ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1. ЧЕТЫРЕ СТУПЕНИ — ПРЕДЕЛ РОДСТВА

У Мирабо отнюдь не было налаженного хозяйства и соответственно не было собственной кареты. Слуга пошел на поиски наемного экипажа.

Поездка в Аржантей, которая занимает сегодня одиннадцать минут, а через десяток лет, быть может, будет длиться каких-нибудь одиннадцать секунд, была в те времена целым путешествием.

Почему Мирабо выбрал Аржантей? Как он сказал доктору, с этим городком были связаны воспоминания. А человек испытывает такую великую потребность продлить свое краткое существование, что при малейшей возможности цепляется за прошлое, чтобы не так быстро уноситься в сторону будущего.

В Аржантее одиннадцатого июля 1789 года умер его отец, маркиз де Мирабо, умер, как подобало истинному дворянину, не желавшему ничего знать о падении Бастилии.

Итак, в конце аржантейского моста Мирабо приказал остановить карету.

— Мы приехали? — спросил доктор.

— И да, и нет. Мы еще не добрались до замка Маре, который расположен на четверть лье дальше Аржантея. Но я забыл вам сказать, дорогой доктор, что сегодняшнее наше путешествие — не простая поездка; это паломничество, и паломничество в три места сразу.

— Паломничество! — с улыбкой отозвался Жильбер. — И к какому же святому?

— К святому Рикети, мой милый доктор; этого святого вы не знаете, он канонизирован людьми. По правде сказать, я весьма сомневаюсь, что Боженька, если предположить, что он вникает во все глупости, которые творятся в этом жалком мире, утвердил бы эту канонизацию; тем не менее можно смело утверждать, что здесь покоится Рикети, маркиз де Мирабо, Друг людей, принявший мученическую смерть по причине излишеств и кутежей, которыми его доконал недостойный сын Оноре Габриель Виктор Рикети, граф де Мирабо.

— Ах да, верно, — отозвался доктор, — ведь ваш отец умер в Аржантее.

Простите, что позабыл об этом, дорогой граф. Меня извиняет только то, что в первые дни июля, возвратившись из Америки, я был арестован по дороге из Гавра в Париж и, когда ваш отец умер, находился в Бастилии. Я вышел оттуда четырнадцатого июля вместе с семью остальными узниками тюрьмы, и эта смерть, будучи при всей своей значительности частным событием, оказалась как-то заслонена событиями огромной важности, разразившимися в том же месяце… А где жил ваш отец?

В тот самый миг, когда прозвучал этот вопрос, Мирабо остановился перед оградой, окружавшей дом, расположенный на берегу и обращенный фасадом к реке, от которой его отделяли лужайка протяженностью примерно в триста шагов и ряд деревьев.

Видя человека, остановившегося перед решеткой, огромный пес пиренейской породы с рычанием бросился на него, просунул голову между прутьев решетки и попытался укусить Мирабо или хотя бы отхватить кусок от его одежды.

— Черт побери, доктор, — заметил Мирабо, попятившись, чтобы избежать грозных белых клыков сторожевого пса, — здесь ничто не изменилось, и меня встречают, как встречали при жизни отца.

Тем временем на крыльцо вышел молодой человек, он приказал псу замолчать, подозвал его и приблизился к двум посетителям.

— Простите, господа, — сказал он, — хозяева не имеют отношения к приему, который оказывает вам этот пес; в этом доме жил маркиз де Мирабо, и перед ним часто останавливаются гуляющие, а бедняга Картуш не может уразуметь, что людей привлекает к дому его смиренных хозяев исторический интерес, вот он и рычит без конца. Картуш, в будку!

Молодой человек сурово погрозил псу, и тот с рычанием ушел к себе в конуру, просунул в отверстие две передние лапы и положил на них морду с острыми клыками, кроваво-красным языком и горящими глазами.

Мирабо и Жильбер тем временем переглянулись.

— Господа, — продолжал молодой человек, — за этой решеткой сейчас находится один из обитателей дома, который готов отворить его и принять вас, коль скоро вам любопытно не только осмотреть его снаружи.

Жильбер толкнул Мирабо локтем, давая знать, что он охотно осмотрел бы дом изнутри.

Мирабо понял; впрочем, ему и самому хотелось того же, что Жильберу.

— Сударь, — сказал он, — вы читаете у нас в мыслях. Мы знаем, что в этом доме жил Друг людей, и нам было бы очень любопытно попасть внутрь.

— И ваше любопытство возрастет, господа, — подхватил молодой человек, — когда вы узнаете, что за то время, когда здесь жил Мирабо-отец, этот дом дважды или трижды почтил посещением его прославленный сын, не всегда, если верить преданию, находивший тот прием, которого был достоин и который мы бы ему оказали, если бы у него появилось желание, подобное вашему, господа, коему я охотно иду навстречу.

И молодой человек с поклоном отворил ворота посетителям, потом вновь захлопнул их и пошел вперед.

Но Картуш не мог потерпеть подобного гостеприимства; с ужасающим лаем он вновь выскочил из конуры.

Молодой человек бросился между псом и тем из гостей, на которого пес, казалось, лаял с особой яростью.

Но Мирабо отстранил молодого человека.

— Сударь, — сказал он, — и собаки, и люди лаяли на меня достаточно часто; люди подчас кусали, собаки никогда. Кстати, говорят, что над животными имеет непреодолимую власть человеческий взгляд; прошу вас, позвольте мне произвести опыт.

— Сударь, — поспешно возразил молодой человек, — предупреждаю вас, Картуш очень свиреп.

— Оставьте, оставьте, сударь, — отвечал Мирабо, — я каждый день имею дело с более злобными тварями и не далее как сегодня справился с целой сворой.

— Да, но с той сворой, — вмешался Жильбер, — вы можете говорить, а могущество вашего слова никто не ставит под сомнение.

— Доктор, вы, по-моему, поборник учения о магнетизме?

— Разумеется. И что же?

— В таком случае вы должны признать могущество взгляда. Позвольте мне испробовать на Картуше влияние магнетизма.

Мирабо, как мы видим, прекрасно владел тем бесстрашным языком, который внятен высшим натурам.

— Что ж, попробуйте, — уступил Жильбер.

— Ах, сударь, — повторил молодой человек, — не подвергайте себя опасности.

— Прошу вас, — произнес Мирабо.

Молодой человек поклонился в знак согласия и отступил влево, в то время как Жильбер отступил вправо; они были похожи на двух дуэльных секундантов в тот миг, когда их подопечный ждет выстрела противника.

Правда, молодой человек, поднявшись на две-три ступени крыльца вверх, приготовился остановить Картуша, если слов или взгляда незнакомца будет недостаточно.

Пес повел головой влево и вправо, словно желая убедиться, что человек, возбудивший в нем, казалось, непримиримую ненависть, в самом деле остался безо всякой защиты. Затем, видя, что человек один и безоружен, он неторопливо вылез из своей конуры, похожий более на змею, чем на четвероногое, и, внезапно бросившись вперед, одним прыжком преодолел треть расстояния, отделявшего его от недруга.

Тут Мирабо скрестил руки на груди и властным взглядом, который уподоблял его на трибуне Юпитеру-Громовержцу, уставился прямо в глаза зверю.

Одновременно все электричество, содержавшееся в столь мощном теле, прихлынуло, казалось, к его лбу. Волосы его встали дыбом, как львиная грива. И если бы вместо раннего вечера, когда солнце хоть и клонится к закату, но еще светит, на дворе уже стояла ночь, каждый волос у него на голове наверняка заискрился бы.

Пес резко остановился и посмотрел на человека.

Мирабо нагнулся, взял пригоршню песка и бросил ему в морду.

Пес зарычал и сделал еще один скачок, на три или четыре шага приблизивший его к недругу. Но тот также пошел навстречу псу.

На мгновение зверь замер, как высеченный из гранита пес охотника Кефала; но Мирабо все наступал на него, и обеспокоенный пес, казалось, колебался между гневом и страхом: глаза и клыки его угрожали, но он присел на задние лапы. Наконец Мирабо поднял руку властным жестом, который всегда так удавался ему на трибуне, когда он бросал в лицо врагам саркастические оскорбительные или язвительные слова, и побежденный пес задрожал всем телом и отступил, оглядываясь в поисках пути к бегству, а затем повернулся и бросился к себе в конуру.

Мирабо высоко поднял голову, гордый и радостный, словно победитель Истмийских игр.

— Ну, доктор, — сказал он, — господин Мирабо, мой отец, недаром говаривал, что собаки — прямые кандидаты в люди. Вы видите этого наглого труса; теперь он будет угодлив, как человек.

И, опустив руку, он повелительным тоном произнес:

— Сюда, Картуш, ко мне!

Пес поколебался; но Мирабо сделал нетерпеливый жест, и пес снова высунул голову из конуры, вылез, не отрывая взгляда от глаз Мирабо, преодолел таким образом все пространство, отделявшее его от победителя, а очутившись у его ног, тихо и робко поднял голову и кончиком трепещущего языка лизнул ему пальцы.

— Хорошо, — сказал Мирабо, — пошел в будку.

Он махнул рукой, и пес вернулся в конуру.

Молодой человек так и стоял на крыльце, вне себя от страха и удивления. Мирабо повернулся к Жильберу и сказал:

— Знаете, дорогой доктор, о чем я думал, выполняя свою безумную прихоть, свидетелем которой вы сейчас были?

— Нет, но скажите, ведь вы же не просто хотели попытать судьбу, не правда ли?

— Я думал о недоброй памяти ночи с пятого на шестое октября. Доктор, доктор, я пожертвовал бы половиной отпущенного мне срока жизни, чтобы король Людовик Шестнадцатый видел, как этот пес бросился на меня, вернулся в конуру, а потом подошел лизнуть мне руку.

Затем, обращаясь к молодому человеку, он добавил:

— Не правда ли, сударь, вы простите мне, что я осадил Картуша? А теперь, коль скоро вы готовы показать нам дом Друга людей, пойдемте его осматривать.

Молодой человек посторонился, пропуская Мирабо, который, впрочем, судя по всему, не слишком-то нуждался в провожатом и знал дом не хуже его обитателей.

Не задержавшись в первом этаже, он поспешно стал подниматься по лестнице с чугунными перилами весьма искусной работы.

— Сюда, доктор, сюда, — сказал он.

И впрямь, Мирабо с присущим ему одушевлением, с привычкой повелевать, заложенной в его характере, мгновенно превратился из зрителя в главное действующее лицо, из простого посетителя в хозяина дома.

Жильбер последовал за ним.

Тем временем молодой человек позвал отца, человека лет пятидесяти-пятидесяти пяти, и сестер, девушек пятнадцати и восемнадцати лет, и сообщил им о том, какой странный гость их посетил.

Покуда он передавал им историю укрощения Картуша, Мирабо демонстрировал Жильберу рабочий кабинет, спальню и гостиную маркиза де Мирабо, а поскольку каждая комната пробуждала в нем воспоминания, Мирабо с присущими ему обаянием и пылом рассказывал историю за историей.

Владелец и его семья с величайшим вниманием слушали этого чичероне, открывавшего им летопись их собственного дома, и старались не пропустить ни слова, ни жеста.

Когда верхние покои были осмотрены, на аржантейской церкви уже пробило семь часов, и Мирабо, опасаясь, по-видимому, не успеть выполнить все задуманное, предложил Жильберу спуститься не мешкая; сам он подал пример, торопливо перешагнув через четыре первые ступеньки.

— Сударь, — обратился к нему владелец дома, — вы знаете столько историй о маркизе Мирабо и его прославленном сыне, что, сдается мне, вы могли бы, если бы только захотели, рассказать про эти первые четыре ступеньки историю, ничуть не менее примечательную, чем остальные.

Мирабо помедлил и улыбнулся.

— Вы правы, — сказал он, — но об этой истории я собирался умолчать.

— Почему же, граф? — спросил доктор.

— Ей-Богу, судите сами. Выйдя из Венсенской башни, где провел восемнадцать месяцев, Мирабо, который был вдвое старше блудного сына, но нисколько не ожидал, что от радости при его возвращении домашние заколют упитанного тельца, решил потребовать, чтобы ему отдали положенное по закону. То, что Мирабо был оказан дурной прием в родительском доме, имело свои причины: во-первых, он выбрался из Венсенского замка вопреки маркизу; во-вторых, явился в дом, чтобы требовать денег. И вот маркиз, поглощенный отделкой очередного филантропического труда, при виде сына вскочил, при первых же словах, которые тот произнес, схватил свою трость и, как только послышалось слово .деньги., бросился на сына. Граф знал своего отца, но все же надеялся, что в тридцать семь лет ему не может грозить наказание, которое ему сулил отец. Граф признал свою ошибку, когда на плечи ему градом обрушились удары трости.

— Как! Удары трости? — переспросил Жильбер.

— Да, самые настоящие добрые удары трости. Не такие, что раздают и получают в «Комеди Франсез. в пьесах Мольера, но ощутимые удары, способные проломить голову и перебить руки.

— И как поступил граф де Мирабо? — спросил Жильбер.

— Черт возьми! Он поступил как Гораций в первом бою: он ударился в бегство. К сожалению, в отличие от Горация у него не было щита; иначе вместо того, чтобы его бросить, подобно певцу Лидии, он воспользовался бы им, чтобы укрыться от побоев, но за неимением щита он кубарем промахнул первые четыре ступеньки этой лестницы, вот так, как я сейчас, а может, и еще проворнее. Остановившись на этом месте, он обернулся и, подняв собственную трость, обратился к отцу: «Стойте, сударь, четыре ступени — это предел родства!» Не слишком удачный каламбур, но тем не менее он остановил нашего филантропа лучше, чем самый серьезный довод. «Ах, сказал он, — какая жалость, что наш бальи умер! Я пересказал бы ему в письме вашу остроту.» Мирабо, — продолжал рассказчик, — был превосходный стратег: он не мог не воспользоваться открывшимся ему путем к отступлению. Он спустился по остальным ступеням почти так же стремительно, как по первым четырем, и, к великому своему сожалению, никогда больше не возвращался в этот дом. Ну и плут этот граф до Мирабо, не правда ли, доктор?

— О сударь, — возразил молодой человек, приблизившись к Мирабо с умоляюще сложенными руками и словно испрашивая прощения у гостя за то, что никак не может с ним согласиться, — это воистину великий человек!

Мирабо глянул молодому человеку прямо в лицо.

— Вот как? — протянул он. — Значит, есть люди, которые придерживаются о графе де Мирабо такого мнения?

— Да, сударь, — отозвался молодой человек, — и я первый так думаю, хоть и боюсь, что это вам не по вкусу.

— Ну, — со смехом подхватил Мирабо, — в этом доме, молодой человек, не следует высказывать вслух такие мысли, а то как бы стены не обрушились вам на голову.

Потом, почтительно поклонившись старику и учтиво — обеим девушкам, он пересек сад и дружески помахал рукой Картушу, а пес ответил ему бурчанием, в котором покорство заглушало остатки злобы.

Жильбер последовал за Мирабо; тот велел кучеру ехать в город и остановиться перед церковью.

Но на первом же углу он остановил карету, извлек из кармана визитную карточку и сказал слуге:

— Тайч, передайте от моего имени эту карточку молодому человеку, который не разделяет моего мнения о господине де Мирабо.

И со вздохом добавил:

— Да, доктор, этот человек еще не прочел «Великого предательства Мирабо.»

Вернулся Тайч.

Его сопровождал молодой человек.

— О господин граф, — сказал он с нескрываемым восхищением в голосе, прошу у вас о чести, в которой вы не отказали Картушу: позвольте поцеловать вашу руку.

Мирабо распахнул объятия и прижал юношу к груди.

— Господин граф, — сказал тот, — меня зовут Морне. Если у вас будет нужда в человеке, который готов за вас умереть, вспомните обо мне.

На глаза Мирабо навернулись слезы.

— Доктор, — сказал он, — вот такие люди придут нам на смену. И клянусь честью, сдается мне, они будут лучше нас!

Глава 2. ЖЕНЩИНА, ПОХОЖАЯ НА КОРОЛЕВУ

Карета остановилась у входа в аржантейскую церковь.

— Я говорил вам, что никогда не возвращался в Аржантей с того дня, когда мой отец выгнал меня из дому ударами трости; но я ошибся, я вернулся сюда в тот день, когда сопровождал его тело в эту церковь.

И Мирабо вышел из кареты, обнажил голову и, со шляпой в руке, медленной торжественной поступью вошел в церковь.

Душа этого странного человека вмещала в себя столь противоречивые чувства, что иногда он испытывал тягу к религии, и это в эпоху, когда все были философами, а некоторые доводили свою приверженность философии до атеизма.

Жильбер следовал за ним на расстоянии нескольких шагов. Он увидел, как Мирабо прошел через всю церковь и совсем близко от алтаря Богоматери прислонился к массивной колонне с романской капителью, на которой виднелась дата: XII век.

Мирабо склонил голову, и глаза его вперились в черную плиту, располагавшуюся в самом центре часовни.

Доктору захотелось понять, чем были настолько поглощены мысли Мирабо; он проследил глазами направление его взгляда и обнаружил надпись. Вот она:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ Франсуаза де Кастеллан, маркиза де Мирабо, образец благочестия и добродетели, счастливая супруга, счастливая мать.

Родилась в Дофине в 1685 году; умерла в Париже в 1769 году.

Похоронена в Сен-Сюльпис, затем ее прах перенесен сюда, дабы упокоиться в одной могиле с ее достойным сыном, Виктором де Рикети, маркизом де Мирабо, получившим прозвание Друг людей; он родился в Пертюи, в Провансе, 4 октября 1715 года, умер в Аржантее 11 июля 1789 года.

Молите Господа за упокой их душ.

Культ смерти — столь могущественная религия, что доктор Жильбер на миг склонил голову и напряг память в поисках какой-нибудь молитвы, желая последовать призыву, с которым обращалось к каждому христианину это надгробие.

Но если в далеком детстве Жильбер и умел говорить на языке смирения и веры — предположение весьма сомнительное! — то сомнение, эта гангрена нынешнего века, давно уже стерло из его памяти все молитвы до последнего слова и на освободившемся месте вписало свои софизмы и парадоксы.

Сердце его было холодно, уста — немы; он поднял взгляд и увидал, как две слезы бегут по властному лицу Мирабо, на котором страсти оставили свои следы, как извержение оставляет лаву на склонах вулкана.

Слезы Мирабо пробудили в душе у Жильбера странное волнение. Он подошел пожать ему руку.

Мирабо понял.

Будь эти слезы пролиты по отцу, который заключил сына в тюрьму, мучил и терзал его, это было бы необъяснимо или банально.

Итак, он поспешил открыть Жильберу истинную причину своей чувствительности.

— Эта Франсуаза де Кастеллан, матушка моего отца, была достойная женщина,

— сказал он. — Все считали меня отталкивающе безобразным; она одна довольствовалась тем, что объявляла меня некрасивым; все меня ненавидели, а она меня почти любила! Но превыше всего на свете она любила собственного сына. И вот, как видите, любезный Жильбер, я их соединил. А с кем соединят меня? Чьи кости будут покоиться рядом с моими? У меня нет даже пса, который бы меня любил!

И он горько рассмеялся.

— Сударь, — произнес чей-то жесткий, проникнутый упреком голос, такие голоса бывают только у ханжей, — в церкви негоже смеяться!

Мирабо обратил к говорившему залитое слезами лицо и увидел перед собой священника.

— Сударь, — мягко спросил он, — вы священник в этой часовне?

— Да. Что вам от меня угодно?

— В вашем приходе много бедняков?

— Больше, чем людей, готовых уделить им подаяние.

— А известны ли вам люди, у которых милосердное сердце, которым присущ человеколюбивый образ мыслей?

Священник расхохотался.

— Сударь, — заметил Мирабо, — по-моему, вы не так давно оказали мне честь напомнить, что смеяться в церкви не принято.

— Сударь, — парировал уязвленный священник, — вы что же, намерены меня учить?

— Нет, сударь, но я намерен вам доказать, что люди, почитающие своим долгом прийти на помощь ближнему, не так редки, как вы полагаете. Так вот, сударь, по всей вероятности, я буду жить в замке Маре. И каждый мастеровой, не имеющий работы, найдет там и занятия, и плату; каждый голодный старик найдет хлеб; каждый больной, какие бы политические убеждения и религиозные принципы он ни исповедывал, найдет подмогу, и прямо с нынешнего дня, господин кюре, я открываю вам с этой целью кредит в тысячу франков в месяц.

И, вырвав листок из записной книжки, он написал на нем карандашом:

«Чек па получение суммы в двенадцать тысяч франков, каковую я передаю в распоряжение г-на аржантейского кюре из расчета одна тысяча франков в месяц, кои он употребит на добрые дела, начиная со дня моего переезда в замок Маре.

Составлен в церкви Аржантея и подписан на алтаре Богоматери.

Мирабо-младший»

И впрямь, Мирабо составил и подписал этот вексель на алтаре Богоматери.

Составив и подписав вексель, он вручил его кюре, который изумился еще до того, как увидел подпись, а когда увидел, изумился еще больше.

Затем Мирабо вышел из церкви, сделав доктору Жильберу знак следовать за ним.

Они вернулись в карету.

Хотя Мирабо и пробыл в Аржантее совсем недолго, а все же походя он оставил по себе два воспоминания, которым суждено было распространиться и перейти к потомству.

Некоторым натурам присуще такое свойство: куда бы они ни явились, их появление становится событием.

Таков Кадм, посеявший воинов в Фиванскую землю.

Таков Геракл, на виду у всего мира исполнивший свои двенадцать подвигов.

Еще и поныне — хотя Мирабо вот уже шестьдесят лет как умер, — еще и поныне, коль скоро вы остановитесь в Аржантее в тех самых описанных нами двух местах, где остановился Мирабо, то, если только дом не окажется необитаемым, а церковь пустой, вам непременно попадется кто-нибудь, кто во всех подробностях, словно это было вчера, расскажет о событиях, которые мы только что вам изобразили.

Карета до конца проехала по главной улице; потом, миновав Аржантей, она покатила по безонской дороге. Не успели путники проехать сотню шагов, как Мирабо заметил по правую руку парк с густыми кронами деревьев, меж которыми виднелись шиферные крыши замка и примыкавших к нему служб.

Это был замок Маре.

Справа от дороги, по которой следовала карета, перед поворотом на аллею, ведшую от этой дороги к решетке замка, виднелась убогая хижина.

У порога хижины на деревянной скамье сидела женщина, на руках она держала бледного, тщедушного, снедаемого лихорадкой ребенка.

Мать баюкала этот полутруп, подняв глаза к небу и заливаясь слезами.

Она обращалась к тому, к кому обращаются, когда ничего более не ждут от людей.

Мирабо издали заприметил это печальное зрелище.

— Доктор, — обратился он к Жильберу, — я суеверен, как древние: если это дитя умрет, я откажусь от замка Маре. Смотрите, это касается вас.

И он остановил карету перед хижиной.

— Доктор, — продолжал он, — у меня остается не больше двадцати минут до наступления темноты, чтобы посетить замок, поэтому оставляю вас здесь; вы догоните меня и скажете, есть ли у вас надежда спасти дитя. Потом, обратясь к матери, он добавил: — Добрая женщина, вот этот господин — великий врач; благодарите Провидение, пославшее его вам: он попытается спасти ваше дитя.

Женщина не понимала, наяву это происходит или во сне. Она встала, держа на руках ребенка, и залепетала слова благодарности.

Жильбер вышел из кареты.

Карета покатила дальше. Спустя пять минут Тайч звонил у решетки замка.

Некоторое время было не видно ни души. Наконец, пришел человек, в котором по платью нетрудно было распознать садовника, и открыл им.

Мирабо первым делом осведомился, в каком состоянии находится замок.

Замок был вполне пригоден для жилья, по крайней мере если верить словам садовника; впрочем, на первый взгляд было похоже, что так оно и есть.

Он принадлежал к домену аббатства Сен-Дени, будучи центром аржантейского приорства, и теперь, вследствие ряда декретов о собственности духовенства, был пущен на продажу.

Как мы уже сказали, Мирабо знал этот замок, но ему никогда не доводилось осматривать его столь внимательно, как он имел возможность сделать это теперь.

Когда решетку отперли, он очутился в первом дворе, имевшем форму почти правильного квадрата. Справа располагался флигелек, в котором жил садовник, слева — другой, отделанный с таким кокетством, что возникало сомнение, впрямь ли эти здания — родные братья.

И тем не менее это был его родной брат; однако благодаря убранству этот мещанский домик выглядел почти аристократически: гигантские розовые кусты, усыпанные цветами, одели его пестрым нарядом, а виноградник оплел наподобие зеленого пояса. Все окна прятались за занавесями из гвоздик, гелиотропов и фуксий, которые густыми ветвями и пышными цветами загораживали жилье от солнечных лучей и нескромных взглядов; к домику прилегал небольшой сад, сплошные лилии, кактусы и нарциссы, — издали его можно было принять за ковер, вышитый руками Пенелопы; цветник тянулся вдоль всего первого двора, а напротив него росли великолепные вязы и гигантская плакучая ива.

Мы уже упоминали о страсти Мирабо к цветам. Видя этот утопавший в розах флигель, этот очаровательный сад, окружавший, казалось, жилище Флоры, он радостно вскрикнул.

— Скажите, друг мой, — обратился он к садовнику, — а вот этот павильон тоже сдается или продается?

— Разумеется, сударь, — отвечал тот, — ведь он относится к замку, а замок предназначен к продаже или сдаче внаем. Правда, сейчас там живут, но поскольку арендный договор отсутствует, то, ежели, сударь, вы оставите замок за собой, вы сможете отказать лицу, живущему там теперь.

— Вот как! И что это за лицо? — спросил Мирабо.

— Одна дама.

— Молодая?

— Лет тридцати-тридцати пяти.

— Хороша собой?

— Очень.

— Ладно, — сказал Мирабо, — посмотрим; красивая соседка не такая уж помеха… Покажите мне замок, друг мой.

