.
— Зашла передохнуть. Что-то душно сегодня. Или мне так кажется.
— Душно, душно, государыня. Не иначе гроза собирается.
— Какая гроза? Где грозу-то увидала, Марья Саввишна? Все твои выдумки. Лишь бы государыне поддакнуть. Не слушайте ее, ваше величество. Побледнели вы. Может, лимонада со льдом Чулкову принести?
— Все-то вам спорить, Анна Степановна! Нешто грозу сразу по небу видать? В воздухе она висит, а уж когда прольется, может, и к вечеру только. А государыне и впрямь на креслах раскинуться в самый раз. Вот скамеечку сейчас подставлю — совсем удобно станет.
— Не хлопочи, не хлопочи, Марья Саввишна. Уже полегче мне. А что, Платон Александрович не заходил ли?
— Никак нет, государыня, с утра еще не был.
— Уж простите мне, ваше величество, а только балуете вы Платона Александровича. Построже бы с ним надо вам, куда построже.
— Все ты, Королева Лото, знаешь — с кем построже, с кем помягче. Гляди, люди от тебя бегством спасаются. Всем-то ты насолить умеешь. А ведь Платон Александрович всегда твоим любимцем был. С чего это ты милость на гнев сменить изволила?
— Да не то что на гнев, а что ни день вам его кликать приходится. Вон волю какую взял!
— А ты что подглядела за ним, Анна Степановна?
— Ничего не подглядела. Вас он беспокоит — вот что.
— Невелика беда иной раз и кликнуть. Человек молодой — на месте не усидит. Когда по парку захочется пройтись, когда верхом поездить или еще что.
— Вот тебе, государыня, и наш Платон Александрович — через минуту будет. Сбегала я за ним — на софе валялся. Разморило, говорит, так и о времени забыл. А мы пока что с Анной Степановной прочь пойдем. Дел-то разных хватает.
— Хотели меня видеть, мадам?
— А сам бы так и не зашел?
— Вы с утра бумагами занимались. Ни к чему я вам был.
— Никак надулся опять, друг мой?
— А чего дуться — вам до моих настроений и дела нет.
— С бумагами сам виноват. Сколько раз тебе говорила: оставайся, всерьез делами займись. Учиться ведь им нужно. Талант у тебя есть. Голова светлая, а вот прилежания…
— Полноте, мадам, я стар для уроков. Да и какие уроки вы можете мне преподать, когда вам все доставалось по рождению — только руку протяни. Каждое желание ваше исполнялось, не успевали вы его задумать. Одно слово — ваше императорское величество!
— Зато теперь я могу выполнить каждое твое желание, разве это так плохо?
— Каждое? Ничего подобного — все по вашему выбору.
— Друг мой, но ты просто впал в полосу капризов. И кажется, я догадываюсь о причине. Это все тот же потемкинский художник, как его там, Лампи, что ли.
— Да, да, именно Иоганн Баптист Лампи, которого вы ни за что не хотите признавать достойным вашего двора.
— Но я же вижу — он посредственный художник! Можно найти без труда десятки более талантливых и блестящих живописцев.
— О, для вас ничего не значит признание всех европейских академий. Титул императрицы делает вас судьей даже в области изящных искусств! В двадцать пять лет он член Веронской академии, через три года — Венской. Любимый портретист императора Иосифа Второго, буквально выхваченный из его объятий польским королем. Станислав Понятовский предложил ему такие условия, что Лампи согласился поменять Вену на Варшаву. И не проиграл! Какой успех среди польской аристократии! Какая слава!
— А главное — его вызвал в Яссы на еще лучших условиях Потемкин. Я давно приметила — ты готов во всем подражать князю Таврическому и, должна тебе сказать, совершенно напрасно. Ты — это ты.
— Благодарю вас, мадам! Благодарю за такую похвалу. Но она не слишком меня убеждает. Вы любили «светлейшего», и вы любили его до конца, несмотря на все ваши злые о нем отзывы. Известно, от ненависти до любви — один шаг.
— Это что — ревность? Ревность к покойнику?
— Ревность? Ну, это уже слишком смешно. Но князь Таврический умел жить и умел себя поставить в ваших глазах. Вот этому умению нельзя не позавидовать. Вы его слушались, мадам, хоть и внутренне бунтовали против его власти. Наконец, вы его боялись. Да, да, просто боялись!
— Прекрати, немедленно прекрати этот бессмысленный разговор! Я приказываю тебе — прекрати!
— Ах, так! Вы хотите, чтобы я ушел, мадам? Ради Бога!
— Нет, нет! Я не гоню тебя. Ты неправильно меня понял. Просто в обсуждении покойного князя нет никакого смысла.
— Вы так думаете? А по-моему есть. И очень большой. Потемкин был богат. Сказочно богат.
— Ты же знаешь происхождение его богатства и мало в чем ему уступаешь. Если уступаешь.
— Я не о том — он умел пользоваться этим богатством. Он жил с ним — и как жил! И уж если он вызывал к себе художника…
— То это ровным счетом ничего не значит. Тебе же самому не нравится мой портрет кисти потемкинского художника — Шибанова. Ты же сам столько раз смеялся над ним. Какое же это свидетельство вкуса князя Таврического?
— Да, да, ваш портрет, мадам, парный к портрету этого московского образцового семьянина Александра Матвеевича Мамонова. У него, мне говорили, пришел на свет то ли третий, то ли четвертый ребенок. Вот что значит идеальное согласие с любящей и любимой супругой. Кстати, ведь это у Потемкина, мадам, вы купили превосходные подмосковные Дубровицы, чтобы Мамонову, было где свить свое семейное гнездо, не правда ли?
— Ты раздражен, мой друг, и становишься несправедливым, и все это из-за одного австрийца. Тебе, как ребенку, главное — настоять на своем. Я и так пошла тебе навстречу. Лампи уже не застал князя в живых и, чтобы как-то оправдать свою поездку, принялся писать там заказные портреты. Ты настоял, и я разрешила ему приехать в Петербург.
— Через полгода!
— Но твой художник получил деньги и на путевые издержки, и на квартиру.
— О, это было настоящим разорением для вас; 200 рублей на дорогу и меньше сотни на квартиру! Вряд ли стоило бы о таких мелочах вспоминать. Они недостойны русской императрицы.
— Позволь, позволь! По твоему настоянию я сделала австрийцу заказ на свой парадный портрет. Ты умолил меня позировать ему восемь раз. Восемь! Это неслыханно для опытного портретиста. И он еще просил о девятом, в котором я ему уже отказала.
— И что же, вы хотите сказать, что в этом был виноват мастер?
— А кто же еще?
— Вы и только вы, мадам! Это вам не нравились черты вашего собственного лица, которые Лампи уловил с первого же раза.
— Он так огрубил мое лицо, что его невозможно было узнать!
— Неправда! Его все узнавали. Вы добивались от художника того, чего не подарила вам натура, и он просто не мог угадать ваши мысли, только и всего.
— В конце концов, он боролся за хорошие деньги.
— За деньги? А разве не Лампи бесплатно — вы слышите, мадам, бесплатно, отказавшись ото всякого гонорара! — написал портреты двух президентов вашей Академии художеств, и сегодня они украшают зал заседаний Совета. Именно украшают — на этом сходятся все профессора. И вообще я не знаю лучшего портрета, чем он написал с меня. Поэтому я согласился, чтобы этот портрет тоже был повешен в Академии. Николай Борисович Юсупов! Алексей Иванович Мусин-Пушкин! Да, и я еще забыл Петра Васильевича Завадовского! Неужели этот последний не вызвал у вас никакого одобрения?
— Друг мой, твои нервы настолько расстроены, что я не вправе продолжать этой дискуссии. Чего ты добиваешься?
— Я хочу, чтобы Лампи оставался в Петербурге! Я хочу, чтобы он имел заказы! И я не желаю больше видеть этого отвратительного шибановского портрета, который вас незаслуженно старит. Да, да, именно старит! Вы можете соглашаться с подобной метаморфозой, Мадам, но я никогда! Вы слишком хороши собой, чтобы подвергаться подобным экзекуциям.
— Ты так думаешь…
— Я так чувствую, мадам. И пусть Лампи остается в Петербурге.
Царское Село. Кабинет Екатерины II. Екатерина, А. В. Храповицкий.
— Нет, такого я никогда не могла даме в мыслях допустить. Меня бы не смутили потоки крови — без них не совершаются исторические перемены и в том числе безусловно идущие на пользу человечеству. Просто люди не могут оценить смысла собственной пользы. Их зачастую приходится направлять к благополучию железной рукой. Толпа никогда не подменит собой ясного разума одного отвечающего за нее монарха. Но якобинцы перешли все пределы. Королева! Сын герцога Орлеанского, которого они же сами прозвали «гражданин Эгалите» — гражданин Равенство! Мальзерб, в прошлом министр, но нашедший в себе мужество защищать Людовика перед Конвентом! Поэт Андре Шенье! Химик Лавуазье! И вот теперь это дикое, разнузданное выступление против церкви. Да что там церкви — религии как таковой, как единственного средства, способного удерживать народ в рамках нравственных начал. У меня не хватает сил читать эти донесения. Само слово Париж становится для меня проклятьем.
— Но думается, государыня, это совершенно бесплодная затея — заменить христианство и собственно католицизм Культом разума. Христианство вошло в плоть и кровь людей.
— Вы так полагаете, Храповицкий? И совершенно зря. Вот вам отчет нашего агента — я не говорю о газетах, в которых всегда полно преувеличений, умалчивания и вранья! — за отказ от церкви выступает не столько Париж, сколько провинции! Вы понимаете, что это значит? Именно традиционные, консервативные, как принято считать, и враждебные всяким новшествам. С осени 1793-го в Конвенте проведен — заметьте, уже проведен и безо всяких споров! — новый календарь. Республиканский! Теперь летосчисление во Франции будет вестись со дня провозглашения Республики, а для обозначения месяцев вообще придуманы новые названная.
— Да, я читал, на сторону Культа разума стал общинный совет Парижа, Католические церкви стали здесь закрываться.
— И это при всей гибкости католических проповедников! Куда дальше — в соборе Парижской Богоматери был устроен праздник в честь Разума. Даже Робеспьер не согласен с подобными нововведениями и пытается отстаивать в Конвенте права старой религии. Даже Дантон восстает против религиозных, как он выражается, маскарадов, Именно Робеспьер принимает меры к тому, чтобы католическое богослужение все же могло совершаться, хотя отдает преимущество Культу разума и сопровождающему его культу террора.
— Может быть, эти известные разногласия между Дантоном и Робеспьером все же несколько утихомирят бушующие страсти и наступление террора.
— Вы плохо себе представляете толпу и ее психологию, Храповицкий. Мне она стала совершенно очевидной в пугачевские времена. Мне представляется, что есть определенное количество крови, которая, как при языческих обрядах, должна быть пролита, прежде чем действо способно прекратиться. Но не волей людей, не в силу их разумных решений, а как бы помимо них. Свыше, если хотите. Разве вы не читали, чем кончились прения двух вождей? Робеспьер взял верх. Дантон высказывался за то, чтобы прекратить террор, потому что Франция и без террора может отстоять свои земли от внешнего врага и республику от ее внутренних врагов. Но террор — слишком сильное оружие, чтобы от него добровольно отказываться. Вы же видите, весной нынешнего 1794-го года Дантон был арестован вместе с большинством своих сторонников, предан революционному суду и казнен. У Робеспьера не осталось соперников.
— Франция в руках такого чудовища!
— Полно, полно, мой друг! История совершает свой ход, уравнивая героев и чудовищ. Да, одним из первых декретов Робеспьер устанавливает почитание Верховного Существа в точном соответствии с гражданской религией Руссо. Да, на устроенных по этому поводу нелепых торжествах он выступает в роли эдакого первосвященника. Но для Робеспьера это всего лишь предлог для развязывания очередного взрыва террора. Робеспьер требует предоставить революционному суду право судить членов Конвента без согласия и разрешения на то самого Конвента. И — подписывает себе смертный приговор. Его сообщники впадают в панику по поводу собственной судьбы и — свергают самого Робеспьера. Это событие само по себе становится очередной знаменательной датой революции. Ему дают имя Девятого термидора, иначе говоря 27 июля 1794-го.
— И на другой день Робеспьер с ближайшими своими помощниками был казнен. Революция пожирает своих собственных детей!
— В этом и есть действительная закономерность развития человечества.
Петербург. Зимний дворец. А. В. Храповицкий, А. А. Безбородко.
— Вы хотели меня видеть, Александр Андреевич? Вы так взволнованны, огорчены.
— Вы знаете, Храповицкий, заключение Ивана Самойловича?
— Могу только догадываться.
— Наверно, его диагноз хуже всех наших с вами опасений. У императрицы апоплексический удар.
— Нет! Нет! Нет! Но она же владеет речью, может двигаться…
— Вы увидели государыню только сегодня утром. Вас не было ввечеру, когда это случилось. Тогда — тогда — она лишилась сознания. Когда сколько-то пришла в сознание, ее не слушался язык и не двигались рука и нога. Если бы не самые энергичные меры Ивана Самойловича, все так бы и осталось. Но Роджерсон буквально мгновенно пустил кровь, потом дал сильное успокоительное и что-то еще. Короче, к утру государыня обрела речь — правда, говорить она может только заплетающимся языком. Она приволакивает ногу, и ее плохо слушается рука. Роджерсон посоветовал государыне некоторое время не показываться на людях, а там — там будет видно.
— Но как такое могло случиться, Александр Андреевич? Государыня показалась мне вчера такой оживленной.
— Роджерсон утверждает, что это излишнее оживление говорило само за себя. Государыня совершенно трагически пережила эту неудачу с помолвкой великой княжны Александры Павловны. Вот уж поистине ничто не предвещало такого неудачного конца.
— Ничто, кроме непроходимой тупости наших дипломатов. Надо же было с таким ослиным упорством возвращаться к вопросу о вере! В конце концов, все бы улеглось само собой.
— Но цесаревич никогда бы не согласился на перемену конфессии своей дочерью. Александра Павловна должна остаться православной.
— И на этом настаивает человек, в котором не осталось ни капли русской крови и у которого все родственники изменили своей религии, лишь бы войти в российский правящий дом. Веру переменила сама государыня, чтобы, стать супругой наследника российского престола. Веру изменил ее супруг, покойный император Петр Федорович. Веру изменила супруга цесаревича Мария Федоровна, мать всех младших великих князей и княжен.
— Высшие соображения!
— А здесь не было высших соображений — увидеть русскую великую княжну на шведском престоле? Король Густав Адольф сколько времени помолвлен с Александрой Павловной? Теперь приехал познакомиться с невестой. Понравился великой княжне и был совершенно очарован ее внешностью, манерой держаться, редкой образованностью, и это при его-то повышенном представлении о величии королевской власти. Ему остается полшага до престола. Он мечтает ввести в шведской армии русскую форму, восхищается всем, что видит в Петербурге, — и вот из-за условий брачного договора все идет прахом. Мне кажется, государыня так не переживала бы эту, в конце концов, дипломатическую неудачу, если бы не отчаяние великой княжны. Марья Саввишна говорит, что императрица плакала вместе с великой княжной.
— Императрица? Невероятно!
— Очень Александру Павловну жалела — та едва не рыдала. Роджерсона пришлось на помощь звать. Да и без семейных объяснений не обошлось. Сначала великий князь-отец разгневался, стал императрицу укорять неподобающим образом. Потом и Платон Александрович свою лепту внес.
— А графу что за дело? Разве себя лишний раз показать?
— И это тоже. А главное — был он по какой-то ему одному известной причине с самого начала против шведского варианта.
— Его воля — всех бы великих княжен за восточных шахов и падишахов бы сосватал, чтобы Восток завоевать.
— Не вникал. Но вчера начал от себя выговаривать. Вот после этого государыне и стало плохо. Сначала старалась графа успокоить, а как великая княжна ушла, тот совсем разошелся. Планы свои опять излагать начал. Государыня разволновалась… Граф сначала и верить не захотел, все свое продолжал. Едва Роджерсон его в чувство привел. Вот тогда-то наш Платон Александрович труса-то и отпраздновал. У постели государыни сидит, не отходит.
— Ему ли не пугаться. Всех страх облетел, а уж нам и говорить нечего.
— И еще скажу — вся семья зубовская во дворец слетелась. Старую графиню — и ту привезли. На всякий случай.
Петербург. Зимний дворец. Будуар Екатерины II. Екатерина, П. А. Зубов.
— Не думаешь ли, друг мой, что пришла пора мне снова в свахи к зубовскому семейству попроситься?
— Так ведь у нас, сами, государыня, знаете, один только Николай Александрович и остался. С ним столковаться…
— Ты не сможешь — может, императрице больше повезет. Может статься, мне не откажет?
— А невеста кто?
— Ишь ты какой! Не принято у государыни спрашивать — благодарить надо, как за дареного коня.
— У других не принято, а мы, Зубовы, люди независимые. Да и не слышал я, чтобы Николай Александрович желание расставаться со своим холостяцким положением высказывал. Из армии и то ушел, потому что всему свободу предпочитает.
— Что про армию вспоминать.
— А почему бы и не вспомнить? Служить брат начал в Конной гвардии. Двадцати одного года в поручики произведен. К Потемкину в южную армию был направлен, а как только прибыл в Петербург с известием о взятии Рымника, в полковники пожалован. Далеко мог бы пойти.
— Так думаешь?
— Сомневаетесь, ваше величество? А зря. Храбрости Зубовым не занимать стать.
— А лени?
— А усердия?
— И усердия, коли надобно.
— Выходит, Николаю Александровичу такой надобности не было. Как твоими стараниями генерал-майора получил, так и охоту всякую к службе потерял. Впрочем, коли сватовство мое удастся, в подарок братцу чин шталмейстера, так и быть, предоставлю.
— Так невеста плоха?
— Ничуть не плоха, а чтобы кстати и ее порадовать. Как-никак фрейлина, да еще с шифром. Теперь отгадаешь?
— Совсем запутался, да чего же такую невесту вам, государыня, сватать. Ей, поди, и приданого не занимать.
— Верно. И братца твоего на двенадцать лет моложе. Красавица. Скромница. От женихов отбоя нет.
— Неужто Суворочка?
— А я бы худшую невесту Зубовым предлагать стала?
— Ваше величество, не знаю, как и благодарить!
— И это даже строптивого братца не спросивши?
— Да что ж, Николай — враг своему счастью, что ли? Вот только поверить трудно, что батюшка ее согласится. Брата Александр Васильевич никогда не жаловал. В армии своей и держать не стал.
— И поделом. Либо служи, либо баклуши где на стороне бей. Только и он мне воспротивиться не решится. Военная косточка!
— Все вы рассчитали, ваше величество. Тогда и на другой мой вопрос потщитесь ответить: вам-то брак такой хитростный на что? К молодым — что к тому, что к другому — вы не благоволите. Но расчет тем более должен быть.
— Правды хочешь, Платон Александрович? Перед тобой скрываться не стану. Важно мне великого полководца нашего к престолу своему крепче привязать. Кроме дочери, никого-то он не любит. Служба и Суворочка — только и свету в окошке. Наталья Александровна наше дело делать будет, ничем не поступится.
— Понятно. А Николаю что за выгода?
— Приданое преогромное. Что поместья, что дом в Москве, что бриллианты…
— Бриллианты откуда?
— Фамильные, князей Прозоровских. Да ты что, друг мой, истории Суворочки не знаешь? Ведь Александр Васильевич сам себе невесты не выбирал. За него его батюшка Василий Иванович все решил. Княжну Прозоровскую выбрал. Всякие тут соображения были, но больше служебные. Александр Васильевич спорить не стал. С первого же слова с невестой обвенчался, едва ли медовый месяц с ней пробыл, и опять на театр военных действий. Вот тут-то былая княжна и согрешила — не устояла. Одна, мужа месяцами не видно, как тут не начать махаться.
— Дело житейское. Не она первая, не она последняя.
— Видишь, для нас с тобой верно, а для Александра Васильевича неверно оказалось. Такой, прости Господи, шум поднял, хоть святых вон выноси. Мне кинулся жаловаться.
— Вашему величеству? На неверную жену? Потеха!