Садовник пошел вперед, пересек мост, отделявший первый двор от второго; под мостом протекала речушка.

На том берегу садовник остановился.

— Коли вы, сударь, пожелаете не беспокоить даму, живущую во флигеле, то это вам будет нетрудно: вот эта речка полностью отделяет часть парка, прилегающую к флигелю, от остального участка: она будет гулять у себя, а вы, сударь, у себя.

— Ладно, ладно, — сказал Мирабо, — поглядим на замок.

И он проворно взошел по пяти ступенькам крыльца.

Садовник отворил центральную дверь.

Она вела в отделанный алебастром вестибюль с нишами, в которых прятались статуи, и колоннами, увенчанными вазами по моде того времени.

Дверь в глубине вестибюля, точно напротив центрального входа, вела в сад.

По правую руку от вестибюля находились бильярдная и столовая.

По левую — две гостиные, большая и малая.

Такое раположение на первый взгляд пришлось Мирабо по вкусу; правда, он казался рассеянным и словно чего-то ждал.

Поднялись на второй этаж.

На втором этаже обнаружилась зала, как нельзя лучше подходившая для того, чтобы устроить в ней кабинет, и три или четыре господские спальни.

Окна залы и спален были закрыты.

Мирабо сам подошел к одному из окон и отворил его.

Садовник хотел отворить остальные.

Но Мирабо подал ему знак не делать этого. Садовник остановился.

Прямо под тем окном, которое только что распахнул Мирабо, у подножия огромной плакучей ивы устроилась полулежа какая-то женщина с книгой, в нескольких шагах от нее на траве среди цветов играл ребенок лет пяти-шести.

Мирабо понял, что это обитательница павильона.

Трудно было представить себе более изящный и элегантный наряд, чем ее скромный муслиновый пеньюар, отделанный кружевами и надетый поверх телогреи из белой тафты с оборками из белых и розовых лент; чем белая муслиновая юбка с присборенными воланами, белыми и розовыми под цвет телогреи; чем корсаж из розовой тафты с бантами того же цвета и накидка, вся в кружевах, ниспадавшая подобно вуали и позволявшая зыбко, как в тумане, различить черты лица.

Кисти рук у женщины были тонкие, удлиненные, с ногтями аристократической формы; по-детски миниатюрные ножки, обутые в туфельки из белой тафты с розовыми бантами, довершали этот гармонический и обольстительный облик.

Ребенок, весь в белом атласе, носил шапочку а-ля Генрих IV и — подобное причудливое сочетание было весьма распространено в ту пору — трехцветный пояс, называвшийся .национальным.»

Между прочим, так был одет юный дофин в тот день, когда в последний раз показался на балконе Тюильри вместе с матерью.

Жест Мирабо означал, что ему не хотелось беспокоить прекрасную читательницу.

В самом деле, то была дама из павильона, утопавшего в цветах; то была королева сада с лилиями, кактусами и нарциссами, словом, та самая соседка, которую Мирабо, в котором вожделение всегда преобладало над прочими чувствами, выбрал бы сам, если бы случаю не было угодно свести их вместе.

Некоторое время он пожирал глазами прелестное создание, неподвижное, как статуя, и не ведающее об устремленном на него пламенном взоре. Но вот не то случайно, не то вследствие магнетических флюидов глаза незнакомки оторвались от книги и обратились к окну.

Она заметила Мирабо, слегка вскрикнула от неожиданности, встала, кликнула сына и за руку повела его прочь, на ходу два-три раза оглянувшись; вскоре мать и дитя скрылись за деревьями; Мирабо лишь проводил глазами ее элегантный наряд, мелькавший между стволами: белизна платья спорила с наступившими сумерками.

На крик незнакомки Мирабо отозвался криком удивления.

Мало того, что у женщины были королевские манеры: насколько позволяли судить кружева, скрывавшие ее черты, она и лицом была похожа на Марию Антуанетту.

Ребенок довершал сходство: он был в том же самом возрасте, что младший сын королевы, той самой королевы, чья поступь, лицо, мельчайшие движения после свидания в Сен-Клу так глубоко врезались не только в память, но и в самое сердце Мирабо, что он узнал бы ее везде, где бы ни встретил, будь она даже окутана божественным облаком, каким Вергилий окутал Венеру, явившуюся перед своим сыном на берегу Карфагена.

Какое же необъяснимое чудо привело в парк у дома, который собирался снять Мирабо, эту таинственную женщину — если не самое королеву, то ее живой портрет?

В этот миг Мирабо почувствовал, как на плечо ему легла чья-то рука.

Глава 3. ВЛИЯНИЕ НЕЗНАКОМКИ НАЧИНАЕТ СКАЗЫВАТЬСЯ

Мирабо вздрогнул и оглянулся.

Человек, положивший руку ему на плечо, был доктор Жильбер.

— А, это вы, любезный доктор, — произнес Мирабо. — Ну, что?

— Да как вам сказать, — отвечал Жильбер, — я осмотрел ребенка.

— И надеетесь его спасти?

— Врач никогда не должен терять надежду, даже перед лицом самой смерти.

— Черт побери, — заметил Мирабо, — значит, болезнь тяжелая.

— Более того, дорогой граф, смертельная.

— Что же это за болезнь?

— Я и сам хочу поподробнее потолковать с вами об этом, поскольку подробности могут представлять особый интерес для человека, который решился бы поселиться в этом замке, не имея понятия, какой угрозе он себя подвергает.

— Помилуйте! — вскричал Мирабо. — Что же, по-вашему, здесь можно заразиться чумой?

— Нет, но сейчас я расскажу вам, каким образом несчастное дитя подхватило лихорадку, которая, по всей вероятности, за неделю сведет его в могилу. Его мать косила сено вокруг замка вместе с садовником и, чтобы работать без помех, положила ребенка в нескольких шагах от одного из этих рвов со стоячей водой, опоясывающих парк; не имея ни малейшего представления о двойном вращении Земли, добрая женщина устроила малютку в тени: она не подозревала, что через час тень уйдет и он окажется на солнцепеке. Услыхав крики, она пришла за ребенком и увидала, что с ним приключилось сразу две беды: во-первых, он перегрелся на солнце, которое напекло ему головку, а во-вторых, его отравили болотные испарения, и у него началась болотная лихорадка.

— Простите меня, доктор, но я не вполне вас понимаю, — признался Мирабо.

— Позвольте, вам не приходилось слышать о лихорадке, которую насылают Понтийские болота? Разве вы не знаете, по крайней мере понаслышке, о смертоносных миазмах, которые исходят из тосканских трясин? Не читали у флорентийского поэта о смерти Пии деи Толомеи?

— Отчего же, доктор, все это мне известно, но как светскому человеку и поэту, а не как химику и врачу. Кабанис, когда мы виделись с ним в последний раз, толковал мне о чем-то подобном по поводу зала в Манеже, где мы всегда скверно себя чувствуем; он даже утверждал, что если я во время заседания не выйду три раза в сад Тюильри подышать свежим воздухом, то отравлюсь и умру.

— И Кабанис был прав.

— Не могли бы вы объяснить мне, в чем тут дело, доктор? Вы бы меня весьма этим порадовали.

— В самом деле?

— Да, я недурно знаю греческий и латынь; за четыре или пять лет, которые я в общей сложности провел за решеткой благодаря щепетильности отца, озабоченного общественным мнением, я неплохо изучил античность. Используя пропадавшее втуне время, я даже написал непристойную книгу о нравах этой самой античности, вполне, впрочем, достоверную с ученой точки зрения. Но я понятия не имею, каким образом можно отравиться в зале Национального собрания, если только вас не укусит аббат Мори или вы не прочтете листок господина Марата.

— Что же, я вам расскажу об этом; быть может, мои объяснения покажутся несколько сложны человеку, в скромности своей признающему, что он не слишком силен в физике и несведущ в химии. Тем не менее постараюсь говорить как можно понятнее.

— Говорите, доктор, никогда у вас не было более любознательного слушателя.

— Архитектор, выстроивший зал Манежа, — а архитекторы, любезный граф, к несчастью, так же, как вы, бывают никудышными химиками, — архитектор, выстроивший зал Манежа, не подумал о том, чтобы провести внутренние трубы, по которым удалялся бы испорченный воздух, или внешние, для впуска воздуха извне. Вот и получается, что одиннадцать сотен ртов, запертых в этом зале, вбирают в себя кислород, а выдыхают углекислые испарения; поэтому спустя час после начала заседания, особенно зимой, когда окна закрыты, а печи топятся, воздух становится непригоден для дыхания.

— В этом процессе мне хотелось бы разобраться хотя бы затем, чтобы рассказать о нем Байи.

— Это объясняется как нельзя проще: чистый воздух, такой, какой положено вдыхать нашим легким, то есть такой, каким мы дышим в помещении, одной стеной обращенном к востоку и расположенном вблизи проточной воды, иначе говоря, воздух, которым мы дышим в наиболее благоприятных условиях, состоит из семидесяти семи частей кислорода, двадцати одной части азота и двух частей так называемых водяных испарений.

— Превосходно! Покуда я вас понял и записываю ваши цифры.

— Ладно, слушайте дальше: венозная кровь, темная и насыщенная углеродом, поступает в легкие, где она должна восстановиться благодаря соприкосновению с наружным воздухом, то есть с кислородом, который при вдохе извлекается из свежего воздуха. Здесь происходит явление двоякого рода, которое мы обозначаем словом .гематоз.» Кислород, соприкоснувшись с кровью, соединяется с ней, меняет ее темный цвет на алый и дает ей частицу жизни, необходимую каждому организму; одновременно углерод, взаимодействуя с частью кислорода, превращается в углекислоту, или двуокись углерода, и выдыхается наружу, в процессе выдыхания смешавшись с некоторым количеством водяных испарений. И вот этот-то чистый воздух, который мы вбираем в себя при вдохе, и испорченный воздух, который мы выдыхаем, в закрытом помещении создают такую атмосферу, которая не только не годится для дыхания, но может произвести самое настоящее отравление.

— Что же, по вашему мнению, доктор, я уже наполовину отравлен?

— Безусловно. Именно от этой причины происходят все ваши внутренние боли; разумеется, к отравлению, полученному в зале Манежа, добавляется и то, которое вы перенесли в Архиепископском зале, и в башне Венсенского замка, и в форте Жу, и в замке Иф. Разве вы не помните: госпожа де Бельгард говорила, что в Венсенском замке есть одна камера, действующая не хуже доброй дозы мышьяка?

— И что же, милый доктор, бедное дитя оказалось полностью в том состоянии, в каком я пребываю лишь наполовину: оно отравлено?

— Да, дорогой граф, и отравление повлекло за собой пагубную лихорадку, которая гнездится в мозгу и в мозговых оболочках. Эта лихорадка развилась в хворь, которую в обиходе называют мозговой горячкой, а будь на то моя воля, я присвоил бы ей новое имя: я бы окрестил ее, если угодно, острой водянкой головы. Отсюда и конвульсии, отсюда и опухшее лицо, и синие губы; отсюда и судорожно сжатые челюсти — это бросается в глаза; отсюда закатывающиеся глазные яблоки, неровное дыхание, неровный пульс и шумы в сердце и, наконец, липкий пот, выступающий по всему телу.

— Черт побери, дорогой мой доктор, от вашего перечисления прямо-таки бросает в дрожь! Право, когда я слышу, как лекарь сыплет медицинскими терминами, это для меня все равно что читать какой-нибудь кляузный документ на гербовой бумаге: мне начинает казаться, что самое приятное из того, что меня ждет, — это смерть. А что вы прописали бедному мальчику?

— Самое энергичное лечение; и спешу вам сообщить, что один или два луидора, завернутых в рецепт, дадут матери возможность выполнит все назначения. Холодные компрессы на голову, припарки к конечностям, рвотное, отвар хины.

— Вот как! И неужели все это не поможет?

— Если не поможет сам организм, пользы от всего этого будет немного.

Я прописал все это лечение для очистки совести. Остальное довершит ангел-хранитель этого ребенка, если только он у него есть.

— Гм! — вырвалось у Мирабо.

— Вы поняли, не правда ли? — спросил Жильбер.

— Вашу теорию отравления окисью углерода? Более или менее понял.

— Нет, я не о том; я имею в виду другое: вы поняли, что воздух замка Маре вам не годится?

— Вы полагаете, доктор?

— Я убежден в этом.

— Весьма досадно, потому что сам замок совершенно меня устраивает.

— Как это на вас похоже: вы воистину враг самому себе! Я советую вам возвышенность — вы выбираете низину; я предписываю вам проточную воду, вас манит стоячая.

— Зато какой парк! Вы только посмотрите на эти деревья, доктор!

— Поспите одну ночь при открытом окне, граф, или прогуляйтесь после одиннадцати вечера в тени этих прекрасных деревьев, а на другой день расскажете мне, что у вас новенького.

— Значит, из отравленного наполовину, как сейчас, на другой день я превращусь в совершенно отравленного?

— Вы просили меня сказать правду?

— Да, и вы мне ее сказали, не правда ли?

— Да, голую правду. Я знаю вас, мой дорогой граф. Вы стремитесь сюда, чтобы убежать от мирской суеты, но суета настигнет вас и здесь: каждый влачит за собой свою цепь, железную, золотую или цветочную. Ваша цепь это ночью наслаждение, а днем работа. Пока вы были молоды, сладострастие служило вам отдохновением от трудов; но дни ваши истощены трудами, а ночи сладострастием. Вы сами сказали мне вашим выразительным, красочным слогом, что чувствуете, как из летней поры перешли в осеннюю. А поскольку, дорогой граф, вследствие избытка ночных наслаждений и дневных трудов мне необходимо бывает отворить вам кровь, то подумайте сами: после этого во время неизбежного упадка сил вы будете особенно подвержены действию нездорового воздуха, который ночью исходит от этих больших деревьев в парке, а днем — от миазмов стоячей воды. И тогда уж — чего вы хотите! — вас окажется двое против меня одного; причем оба сильнее меня: вы и природа. Меня ждет неизбежное поражение.

— Так вы полагаете, милый доктор, что меня сведет в могилу болезнь потрохов?.» Черт побери, вы меня изрядно этим огорчаете. Внутренние болезни мучительны и долго длятся! Я предпочел бы какой-нибудь сокрушительный апоплексический удар или, например, аневризму. Не могли бы вы мне это обеспечить?

— Ну, вам нет никакой надобности меня об этом просить, дорогой граф, — сказал Жильбер, — вы уже достигли или достигнете желаемого. По-моему, ваши кишки — это уже следствие, а главная причина всех ваших хворей, теперешних и будущих, — сердце. К несчастью, в вашем возрасте сердечные заболевания разнообразны и многочисленны, и далеко не все они влекут за собой мгновенную смерть. Главное правило, милый граф, таково — выслушайте его со вниманием, оно нигде не записано, но я, скорее наблюдатель и философ, нежели врач, сообщаю его вам, — острые заболевания у людей почти без исключения следуют одному и тому же порядку: у детей страдает мозг, у юношей грудь, а у зрелых людей внутренние органы и, наконец, у стариков — мозг, который много передумал, и сердце, много перестрадавшее. И когда наука скажет свое последнее слово, когда природа, целиком и полностью исследованная человеком, раскроет свою последнюю тайну, когда на каждую хворь придумают лекарство, когда человек, за редкими исключениями, наподобие животных, которые его окружают, станет умирать только от старости, единственными уязвимыми органами у него останутся мозг и сердце. Сердцу потребуется время, чтобы прийти в негодность; не обращайтесь с ним так, как обращались до сих пор, не требуйте от него больше работы, чем ему по силам, не нагружайте на него больше переживаний, чем оно может снести, поставьте себя в такие условия, чтобы не нарушать три важнейшие жизненные функции — дыхание, которое сосредоточено в легких, кровообращение, сосредоточенное в сердце, и пищеварение, сосредоточенное в кишках, — и вы проживете еще двадцать, тридцать лет и умрете, возможно, просто от старости; если же, наоборот, вы будете и дальше стремиться к самоубийству… Господи, чего же проще: вы по собственной воле отдалите или ускорите свою смерть. Представьте себе, что вы правите парой горячих лошадей, которые увлекают за собой вас, возницу, заставьте их идти шагом, и они проделают долгий путь за долгое время; пустите их в галоп и, как кони Гелиоса, они за сутки пробегут весь небесный круг.

— Да, — возразил Мирабо, — но ведь в течение этого дня они светят и греют, а это не пустяк. Пойдемте, доктор, уже поздно; я подумаю над тем, что вы мне сказали.

— Подумайте обо всем, — продолжал доктор, идя за Мирабо, — но коль скоро решитесь покорствовать повелениям Факультета, начните с того, что первым делом обещайте не снимать этого замка; в окрестностях Парижа вы найдете десять, двадцать, пятьдесят других замков, обладающих теми же преимуществами, что этот.

Может быть, Мирабо и дал бы обещание, уступив доводам разума, но внезапно в первых вечерних сумерках ему показалось, что за цветочной завесой мелькнула женская фигура в юбке из белой тафты с розовыми воланами; Мирабо уже почудилось, будто женщина ему улыбается, но он не успел в этом убедиться: пока Жильбер, угадавший, что с его пациентом происходит нечто новое, искал глазами причину той нервной дрожи, которую чувствовал в руке, опиравшейся на его руку, женская фигура внезапно исчезла, и в окне павильона теперь виднелись лишь слегка покачивающиеся розы, гелиотропы и гвоздики.

— Итак, вы не отвечаете, — произнес Жильбер.

— Мой дорогой доктор, — сказал Мирабо, — помните, что я сказал королеве, когда, уходя, она протянула мне руку для поцелуя: «Государыня, этот поцелуй спасет монархию!

— Помню.

— Что ж, доктор, я принял на себя тяжкое обязательство, тем более тяжкое, что я оказался покинут. Тем не менее я не могу пренебречь этим обязательством. Не будем презирать самоубийства, о котором вы сейчас толковали, доктор: быть может, самоубийство — единственное для меня средство с честью выйти из положения.

Глава 4. МАРСОВО ПОЛЕ

Мы уже пытались дать нашим читателям представление о том, какой неразрывной сетью федераций покрылась вся Франция и какое впечатление на Европу произвели эти отдельные федерации, предшествовавшие всеобщей.

Европа поняла, что в один прекрасный день — когда? сие было сокрыто в туманном будущем, — в один прекрасный день она тоже превратится в огромную федерацию граждан, в колоссальное сообщество братьев.

Мирабо содействовал созданию этой великой федерации. На опасения, которые ему выразил король, он возразил, что если во Франции еще остаются надежды на спасение монархии, то их надо искать не в Париже, а в провинции.

К тому же у этого собрания людей, явившихся из всех уголков Франции, будет одно важное преимущество: король увидит свой народ, а народ увидит своего короля. Когда все население Франции, представленное тремястами тысячами федератов — буржуа, судейских чиновников, военных, — сойдется на Марсовом поле с криком «Да здравствует нация! и соединит руки над руинами Бастилии, никакие придворные, сами введенные в заблуждение или желающие ввести в заблуждение короля, уже не смогут ему сказать, что в Париже-де верховодит горстка смутьянов, требующая свободы, а остальной Франции свобода ни к чему. Нет, Мирабо уповал на здравомыслие короля; Мирабо уповал на монархический дух, который в те времена еще жил в сердцах французов; он предсказывал, что из этого непривычного, необычного, неслыханного свидания монарха с народом родится священный союз, которого не поколеблет никакая интрига.

Гениальным людям бывает подчас свойственна та возвышенная глупость, которая дает право последним политическим ничтожествам будущего насмехаться над их памятью.

На равнинах близ Лиона уже произошла, так сказать, пробная федерация.

Франция, инстинктивно стремившаяся к единству, обрела, казалось, окончательное решение об этом единстве в долине Роны; тогда-то она и поняла, что коль скоро Лион способен обручить Францию с гением свободы, то повенчать их может только Париж.

Когда предложение о всеобщей федерации было внесено на рассмотрение Собрания мэром и Коммуной Парижа, которые не в силах были долее противиться настояниям прочих городов, — среди слушателей поднялся сильный ропот. Привести в Париж, вечный центр волнений и смут, бесчисленные толпы народу — эту идею отвергли обе партии, на которые была расколота Палата, — и роялисты, и якобинцы.

Роялисты усматривали в ней угрозу нового четырнадцатого июля, которое на сей раз смело бы уже не Бастилию, а королевскую власть.

Что станется с королем посреди этой чудовищной неразберихи страстей, посреди этого ужасного столкновения разных мнений?

С другой стороны, якобинцы, понимавшие, какое влияние на массы сохраняет еще Людовик XVI, опасались этого сборища не меньше, чем их недруги.

Якобинцы боялись, что такое сборище притупит общественное сознание, усыпит недоверие, оживит прежнее поклонение власти и, словом, снова заразит Францию монархическим духом.

Но невозможно было воспрепятствовать этому движению, которое не знало себе подобных с тех самых пор, как в XI веке вся Европа поднялась на освобождение гроба Господня.

Удивляться не приходится: эти движения не так чужды одно другому, как можно подумать, — первое дерево свободы было посажено на Голгофе.

Собрание лишь сделало все, что было в его силах, для того, чтобы сборище это не оказалось столь значительным, как можно было ожидать. Дискуссию затянули с тем, чтобы для тех, кто едет с окраин королевства, дело обернулось так же, как во время лионской федерации получилось с корсиканскими депутатами, которые спешили изо всех сил, но поспели лишь на другой день.

Кроме того, расходы были отнесены на счет провинций. Между тем некоторые провинции были настолько бедны — и все это знали, — что даже при самых невероятных усилиях едва ли смогли бы оплатить своим депутатам хотя бы половину путевых издержек, а вернее, их четверть: ведь депутатам предстояло не только добраться до Парижа, но и вернуться назад.

Но Собрание не учло народного энтузиазма. Оно не учло того, что богатые заплатили дважды: за себя и за бедных. Оно не учло гостеприимства, взывавшего по обочинам дорог: «Французы, отворите двери братьям, прибывшим с другого конца Франции!»

И никто не остался глух к этому призыву, ничья дверь не осталась на запоре.

Не стало больше чужаков, не стало больше незнакомых людей: все французы, все — родня, все — братья. К нам, пилигримы, поспешающие на великий праздник! К нам, воины Национальной гвардии! К нам, солдаты, к нам, моряки! Входите: вы обретете отцов, матерей и жен, чьи сыновья и мужья в другом месте встретят такой же радушный прием!

Тому, кто мог бы, подобно Христу, вознестись на самую высокую гору, только не мира, а Франции, открылось бы великолепное зрелище: триста тысяч граждан, стремящихся к Парижу, подобно лучам звезды, что сходятся в центре.

А кто служил провожатыми этим пилигримам свободы? Старики, нищие, солдаты Семилетней войны, унтер-офицеры, сражавшиеся при Фонтенуа, выслужившиеся из нижних чинов офицеры, положившие целую жизнь, полную труда, отваги и преданности на то, чтобы добиться одной лейтенантской или двух капитанских эполет; бедные младшие офицеры, которые собственными лбами вынуждены были прошибать гранитные своды армейского старого режима; моряки, которые завоевали Индию вместе с Бюсси и Дюплексом и утратили ее с Лалли-Толлендалем; живые развалины, побывавшие под огнем боевых пушек, истрепанные морскими приливами и отливами. За последние дни восьмидесятилетние старцы преодолевали расстояние в десять, двенадцать лье, лишь бы успеть вовремя, — и успевали.

Перед тем как навсегда смежить глаза и уснуть вечным сном, они вновь обрели юношескую силу.

А все потому, что отчизна позвала их, одной рукой поманив к себе, а другой — указав на грядущее их детей.

Впереди них шла Надежда.

И все они пели один и тот же гимн, все — те, что шли с севера и юга, с востока и запада, из Эльзаса и Бретани, из Прованса и Нормандии. Кто обучил их этому гимну с его неуклюжими, тяжелыми рифмами, напоминавшему те псалмы, которые в старину вели крестоносцев по морям Архипелага и равнинам Малой Азии? Как знать, быть может, то был ангел обновления, на лету простерший крыла над Францией.

Гимном этим была знаменитая песня «Дело пойдет», но не та, которую распевали в девяносто третьем году: девяносто третий год все смешал, все переменил; смех превратился в слезы, пот — в кровь.

Нет, вся эта Франция, сорвавшаяся с места, чтобы явиться в Париж для принесения всеобщей клятвы, не пела угрожающих куплетов, не объявляла:

Дело пойдет, и пойдет, и пойдет, Всех аристократов мы повесим, Дело пойдет, и пойдет, и пойдет, Всех аристократов — на фонарь!

Она пела на другой мотив, и слова были такие:

Дружно народ в этот день повторяет:

Дело пойдет, и пойдет, и пойдет, Скоро великие малыми станут, Малые скоро великими станут, И времена обновленья настанут!

Чтобы принять пятьсот тысяч душ из Парижа и провинции, нужна была гигантская арена; чтобы разместить миллион зрителей, необходим был колоссальный амфитеатр.

Для первых было выбрано Марсово поле.

Для вторых — высоты Пасси и Шайо.

Однако Марсово поле представляло собой плоскую поверхность. Надобно было превратить его в подобие цирка; надобно было вырыть в нем углубление, а выбранную землю насыпать по краям, чтобы устроить возвышения.

Пятнадцать тысяч мастеровых — из числа тех, кто постоянно сетовал во всеуслышание, что тщетно ищет работу, а потихоньку молил Бога, чтоб не найти ее и впредь, — пятнадцать тысяч мастеровых с лопатами, заступами и мотыгами отрядил город Париж, чтобы преобразить эту равнину в дол, окруженный широким амфитеатром. Но этим пятнадцати тысячам оставалось только три недели на осуществление титанического труда, а между тем спустя два дня работы они поняли, что им требуется три месяца.

Впрочем, возможно, дело было в том, что им лучше платили за бездействие, чем за труд.

И тут свершилось чудо, по которому можно судить об энтузиазме парижан. Все население города взялось за необъятный труд, который не могли или не желали исполнить несколько тысяч бездельников-мастеровых. В тот самый день, когда распространился слух, что Марсово поле не будет готово к четырнадцатому июля, сто тысяч человек встали и сказали с той твердостью, какая всегда присуща воле народной и воле Божьей: «Оно будет готово.»

К мэру явились депутаты от имени этих ста тысяч тружеников, и было заключено соглашение: чтобы не мешать работам, ведущимся днем, добровольцам отведут ночь.

Вечером того же дня, когда пушечный залп известил об окончании дневных трудов, наступил час ночной работы.

И как только грянул залп, с четырех сторон, со стороны Гренель, со стороны реки, со стороны Гро-Кайу и со стороны Парижа, Марсово поле было взято приступом.

Каждый пришел со своим инструментом: лопатой, мотыгой, заступом или тачкой.

Другие прикатили бочки с вином, принесли скрипки, гитары, барабаны и флейты.

Все возрасты, полы, сословия смешались; граждане, аббаты, солдаты, монахи, прекрасные дамы, рыночные торговки, сестры милосердия, актрисы размахивали лопатами, толкали тачки или повозки; дети шли впереди и несли факелы; позади шли оркестры, составленные из всевозможных инструментов, и надо всей этой неразберихой, шумом, гамом парила песня «Дело пойдет., которую распевал огромный хор в сто тысяч голосов и на которую откликались триста тысяч голосов изо всех уголков Франции.

Среди самых неистовых тружеников можно было заметить двоих, одетых в мундиры и явившихся в числе первых: один из них, лет сорока, был крепок и коренаст, но лицо его было мрачно.

Он не пел и почти не говорил.

Другой был молод, лет двадцати, с открытым и радостным лицом, с большими синими глазами, белозубый, белокурый, уверенно стоявший на своих огромных ногах с узловатыми коленями; своими могучими руками он поднимал непомерные тяжести; он толкал тачку или повозку, никогда не выбиваясь из сил, никогда не отдыхая, и все время распевал да поглядывал краем глаза на своего товарища, обращался к нему с замечаниями, на которые тот не отвечал, подносил ему стакан вина, которое тот отвергал, и снова возвращался на свое место и принимался трудиться за десятерых, а петь за двадцатерых.

Эти двое были депутатами от нового департамента Эны, удаленного от Парижа всего на каких-нибудь десять лье; услыхав о нехватке рабочих рук, они поскорее примчались, чтобы трудиться — первый молча, а второй весело и шумно — сообща со всеми.

Эти двое были Бийо и Питу.

Расскажем о том, что происходило в Виллер-Котре на третью ночь после их прибытия в Париж. То есть в ночь с пятого на шестое июля, в тот самый миг, когда мы их признали, пока они изо всех сил участвовали в общем труде.

Глава 5. ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ НАМ СТАНОВИТСЯ ЯСНО, ЧТО ПРОИЗОШЛО С КАТРИН, НО НЕ ЯСНО, ЧТО БУДЕТ С НЕЙ ДАЛЬШЕ

В ночь с пятого на шестое июля, около одиннадцати часов вечера, доктор Рейналь, который только что лег спать в надежде — столь часто тщетной у хирургов и докторов — спокойно отдохнуть до утра, итак, в эту самую ночь доктор Рейналь был разбужен тремя могучими ударами в дверь.

Как мы знаем, у доброго доктора было заведено самому отворять, если в дверь к нему стучались или звонили ночью, чтоб как можно скорее увидеть людей, испытывавших в нем нужду.

На сей раз, как всегда, он соскочил с кровати, накинул халат, сунул ноги в туфли и со всей поспешностью спустился по узкой лесенке.

Но как он ни торопился, ожидание показалось его ночному посетителю чересчур долгим: он принялся вразнобой колотить в дверь и колотил, покуда она не отворилась.

Доктор Рейналь узнал того же лакея, который однажды ночью приезжал к нему, чтобы отвезти к виконту Изидору де Шарни.

— Вот как! — воскликнул доктор, узнав посетителя. — Опять вы, друг мой? Надеюсь, вы понимаете, что я вас не упрекаю! Но если ваш господин опять ранен, ему следует быть осторожнее: не нужно ходить туда, где с неба сыплются пули.

— Нет, сударь, — отвечал лакей, — я пришел к вам не ради моего господина и не из-за ранения, хотя дело столь же спешное. Одевайтесь; вот конь, сударь, вас ждут.

Для того чтобы одеться, доктору никогда не требовалось больше пяти минут. На сей раз, уловив по тону лакея, а главное, по настойчивости, с которой тот стучал, что его присутствие необходимо как можно скорее, он оделся за четыре минуты.

— Я готов, — сказал он, выйдя спустя совсем немного времени после того, как ушел в дом.

Лакей, не спешиваясь, держал в руках поводья лошади, предназначавшейся для доктора Рейналя; тот немедля вскочил в седло и вместо того, чтобы взять налево, как это было в прошлый раз, свернул направо вслед за лакеем, который скакал впереди, указывая дорогу.

На сей раз его везли в сторону, противоположную Бурсонну.

Он пересек парк, углубился в лес, оставив Арамон по левую руку, и вскоре очутился в столь густой и неровной части леса, что ехать верхом становилось все труднее.

Внезапно какой-то человек, прятавшийся за деревом, пошевелился и тем привлек его внимание.

— Это вы, доктор? — спросил человек.

Доктор, который придержал было коня, не зная, что на уме у этого встречного, по голосу догадался, что перед ним виконт Изидор де Шарни.

— Да, — сказал он, — это я. Куда это вы меня тащите, господин виконт?

— Скоро увидите, — отвечал Изидор. — Прошу вас спешиться и идти за мной.

Доктор спешился; он начинал понимать, в чем дело.

— Вот оно что! — проговорил он. — Речь идет о родах, держу пари.

Изидор схватил его за руку.

— Верно, доктор, а потому обещайте мне держать все происходящее в тайне, хорошо?

Доктор пожал плечами, словно желая сказать: «Да не беспокойтесь вы, Бога ради, мне не впервой!»

— Тогда идите за мной, — сказал Изидор, отвечая его мыслям.

И, продираясь сквозь дикий терновник по сухим, хрустким листьям, под темной сенью гигантских буков, сквозь трепещущую листву которых время от времени мелькали мерцающие звезды, оба спустились в такую низину, куда не смогла бы проникнуть ни одна лошадь.

Несколько мгновений спустя доктор завидел верх глыбы Клуи.

— Вот оно что! — сказал он. — Уж не в хижину ли старины Клуи мы идем?

— Не совсем, — отозвался Изидор, — но это неподалеку от нее.

И, обогнув огромную скалу, он подвел доктора к двери небольшого кирпичного строения, примыкавшего к хижине старого гвардейца, так что со стороны можно было подумать — все на самом деле так и думали, — что старик сделал эту пристройку к своему жилищу, чтобы ему было попросторнее.

Правда, одного взгляда внутрь домика было достаточно, чтобы убедиться, что это не так, даже если бы в комнате не было Катрин, лежавшей в постели.

Стены, оклеенные красивыми обоями; шторы, гармонирующие с обоями, на обоих окнах; между окнами — изящное зеркало; под зеркалом — туалет со всеми необходимыми принадлежностями из фарфора; два стула, два кресла, маленькая кушетка, маленький книжный шкаф — таково было убранство этой комнатки, открывавшейся взору посетителя; говоря сегодняшним языком, в ней царил почти полный комфорт.

Но взгляд доброго доктора не задержался на убранстве. Он увидел женщину в постели и поспешил прямо к страдалице.

Заметив доктора, Катрин закрыла лицо обеими руками, не в силах ни сдержать рыданий, ни скрыть слезы.

Изидор подошел к ней и окликнул по имени; она бросилась в его объятия.

— Доктор, — сказал молодой человек, — вверяю вам жизнь и честь этого создания: сегодня она всего лишь моя возлюбленная, но надеюсь, что придет день, когда я назову ее женой.

— Ах, как ты великодушен, мой милый Изидор, что по доброте своей говоришь мне такие вещи! Ведь ты же знаешь, я бедная девушка и никогда не смогу стать виконтессой де Шарни. Но все равно я благодарю тебя; ты понимаешь, что мне понадобятся силы, и хочешь меня поддержать; успокойся, у меня хватит мужества, и в подтверждение я сейчас сделаю самое трудное: покажусь вам с открытым лицом, дорогой доктор, и протяну вам руку.

И она подала руку доктору Рейналю.

В тот миг, когда доктор коснулся ее руки, эта рука судорожно сжалась от приступа боли, который был еще мучительнее, чем все, что довелось Катрин испытать до сих пор.

Врач выразительно взглянул на Изидора, и тот понял, что роды начались.

Молодой человек опустился на колени перед постелью роженицы.

— Катрин, мое милое дитя, — обратился он к ней, — мне, конечно, следовало бы остаться здесь, рядом с тобой, чтобы ободрять тебя и поддерживать, но я боюсь, что мне недостанет сил, и все же, если ты этого желаешь…

Катрин обвила рукой шею Изидора.

— Иди, — сказала она, — иди; благодарю тебя за то, что ты настолько меня любишь, что не в силах видеть мои мучения.

Изидор прижался губами к губам бедного создания, еще раз пожал руку доктору Рейналю и бросился вон из комнаты.

Два часа он блуждал, как те тени, о которых пишет Данте, которые ни на миг не могут остановиться и отдохнуть, а стоит им остановиться, как черт гонит их дальше, вонзая в них свой железный трезубец. Описав у дома более или менее широкий круг, он всякий раз возвращался к двери, за которой вершилось мучительное таинство родов. Но тут же его ушей достигал крик Катрин, который обрушивался на него, как железный трезубец на грешника, и вновь гнал его прочь, заставляя без конца удаляться от цели, к которой он возвращался все снова и снова.

Наконец посреди темноты ему послышалось, что его зовет голос доктора и еще один, более слабый и более нежный. В два прыжка он очутился у двери, которая на сей раз была отворена и на пороге которой его ждал доктор с младенцем на руках.

— Увы, увы, Изидор, — сказала Катрин, — теперь я дважды принадлежу тебе: я и твоя возлюбленная, и мать твоего ребенка!

Неделю спустя в тот же час, в ночь с тринадцатого на четырнадцатое июля, дверь снова отворилась; двое мужчин несли в носилках мать и дитя, которых сопровождал верхом на коне молодой человек, все время напоминавший носильщикам, что следует быть как можно осторожнее. Добравшись до большой дороги, что вела из Арамона в Виллер-Котре, процессия повстречалась с отменной берлиной, запряженной тремя лошадьми; в нее села мать с младенцем.

Молодой человек отдал слуге кое-какие распоряжения, спешился, бросил ему повод своего коня и в свою очередь сел в карету, которая, не останавливаясь в Виллер-Котре и не заезжая туда, обогнула парк от фазаньего двора до конца улицы Ларни, а оттуда во всю прыть покатила по парижской дороге.

Перед отъездом молодой человек оставил кошелек с золотыми для передачи папаше Клуи, а женщина — письмо, адресованное Питу.

Доктор Рейналь ручался, что, поскольку мать быстро оправляется после родов, а ребенок здоровый и крепкий (между прочим, это был мальчик), поездка из Виллер-Котре в Париж в хорошей карете не должна им повредить.

Получив эти заверения, Изидор решился уехать; это было необходимо, потому что скоро должны были вернуться Бийо и Питу.

Богу, до поры до времени благоприятствующему тем, от кого он позже зачастую, как может показаться, отступается, было угодно, чтобы роды свершились в отсутствие Бийо, который, впрочем, не знал, где прячется его дочь, и Питу, который в наивности своей и не подозревал, что Катрин беременна.

Около пяти утра карета подъехала к воротам Сен-Жермен, но не смогла пересечь бульвары из-за огромного скопления народа, привлеченного праздником.

Катрин отважилась выглянуть из дверцы, но в тот же миг с криком отпрянула и уткнулась в грудь Изидору.

Первые же двое, кого она увидела и узнала среди представителей, откомандированных на праздник федерации, были Бийо и Питу.

Глава 6. ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ 1790 ГОДА

Благодаря участию всего Парижа тот труд, который доложен был превратить огромную равнину в дол, окруженный двумя холмами, был завершен вечером тринадцатого июля.

Многие труженики, желая быть уверенными, что назавтра найдут себе место, ночевали тут же, как ночуют победители на поле сражения.

Бийо и Питу присоединились к другим представителям и заняли среди них место на бульваре. Как мы уже знаем, случаю было угодно, чтобы депутатам от департамента Эны отвели то самое место, где оказалась карета, которая доставила в Париж Катрин и ее дитя.

Эта шеренга, состоявшая из одних депутатов, тянулась от Бастилии до самого бульвара Благовещения.

Каждый лез вон из кожи, чтобы получше принять желанных гостей. Когда стало известно, что прибыли бретонцы, эти старшие дети свободы, победители Бастилии поспешили им навстречу до самого Сен-Сира и встретили с почетом.

Много было случаев, являвших собой удивительные примеры бескорыстия и патриотизма.

Хозяева постоялых дворов сговорились и по общему решению не только не взвинтили цены, но снизили их. Вот вам пример бескорыстия.

Журналисты, ведущие между собой неумолимую повседневную борьбу и нападающие друг на друга со страстью, которая подогревает всеобщую ненависть вместо того, чтобы ее умерять, так вот, журналисты — по крайней мере двое из них, Лустало и Камил Демулен, — предложили заключить союзный пакт между всеми пишущими. Они отказались от всякого соперничества, от всякой ревности; они поклялись отныне соревноваться лишь в том, что содействует общественному благу. Вот вам пример патриотизма.

К сожалению, их предложение не нашло отклика в прессе и поныне остается не более чем возвышенной утопией, каковой, вероятно, пребудет и впредь.

Со своей стороны Собрание тоже получило мощную порцию электрических разрядов, колебавших Францию наподобие землетрясения. За несколько дней до того оно по предложению гг. Монморанси и Лафайета отменило наследственное дворянство, которое защищал аббат Мори, сын деревенского башмачника.

Еще в феврале месяце Собрание отменило наследственное право там, где оно чинило зло. По поводу повешения братьев Агасс, которые были осуждены за подделку векселей, Собрание постановило, что отныне ни дети, ни родители преступников не будут опозорены казнью их близких.

Между прочим, в тот самый день, когда Собрание отменило наследственную передачу привилегий, как отменило наследственную передачу кар, перед Собранием предстал некий немец, явившийся с берегов Рейна, сменивший данные ему при рождении имена Иоганн Батист на имя Анахарсис — Анахарсис Клоотс, — прусский барон, родившийся в Клеве, предстал и объявил себя депутатом рода человеческого. Он привел с собой два десятка людей, принадлежавших к разным народам и одетых в национальные костюмы, всех сплошь изгнанников, и явился во имя народов просить для них у единственных законных правителей места на празднике федерации.

Оратору от лица рода человеческого было даровано место на празднике.

С другой стороны, влияние Мирабо сказывалось все сильнее: благодаря этому могущественному соратнику двор приобрел сторонников не только в рядах правых, но и из числа левых. Собрание едва не с энтузиазмом проголосовало за предоставление по цивильному листу королю двадцати четырех миллионов, а королеве четырех миллионов.

В общем, к ним возвращались двести восемь тысяч франков долгов, которые они оплатили красноречивому трибуну, и шесть тысяч ливров ренты, которые они выплачивали ему ежемесячно.

Впрочем, Мирабо, казалось, не ошибся насчет настроения провинций; те из представителей, что были приняты Людовиком XVI, распространили в Париже восторженное отношение к Национальному собранию, но в то же время и религиозное преклонение перед королевской властью. Они снимали шляпы перед г-ном Байи с криком: «Да здравствует нация!» — но перед Людовиком XVI они опускались на колени и слагали свои шпаги к его ногам с криком:

«Да здравствует король!»

К несчастью, король, натура не слишком поэтическая и не слишком рыцарственная, слабо отзывался на все эти душевные порывы.

К несчастью, королева, слишком гордая, слишком, если можно так выразиться, проникнутая лотарингским духом, не придавала этим идущим от сердца свидетельствам того значения, какого они заслуживали.

И потом — несчастная женщина! — на дне своей души она таила нечто мрачное, нечто сродни тем темным пятнам, которые покрывают солнечный диск.

Этим мрачным темным пятном, разъедавшим ей сердце, была разлука с Шарни.

Шарни, конечно, мог бы уже вернуться, но оставался при г-не де Буйе.

Когда она встречалась с Мирабо, на мгновение у нее промелькнула мысль пококетничать с этим человеком развлечения ради. Ее королевскому и женскому самолюбию было бы лестно видеть могущественного гения склонившимся к ее ногам; но, в сущности, что значит для сердца гений? Какое дело страстям до утех самолюбия, до побед, одержанных гордыней? Прежде всего, королева своим женским зрением видела в Мирабо человека из плоти и крови, человека с нездоровой тучностью, с морщинистыми впалыми щеками, в шрамах и рытвинах от оспы, с покрасневшими глазами, с опухшим горлом; она тут же сравнила с ним Шарни, изящного дворянина в расцвете лет и красоты, облаченного в блестящий мундир, который придавал ему несравненный воинственный вид, меж тем как Мирабо в штатском платье был похож, когда гений не одушевлял его властного лица, на переодетого каноника.

Она пожала плечами; она испустила глубокий вздох; глазами, покрасневшими от ночных бдений и слез, она измерила разделявшее их расстояние и замирающим голосом, в котором дрожали рыдания, прошептала: «Шарни, мой Шарни!»

Что значили для этой женщины в такие минуты народы, припавшие к ее ногам? Что значили для нее эти людские волны, подобно приливу гонимые небесными вихрями и разбивающиеся о ступеньки трона с криком: «Да здравствует король! Да здравствует королева!? Если бы знакомый голос шепнул ей на ухо: «Мария, я ни в чем не изменился! Антуанетта, я вас люблю! — она бы поверила, что вокруг нее все по-прежнему, и эти слова больше успокоили бы ей сердце, скорее разгладили чело, чем все клики, обещания и клятвы.

Но как бы то ни было, в свой срок настало четырнадцатое июля, принеся с собой великие и малые события, которые все вместе составляют историю убогих и могущественных, историю народа и монархии. Этот день четырнадцатого июля, словно не желая знать, что ему суждено освещать неслыханное, небывалое, великолепное зрелище, явился омраченный тучами, дыша ветром и дождем.

Но одно из достоинств французского народа состоит в том, что он смеется над чем угодно, даже над дождем в праздничные дни.

Парижские национальные гвардейцы и представители от провинций, толпившиеся на бульварах с пяти утра, измокшие под дождем и умиравшие с голоду, смеялись и пели.

Правда парижское население, не властное защитить их от дождя, задумало по крайней мере спасти их от голода.

Изо всех окон на веревках им начали спускать хлеб, сыр и бутылки вина.

Это делалось на всех улицах, по которым они проходили. Покуда они проходили, сто пятьдесят тысяч людей заняли места на пригорках Марсова поля, а еще сто пятьдесят тысяч стояли за их спинами.

Что до амфитеатров Шайо и Пасси, они были до отказа забиты зрителями, число которых не поддавалось учету.

Великолепный цирк, гигантский амфитеатр, величественная арена, где состоялся праздник объединения Франции, а когда-нибудь, быть может, призойдет объединение всего мира!

Увидим мы этот праздник или не увидим — не все ли равно? Его увидят наши сыновья, увидит мир.

Одно из величайших заблуждений человека заключается в том, что он воображает, будто весь мир целиком существует для того, чтобы он прожил в нем свою краткую жизнь, меж тем как на самом деле из переплетения этих бесконечных кратких, эфемерных, невидимых, кроме как оку Господню, существований и состоит время — тот более или менее долгий период, в течение которого Провидение, эта Исида с четырьмя сосцами приглядывающая за народами, вершит свой таинственный труд и продолжает непрерывное дело сотворения мира.

О да, наверняка все, кто там был, верили, что скоро поймают, ухватят за оба крыла летучую богиню, которая зовется Свободой, вечно ускользает и скрывается из виду, чтобы всякий раз вернуться еще более гордой и сверкающей.

И эти люди заблуждались, как позже заблуждались их сыновья, думавшие, что они ее утратили.

И какою же радостью, каким доверием были проникнуты все эти люди — и те, что ждали, сидя или стоя, и те, что, перейдя реку по деревянному мосту, наведенному близ Шайо, через Триумфальную арку хлынули на Марсово поле!

По мере того как подходили отряды представителей, изо всех уст вырывались, рождаясь в сердцах, оглушительные крики ликования, а может быть, отчасти и изумления перед открывавшейся взору картиной.

В самом деле, никогда еще глазам человеческим не являлось подобное зрелище.

Марсово поле преобразилось словно по волшебству. Равнина меньше чем за месяц превратилась в долину окружностью в целое лье.

И на прямоугольных склонах вокруг долины разместились, стоя и сидя, триста тысяч человек.

Посреди возвышался Алтарь отечества, к которому вели четыре лестницы — по одной с каждой стороны обелиска, венчавшего алтарь.

На каждом углу монумента было по сосуду, в которых курился ладан: Национальное собрание решило, что отныне его будут воскурять не только Богу.

На каждой из четырех граней обелиска виднелись надписи, возвещавшие миру, что французский народ свободен, и призывавшие прочие нации последовать его примеру.

О, как радовались наши отцы! Их радость при виде этой картины была так безудержна, так глубока и искренна, что ее отголоски дошли и до нас.

Между тем в небесах, как во времена древности, творились знамения.

Безжалостные ливни, ураганные ветры, темные тучи предвещали тысяча семьсот девяносто третий, тысяча восемьсот четырнадцатый, тысяча восемьсот пятнадцатый годы!

Но посреди непогоды иногда проглядывало яркое солнце, сулившее тысяча восемьсот тридцатый, тысяча восемьсот сорок восьмой.

И если бы явился пророк и предсказал этим миллионам людей их будущее — как бы они его приняли?

Так же, как греки Калхаса, как троянцы Кассандру!

Но в этот день звучали только два голоса: то были голос веры и отвечавший ему голос надежды.

Перед корпусами Военной школы были построены галереи.

Эти галереи, затянутые драпировками и увенчанные трехцветными флагами, были приготовлены для королевы, придворных и Национального собрания.

Два одинаковых трона, возвышавшихся на расстоянии в три фута один от другого, предназначались королю и председателю Собрания.

Король, назначенный — только на этот день! — верховным главнокомандующим французской национальной гвардией, передал свои полномочия Лафайету.

Итак, Лафайет в этот день оказался главнокомандующим над шестью миллионами вооруженных людей.

Его удача спешила к своему зениту. Масштабами превосходя его собственные масштабы, она неизбежно должна была вскоре пойти на убыль и погаснуть.

В этот день она дошла до апогея, но, подобно фантастическим ночным призракам, что, увеличиваясь, постепенно достигают человеческих размеров, она лишь затем выросла сверх всякой меры, чтобы обратиться в пар, развеяться и исчезнуть.

Однако праздник федерации происходил на самом деле, и происходившее не вызывало сомнений.

Все было явью: народ, который вскоре заявит, что с него хватит; король, чья голова скоро слетит с плеч; генералиссимус, чей белый конь вскоре умчит седока в изгнание.

Между тем под этим зимним дождем, под порывами ненастья, при свете редких лучей бледного солнца, еле-еле пробивавшегося сквозь темную пелену туч, представители через три пролета Триумфальной арки вступили на обширную арену; этот авангард, составлявший около двадцати пяти тысяч человек, выстроился двумя концентрическими кругами по всей окружности цирка; далее появились парижские выборщики, за ними представители Коммуны и, наконец, Национальное собрание.

Все эти отряды, которым было отведено место на галереях, пристроенных к Военной школе, шли прямо через поле; подобно волне, набегающей на скалу, они лишь раздались, чтобы обогнуть Алтарь отечества, вновь сомкнувшись за ним, и передние уже успели приблизиться к галереям, в то время как хвост колонны, подобной гигантской змее, еще делал последний поворот перед Триумфальной аркой.

За выборщиками, представителями Коммуны и Национальным собранием шли все остальные: представители провинций, военные депутации, национальная гвардия.

Каждый департамент в знак отличия нес свое собственное знамя, но знамена эти обвивал, охватывал, окружал гигантский пояс из трехцветных знамен, твердивших глазам и сердцам присутствующих два слова, единственные два слова, ведущие на великие деяния народы, послушные Божьему замыслу.

Отечество и единство — вот эти слова.

В одно и то же время председатель Национального собрания поднялся на свой трон, король на свой, а королева заняла место на трибуне.

Увы, несчастная королева! Ее свита была ничтожна. Лучшие подруги Марии Антуанетты испугались и бросили ее; узнай они, что благодаря Мирабо король получил двадцать четыре миллиона на личные расходы, — быть может, некоторые из них и вернулись бы; однако они этого не знали.

Что же касается того человека, которого тщетно искали глаза Марии Антуанетты, то она знала: его не привлекли бы к ней ни золото, ни могущество.

Но его не было, и королеве хотелось задержать взгляд хоть на одном дружеском, преданном лице.

Она осведомилась, где г-н Изидор де Шарни и почему защитники монархии, у которой осталось в этой огромной толпе так немного защитников, не сплотились вокруг короля и у ног королевы.

Никто не знал, где Изидор де Шарни, а если бы кто-нибудь сообщил королеве, что в это самое время он везет крестьяночку, свою любовницу, в скромный домик на склоне холма Бельвю, она наверняка сострадательно передернула бы плечами, а может быть, ее сердце сжалось бы от ревности.

И кто знает, в самом деле: что, если бы наследница Цезарей пожертвовала троном и короной и согласилась стать безвестной крестьянкой, лишь бы Оливье продолжал любить ее, как Изидор любил Катрин!