— Все и потешались. Я его урезонить хотела. От огласки отговаривала. Ни в какую! Дочь первую своей признал, а сына, младшего годами, — нет. С женой разъехался. Сына ей отдал, а Наташу привез в Смольный. Упросил начальницу госпожу Лафон в воспитанницы взять, чтобы лично за его Суворочкой следила. И строго-настрого запретил девочке с матерью видеться.
— Ну кремень!
— Кремень и есть. Все годы в институт ездил. Ни в чем дочери не отказывал. А после выпуска я ее к себе в уборную взяла, фрейлиной назначила. И опять не угодила. Для Александра Васильевича при дворе одни соблазны. В первый же раз, как до столицы добрался, Наташу из дворца к зятю своему, графу Хвостову, в дом поместил. Что там! Против балов придворных — и то возражал. Мол, дочери его следует перво-наперво хозяйкой да матерью доброй быть, а все остальные развлечения от лукавого. Со мной как спорил! Голос повышать стал. Вот такое сокровище и хочу твоему братцу передать. Александр Васильевич слишком часто моей воле противился, на этот раз уступить должен. Только бы Николай Александрович сам Наташе показался, чтобы и она сама его себе в супруги выбрала. Уж ей отец ни в чем не откажет. Пробуй, Платон Александрович. Только очень советую — торопись. Разные тут соображения. И без походов дальних Суворову не обойтись — сам понимает. Так и ему спокойнее будет дочь в семье, хозяйкой дома оставить.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет Екатерины II. Екатерина, А. В. Суворов.
— За хлопоты, государыня, великое спасибо. Только не по душе мне жених твой. И скрывать не хочу — не по душе.
— Что так, Александр Васильевич? Суворочке нашей не показался?
— С девки какой спрос. Известно, молодец видный. Ловкий. Только — прости, матушка, на откровенном слове — как есть непутевый.
— Что же ты так сразу, Александр Васильевич, — непутевый. Знать-то ты его толком не знаешь.
— Не велика премудрость такого-то вертопраха разглядеть. Служить начал, да тут же и бросил. Привалило счастье поручику за одно то, что известие о Рымнике в Петербург привез, полковничий чин получить. Никогда не разбирался в придворных играх и разбираться не хочу. Ему бы после такого-то незаслуженного отличия в деле себя показать, перед товарищами оправдаться — куда! Скорей опять в столицу. Тут-то поудобнее будет да и к милостям царским поближе.
— Не всем же вояками быть, Александр Васильевич. Дело военное, как ни говори, тоже таланта требует.
— Совести, матушка, совести прежде всего. Себя не жалеть. За спины товарищей не прятаться. Солдата беречь, чтобы лишней кровушки не проливать. Какой уж тут талант!
— Но и вертопрахом ты Николая Александровича зря окрестил, фельдмаршал. Ничего-то граф не промотал, по ветру не пустил. В легкомыслии тоже ни в каком не замечен.
— Ох, матушка, все-то ты меня провоцируешь, все на правду толкаешь, а там, неровен час, сердиться начнешь. На что тебе, государыня?
— Нет уж, Александр Васильевич, ты до конца выскажись, до самого донышка. Мне не только дочь твоя дорога, но и ты сам куда как нужен. Всю жизнь, припомни, Наташа у тебя в голове. Без семьи, без матери девушке расти куда как трудно. Тепла ей надо, ласки человеческой, а ты на одних письмах ее всю жизнь держишь. Сам увидишь, спокойнее тебе станет, как замужем-то Наталья Александровна наша окажется. Сама себе хозяйка, да и опасностей, о которых у тебя голова болит, не останется. Глядишь, внуки пойдут — тебя порадуют.
— Хорошо говоришь, государыня. Ты у нас Златоуст известный. Только опять тебе отвечу. Во-первых, граф-то это однодневный, свежеиспеченный, а то и недопечённый. Не от родителей честь его идет. А сам как есть дворянчик мелкого разбору. О том доведаться успел. Правда, много у нас таких на свет появляется, хоть тех же Разумовских взять, ну да не о том речь.
— Ох и строг ты, фельдмаршал!
— Не суди строго сама, государыня. Ты государством, державой все распоряжаешься, я — войсками. Один к одному выходит. Ничего не промотал твой граф, говоришь. А что ему мотать-то было? Какие такие у него богатства — наследственные али нажитые? Вот когда до жениного приданого доберется — тогда и судить можно будет, а так — одни разговоры пустые.
— Насиловать тебя, Александр Васильевич, не стану, а мои резоны ты тоже во внимание прими. Наташе жених по сердцу ли?
— Сказал, государыня, с девки какой спрос.
— Есть, есть спрос, Александр Васильевич. Вон тебе батюшка твой невесту по своему разумению подобрал, а не заладилась у вас семья. Поди, лучше бы было, кабы ты сам к будущей супруге присмотрелся.
— Мне Варюта по сердцу пришлась. Я бы с ней всю жизнь чин чином прожил, батюшку только благодарил.
— Нехорошо прошлое ворошить, но ведь она-то, видно, иначе думала.
— Что ж, матушка, по-твоему царские смотрины было устраивать, с каждой девицей по отдельности сговариваться, что ли? С кем поп повенчал, с тем и жить следует по-божески, по молитве и заповедям. А так если каждый волю свою да удовольствие творить станет, ни порядку в твоем государстве, ни семей крепких не останется. Знаешь ли, государыня, что я среди своих крепостных холостых парней не держу?
— А что ты с ними делаешь?
— Как в возраст войдет, в город отпускаю невесту искать. А то и так случалось, когда много недорослей наберется, телегу девок из города привезу — разбирайте, с кем под венец идти.
— Так насильно никого не венчаешь?
— Зачем же? Им жить — им и выбирать.
— Вот и дочери также позволь. Как крестьянам своим. По-человечески. Двадцать лет уже девице. Ждать-то чего собрался?
— Пусть хоть до тридцати в девках сидит, лишь бы счастливо жизнь свою устроила. Торопиться ей некуда.
— Ты так думаешь — не она. Ей-то уже и перед подругами стыд. Не бедна, собой хороша, а все выходит — как в поле обсевок.
— И что ты за меня, государыня, так крепко взялась, в толк не возьму. И Суворочка моя ревмя ревет — за графа просит.
— Видишь, видишь, Александр Васильевич! А какую бы мы ей свадьбу при дворе сыграли! Красная Горка скоро — в самый бы раз пришлось!
— А вот другой граф, что на княжне Вяземской женился, не больно-то хорошим хозяином оказался. Слыхал, за винные откупа берется, а все без толку.
— Ну, не суди строго, Александр Васильевич. Там и теща может немало присоветовать — нрав у княгини крутой. Всю жизнь не то что мужем, целым министерством вертела. А здесь разве ты что подскажешь. Графы Зубовы на тебя только что не Богу молятся.
— Богомольцы какие выискались!
— Да не дуйся ты, Александр Васильевич, не дуйся. Счастье ведь оно от Господа Бога — его ни рассчитать, ни сложить нам не дано. Благослови молодых, а там да будет на все Его святая воля.
Петербург. Зимний дворец. Будуар Екатерины II. Екатерина, П. А. Зубов, В. Лебрен.
— Что вы так торопитесь с браками своих внуков, ваше величество? Дети, положительные дети в четырнадцать-пятнадцать лет, и вы так спешно ведете их под венец. Да я и не вижу особых политических расчетов в этих скоропалительных браках.
— Тем не менее ты проявил явно взрослый интерес к младшей моей невестке, Платон Александрович.
— Ах, оставьте эти ваши намеки. Они хороши для Перекусихиной или Протасовой, но совершенно не к лицу императрице. Теперь вашей жертвой становится Константин Павлович.
— Как знаешь, друг мой, ему исполняется шестнадцать лет. Такой возраст принят для браков в царственных семьях.
— Когда они способствуют скреплению каких-то политических актов. Но здесь — какая-то принцесса Кобургская! На что вам, ваше величество, понадобился союз с Саксен-Заальфельд-Кобургскими? Я не делаю ошибок в этом одинаково сложном, но и пустом титуле?
— Не делаешь. Твоя ошибка, друг мой, в другом. Разве ты не обратил внимания, насколько Константин Павлович не похож на своего старшего брата?
— И что из того?
— Только то, что Александр не принимает Малый двор ни в чем. Он мой наследник по воспитанию и духу. С Константином Павловичем все иначе. Ему нравится — ты понимаешь, нравится! — дух Гатчины. Будь его воля, он проводил бы там все время и был бы счастлив участием во всех этих идиотских разводах, маневрах, парадах.
— Чем это вам мешает? Константину Павловичу не приходится рассчитывать на престол даже в самом отдаленном будущем. Он должен чем-то и как-то убивать время.
— Все не так просто, мой друг. Подумай сам: распространение гатчинского духа означает усиление наследника, а этого допустить нельзя тем более, что Павел Петрович всего лишь номинальный наследник и передавать ему престол я меньше всего собираюсь.
— Мне кажется неуместным участвовать в подобных обсуждениях, ваше величество.
— Пожалуй, ты и прав, но мне больше решительно не с кем обсуждать все семейные осложнения. Ты же знаешь, Константин Павлович строптив, упрям, своеволен и с огромной охотой променял бы, по его собственному выражению, свое высокое происхождение на должность рядового полкового командира. И вообще он явно лучше чувствует себя в строю, чем перед строем, вот и суди такого великого князя.
— Я слышал, Константин Павлович нашел оригинальный способ будить свою молодую супругу.
— Но это вообще переходит все возможные и невозможные границы! Он посылает в ее спальню барабанщиков, и это к четырнадцатилетней принцессе. Я не удивлюсь, если в самом скором времени маленькая принцесса взбунтуется и сбежит от такого супруга.
— Ну, этого можно не бояться. Принцессам некуда бежать. Они приговорены к дворцам и, значит, будут терпеть.
— Да я вообще давно перестала понимать этого мальчишку. Вообрази, какой анекдот о нем распространился по всей Европе и, во всяком случае, в Париже. Наш агент уверял, что он содержался даже в письме французского уполномоченного в Петербурге некоего Жене тогдашнему министру Дюмурье. Ему сообщил о разговоре с великим князем французский художник, писавший тогда портрет Константина. Константин, видите ли, поинтересовался, не демократ ли портретист. Художник ответил достаточно уклончиво, в том смысле, что он любит родину и свободу. На что Константин Павлович ответил в ему одному свойственном резком тоне, что он не собирается упрекать живописца, что он сам тоже любит свободу и если бы был во Франции, то с увлечением взялся бы за оружие. Каково?
— Как давно это было, государыня?
— Константину Павловичу исполнилось тринадцать лет.
— И вы можете ставить в вину подобный несуразный ответ подростку?
— Члены царской фамилии, мой друг, не бывают ни детьми, ни тем более подростками. Они отвечают за себя с момента своего рождения. И это прежде всего отличает их от обыкновенных людей.
— Вы на редкость хорошо осведомлены о всех словах и поступках младшего великого князя.
— Что же тебя удивляет, мой друг? Его наставник по военным вопросам Ардальон Торсуков, бригадир, супруг племянницы Марьи Саввишны.
— Я не понимаю тебя и, наверное, никогда не пойму, Платон Александрович! Ты же совсем недавно издевался над госпожой Лебрен, старался вызвать мою досаду множеством заказчиков, толпившихся в ее мастерской. Я могу повторить все твои слова, сказанные в адрес заезжей знаменитости — они не были лестными для нее. И вдруг ты же начинаешь настаивать на том, чтобы я стала ей позировать. Откуда сии перемены? Что стоит за ними?
— О, вы даже в таких мелочах усматриваете возможность некоего обращенного против вас заговора, мадам! Это просто смешно.
— Не так уж и смешно. Я хочу знать истинную подоплеку твоих перемен. Тебе недостаточно, что они меня беспокоят и заставляют присматриваться ко всему твоему окружению.
— Если вы уж так настаиваете — извольте. Вас никогда не волновало искусство, мадам. Вы безразличны к музыке, но будем откровенны, не менее равнодушны и к живописи. Не случайно пополнение Эрмитажа поручаете каким-то случайным людям, даже просто банкирам. Они не могут, не способны отбирать шедевры, но вполне могут позаботиться о выгодных сделках. Покупать скопом всегда дешевле, не так ли?
— Платон, ты становишься нарочито несправедливым. У меня просто никогда не было времени заниматься пусть даже приятными для меня занятиями. Дела управления государственного всегда поглощали все мое время.
— У других монархов они нисколько не более легкие.
— Положим. Положим, хотя положение России заставляло думать о такой протяженности границ, что…
— Мадам, я не ваш исповедник, а вы становитесь слишком многословны. Чтобы не длить этот бессмысленный и скучный разговор, я скажу только, что к каждому художнику надо присмотреться. То, что не нравилось сначала, при более внимательном рассмотрении может захватить воображение.
— И все это глубокомыслие ради слащавых полотен Виже Лебрен?
— Слащавых? Я бы сказал — романтических. И потом вы говорили о политике, мадам… Так вот, обращение к Виже Лебрен сегодня входит как раз в политическую программу, об этом вы не подумали?
— Но ты становишься настоящим публичным защитником маленькой француженки.
— Художницы, мадам! Прежде всего художницы! Вспомните, как она приехала в Петербург. Без приглашения, без рекомендаций…
— Но успев предварительно позаботиться, чтобы ее квартира и мастерская выходили окнами на Зимний дворец.
— Это самое красивое место в столице — что удивительного?
— И каждодневная возможность показывать нам, какие вереницы экипажей толпятся у ее крыльца. Ты же сам говорил, что после приема у императрицы публика прямиком направлялась к француженке. Ее салон стал модным. Ее рассуждения о политике и искусстве стали повторять — при всей их наивности.
— Уж не завидуете ли вы этой малышке, мадам?
— Ты становишься совершенно несносным, Платон!
— Ах, я же еще виноват перед вами. Прекрасно!
— Я хочу тебе напомнить, что тогда я вопреки твоим колкостям и недовольству в первый же день приезда художницы в Петербург приняла ее. Она писала французскую аристократию и привезла с собой парадный портрет несчастной Марии Антуанетты.
— Вы сами признаетесь, что вашими действиями руководил расчет, а не отношение к живописи.
— А ты еще не привык, что монарх всю свою жизнь находится на сцене, перед глазами тысяч и тысяч далеко не благожелательных зрителей, что он должен — понимаешь ли, должен! — играть свою роль. Если ему это даже горько и противно.
— Я должен вам посочувствовать, мадам, в вашей горькой участи?
— Прекрати же, наконец! Да, я имела в виду, что Лебрен была любимой портретисткой казненной королевы. Да, я не могла пренебречь и тем, что среди ее наиболее верных поклонников находится брат Фридриха Великого принц Генрих. Одна связь со свергнутыми французскими монархами, один ореол политической эмиграции говорили сами за себя. Лебрен и поныне живет и процветает в лучах этой славы. Но кисть ее, слащавая и одинаковая во всем, что она делает, меня не устраивала и не устраивает. Ее мастерская — это салон ею же самой выдуманной моды, которой поспешили следовать наши щеголихи.
— И тем не менее Лебрен — член Болонской академии Клементины, член Пармской академии. Она имеет заказ на автопортрет из Уффици. Венский двор, берлинский и, наконец, Петербург. Она не начинала с Петербурга, она подарила его своим искусством и славой.
— Если бы речь не шла о непременном заказе моего портрета, я бы заподозрила вас в прямой влюбленности, Платон!
— Слава Богу, что вы сделали хоть такую оговорку, мадам. И вот что я вам скажу. Вы могли иметь претензии к Лампи.
— Он сделал меня злой. И — гораздо старше моих лет.
— Положим, вы преувеличили, мадам. Лампи написал хороший портрет, но я уверен: госпожа Лебрен добьется еще лучшего эффекта. Вам нужен новый портрет, ваше величество. Вы стали забывать об этом непременном атрибуте императорской власти. Портрет самый нарядный и представляющий вас в полном расцвете сил. Вы должны оставаться молодой и прекрасной, какова вы и есть на самом деле.
— Ты веришь в собственные слова, мой друг?
— Это не слова — это ощущение, ваше величество. И потом — это заткнуло бы рты обитателям Гатчины. Последнее время они стали слишком бесцеремонными.
— Ах, вот оно что.
— Более того. Я бы на вашем месте приказал повесить у них этот портрет.
— Над этим стоит подумать.
— Еще бы! Но только не думать вообще, а сейчас, немедленно назначить время первого сеанса. Слух об этом немедленно дойдет до мрачной гатчинской берлоги.
— Немедленно! Тебя, мой друг, действительно выкупали в кипятке. Надо же еще договориться с художницей.
— В этом не будет никаких затруднений. Виже Лебрен дожидается вашей аудиенции и вашего распоряжения с самого утра, я приказал ей быть под рукой, и она любезно согласилась.
— Но это же неудобно, Платон. Вели ее пригласить в мой кабинет. Я принуждена буду извиниться перед ней за подобную бестактность. Она же не русская художница. Скорее, Платон Александрович.
— Ваше императорское величество!
— Я прошу у вас извинения, мадам Лебрен. Нерасторопность моих секретарей обрекла вас на недопустимое ожидание. Видите ли, все категорически настаивают, чтобы вы сделали мой портрет. Я достаточно стара, но в конце концов, раз все хотят, я дам первый сеанс вам сегодня. В восемь часов.
— Ваше величество, вы несправедливы к императрице Российской. О какой старости вы говорите? Как художник я при всем желании не могу заметить ее следов. Вы слишком требовательны к себе, ваше величество. Или наоборот — да простится мне моя откровенность — за государственными делами не обращаете на себя внимания. Вы были и остаетесь самой Величественной и прекрасной монархиней Европы. Моей кистью будет водить то бесконечное восхищение перед вами, которое испытывают все народы Европы. А результат — о, как я надеюсь, что он не разочарует вас.
— Но только никаких греческих туник, мадам Лебрен. Не буду скрывать, открытая вами мода мне не по вкусу.
— Ваше величество, ваша воля — закон. Да вам и нет необходимости представать в столь легкомысленных одеяниях. За вашими плечами — мудрость Афины Паллады, решительность Артемиды и женские чары Афродиты.
— Как легко вы все преувеличиваете, мадам Лебрен!
— Вы все это увидите воплощенным на холсте. Итак, я должна явиться к вам, ваше величество, сегодня же в воскресенье, ввечеру.
— Нет, пожалуй, это будет неудобно. Давайте, мадам, я буду ждать вас в четверг. Перед обедом. Я освобожусь к этому времени от самых неотложных дел и смогу уделить вам необходимый час.
— Шестое ноября 1796 года станет самым великим днем в моей жизни, ваше величество. Благодарю вас за честь, всем сердцем благодарю.
Петербург. Зимний дворец. Спальня императрицы. Екатерина II, М. С. Перекусихина, А. А. Безбородко.
— Не спится что-то. На душе непокойно. По часам утро, а за окнами темь непроглядная. Будто и солнышка никогда не будет, и рассвет не настанет. Господи, что за мысли такие! День-то сегодня какой? Никак памяти преподобного Варлаама Хутынского — шестое ноября. Ему и молитву прочесть для успокоения надобно.
«Иже на земли леганием, пощением же и бдением тело твое изнуряя, преподобие, вся плотская мудрования умертвил еси: и исцелении струя независтная явился еси, верою притекающим к раце мощей твоих, Варлааме отче наш, моли Христа Бога спастися душам нашим…»
Заспала государыня. Не иначе заспала. И то сказать, поздненько вчера Платон Александрович беседу-то ихнюю оставил. Сама подивилася, как поздненько. Двери за собой тихонечко притворил, а все слышно. Думала, кликнет государыня, чего потребует. Не позвала.
«Страстная взыграния воздержанием, отче преподобие Варлааме, изсушил еси, и от сего Дом и жилище духа Святаго показался еси, исцеления верою приходящим к тебе подаеши, яко же вторый Илиа чудесы показал еси. Он бо в животе сый воздухи водоточными чудодействоваше, ты же и по смерти чудеся удивлявши…»
— Марья Саввишна…
— Иду, государыня, иду!
— Утро какое нынче славное, Марья Саввишна. Снегу, снегу намело. Еще темно, а весь искрится, играет. Бодрость удивительную в себе чувствуешь.
— Вот и слава Богу, государыня! Вот и славно. Дай-то, Господи, чтобы и весь день такой. Сейчас, государыня, сейчас кофейку. Покуда умываньем заниматься будете, все уж на столе окажется.
— Секретаря зови. Скажи, сразу после кофея делами заниматься стану. Времени у меня нынче в обрез. А все Платон Александрович — уговорил французской художнице сеанс для портрета дать. Не хотела — уговорил. Уж каких только резонов ни приводил — своего, известное дело, добился.
— Так что ж тут худого, государыня. Платон Александрович и мне толковал, каково это славно получится. И чтоб все знали: наша государыня всегда хороша. О копиях толковал — чтоб в другие державы, а прежде всего к римскому императору и во Францию послать.
— Вон как размахнулся, а мне, хитрец, ни слова.
— Да он, государыня, рад-радешенек, что вы позировать согласились, а уж там всему свой черед.
— Это что, никак Безбородко в такую рань пришел? Ты ли, Александр Андреевич? Рано поднялся.
— Да я, государыня, завсегда ранней птичкой был. Покуда солнышко в зенит войдет, самое время дела главные переделать.
— Делами позже займемся. Поначалу давай что у нас на подпись идет. Вон сколько у тебя собралось. И когда только мы тебя, Безбородко, женить будем. Хозяйка, хозяйка тебе в доме нужна!
— Это за что ж такая немилость, ваше величество? Я, государыня, как был чужд всяких обязательств и самого в них намерения, так и поныне в оном блаженном состоянии пребываю. И вообразить не могу, как бы, будучи человеком, семейством обремененным, на службе вашей полезным быть смог.
— Дождешься ты у меня, Александр Андреевич, что сама за тебя возьмусь. Куда тогда денешься? Да, кстати, что-то на ум пришло. Это ведь в 1792-м году во французском «Мониторе» письмо некоего англичанина из Петербурга в Париж появилось? Насчет Нелидовой — какую роль она в гатчинском дворе неблаговидную играет. Не ты ли тут, Александр Андреевич, часом завинился? Больно ловко письмо написано было. Малышке ничего не оставалось, как просить разрешения на отъезд из цесаревичевых владений. Признавайся, Безбородко, дело прошлое.
— Сам не писал, государыня. Богом клянусь.
— Сам! Конечно, не сам, а сгоношил-то письмишко кто? С чего бы ему вдруг появиться? Да так ко времени. Только цесаревич против женитьбы Александра Павловича бунтовать начал — тут ему почву из-под ног и выбили. Где уж о сыне печься, когда амантку теряешь, да еще какую верную. Что-то разболталась я не судом. Много у тебя еще бумаг? Много? Тогда поди, Александр Андреевич, что-то притомилась я. Прилягу на часок. А уж там все дела в порядок и приведем. Поди, голубчик. Марья Саввишна! Уложи-ка меня. Поскорее. Да не возись ты! В постелю бы мне, в постелю…
Петербург. Зимний дворец. Будуар Екатерины II. М. С. Перекусихина, камердинер императрицы.
— Что это, Марья Саввишна, занемогла государыня? Сказали, секретарей отослала. Спать легла. Что ж меня-то не позвали?
— Не обижайся, голубчик. Не до камердинера тут было. Государыня так заторопилась в постелю лечь, что чуть сама не завалилась. Я рядом была и то еле-еле успела поддержать.
— Не захворала ли, спаси, Господи, и сохрани?
— Не знаю, что и сказать. Сама ни в чем не призналась. Мол — притомилася и весь сказ. С утра как птичка была, смеялась, день нахваливала. За кофий спасибо особенное сказала.
— Заснула ли?
— Видно, заснула. Меня прочь отослала. Я у щелки все стою. Вроде похрапывать даже начала. Необычно так. Я уж на свой страх за Платоном Александровичем велела послать. Что-то не торопится.
— По-моему, давно торопиться перестал.
— И то правда. Да я пугать-то его не хотела. Больше для порядку звала. Не мне же одной в ответе быть. Коли что…
— Никак встала государыня. Слышь, шаги. Взошла бы, Марья Саввишна. Тебе, поди, всегда можно.
— Не всегда, голубчик. Я свое место знаю. Не иначе государыня до устепу пошла. К чему же мне ей на глаза попадаться. Подождем малость. Раз встала, выходит, оклемалася, тогда и вовсе рассердиться может.
— Да что ты, Марья Саввишна, человек старый — все может случиться. Грех да беда на кого не живет.
— Господи! Да что же такое ты, голубчик, говоришь! Какое слово у тебя с языка сорвалось! Не дай Господь, до ушей государыни дойдет. Старый человек! Надо же такое вымолвить!
— Да ведь тебя государыня никак лет на десяток старше. Чего уж! Не век в девицах ходить — на все свой срок приходит.
— Со мной сравнивать нечего. У государей свой счет — не наш с тобой. Да и с чего это ты, голубчик, про Платона Александровича забыл, до его ушей дойдет — быть беде. Чистый порох — не человек!
— Марья Саввишна, а не долго ли за дверями ничего не слыхать? Может, войтить? Что за грех? Я вот дровишек для камина прихвачу, ты двери мне откроешь — за что тут на нас серчать?
— Твоя правда, голубчик. Входить надобно. Господи, так сердце и замирает. Спаси и сохрани ото всякой напасти! Видишь, видишь, голубчик, еще в устепе наша государыня. Только — только что же это ни шороха не слыхать? Что делать? Что делать-то? Сама уж теперь не знаю. И Платон Александрович не идет.
— Да не придет он, Марья Саввишна, поди куда к знакомым в город уехал. Мало у молодого человека развлечений. Ты ж ничего опасного посланному не сказала.
— Как можно! Прежде времени!
— А теперь что? Позови ты государыню, Марья Саввишна! Окликни же!
— Государыня! Государыня-матушка! Не занемогли ли вы! Не помочь ли, государыня? Хоть словечком отзовитесь! Господи, молчит!
— Позвать людей надо, Марья Саввишна! Людей немедля!
— Каких людей, голубчик? Кто нас с тобой ей ближе, голубушке нашей? Самим, самим надобно все решать, коли Платон Александрович не идет. Государыня!
— Давайте-ка, Марья Саввишна, дверку отворить попробуем. Не отворяется… Вроде держит ее изнутри кто.
— Не защелка ли?
— Какая защелка! Вон щель какая…
— А в щели-то, в щели что, голубчик? Да говори же, не рви сердце!
— Государыня… на стульчаке… головкой к двери привалилася…
— Не дышит?!
— Никак дышит. Хрипит — так-то вернее. Сомлела. В беспамятстве. Вот уж теперь людей звать непременно надо.
— А это еще зачем, голубчик? Чтобы государыню из устепа вытаскивать? Сами справимся! Сами! Вот когда на постельку положим, как следует приберем, тогда и тревогу подымать станем.
— Не получится у нас с тобой.
— Должно получиться, ради государыни нашей должно. Слышишь, голубчик? Скорей за дело берись. Дверку ломай. А я лучше дверь в коридор на ключ закрою — не зашел бы кто ненароком.
Петербург. Зимний дворец. Будуар Екатерины II. П. А. Зубов, М. С. Перекусихина, И. С. Роджерсон.
— Платон Александрович, голубчик, наконец-то! Скорее, батюшка, только скорее!
— Да что случилось, Марья Саввишна? Что за спех?
— Государыня… государыня наша…
— Что государыня? Боже мой! Что с ней? Когда это случилось? Да говорите же, Марья Саввишна, говорите!
— Удар это, Платон Александрович, не иначе удар…
— Так ведь был уже у государыни прошлым годом. Обошлось же. Врача надобно. За врачом послали?
— Нет, батюшка, с прошлым годом не сравнить. Второй час государыня без сознания. Как сомлела, так и… хрипит.
— Но ведь обошлось тогда.
— По второму-то разу, каждый тебе скажет, куда хуже. Тут уж пощады не жди. Одно спасение, батюшка, кровь пустить государыне надобно. Покуда за врачами посылать станем, поздно будет. Надобно самим, как цирюльники делают, ручку-то надсечь.
— Нет, нет, только врача!
— Господи, пустого тебе не скажу, Платон Александрович. Знаю, давно знаю — одно спасение. Лишь бы не опоздать.
— Пустить кровь… Нет! И всем запрещаю. Оставьте государыню в покое. За врачом надобно послать. Где врач?
— Говорю же, нету. Дежурного во дворце не нашли, а за Роджерсоном — его еще сыскать надобно. Может, у больных неведомо каких. Времени у нас, батюшка, нету. Христом Богом тебя прошу, Платон Александрович, помоги государыне. Помоги же!
— Сказал, нет! И оставь, Марья Саввишна. Не твоего ума дело. Идти мне надобно — обдумать все. Как врач придет, меня позовешь.
— Платон Александрович!.. Государыня-матушка, благодетельница моя, не уберегла я тебя, дура старая. Ни до чьего сердца не достучалася. Что же еще сделать-то для тебя, государыня, могу? Личико платочком обтирать. Глядеть на тебя, ненаглядную мою. Как жили мы с тобой вдвоем, так и в эту минуту горькую вдвоем остались. И семья-то у тебя, и внуки с внучками любимые, и — Платон Александрович, а вот нету никого. Нетути! Государыня моя… Шаги в коридоре. Никак бежит кто. Изо всех сил торопится. Кричит что-то. Ох, Иван Самойлович, я уж и ждать вас отчаялася.
— Потом, потом, Марья Саввишна. Сначала кровь отворим. Так… так… Что тут скажешь — плохо дело. Очень плохо.
— Неужто опоздали, Иван Самойлович?
— И это тоже. Надо было в первую же минуту кровь отворять. Только, может, здесь и это не помогло бы. Удар сильный и весь пришелся в голову.
— Иван Самойлович, императрица будет жить? Вы понимаете, как важно это знать.
— Еще бы. Жить, говорите, граф? Увидим. А вот движения, дара речи скорее всего не увидим. На долгое время, во всяком случае.
— Вы не ошибаетесь, доктор?
— Не ошибается только Господь Бог, наш Создатель и Вседержитель. Но похоже, ошибиться здесь можно только в худшую сторону. Не в лучшую. И я бы вам, граф, посоветовал — как врач, конечно, — побеспокоиться оповещением великого князя. Худо будет, если не от вас Павел Петрович известие это получит. Так что все обдумайте и — поторопитесь. Дорога до Гатчины достаточно далекая, да и человек вам надобен во всех отношениях доверенный. О ваших же интересах пекусь.
— Благодарю вас, Иван Самойлович. И никогда не забуду вашей любезности. Мне она может… спасти жизнь.
— Ну, зачем же так мрачно, граф. Но честно говоря, положение ваше завидным не назовешь. Так что мужайтесь и торопитесь. Кстати, подъезжая ко дворцу, я видел ваших братцев. Вы их уже успели оповестить? Тем лучше. У вас будут надежные помощники.
— Вы не осмотрите еще раз государыню?
— Бесполезно. Паралич ведет счет не на минуты — на недели и месяцы. В лучшем случае.
— А этот страшный хрип?
— Свидетельствует о глубоком поражении мозга. Мы полагаем, что в таком состоянии больной не должен ничего ощущать. Само собой разумеется, я останусь около государыни до конца. Так что вы свободны.
Сие, служивый, рассуждая,
Представь мою всесильну власть
И, мерзостный мундир таская,
Имей свою в терпенья часть,
Я все на пользу вашу строю,
Казню кого или покою.
Аресты, каторги сноси
И без роптания проси!
Во время царствования Павла Петровича Петербург был вовсе невеселым городом. Всякий чувствовал, что за ним наблюдали. Всякий опасался товарища и собрания, которые, кроме кое-каких балов, были редки.
Герцен писал о «весне девяностых годов». Несмотря на заключение в крепость Н. И. Новикова и ссылку А. Н. Радищева. Несмотря на политические репрессии, к которым все более открыто прибегало правительство Екатерины. Несмотря на насаждение официальной доктрины искусства, которую просвещенная монархиня решила проводить в жизнь. Запрещенная к постановке комедия В. В. Капниста «Ябеда» и судьба «Вадима» Я. Б. Княжнина свидетельствовали о новых тенденциях со всей определенностью. Принципиальная разница заключалась в том, что комедия еще не была напечатана, а «Вадим» опубликован и притом дважды — отдельным изданием и в 39-й книжке «Российского феатра». Единственным напоминанием об отвергнутом императрицей либерализме оставалось то, что следствие о кощунственной трагедии велось по возможности секретно. Именно по возможности, ибо как избежать огласки, когда весь тираж книги конфискован. Полиция устанавливала через книгопродавцов имена ее покупателей, производила у них обыски, а разысканные экземпляры сжигала. Та же участь ждала и выдранные из «Российского феатра» страницы с княжнинским текстом. Генерал-прокурор А. Н. Самойлов предписывает московскому главнокомандующему князю А. А. Прозоровскому допросить уехавшего в старую столицу книгопродавца Глазунова и отобрать у него оставшиеся нераспроданными экземпляры «Вадима», оговариваясь при этом: «Благоволите исполнить все оное с осторожностью и без огласки… не вмешивая высочайшего повеления». Формально трагедия запрету не подвергалась. Императрице пока еще не хотелось открыто выступать против автора строк:
Блаженством подданных мой трон крепится.
Тиранам лишь одним рабов своих страшиться!..
Бесстрашен буди, царь: но чем сильней правитель,
Тем больше должен быть он истины хранитель
И чтить священнейшим народных прав закон!..
Законов первый раб, он подданным пример!
Но новиковские издания и труды уже сделали свое дело: побежденное с их помощью общественное мнение существовало и представляло силу, с которой правительство не могло не считаться. Альтернатива состояла в том, чтобы или найти способ скрытого воздействия на нее, или постараться эту заведомо враждебную императрице силу переломить. Екатерина предпочитает второе. Вопреки всем былым заверениям и излагаемым в письмах к французским энциклопедистам взглядам. Изменилось время. Изменился круг советников, сузившись до единственного — все более обожаемого и превозносимого Платона Зубова. Другое дело, что раскаты французской революции в некоторой степени заглушают сложности местной ситуации. В передовых умах зародилось сознание пусть далекой, но неизбежной перспективы, построения общества на принципах свободы и равенства. Возможность появления на престоле Павла I ни для кого не связывалась с приходом ожидаемых перемен. Время влияния Панина безвозвратно ушло и забылось. Гатчинский затворник год от года определеннее утверждался на иных позициях и пристрастиях. Его казарменные увлечения и страсть к прусским образцам ни для кого не составляли секрета. Со временем его сын, Николай I, производя вместе с принцем Вильгельмом смотр прусским войскам скажет то, что составляло атмосферу дворца родительского: «Помните, я наполовину ваш соотечественник». Это признание тем более могло принадлежать Павлу. Вести из Гатчины не утешали и не радовали, чтобы, в конце концов, стать былью Зимнего дворца. Под властной рукой матери Павел совершал немало поступков, создававших впечатление либерализма его настроений. Это он оказывает материальную поддержку Державину в ходе следствия 1789 года — тысяча рублей была им втайне передана жене поэта, его молочной сестре. Он подчеркивает свою заинтересованность инженерными способностями Н. А. Львова, которым императрица-мать не придавала значения. И поддерживает тех художников, которые заведомо не нравились Екатерине. Памятуя о панинских идеях, с ним ищут связи мартинисты круга Н. И. Новикова. Сдержанность Павла, незначительность его действий легко объяснить сложностью положения наследника и теми последствиями, которыми грозило всякое общение с ним. Жестокость расправы с Новиковым в немалой степени определялась попыткой мартинистов найти покровителя в лице великого князя. Окружение императрицы, как и она сама, отдавали себе отчет в том, что наследник престола станет играть в свободомыслие, пока эта игра будет поддерживать их врагов. Другое дело, когда вся полнота власти окажется в руках Павла. Но даже самые мрачные предположения не могли нарисовать подлинных перспектив нового царствования. Та же революционная обстановка в Европе вместе с появившейся на горизонте фигурой Первого консула Республики — Наполеона Бонапарта, становящегося кумиром и русской молодежи, предопределяет ожесточение внутренней реакции. Хотя на первых порах освобождение узников екатерининского правления, возвращение опальных и впавших в немилость государственных деятелей и создавало впечатление обновления государственной политикой, обращения к более независимым, а в чем-то и передовым умам. Иллюзорность подобных надежд становится очень быстро очевидной для современников. К позиции представителя монархической власти присоединяются личные черты Павла I — нетерпимость, жестокость, отсутствие перспективного мышления и планов государственной политики, неизменная влюбленность в старопрусские порядки и фанатическое благоговение перед институтом императорской власти, которое приводит к созданию подлинного ее культа. «Истребить эту обезьяну!» — приказ императора в отношении мраморной статуи Вольтера в Эрмитажной галерее повторяется повсюду и по самым разнообразным породам. Адъютант великого князя Александра Павловича, А. А. Чарторыйский, как и многие другие, отмечает необычайную любовь Павла к церемониалу. Павел упивается властью, не желая упустить ни единого ее проявления. Он уже не может и не хочет изменить духа Гатчины, который становится духом его правления. Ничтожные бытовые подробности говорят о нем нисколько не менее ярко, чем указы, бесконечные снятия с должностей, опалы и столь же неожиданные милости и награждения.
В Гатчине можно себе позволить любимый распорядок дня. В 7 часов утра прогулка со свитой верхом. Павел не терпит верховой езды, не любит лошадей, но император должен быть на коне, и этим все сказано. В половине второго обед, на котором сыновья бывали только по особому приглашению. Из соображений экономии император предложил им держать для себя и своей свиты собственный стол.
В пять часов великие князья и придворные являлись в Кавалерскую, или Кавалергардскую, комнату, чтобы, независимо от погоды, отправиться на прогулку в линейках или пешком.
Вечерами иногда бывали спектакли, гораздо чаще карты, но с тем, чтобы не позднее десяти все расходились по своим комнатам. Балы становились редкостью — они раздражали Павла. Чарторыйский описывает один из таких редких праздников: «Несколько раз при дворе были балы менее многочисленные, чем обычно, где каждый чувствовал себя более естественно. Император пришел один раз во фраке — костюм, которого он не носил никогда; этот фрак был, если я не ошибаюсь, красного бархата с седоватым оттенком. В этот день он танцевал с Нелидовой контрданс, который иначе называют английским, в котором пары выстраиваются в колонну, где все последующие пары повторяют движения первой. Можно себе представить, как плохо себя чувствовали те, кто вынужден был строиться в эту колонну. Это было курьезное зрелище, оставшееся в моей памяти, — император Павел, маленького роста, в широких круглых чулках, становясь в третью позицию, округляя руки и делая плие, как учителя танцев прошлого и имея партнершей танцовщицу, такого же маленького роста, которая принуждена была отвечать на движения и жесты своего партнера».
Павел требовал безоговорочного повиновения монаршей власти, угрожал строптивым и приводил свои угрозы в исполнение. Страх охватывает дворец, но — не армию и не народ. Надежды «весны девяностых годов» продолжают жить, несмотря на павловские порядки и вопреки им. Действия императора вызывают впервые заявляющий о себе в таком количестве поток политических пасквилей. Интерес к политическим вопросам пробуждается во всех слоях русского общества. И характерно, что первый кружок, занявшийся вопросами государственного переустройства России, возникает в среде молодых художников, в классах императорской Академии трех знатнейших художеств, идейным руководителем которой долгие годы был фактически заменявший престарелого Бецкого в его президентских функциях Я. Б. Княжнин.
В 1798 году только что переведенный в старший, пятый, возраст А. И. Ермолаев пишет своим товарищам — будущему академику А. Х. Востокову и книжному иллюстратору и архитектору А. И. Иванову, адресуясь к последнему: «Политическая статья твоя весьма хорошо написана, и я тебя за нее весьма благодарю, а особливо за книжку — выписку об экспедиции и характера генерала Буонапарте. Я никак не могу всему верить, что о нем пишут в лондонских известиях, и для многих причин. Мне нет времени представить тебе их по порядку, а скажу только то, что если бы Буонапарте не имел тех талантов, чрез которые он сделался столь известен, то я уверен, что Директория французская не поручила бы ему главного начальства над такою армиею, какова Итальянская, на которую Директория положилась в произведении главнейших своих планов против Римского императора; притом Буонапарте должен был во всем следовать советам Бертье; но мы напротив того знаем, что во время баталии при Лоди Буонапарте не послушался и — одержал победу. Стало быть Буонапарте имеет таланты, которые доставляют ему верх над неприятелем, в то время когда Бертье не находит в себе и столько искусства, чтоб хоть не проиграть батальи».