Таковы были, по всей вероятности, мысли, мелькавшие у нее в голове, как вдруг Мирабо, перехватив один из ее непонятных взглядов — то ли небесный луч, то ли грозовая молния блистали в этом взгляде, — не удержавшись, произнес в полный голос:

— О чем же все-таки думает эта волшебница?

Случись рядом Калиостро, он, услыхав этот вопрос, мог бы на него ответить: «Она думает о роковом механизме, который я ей показал в графине, в замке Таверне, и который она потом однажды вечером узнала в Тюильри под пером Жильбера.» И великий прорицатель, ошибавшийся так редко, на сей раз ошибся бы.

Она думала об отсутствующем Шарни и об угасшей любви.

Вот о чем она думала под грохот пятисот барабанов и шум двух тысяч музыкальных инструментов, заглушаемый криками: «Да здравствует король!

Да здравствует закон! Да здравствует нация!»

Внезапно наступила полная тишина.

Король и председатель Национального собрания сели.

Двести священнослужителей в белых стихарях приблизились к алтарю, возглавляемые епископом Отенским, г-ном де Талейраном, главой всех приносящих присягу в прошлом, настоящем и будущем.

Хромая на одну ногу, он взошел по ступеням алтаря — Мефистофель, ожидающий Фауста, которому предстояло появиться тринадцатого вандемьера.

Месса, которую отслужил епископ Отенский! Мы позабыли назвать это обстоятельство в числе дурных предзнаменований.

В этот миг гроза разразилась с удвоенной силой; казалось, небо возроптало против этого мнимого пастыря, который собирался профанировать святое таинство мессы и вместо дарохранительницы поднести Господу сердце, в котором вызревали будущие клятвопреступления.

Приблизившись к алтарю, знамена частей и трехцветные флаги образовали реющий пояс, раздуваемый юго-западным ветром и переливающийся тысячью цветов.

Завершив мессу, г-н де Талейран спустился на несколько ступенек и благословил национальное знамя и стяги восьмидесяти трех департаментов.

Затем началась священная церемония присяги.

Лафайет присягнул первым — именем национальной гвардии королевства.

Вторым присягнул председатель Национального собрания именем всей Франции.

Король присягнул третьим — своим собственным именем.

Лафайет спешился, пересек пространство, отделявшее его от алтаря, поднялся по ступеням, обнажил шпагу, приложил ее острие к Евангелию и твердым, убежденным голосом произнес:

— Мы клянемся в вечной верности нации, закону, королю; клянемся всеми нашими силами поддерживать Конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную королем; в согласии с законом защищать безопасность личности и собственности, распределение хлеба и пропитания внутри государства, взимание общественных податей в любой форме; клянемся быть связанными со всеми французами неразрывными узами братства.

Во время присяги установилась полная тишина.

Едва он кончил, из ста пушек одновременно вырвалось пламя: то был сигнал соседним департаментам.

И тут весь укрепленный город озарился огромной вспышкой, сопровождавшейся угрожающим громом, который был изобретен людьми, и если числом бедствий может определяться превосходство, то этот рукотворный гром давно уже превзошел гром Божий.

Подобно кругам от камня, брошенного на середину озера, расходящимся по сторонам, пока не достигнут берега, каждый круг огня и каждая волна канонады разбегалась от центра к периферии, из Парижа к границам, из сердца Франции за ее пределы.

Затем председатель Национального собрания в свой черед встал, все депутаты стеснились вокруг него, и он произнес:

— Клянусь быть верным нации, закону, королю и всеми своими силами поддерживать Конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную королем.

Не успел он договорить, как сверкнул тот же огонь, загремели те же взрывы и, как удаляющееся эхо, разлетелись во все концы Франции.

Настала очередь короля.

Он встал.

Тише! Слушайте все, каким голосом он будет произносить клятву нации клятву, которую сразу же преступил в сердце своем.

Берегитесь, государь! Туча разрывается надвое, открывается чистое небо, появляется солнце.

Солнце — это Бог. На нас взирает Бог.

— Я, король французов, — говорит Людовик XVI, — клянусь употребить всю власть, которой наделил меня конституционный закон государства, на то, чтобы поддерживать Конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную мною, и способствовать исполнению законов.

Ах, государь, государь, зачем же и на этот раз вы не пожелали принести клятву на алтаре?

Двадцать первое июня станет ответом на четырнадцатое июля, Варенн откроет разгадку Марсова поля.

Но истинной или ложной была эта клятва, она была отмечена новыми вспышками и новым грохотом.

Сто пушек грянули, как грянули они в честь Лафайета и в честь председателя Собрания, и артиллерия департаментов в третий раз подхватила грозное предупреждение королям: «Берегитесь, Франция встает на ноги! Берегитесь, Франция хочет быть свободной, и, как тот римский посол, у которого в складках плаща таились и мир, и война, она готова взметнуть свой плащ над целым светом!

Глава 7. ЗДЕСЬ ТАНЦУЮТ

И вот для всей этой неисчислимой толпы настал час безбрежной радости.

Мирабо на миг забыл королеву, Бийо на миг забыл Катрин.

Король удалился под всеобщие приветственные клики. Собрание вернулось в зал заседаний в сопровождении того же кортежа, с которым прибыло на Марсово поле.

Что до знамени, которое город Париж вручил ветеранам армии, то, как сообщает «История революции, составленная двумя друзьями народа., было решено, что знамя это будет вывешено под сводами Национального собрания на память будущим законодательным собраниям о счастливой эпохе, наступление которой отпраздновали в этот день, и как эмблема, способная напомнить войскам, что они подчиняются двум властям и не смеют выступать без согласного распоряжения обеих этих властей.

Мог ли Шапелье, по предложению которого был издан этот декрет, предвидеть двадцать седьмое июля, двадцать четвертое февраля и второе декабря?

Стемнело. Утренний праздник происходил на Марсовом поле, вечернему надлежало быть у Бастилии.

Восемьдесят три покрытых листвой дерева, по числу департаментов, изображали собой восемь башен крепости, на фундаментах которых они были установлены. От дерева к дереву тянулись сверкающие гирлянды; посредине возвышалась гигантская мачта, увенчанная знаменем, на котором красовалось слово «Свобода.» Возле рвов была вырыта огромная могила, в которой были погребены кандалы, цепи, решетки Бастилии и знаменитый барельеф, украшавший ранее башенные часы и изображавший скованных рабов. Кроме того, оставили отверстыми и осветили во всей их зловещей глубине подвальные одиночные камеры, вобравшие в себя столько слез и заглушившие столько вздохов. И наконец, когда, привлеченная музыкой, звучавшей среди листвы, публика добиралась до того места, где прежде был внутренний двор, там перед нею открывался ярко освещенный бальный зал, и над входом в этот зал были начертаны слова, подтверждавшие, что прорицание Калиостро осуществилось:

ЗДЕСЬ ТАНЦУЮТ

За одним из тысячи столиков, расставленных вокруг Бастилии, под импровизированной сенью, воспроизводившей древнюю крепость почти с такой же точностью, как обтесанные камешки архитектора Паллуа, подкреплялись двое мужчин, утомленные после дня маршировки и маневров. Перед ними были выставлены огромная колбаса, четырехфунтовый каравай и две бутылки вина.

— Эх, чтоб мне с места не сойти! — сказал, одним духом опорожнив свой стакан, младший из сотрапезников, носивший мундир капитана национальной гвардии, в то время как второй, старше его по крайней мере вдвое, был одет в мундир представителя провинции. — Чтоб мне с места не сойти! До чего ж хорошо поесть, когда голоден, и попить, когда в глотке сухо!

Потом, помолчав, он спросил:

— А что же вы, папаша Бийо? Неужто вам не хочется ни пить, ни есть?

— Я попил и поел, — отвечал второй, — и теперь мне хочется только одного…

— Чего же?

— Я скажу тебе это, дружище Питу, когда для меня придет час сесть за стол.

Питу не почувствовал хитрости в ответе Бийо. Бийо мало съел и мало выпил, несмотря на утомительный день, который к тому же, по выражению Питу, был голодноват; но с тех пор, как из Виллер-Котре они прибыли в Париж, за все пять дней или, вернее, пять ночей работы на Марсовом поле Бийо также очень мало пил и очень мало ел.

Питу знал, что некоторые недомогания, не представляя большой опасности, полностью лишают аппетита самых крепких людей, и всякий раз, примечая, как мало ест Бийо, спрашивал его, как спросил только что, в чем причина такого воздержания; но Бийо всякий раз отвечал, что он не голоден, и Питу довольствовался этим ответом.

Однако было одно обстоятельство, по-настоящему смущавшее Питу; то была не воздержанность Бийо в пище — в конце концов, каждый волен есть мало или вообще не есть. К тому же чем меньше ел Бийо, тем больше доставалось ему, Питу. Нет, его смущала немногословность фермера.

Когда Питу делил с кем-нибудь трапезу, он любил поговорить; он заметил, что беседа, ничуть не мешая глотанию, способствует пищеварению, и это наблюдение так глубоко укоренилось у него в мозгу, что, когда Питу доводилось есть в одиночестве, он пел.

Если, конечно, на него не нападало уныние.

Но теперь у Питу не было никаких причин для уныния, скорее напротив.

С некоторых пор жизнь его в Арамоне снова наладилась. Как мы знаем, Питу любил, вернее, обожал Катрин, и я прошу читателя понимать это буквально; итак, что нужно итальянцу или, например, испанцу, обожающим Мадонну? Видеть ее, стоять перед ней на коленях, молиться.

А что делал Питу?

С наступлением темноты он отправлялся к Клуисовой глыбе; он видел Катрин, стоял перед ней на коленях молился.

И девушка, благодарная Питу за огромную услугу, которую он ей оказал, не препятствовала ему в этом. Взгляд ее устремлялся мимо Питу, гораздо дальше, гораздо выше!

Лишь время от времени славный парень ощущал легкие уколы ревности, когда приносил с почты письмо от Изидора к Катрин или относил на почту письмо от Катрин к Изидору.

Но в конечном счете это все же было несравненно лучше, чем прежде, когда он только что вернулся из Парижа и объявился на ферме, и Катрин, распознав в Питу демагога, врага знати и аристократов, выставила его за дверь, говоря, что работы для него на ферме нет.

Питу, не знавший о беременности Катрин, даже не подозревал, что нынешнее положение дел не может длиться вечно.

Посему он покинул Арамон с огромным сожалением, но офицерский чин обязывал его подавать пример ревностной службы; и вот он попрощался с Катрин, поручил ее заботам папаши Клуи и обещал вернуться как можно скорей.

Как видим, ничего из того, что осталось у Питу дома, не могло погрузить его в уныние.

В Париже с ним также не приключилось ничего худого, что могло бы заронить в его сердце это чувство.

Он разыскал доктора Жильбера и отчитался ему в употреблении его двадцати пяти луидоров, а также передал благодарность и добрые пожелания тридцати трех солдат национальной гвардии, которых он обмундировал на эти двадцать пять луидоров, а доктор Жильбер вручил ему еще двадцать пять луидоров, на сей раз предназначавшихся не только на нужды национальной гвардии, но и на его собственные.

Питу простодушно и без лишних слов принял этот подарок.

Г-н Жильбер был для него богом, и от него Питу легко было принять что бы то ни было.

Когда Всевышний насылал дождь или солнце, Питу никогда не приходило в голову взять с собой зонтик, чтобы уклониться от господних даров.

Нет, он принимал и то, и другое, и, как цветам, как всем растениям и деревьям, эти дары всегда приходились ему кстати.

Кроме того, Жильбер ненадолго погрузился в размышления, а потом, подняв к нему свое красивое задумчивое лицо, сказал:

— Сдается мне, дорогой Питу, что Бийо о многом нужно мне рассказать, а покамест я буду беседовать с Бийо, почему бы тебе не навестить Себастьена?

— Ах, с удовольствием, господин Жильбер, — воскликнул Питу, хлопая в ладоши, как ребенок, — мне самому ужасно хотелось, но я не смел попросить у вас разрешения.

Жильбер еще на миг задумался.

Потом взял перо, написал несколько слов, сложил лист и надписал имя своего сына.

— Держи, — сказал он, — возьми экипаж и поезжай за Себастьеном; по-видимому, вследствие того, что я написал, ему надо будет нанести один визит; ты проводишь его, не правда ли, милый Питу, и подождешь у дверей.

Может быть, придется подождать час или даже больше, но я знаю твою снисходительность: ты скажешь себе, что оказываешь мне этим услугу, и не станешь скучать.

— Да нет же, не беспокойтесь, господин Жильбер, — сказал Питу, — я никогда не скучаю. К тому же по дороге я куплю у булочника краюху хлеба, и, если в карете мне станет скучно, я пожую.

— Прекрасное средство! — отозвался Жильбер. — Но только, знаешь ли, Питу,

— добавил он, улыбаясь, — с точки зрения гигиены есть всухомятку вредно: хлеб лучше чем-нибудь запивать.

— Тогда, — подхватил Питу, — я кроме хлеба куплю ломоть студня и бутылку вина.

— Браво! — воскликнул Жильбер.

И воодушевленный Питу вышел, нанял фиакр, велел ему подъехать к коллежу Людовика Святого, спросил Себастьена, который прогуливался в саду при коллеже, сгреб его в объятия, как Геракл Телефа, расцеловал от души, а потом, опустив на землю, вручил ему письмо от отца.

Себастьен первым делом поцеловал письмо с нежной и почтительной сыновней любовью; потом, после минутного размышления, он спросил:

— Скажи, Питу, а не говорил ли отец, что ты должен куда-то меня отвезти?

— Да, если ты согласишься.

— Еще бы, — поспешно промолвил мальчик, — конечно, я согласен, и ты скажешь отцу, что я был в восторге от его предложения.

— Ладно, — сказал Питу, — похоже, что речь идет о месте, где тебе бывает очень весело.

— Я был в этом месте всего один раз, Питу, но буду счастлив туда вернуться.

— В таком случае, — объявил Питу, — остается только предупредить аббата Берардье о твоей отлучке; фиакр ждет у дверей, и я тебя увезу.

— Превосходно, — отвечал юноша, — и, чтобы не терять времени, милый Питу, отнеси сам аббату записку от отца, а я тем временем немного приведу себя в порядок и буду ждать тебя во дворе.

Питу отнес письмо директору коллежа, получил exeat и спустился во двор.

Свидание с аббатом Берардье приятно польстило самолюбию Питу; в нем признали того нищего крестьянина — в шлеме, при сабле, но без такого важного предмета туалета, как кюлоты, — который в тот самый день, когда пала Бастилия, год тому назад, произвел в коллеже целый переполох как оружием, которое при нем было, так и одеждой, которой на нем не было.

Сегодня он явился сюда в треуголке, в синем сюртуке с белыми отворотами, в коротких кюлотах, с капитанскими эполетами на плечах; сегодня он явился с той уверенностью в себе, какая достигается благодаря уважению сограждан; таким образом, он имел право на самое обходительное обращение.

И аббат Берардье встретил его весьма обходительно.

Почти в то же самое время, когда Питу спускался по лестнице, ведущей от директора коллежа, Себастьен, у которого была комната в другом крыле, спускался по другой лестнице.

Себастьен уже не был ребенком; это был очаровательный юноша лет шестнадцати-семнадцати, лицо его обрамляли чудесные каштановые волосы, а голубые глаза метали первое юное пламя, позлащенное, как лучи зари.

— Я готов, — весело сказал он Питу, — поехали.

Питу посмотрел на него до того радостно и вместе с тем до того изумленно, что Себастьсну пришлось повторить свое приглашение еще раз.

На сей раз Питу последовал за юношей.

У ворот Питу сказал Себастьену:

— Вот ведь какое дело: я, знаешь ли, понятия не имею, куда нам ехать, поэтому назови адрес сам.

— Не беспокойся, — сказал Себастьен. И, обращаясь к кучеру, добавил:

— Улица Кок-Эрон, девять, первый подъезд от улицы Кокийер.

Этот адрес ровным счетом ничего не говорил Питу. Итак, Питу вслед за Себастьеном безропотно поднялся в карету.

— Но только, если та особа, к которой мы едем, милый Питу, окажется дома,

— заметил Себастьен, — я могу пробыть там час или даже дольше.

— Не беспокойся об этом, Себастьен, — отвечал Питу, разевая свой огромный рот в жизнерадостной улыбке, — это предусмотрено. Эй, кучер, попридержи лошадей!

В это время они как раз поравнялись с булочной; кучер придержал лошадей, Питу выскочил, купил двухфунтовый каравай и вернулся в фиакр.

Чуть подальше Питу остановил кучера еще раз.

Это было перед кабачком.

Питу вышел, купил бутылку вина и снова уселся рядом с Себастьеном.

И, наконец, Питу остановил кучера в третий раз, на сей раз перед колбасной лавкой.

Питу опять выскочил и купил четверть студня.

— Теперь, — сказал он, — гоните, не останавливаясь, до улицы Кок-Эрон, у меня есть все, что мне надобно.

— Отлично, — отозвался Себастьен, — теперь я понимаю твой план и совершенно спокоен на твой счет.

Карета покатилась до самой улицы Кок-Эрон и остановилась перед домом номер девять.

Чем ближе подъезжали они к этому дому, тем сильней становилось лихорадочное возбуждение, охватившее Себастьена. Он вскочил с сиденья и, высунувшись из фиакра, кричал кучеру, хотя, к чести последнего и его колымаги, надо признать, что призывы юноши нисколько не ускорили дело:

— Побыстрей, кучер, да побыстрей же!

Тем не менее, поскольку все на свете чем-нибудь да кончается — ручьи впадают в речушки, речушки в большие реки, реки в океан, — так и фиакр добрался наконец до улицы Кок-Эрон и, как мы уже говорили, остановился перед домом номер девять.

Себастьен тут же, не дожидаясь помощи кучера, распахнул дверцу, в последний раз обнял Питу, спрыгнул на землю, позвонил у дверей, двери отворились, юноша спросил у привратника, дома ли ее сиятельство графиня де Шарни, и, не дожидаясь ответа, ринулся внутрь павильона.

При виде прелестного мальчика, красивого и хорошо одетого, привратник даже не попытался его остановить и, поскольку графиня была дома, удовольствовался тем, что затворил дверь, предварительно удостоверившись, что никто не сопровождает гостя и не хочет войти за ним следом.

Спустя пять минут, когда Питу отхватил ножом первый шмат от четверти студня, зажал между колен откупоренную бутылку, а сам тем временем за обе щеки уписывал мягкий хлеб с хрустящей корочкой, дверца фиакра отворилась, и привратник, держа свой колпак в руке, обратился к Питу со следующими словами, которые ему пришлось повторить дважды:

— Ее сиятельство графиня де Шарни просит господина капитана Питу соблаговолить войти к ней в дом, вместо того, чтобы ждать господина Себастьена в фиакре.

Как мы уже сказали, привратник был вынужден повторить это приглашение дважды, но, поскольку после второго раза Питу уже не мог думать, что ослышался, ему пришлось со вздохом проглотить хлеб, положить обратно в бумажный сверток шмат студня, который он успел отрезать, и аккуратно поставить бутылку в угол фиакра, чтобы вино не разлилось.

Потом, потрясенный таким приключением, он последовал за привратником.

Но потрясение его безмерно возросло, когда он увидал, что в передней его ждет прекрасная дама, которая, обнимая Себастьена, протянула ему, Питу, руку и сказала:

— Господин Питу, вы доставили мне такую огромную и нечаянную радость, привезя сюда Себастьена, что мне захотелось самой вас поблагодарить.

Питу глянул, залепетал что-то, но не посмел коснуться протянутой ему руки.

— Возьми руку и поцелуй, Питу, — сказал Себастьен, — матушка разрешает.

— Это твоя матушка? — переспросил Питу.

Себастьен утвердительно кивнул головой.

— Да, его матушка, — подтвердила Андре с сияющими глазами, — матушка, к которой вы привезли его после девяти месяцев отсутствия; матушка, которая видела сына всего единожды в жизни и, питая надежду, что вы привезете мне его еще, не желает иметь от вас тайны, хотя эта тайна может ее погубить, если окажется раскрыта.

Когда взывали к сердцу и преданности Питу, можно было твердо рассчитывать, что доблестный молодой человек в тот же миг отринет все сомнения и колебания.

— О сударыня, — вскричал он, хватая руку, которую протянула ему графиня де Шарни и целуя ее, — не беспокойтесь, вот где хранится ваша тайна!

И, выпрямившись, он с большим достоинством приложил свою руку к сердцу.

— А теперь, господин Питу, — продолжала графиня, — сын сказал мне, что вы не завтракали, пройдите же в столовую, и, пока я побеседую с сыном — ведь вы же не станете оспаривать у матери это счастье, не правда ли? — для вас накроют стол, и вы вознаградите себя за потраченное время.

И, приветствовав Питу таким взглядом, какого у нее никогда не находилось для богатейших вельмож при дворах Людовика XV и Людовика XVI, она увлекла Себастьена через гостиную в спальню, а Питу, все еще оглушенный случившимся, остался в столовой ждать исполнения того обещания, что дала ему графиня.

И спустя несколько мгновений все исполнилось. На столе возникли две отбивные, холодный цыпленок и горшочек варенья, а рядом с ними бутылка бордо, бокал венецианского стекла, тонкого, как муслин, и стопка тарелок из китайского фарфора.

Несмотря на элегантность сервировки, мы не осмелимся утверждать, что Питу нисколько не пожалел о своем двухфунтовом каравае, студне и бутылке вина с зеленым сургучом.

Когда, разделавшись с отбивными, он приступил к цыпленку, дверь отворилась, и на пороге показался молодой дворянин, намеревавшийся через столовую пройти в гостиную.

Питу поднял голову, молодой человек потупил глаза, оба одновременно узнали друг друга и хором воскликнули:

— Господин виконт де Шарни!

— Анж Питу!

Питу встал, сердце его яростно билось; вид молодого человека напомнил ему самые горестные переживания, какие ему довелось испытать в жизни.

Что до Изидора, то ему вид Питу не напомнил ровным счетом ничего только слова Катрин, что он, Изидор, должен помнить, сколь многим обязан этому славному человеку.

Он не знал и даже ничуть не подозревал о глубокой любви, которую Питу испытывал к Катрин; о любви, в которой Питу, будучи великодушен, черпал свою преданность. А потому он подошел прямо к Питу, в котором, несмотря на мундир и пару эполет, по привычке видел арамонского крестьянина, охотника с Волчьих Вересковищ, парня с фермы Бийо.

— А, это вы, господии Питу, — сказал он. — Очень рад нашей встрече и возможности выразить вам всю мою признательность за услуги, которые вы нам оказали.

— Господин виконт, — отвечал Питу более или менее твердым голосом, хотя чувствовал, что дрожит всем телом, — все, что я сделал, было ради мадемуазель Катрин, и только для нее одной.

— Да, пока вы не узнали, что я ее люблю, но начиная с этого времени ваши услуги относились и ко мне, поскольку, когда вы получали на почте мои письма и руководили постройкой домика возле Клуисовой глыбы, вам пришлось войти в некоторые расходы…

И рука Изидора потянулась к карману, словно желая испытать этим движением совесть Питу.

Но Питу остановил Изидора.

— Сударь, — произнес он с достоинством, которое подчас удивляло тех, кто имел с ним дело, — я оказываю помощь, когда могу, но не принимаю за нес платы; к тому же, повторяю вам, все мои услуги относились к мадемуазель Катрин. Мадемуазель Катрин — мой друг; если она полагает, что должна мне какие-то деньги, она уладит это прямо со мной, но вы, сударь, ничего мне не должны: я делал все для мадемуазель Катрин, а не для вас, и потому вам нечего мне предлагать.

Эти слова, а главное тон, которым они были произнесены, поразили Изидора; быть может, только теперь он заметил, что его собеседник одет в мундир и на плечах у него красуются капитанские эполеты.

— Отчего же, господин Питу, — возразил он, слегка наклонив голову, я кое-что вам должен, и мне есть что вам предложить. Я должен высказать вам свою благодарность и предлагаю вам свою руку. Надеюсь, вы доставите мне удовольствие принять мою благодарность и окажете мне честь пожать руку.

В ответе Изидора и движении, коим он сопровождался, было столько величия, что покоренный Питу протянул руку и кончиками пальцев дотронулся до пальцев Изидора.

В этот миг на пороге гостиной появилась графиня де Шарни.

— Господин виконт, — сказала она, — вы хотели меня видеть? Вот и я.

Изидор отдал Питу поклон и по приглашению графини последовал за ней в гостиную.

Однако, когда он затворял дверь гостиной, желая, очевидно, остаться наедине с графиней, Андре придержала дверь, и она осталась полуоткрытой.

Графиня явно дала понять, что сделала это намеренно.

Итак, Питу было слышно все, что говорили в гостиной.

Он приметил, что другая дверь гостиной, та, что вела в спальню, тоже была открыта; таким образом, Себастьен, оставаясь невидимым, мог слышать весь разговор графини и виконта точно так же, как он сам.

— Вы хотели меня видеть? — обратилась графиня к деверю. — Могу ли я узнать, какой счастливый случай привел вас ко мне?

— Сударыня, — отвечал Изидор, — вчера я получил весточку от Оливье; как и в прошлых письмах, которые я от него получал, он просит меня передать вам его нижайший поклон; он не знает еще, когда вернется, и пишет, что будет счастлив получить от вас весточку, коль скоро вы соблаговолите вручить мне для него письмо или просто на словах передать ему привет через меня.

— Сударь, — сказала графиня, — я до сих пор не ответила на письмо, которое господин де Шарни написал мне перед отъездом, потому что не знаю, где он, но я охотно воспользуюсь вашим посредничеством, чтобы исполнить долг преданной и почтительной жены; итак, если завтра вы соблаговолите прислать за письмом для господина де Шарни, письмо это будет написано и передано вам для него.

— Напишите письмо, сударыня, — отвечал на это Изидор, — но я заеду за ним не завтра, а дней через пять-шесть: мне настоятельно необходимо совершить одну поездку, не знаю в точности, сколько времени она займет, но, как только вернусь, я приду к вам засвидетельствовать почтение и исполнить то, что вы мне поручите.