Петербург. Зимний дворец. Кабинет императора Павла I. Павел, дежурный секретарь, А. А. Безбородко.
— Ваше императорское величество, граф Безбородко просит аудиенции.
— Некогда. Придет в другой раз.
— Но граф настаивает, ваше императорское величество.
— Что значит — настаивает?! Что он о себе думает?
— Ваше императорское величество, я всего лишь передаю слова графа. Он говорит, что новость его должна безотлагательно стать вам известной. И еще он упомянул завещание.
— Завещание? И у вас не хватило ума сразу же доложить об этом? Зовите же его, немедленно зовите. Рад вас видеть, Александр Андреевич, и отложите все церемонии на более удобный случай — сейчас мне не до них. Вы хотели мне что-то сказать?
— Ваше императорское величество, вы знаете, сколько всегда был я вашему величеству предан и сколь…
— Граф! Вы хотите вывести меня из терпения!
— Ваше императорское величество, если бы я мог предположить, что послужу причиной вашего гнева…
— Все понятно: вы не знаете, как приступиться к делу. Я сделаю это за вас. Мне известны разговоры о завещании моей матери не в мою пользу, как бы абсурдна ни была такая воля. Весь вопрос в том, соответствуют ли они действительности?
— Как нельзя более, ваше императорское величество.
— Вы видели своими глазами ту бумагу? Или все это еще только область дворцовых сплетен?
— Я присутствовал при ее подписании, ваше императорское величество. Императрица вызвала меня для этого.
— Ах, отсюда и слухи!
— Я был нем, как могила, ваше величество, но я был не один в кабинете императрицы.
— Вы хотите сказать — убийцы моего отца. Какую же участь, расправившись с отцом, она придумала для единственного законного его сына?
— Мне тяжело об этом говорить…
— Я должен знать правду, Безбородко! Должен!
— Императрица передавала скипетр своему старшему внуку.
— Александру? Я так и знал. Она всегда старалась отделить его от родителей и настраивать против меня. Александр — отрезанный ломоть. Подождите, граф, но он же слишком молод?
— Да, покойная императрица предусмотрела опекунство до его совершеннолетия.
— Чье? Да не тяните, Безбородко, не тяните! Я только теряю с вами драгоценное время, тогда как мне следует действовать.
— Нескольких человек, и в том числе — мое.
— Ваше?! Это значит, моя мать настолько была уверенна в вашей преданности.
— Даже монархам свойственно ошибаться, государь.
— В чем же ее ошибка?
— Она гораздо более глубока, чем даже вы, ваше императорское величество, с вашей удивительной проницательностью могли бы предположить.
— Когда я наконец вступил на престол, естественно, что все придворные станут мне клясться в верности.
— Ваше императорское величество, императрица передала это завещание на хранение мне.
— Где оно?
— Со мной, мой государь. Вот оно.
— Дайте его мне.
— Ваше императорское величество, простите мне мою безумную смелость, но я умоляю выслушать меня прежде, чем в ваших руках окажется эта бумага. Государь, мой государь, вам не следует ее ни брать, ни тем более читать.
— Что это за бред!
— Только на первый взгляд, государь, только на первый взгляд! Ведь это так важно, чтобы вы могли с чистой совестью всем сказать, что вы никогда не видели никакого завещания и тем более не знали его содержания. Что такое мои слова? Император может склонить к ним свой слух или нет. Государь, разрешите приказать растопить камин.
— Камин? Кажется, я начинаю догадываться. Сейчас я позвоню.
— Государь, я все сделаю сам. Липшие глаза и уши здесь ни к чему. Вот видите, как просто — огонь уже пошел. Он будто ждал вашего приказа. А теперь — я просто разрываю эту недостойную бумагу и…
— Вы бросили ее в огонь?!
— Вот именно, ваше императорское величество, и никто на свете не сумеет доказать, что она вообще существовала.
— Безбородко! Я не благодарю вас — я поздравляю вас канцлером Российской империи. Моей империи, граф. И за работу. Немедленно! Тотчас же! Всех невских вод не хватит, чтобы очистить Авгиевы конюшни моей предшественницы. Вы справитесь с этим, Александр Андреевич, я уверен. А кстати, я до сих пор не имел возможности по-царски отблагодарить вас за ту любезность, которую вы мне в свое время оказали в Москве.
— О чем вы говорите, ваше императорское величество?
— О доме вашего предшественника в должности канцлера Алексея Петровича Бестужева-Рюмина. Моя мать выкупила его у наследников канцлера и подарила вам. Это был…
— 1785-й год.
— Неужели так давно? Вы еще его превосходно переделали и обставили, но когда мне захотелось его иметь, вы сами предложили этот дворец мне уступить. Полагаю, вам нелегко было с ним расставаться, особенно при такой превосходной картинной галерее, которую вы пожелали мне оставить.
— Государь, я с ваших малых лет всегда видел в вас единственного законного монарха. Все остальное представлялось мне временным, преходящим. И я был просто счастлив хоть чем-то услужить моему повелителю.
— Пожалуй, я верю вам, Безбородко. Пожалуй, верю. Так вот запишите сразу первые мои распоряжения. Все политические узники моей матери должны быть немедленно выпущены на свободу. Мать была одинаково жестока и несправедлива. Я не собираюсь ни для кого делать исключений. Хотя — постараюсь соблюдать осторожность с мартинистами. Их бесконечная благотворительность подкупает людей, а завиральные идеи о всеобщем братстве отвращают от верного служения престолу. Я не могу оставлять их в тюрьме, но — соблюдайте осторожность.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет императора Павла I. Павел, И. П. Кутайсов[20].
— Я сказал тебе, Кутайсов, что следует немедля разобраться с личным штатом покойницы. Занятие для меня крайне неприятное, но иначе от них не освободишь дворец. Я желаю, чтобы все они исчезли с моих глаз.
— Тогда нет нужды вам с ними говорить лично, ваше величество. Распорядитесь об их выходных пособиях, и все сделается без вашего участия и не доставит вам никаких неприятных впечатлений.
— Благодарю за предупредительность, но я чувствую по отношению к некоторым из этих людей определенные обязательства. Начнем с Перекусихиной. Кажется, изо всей этой жадной орды она единственная была привязана к покойнице и даже искренне заботилась о ней. У нее есть какое-нибудь состояние?
— Нет, ваше величество, никакого.
— Что, императрица не потрудилась обеспечить свою самую верную служанку? Невероятно!
— Но это действительно так. Я нарочно наводил справки. Перекусихина с незапамятных времен жила во дворце на всем казенном и не обзавелась даже собственной посудой.
— К чести для нее. Как ее звать?
— Марья Саввишна, ваше величество.
— Зови сюда эту бескорыстную камер-юнгферу.
— Государь! Ваше императорское величество…
— Входите, входите, Марья Саввишна. Я уважаю ваши чувства по отношению к императрице, которая, однако, не сумела вам ответить должной заботой и соответствующим вознаграждением. Но я позабочусь о том, чтобы вы до конца своих дней ни в чем не испытывали нужды.
— Ваше императорское величество, право…
— Не перебивайте меня — я не терплю этого и делаю то, что считаю нужным. Вы будете получать пенсион из Кабинета, скажем, сто рублей в месяц. У вас нет дома?
— Государь, я уже переехала из дворца. Меня приняла моя племянница, супруга бригадира Торсукова.
— Вам не пристало ни у кого жить в нахлебниках. Мне сказали, что вы родом из рязанских дворян.
— Да, ваше императорское величество.
— Поэтому вы получаете в Рязанской губернии 4517 десятин земли, а здесь, в Петербурге, дом банкира Сутерланда. И еще: если вы захотите взять с собой мебель, которой пользовались все годы, она ваша.
— Благослови вас Господь, государь. Вы так щедры!
— В отличие от своей родительницы. Прощайте, Марья Саввишна. Руки не даю. Покойница не могла воспитать в вас любви и почитания ко мне. Достаточно, если я пожелаю вам благополучия. Кутайсов, я хочу видеть Роджерсона. Впрочем, ему вы можете просто передать, что я оставляю его лечащим врачом императорской фамилии. Этого вполне достаточно.
— Вы не хотите попробовать иного медика, государь? Более молодого, образованного, модного, наконец?
— Пробовать медиков? Нет уж, уволь, братец. Самое большее, чего можно от них ждать, — чтобы хоть не травили своих пациентов. Роджерсон ни в чем подобном не был замешан. Поэтому пусть остается. Если ты хочешь сказать, что от него мало толку, зато и меньше, чем от других, вреда. К тому же за него усиленно ходатайствует граф Ростопчин. Да, а уж если речь зашла о Ростопчине, придется разобраться с Протасовой. Ростопчин и за нее стоит горой — как-никак воспитательница и благодетельница его любимой супруги.
— Ей тоже придется переезжать из дворца.
— Это еще зачем? Ее-то мы и оставим в ее старых пенатах и на тех же условиях, какие она имела при покойной. За ней останутся помещение и стол. Добавь к этому, пенсию, орден Екатерины, скажем, второго класса и тысячу душ в Воронежской и Петербургской губерниях.
— Вы словно откупаетесь от этой черноглазой ведьмы, государь.
— А что ты думаешь, Кутайсов, по существу это так и есть. Таким образом мы обезвредим это осиное гнездо. Просто теперь Королева Лото вместо покойницы станет служить императрице Марии Федоровне, которая, сам не знаю почему, к ней определенно расположена.
— И все-таки главное для вас, государь, — это Зубовы.
— Почему ты так думаешь? Вовсе нет. Пусть занимают те же места, которые занимали; если я начну с ними расправляться, я только подтвержу худшие сплетни, ходившие по поводу личных историй покойницы, а для меня это отвратительно. Итак, Зубов-отец. Он будет по-прежнему, как в Гатчине, сидеть у меня за обеденным столом. Если будет стол для посторонних. В принципе я хочу ввести строжайшую экономию расходов. Зубов-старший, Николай Александрович… Он тем более стал родственником Суворова. Запиши, Кутайсов: он станет президентом Конюшенной конторы. И получит орден Андрея Первозванного. Все же он первым сообщил мне о перемене в моей судьбе.
— Но тогда Конюшенная контора кажется недостаточной.
— Вот именно — Конюшенная. По существу большего он не заслуживает и на действительной службе мне не нужен. О втором брате, Дмитрии, которому удалось жениться на Вяземской, не стоит и говорить. Его предел — питейные сборы. Следующий…
— Вероятно, младший из братьев — Валерьян Александрович.
— Ты прав. Наглец, одинаково известный своей жестокостью и безрассудством. То, что он лишился в Польском походе ноги, мне всегда представлялось знаком свыше.
— Вряд ли вы станете, государь, говорить здесь о каких-нибудь наградах. Кажется, они все у Зубова-младшего давно есть. И орден Андрея Первозванного, и Георгий третьей степени, и чин генерал-поручика. И все это в 23 года.
— Остается сказать, что императрица и в самом деле испытывала к этому негодяю слабость.
— Сам Платон Александрович его чрезвычайно опасался и норовил отправлять во все более дальние походы.
— Без ноги он вряд ли представлял для него опасность, хотя… Был же Потемкин одноглазым, и это не мешало ему в его похождениях. А насчет походов… Кто, кроме родного брата, мог пуститься в большую аферу, чем Персидский поход? Трудно понять, как императрица могла поддерживать затею завоевания всей западной Азии вплоть до Индии. И безответственность потрясает.
— Тем не менее двадцатипятилетний главнокомандующий сумел взять Дербент и Баку.
— Но какой ценой для нашего войска!
— Зато сам приобрел Георгия второй степени и чин генерал-аншефа. Ради этого можно было положить полки солдат.
— Но с этим преступлением покончено. Война будет прекращена немедленно, а генерал-аншеф удалится в свои Курляндские имения без права приезда в столицу. Это должно в полной мере удовлетворить его больное тщеславие и непомерное самомнение.
— Заслуженное наказание. Пожалуй, остается пожалеть только его жену.
— Ты видел ее, Кутайсов?
— Только на портрете, который рассматривал граф Ростопчин.
— И что же?
— Красавица-вдовушка. Она урожденная княжна Любомирская и первым браком была за графом Потоцким.
— И после этого выйти замуж за одноногого Зубова, сокрушавшего с звериной жестокостью ее родной край? Поистине чудны дела твои, Господи!
— К тому же молва приписывает Валерьяну Александровичу редкую грубость, легкомыслие и расточительность. Как бы ни были велики подарки ему императрицы, они скоро будут израсходованы, а супруга ничего решительно не принесла одноногому Аполлону.
— Помнится, Державин всячески превозносил достоинства графа Валерьяна, не так ли?
— Державин, государь? Да разве вы не знаете его удивительнейшей способности прокладывать себе путь по службе с помощью виршей? Он славился этим даже среди самых близких своих приятелей.
— Позволь, позволь, Кутайсов, но мне говорили, что Валерьян польстился не столько на красоту, сколько на состояние своей супруги.
— В таком случае его остается пожалеть, государь. Весь Петербург смеялся по поводу того, что былая княжна Любомирская графиня Потоцкая предусмотрела раздельное владение имуществом по брачному контракту. Генералу-аншефу в последнюю минуту пришлось проглотить эту горькую пилюлю.
— Но Бог с ним. У нас остается сам Платон.
— Он усиленно добивается вашей аудиенции, государь.
— Об этом не может быть и речи. Но я готов его назначить инспектором артиллерии. Пока. Пусть чувствует себя при деле, но не показывается мне на глаза.
— Он говорит, что почитает своим долгом…
— Его долг передо мной так велик и неоплатен, что одна аудиенция ничего не решит. Не желаю никаких объяснений. Ты понял, Кутайсов? Никаких. Если не хочешь вывести меня из себя.
— Государь, я никогда не заступался за этого наглеца и фанфарона. Мне просто показалось любопытным, как изменился весь его облик за считанные дни, во что этот надутый манекен превратился.
— Мы кончили раз и навсегда этот разговор. Хотя… хотя есть еще один член этой семьи.
— Кого вы имеете в виду, государь? Не могу себе представить.
— Не можешь? А как же красавица Жеребцова? Единственная зубовская сестра. И притом не просто красавица. Ольга Александровна куда умней своих братцев. А ее умение говорить, быть занимательной собеседницей принесло ей огромный успех в Париже. Жеребцову принимали во всех аристократических салонах, и она сумела обольстить даже эту мерзкую фернейскую обезьяну — Вольтера. Ты не обратил внимания, как избегала Жеребцовой покойная императрица? С такой соперницей ей не приходилось и думать о победе.
— Что ж, Жеребцова ей явно не пара.
— Но кажется, Ольга Александровна компенсировала эту свою неудачу. Я помню разговоры о ее близких отношениях с богачом Демидовым. Ее легкомыслие не уступает нравственной беспринципности братьев. Нет, Кутайсов, ее я просто не замечу. Пусть живет как хочет и как умеет, лишь бы ее похождения не получали излишней огласки.
Петербург. Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого. В. В. Капнист и Д. Г. Левицкий.
— Неужто что-нибудь переменится, Василий Васильевич?
— К лучшему, хотите вы сказать, Дмитрий Григорьевич?
— Конечно, к лучшему. О худшем что думать — само придет, не забудет.
— К лучшему…
— А у вас сомнения, Василий Васильевич? Ведь вот выпустил же император Николая Ивановича из крепости, первым же своим указом выпустил, а в указе первым номером Новикова поставил.
— Видели вы его, Дмитрий Григорьевич?
— Как не видеть! Сами же с Настасьей Яковлевной и в Москву его провожали.
— В Авдотьино — так точнее.
— Да, Николай Иванович пожелал незамедлительно в Авдотьино отправиться. Все молился, чтобы живым доехать.
— Так плох?
— Его больным четыре года назад брали.
— Знаю, знаю.
— Но тогда болезнь была. Теперь — дряхлость. От болезни выздоравливают, от дряхлости…
— Как дряхлость? В его-то годы?
— Да никто ему его пятидесяти двух нынче не даст — все восемьдесят.
— И врач не помог? Ведь с ним вместе все время был.
— Был. Да ведь врач недугу телесному противостоять иногда может, а Николая Ивановича недуг сердечный поразил. Несправедливость человеческая. Все для людей желал, о народе российском пекся и в преступники государственные вышел. С обидой своей не справился.
— И государь его видеть не захотел, вернуть типографию не обещал?
— Где там! Передавали мне, что его императорское величество великое неудовольствие высказал — Новиков лично не пытался его за милость благодарить.
— Это кто же такое узнал?
— Госпожа Нелидова Екатерина Ивановна. Она же и гнев государев утишить сумела, тяжкою болезнию Николая Ивановича его извинила. А то чуть приказа не вышло силой Новикова с дороги свернуть, чтобы государю в ноги упал.
— Да уж такой неожиданности никто бы не пережил.
— Вот Екатерина Ивановна тут все силы приложила, спасла Николая Ивановича.
— Значит, благополучно доехал.
— Как сказать — благополучно. Авдотьино в полном разорении нашел, детей едва не в рубище.
— Это за четыре-то года!
— В России на разор и года хватит. Вот что в письме мне из Авдотьина пишут: «По возвращении своем Николай Иванович увидел себя лишенным почти всех способов содержания себя с семейством одними доходами с оставшейся небольшой подмосковной деревни и потому принужден был заложить помянутую деревню, в 150 душах состоящую, в Московский опекунский совет в 10 000 рублей серебром. Часть сей суммы употреблена на поправление домашней экономии, а остальные деньги издержаны на покупку хлеба для прокормления людей по случаю бывшего здесь хлебного неурожая».
— Несчастливый человек!
— Да разве это все, Василий Васильевич! Вы сами отец, сами знаете, как о детках сердце болит, а Николай Иванович ровно в госпиталь приехал.
— Как это? Какая еще беда его постигла?
— Та, что сын припадками стал страдать нервическими. Более ни учиться, ни даже к чтению прилежать не в состоянии.
— Наследственное?
— Какое! Напугался, когда военная команда Авдотьино обыскивала. Так напугался, что несколько месяцев слова не мог вымолвить. Да и дочка не совсем чтобы в себе стала.
— Вот уж поистине кара не по вине!
— Какая у такого человека вина! Сам мне в письмах признается, что не разор ему горек. Тут он все еще надежду питает какой-никакой порядок навести.
— Что ж тогда?
— Праздники. Праздники авдотьинские, где мартинисты наши собираться могли. На них теперь у Николая Ивановича ни средств, ни силы нет. Спасибо, собственные да и соседские крестьяне не забывают. Всеми силами поддерживают.
— Его же крепостные?
— Друг мой, сами знаете, сколь отвратительно нам всем это рабское состояние, что мы и вслух произносить его не хотим. Для Николая Ивановича главное, чтобы крестьяне ни рабами, ни должниками новиковскими себя не чувствовали.
— И как же этого ему достичь удается? Обхождением?
— Обхождение само собой. Но у Николая Ивановича целая метода придумана, обоюдовыгодная, как сам он отзываться любит. Из земель своих он общественные участки выделил. Что с них урожая снимет, все в закрома для общественного прокормления на случай неурожая или беды какой крестьянской. Себе зернышка не возьмет. Тем не то что Авдотьино свое — всю округу держит.
— Положим, а обрабатывать их кому? Сам хлеб не вырастет.
— А с работами особый порядок. Не может должник новиковский долгу своего ни деньгами, ни натурой в общественные закрома вернуть, может все на общественных полях своим трудом.
— Что ж, Николай Иванович сам назначает, кому на какую работу и когда идти?
— Ни Боже мой! Все добровольно. Как у себя на наделе управятся, час свободный найдут.
— И находят?
— Еще как находят. Сам, в гостях у Николая Ивановича будучи, видел, на общественных полях работа что ни день кипит. Людей всегда полно.
— Но как же в таком случае Николай Иванович процент назначает?
— Ни о каких процентах у него и речи нет. Сколько взял, столько отдал.
— Сколько взял, столько отдал? А на что усадьбу содержать? Самому кормиться?
— Было время — на труды литературные. Нынче такой возможности нет. Где подлатать дом удастся, где какой венец в срубе сменить — крестьяне из лесу бревно-другое своими лошадьми подкинут, сами же и заменят.
— Да, хозяином господина Новикова не назовешь. А сам-то он как?
— Чуть-чуть покрепше стал. По деревне прогуливается, когда пряники да заедки в доме есть — детишкам их раздавать любит. Они за ним так стаей и ходят.
— Пословица мне вспомнилась: простота хуже воровства, без живой нитки оставит, по миру пустит.
— Еще сказать вам забыл — Семен Иванович Гамалея теперь там безвыездно живет. Когда Николай Иванович в крепости томился, он за детьми приглядывал — четверо все-таки, — да так и остался.
— Дмитрий Прокофьевич Трощинский, сосед мой по Обуховке, много доброго о нем рассказывал. Божьим человеком называл.
— Справедливо называл.
— А вам знаком он?
— Еще по киевским временам. Семен Иванович Киевскую духовную академию кончал.
— А я что-то думал, в Москве вы с ним подружились.
— И в Москве тоже. Семен Иванович сначала в Сенате служил, позже в канцелярии московского генерал-губернатора. Везде на высочайшем счету был. И то сказать, четырьмя языками в совершенстве овладел — с латинского, польского, немецкого и французского переводы с легкостью делает. Мы с ним у Новикова в Москве встречались, беседы долгие вели.
— Дмитрий Прокофьевич сказывал, что нравом Божий человек строг до суровости.
— И то правда — что к себе, что к другим. Однако Иван Петрович Тургенев души в нем не чает. С Николаем Михайловичем Карамзиным Гамалея переписку который год ведет. О материях филозофических, духовных — как натуру человеческую усовершенствовать, как к Богу ее приблизить.
— Скучаете по Авдотьину?
— По Николаю Ивановичу. Когда-то Бог приведет свидеться. Разлетаются наши мартинисты, как лист осенний разлетаются.
— Побойтесь Бога, Дмитрий Григорьевич, а как же господин Лабзин?[21] Можно сказать, столп и утверждение истины в мистических исканиях. Я и то немало дивился, что не возвращает он вас в Академию художеств. Ведь может, и спорить нечего, может.
— Господин Лабзин — другое.
— А насчет Академии…
— Насчет Академии давайте, Василий Васильевич, толковать не будем. Дорога туда мне до конца моего веку закрыта. Господин Лабзин брать на себя ответственности не будет.
— Почему же, когда вы одних взглядом придерживаетесь? Что же, вы его мартинистом не считаете? Как, никак в одной ложе состоите.
— Состоял.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет императора. Павел I и Е. И. Нелидова.
— Вы сегодня в Дурном расположении духа, мой государь? Кто и чем мог вас огорчить с утра? А ведь это утро такое великолепное! Взгляните, не для вас ли так ярко светит солнце — оно бывает таким только в разгаре лета.
— И тем не менее это всего только осень. Глубокая осень, и у меня нет никакого желания себя обманывать некими сентиментальными восторгами.
— Мой государь! Но почему вы все время думаете об обмане? Разве наступающая зима не чудесное зрелище? А езда на санках? Вы так любили эти прогулки в Гатчине.
— Я благодарен вам за желание меня развлечь, Екатерина Ивановна, императору не до пустой болтовни. У меня слишком много дел, и если у вас нет ко мне никаких вопросов, то мы увидимся вечером.
— Как раз есть, государь. Я подумала о ваших портретах. Вернее — о том, кто бы их мог лучше всех написать. Это непременно должен быть выдающийся художник.
— Я знаю такого. Меня вполне удовлетворит. Степан Щукин.
— Но, государь!
— Вы не разделяете моего вкуса? Напрасно. У Щукина есть та солдатская строгость, которая всегда была близка моему сердцу. В его портретах нет этого фривольного блеска, которым так увлекалась моя мать. Они мужественны и просты — это то, что нужно.
— Бог мой, государь, но этот Щукин решительно не понимает вашей истинной натуры. Солдат — это необходимо для императора, тем более российского. Но сколько же еще разнообразных талантов и особенностей присуще вашей натуре! Щукин решительно не способен их видеть. Самое большее — он сделает из вас Фридриха II, не больше.
— Что меня вполне удовлетворит, как я уже сказал. Но вы невольно разожгли мое любопытство: за кого же вы решили ходатайствовать, моя маленькая фея?
— Государь, вы даже улыбнулись! Я счастлива, просто счастлива. А художник — я подумала о Левицком. Нет-нет, государь, подождите, пожалуйста, подождите возражать. Вспомните: покойной императрице совершенно не нравились его портреты, потому что они заставляли вспоминать о долге.
— Что же, в этом я могу согласиться с моей матерью. Император должен помнить о своем долге, но не дело подданных преподавать ему уроки. Хотя моя мать в таких уроках и нуждалась.
— Почему же вы так ставите вопрос, мой государь? Разве аллегория недопустима в царских изображениях?
— Я не люблю ни аллегорий, ни скрытых намеков. Двойное дно всегда обращается против носителей власти.
— Государь, но никаких аллегорий не было в портретах великих княжен, и вы сами выразили удовольствие от их вида. Левицкому достаточно сказать, чего именно вы бы желали, и он блистательно исполнит вашу волю.
— Я великий князь и не малолетнее дитя. То, что нашел ваш художник в них, совершенно лишнее искать в моем облике.
— Но ведь вас должны любить ваши подданные!
— Удивляюсь, как вы не сказали — обожать. Но вы ошибаетесь, мой друг, — перед императором должны трепетать. В этом его истинное назначение и роль, которая позволит добиться могущества державы.
— И все равно вас любят, мой государь!
— Меня никто не может любить. Моя мать убила и сделала посмешищем моего отца. Кстати, вы знаете, что никто не смог ответить, где находится его могила?
— Боже мой, но это же невозможно!
— И тем не менее. Его похоронили в Александро-Невской лавре без надгробия, и сегодня уже никто не может с точностию указать его священное место. Мне придется удовольствоваться свидетельством единственного дожившего от тех дней полуслепого и, боюсь, выжившего из ума монаха.
— Какую же рану это наносит вашему сердцу! Как вы страдаете, мой государь, и я не могу разделить ваших страданий! Это просто несправедливо.
— Благодарю вас, мой друг. Я знаю, вы единственный человек, которому не безразлична моя душевная жизнь. В вас всегда было столько доброты.
— О государь, вы же сами требуете называть вещи своими именами: не доброты, но любви и преданности.
— Если бы у матери моих детей была хоть крупица ваших чувств, мне легче было бы переносить этот семейный каземат.
— Но мне кажется, ее величество Мария Федоровна исполнена самых добрых чувств к вам.
— Вам ли не знать, как бесконечно скучны все ее излияния по поводу любви к детям, которых она, впрочем, и на самом деле любит, и уж тем более по поводу семейных обязательств. Я искренне счастлив, что избавлен от необходимости проводить рядом с ней, как в Павловске, все вечера.
— Мой государь, вы успеваете обдумывать столько вопросов одновременно. У вас поистине ум великого монарха! Что вы собираетесь делать с Академией художеств?
— Положительно, вы стали поклонницей изящных искусств, хотя мне была известна скорее ваша склонность к музыке и пению.
— Вы оставите мой вопрос без ответа, государь?
— Нет, если вы так на нем настаиваете. Вы сами знаете, что президентом я назначил графа Мусина-Пушкина.
— О да, решительно все об этом говорят.
— Я думаю, скорее об увлечениях графа.
— Вы правы, мой государь, злые языки не могут успокоиться по поводу того, что, будучи обер-прокурором Синода, граф собирал свою коллекцию рукописей в сокровищницах подчиненных ему монастырей.
— У которых никогда не хватало ума этими сокровищами дорожить да и вообще понимать, что они обладают сокровищами.
— Но граф, уверяют, создал целую сеть комиссионеров, которые выискивают ему древние рукописные памятники по всей России.
— Я могу только пожелать ему успеха.
— Как это хорошо, что его действия могут удовлетворить вас, ваше величество.
— Да, я ими уж доволен. Он очень дельно взялся за перемены в этом заплесневевшем здании, рассчитанном лишь на пышные празднества в честь великой Екатерины.
— И в чем же эти перемены состоят?
— Это вас интересует?
— Еще бы! Как, впрочем, и все, что вы предпринимаете, мой государь!
— Вы редкий слушатель, мой друг, вам приятно рассказывать, даже если вы не слишком понимаете, о чем идет речь.
— Вы так снисходительны к моей необразованности, государь.
— Я охотно прощаю ее вам за ваше очарование. Так вот, во-первых, Мусин-Пушкин сам назначил нового директора.
— Разве того же не делал и покойный Бецкой?
— Нет, конечно, это была прерогатива Совета, за которую господа художники крепко держались. Граф разумно не придал значения их возражениям. Отныне с прерогативой покончено.
— А еще?
— Еще граф изменил соотношение классов. Прежде каждый из них обладал известной самостоятельностью и его руководитель действовал так, как считал нужным. Теперь все живописные классы передаются в руководство профессора живописи исторической. Он один станет решать, как и что в них преподавать.
— Но так ли это важно, государь, подчинить профессору живописи исторической пейзажистов, живописцев цветов, зверей, даже баталистов?
— Вы ничего не поняли, мой друг. В искусстве должна существовать единая дисциплина и единый стиль, иначе оно будет существовать только во вред государству.
— Мой государь, я и в самом деле не способна понять всего масштаба ваших замыслов, как не могу понять, почему однообразие в искусстве полезно государству. Мне кажется…
— Вот именно, вам кажется, а я твердо знаю: разброд в мыслях, как разброд в солдатском строю, ведет к поражению государства. При мне его не будет.
— А я подумала вас попросить…
— Это уже вторая просьба, Екатерина Ивановна!
— Но я имею в виду самую мелочь.
— В чем же ваша мелочь заключается?
— Не найдется ли преподавательского места для господина Левицкого? Он восемнадцать лет преподавал в портретном классе, и только каприз Потемкина лишил его работы, бы же видели столько его работ, мой государь!
— Нет, такого места для него нет.
— Вы так категоричны, государь, что я теряюсь.
— Просто вы не все знаете, мой друг. Ваш Левицкий, в котором вы видите только живописца, на деле ярый мартинист. Он помогал заключенному в крепость Новикову.
— Которому вы справедливо вернули свободу.
— Но не доверие! И он принимал у себя дома сыновей Радищева.
— Который также вами освобожден.
— Но от этого ваш Левицкий не перестал быть мартинистом.
Петербург. Зимний дворец. Покои императрицы Марии Федоровны. Мария Федоровна, Е. И. Нелидова.
— Как долго вы заставляете себя ждать, Екатерина Ивановна! Это просто невыносимо!
— Государыня! Ваше императорское величество! Я бросилась к вам со всех ног, как только за мной зашел камер-лакей. Он подтвердит вам — я не замешкалась ни на минуту.
— Может быть, может быть, но время кажется мне настоящей обузой. Простите, если я оказалась несправедливой к вам.
— Мне вас простить, государыня? Как вы можете так подумать о своей верноподданной? Я вся к вашим услугам, ваше императорское величество.
— Не хочу скрывать — я никогда не любила и не могла любить вас, Екатерина Ивановна. Вы занимали в сердце государя то место, которое должно было принадлежать исключительно мне как супруге и матери.
— О государыня, только на правах самого верного друга вашего семейства.
— Подождите, подождите, Екатерина Ивановна, сейчас не до прошлых счетов. Повторяю — я никогда не любила вас, но и не могла не отдавать должного той сдержанности, с которой вы использовали возможности своего влияния на государя. Это заставляло меня мириться с вами, вашим постоянным присутствием во дворце.
— Государыня, я в отчаянии!
— Сейчас наступило время отчаяния, которое волей-неволей нас с вами объединит. И я прошу вашей помощи.
— Государыня, вы переоцениваете доброе отношение ко мне его императорского величества. Но во всяком случае располагайте мной по вашему усмотрению.
— Вы слышали о московских новостях?
— Что вы имеете в виду, государыня?
— Новые знакомства императора!
— Мне говорили москвичи, какое замечательное впечатление произвел на древнюю столицу государь и как восторженно его встречали московские толпы. Но ведь в этом, государыня, вы и сами могли убедиться.
— Я говорю об этой московской девице. Вы обратили на нее внимание?
— На которую? Из того цветника, который всегда расцветал вокруг любезного и смеющегося государя?
— Вы уходите от ответа, Екатерина Ивановна! А ведь эта девица не могла не вселить тревогу и в ваше сердце.
— Государыня, я, право…
— Вы боитесь. Что же, я сделаю первый шаг, как он мне ни тяжел. Я имею в виду Анну Петровну Лопухину.
— Ах, эту…
— Значит, вы все же обратили на нее внимание. Не могли не обратить. Государь явно выделял ее среди всех остальных, не думал совершенно о толках, которые не могли не возникнуть. Сколько раз танцевал с ней, хотя ни вашим изяществом, ни вашей ловкостью она не отличается.
— Вы льстите мне, государыня…
— Вы не можете остановиться, Екатерина Ивановна, но вам придется это сделать. Государь решил перевезти в Петербург все это семейство.
— Я ничего не знала об этом.
— Как видите, император умеет быть скрытным даже в отношении таких старых проверенных друзей, как вы.
— И девица согласилась?
— О да. Сейчас идет настоящий торг о том, какие награды и должности получит ее родитель, чтобы утвердиться в Петербурге.
— Мой Боже…
— Кажется, щедрость императора способна удовлетворить потребности этого ничтожества. Зато там есть мачеха, которая хочет обеспечить особые привилегии.
— Привилегии мачехи?
— Нет, конечно, — ее аманта, который также должен быть перемещен в Петербург на соответствующую должность и оклад.
— И государь знает об этом?
— Еще бы! Не только знает, но постоянно торопит своих исполнителей с окончанием торга. Ему не терпится, как видно, увидеть новую придворную даму. В лице Анны Петровны, конечно. Мне трудно признаться в этом и притом именно вам, но я в отчаянии. Я в полном отчаянии. И если бы вы знали все подробности, как семейство Лопухиных готовится к своем новому положению при дворе. Это так ужасно, так оскорбительно!
— Ваше императорское величество! Государыня! Но что здесь могла бы сделать я? Что? Скажите мне!
— Плещеев говорит — вы же знаете, мне не на кого больше положиться, кроме собственного секретаря, — что вы могли бы обратиться к былому времени, к тем добрым чувствам, которые государь столько лет питал к вам, напомнить ему о них, постараться отвлечь его внимание от Лопухиных, показать весь их дурной тон, жадность, своекорыстие. Вы бы могли…
— О государыня, вы сказали «столько лет», но ведь эти долгие годы скорее всего и обратились против былых добрых отношений. Старые вещи надоедают, государыня, что же говорить о чувствах!
— Но вы всегда были так преданы государю.
— Надеюсь, в этом никто не мог усомниться.
— Конечно, нет. Но вообразите себе: Лопухины уже собрали все вещи и мебель. Они даже подняли Иверскую икону.
— Иверскую Божью Матерь? Но почему?
— Чтобы отслужить дома напутственный молебен и перенести Владычицу через лежащую Анну Петровну. На счастье.
— И неужели вы думаете, государыня, что мои жалкие усилия могут чему-нибудь помочь? Боже мой! Боже мой… Теперь я понимаю, почему мои ходатайства за самых достойных людей стали безрезультатными.
— Вы за кого-то хлопотали?
— Всего лишь за художника Левицкого, чтобы вернуть его в Академию.
— И все равно, Екатерина Ивановна, я умоляю вас — действуйте, хоть как угодно, но действуйте!
Павел I — Е. И. Нелидовой.
Связи, существующие между нами, их свойство, история этих отношений, их развитие, наконец, обстоятельства, при которых и вы, и я провели нашу жизнь, все это имеет нечто столь особенное, что мне невозможно упустить всё это из моей памяти, из моего внимания в особенности же в будущем…
Петербург. Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого. Н. А. Львов, Д. Г. Левицкий.
— На этот раз, Дмитрий Григорьевич, я к вам с вестию в высшей степени приятною. Сами убедитесь, что новая организация Академии еще принесет свои плоды.
— Этим плодом, Николай Александрович, по крайней мере будет то, что вы лишний раз загляните в мою келью.
— И полюбуюсь плодами кисти вашей, дорогой друг. Но все же прежде всего новости.
— Их даже много?
— Вообразите! Первая — что вице-президентом назначен Василий Иванович Баженов.
— Невероятно! После всего, что пришлось ему претерпеть и с московским Кремлевским дворцом, и с Царицыном. Впрочем, последнего творения его я не видел, но слышал самые восторженные отклики.
— И притом вполне справедливые. Такими зодчими Россия должна была только гордиться. И вот теперь справедливость восторжествовала. Может статься, не всем из профессоров академических придется сие назначение по вкусу: слишком независим нравом Василий Иванович. Но воля императора заставит примириться с просвещенным руководством сего гения.
— От души радуюсь и за зодчего, и за Академию нашу. Но вы сказали о нескольких новостях.
— Вторая покажется вам еще более невероятной: конференц-секретарем назначен наш Александр Федорович Лабзин. И хотя сам он от изящных искусств далек, тем не менее полагаю, откроет двери для возвращения другого нашего великого таланта — Левицкого. Сие представляется мне тем более вероятным, что принадлежите вы к общему кругу единомышленников, и если государь счел возможным доверить администрацию академическую одному из мартинистов, то почему бы не сделать того же и в отношении другого, куда более известного и заслуженного?
— Предположения, Николай Александрович, которые свидетельствуют только о вашей старой дружбе ко мне.
— Поживем — увидим.
— Вы ведь давно знакомы с сим достойным человеком?
— Можно сказать и так. Начало знакомства нашего совпало с моим уходом из Академии.
— Каким образом?
— Родился Александр Федорович в Москве, учился у Михаила Матвеевича Хераскова в Московском университете, отличных успехов достиг, помнится, в математике и древних языках. А лет шестнадцати вошел в кружок Шварца. Читали они тогда французских энциклопедистов и сличали мысли их со Священным Писанием.
— Полагаю, не в пользу французских философов.
— Пожалуй, но это не помешало Лабзину сделать отличные переводы «Женитьбы Фигаро» Бомарше и пиесы Мерсье «Судья», впрочем, и с собственными сочинениями в университетском журнале успехов достиг. Михайла Матвеевич его хвалил.
— Я помню, Лабзин государыню приветствовал какой-то хвалебной одой.
— По возвращении ее из Тавриды. Стоит она у меня — вот: «Торжественная песнь на прибытие в Москву из путешествия в Тавриду». Сам ее перед государыней и читал среди прочих пиитов московских.
— Однако без особого успеха.
— Но почему же?
— Потому что никакой благодарности, тем паче назначения особо выгодного не получил.
— Но двор не забыл его, раз последовало нынешнее назначение.
— Счастье господина Лабзина именно в том, что двор о нем совершенно забыл. Иначе государь император ни за что не простил бы ему пиитических восторгов в честь покойной императрицы. Чем же занимался он все это время?
— Николай Александрович, вы запамятовали, что я не любитель подобных сплетен. Могу сказать лишь о том, что сам достоверно узнал. А знаю я, и тоже не первый год, супругу Александра Федоровича, предостойнейшую и всяческого восхищения достойную Анну Евдокимовну.
— Ведь за Лабзиным она вторым браком и сравнительно недавно.
— Недавно и притом Анна Евдокимовна на десять лет Александра Федоровича старше. Отец ее был связан с семейством Воронцовых, особливо с младшим братом княгини Дашковой — Семеном Романовичем. Воронцовы Анну Евдокимовну очень привечали и тогда, когда она с супругом своим первым в доме Михайлы Матвеевича Хераскова поселилась. Супруг ее, Карамышев, большим специалистом по горнорудному делу был.
— Карамышев! Да как же мне его не знать! И Анну Евдокимовну мне видеть доводилось. Тихая она была, неприметная и все больше Ивану Ивановичу Хемницеру, чем мне, благоволила. Любопытно, изменилась ли?