Изидор поклонился графине, та ответила ему реверансом и, по-видимому, указала ему другой выход, потому что он больше не появился в столовой, где Питу, разделавшись с цыпленком, как прежде разделался с отбивными, вступил в единоборство с вареньем.

Горшок из-под варенья давно уже опустел, равно как и бокал, из которого Питу допил последние капли бордо, когда графиня снова вошла в столовую, ведя Себастьена.

Трудно было бы признать суровую мадемуазель де Таверне или строгую графиню де Шарни в молодой матери, которая шла, опираясь на руку своего мальчика, с сияющими от радости глазами, с улыбкой, не сходившей с уст; ее бледные щеки, омытые невообразимо сладкими слезами, которые пролились впервые, покрылись розовым румянцем, удивившим самое Андре: это материнская любовь, составляющая для женщины полжизни, вернула румянец на ее лицо за два часа, что она провела с сыном.

Она еще раз покрыла поцелуями лицо Себастьена; потом она передала мальчика Питу, стиснув грубую лапу славного молодого человека своими белыми ручками, которые, казалось, были изваяны из теплого и мягкого мрамора.

Себастьен в свой черед расцеловал Андре с той пылкостью, которую вкладывал во все, что делал; эту его пылкость могло охладить лишь неосторожное восклицание, от которого не удержалась Андре, когда мальчик в прошлый раз упомянул при ней Жильбера.

Но в часы одиночества в коллеже Людовика Святого, во время прогулок в уединенном саду сладостное видение матери снова стало возникать перед ним, и любовь мало-помалу вернулась в сердце мальчика; и когда Себастьен получил от Жильбера письмо, в котором тот разрешил ему в сопровождении Питу на час-другой съездить к матери, это письмо совпало с самыми тайными и заветными его желаниями.

Встреча Себастьена и Андре произошла так нескоро из-за деликатности Жильбера; он понимал, что если сам отвезет мальчика к матери, то своим присутствием лишит Андре половины блаженства, а если Себастьена привез бы к ней кто-нибудь другой, а не добрый и простодушный Питу, тем самым была бы поставлена под угрозу тайна, принадлежавшая не Жильберу.

Питу распрощался с графиней, не задав ни единого вопроса, не бросив вокруг ни единого любопытного взгляда, и, увлекая за собой Себастьена, который, обернувшись назад, обменивался с матерью воздушными поцелуями, уселся в фиакр, где обнаружил и свой хлеб, и завернутый в бумагу студень, и бутылку вина, притулившуюся в уголке.

Во всем этом, точно так же как и в отлучке из Виллер-Котре, не было ровным счетом ничего такого, что могло бы огорчить Питу.

Вечером того же дня он приступил к работе на Марсовом поле; работа продолжалась и во все другие дни; он получил множество похвал от г-на Майара, который его узнал, и от г-на Байи, которому он о себе напомнил; он разыскал г-на Эли и г-на Юллена, таких же победителей Бастилии, как и он сам, и без зависти увидел у них медали, которые они носили в бутоньерках, — а ведь Питу с Бийо тоже имели не меньше прав на такие медали. Наконец настал знаменательный день, и он с утра занял свое место у заставы Сен-Дени. Он снял с трех свисавших веревок сыр, хлеб и бутылку вина. Он поднимался на возвышение перед Алтарем отечества, он плясал фарандолу, одну руку протянув актрисе из Оперы, а другую монашке-бернардинке. При появлении короля он вернулся в строй и с удовлетворением видел, как от его имени присягал Лафайет — это было для него, Питу, большой честью; потом, после присяги, после пушечных выстрелов, после взрыва музыки, взлетевшей к небу, когда Лафайет на белом коне проехал между рядов своих дорогих товарищей, он радовался, когда Лафайет его узнал, и оказался среди тридцати или сорока тысяч счастливцев, которым генерал пожал руку за этот день; затем он вместе с Бийо покинул Марсово поле и несколько раз останавливался поглазеть на огни, иллюминацию, фейерверки на Елисейских полях. Потом он пошел вдоль бульваров; потом, чтобы не пропустить ни одно из удовольствий, коими изобиловал этот великий день, он, вместо того чтобы завалиться спать, как сделал бы на его месте любой, у кого после такого утомительного дня уже подгибались бы ноги, он, Питу, отправился к Бастилии, где в угловой башне нашел свободный столик, и распорядился, как мы уже сообщали, чтобы ему принесли два фунта хлеба, две бутылки вина и колбасу.

Правда, он не знал, что Изидор, предупреждая г-жу де Шарни о семиили восьмидневной отлучке, собирался провести эти дни в Виллер-Котре; правда, он не знал, что шесть дней тому назад Катрин разродилась мальчиком, что ночью она покинула домик близ Клуисовой глыбы, а утром вместе с Изидором приехала в Париж и, вскрикнув, забилась поглубже в карету, когда заметила Бийо с Питу у заставы Сен-Дени, — а ведь ни в работе на Марсовом ноле, ни во встречах с гг. Майаром, Байи, Эли и Юлленом нет никаких причин для уныния, равно как и в этой фарандоле, которую он отплясывал между актрисой из Оперы и монашкой-бернардинкой, равно как и в том, что г-н де Лафайет узнал его и оказал ему честь своим рукопожатием, равно как и в этой иллюминации, этих фейерверках, этой искусственной Бастилии и в этом столе, на котором стояли хлеб, колбаса и две бутылки вина.

И только одно могло печалить Питу: это была печаль папаши Бийо.

Глава 8. СВИДАНИЕ

Как мы уже знаем из начала предыдущей главы, Питу, отчасти желая поддержать собственную веселость, отчасти пытаясь развеять печаль Бийо, решился завести с ним беседу.

— А скажите-ка, папаша Бийо, — начал Питу после недолгого молчания, во время которого он, казалось, запасся нужными словами, как стрелок перед тем, как открыть огонь, запасается патронами, — кто, черт побери, мог предположить, что с тех пор, как ровно год и два дня тому назад мадемуазель Катрин дала мне луидор и ножом разрезала веревки, которыми были связаны мои руки… да, надо же… кто бы мог подумать, что за эти год и два дня приключится столько событий.

— Никто, — отвечал Бийо, и Питу не заметил, каким недобрым огнем сверкнул взгляд фермера, когда он, Питу, произнес имя Катрин.

Питу выждал, чтобы узнать, не добавит ли Бийо еще чего-нибудь к тому единственному слову, которое он произнес в ответ на довольно-таки длинную и, по мнению самого Питу, недурно выстроенную тираду.

Но, видя, что Бийо хранит молчание, Питу, подобно стрелку, о котором мы только что толковали, перезарядил ружье и дал еще один выстрел.

— А скажите-ка, папаша Бийо, — продолжал он, — кто бы сказал, когда вы неслись за мной по равнине Эрменонвиля; когда вы чуть не загнали Каде, да и меня самого чуть не загнали; когда вы настигли меня, назвались, позволили сесть на круп вашего коня, когда в Даммартене пересели на другую лошадь, чтобы поскорей очутиться в Париже; когда мы приехали в Париж и увидели, как горят заставы, когда в предместье Ла-Виллет нас помяли имперцы; когда мы повстречали процессию, которая кричала: «Да здравствует господин Неккер! и «Да здравствует герцог Орлеанский!; когда вы сподобились чести нести одну из ручек носилок, на которых были установлены бюсты этих двух великих людей, а я тем временем пытался спасти жизнь Марго; когда на Вандомской площади в нас стрелял королевский немецкий полк и бюст господина Неккера свалился вам на голову; когда мы бросились наутек по улице Сент-Онорс с криками: «К оружию! Наших братьев убивают! — кто бы вам тогда сказал, что мы возьмем Бастилию?

— Никто, — ответствовал фермер столь же лаконично, как и в прошлый раз. «Черт возьми! — выждав некоторое время, мысленно воскликнул Питу. Сдается мне, он это нарочно!» Ладно, попробуем выстрелить в третий раз.»

Вслух же он произнес:

— А скажите-ка, папаша Бийо, ну кто бы поверил, когда мы брали Бастилию, что день в день спустя год после этой победы я буду капитаном, вы представителем провинции на празднике Федерации, и мы оба будем ужинать, особенно я, в Бастилии, построенной из зеленых веток, которые будут насажены на месте, где стояла та, другая Бастилия? А, кто бы в это поверил?

— Никто, — повторил Бийо еще более угрюмо.

Питу признал, что невозможно заставить фермера разговориться, но утешался мыслью, что никто не лишил его, Питу, права говорить самому.

Итак, он продолжал, оставив за Бийо право отвечать, коль скоро ему придет охота.

— Как подумаю, что ровно год тому назад мы вошли в ратушу, что вы ухватили господина де Флесселя — бедный господин де Флессель, где он? Где Бастилия? — ухватили господина де Флесселя за воротник, что вы заставили его выдать порох, покуда я стоял у дверей на часах, а кроме пороха, вы добились от него записки к господину Делоне; и что мы раздали порох и расстались с господином Маратом: он пошел к Дому инвалидов, ну, а мы — к Бастилии; что у Бастилии мы нашли господина Гоншона, Мирабо из народа, как его называли… А знаете ли вы, папаша Бийо, что сталось с господином Гоншоном? Эй, знаете вы, что с ним сталось?

На сей раз Бийо ограничился тем, что отрицательно покачал головой.

— Не знаете? — продолжал Питу. — Я тоже не знаю. Может быть, то же самое, что сталось с Бастилией, с господином де Флесселем и что станется со всеми нами, — философски добавил Питу, — pulvis es et in pulverem reverteris. Как подумаю, что на этом самом месте была дверь, а теперь ее здесь нет, — та дверь, через которую вы вошли, после того как господин Майар написал на шкатулке знаменитое сообщение, которое я должен был прочесть народу, если вы не вернетесь; как подумаю, что на том самом месте, где сейчас в этой огромной яме, похожей на могилу, свалены все эти цепи и кандалы, вы повстречали господина Делоне! — бедняга, я так и вижу его до сих пор в сюртуке цвета небеленого полотна, в треуголке, с алой лентой и шпагой, упрятанной в трость… Да, и он тоже ушел вслед за Флесселем! Как подумаю, что господин Делоне показал вам всю Бастилию, снизу доверху, дал вам ее изучить, измерить ее стены в тридцать футов у основания и в пятнадцать у вершины, и как вы вместе с ним поднимались на башни, и вы даже пригрозили ему, если он не будет вести себя благоразумно, броситься вниз вместе с ним с одной из башен; как подумаю, что, спускаясь, он показал вам ту пушку, которая десять минут спустя отправила бы меня туда, где теперь пребывает бедный господин Делоне, кабы я не исхитрился спрятаться за угол; и, наконец, как подумаю, что, осмотрев все это, вы сказали, словно мы собирались штурмовать сеновал, голубятню или ветряную мельницу: «Друзья, возьмемте Бастилию! — и мы ее взяли, эту хваленую Бастилию, до того здорово взяли, что сегодня сидим себе, уплетая колбасу и попивая бургундское, на том самом месте, где была башня, прозывавшаяся .третья Бертодьера., в которой сидел доктор Жильбер!

До чего же странно! И как припомню весь этот шум, гам, крики, грохот…

Погодите, — перебил сам себя Питу, — кстати уж о шуме, что это там слышится? Гляньте, папаша Бийо, там что-то происходит или идет кто-то: все бегут, все повскакали с мест; пойдемте-ка вместе со всеми, папаша Бийо, пойдемте!

Питу подхватил Бийо под руку, приподнял его с места, и оба, охваченный любопытством Питу и безучастный Бийо, отправились в ту сторону, откуда доносился шум.

Причиной шума был человек, наделенный редкой привилегией производить шум всюду, где бы он ни появлялся.

Среди всеобщего гневного ропота слышались крики: «Да здравствует Мирабо!» — они вырывались из могучих глоток тех людей, которые последними меняют свое мнение о людях.

И впрямь, это был Мирабо, который под руку с женщиной явился осмотреть новую Бастилию; ропот был вызван именно тем, что его узнали.

Женщина была под вуалью.

Другого человека на месте Мирабо испугала бы вся эта поднявшаяся вокруг него суматоха, в особенности крики, преисполненные глухой угрозы, прорывавшиеся сквозь хвалебные возгласы; эти крики были сродни тем, что сопровождали колесницу римского триумфатора, взывая к нему: «Цезарь, не забывай, что ты смертен!»

Но он, человек привычный к угрозам, был, казалось, подобен буревестнику, которому хорошо лишь в соседстве с громами и молниями; с улыбкой на лице, со спокойным взглядом и властной осанкой он шел сквозь весь этот переполох, ведя под руку неведомую спутницу, дрожавшую под влиянием его ужасающей популярности.

Неосторожная, она, наверно, подобно Семеле, пожелала увидеть Юпитера, и теперь, казалось, ее вот-вот спалит небесный огонь.

— Да это же господин де Мирабо! — сказал Питу. — Смотри-ка, вот он какой, господин де Мирабо, дворянский Мирабо. Вы помните, папаша Бийо, ведь почти что на этом самом месте мы видели господина Гоншона, народного Мирабо, и я еще сказал вам: «Не знаю, как дворянский Мирабо, а этот, народный, — сущий урод.» Так вот, знайте, что нынче, когда я повидал их обоих, сдается мне, что оба они одинаковые уроды, но дела это не меняет; все равно воздадим должное великому человеку.

И Питу взобрался на стул, а со стула перелез на стол, нацепил треуголку на острие своей шпаги и закричал:

— Да здравствует господин де Мирабо!

Бийо ничем не проявил ни симпатии, ни антипатии; он лишь скрестил руки на дюжей груди и угрюмо пробормотал:

— Говорят, он предает народ.

— Подумаешь, — возразил Питу, — такое говорят обо всех великих людях древности, от Аристида до Цицерона.

И еще более зычным и гулким голосом, чем в первый раз, он прокричал вслед прославленному оратору:

— Да здравствует Мирабо!

Великий человек уже почти скрылся из виду, увлекая за собой водоворот людей, хулы и приветственные клики. Питу соскочил со стола и сказал:

— А все равно, я очень доволен, что увидел господина де Мирабо…

Пошли, папаша Бийо, прикончим вторую бутылку и доедим нашу колбасу.

И он увлек фермера к столу, где их в самом деле ждали остатки угощения, которое Питу поглощал почти без посторонней помощи, как вдруг они обнаружили, что к их столику придвинут третий стул, а на стуле сидит какой-то человек и словно поджидает их.

Питу посмотрел на Бийо; тот смотрел на незнакомца.

День этот, конечно, был днем братского единения, а потому допускал некоторую бесцеремонность между согражданами, но в глазах Питу, не допившего второй бутылки и не доевшего колбасы, бесцеремонность эта почти равнялась той, которую позволял себе незнакомый игрок, подсевший к шевалье де Грамону.

Да и тот игрок, которого Гамильтон называет «ничтожеством», попросил у шевалье де Грамона прощения «за великую дерзость», между тем как незнакомец и не думал просить прощения ни у Бийо, ни у Питу, а, напротив, смотрел на них с некоторой издевкой, как, по-видимому, привык смотреть на всех и каждого.

У Бийо, конечно же, был не такой нрав, чтобы сносить подобные взгляды, не требуя объяснений; он проворно шагнул к незнакомцу, но не успел фермер открыть рот или поднять руку, как незнакомец подал масонский знак, и Бийо ответил на этот знак.

Эти двое даже не знали друг друга, однако они были братьями.

Впрочем, незнакомец и одет был так же, как Бийо, в мундир представителя от провинций; лишь по некоторым отличиям в платье фермер заключил, что человек этот, должно быть, принадлежал нынче к кучке иностранцев, сопровождавших Анахарсиса Клоотса и представлявших на празднестве депутацию от всего человечества.

После того как незнакомец и Бийо обменялись знаками, Бийо и Питу уселись на свои места.

Бийо даже кивнул головой в знак приветствия, а Питу дружелюбно улыбнулся.

Однако оба они, казалось, вопросительно смотрели на незнакомца, и он прервал молчание.

— Вы меня не знаете, братья, — сказал он, — а между тем я знаю вас обоих.

Бийо пристально глянул на незнакомца, а Питу, натура более непосредственная, воскликнул:

— Да неужто знаете?

— Я знаю тебя, капитан Питу, — произнес иностранец, — я знаю тебя, фермер Бийо.

— Все верно, — заметил Питу.

— Почему ты так мрачен, Бийо? — спросил иностранец. — Потому ли, что тебе, победителю Бастилии, ворвавшемуся в крепость первым, забыли повесить в бутоньерку медаль Четырнадцатого июля, забыли воздать тебе такие же почести, какие воздали сегодня господам Майару, Эли и Юллену?

Бийо презрительно улыбнулся.

— Если ты знаешь меня, брат, — произнес он, — ты должен понимать, что такое сердце, как мое, не могут опечалить подобные пустяки.

— Тогда, может быть, потому, что со всем присущим твоему сердцу великодушием ты понапрасну пытался воспротивиться убийствам Делоне, Фулона и Бертье?

— Я сделал все, что мог и что было в моих силах, чтобы эти злодеяния не свершились, — сказал Бнйо. — С тех пор я много раз видел во сне тех, кто пал жертвой этих злодеяний, и ни один из них ни в чем меня не упрекнул.

— Потому ли, что, после пятого и шестого октября вернувшись к себе на ферму, ты застал амбары пустыми, а поля нераспаханными?

— Я богат, — возразил Бийо, — один пропавший урожай мне нипочем.

— Значит, — сказал незнакомец, заглянув Бийо в лицо, — это оттого, что твоя дочь Катрин…

— Молчите! — произнес фермер, стиснув незнакомцу руку. — Ни слова об этом.

— Почему же? — возразил незнакомец. — Ведь я говорю об этом, чтобы помочь тебе отомстить.

— Тогда, — сказал Бийо, побледнев и вместе с тем улыбаясь, — тогда дело другое, давайте поговорим.

Питу не думал больше о еде и питье, он смотрел на незнакомца, словно на колдуна.

— И как же намерена действовать твоя месть? — с улыбкой продолжал иностранец. — Скажи. По-крохоборски, расправой с отдельным человеком, как ты уже пытался однажды?

Бийо стал бледней мертвеца; Питу чувствовал, как по всему телу его пробежала дрожь.

— Или ты собираешься преследовать всю касту?

— Собираюсь преследовать всю касту, — сказал Бийо, — потому что преступление одного человека — это их общее преступление; и господин Жильбер, которому я жаловался, сказал мне: «Бедняга Бийо, то, что случилось с тобой, случилось уже с сотнями тысяч отцов! Чем еще заниматься дворянам, если в молодости не похищать девушек из простонародья, а в старости не тянуть деньги из короля?.

— Вот как! Жильбер тебе это сказал?

— Вы его знаете?

Незнакомец улыбнулся.

— Я знаю всех людей, — сказал он, — и тебя, Бийо, фермера из Писле, и Питу, капитана арамонской национальной гвардии, и виконта Изидора де Шарни, бурсоннского сеньора, и Катрин.

— Я тебе уже говорил, брат, чтобы ты не произносил этого имени.

— Почему же?

— Что же с ней стряслось?

— Она умерла!

— Да нет же, она не умерла, папаша Бийо, — вскричал Питу, — ведь…

И с языка у него чуть не сорвалось: «Ведь я знаю, где она находится, и каждый день с ней вижусь, но Бийо твердым, не допускавшим возражений тоном повторил:

— Она умерла!

Питу склонил голову; он понял.

Быть может, Катрин была жива для других, но для него, отца, она умерла.

— Так, так! — воскликнул незнакомец. — Будь я Диогеном, я потушил бы свой фонарь: полагаю, что я встретил человека.

Затем он встал, протянул Бийо руку и сказал:

— Брат, пойдем, прогуляемся немного, а этот славный молодой человек тем временем допьет свою бутылку и расправится с колбасой.

— Охотно, — отвечал Бийо, — я начинаю понимать, что ты хочешь мне предложить.

И, взяв незнакомца под руку, он сказал, обратившись к Питу:

— Жди меня здесь, я вернусь.

— Знаете ли, папаша Бийо, — возразил Питу, — если вас долго не будет, я заскучаю! У меня осталось всего полбутылки вина, огрызок колбасы да тонкий ломтик хлеба.

— Ладно, славный Питу, — отозвался незнакомец. — Масштабы твоего аппетита нам известны, и мы пришлем тебе чего-нибудь такого, чтобы ты набрался терпения, дожидаясь нас.

И в самом деле, не успели незнакомец с Бийо скрыться из виду за углом стены из зелени, как на столе перед Питу возникли новая колбаса, второй каравай и третья бутылка вина.

Питу ничего не понял из того, что произошло; он был весьма удивлен и в то же время сильно встревожен.

Но удивление и тревога, как и все вообще чувства, крайне обостряли в нем чувство голода.

Итак, Питу под воздействием удивления, а главное, тревоги ощутил непреодолимую потребность отдать должное принесенным ему яствам и с пылом, который мы за ним уже знаем, утолял эту потребность до самого прихода Бийо, который вернулся один и молча, но с просветлевшим лицом, в котором отражалось чувство, напоминавшее радость, опустился на стул напротив Питу.

— Ну, что? — спросил тот у фермера. — Какие новости, папаша Бийо?

— Новости такие, что завтра ты, Питу, отправишься домой один.

— А вы как же? — спросил капитан национальной гвардии.

— Я? — отозвался Бийо. — Я остаюсь.

Глава 9. ЛОЖА НА УЛИЦЕ ПЛАТРИЕР

Если наши читатели пожелают — поскольку с событий, о которых мы только что поведали, миновала целая неделя, — итак, если наши читатели пожелают вновь встретиться кое с кем из главных действующих лиц нашей истории, лиц, которые не только играли роль в прошлом, но и предназначены играть ее в будущем, мы приглашаем их присесть у фонтана на улице Платриер, к которому приходил когда-то мальчик Жильбер, гость Руссо, чтобы обмакнуть в его воду свой черствый хлеб. Оказавшись здесь, мы поведем наблюдение и пойдем за одним человеком, который вскоре должен здесь оказаться, и мы узнаем его, но уже не по форменному платью представителя от провинций — платью, которое после отъезда ста тысяч депутатов, присланных Францией, неизбежно привлекло бы к себе повышенное внимание окружающих, а наш герой отнюдь не стремится к этому, — но в простом и более привычном наряде богатого фермера из парижских окрестностей.

Теперь уже, наверно, читатель и сам понял, что герой этот — не кто иной, как Бийо; он шагает по улице Сент-Оноре мимо решеток Пале-Рояля который с недавним возвращением герцога Орлеанского, более восьми месяцев пробывшего в лондонском изгнании, вновь обрел свое ночное великолепие, — сворачивает налево, на улицу Гренель, и без колебаний устремляется по улице Платриер.

Однако, поравнявшись с фонтаном, у которого мы его поджидаем, он нерешительно останавливается, но не потому, что ему не хватает духу, тем, кто его знает, хорошо известно, что, если отважный фермер решил идти хоть в самый ад, он пойдет туда не бледнея, — но явно потому, что нетвердо знает дорогу.

И в самом деле, нетрудно убедиться-а нам в особенности, поскольку мы следим за ним, не спуская с него глаз, — нетрудно убедиться, что он осматривает и изучает каждую дверь, как человек, не желающий ошибиться адресом.

Однако, несмотря на внимательный осмотр, он миновал уже две трети улицы, так и не найдя того, что искал; дальше проход перегорожен толпой граждан, которые остановились возле кучки музыкантов, откуда раздается голос, распевающий песенки на злобу дня; быть может, эти песенки не возбудили бы столь острого любопытства, если бы в каждую из них не были вставлены один-два куплета с выпадами против известных лиц.

Одна из песенок под названием «Манеж. исторгла у толпы радостные крики. Поскольку Национальное собрание заседало в помещении Манежа, то разные группировки внутри Собрания приобрели свойства лошадиных мастей вороные и белые, чалые и гнедые — и, мало того, депутаты получили лошадиные клички: Мирабо окрестили Удалым, графа де Клермон-Тоннера — Пугливым, аббата Мори — Шальным, Туре — Грозой, а Байи — Везунчиком.

Бийо на минутку остановился послушать эти более резкие, нежели справедливые нападки, потом взял направо, проскользнул вдоль стены и скрылся из виду.

Наверняка в толпе он нашел то, что искал, потому что, затерявшись с одной стороны ее, так и не вынырнул с другой.

Давайте же последуем за Бийо и посмотрим, что скрывается за этой кучкой людей.

За ней обнаруживается низенькая дверь; над нею красным мелом крупно начертаны три буквы, которые, вне всякого сомнения, служат символом нынешнего собрания, а наутро будут стерты.

Буквы эти — L, D и Р.

Судя по всему, эта дверца служит входом в подвал; мы спускаемся вниз на несколько ступеней, потом идем по темному коридору.

По-видимому, в этом и состоит еще один опознавательный знак, подтверждающий первый: Бийо, внимательно рассмотрев три буквы, служившие ему явно недостаточно точным указанием, поскольку он, как мы помним, не умел читать, принялся считать ступени, по которым шел вниз, и, добравшись до восьмой ступени, отважно устремился в проход.

В конце прохода мерцал бледный огонек; перед ним сидел человек и читал газету или делал вид, будто читает.

На звук шагов Бийо этот человек поднялся и подождал, уперев себе в грудь палец.

Бийо в ответ выставил согнутый палец и прижал его к губам наподобие висячего замка.

Очевидно, это и был пропуск, которого ожидал таинственный привратник; он отворил находившуюся справа от него дверь, которую совершенно невозможно было разглядеть, пока она была закрыта, и перед Бийо открылась крутая лестница с узкими ступенями, уводившая под землю.

Бийо вошел в дверь, которая быстро и беззвучно захлопнулась за ним.