— Изменилась, Николай Александрович, очень изменилась. Нынче это особа пожилая, в каждом смысле достойная. Иной раз Александр Федорович младшим братом ее смотрится.
— Или сыном?
— Разве что потому, что Анна Евдокимовна частенько супруга наставляет, от опрометчивости удерживает.
— Да, к жизни светской она никогда не прилежала.
— А уж нынче тем более, потому ее одну в собрания ложи допускают.
— Так ведь запрет есть на присутствие дам.
— А для Анны Евдокимовны исключение сделано. Большим уважением она у всех мартинистов пользуется.
— И они давно поженились?
— Еще в 1794 году.
— Ну, это совсем недавно. Я полагаю, стоит потолковать и с Анной Евдокимовной, чтобы она подсказала своему супругу идею вашего назначения.
— Николай Александрович, прошу вас не прибегать к подобным методам — они унизительны.
— А разве существуют другие для занятия должностей в государственных учреждениях?
Петербург. Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого. Д. Г. Левицкий, А. Ф. Лабзин.
— Вы не были на последнем заседании ложи, Дмитрий Григорьевич, так позволил взять на себя смелость побеспокоить вас: не захворали ли?
— Настасье Яковлевне моей недужится, Александр Федорович. Не захотел ее дома на Агапыча одного оставлять.
— Дохтур был?
— Был. Чахотки опасается.
— Вот уж не дай Господь! Да с чего бы? На здоровье Настасья Яковлевна, сколько мне от Анны Евдокимовны известно, никогда не жаловалась, все за вас опасалась — не перетрудились бы, огорчений каких не испытали.
— Да, послал мне Господь в лице супруги моей подлинное благословение. Сколько лет мы уж вместе, а слова резкого от нее не слышал — все шуткой да лаской. О доме заботится, теперь внуков выхаживает. Вот только случилось — простыла, от нашей Агаши ворочаючись. Кашель забил. Дохтур и стал опасаться.
— Я Анне Евдокимовне скажу, чтобы приехала. Может, снадобий каких потребуется, трав, варений — у нас их полон дом. Анна Евдокимовна иной знахарки не хуже лечить умеет, а о вас с Настасьей Яковлевной, сами знаете, всегда сердцем болеет.
— Благодарю вас, Александр Федорович, только себя не утруждайте. Мало у вас дел академических да и по ложе.
— Так и вас, Дмитрий Григорьевич, я, чай, не в гостиной застал — в мастерской. Вижу — портрет новый. Никак графини Протасовой-старшей.
— Ее и есть. Анны Степановны.
— Чудны дела твои, Господи! Ведь столько вы от покойной императрицы претерпели, от Большого двора и вовсе отстранены были, а тут самое что ни на есть доверенное лицо государыни и вашей кисти портрет иметь пожелала. Так сама к вам и обратилась?
— Почти. Но все же без протекции не обошлось. Представлен-то я графине давным-давно был, но к услугам моим она и вправду не прибегала.
— Помнится, Протасова не так просто ко двору государыни попала, кто-то из людей случая присоветовал.
— Так и есть. Анна Степановна двоюродной племянницей графу Григорию Григорьевичу Орлову приходится. Он племянницу во дворец и ввел.
— А когда его «случай» кончился?
— Тогда уже Анна Степановна необходимой императрице сделалась. Покойная государыня без нее никуда. И в карты играть, и за столом, и в беседе с самыми доверенными лицами.
— Даже через обиду свою государыня преступить сумела.
— С Григорием Орловым? Да, обида великая была. Граф, когда я его портрет уже в немолодых летах писал, все опасаться продолжал. Не верил, что супруга его чахоткой умерла — об отраве вспоминал, о кознях придворных.
— И что же граф Григорий волю чувствам своим дал, полагал, это ему с рук сойдет?
— Любовь не рассуждает, Александр Федорович, а граф Григорий Григорьевич к кузине своей такую склонность почувствовал, что с чувством своим и скрываться не стал. Прямо все императрице и изъяснил.
— Безрассудство какое!
— А по мне — честность. Что ж ему было обожаемую повелительницу и благодетельницу обманывать, коли сердце к другой тянется. Государыня его, сам говорил, словом не упрекнула, невесте приданое богатейшее выдала, свадьбу во дворце играть велела, сама невесту к венцу убирала.
— Сила духа не женская, ничего не скажешь.
— Кто скажет, Александр Федорович: то ли сила душевная, то ли сила отчаяния. Очень государыня к Григорию Григорьевичу благоволила. На молодую графиню глаз не могла поднять.
— А какова была собой супруга графа? Мне ее застать не довелось.
— Где же вам, Александр Федорович. Молодые всего-то не более пяти лет прожили. А под венец графиня тринадцати лет пошла. Добра была очень. Хороша ли? Пусть вам Гаврила Романович ответит. Это он ей строки посвятил: «Как ангел красоты, являемый с небес, приятности лица и разума блистала». Когда графини не стало, все находили, что Григорий Григорьевич в уме тронулся. В Москве засел, чтобы из своего Нескучного не выезжать.
— Протасова же о родственных протекциях, поди, тут же забыла, хлопотать за дядюшку не стала?
— Вот это вы напрасно. Битой посуды все равно не склеишь, а отступного Анна Степановна для своих родственников огромного добилась. Может, и не она одна, да без нее не обошлось. Все дворцы московские, с меблировкой, лошадьми и прислугою императрица графу Григорию Григорьевичу пожаловала, пока своим дворцом не обзаведется, если, впрочем, обзаводиться пожелает. Серебра и бриллиантов из дворцовых кладовых — без счета. Анна Степановна, думается, за всем проследила, хотя верность государыне и соблюдала. А уж, кажется, как императрица над графиней только не смеялась: и королевой Лото ее звала, и королевой с острова Гаити. Шутила о Протасовой всегда, а милостями засыпала.
— Что же, графиня так замуж и не вышла? Неужто партии при дворе не могла найти?
— Захотела — нашла бы. Да и не нужна ей семья была. У нее и так, при дворе, толковали, обязанностей да хлопот хватало. Не знаю, правда, нет ли, будто графиня на своем опыте решала, быть ли новому человеку в случае или нет, и государыне подробно докладывала.
— Неужто, Дмитрий Григорьевич, вы подобным скабрезностям верить способны? Ложь ведь это должна быть. Ложь!
— Я иначе вам, Александр Федорович, скажу. Каждый человек сам за душу свою бессмертную в ответе. Просветить его в добре и зле можно, а поступать — он все равно по своей совести и разумению поступать будет.
— Тогда заставить его надо! Силой!
— И снова с вами не соглашусь. Как себя выше другого человека поставить? Где то Божеское право, по которому один человек другого судить может? Или по какому Божественному произволению наречет себя учителем и судией иных? Самого себя судить можно и нужно — вот в чем долг наш.
— Но одним правда Божественная открывается, другим — нет. Почему же избранным не возложить на себя нелегкую миссию поучения?
— Потому что это избранничество определяется вашей совестью и разумом противу совести и разума другого, равного вам во всем остальном человеком.
— Вы так полагаете? А тогда ответьте мне, Дмитрий Григорьевич, можете ли вы как христианин простить Радищеву смертный грех его?
— Какой грех?
— Вы что, про Радищева не знаете? О позорном конце его?
— Каком конце? Опомнитесь, Александр Федорович. Знаю от общих знакомцев, что приезжал он в Москву на коронацию нового императора, здрав и весел был, всяческие планы на будущее строил.
— Да когда это было! Руки на себя Радищев наложил, вот что!
— Господи! Да что же это? Ведь все запреты с него сняты были! На свободе! На своей воле!
— Вот тут, Дмитрий Григорьевич, вы к моим словам и прислушайтесь. Внимательно прислушайтесь. Да, покойная императрица Радищева осудила, а император Павел Петрович свободу ему вернул. Так ведь с ограничениями — с наблюдением над поведением и перепискою. Уж на что покойную родительницу не жаловал, а к решению ее с полным вниманием отнесся. Тут бы Радищеву и подумать, тут бы и сообразить, что не одну государыню он мыслями своими раздосадовал, что учение его каждому порфироносцу неудобно.
— Император Александр Павлович назначил Радищева членом Комиссии для составления законов. Это ли не знак, что и времена изменились и довлевшее над Александром Николаевичем обвинение рассеялось.
— Времена меняются, вы правы. Но идея престола измениться не может. Господину Радищеву бы попритихнуть, а он сразу на заседаниях стал отмены крепостного права требовать. Мало что самих крестьян освободить, так еще и с землей. Каково?
— А какой же смысл без земли освобождать? Что же, крестьянам родные места бросать?
— Бог знает, что вы говорите, Дмитрий Григорьевич! Сразу видно, не государственный вы человек. Петр Васильевич Завадовский — совсем другое дело.
— Что, Петр Васильевич Комиссией этой руководит?
— Совершенно верно. Вот у него с господином Радищевым разговор и состоялся. Граф Завадовский, не таясь, сказал, что коли бунтовщик не уймется, то сможет все заново испытать: и суд, и ссылку, только много суровее, чем те, через которые господину Радищеву пройти пришлось.
— Граф так Александру Николаевичу и сказал?
— В тех словах, в других ли — поручиться не могу, но суть одна. Господин Радищев, испугавшись плодов своей неразумной смелости, вернувшись домой, и наложил на себя руки. Конец позорный и нехристианский.
Ничего не было страннее этого переодевания русского в мальтийца. Государь, поверх носимого им постоянно Преображенского мундира, надевал далматик пунцового бархата, шитый жемчугом, и поверх широкое одеяние из черного бархата; с правого плеча спускался широкий шелковый позумент, называемый «Страстями», потому что на нем разными шелками изображено было страдание Спасителя. Слагая императорскую корону, он надевал венец гроссмейстера и выступая рассчитанным и отрывистым шагом.
Петербург. Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого. В. В. Капнист, Д. Г. Левицкий.
— О ком я более всего сожалею, Василий Васильевич, так это о князе Иване Долгоруком. Способнейший юноша и в нашем кружке львовском прекрасным бы украшением был.
— Это вы об Иване Михайловиче, друже?
— Конечно же, о нем.
— Помню, помню его портрет вашей кисти. Преотличнейшая работа. Он тогда еще совсем молод был. А знаете, Дмитрий Григорьевич, не перестаю удивляться, как вы в юношах различие порывов духовных усматриваете. Молодость — она едва не всех на крыльях романтических поднимает. Различия приносит столкновение с грубой прозою повседневности.
— Нет двух одинаких физиогномий, Василий Васильевич. И романтические крылья, как вы изволили выразиться, также различны.
— К тому князь Иван Михайлович, не в обиду ему будь сказано, привлекательностью внешней никогда не отличался. Иначе как Губаном да Балконом его из-за губы преогромной оттопыренной никто и не звал.
— И в этом позволю себе с вами не согласиться. Отдельные отклонения от канонов классических придают лишь своеобразие человеку, и нельзя в них уродство усматривать. Князь, как понимаю, до чрезвычайности характером, всем складом своим душевным бабку свою напоминает.
— Наталью Борисовну Долгорукую — да, горестную жизнь сия достойна особа прожила. Кроме горестей ничем судьба ее не наделила. Дочь Шереметева, красавица, богатейшая невеста во всей России, и на тебе — выбрала в женихи фаворита императорского. Никто об Иване Алексеевиче Долгоруком слова доброго не говорил. Умом скуден, образования никакого, капризен, избалован — император Петр Алексеевич Второй надышаться да надивиться на любимца не мог, — вниманием дам и девиц пресыщен. На Шереметеву польстился из-за богатств несметных — родные присоветовали. Вся семейка жадная, до денег охочая. А батюшка его, сказывали, и вовсе ненасытен на добро и деньги был.
— Так ведь сватовство состоялось, когда позиции фаворита уже пошатнулись.
— Не совсем так, Дмитрий Григорьевич. Сватовство-то состоялось еще при императоре, а император возьми да в одночасье и умри от простудной горячки. Вот тут бы Наталье Борисовне и свобода выбирать — помолвку-то разорвать ничего не стоило. Все Шереметевы на том стояли, а невеста ни в какую: раз в счастии слово ему дала, не откажусь от него и в горе.
— Любила сильно.
— Полноте, Дмитрий Григорьевич! Вам бы поэтом — не живописцем быть. Какая любовь? Жениха толком не видала, двух слов с ним не сказала — за гордостью своей пошла. Долгоруков и сам готов был отступиться, она на своем настояла.
— Князь Иван Михайлыч рассказывал, свадьба что ни на есть самая скромная. Только что венчание церковное. Да и то большинство родных и не подумало приехать: кому знакомство с опальным фаворитом надобно? Вот тут Наталья Борисовна со своими юными годочками-то и вскинулась. Мол, долг мой — мужу опорой стать.
— Опорой ли, обузой ли — кто теперь скажет.
— Никогда не соглашусь, Василий Васильевич! Разве не счастье, когда родная душа рядом — и погорюет, и позаботится.
— Только не для Ивана Алексеевича Долгорукова. Из дворцовых-то покоев да в ссылку! Ему все близкие виноватыми представлялись. На ком только зла не вымещал, а уж на Наталье Борисовне прежде всего. А тут еще дети пошли — в сараюшках да избах!
— Князь Иван Михайлович сказывал, что родитель его в Березове родился.
— Вот видите — в Березове! Сколько в тех краях народу сгинуло. Поди, году не прошло, как Меншикова там же схоронили, за ним дочь его, за императора Петра Алексеевича Второго просватанную. А тут и вторую невесту-горемыку привезли, государыню-невесту Екатерину Алексеевну Долгорукову. Нрава государыня была крутого. С братцем никогда не ладила. Во всем его одного винила. А уж невестку-дуру, как сама выражалась, прямо возненавидела.
— Любовь, Василий Васильевич, все претерпит — вам ли этого не знать!
— Любовь-то да. Когда со смыслом. С пониманием. Наталье Борисовне одни детки достались. Сама своих младенцев выходила, подняла, а тут как раз и мужа лишилась. Императрица Анна Иоанновна велела по делу Долгоруковых вторичное следствие учинить, в заговоре мнимом обвинить да и порешить всех разом. Тут уж родитель Александра Васильевича Суворова постарался. Спуску никому не дал.
— А смелость, смелость-то в княгине какая! Вернулась с сыновьями из Сибири — судьбой их сама занялась. Ничьей помощи не ждала и не просила. По ее словам, все руки родственные с негодованием отвела: не помогли в несчастье, не нужны после. Вот и во внуке ее сила эта оказалась, и доброта, и любовь великая. Да знаете ли вы, какую он сам на себя эпиграмму написал? Сам же мне и подарил. Многим ли такое дастся:
Натура маску мне прескверну отпустила,
А нижню челюсть так запасну припустила.
Что можно из нее, по нужде, так сказать,
В убыток не входя, другому две стачать.
Глаз пара пребольших, да под носом не вижу.
То есть я близорук: лорнета ненавижу!
— При Малом дворе он в любительских спектаклях участвовал и с отменным успехом. Там и супругу свою будущую встретил. Фрейлину.
— Наверно, живостью своею не угодил великому князю.
— Вовсе нет. Так по сердцу наследнику пришелся, что императрица его немедля в Пензу служить назначила. Не по душе государыне было, чтобы вокруг цесаревича преданные люди находились. А уж коли о Долгорукове заговорили, в голову мне пришло: скольких же вы, Дмитрий Григорьевич, литераторов наших изобразили! Не есть ли это некая магическая связь вашего таланта живописного с талантами российскими литературными? Полюбопытствовать хотел: никак вы и с доверенным секретарем нашей государыни, Александром Васильевичем Храповицким, дружбу водите? Портрет его, поди, уж лет десять как вами написан. Способности что в службе, что в литературе у господина Храповицкого немалые.
— С Украины знакомы. Александр Васильевич там еще у графа Кирилы Григорьевича Разумовского службу начинал. Очень графу по сердцу пришелся легкостью сочинявшихся им бумаг. Григорий Николаевич Теплов к заслугам его и то относил, что писать умел четко и красиво — без перебеливания. Никогда его рукописи перебеливать не приходилось.
— Канцелярист!
— Александр Васильевич на том и в Сенат попал — равных ему не найти было. Только в департаментах много не высидишь в смысле чинов и жалованья, как сам он говаривает.
— А к государыне в личные секретари как же попал? Кто порекомендовал или поручился?
— А чего же тут гадать. Граф Александр Андреевич Безбородко да граф Петр Васильевич Завадовский. Оба постарались.
— Ласковый теленок двух маток сосет.
— Я бы по-иному сказал. Александр Васильевич всем полезен умел быть. Переводы, говорили, превосходные делал. Песни в русском стиле сочинять принялся и опять же с успехом. И притом убеждениям своим не изменял. У государыни в доверенных лицах оказался, и то утверждал, что самодержавие ограничить следует. Без того условия державе в цветущее состояние никогда не прийти.
— Выходит, не случайно Александр Васильевич первые уроки языка российского Александру Николаевичу Радищеву давал.
— Какая же случайность. А Михаила Васильевич, ихний братец, и вовсе открыто об отмене крепостного права рассуждает. По его суждению, не имеет права один человек быть господином живота и смерти другого человека, одинаково с ним Господом нашим созданного. Оброки в своих деревнях снизил. Школу открыл.
Слыхал, государыня по этому поводу известное недовольство высказывала, что сия поспешность только к брожению умов привести может и не следует одному помещику нарушать порядок, среди всех остальных помещиков установленный. И снова о мартинизме в дурном смысле поминала, так что Александру Васильевичу нелегко пришлось.
— Не за то ли и наш Гаврила Романович поплатился? Всего-то три года секретарем при государыне пробыл и — отставка.
— Если и отставка, то хоть почетная. Сенатором стал. Орден дали. Чин тайного советника.
— Лишь бы с глаз долой. Не того от пиита ждали. Находил же слова для Потемкина, и какие! Вот Зубов и решил, со своей стороны, Гавриле Романовичу посодействовать, да обманулся.
Все современники отмечали любовь императора Павла I к церемониалу, превращавшую придворную жизнь в род маневров. Особенно велико было его пристрастие к церемонии целования руки по каждому поводу и случаю, каждый праздник и воскресенье; причем сама церемония была во всех мелочах разработана специалистом по этим вопросам Валуевым: надо было, после глубокого поклона, опуститься на одно колено и в этом положении запечатлеть долгий поцелуй на руке императора [это особенно рекомендовалось], затем повторить ту же церемонию в отношении императрицы и уже потом отступить назад, не поворачиваясь спиной, что заставляло наступать на ноги тем, кто шел на твое место, вызывая неизбежную неловкость, несмотря на все усилия церемониймейстера.
Петербург. Дом А. А. Безбородко. А. А. Безбородко и Д. Г. Левицкий.
— У меня к вам просьба, Дмитрий Григорьевич, потому и просил ко мне заехать. Забыли вы старого знакомца, совсем забыли.
— Не корите меня, граф Александр Андреевич, до художника ли вам теперь. В вашей канцелярской должности! Боялся побеспокоить, а коли понадоблюсь, так адрес мой вам известен.
— Полноте, полноте, Дмитрий Григорьевич, я старые времена забывать не склонен. Дел немало прибавилось, а влечения к кружку нашему не убавилось, а к живописи тем паче. Вот и тут хочу вас просить портрет зятя моего графа Григория Григорьевича Кушелева написать.
— Сердечно признателен за честь.
— Вы, поди, с Григорием Григорьевичем не один раз у меня встречались? Человек достойнейший.
— Помню, граф Кушелев при великом князе еще Павле Петровиче состоял.
— В чине полковника. А нынче государь император его заслуги не забыл. Как вам, поди, известно, из генерал-майоров в вице-адмиралы переименован, тут же и в адмиралы. Нынче вице-президентом Адмиралтейств-коллегии состоит. И по случаю возведения в графское достоинство хотелось бы галерею мою живописную портретом вашей кисти обогатить.
— А размер какой пожелаете?
— Скажем, в малую натуру, поясной. И непременно с аксессуарами. Как положено.
— Отлично. Так и сделаем.
— Что-то вид у вас невеселый, Дмитрий Григорьевич. Неприятности какие дома?
— Благодаренье Богу, на дом пожаловаться не могу.
— Супруга, дочка здоровы ли?
— Благодарствуйте, Александр Андреевич. Непременно утешу их, что помните.
— А коли не семья, то что же, Дмитрий Григорьевич? Может, чем помочь смогу.
— По правде сказать, за друзей тяжело.
— О ком это вы?
— Николаю Ивановичу Новикову тяжко приходится. Я бы и рад помочь, да не всегда получается. Приупадло его Авдотьино, крепко приупадло.
— Новиков хозяин отменный. Год-другой, глядишь, и опять поместье свое в порядок приведет. Тут и грустить нечего.
— Радищева Александра Николаевича очень жалко.
— Нешто дружны вы с ним были? Не знал.
— Не то что дружны, а человек был достойнейший. Неизвестно за что поплатился.
— А вот тут вы и неправы. Было за что. Государь прямо так и сказал: было. Он по доброму сердцу всех узников отпустил, хотя Радищева и строго в свободе его ограничил.
— О том и говорю. Сельцо ему для проживания самое что ни на есть беднейшее в Калужской губернии предоставлено. Выехать никуда нельзя. Губернатор во всем за ним доглядывает, переписку вскрывает — даже не таится. Родителей больных престарелых навестить, и то без дозволения нельзя. Это после всех мучений-то его!
— Вот тут я с вами, Дмитрий Григорьевич, никак не соглашусь. Родители у господина Радищева в Саратовской губернии живут — не ближний край. Со сколькими людьми он по пути повидаться да переговорить мог?
— Что ж тут за грех? Почему и не поговорить?
— Почему, спрашиваете? А государь ничего господину Радищеву не простил. Как, сами понимаете, простить, что книжку свою сразу после французской революции написал? Государь все обвинения покойной императрицы против господина Радищева повторил, что господин Радищев преступил должность подданного и книга его наполнена самыми вредными умствованиями, разрушающими покой общественный, умоляющими должное к властям уважение, стремящимися к тому, чтобы произвести в народе негодование противу сана и власти царской.
— Не то ли обвинение и против Василия Васильевича Капниста выдвинуто?
— А знаете ли, Дмитрий Григорьевич, во что мне капнистовская «Ябеда» стала? Не знаете. Не чаял государя умилосердить, сам под гнев царский попал. Да не я один, слава тебе Господи, старался. Иначе быть бы Капнисту с его сочинением в Сибири.
— Так ведь не против государя «Ябеда» написана. Там такого и в помине нет. Разве же сама покойная государыня против взяточников, казнокрадов да лихоимцев не выступала? Разве в журнале княгини Дашковой сказок и басен не печатала? Сатирическим пером их не описывала?
— Эк додумался: Капниста с государыней императрицей сравнивать! Забыли вы, видно, Дмитрий Григорьевич, поговорку латинскую, коли память не изменяет: что дозволену Зевсу, то не дозволено быку. Капниста послушать, так в России, акромя воров и чиновников, честных нету. Надо же, главного героя как назвал — Хватайко!
— А есть они, честные-то чиновники?
— И вы туда же, Дмитрий Григорьевич! Уж вам-то и вовсе стыдно. Человек в летах, достойный — и государственных чиновников поносить. Капнист на Украине насмотрелся, а вы в Петербурге живете. Здесь все по-иному.
— Коли по-иному, то и обижаться бы не след. Хорошо там у Василия Васильевича:
Бери, большой в том нет науки,
бери, что только можно взять.
На что ж привешены нам руки,
как не на то, что брать.
— Пускаться с вами в рассуждения не стану, Дмитрий Григорьевич, а предупредить по старой дружбе хочу. Никаких умствований и вольтерьянства государь император не потерпит. О вольтерьянстве слышать не хочет. К мартинистам с большим подозрением относится. Между воспитанием и наказанием выбирать не будет: только к одним наказаниям привержен. Так что поостерегитесь, голубчик, поостерегитесь. Я-то вам заказов по старой памяти даю, а другие могут и побояться — не удивляйтесь.
Петербург. Зимний дворец. Личные покои императора. Павел, Мария Федоровна.
— Мне давно это следовало сделать.
— Что именно, сударь?
— Освободить дворец от присутствия Нелидовой. Я же видел, как раздражало вас ее постоянное щебетание, и у меня все никак не доходили руки рассчитаться с этой старой фрейлиной.
— Но Екатерина Ивановна нисколько не раздражала меня, государь, напротив — у нас сложилось очень милое общество.
— Мне кажется, Мария Федоровна, что вы поставили себе за правило во всем противоречить мужу. Я отлично помню, как вы досадовали на присутствие Нелидовой, а мне некогда было заниматься вашим штатом. К тому же этого невозможно было сделать без разрешения Большого двора. Моя мать…
— Ваша покойная мать и императрица, государь, никогда не настаивала на присутствии Екатерины Ивановны. Помнится, Нелидова даже в детстве не пользовалась ее симпатиями.
— И в этом моя мать была права. Хотя и с опозданием, но я полностью присоединяюсь к ней. Нелидова навязчива и невыразимо скучна со своими книгами и умными рассуждениями. Хватит! При моем дворе должны царить молодость и улыбки. Я уверен — вы будете как нельзя больше довольны Анной Петровной Лопухиной. Она прелестна и безгранично мне предана.
— Что дает основание вам так судить, государь? Откуда эта уверенность в преданности, а не простом расчете после считанных недель знакомства?
— Вы ищите поводов для размолвок, не так ли, Мария Федоровна, и даже на черное готовы сказать белое, лишь бы досадить мне. Эта восторженная пустышка Нелидова, которая на четвертом десятке хочет смотреться институткой и не выдерживает никакого сравнения с настоящей юностью. Но вы готовы отказаться от собственных былых слов и претензий, потому что не хотите иметь новой фрейлины. Между тем двор императора всероссийского не может держаться на стариках — это плохо выглядит даже с точки зрения дипломатических планов.
— Государь, я прошу у вас только о справедливости, которая всегда была вам присуща. Почему вы готовы обвинять во всех смертных грехах Нелидову, хотя она отказалась принять от вас какой бы то ни было подарок за свою долгую и верную службу? Или о поместьях для себя? Хотя вы, как император, с легкостью могли удовлетворить любую ее просьбу.
— Это свидетельствует лишь об ее строптивости — не более того. Вернуться в Смольный институт и жить на собственные гроши, лишь бы ничего не взять у меня!
— Она не хотела, чтобы у вас возникла хотя бы тень сомнения в ее бескорыстии и преданности.
— Она нашла себе незаменимого адвоката в лице императрицы. В конце концов окажется, что ее уход из дворца обойдется мне дороже, чем появление…
— Кого, сударь?
— Вы ловите меня на слове! Кого бы то ни было. И кстати, вы отвлекли меня этим дурацким разговором от неотложных дел. Кутайсов, ты написал указ о президенте Академии художеств?
— Он готов, ваше императорское величество, и перед вами.
— Отлично. Остается пригласить Александра Сергеевича Строганова и сообщить ему о новом назначении. Надеюсь, он не станет пускаться в рассуждения, подобно императрице, и примет новые обязанности с должным почтением и покорностью.
— Что я слышу, государь, вы решили расстаться с графом Шуазель-Гуфье? И как вы объяснили сему достойному человеку эту отставку? Ведь он даже не ваш подданный.
— Что же из этого, Мария Федоровна? Зато он занимает должность в российском учреждении и живет на российской земле. Я думаю, ему самое время возвращаться во Францию или куда еще заблагорассудится. Мне не нравится его желание офранцузить Академию художеств. К тому же если Мусин-Пушкин непозволительно заискивал перед академистами, Шуазель-Гуфье беспрестанно оскорблял профессоров.
— Но вы найдете, государь, какие-то слова, чтобы пощадить самолюбие графа?
— Пощадить самолюбие? Мария Федоровна, вы все еще продолжаете себя чувствовать великой княгиней и жить правилами Малого двора. Для императора не существует самолюбия подданных. Его дело приказывать, их дело подчиняться. К тому же академическая администрация вообще нуждается в обновлении. Со смертью Баженова освободилось и место вице-президента.
Павел I — Е. И. Нелидовой.
Михайловский дворец. 1 марта 1801 года.
Мне было весьма утешительно, сударыня, отплачивая вашим племянникам тем, на что дают им права их заслуги, тем самым сделать вещь, лично вам приятную. Не менее отрадно было мне получить от вас ваше одобрение, ибо это дало мне повод засвидетельствовать вам те чувства и то уважение, с коими пребываю преданный вам Павел.
Петербург. Смольный институт. Комнаты Е. И. Нелидовой. Е. И. Нелидова и Плещеев.
— Нет! Нет! Нет! Этого не может быть! Не может быть!
— Я знал, что причиню вам боль, Екатерина Ивановна, но императора больше нет в живых.
— Смерть? Его смерть? Такого молодого, полного сил? Это безумие или…
— Не договаривайте, не надо.
— Вы тоже об этом подумали или вы что-то знаете?
— Нам всем лучше ничего не знать.
— Лучше? Лучше не знать правду?
— Зачем она вам, Екатерина Ивановна? И что она может изменить?
— Я хочу туда, в Михайловский дворец!
— Бог с вами, как это возможно?
— Но я знаю, ему нужно, чтобы около него был кто-то, кому он был по-настоящему дорог. Это необходимо каждому человеку, а ему особенно.
— Может быть, но у вас нет оснований войти во дворец до официального объявления о кончине. Сейчас ночь, и вы еще не вправе ничего знать. Если бы не императрица…
— Боже, какая ирония судьбы. Мы обе так завидовали друг другу, так тяготились друг другом, и вот нас двое, всего двое — и то вдалеке друг от друга.
— Императрица просила, чтобы вы прямо с утра приехали к ней. Она рассчитывает на вашу дружбу и уже отдала приказ не допускать к телу Лопухину. Впрочем, я думаю, Анна Петровна и не станет делать никаких попыток публично проявлять свое отчаяние, которое в действительности будет испытывать.
— Ах, как мне безразлична сейчас эта женщина. Императрица была права: она принесла императору несчастье.
— Здесь с вами согласятся многие. Все знали, насколько благотворно вы умели влиять на покойного императора, как смягчали его нелегкий нрав.
— Прошу вас, не трогайте памяти покойного. Император Павел был таким, каким был. Но вы мне не сказали главного: что случилось с государем? С моим государем.
— Об этом можно строить только небезопасные домыслы.
— И все же. Я знаю, что вечером император был здоров и в добром расположении духа — мне говорили. Он виделся с сыновьями и ушел в свою одинокую спальню. А потом — когда стало известно о несчастье?
— Вскоре после его ухода.
— Великие князья уже разошлись?
— Нет, они все вместе вошли в опочивальню его императорского величества. Все, кроме Александра Павловича. Наследник задержался случайно в соседней комнате.
— Случайно? Он никогда, с самых ранних лет ничего не делал случайно. Государь был прав, когда обвинял своего первенца в холодном сердце и слишком трезвом уме.
— Думаю, вам следует выбирать выражения, Екатерина Ивановна, — вы говорите об императоре Российском Александре Первом, и кто знает, так ли уж либеральны его взгляды.
— Вы правы: его императорское величество Александр Первый. Желание Великой Екатерины свершилось. А вдовствующая императрица — ее не удивило присутствие сыновей?
— И нескольких офицеров.
— Тем более — и нескольких офицеров. Она не спросила их о причине задержки у опочивальни отца? Не прошла сама к супругу?
— Она пришла позже. Когда ее пригласили. Вы же знаете, государь последнее время запретил императрице входить в его опочивальню и перестал навещать ее половину.
— Бедный, бедный государь! Никто так никогда и не узнал, каким удивительным человеком он мог бы стать, сколько добрых чувств и талантов в себе скрывал.
— Боюсь, не многие разделят ваше чувство.
— Какое это имеет значение!
— Для людей он останется жестоким и несправедливым, бесчувственным и капризным. Разве вы сами не испытывали на себе всех этих качеств его характера?
— О, только не ссылайтесь на меня. Все, что испытала я, остается между мною и моим государем, и никому не дано нас с ним судить. Вы хотите правды? Что ж, в такую ночь, один раз в жизни, я могу ее сказать. Он был единственным человеком, которого я любила. Со всеми его, как вы изволили выразиться, недостатками и даже пороками. Я просто любила…
— Он не оценил ваших чувств и надругался над ними.
— Значит, так угодно было Богу. Значит, я не заслужила иного. Но я была счастлива. Если бы вы знали, как я была счастлива с того первого дня, когда он задержался у моего портрета в роли Сербины и стал искать оригинала. Как счастлива…
С. Н. Марин, офицер-преображенец. Сатира на правление Павла I, чрезвычайно популярная среди современников.
Ума твоего пределы узки
Могли ли тайну ту понять —
Еврейска Анна то по-русски
Святую значит благодать?
Могли ли руки твои дерзки
Украсить шапки гренадерски,
Знамена, флаги кораблей
Любезной именем моей?
Скажи ты мне, в странах Российских
Кто славный акцион завел,
Чтоб, кто хотел крестов Мальтийских,
За деньги в оном их нашел?
С французом кто два года дрался,
Чтоб остров Мальта нам достался,
На коем нет почти людей?
Дела то мудрости твоей!
Сие, служивый, рассуждая,
Представь мою всесильну власть
И, мерзостный мундир таская,
Имей твою в терпеньи часть!
Я все на пользу вашу строго,
Казню кого или покою.
Аресты, каторги сноси
И без роптания проси!
Петербург. Квартира В. В. Попугаева[22]. В. В. Попугаев, А. X. Востоков, А. И. Иванов, Н. В. Репин.
— Освобожденная Россия! Господа, до этого счастливого дня надо было дожить!
— Как долго мы мечтали о ней!
— Но не забывай, Востоков, не кто-нибудь, а наши художники первыми заговорили о необходимости преобразования России. Помнишь наш академический кружок?
— И наши походы к Левицкому.
— Какие разговоры у него велись!
— И как он радовался нашему приходу.
— Недаром для него не нашлось места ни в Академии Бецкого, ни в павловской Академии.
— Зато теперь все изменится.
— Непременно изменится!
— Господа, но к вашей восторженности следует добавить реальные действия. Вас удовлетворяет наше Вольное общество любителей словесности, наук и художеств?
— Почему же нет?
— Я говорю не об Обществе как таковом, а о том, насколько обращено оно к интересам искусств изобразительных. Литература, науки общественные во многом родственны, но и очень различны между собою. Имея цели одинаковые, они достигают их средствами различными. Эти средства в живописи или зодчестве требуют особых обсуждений.
— Господа! Востоков прав. Художникам нужно объединяться для обсуждения своих особенных вопросов.
— Как в цехах и гильдиях?
— Иванов, перестань хоть сейчас дурачиться.
— У Андрея никогда охота к шуткам не пропадет.
— Но надо же и честь знать. Нам надобно объединиться, чтобы помочь друг другу разобраться в том, как решать вопросы искусства, хотя бы твоей же архитектуры.
— Почему же ты не шутил, когда Вольное общество образовывалось, а ведь оно и в уставе своем поставило лишь две цели, смотри: «1. Взаимно себя усовершенствовать в словесности, науках и художествах и 2. Споспешествовать по силам своим к усовершенствованию сих трех отраслей».
— Оставь его, Репнин, Андрей Иванович безнадежен. Господа, я предлагаю подумать о том, кого бы предложить в институт почетных членов, если новое общество создать удастся. Их имена нам сразу определят круг вопросов, к решению которых мы способны будем.
— Это мысль, Востоков, превосходная мысль. Я предлагаю Гаврилу Романовича Державина, нашего глашатая свободы духовной и великого мастера формы стихотворческой:
Извини ж, мой друг, коль лестно
Я кого где воспевал:
Днесь скрывать мне тех бесчестно,
Раз кого я похвалил.
— Хераскова Михайлу Матвеевича! Я его «Бахариану» по сей день едва не всю помню:
Слишком много в миру издано
И духовных книг и нравственных,
А сердца не исправляются,
Люди также развращаются…
— А мне Дмитрий Григорьевич Левицкий какие стансы превосходнейшие херасковские читать давал! Сорок лет назад сочинены, а словно про наше время:
Только явятся
Солнца красы,
Всем одеваться
придут часы.
Боже мой, Боже!
Каждый день то же.
К должности водит.
Каждого честь,
Полдень приходит, —
надобно есть.
Боже мой, Боже!
Всякий день то же.
— Так что же ты самого Левицкого не называешь?
— Левицкого! Непременно Левицкого, наставника нашего духовного.
— Все согласны. И Мартоса Ивана Петровича. Видали вы эскиз его монумента великим сыновьям России — гражданину Минину и князю Пожарскому? Творение выдающееся.
— О Мартосе никто спорить не будет.
— Карамзина Николая Михайловича!
— Все мы начинали с его «Писем русского путешественника», об альманахах карамзинских и не говорю — зачитывались ведь ими в Академии.
— Что ни возьми — с «Аглаей» мы в четвертый возраст вступали, только-только президента Бецкого не стало. С «Аонидами» в пятый возраст переходили.
— Тогда уж и «Пантеон иностранной словесности» помяни.
— А как он за заключенного в крепость Новикова вступился! Как еще не поплатился за эту свою оду «К милости».
— Помнится, карамзинские это слова, что французская революция относится к таким явлениям, которыми определяются судьбы человеческие на долгий ряд веков, что начинается новая эпоха в истории человечества, и он ее видит.
— Жаль, что последние годы отступился от деятельности издательской.
— Шутить изволите. При Павле — и издательским делом заниматься. Теперь — другое дело. Теперь Карамзин наверняка поразвернется и в сочинениях своих.
— Господа! Господа! Дмитриева Ивана Ивановича, превосходного нашего баснописца!
— Баснописца? Лирика российского редкостного. Так писать, как он в своих сонетах, никому еще не удавалось, неужто спорить будешь?
— И все-таки послушай последнее дмитриевское сочинение, тогда и рассудить можно будет, кто прав. Название автором ему дано «Мышь, удалившаяся от света».
— Забавно! И текст у тебя с собой?
— Нарочно прихватил, чтоб полюбопытствовали:
Восточны жители в пределах своих,
рассказывают нам, что некогда у них
Благочестива Мышь, наскуча суетою,
Слепого счастия игрою,
Остановила сей скучный мир
И скрылась от него в глубокую пещеру:
В голландский сыр.
Так святостью одной свою питая веру,
К спасению души трудиться начала:
Ногами и зубами
Голландский сыр скребла, скребла,
И выскребла досужим часом
Нарядну келейку с достаточным запасом.
Чего же более? В таких-то Мышь трудах
Разъелась так, что страх!
Короче — на пороге рая!
Сам Бог блюдет того,
Работать миру кто отрекся для него.
Однажды пред нее явилось, воздыхая,
Посольство от ее любезных земляков;
Оно идет просить защиты от дворов
Противу кошечья народа,
Который вдруг на их республику напал
И Крысополис их в осаде уж держал.
«Всеобща бедность и невзгода, —
Посольство говорит, — причиною, что мы
Несем пустые лишь сумы;
Что было с нами, все проели,
А путь еще далек! И для того посмели
Зайти к тебе и бить челом:
Снабдить нас в крайности посильным подаяньем». —
Затворница на то, с душевным состраданьем
И лапки положа на грудь свою крестом:
«Возлюбленны мои! — смиренно отвечала —
Я от житейского давно уже отстала;
Чем, грешная, могу помочь?
Да ниспошлет вам Бог! А я и день и ночь
Молить его за вас готова!..
Поклон им, заперлась и более ни слова.
Кто, спрашиваю вас, похож на Мышь? Монах? — Избави Бог и думать… Нет, дервиш. Чувствительные стансы всем необходимы, но басни! Сами силу сего сочинения видите.
— Более никого из литераторов, по духу нашим начинаниям близких, не припомню, а вы, господа? Тоже нет? Тогда предлагаю превосходного нашего живописца исторического Григория Ивановича Угрюмова! Ученика Дмитрия Григорьевича Левицкого!
— Ныне профессора! Его «Испытание силы Яна Усмаря» — подлинный символ силы духа русского.
— А «Взятие Казани»? А «Торжественный въезд в город Псков Александра Невского после одержанной им над немецкими рыцарями достославной победы»!