На сей раз фермер насчитал семнадцать ступенек; ступив на семнадцатую, он прервал молчание, на которое, казалось, обрек сам себя, и вполголоса сказал:

— Ну вот, я на месте.

В нескольких шагах от него перед дверью колебалась драпировка; Бийо направился прямо к драпировке, отвел ее и очутился в большой круглой подземной зале, где собралось уже человек пятьдесят.

Наши читатели уже побывали в этой зале лет пятнадцать-шестнадцать тому назад, вслед за Руссо.

Как во времена Руссо, стены ее были затянуты алыми и белыми полотнищами, на которых были изображены переплетенные циркуль, угольник и отвес.

Единственная лампа, укрепленная под сводами, лила тусклые лучи на середину круга, но была бессильна осветить тех, кто, не желая быть узнанным, держался ближе к стене.

Для ораторов и лиц, ожидавших приема в члены общества, был приготовлен помост, на который вели четыре ступени; в глубине помоста, поближе к стене, одиноко возвышались стол и пустое кресло, предназначенное для председателя.

За несколько минут зала настолько наполнилась народом, что свободного места для ходьбы уже не оставалось. Здесь были люди всех сословий и рангов, от крестьянина до принца, приходившие один за другим тем же путем, что и Бийо; у одних были здесь знакомые, другие никого не знали; одни выбирали себе места наугад, другие согласно своим симпатиям.

И у каждого под сюртуком или плащом виднелся либо фартук каменщика, если то был просто масон, либо шарф иллюмината, если то был одновременно и масон, и иллюминат, то есть приобщенный к великой тайне.

Всего трое мужчин не имели на себе этого последнего знака, а только фартуки каменщиков.

Один из них был Бийо, другой — молодой человек от силы лет двадцати и, наконец, третий — мужчина лет сорока двух, судя по манерам, принадлежавший к высшему слою общества.

Хотя появление этого последнего произвело не больше шуму, чем появление более скромных членов сообщества, но через несколько секунд после его прихода отворилась замаскированная дверь, и перед собравшимися предстал председатель, носивший одновременно знаки отличия Большого Востока и Великого Копта.

Бийо негромко вскрикнул от удивления: этот председатель, перед которым склонялись все головы, был не кто иной, как его недавний знакомый по празднику Федерации.

Он медленно поднялся на помост и, обратись к собранию, сказал:

— Братья, сегодня нам предстоит исполнить два дела: я должен принять трех новых адептов; я должен дать вам отчет в своих действиях начиная с того дня, как я взялся за свой труд, и по сию пору; потому что труд мой день ото дня становится все тяжелее, и вы должны знать, по-прежнему ли я достоин вашего доверия, а я должен знать, по-прежнему ли вы удостаиваете меня доверием. Лишь получая от вас свет и возвращая вам его, могу я шагать по темному, ужасному пути, на который я вступил. Итак, пускай в этой зале останутся одни вожди ордена, чтобы мы могли принять или отвергнуть трех новых членов, явившихся к вам. Затем, когда эти трое членов будут приняты или отвергнуты, все от первого до последнего вернутся на заседание, потому что я желаю отчитаться в своих поступках не перед кружком избранных, а перед всеми и от всех получить порицание или принять благодарность.

На этих словах отворилась дверь, противоположная той, в которую вошел председатель; за ней открылось просторное сводчатое помещение, похожее на подземелье древней базилики, и безмолвная, похожая на процессию призраков толпа хлынула туда, под аркады, скудно освещенные немногочисленными лампами, дававшими ровно столько света, чтобы, как сказал поэт, мрак был виднее.

Остались только трое. Это были те, кто желал вступить в сообщество.

Случайно все они встали, прислонившись к стене, на равном расстоянии друг от друга.

Все трое смотрели друг на друга с удивлением, лишь теперь узнав, что являются главными действующими лицами заседания.

В этот миг дверь, сквозь которую вошел председатель, снова отворилась. Появились шесть людей в масках, трое из них стали по одну, а трое по другую сторону кресла.

— Пускай номер второй и номер третий на минуту выйдут, — сказал председатель. — Никто, кроме высших вождей, не должен узнать тайных причии приема или отказа в приеме новых братьев масонов в орден иллюминатов.

Молодой человек и человек с аристократической внешностью вышли в тот коридор, по которому проникли в зал.

Бийо остался один.

— Приблизься, — сказал ему председатель после недолгого молчания, длившегося, пока двое других кандидатов не удалились.

Бийо приблизился.

— Каково твое имя среди профанов? — спросил у него председатель.

— Франсуа Бийо.

— Каково твое имя среди избранных?

— Сила.

— Где ты увидел свет?

— В суасонской ложе Друзей истины.

— Сколько тебе лет?

— Семь лет.

И Бийо сделал знак, указывавший на то, что он имел в масонском ордене ранг мастера.

— Почему ты желаешь подняться на высшую ступень и быть принятым среди нас?

— Потому что мне сказали, что эта ступень есть еще один шаг к всеобщему свету.

— Кто твои крестные?

— У меня нет никого, кроме человека, который по собственному почину сам пришел ко мне и предложил меня принять.

И Бийо пристально посмотрел на председателя.

— С каким чувством ты пойдешь по пути, который просишь перед тобой отворить?

— С ненавистью к сильным мира сего, с любовью к равенству.

— Что будет нам порукой в твоей любви к равенству и в твоей ненависти к сильным мира сего?

— Слово человека, никогда не нарушавшего слова.

— Что внушило тебе любовь к равенству?

— Моя униженность.

— Что внушило тебе ненависть к сильным мира сего?

— Это моя тайна, тебе она известна. Зачем ты хочешь принудить меня повторить вслух то, что я едва смею сказать самому себе?

— Пойдешь ли ты сам по пути равенства и обязуешься ли по мере отпущенных тебе сил и возможностей увлекать на этот путь всех, кто тебя окружает?

— Да.

— Будешь ли ты по мере отпущенных тебе сил и власти сметать все препятствия, что мешают свободе Франции и освобождению мира?

— Да.

— Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, готов ли порвать с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?

— Да.

Председатель обернулся к шестерым вождям в масках.

— Братья, — сказал он, — этот человек говорит правду. Я сам пригласил его примкнуть к числу наших. Большое горе привязывает его к нашему делу узами ненависти. Он уже много сделал для Революции и еще многое может сделать. Предлагаю себя ему в крестные и ручаюсь за него в прошлом, настоящем и будущем.

— Принять, — единодушно произнесли шесть голосов.

— Слышишь? — сказал председатель. — Ты готов принести клятву?

— Говорите, — отозвался Бийо, — а я буду повторять.

Председатель поднял руку и медленно, торжественно произнес:

— Во имя распятого Сына клянись разорвать земные узы, связующие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родней, друзьями, любовницей, королями, благодетелями и со всеми людьми, кому бы ты ни обещал в прошлом своего доверия, послушания, благодарности или службы.

Голосом, быть может более твердым, чем голос председателя, Бийо повторил те слова, которые тот ему подсказал.

— Хорошо, — продолжал председатель. — С этой минуты ты освобожден от упомянутой присяги отчизне и законам. Поклянись теперь открывать новому, признанному тобою вождю все, что увидишь и сделаешь, прочтешь или услышишь, о чем узнаешь или догадаешься, а также выведывать и разузнавать то, что не обнаружится само.

— Клянусь! — повторил Бийо.

— Клянись, — подхватил председатель, — чтить и уважать яд, железо и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук.

— Клянусь! — повторил Бийо — Клянись избегать Неаполя, избегать Рима, избегать Испании, избегать всех проклятых земель. Клянись избегать искушения открыть кому то ни было увиденное и услышанное на наших собраниях, ибо быстрее, чем небесный гром, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал.

— Клянусь! — повторил Бийо.

— А теперь, — сказал председатель, — живи во имя Отца, Сына и Святого Духа!

Укрытый в тени брат отворил дверь крипты, где, ожидая, покуда свершится процедура тройного приема, прогуливались низшие братья ордена.

Председатель подал Бийо знак, тот поклонился и пошел к тем, с кем отныне был связан страшной клятвой, которую сейчас произнес.

— Номер второй! — громким голосом провозгласил председатель, едва за новым адептом затворилась дверь.

Драпировка, закрывавшая дверь в коридор, медленно приподнялась, и вошел молодой человек, одетый в черное.

Он опустил за собой драпировку и остановился на пороге, ожидая, пока с ним заговорят.

— Приблизься, — велел председатель.

Молодой человек приблизился.

Как мы уже сказали, он был совсем молод — лет двадцати, от силы двадцати двух — и благодаря белой, нежной коже мог бы сойти за женщину. Огромный тесный галстук, какие никто, кроме него, не носил в ту эпоху, наводил на мысль, что эта ослепительность и прозрачность кожи объясняется не столько чистотой крови, сколько, напротив, какой-то тайной неведомой болезнью; несмотря на высокий рост и этот огромный галстук, шея его казалась относительно короткой; лоб у него был низкий, верхняя часть головы словно приплюснута. Поэтому спереди волосы, не длиннее, чем обычно бывают пряди, падающие на лоб, почти спускались ему на глаза, а сзади доставали до плеч. Кроме того, во всей его фигуре чувствовалась какая-то скованность автомата, из-за которой этот молодой, едва на пороге жизни, человек казался выходцем с того света, посланцем могилы.

Прежде чем приступить к вопросам, председатель несколько мгновений вглядывался в него.

Но этот взгляд, полный удивления и любопытства, не заставил молодого человека потупить глаза, смотревшие прямо и пристально.

Он ждал.

— Каково твое имя среди профанов?

— Антуан Сен-Жюст.

— Каково твое имя среди избранных?

— Смирение.

— Где ты увидел свет?

— В ложе ланских Заступников человечества.

— Сколько тебе лет?

— Пять лет.

И вступивший сделал знак, который означал, что среди вольных каменщиков он был подмастерьем.

— Почему ты желаешь подняться на высшую ступень и быть принятым среди нас?

— Потому что человеку свойственно стремиться к вершинам и потому что на вершинах воздух чище, а свет ярче.

— Есть ли у тебя пример для подражания?

— Женевский философ, питомец природы, бессмертный Руссо.

— Есть ли у тебя крестные?

— Да.

— Сколько?

— Двое.

— Кто они?

— Робеспьер-старший и Робеспьер-младший.

— С каким чувством пойдешь ты по пути, который просишь перед тобой отворить?

— С верой.

— Куда этот путь должен привести Францию и мир?

— Францию к свободе, мир к очищению.

— Чем ты пожертвуешь ради того, чтобы Франция и мир достигли этой цели?

— Жизнью, единственным, чем я владею, потому что все остальное я уже отдал.

— Итак, пойдешь ли ты сам по пути свободы и очищения и обязуешься ли по мере отпущенных тебе сил и возможностей увлекать на этот путь всех, кто тебя окружает?

— Пойду сам и увлеку на этот путь всех, кто меня окружает.

— И по мере отпущенных тебе сил и возможностей ты будешь сметать все препятствия, которые встретишь на этом пути?

— Буду сметать любые препятствия.

— Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, порвешь ли ты с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?

— Я свободен.

Председатель обернулся к шестерым в масках.

— Братья, вы слушали? — спросил он.

— Да, — одновременно ответили шестеро членов высшего круга.

— Сказал ли он правду?

— Да, — снова ответили они.

— Считаете ли вы, что его надо принять?

— Да, — в последний раз сказали они.

— Ты готов принести клятву? — спросил председатель у вступавшего.

— Готов, — отвечал Сен-Жюст.

Тогда председатель слово в слово повторил все три периода той клятвы, которую ранее повторял за ним Бийо, и всякий раз, когда председатель делал паузу, Сен-Жюст твердым и пронзительным голосом отзывался:

— Клянусь!

После клятвы рука невидимого брата отворила ту же дверь, и Сен-Жюст удалился тою же деревянной поступью автомата, как и вошел, не оставив позади, по-видимому, ни сомнений, ни сожалений.

Председатель выждал, покуда не затворилась дверь в крипту, а затем громким голосом позвал:

— Номер третий!

Драпировка в третий раз поднялась, и явился третий адепт.

Как мы уже сказали, это был человек лет сорока-сорока двух, багроволицый, с угреватой кожей, но, несмотря на эти вульгарные черточки, весь облик его был проникнут аристократизмом, к которому примешивался оттенок англомании, заметный с первого взгляда.

При всей элегантности его наряда в нем чуствовалась некоторая строгость, начинавшая уже входить в обиход во Франции и происхождением своим обязанная сношениям с Америкой, которые установились у нас незадолго до того.

Поступь его нельзя было назвать шаткой, но она не была ни твердой, как у Бийо, ни автоматически четкой, как у Сен-Жюста.

Однако в его поступи, как и во всех повадках, сквозила известная нерешительность, по-видимому свойственная его натуре.

— Приблизься, — обратился к нему председатель.

Кандидат повиновался.

— Каково твое имя среди профанов?

— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский.

— Каково твое имя среди избранных?

— Равенство.

— Где ты увидел свет?

— В парижской ложе Свободных людей.

— Сколько тебе лет?

— У меня более нет возраста.

И герцог подал масонский знак, свидетельствовавший, что он облечен достоинством розенкрейцера.

— Почему ты желаешь быть принятым среди нас?

— Потому что я всегда жил среди великих, а теперь наконец желаю жить среди простых людей; потому что всегда жил среди врагов, а теперь наконец желаю жить среди братьев.

— У тебя есть крестные?

— Есть, двое.

— Назови их нам.

— Один — отвращение, другой — ненависть.

— С каким желанием ты пойдешь по пути, который просишь нас открыть перед тобой?

— С желанием отомстить.

— Кому?

— Тому, кто от меня отрекся, той, что меня унизила.

— Чем ты пожертвуешь, чтобы достичь этой цели?

— Состоянием, и более того — жизнью, и более того — честью.

— Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, готов ли ты порвать с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?

— Вчера я покончил со всеми своими обязательствами.

— Братья, вы слышали? — обратился председатель к людям в масках.

— Да.

— Вы знаете этого человека, предлагающего себя нам в соратники?

— Да.

— И коль скоро вы его знаете, считаете ли, что нужно принять его в наши ряды?

— Да, но пускай поклянется.

— Знаешь ли ты клятву, которую тебе надлежит теперь принести? — спросил принца председатель.

— Нет, но откройте ее мне, и, какова бы она ни была, я поклянусь.

— Она ужасна, особенно для тебя.

— Не ужасней нанесенных мне оскорблений.

— Она столь ужасна, что, когда ты ее услышишь, мы разрешим тебе удалиться, если ты заподозришь, что придет день, когда ты не сумеешь блюсти ее во всей полноте.

— Читайте клятву.

Председатель устремил на вступавшего пронзительный взгляд; затем, словно желая постепенно подготовить его к произнесению кровавого обета, он изменил порядок пунктов и вместо первого начал со второго.

— Клянись, — сказал он, — чтить железо, яд и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук.

— Клянусь! — твердым голосом отозвался принц.

— Клянись разорвать земные узы, связующие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родней, друзьями, любовницей, королями, благодетелями и со всеми людьми, кому бы ты ни обещал в прошлом своего доверия, послушания, благодарности или службы.

Председатель оглянулся на людей в масках, которые обменялись взглядами, и видно было, как сквозь прорези масок в их глазах засверкали молнии.

Потом, обращаясь к принцу, он произнес:

— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский, с этой минуты ты освобожден от присяги, принесенной отчизне и законам; но только не забудь: быстрее, чем грянет гром небесный, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал. А теперь живи по имя Отца, Сына и Святого Духа.

И председатель рукой указал принцу дверь в крипту, которая отворилась перед ним.

Герцог Орлеанский, словно человек, взваливший на себя непомерный груз, провел рукой по лбу и шумно вздохнул, силясь оторвать ноги от пола.

— О, теперь, — вскричал он, устремившись в крипту, — теперь-то я отомщу!

Глава 10. ОТЧЕТ

Оставшись одни, шестеро в масках и председатель тихо обменялись несколькими словами.

Потом, возвысив голос, Калиостро сказал:

— Входите все; я готов дать отчет, как обещал.

Дверь тут же отворилась; члены сообщества, которые прогуливались парами или беседовали группами в крипте, вернулись и вновь заполнили залу, где обычно проходили заседания.

Едва закрылась дверь за последним из членов ордена, Калиостро простер руку, давая понять, что знает цену времени и не желает терять ни секунды, и громко сказал:

— Братья, быть может, некоторые из вас были на том собрании, что имело место ровно двадцать лет тому назад в пяти милях от берега Рейна, в двух милях от деревни Дененфельд, в пещере Гром-горы; если кто-то из вас был там, пускай они, эти истинные столпы великого дела, которому мы служим, поднимут руки и скажут: «Я был там.»

В толпе поднялись пять-шесть рук и замахали над головами.

В тот же миг пять-шесть голосов повторили, как просил председатель:

— Я был там!

— Прекрасно, вот все, что нужно, — сказал оратор. — Остальные умерли или рассеялись по лицу земли и трудятся над общим делом, святым делом, ибо оно — на благо всего человечества. Двадцать лет назад труд этот, разные этапы которого мы сейчас рассмотрим, только зачинался; свет, который нас озаряет, едва брезжил на востоке, и даже наиболее зоркие глаза различали грядущее лишь сквозь облако, которое умеют пронизывать взгляды посвященных. На том собрании я объяснил, в силу какого чуда смерть, которая для человека есть забвение завершенного времени и минувших событий, не существует для меня, или, вернее, за последние двадцать столетий она тридцать два раза укладывала меня в могилу, но всякий раз новое эфемерное тело, наследуя мою бессмертную душу, избегало того забвения, которое, как я сказал, и есть сущность смерти. Поэтому на протяжении столетий я мог следить за развитием слова Христова и видеть, как народы медленно, но неуклонно переходят от рабства к состоянию крепостных, а от крепостной зависимости к тем упованиям, которые предшествуют свободе. Мы видели, как, подобно ночным звездам, которые спешат загореться в небе еще до захода солнца, разные малые народы Европы последовательно пытались добиться свободы: Рим, Венеция, Флоренция, Швейцария, Генуя, Пиза, Лукка, Ареццо — эти города Юга, где цветы распускаются быстрее и плоды созревают раньше, — один за другим пытались стать республиками; две или три из этих республик уцелели поныне и до сих пор бросают вызов заговору королей; но все эти республики были и остаются запятнаны первородным грехом: одни из них аристократические, другие — олигархические, третьи деспотические; например, Генуэзская республика, одна из тех, что уцелели, — аристократическая; ее жители дома остаются простыми гражданами, но за ее стенами все они — знатные люди. Одна Швейцария располагает некоторыми демократическими учреждениями, но ее недоступные кантоны, затерянные в горах, не могут быть ни образцом, ни подспорьем для рода человеческого. Нам было нужно нечто другое; нам нужна была большая страна, неподвластная влиянию извне и сама способная оказать такое влияние; огромное колесо, зубцы которого могли бы привести в движение Европу; планета, которая могла бы вспыхнуть и озарить весь мир!

По собранию пробежал одобрительный ропот. Калиостро вдохновенно продолжал:

— Я вопросил Господа, создателя всего сущего, творца любого движения, источник всякого прогресса, и увидел, что его перст указует на Францию.

И в самом деле, начиная со второго века, Франция — христианская страна, с одиннадцатого века в ней сложилась нация французов, с шестнадцатого века она стала единой; Франция, которую сам Господь нарек своей старшей дочерью, несомненно, для того, чтобы в великий час самоотречения иметь право послать ее на крест во имя человечества, как послал Христа, — в самом деле, Франция, испытавшая все формы монархического правления, феодальную, сеньориальную и аристократическую, показалась нам наиболее способной воспринять и передать наше влияние; и вот, ведомые небесным лучом, подобно тому как израильтяне были ведомы огненным столпом, мы решили, что Франция получит свободу первой. Поглядите на Францию, какой она была двадцать лет назад, и увидите, что для того, чтобы взяться за такое дело, потребна была великая отвага или, вернее, высшая вера. Двадцать лет тому назад в хилых руках Людовика Пятнадцатого Франция была еще та же, что при Людовике Четырнадцатом: это было великое аристократическое государство, где все права принадлежали знатным, все привилегии — богатым. Во главе этого государства стоял человек, олицетворявший одновременно все самое возвышенное и самое низкое, самое великое и самое мелкое, Бога и народ. Этот человек единым словом мог сделать вас богачом или бедняком, счастливым или несчастным, свободным или узником, живым или мертвым. У этого человека было трое внуков, трое молодых принцев, призванных ему наследовать. По воле случая тот из них, кого природа назначила ему в преемники, был таков, что общественное мнение, если бы оно существовало в то время, также остановило бы на нем свой выбор. Его считали добрым, справедливым, безупречно честным, бескорыстным, просвещенным и чуть ли не философом. Чтобы навсегда уничтожить в Европе те пагубные войны, что разгорелись из-за рокового наследства Карла Второго, в жены ему была избрана дочь Марии Терезии; две великие нации, воистину служившие в Европе противовесом одна другой — Франция на берегах Атлантики, Австрия на Черном море, — отныне должны были заключить неразрывный союз; таков был расчет Марии Терезии, лучшего политика Европы. И вот когда Франция, опираясь на Австрию, Италию и Испанию, должна была войти в эпоху нового, желанного царствования, тогда-то наш выбор пал не на Францию, чтобы сделать из нее первое королевство в мире, но на французов, чтобы превратить их в первый народ на земле. Вопрос был только в том, кто войдет в логово льва, какой христианский Тесей, ведомый светом веры, пройдет по изгибам гигантского лабиринта и бросит вызов минотавру монархии. Я ответил: «Я! Тут несколько горячих голов, беспокойные натуры, осведомились у меня, сколько времени понадобится мне для осуществления первого периода моего труда, который я предполагал разделить на три периода, и я испросил себе двадцать лет. Последовали возражения. Вы представляете себе? В течение двадцати веков люди были рабами или крепостными, а они возражали, когда я испросил себе двадцать лет, чтобы сделать людей свободными!

Калиостро обвел взглядом собравшихся, у которых его последние слова вызвали иронические улыбки.

Затем он продолжил:

— Наконец я добился, чтобы мне предоставили эти двадцать лет; я дал братьям знаменитый девиз: «Lilia pedibus destrue» — и взялся за работу, призывая всех окружающих последовать моему примеру. Я въехал во Францию под сенью триумфальных арок; весь путь от Страсбурга до Парижа был усыпан лаврами и розами. Все кричали: «Да здравствует дофина! Да здравствует будущая королева!» Все надежды королевства были связаны с потомством этого спасительного брачного союза. Далее я не желаю приписывать себе славу предпринятых шагов и заслугу в событиях. Господь меня не оставил, он позволил мне видеть божественную руку, державшую поводья огненной колесницы. Хвала Господу! Я отбросил с дороги камни, я навел мосты через потоки, я засыпал пропасти, а колесница катилась вперед, вот и все.

Итак, братья, смотрите, что исполнено за двадцать лет.

Парламенты пали.

Людовик Пятнадцатый, прозванный Возлюбленным, умер, окруженный всеобщим презрением.

Королева семь лет была бездетна, а на исходе семи лет родила детей, чья законность так и осталась под вопросом; ее материнство подвергалось нападкам при рождении дофина, ее честь была поколеблена после дела с ожерельем.

Король, возведенный на трон под титулом Людовика Желанного, принялся за королевские труды и оказался бессилен в политике, как и в любви, скатываясь от утопии к утопии вплоть до полного банкротства, от министра к министру вплоть до господина де Калонна.

Произошло собрание нотаблей, созвавшее Генеральные штаты.

Генеральные штаты, избранные всеобщим голосованием, объявили себя Национальным собранием.

Знать и духовенство оказались побеждены третьим сословием.

Бастилия пала.

Иностранные войска изгнаны из Парижа и Версаля.

Ночь с третьего на четвертое августа явила аристократии всю ничтожность знати.

Пятое и шестое октября явили королю и королеве всю ничтожность королевской власти.

Четырнадцатое июля 1790 года явило миру единство Франции.

Принцы утратили народную любовь в эмиграции.

Месье утратил народную любовь после суда над Фаврасом.

И, наконец, на Алтаре отечества была принята присяга Конституции; председатель Национального собрания сел на такой же трон, что и король; закону и нации было отведено место выше этих тронов; Европа не сводит с нас глаз, склоняется к нам, молчит и ждет; все, кто не рукоплещет нам, объяты трепетом!

Братья, разве не верно то, что я сказал о Франции? Разве она не то колесо, которое могло бы привести в движение Европу, не то солнце, которым озарится мир?

— Верно! Верно! — вскричали все голоса.

— А теперь, братья, — продолжал Калиостро, — считаете ли вы, что дело продвинулось достаточно и мы можем отступиться, чтобы дальше оно шло уже само собой? Считаете ли вы, что после присяги Конституции мы можем положиться на королевское слово?

— Нет! Нет! — вскричали все голоса.