— Угрюмова! Угрюмова!
— Думается, следовало бы и нашего славного президента Академии Александра Сергеевича Строганова.
— Строганова всенепременно!
— При нем Академия новые силы обретет, вот увидите!
— Еще бы — такой знаток изящных искусств.
— Я не о том. Дмитрий Григорьевич рассказывал, что еще в шестидесятых граф Строганов приводил в Законодательной комиссии как основное доказательство необходимости создания училищ для народа то соображение, что лишь когда крестьяне из тьмы невежества выйдут, тогда и достойными себя сделают пользоваться собственностью и вольностью.
— Это наше старое противоречие. Мне думается, начинать надо со свободы, а затем приступать, по мере возможности и обстоятельств, к просвещению народа.
— Однако человек, погруженный во тьму невежества, ту же свободу может использовать во вред и других, и самого себя. Разумное направление ему необходимо.
— Разумность — понятие относительное.
— Разум относителен?!
— Не разум, а разумное, как ты сказал, направление. Одному из руководителей оно в силу склада ума, характера, наконец, образованности, одним будет представляться, другому другим.
— И все же, господа, начинать надо с просвещения, как день начинается с рассвета и первых лучей солнца, в которых постепенно просыпается и оживает природа. Оказавшееся сразу после ночной прохлады на полуденном солнце растение непременно сгорит. Разве это тебе не убедительный пример!
П. А. Зубов. Наедине с собой.
Теперь все стало ясным: месть! Только месть! За все потерянное, несостоявшееся, недоделанное и недополученное. Быть некоронованным государем России. Целых семь лет. И лишиться всего. Унизительно. Публично. Под смешки и анекдоты всех, кто еще вчера искал у тебя дружбы, заступничества, покровительства.
Нет, он знал. Возврата нет и быть не может. Кто бы ни поднялся на престол, у него будут свои любимцы, свои люди случая. Конечно, не он. И все же — пусть кто угодно, но не эта мерзкая маленькая обезьяна, что ни день придумывающая все новые унижения. Злобная. Мстительная. Потерявшая голову от полноты власти над человеческими судьбами.
Впрочем, чужие судьбы никогда его не обходили. Он! Он сам! Его будущая жизнь! Все могло приобрести смысл, если бы только удалось отомстить. И он знал, так думали все Зубовы. Он не отличался от братьев, и разве что отец не склонен был к решительным действиям.
Сначала все оставалось как было. Почти как было. Потом, почти сразу — взрыв: никаких должностей, никаких жалований, никаких поместий. Даже для простого прожития. Приказ: немедленно отправляться за границу. Как Алексей Орлов-Чесменский. Как многие другие.
Путешествия — они никогда его не занимали. Древности, архитектура, картины слишком быстро надоедали. Бесконечные переезды по чужим городам злили. Его узнавали. На него показывали. Газеты не обходили вниманием. Всегда чуть насмешливо. С нескрываемым любопытством.
Молодой любовник развалившейся от старости императрицы. Последний фаворит разбитой параличом старухи. Женщины откровенно пожимали плечами: это при его-то внешности? Любой брак по расчету им казался по меньшей мере благородней.
Или это только казалось? Своя мысль не выпускала из собственных тисков. Его обвиняли в ее смерти. Если бы не он, Великая Екатерина еще бы царствовала. Еще длился бы век просвещенной монархини! Он положил ему конец.
Он вернулся неожиданно для самого себя. Еще стремительнее, чем уезжал. Чуть не на коленях вымолил у царского брадобрея, теперь уже графа [как и он!] Кутайсова царской милости — возвращение литовских поместий. И снова просил, не в силах выдержать деревенской помещичьей жизни. Любой должности. Любой службы. И вот — шеф Первого Кадетского корпуса. Всего-навсего. Это он — былой шеф кавалергардов! Спасибо, удалось избежать необходимости жить в казенной квартире. При том же корпусе. Кутайсов и тут счел возможным выручить. Может быть, потому, что радовался унижению.
Нет, это не Зубовы задумали заговор. На исходе 1799-го года. Предсказатели уверяли: на переломе века должно, не может не удасться. Первыми заговорщиками стали граф Н. И. Панин, английский посланник Уитворт и — кто бы мог подумать! — Рибас. Его Рибас, о котором Безбородко не уставал говорить: «Хитрец, бродяга и фактор, который наподобие польских жидов, даже нажив огромное состояние, не переставал факторить». Обманывать, подличать и красть казну. Безбородко уверял, что за каждый год у него оставалось в карманах не меньше полумиллиона. Может быть, и больше. Крал, чтобы красть.
Заговорщик! Такому верить — все равно, что на плахе спать ложиться. В каждую минуту предать способен: то ли императора заговорщикам, то ли заговорщиков императору.
Сестра Ольга поручилась: никуда не денется. Она всему душой. Императрица покойная начала бы всякую дипломатию изыскивать. Мол, почему английский посол. В чем тут у Англии интерес. А интерес простой. Наскучила Ольга Александровна своим Демидовым, за посла взялась. Может, молодость и прошла, только посол этого не замечает. Совсем от красавицы Жеребцовой голову потерял. Каждому слову верит. Затаила сестрица досаду: ничем ее императрица не отличила. Вроде совсем не замечала. Ольга во всем брата винила. Теперь решила свое добрать. У нее дома и все сборы. Не думал, что брат Николай так вскинется. Обиду тоже затаил. После Персидского похода ни с чем остался. Чуть больше полугода император его терпел. Двадцать восьмого сентября полную отставку получил, в Москву переехал. Из-за суворовских побед благоволение к нему было возвращено. Получил шефство над гусарским полком. Да разве такую малость с былыми возможностями сравнишь. Смех один!
Ольга его поддержала. За Николая перед графом Паленом поручилась. О былом фаворите и говорить никто не стал. В порядке вещей, что в заговор графа Палена вошел. А проку? Все слишком легко, пошло. Детки императорские, любимые внуки покойницы и крыться со своими намерениями не стали. Престол Александру Павловичу был нужен. Ему и его друзьям. А Зубовы — что Зубовы: при своем интересе и остались. Одиннадцатого марта 1801-го не стало императора. Через четыре дня брат Николай Александрович был в обер-шталмейстеры пожалован, а через два года со всякой придворной службы уволен. Опять в Москву вернулся. Только новой обиды снести сил не хватило: в 1805-м скончался. Сорока двух лет от роду. Графине Наталье Александровне, урожденной Суворовой-Рымникской, шестерых детей оставил. Три сына, три дочери. Да о них что говорить. Графиня еще раньше с Николаем в Москве врозь жить стала. Между мужем и женой один Бог судья. Только известно — не жаловал брат супругу, нет, не жаловал. Пил тоже сверх меры. Рука у императрицы тяжелая на браки была — теперь-то понятно. Не своим делом в сватовствах занималась. Годом раньше вместе с братом у гроба Валерьяна стояли. Досталось молодцу, ничего не скажешь. Император Павел мало того, что в Курляндские поместья его отправил, так и их в 1799-м в казну отобрал. «В виду недочета сумм по Персидскому походу» — было сказано. Александр Павлович хотел несправедливость исправить. Имения вернул. Валерьяна в Государственный совет членом пожаловал. Директором второго Кадетского корпуса назначил.
Не помогло. Тридцати трех лет Валерьяна Александровича не стало. Графиня Марья Федоровна и на похоронах не убивалась. И замуж тут же поспешила. За графа Уварова. Ему все богатства зубовские и достались. По воле императора Александра Павловича.
Ольга Александровна и вовсе на Петербург рукой махнула. Ни в чем не заметил ее внук Великой Екатерины. И этот не заметил! В Англию уехала. Думали, с лордом Уитвортом. Оказалось, с деньгами, которые заговорщики собрали да сдуру у нее и хранили. В самый канун кончины императора Павла Петровича в Берлин отправилась. Оттуда в Лондон. И кто бы мог подумать: в объятия самого короля! Георга III-го. Братцу Платоше не повезло, сестрица Оленька свое взяла! Сына родила. От английского короля. Так и назвали — Норд Егор Егорович. Эдакий Георгий Победоносец на берегах Альбиона. Оно верно, королю за шестьдесят перевалило. Не один раз в безумие впадал, так что регентам за него править приходилось. Но была, была при нем Ольга Александровна Жеребцова-Зубова. Со связью своей не крылась. И с сыном тоже. В средствах стесняться перестала. Вернется ли в Россию, нет ли, кто знает. От нее ни вестей, ни приветов. Зубовы всегда каждый сам по себе жили. Без сентиментов.
От Платона Александровича и вовсе отмахнулся новый государь. Всех дел — что членом Государственного совета назначил. На первых порах подумал: не начать ли деятельности государственной? Проект сочинил — об освобождении крестьян. Все друзья императора только о том и толковали. Не показался. Оставлен был без внимания. Что ж, коли так — уехал в свои Янишки — раз других дел не нашлось — собственным сельским хозяйством заниматься. В столице посмеивались: Платон Зубов — землепашец. Потом перестали. Забыли. Из такой глухомани никого не разглядишь. Тем более «бывшего». Одно твердо знал: никакой женитьбы. Никакой семьи. Иначе памяти простой о «случае» не останется.
Янишки… В те поры, когда императрица ими одарила, только что к России присоединены были. Самая что ни на есть курляндская граница. Русского населения никакого. Церкви православной ни единой во всей округе нет. Народ все чужой, непонятный — всех по трети: латышей, литовцев, евреев. По нынешнему государственному разделению — Ковенская губерния, Тавельский уезд, в сорока верстах от уездного городка, на берегах речки Презенции. Городом не назовешь, деревней тоже. Поселение старое, еще с XV столетия. Церкви лютеранские. Католические. Еврейские молитвенные дома да синагоги. На неделе два раза базары. В году три раза конские ярмарки — народу видимо-невидимо съезжается. Все торгуют. Пиво варят. Сады обихаживают фруктовые. Хочешь не хочешь — привыкать надо. Дворца никакого строить не стал — чего зря деньги тратить. Да и нет в здешних местах такого обычая. Дом обыкновенный. Только что каменный. Обстановка местная. Немецкая. Порядок — чем раньше встанешь, тем больше в хозяйстве досмотришь. Деньги — они в руках не держатся, все, как вода в песок, уйти норовят. Глаз да глаз за ними нужен. И расходов лишних никаких. Много ли холостяку для личного обихода надобно! Ночи зимние глухие. Долгие. От бессонницы чего не передумаешь. Всех переберешь. Рибас… Ловчее всех был да сразу же и поплатился. С марта восьмисотого году только до начала декабря дотянул. Преставился. Наград не дождался — будто государь Александр Павлович им побрезговал. Как ни старался о себе напомнить, в ноябре только окончательного расчета дождался: присутствовать в Адмиралтейств-коллегии. В помощь вице-президенту.
Если числа сопоставить — указ о присутствии от 12 ноября, кончина 2 декабря — можно в сомнение прийти. С чего бы в пятьдесят лет быстро так прибраться? Слух прошел: помогли. Опасен стал. И не нужен. С княжны Таракановой начал, императором Павлом Петровичем кончил.
И Адриану Грибовскому не больно повезло, плуту и вору. Еще в 1797-м году отрешен был ото всех должностей, к лету того же года в Петропавловскую крепость посажен. В указе императорском так и сказано было: вследствие начетов за пропавшие из Таврического дворца картины. И — незаконные переселения казенных крестьян. С крестьянами бы примирились — кто такого по тем временам не делал! — а вот картины много хуже. Куда только подевать все добро дворцовое успел, и все с улыбочкой, с прибаутками да со скрипочкой в руках. Инструмент бесценный для себя выискал — самого Страдивария.
Деньги-то Адриан сыскал, откупился в начале 1799-го года, да через несколько месяцев теперь уже в Шлиссельбургской крепости оказался — за продажу казенных земель в Новороссии. И ведь поди ж ты, не то что в моей канцелярии, у императрицы под рукой работал, жил на такую широкую ногу — весь Петербург диву давался. И ничего. А тут взялся за него Павел Петрович, крепко взялся.
Кто там за прохвоста заступился, только в 1801-м снова на свободе оказался. От греха подальше в имение свое в Подольской губернии уехал, жить как падишах начал. Осмелел — в Москву перебрался. Денег жалеть не стал. Вот и кончил одним селом, на Оке, против Коломны, помнится, Щуровым называется. И дело себе сыскал — по гроб жизни хватит — по присутственным местам ходить, от обвинения в злостном банкротстве отбиваться. С его-то деньгами не иначе отобьется. Когда-нибудь.
А вот с Николаем Ивановичем Салтыковым судьба иначе распорядилась. Такого и при покойной императрице пошатнуть не удалось. Хотел избавиться от него. Как еще хотел. Чего только покойнице не говорил. Все без толку.
Государыня перед кончиной будто назло милостями его осыпала. Графское достоинство пожаловала. Пять тысяч душ крестьян. Управлять Военной коллегией назначила. При Павле Петровиче с ходу в генерал-фельдмаршалы пожалован был. Император Александр Павлович председателем Государственного совета сделал. Когда в кампанию тринадцатого года отправился, Салтыкова регентом — подумать только! — регентом всего государства Российского сделал. А по возвращении из похода в княжеское достоинство возвел с титулом светлости. Светлейший князь граф генерал-фельдмаршал Салтыков! За что? Воля самодержца, как воля Вседержителя, — всегда простому человеку непонятна. Теперь уже до гробовой доски — простому. Никто не вспомнит, никто добрым словом не помянет…
— Пан храбья на ярмарек собрался? Добрый ярмарек обещает быть. Бардзо добрый. Коней з вечора навели полно местечко.
— Сколько тебя учить: не пан храбья — господин граф. И не местечко — мои Янишки.
— Виноват, пан храбья. Где на старости лет учиться. По моему разумений, было бы должное почтение. Что пан храбья велит заложить? Дрожки?
— Сам не знаю. Может, пешком пройдусь.
— Как можно вельможному пану без экипажа! Пусть ясновельможный пан сам идет, а дрожки сзади едут. Для уважения. Нет в нашей округе пана выше пана храбья, значит, и дрожки должны быть.
— Ладно, закладывай. Надоел хуже горькой редьки. Гулянье тоже сегодня будет?
— А как же, как же, непременно будет. Вся шляхта к вечеру у заезда соберется. С семействами.
— Шляхта! Однодворцы!
— А хоть бы и однодворцы, все равно шляхта, не простой народ. Обращение знают. Приодеться умеют.
— По какой моде, интересно знать? По местной, что ли, янишковской?
— И что ж тут смешного, Проше вельможного пана? В каждом монастыре свой устав. А если пани или паненка от роду красавица, переодеть ее в любую моду — все равно красавицей останется. Как панна Текла, например. Чисто ангел небесный — глаз не отведешь.
— Какая Текла? Валентинович, что ли?
— О, ясновельможный пан и назвиско паненки запомнил — хороший знак, очень хороший.
— Это еще почему?
— Может, удастся старому Тадеушу пана принарядить, новый сюртук подать — все равно в укладке его молью побьет. Сапожки надеть. Ни одна девица глаз от пана не оторвет.
— Хватит глупости молоть! В пятьдесят четыре года ты бы, Тадек, хоть об этом подумал.
— А что Тадеку думать. Поговорка такая на всех языках есть: слышал ее пан? Седина бобра не портит. А у ясновельможного пана и вовсе ни одного седого волоса. Располнел пан немного — не беда: великому пану не годится надвое переламываться. Ему достойно при фигуре быть.
— Заговорил ты меня, хуже сороки расстрекотался.
— А сорока стрекочет, ясновельможный мой пан, к добру. К прибытку, как в народе говорят. Вот и я хочу моему пану на ярмарке веселья да прибытку.
— Что это? Никак, праздник у нас какой у нас в Янишках? Музыканты со всей округи собираются. Горожане принаряженные какие-то.
— А праздник, праздник и есть. Веселье — свадьба. Ясновельможный пан Зубов женится.
— Да полно тебе! Этот наш барсук? Наш угрюм вековечный? И женится! Какую же невесту себе отыскал?
— Веселью удивился, пан, невесте еще больше удивишься: паненка Текла Валентинович.
— Валентинович? Шляхтянка ли?
— Шляхтянка, только из бедных. Самых бедных.
— Выходит, наш скупец и сквалыга бесприданницу берет. Вот и вправду чудеса у нас пошли. Как же дело такое сделалось?
— Как, как, пригляделся к ней ясновельможный пан, да и пошли пана управляющего к родителям свататься.
— Сам не ходил?
— Смеешься, пан? Куда ходить-то? Дом у них под соломой, полы только что не земляные, через порог куры со двора шастают.
— Прямо так и посватал? Через управляющего?
— Сам пан посуди. Управляющему куда ловчее и о приданом договориться — жених его в дом родительский тайком представить должен. Ну, там чтоб лошадь какую-никакую родителям купить, чтоб было на чем им в церковь ехать. Да мало ли дел! Неужто ясновельможному пану во все дела хозяйственные самому входить!
— Вот невесту, пожалуй, и не знаю. Хороша ли? Среди красавиц наших имени такого будто и не припомню.
— А не припомнишь, пан, не припомнишь! У каждого свой вкус, так уж положено. Паненка Текла из себя, за пшепрощением, невидная. Тоненькая — соломинкой переломишь. Бледненькая — на солнышке ровно прозрачная. Ручки протянет — пальчики, как у дивчинки. Волосы хороши — ничего не скажешь. Косы едва не до земли. Светлые, что твоя солома спелая. А так — больше ничего и не скажешь.
— Мог бы такой великий пан и получше, выходит, выбрать.
— А мог, мог, да не захотел. Сколько лет казаковал, а вот нашлась и на него зазнобушка. Пан Игнацы, отец паненки, сам руками разводит. Что ни день благодарственные молебны служит, чтобы свадьба состоялась, не раздумал бы ясновельможный пан.
— На веселье, поди, все его знатные родные — кровные съедутся.
— Не слыхал. Не было такого разговору. Может, и нет уже никого из близких в живых. Только никого не будет. Ясновельможный пан храбья Платон Зубов и паненка Текла Валентинович.
Тренькает погребальный колокол в Янишках. Редко. Жалостно. Отзовется и замолчит. Кажется, надолго. Опять отзовется и опять смолкнет. А кругом весна бушует. Куда ни глянь, кругом почки проклюнулись. Зеленой дымкой окрестные леса заволокло. От птичьего гомона иной раз собственного голоса не услышишь. Где стаями вьются. Где гнезда вить начинают. Седьмое апреля. Радоница…
На графиню Зубову все оглядываются. Недолго семейным счастьем попользовалась. Года не прошло — вдова. Под густой вуалью лица не видно. Да и кто бы осмелился в лицо заглядывать. Счастлива, нет ли была, одно известно — граф души в пани Текле не чаял. На руках носил. И все… Во дворе графского дома обоз рядится. В Петербург гроб повезут. Графиня вместе поедет. Как бы иначе — последний долг! Там под столицей имение родительское родовое. Все Зубовы собираются. И название у поместья достойное. Графское. Троице-Сергиева пустынь. Молчит графиня Текла. Который день губ не разжимает. От попутчиков из родни да местной шляхты наотрез отказалась. Мол, слугами одними в пути обойдется. А возвращаться… там будет видно. Перстень, что императрица Екатерина Великая когда-то супругу ее подарила, с бриллиантом преогромным, на руку надела. Часами смотрит, молчит.
— Обоз готов, ясновельможная храбина. Можно и в путь.
— Можно…
По прошествии положенного срока траура графиня Текла Игнатьевна Зубова сочеталась законным браком с графом А. П. Шуваловым.
И. И. Шувалов [последний фаворит Елизаветы Петровны] — сестре своей, княгине П. И. Голицыной. 1763.
…Довольно жил в большом свете; все видел, все мог знать, дабы еще меня счастие суетное льстило. Прямое благополучие в спокойствии духа, которого найтить иначе не можно, как удалиться ото всех неизвестных обстоятельств и жить с кровными и друзьями, умерить свой желания, и довольствоваться простым житием, никому зависти и досады не причиняющим. Часто обстоятельства виноваты нашему поведению. Один человек может быть нелюбим и любим по разности состояния… Все друзья мои, или большей частию, были только — моего благополучия. Теперь — собственно мои…