— В таком случае, — объявил Калиостро, — нам следует приступить ко второму революционному периоду великого дела демократии. Я рад убедиться, что в ваших глазах, как и в моих, Федерация 1790 года-не цель. но остановка в пути; что ж, мы постояли, передохнули, и двор принялся за свое контрреволюционное дело; так препояшемся и снова в путь. Несомненно, робким сердцам предстоит изведать немало тревожных часов и отчаянных мгновений; часто будет казаться, что луч, озаряющий нам дорогу, погас; нам еще не раз почудится, что указующая нам путь рука покинула нас. На протяжении этого долгого периода, который нам надлежит пройти, не раз покажется, что дело наше опозорено и даже загублено каким-нибудь непредвиденным несчастным случаем, каким-нибудь нежданным происшествием; все будет оборачиваться против нас: неблагоприятные обстоятельства, триумф наших врагов, неблагодарность сограждан; и многие из нас, быть может наиболее добросовестные, после стольких тяжких трудов и ввиду явного бессилия начнут терзаться вопросом, не сбились ли мы с пути, не следуем ли по неверной дороге. Нет, братья, нет! Я говорю вам это теперь, и пускай мои слова вечно звучат у вас в ушах — во время победы подобно торжественным фанфарам, в час поражения подобно набату; нет, народам-вожатым доверена святая миссия, и на них лежит роковой, провиденциальный долг ее исполнять; Господь, направляющий их, ведает свои таинственные пути, которые открываются нам лишь в сиянии исполненного предначертания; нередко пелена тумана скрывает Господа от наших глаз, и мы полагаем, что Его нет с нами; нередко сама идея отступает и словно обращается в бегство, а между тем на самом деле она, подобно рыцарям на средневековых турнирах, берет разбег, чтобы вновь поднять копье и устремиться на противника с новыми силами и новым пылом. Братья! Братья! Цель, к которой мы стремимся, — это маяк, зажженный на высокой горе; за время пути мы десятки раз теряем его из виду из-за неровностей почвы и думаем, что он погас; и тогда слабые начинают роптать, сетовать и останавливаются, говоря: «Ничто больше не указывает нам направление, мы бредем в потемках; давайте останемся здесь, к чему блуждать?.» Но сильные идут дальше, улыбаясь и храня веру, и вот уже маяк виден опять, а после вновь исчезает и вновь появляется, и с каждым разом все виднее, все ярче, потому что он становится все ближе. Вот так, борясь, упорно продолжая начатое, а главное, храня веру, избранники мира дойдут до подножия спасительного маяка, свет которого воссияет однажды не только для всей Франции, но и для всех народов земли. Поклянемся ж, братья, поклянемся от имени нашего и наших преемников не останавливаться, покуда не воссияет по всей земле святой завет Христа, первой части которого мы уже почти достигли: свобода, равенство, братство!

Эти слова Калиостро были встречены бурным одобрением; но посреди криков и рукоплесканий, подобно каплям ледяной воды, срывающимся со сводов сырой пещеры на пылающий лоб путника, во всеобщий восторг ворвались слова, произнесенные чьим-то резким, язвительным голосом:

— Да, поклянемся, но прежде объясни нам, как ты понимаешь эти три слова, чтобы мы, скромные апостолы, могли объяснять их с твоих слов.

Пронзительный взгляд Калиостро прорезал толпу и, словно солнечный зайчик, высветил бледное лицо депутата от Арраса.

— Хорошо, — сказал он. — Слушай, Максимильен. Потом, подняв руку и возвысив голос, он обратился к собранию:

— Слушайте все!

Глава 11. СВОБОДА! РАВЕНСТВО! БРАТСТВО!

Среди собравшихся установилось торжественное молчание, глубина которого свидетельствовала, какую важность придают слушатели тому, что им предстоит услышать.

— Да, меня с полным основанием спросили, что такое свобода, что такое равенство и что такое братство; я скажу вам это. Начнем со свободы. И прежде всего, братья, не путайте свободу с независимостью; это не две сестры, похожие друг на друга, — это два врага, проникнутые взаимной ненавистью. Почти все народы, обитающие в горах, независимы; но не знаю примеров, чтобы народы эти, кроме Швейцарии, были воистину свободны.

Никто не станет отрицать, что Калабрия, Корсика и Шотландия независимы.

Никто не посмеет утверждать, что они свободны. Когда ущемляют воображение калабрийца, честь корсиканца, выгоду шотландца, калабриец, не в силах прибегнуть к правосудию, поскольку угнетенные народы лишены правосудия, калабриец хватается за кинжал, корсиканец — за стилет, шотландец за dirk; он наносит удар, враг падает — и он отомщен; тут же горы, где он найдет убежище, и за неимением свободы, которую тщетно призывают жители города, он обретает независимость в глубоких пещерах, густых лесах, на высоких утесах; это независимость лисицы, серны, орла. Но орел, серна и лисица, бесстрастные, неизменные, равнодушные зрители великой человеческой драмы, разыгрывающейся перед ними, — это животные, подчиненные инстинктам и обреченные одиночеству; первобытные, древние, исконные, так сказать, цивилизации Индии, Египта, Этрурии, Малой Азии, Греции и Рима, объединившие свои познания, верования, искусства, поэзию, словно пучок лучей, которые они устремили в мир, чтобы высветить современную цивилизацию с момента ее зарождения и в ходе ее развития, оставили лисиц в их норах, серн — на горных отрогах, орлов — среди туч; в самом деле, время для них идет, но не имеет меры, науки процветают среди них, но не идут вперед; с их точки зрения, нации рождаются, возвышаются и падают, но ничему не научаются. Дело в том, что Провидение ограничило круг их возможностей инстинктом индивидуального выживания, в то время как Бог дал человеку понятие о добре и зле, чувство справедливости, ужас перед одиночеством, любовь к обществу себе подобных. Вот почему человек, рождаясь одиноким, как лисица, диким, как серна, неприкаянным, как орел, объединился с себе подобными в семью, семьи слились в племя, племена — в народы. Дело в том, братья, что, как я вам уже говорил, человек, отделяющий себя от других, имеет право лишь на независимость, а когда люди объединяются, они, напротив, получают право на свободу.

Свобода!

Это не есть изначальное и единственное в своем роде вещество, вроде золота; это цветок, это искусство, это, наконец, плод; нужно ухаживать за ней, чтобы она расцвела и созрела. Свобода — это право каждого делать — на благо собственной выгоде, удовлетворению, довольству, развлечению, славе — все, что не нарушает интересов другого человека; это отказ от части собственной независимости ради создания запаса общей свободы, откуда каждый черпает в свой черед и в равной мере; и, наконец, свобода есть нечто еще большее, а обязательство, принятое человеком перед лицом мира, в том, что он будет не замыкать добытую сумму просвещения, прогресса, привилегий в эгоистическом кругу одного народа, одной нации, одной расы, а, напротив, распространять их щедрой рукой среди других людей и народов всякий раз, когда неимущий человек или нуждающееся общество попросят вас поделиться с ними вашим богатством. И не опасайтесь исчерпать это богатство, потому что свобода обладает божественным преимуществом умножаться от самой расточительности, подобно огромным рекам, орошающим землю, которые тем обильнее в своих истоках, чем полноводнее они в устье. Вот что такое свобода: манна небесная, на которую имеет право каждый; но избранный народ, которому она досталась, обязан оделить ею каждый народ, требующий своей доли; так я понимаю свободу, — заключил Калиостро, даже не снисходя до того, чтобы прямо ответить задавшему вопрос. — Перейдем к равенству.

Всеобщий одобрительный шепот взлетел под самые своды, обласкав оратора веянием самой сладостной на свете ласки — если не для сердца, то по крайней мере для гордости человеческой — популярности.

Но он, привыкший к овациям, простер руку, требуя тишины.

— Братья, — сказал он, — часы идут, время бесценно, каждая минута, использованная врагами нашего святого дела, углубляет пропасть у нас под ногами или воздвигает препятствие на нашем пути. Так дайте же мне рассказать вам о равенстве, как только что я рассказал вам о свободе.

После этих слов послышались призывы: «Тс-с, тс-с! — затем установилась полная тишина, и зазвучал чистый, звучный, выразительный голос Калиостро.

— Братья, — сказал он, — я не стану оскорблять вас предположением, что кто-то из вас, слыша это манящее слово .равенство., поймет его как равенство материальное или умственное; нет, вы прекрасно знаете, что то и другое противно истинной философии и что сама природа разом разрешила этот великий вопрос, поместив рядом с дубом иссоп, рядом с горой — низкий холм, рядом с рекой — ручеек, рядом с океаном — озерцо, рядом с гением — глупость. Никакие декреты в мире не сделают Чимборасо, Гималаи или Монблан ни на локоть ниже; никакими резолюциями, принятыми людьми, не угасить огня, которым пылают Гомер, Данте или Шекспир. Никому не может прийти в голову, что равенство, предписываемое законом, должно быть материальным, физическим равенством; что с того дня, как закон будет записан на скрижалях Конституции, все люди станут ростом равны Голиафу, доблестью Сиду, а гением Вольтеру; нет, все вместе и каждый в отдельности, мы прекрасно понимаем и должны понимать, что речь идет исключительно об общественном равенстве. Итак, братья, что же такое общественное равенство?

Равенство!

Это отмена всех наследственных привилегий, свободный доступ ко всем занятиям, чинам, степеням; наконец, это вознаграждение заслуг, гения, добродетели вместо наследственных благ для отдельной касты, семьи или рода; таким образом, трон — если предположить, что трон сохранится, это есть, вернее, будет просто более высокий пост, который сможет занять наиболее достойный, в то время как на более низких ступенях остановятся, каждый согласно своим заслугам, те, кто достоин более скромных постов, и при назначении короля, министров, советников, генералов, судей никому не придет в голову беспокоиться о том, из какого состояния они возвысились.

Итак, королевская власть или судейская должность перестанут быть наследственным благом, передаваемым из рода в род: вместо этого — выборы.

Итак, ни в совете министров, ни в военном деле, ни в суде не будет больше привилегий родовитым: вместо этого — способности, итак, в искусствах, науках, литературе никому никаких преимуществ, вместо этого соревнование. Вот что такое общественное равенство! Потом, по мере развития образования, которое будет не только бесплатно и доступно, но и обязательно для всех, вырастет общественная мысль, и вместе с нею вырастет идея равенства; вместо того чтобы стоять ногами в грязи, равенство должно вознестись к вершинам; такая великая нация, как французы, должна признавать лишь то равенство, которое возвышает, а не то, которое принижает; принижающее равенство — это уже не равенство титанов, но равенство разбойников, это уже не кавказская скала Прометея, а ложе Прокруста. Вот что такое равенство!

Такое определение неизбежно должно было снискать всеобщее одобрение в собрании людей с возвышенным складом ума, с честолюбивыми сердцами, людей, каждый из которых, за исключением немногих скромников, видел в соседе естественное подспорье для своего собственного будущего возвышения.

Итак: воздух огласили крики ура!, браво!, топанье ног, удостоверяющие, что даже те — а такие люди были среди собравшихся, — кому, приступив к практике, суждено было воплотить равенство совсем иначе, чем понимал его Калиостро, теперь, в теории, соглашались с толкованием, которое дал равенству могучий и удивительный гений, которого они себе избрали вождем.

Но Калиостро, становясь все горячее, все вдохновеннее, все великолепнее, по мере того как углублялась тема его речи, снова потребовал тишины и продолжал голосом, в котором не заметно было ни малейшей усталости, ни тени нерешительности.

— Братья, — сказал он, — мы с вами подошли к третьему слову девиза, к тому, для постижения которого людям потребуется больше всего времени, и, несомненно, именно по этой причине великий творец цивилизации поставил его на последнее место. Братья, мы с вами пришли к братству.

Братство!

Великое слово — если понять его правильно! Возвышенное слово — если верно его объяснить! Боже меня сохрани обвинить в недобросовестности того, кто, ошибившись в масштабах этого слова, воспримет его в буквальном смысле и отнесет к обитателям деревни, гражданам города, населению королевства. Нет, братья, нет, это будет простое недомыслие. Пожалеем тех, кто слаб умом, постараемся стряхнуть с наших ног свинцовые сандалии посредственности, расправим наши крылья и воспарим над вульгарными идеями.

Когда Сатана хотел ввести Иисуса в искушение, он перенес его на самую высокую гору, с вершины которой мог показать ему все царства земли, а не на башню Назарета, откуда можно было разглядеть разве что несколько нищих деревушек Иудеи. Братья, понятие братства следует относить не к городу и даже не к королевству, его следует распространить на весь мир.

Братья, придет день, когда слово, представляющееся нам священным, — родина или другое слово, которое мы считаем святым, — нация — исчезнут, как театральный занавес, который падает лишь на короткое время, чтобы художники и рабочие сцены успели приготовить необозримые дали и необъятные горизонты. Братья, придет день, когда люди, уже покорившие землю и воду, покорят огонь и воздух; когда они запрягут огненными скакунами не только самое мысль, но и материю; когда ветры, что ныне служат лишь непокорным вестниками бурь, превратятся в разумных и послушных посланцев цивилизации. Братья, придет в конце концов день, когда народы благодаря этим наземным и воздушным средствам сообщения, против которых бессильны будут короли, поймут, что они связаны друг с другом перенесенными страданиями, поймут, что короли, которые влагали им в руки оружие и толкали их на взаимное истребление, слали их вовсе не на подвиг, как они уверяли, но на братоубийство, и отныне им придется дать потомству отчет в каждой капле крови, пролитой самым низшим из великой семьи человеческой.

Тогда, братья, вы увидите великолепное зрелище, разыгрывающееся перед лицом Господа; все выдуманные границы исчезнут, все искусственные перегородки будут сметены; реки перестанут быть преградами, горы — препятствиями; народы с противоположных берегов рек протянут друг другу руки, а на каждой горной вершине воздвигнется алтарь — алтарь братства.

Братья! Братья! Братья! Я говорю вам, что это и есть истинно апостольское братство. Христос умер не только во искупление назареян, Христос умер ради всех народов на земле. Поэтому не приписывайте этого девиза — свобода, равенство, братство — исключительно Франции, начертайте его на хоругви всего человечества как всемирный девиз… А теперь ступайте, братья: работа, предстоящая вам, так велика, что, через какую бы долину слез или крови ни пришлось вам идти, потомки позавидуют вам, исполнителям священной миссии, и, как те крестоносцы, что, сменяя друг друга, становились все многочисленнее и все упорнее спешили вперед по пути к святым местам, так и они не остановятся, хотя нередко им придется искать дорогу по белым костям их отцов. Мужайтесь, апостолы! Мужайтесь, пилигримы! Мужайтесь, солдаты! Апостолы, проповедуйте! Пилигримы, шагайте! Солдаты, боритесь!

Калиостро остановился, но лишь потому, что его прервали аплодисменты, возгласы .браво., крики энтузиазма.

Трижды они стихали и снова раздавались с новой силой, бушуя под сводами крипты, подобно подземной буре.

Тут шестеро людей в масках один за другим склонились перед Калиостро, поцеловали ему руку и удалились.

Потом каждый из братьев в свой черед поклонился, подойдя к помосту, с которого, подобно новому Петру Пустыннику, новый апостол только что провозгласил крестовый поход во имя свободы; затем они удалились, повторяя роковой девиз: Lilia pedibus destrue.

С уходом последнего погасла лампа.

И Калиостро остался один, погребенный в недрах земли, затерянный в тишине и во тьме, похожий на тех индийских богов, в чьи тайны он, по собственным его утверждениям, был посвящен еще две тысячи лет тому назад.

Глава 12. ЖЕНЩИНЫ И ЦВЕТЫ

Через несколько месяцев после событий, о которых мы сейчас рассказали, а именно в конце марта 1791 года, по дороге из Аржантея в Безон мчалась карета; на четверть лье не доезжая до города она свернула, подкатила к замку Маре, ворота которого распахнулись перед ней, и остановилась в конце второго двора, у первой ступеньки крыльца.

Часы на фронтоне здания показывали восемь утра.

Старый слуга, который, по всей видимости, с нетерпением ждал прибытия экипажа, бросился к дверце, открыл ее, и на ступеньки спрыгнул человек, с головы до пят одетый в черное.

— Наконец-то вы здесь, господин Жильбер! — произнес лакей.

— Что случилось, мой бедный Тайч? — спросил доктор.

— Увы, сударь, сейчас увидите, — отвечал слуга.

Он пошел впереди, провел доктора через бильярдную, где еще горели все лампы, зажженные, вероятно, поздней ночью, потом через столовую, где откупоренные бутылки, фрукты и пирожные на уставленном цветами столе свидетельствовали о том, что ужин накануне затянулся позже обычного.

Жильбер метнул горестный взгляд на этот разор, доказывавший ему, как небрежно исполнялись его предписания; потом, со вздохом пожав плечами, он стал подниматься по лестнице, которая вела в спальню Мирабо, расположенную во втором этаже.

— Ваше сиятельство, — сказал слуга, первым входя в спальню, — приехал доктор Жильбер.

— Доктор? С какой стати? — отозвался Мирабо. — Вы послали за доктором из-за подобной глупости?

— Какая уж там глупость, — прошептал бедный Тайч, — да поглядите сами, сударь.

— Право же, доктор, — воскликнул Мирабо, приподнявшись в постели, мне очень жаль, что вас потревожили, не спросясь меня.

— Прежде всего, любезный граф, предоставить мне случай с вами повидаться отнюдь не значит меня потревожить; вы знаете, что я пользую только нескольких друзей и уж им-то я принадлежу безраздельно. Но все-таки что случилось? И прошу вас, ничего не утаивайте от медицины!

Тайч, раздвиньте шторы и отворите окна.

Тайч повиновался, в спальню Мирабо, доныне тонувшую в полумраке, хлынул свет, и доктору стали видны перемены, которые произошли во всем облике прославленного оратора за тот месяц, что они не виделись.

— Ну и ну! — невольно вырвалось у него.

— Да, — сказал Мирабо, — я переменился, не правда ли? Сейчас объясню вам, почему это произошло.

Жильбер печально улыбнулся, но, поскольку разумный врач всегда извлекает пользу из того, что говорит ему пациент, будь то правда или неправда, он приготовился слушать.

— Вы знаете, — продолжал Мирабо, — какой вопрос вчера дебатировался?

— Да, о рудниках.

— Этот вопрос еще мало изучен, в него еще почти не успели вникнуть; не совсем ясны интересы владельцев и правительства. К тому же в этом вопросе был кровно заинтересован граф де Ламарк, мой близкий друг: от этого вопроса зависит половина его состояния; его кошелек, милый доктор, всегда был открыт для меня; нужно быть благородным. Я пять раз брал слово, верней, пять раз бросался в атаку; последняя атака обратила врагов в бегство, но я был еле жив. Тем не менее, вернувшись домой, я решил отпраздновать победу. К ужину было приглашено несколько друзей; мы смеялись и болтали до трех часов утра; в три легли спать; в пять у меня начались кишечные колики; от боли я кричал как сумасшедший, Тайч перетрусил и послал за вами. Теперь вы так же осведомлены обо всем, как я. Вот вам мой пульс, вот язык, я мучаюсь, как грешник в аду! Выручайте меня, если сможете, а сам я предупреждаю вас, что ни во что больше не вмешиваюсь.

Такой искусный врач, как Жильбер, не мог не понять и без помощи пульса и языка, что положение Мирабо весьма тяжелое. Больной едва не задыхался, дышал с трудом, лицо у него отекло из-за задержки кровообращения в легких; он жаловался на холод в конечностях, и время от времени жестокий приступ боли исторгал у него то вздохи, то стоны.

Тем не менее доктор захотел подкрепить уже сложившееся у него впечатление проверкой пульса.

Пульс был судорожный и прерывистый.

— Ну, — сказал Жильбер, — на сей раз все обойдется, дорогой граф, но меня пригласили вовремя.

Он извлек из кармана футляр с инструментами, причем проделал это с такой быстротой и с таким хладнокровием, какими отличаются лишь истинно великие люди.

— Вот как! — произнес Мирабо. — Вы отворите мне кровь?

— И немедля.

— На правой руке или левой?

— Ни там, ни там; у вас слишком закупорены легкие. Я сделаю вам кровопускание из ноги, а Тайч тем временем съездит в Аржантей за горчицей и шпанскими мушками для припарок. Возьмите мою карету, Тайч.

— Черт побери, — промолвил Мирабо, — сдается, доктор, что вы и впрямь приехали вовремя.

Жильбер, не отвечая, сразу же приступил к операции, и вскоре, после мгновенной заминки, из ноги больного хлынула темная густая кровь.

Тут же пришло облегчение.

— Ах, черт возьми! — сказал Мирабо, переводя дух. — Воистину, вы, доктор, великий человек.

— А вы великий безумец, граф, коль скоро ради нескольких часов мнимых удовольствий подвергаете такому риску жизнь, которая не имеет цены для ваших друзей и для Франции.

Мирабо печально, почти насмешливо улыбнулся.

— Полноте, милый доктор, — возразил он, — у вас преувеличенные представления о ценности моей особы для друзей и Франции.

— Клянусь честью, — усмехнулся Жильбер, — великие люди всегда жалуются на неблагодарность окружающих, а на самом деле сами они неблагодарны.

Заболейте вы всерьез, и завтра весь Париж сбежится под ваши окна; умрите послезавтра, и вся Франция пойдет за вашим гробом.

— Однако же вы говорите мне весьма утешительные вещи, — со смехом сказал Мирабо.

— Я говорю вам это именно потому, что вы имеете возможность увидеть первое, не рискуя вторым; и в самом деле, для поднятия духа вам нужны убедительные подтверждения вашей популярности. Дайте мне через два часа увезти вас в Париж, на первом же углу улицы сказать рассыльному, что вы больны, и увидите, что будет.

— Вы полагаете, что меня можно перевезти в Париж?

— Да, нынче же… Что вы чувствуете?

— Дышать стало свободнее, в голове прояснилось, туман перед глазами рассеивается… Боли в кишечнике по-прежнему не отпускают.

— Ну, этому могут помочь припарки, дорогой граф, кровопускание свое дело сделало, теперь очередь за припарками. Смотрите-ка, а вот и Тайч.

И в самом деле, вошел Тайч с требуемыми снадобьями. Через четверть часа наступило предсказанное доктором улучшение.

— Теперь, — сказал Жильбер, — я дам вам час отдохнуть, а потом увезу.

— Доктор, — со смехом возразил Мирабо, — быть может, вы мне все же позволите уехать не сейчас, а вечером и пригласить вас в мой особняк на Шоссе-д'Антен к одиннадцати часам?

Жильбер посмотрел на Мирабо.

Больной понял, что врач разгадал причину этой задержки.

— Что вы хотите! — признался Мирабо. — Ко мне должны прийти.

— Дорогой граф, — отвечал Жильбер, — в столовой я видел много цветов на столе. Значит, вчера у вас был не простой ужин с друзьями.

— Вы же знаете, что я не могу без цветов: я на них помешан.

— Да, но не только на них, граф!

— Еще бы! Коль скоро мне необходимы цветы, приходится терпеть и все последствия этой потребности.

— Граф, граф, вы себя убьете! — произнес Жильбер.

— Признайте по крайней мере, доктор, что это будет чарующее самоубийство.

— Граф, я сегодня без вас не уеду.

— Доктор, я дал слово: не хотите же вы, чтобы я его нарушил.

— Нынче вечером вы будете в Париже?

— Я сказал, что буду ждать вас в одиннадцать в моем особнячке на улице Шоссе д'Антен. Вы его уже видели?

— Нет еще.

— Я купил его у Жюли, жены Тальма… Право, доктор, я чувствую себя прекрасно.

— Если я правильно понял, вы меня гоните.

— О чем вы, доктор!

— И в сущности, вы правы. У меня сегодня дежурство в Тюильри.

— Вот как! Вы увидите королеву? — помрачнев, сказал Мирабо.

— Вполне вероятно. Вы хотите что-нибудь ей передать?

Мирабо горько улыбнулся.

— На подобную дерзость я не осмелился бы, доктор; даже не говорите ей, что вы меня видели.

— Почему же?

— Потому что она спросит вас, спас ли я монархию, как обещал, и вам придется отвечать ей, что не спас; хотя, в сущности — с нервным смешком добавил Мирабо, — ее вины в этом столько же, сколько моей.

— Вы не хотите, чтобы я ей сказал, что избыток работы и парламентская борьба вас убивают?

Мирабо на мгновение задумался.

— Да, — отвечал он, — скажите ей это; если хотите, можете даже преувеличить мою болезнь.

— Почему?

— Просто так, ради любопытства… Мне хочется кое в чем разобраться.

— Ладно.

— Вы обещаете, доктор?

— Обещаю.

— И передадите мне, что она скажет?

— Слово в слово.

— Хорошо. Прощайте, доктор; безмерно вам благодарен.

И он протянул Жильберу руку.

Жильбер пристально посмотрел на Мирабо, которого, казалось, смутил этот взгляд.

— Кстати, — спросил больной, — что вы мне пропишете перед отъездом?

— Ну, скажем, теплое питье, — отвечал Жильбер, — разжижающее кровь, цикорий или огуречник, строгую диету, а главное…

— Главное?.»

— Никакой сиделки младше пятидесяти лет. Вы понимаете, граф?

— Доктор, — со смехом возразил Мирабо, — скорее я найму двух двадцатипятилетних, чем нарушу ваше предписание!

В дверях Жильбер повстречал Тайча.

У бедняги были слезы на глазах.

— Эх, сударь, зачем вы уезжаете? — проговорил он.

— Я уезжаю, потому что меня прогоняют, мой дорогой Тайч, — со смехом сказал Жильбер.

— И все из-за этой женщины! — прошептал старик. — И все потому, что эта женщина похожа на королеву. А ведь такой выдающийся ум, если верить тому, что о нем говорят… Господи, да уж лучше быть глупцом!

И, придя к такому заключению, он распахнул перед Жильбером дверцу кареты; тот сел в карету, не на шутку обеспокоенный, ломая себе голову над вопросом: что это за женщина, похожая на королеву?

На мгновение он задержал Тайча, словно желая его расспросить, но тут же одумался.

— Что это я затеял? — сказал он себе. — Это секрет не мой, а господина де Мирабо. Кучер, в Париж!

Глава 13. ЧТО СКАЗАЛ КОРОЛЬ И ЧТО СКАЗАЛА КОРОЛЕВА

Жильбер самым добросовестным образом исполнил двойное обещание, данное Мирабо.

Вернувшись в Париж, он повстречал Камила Демулена, живую газету, воплощение журналистики того времени.

Он сообщил ему о болезни Мирабо, намеренно сгустив краски относительно теперешнего состояния больного. Затем он отправился в Тюильри и о том же рассказал королю.

Король удовольствовался замечанием:

— Ах, бедный граф! И что же, он потерял аппетит?

— Да, государь, — ответил Жильбер.

— Тогда дело серьезное, — изрек король.

И заговорил о другом.

Выйдя от короля, Жильбер заглянул к королеве и повторил ей то же, что и королю. Лоб высокомерной дочери Марии Терезии собрался в складки.

— Почему, — сказала она, — эта болезнь не приключилась с ним в тот день, когда он произносил свою прекрасную речь о трехцветном знамени?

Потом, словно раскаявшись в том, что при Жильбере не удержалась от замечания, выдающего всю ее ненависть к этому символу французской нации, она добавила:

— Тем не менее, если его недомогание усилится, это будет большим несчастьем для Франции и всех нас.

— По-моему, я имел честь сообщить вашему величеству, что это не просто недомогание, это серьезная болезнь, — повторил Жильбер.

— Но вы с нею справитесь, доктор, — подхватила королева.

— Сделаю все от меня зависящее, государыня, но ручаться не могу.

— Доктор, — сказала королева, — вы будете сообщать мне, как себя чувствует господин де Мирабо, слышите? Я на вас рассчитываю.

И она заговорила о другом.

Вечером в означенный час Жильбер поднимался по лестнице особнячка Мирабо.

Мирабо ждал его, возлежа в шезлонге; но сперва Жильбера попросили немного подождать в гостиной под предлогом того, что следует предупредить графа о его приезде; поэтому Жильбер успел осмотреться и глаза его остановились на белом кашемировом шарфе, забытом в одном из кресел.

Но Мирабо, не то желая отвлечь внимание Жильбера, не то приписывая большую важность вопросу, который должен был последовать за обменом приветствиями, сказал:

— А, это вы! Знаю, что вы уже исполнили часть вашего обещания. В Париже известно, что я болен, и вот уже два часа, как бедному Тайчу приходится каждые десять минут сообщать о моем здоровье друзьям, которые приезжают спросить, не стало ли мне лучше, а быть может, и врагам, которые являются узнать, не стало ли мне хуже. С первой частью все ясно. Теперь скажите, исполнили ли вы вторую?

— Что вы имеете в виду? — с улыбкой спросил Жильбер.

— Сами знаете.

Жильбер пожал плечами в знак несогласия.

— Вы были в Тюильри?

— Был.

— Видели короля?

— Видел.

— А королеву?

— Тоже.

— И сообщили им, что скоро они от меня избавятся?

— Во всяком случае, сообщил, что вы больны.

— И что они сказали?

— Король осведомился, не потеряли ли вы аппетита.

— А когда вы подтвердили что так оно и есть?

— От души посочувствовал вам.

— Добрый король! В день моей смерти он скажет друзьям, как Леонид:

«Нынче я ужинаю у Плутона.» А что же королева?

— Королева посочувствовала вам и с интересом о вас расспросила.

— В каких выражениях, доктор? — спросил Мирабо, придававший, по-видимому, большое значение ответу Жильбера.

— В очень благожелательных.

— Вы дали мне слово, что повторите буквально все, что она вам скажет.

— Но я не могу вспомнить все буквально.

— Доктор, вы все прекрасно помните.

— Клянусь вам…

— Доктор, вы обещали; неужели вам хочется, чтобы я считал вас человеком, который не держит слова?

— Как вы требовательны, граф!

— Да, я таков.

— Вы настаиваете на том, чтобы я воспроизвел вам все, что сказала королева?

— Слово в слово.

— Ну хорошо же, она сказала, что лучше бы эта бо-лезнь приключилась с вами утром того дня, когда вы с трибуны защищали трехцветное знамя.

Жильберу хотелось оценить, какое влияние на Мирабо оказывает королева.

Тот так и привскочил в своем шезлонге, словно прикоснувшись к вольтовой дуге.

— Как неблагодарны короли! — прошептал он. — Этой речи ей хватило, чтобы забыть о двадцати четырех миллионах, полученных по цивильному листу королем, и еще четырех, составляющих ее часть. Так, значит, эта женщина не знает, так, значит, этой королеве неведомо, что мне для этого пришлось вновь завоевывать популярность, которой я лишился из-за нее же!

Так, значит, она уже не помнит, что я предложил Франции отсрочку авиньонского собрания, чтобы поддержать короля, терзавшегося угрызениями совести из-за религии! Какая ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда я председательствовал в Якобинском клубе, все три месяца, что длилось мое председательство, стоившее мне десяти лет жизни, я защищал закон о составе национальной гвардии, ограниченном активными гражданами!

Опять ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда в Собрании обсуждали проект закона о присяге священнослужителей, я потребовал, чтобы для духовников, принимающих исповеди, присяга была сокращена! Опять ошибка! О, эти ошибки! Эти ошибки! Я заплатил за них сполна, — продолжал Мирабо, а между тем погубили меня вовсе не эти ошибки: бывают такие времена, когда никакие промахи не приводят к падению. Однажды я выступил на защиту дела правосудия, дела гуманности, хотя это также было ради королевского семейства: пошли нападки на бегство теток короля; кто-то предложил принять закон против эмиграции. «Если вы примете закон против эмигрантов, — вскричал я, — клянусь, что никогда не подчинюсь ему! И проект этого закона был единодушно отвергнут. И вот то, чего не могли совершить мои неудачи, совершил мой триумф. Меня назвали диктатором, меня вынесла на трибуну волна ярости — для оратора ничего не может быть хуже этого. Я восторжествовал во второй раз, но мне пришлось обрушиться на якобинцев.

Тогда якобинцы, эти глупцы, поклялись меня убить! Эти люди — Дюпорт, Ламет, Барнав — не понимают, что, если они меня убьют, диктатором их шайки станет Робеспьер. Им бы следовало беречь меня как зеницу ока, а они раздавили меня своим идиотским большинством голосов; они заставили меня проливать кровавый пот; они заставили меня испить до дна чашу горечи; они увенчали меня терновым венцом, вложили мне в руку трость и, наконец, распяли! Я счастлив, что претерпел муки, подобно Христу, за дело человечности… Трехцветное знамя! Как же они не видят, что это их единственное прибежище? Что, если они прилюдно, с открытым сердцем воссядут под сенью трехцветного знамени, эта сень еще, быть может, и спасет их? Но королева не желает спасения, она желает мести; любая благоразумная мысль для нее нестерпима. Единственное средство, которое я советую, потому что оно еще может возыметь действие, вызывает у нее наибольшее отвращение: оно состоит в том, чтобы соблюдать умеренность, быть справедливой и по мере возможности не совершать промахов. Я хотел одновременно спасти монархию и свободу — неблагодарная борьба, и веду ее я один, всеми покинутый, и против кого? Если бы против людей — это бы еще ничего, против тигров — это бы тоже ничего, против львов — ничего, но я сражаюсь со стихией, с морем, с набегающей волной, с наводнением! Вчера вода доходила мне до щиколоток, сегодня уже по колено, завтра поднимется до пояса, послезавтра захлестнет с головой… Вот смотрите, доктор, мне следует быть с вами откровенным. Сперва меня охватило уныние, потом отвращение. Я мечтал о роли третейского судьи между революцией и монархией.

Я думал, что смогу приобрести влияние на королеву как мужчина; думал, что, если когда-нибудь она неосторожно пустится вброд через реку и поскользнется, я по-мужски брошусь в воду и спасу ее. Но нет, никто и не думал, доктор, всерьез пользоваться моей помощью; меня хотели просто ославить, лишить народного признания, погубить, уничтожить, обессилить, обескровить. И вот теперь, доктор, я скажу вам, что бы мне следовало сделать: умереть вовремя — это было бы для меня лучше всего; а главное проиграть красиво, как античный атлет, с непринужденностью подставить шею и достойно испустить последний вздох.

И Мирабо, вновь распростершись в шезлонге, яростно укусил подушку.

Теперь Жильбер знал то, что хотел: он знал, от чего зависит жизнь и смерть Мирабо.

— Граф, — спросил он, — что бы вы сказали, если бы завтра король прислал справиться о вашем здоровье?

Больной передернул плечами, словно говоря: «Мне это было бы безразлично!»

— Король… или королева, добавил Жильбер.

— А что? — И Мирабо приподнялся в шезлонге.

— Я говорю, король или королева, — повторил Жильбер.

Мирабо приподнялся, опершись на руки, похожий на присевшего перед прыжком льва, и устремил на Жильбера взгляд, пытаясь проникнуть в самую глубину его сердца.

— Она этого не сделает, — сказал он.

— А если все-таки сделает?

— Вы думаете, — произнес Мирабо, — что она опустится так низко?

— Я ничего не думаю, я только предполагаю, строю домыслы.

— Ладно, — сказал Мирабо, — я подожду до завтрашнего вечера.

— Что вы хотите сказать?

— Понимайте мои слова в их прямом смысле, доктор, и не усматривайте в них ничего, кроме того, что сказано. Я подожду до завтрашнего вечера.

— А что завтра вечером?

— Ну что ж, завтра вечером, если она пришлет, доктор… если, например, придет господин Вебер, тогда вы правы, а я ошибался. Но если, напротив, он не придет, ну, тогда… тогда, значит, вы ошиблись, доктор, а я был прав.

— Ладно, в таком случае до завтрашнего вечера. А покуда, любезный Демосфен, спокойствие, отдых и никаких волнений.

— Я не встану с шезлонга.

— А этот шарф?

Жильбер указал пальцем на предмет, который первым делом привлек его внимание в этой комнате, Мирабо улыбнулся.

— Слово чести! — сказал он.

— Ладно, — отозвался Жильбер, — постарайтесь провести спокойную ночь, и я за вас ручаюсь.

И он вышел.

У дверей его ждал Тайч.

— Ну что ж, дружище Тайч, твоему хозяину лучше, — сказал доктор.

Старый слуга уныло покачал головой.

— Как! — удивился Жильбер. — Ты сомневаешься в моих словах?

— Я сомневаюсь во всем, господин доктор, пока рядом с ним остается его злой гений.

И он со вздохом пропустил Жильбера на узкую лестницу.

В углу лестничной площадки Жильбер увидел какую-то тень, которая ждала, прячась под вуалью.

Заметив его, эта тень негромко вскрикнула и юркнула в дверь, которая оставалась полуоткрытой, чтобы облегчить ей путь к отступлению, похожему на бегство.

— Что это за женщина? — спросил Жильбер.

— Это она, — ответил Тайч.

— Кто — она?

— Женщина, которая похожа на королеву.

Жильбер второй раз испытал потрясение, услыхав одну и ту же фразу; он сделал было два шага вперед, словно решив преследовать этот призрак, но остановился и прошептал:

— Не может быть!

И продолжил свой путь, оставив старого слугу в отчаянии оттого, что доктор, такой ученый человек, не попытался изгнать этого демона, которого Тайч искренне считал посланцем преисподней.

Мирабо провел ночь довольно спокойно. На другой день спозаранку он кликнул Тайча и велел отворить окна, чтобы подышать утренним воздухом.

Старого слугу беспокоило только одно — что его господин, казалось, снедаем лихорадочным нетерпением.

Когда в ответ на его вопрос Тайч сказал, что времени еще только восемь часов, Мирабо отказался этому верить и потребовал, чтобы принесли часы.

Он положил эти часы на столик рядом с собой.

— Тайч, — сказал он старому слуге, — побудьте сегодня внизу вместо Жана, а он пускай заменит вас при мне.

— О Господи! — всполошился Тайч. — Неужто я имел несчастье не угодить вашему сиятельству?

— Напротив, мой милый Тайч, — растроганно сказал Мирабо, — я хочу определить тебя на сегодня в привратники именно потому, что ни на кого, кроме тебя, не могу положиться. Всем, кто будет справляться о моем здоровье, отвечай, что мне лучше, но я еще не принимаю; и только если приедут от… — Мирабо промолчал, потом решился: — Только если приедут из дворца, если приедут из Тюильри, ты впустишь посланца, слышишь? Под любым предлогом не отпускай его, покуда я с ним не поговорю. Видишь, мой милый Тайч, удаляя тебя, я возвышаю тебя до ранга наперсника.

Тайч взял руку Мирабо и поцеловал.

— О ваше сиятельство, — сказал он, — если бы только вы сами хотели жить!

И он вышел.

— Черт побери! — сказал Мирабо, глядя ему вслед, — это как раз самое трудное.

В десять часов Мирабо встал и оделся не без легкого щегольства. Жан причесал его и побрил, затем придвинул для него кресло к окну.

Из этого окна была видна улица.

При каждом стуке молотка, при каждом дребезжании колокольчика из дома напротив можно было бы разглядеть, как из-за шторы показывается его встревоженное лицо и пронзительный взгляд устремляется на улицу; затем штора падала, но снова приподымалась на следующий звон колокольчика, на следующий стук молотка.

В два часа Тайч поднялся наверх в сопровождении какого-то лакея.

Сердце Мирабо бешено забилось; лакей был без ливреи.

Мирабо сразу же предположил, что это бесцветное существо явилось от королевы, а одето таким образом для того, чтобы не компрометировать особу, его пославшую.

Мирабо заблуждался.

— Это от господина доктора Жильбера, — сказал Тайч.

— А… — проронил Мирабо, побледнев, словно ему было двадцать лет и вместо посланца от г-жи де Монье он увидел курьера ее дяди бальи.

— Сударь, — сказал Тайч, — этот человек от господина доктора Жильбера и имеет к вам письмо от него, поэтому я позволил себе сделать для него исключение из общего правила.

— И хорошо поступили, — сказал граф.

Потом он обратился к лакею:

— Письмо?

Гонец держал письмо в руках и немедля подал его графу.

Мирабо развернул его; оно состояло всего из нескольких слов:

Подайте о себе весточку. Буду у вас в одиннадцать вечера. Надеюсь сразу же услыхать от Вас, что я был прав, а Вы заблуждались.

— Скажи своему господину, что застал меня на ногах и что я жду его нынче вечером, — сказал Мирабо лакею. И, обратившись к Тайчу, добавил: Пускай этот парень уйдет от нас довольный.

Тайч сделал знак, что понял, и увел бесцветного посланца.

Шел час за часом. Колокольчик то и дело звонил, а молоток стучал. У Мирабо перебывал весь Париж. На улицах толпились кучки простых людей, которые, узнав новости, отличавшиеся от тех, что сообщали газеты, не желали верить на слово обнадеживающим сводкам Тайча и заставляли проезжавшие кареты сворачивать, чтобы стук колес не беспокоил прославленного больного.

Около пяти часов Тайч счел за благо еще раз подняться в спальню к Мирабо и рассказать ему об этом.

— Ах, — сказал Мирабо, — увидав тебя, мой бедный Тайч, я уж было подумал, что у тебя есть для меня новости получше.

— Новости получше? — удивился Тайч. — Не представляю себе, какие новости могут быть лучше подобных свидетельств любви.

— Ты прав, Тайч, — отвечал Мирабо, — а я неблагодарная тварь.

И как только за Тайчем затворилась дверь, Мирабо открыл окно.

Он вышел на балкон и в знак благодарности помахал рукой славным людям, которые встали у дома на часах, охраняя его покой.

Те узнали его, и по улице Шоссе-д'Антен из конца в конец прогремели крики: «Да здравствует Мирабо!»

О чем думал Мирабо, пока ему воздавали эти неожиданные почести, которые при других обстоятельствах заставили бы его сердце дрогнуть от радости?

Он думал о высокомерной женщине, которой нет до него дела, и глаза его рыскали вокруг толпившихся перед домом людей в поисках лакея в голубой ливрее, идущего со стороны бульваров.

Он вернулся в комнату с тяжелым сердцем. Начинало темнеть, а он так ничего и не увидел.

Вечер прошел так же, как день. Нетерпение Мирабо сменилось угрюмой горечью. Его отчаявшееся сердце уже не рвалось навстречу колокольчику и молотку. С печатью угрюмой горечи на лице он по-прежнему ждал знака внимания, который был ему обещан, но так и не был им получен.

В одиннадцать дверь отворилась, и Тайч доложил о приходе доктора Жильбера.

Тот вошел улыбаясь. Выражение лица Мирабо его перепугало.

Это лицо с точностью зеркала отражало то, что творилось в его смятенной душе.

Жильбер догадался обо всем.

— Не приезжали? — спросил он.

— Откуда? — осведомился Мирабо.

— Вы прекрасно знаете, что я имею в виду.

— Я? Нисколько, клянусь честью!

— Из дворца от ее имени… от имени королевы?

— Ничего подобного, дорогой доктор; никто не приезжал.

— Не может быть! — вырвалось у Жильбера.

Мирабо пожал плечами.

— Наивный человеколюбец! — изрек он.

Потом, судорожным движением схватив Жильбера за руку, он спросил:

— Хотите, я расскажу вам, что вы сегодня делали, доктор?

— Я? — отозвался доктор. — Я делал, в сущности, все то же, что и в другие дни.

— Нет, потому что в другие дни вы не ездите во дворец, а сегодня вы там побывали; нет, потому что в другие дни вы не видитесь с королевой, а сегодня вы с ней встречались; нет, потому что в другие дни вы не позволяете себе давать ей советы, а сегодня вы подали ей совет.

— Полноте! — промолвил Жильбер.

— Поверьте, любезный доктор, я вижу все, что делалось, и слышу все, что говорилось, словно я сам там был.

— Ну и что же, господин ясновидящий, что делалось и что говорилось?

— Сегодня в час дня вы явились в Тюильри; вы испросили разрешения поговорить с королевой; вы с ней поговорили; вы сказали ей, что состояние мое ухудшается и она сделает верный шаг как королева и как женщина, если пошлет справиться о моем здоровье, если не из беспокойства, то хотя бы из расчета. Она стала с вами спорить, а потом как будто согласилась с вашими доводами; она спровадила вас, пообещав, что пошлет ко мне; вас это очень обрадовало и успокоило, потому что вы доверились королевскому слову, а она и не подумала отказаться от своей надменности и язвительности; она посмеялась над вашим легковерием, не допускающим мысли, что королевское слово ни к чему не обязывает… Ну, начистоту, — сказал Мирабо, в упор глядя на Жильбера, — так все и было, доктор?

— Правду сказать, — признался Жильбер, — будь вы там, вы и то не могли бы все увидеть и услышать точнее, чем теперь.

— Неповоротливые! — с горечь проговорил Мирабо. — Я же говорил вам, что они ничего не умеют делать вовремя… Сегодня человек в королевской ливрее, входящий в мой дом, посреди всей этой толпы, кричащей: «Да здравствует Мирабо! — перед моей дверью и под моими окнами, прибавил бы им популярности на год вперед.

И Мирабо, покачав головой, проворно поднес руку к глазам.

Жильбер с удивлением увидел, что он утирает слезу.

— Да что с вами, граф? — спросил он.

— Со мной? Ничего! — отвечал Мирабо. — Знаете ли вы, что новенького в Национальном собрании, у кордельеров и якобинцев? Не источил ли Робеспьер новую речь? Не вытошнило ли Марата очередным памфлетом?

— Как давно вы ели? — спросил Жильбер.

— Не ел с двух часов дня.

— В таком случае отправляйтесь-ка в ванну, дорогой граф.

— И в самом деле, право, вы подали мне превосходную мысль, доктор.

Жан, ванну.

— Сюда, ваше сиятельство?

— Нет, нет, рядом, в туалетную комнату.

Через десять минут Мирабо принимал ванну, а Тайч, как обычно, пошел проводить Жильбера.

Мирабо приподнялся в ванне и проводил доктора взглядом; потом, потеряв его из виду, он прислушался к его шагам; потом замер и дождался, пока не услышал, как открылась и вновь закрылась дверь особняка.

Затем он яростно позвонил.

— Жан, — сказал он, — велите накрыть стол у меня в спальне и ступайте к Оливе, спросите, не соблаговолит ли она отужинать вместе со мной.

Когда лакей уже выходил, Мирабо крикнул ему вслед:

— А главное, цветы, цветы! Я обожаю цветы.

В четыре часа утра доктора Жильбера разбудил неистовый звон колокольчика.

— Ох, — проговорил он, соскочив с кровати, — чует мое сердце, что господину де Мирабо стало хуже!

Доктор не ошибся. Приказав накрыть ужин и украсить стол цветами, Мирабо отослал Жана и приказал Тайчу идти спать.

Потом он затворил все двери, кроме той, что вела к незнакомке, которую старый слуга назвал его злым гением.

Но оба слуги и не думали ложиться; Жан, правда, хоть и был помоложе, прикорнул в кресле в передней.

Тайч не сомкнул глаз.

Без четверти четыре неистово зазвонил колокольчик. Оба кинулись в спальню к Мирабо.

Двери в нее были закрыты.

Тогда они догадались пойти в обход через покои незнакомки и проникли в спальню.

Мирабо, упав навзничь и почти без сознания, крепко сжимал в объятиях эту женщину, несомненно с умыслом, чтобы она не могла позвать на помощь, а она, не помня себя от ужаса, звонила в колокольчик на столе, потому что не могла добраться до другого колокольчика, стоявшего на камине.

Заметив обоих слуг, она стала взывать о помощи, не только для Мирабо, но и для себя: Мирабо в своих конвульсиях душил ее.

Казалось, переодетая смерть хочет увлечь ее за собой в могилу.

Соединив усилия, оба слуги разжали руки умирающего, Мирабо простерся в кресле, а женщина в слезах вернулась в свои покои.

Тогда Жан бросился за доктором Жильбером, а Тайч попытался подать своему господину первую помощь.

Жильбер не стал тратить время на то, чтобы запрячь лошадей или подогнать карету. От улицы Сент-Оноре до Шоссе-д'Антен было недалеко, он поспешил вслед за Жаном и за десять минут добрался до особняка Мирабо.

Тайч ждал внизу, в вестибюле.

— Ну, друг мой, что у вас стряслось? — спросил Жильбер.

— Ах, сударь, — сказал старый слуга, — все эта женщина, опять эта женщина, да еще проклятые цветы; вот увидите, вот увидите!

В этот миг послышалось рыдание. Жильбер стремительно взбежал по лестнице; когда он уже был на верхней ступеньке, дверь, соседняя с дверью Мирабо, отворилась, показалась женщина в белом пеньюаре и бросилась в ноги врачу.

— Жильбер, Жильбер, — простонала она, цепляясь обеими руками за его грудь, — во имя неба, спасите его!

— Николь! — вскричал Жильбер. — Николь! Так это были вы, несчастная!

— Спасите его! Спасите его! — взывала Николь.

На мгновение Жильбер застыл, пронзенный ужасной мыслью.

— Вот как! — прошептал он, — Босир торговал памфлетами, направленными против него, Николь — его любовница! Да, он и в самом деле погиб, потому что за всем этим стоит Калиостро.

И он поспешил в покои Мирабо, хорошо понимая, что нельзя терять ни минуты.

Глава 14. ДА ЗДРАВСТВУЕТ МИРАБО!

Мирабо лежал в постели: он пришел в сознание. Здесь же были остатки ужина, тарелки, цветы — улики не менее красноречивые, чем остатки яда на дне бокала у постели самоубийцы.

Жильбер быстро подошел к нему и, видя его, вздохнул с облегчением.

— А, — выговорил он, — дело все же не так плохо, как я опасался.

Мирабо улыбнулся.

— Вы полагаете, доктор? — произнес он.

И покачал головой с видом человека, знающего о своем состоянии не меньше врача, который подчас хочет обмануться сам, чтобы лучше обманывать других.

На сей раз Жильбер не обратил внимания на внешние симптомы болезни.

Он пощупал пульс: пульс был быстрый и возбужденный. Он посмотрел язык: язык был обложенный и желтый; он осведомился об ощущениях в голове больного: голова была тяжелая и болела.

По нижним конечностям начинал распространяться холод.

Внезапно начались такие же спазмы, как два дня назад; они сводили Мирабо лопатки, ключицы и диафрагму. Пульс, и раньше быстрый и возбужденный, стал перемежающимся и судорожным.

Жильбер прописал те же отвлекающие средства, что вызвали облегчение в прошлый раз.

К несчастью, больной или не в силах был терпеть это мучительное лечение, или не желал исцеляться, но спустя четверть часа он стал жаловаться на такие невыносимые боли в местах припарок, что пришлось их снять.

И начавшееся было улучшение сразу сошло на нет.

Мы не собираемся прослеживать во всех подробностях все фазы этого страшного недуга; скажем лишь, что наутро по городу распространился слух о нем, и на сей раз вести были более тревожные, чем накануне.

Болезнь вернулась, говорили люди, и грозит свести больного в могилу.

Вот тут-то и появился случай оценить ту огромную роль, которую может играть один человек в жизни нации.

Весь Париж взволновался, как в те дни, когда жизням отдельных людей и всего населения в целом угрожает тяжкое общественное бедствие. Весь день, как и накануне, улица оставалась перегорожена, и на ней стояли на часах простые люди, чтобы стук карет не беспокоил больного. Кучки людей, собираясь под окнами, постоянно требовали известий; сводки о состоянии больного тут же распространялись с улицы Шоссе-д'Антен по всему Парижу.

Дверь осаждала толпа граждан всех сословий, всех политических убеждений, словно все партии, в какой бы вражде они ни состояли одна с другой, несли в лице Мирабо значительную утрату.

Тем временем друзья, родственники и знакомые великого оратора заполнили дворы, вестибюли и помещения нижнего этажа, хотя сам Мирабо понятия не имел об этом наплыве народа.

Мирабо и доктор Жильбер почти не разговаривали.

— Значит, вы решительно хотите умереть? — спросил врач.

— А что толку жить? — возразил Мирабо.

И, вспомнив о том, какие обязательства принял на себя Мирабо по отношению к королеве и какой неблагодарностью она ему отплатила, Жильбер не стал его переубеждать; он пообещал сам себе, что до конца исполнит свой врачебный долг, но понимал заранее, что он не бог и не в силах совершить невозможное.

В первый же день обострения болезни, вечером, Клуб якобинцев прислал депутацию во главе с Барнавом, чтобы справиться о здоровье своего бывшего председателя. Вместе с Барнавом хотели отрядить обоих Ламетов, но те отказались.

Когда Мирабо сообщили об этом обстоятельстве, он сказал:

— А, я прекрасно знал, что они трусы, но я не знал, что они еще и глупцы!

В течение суток Жильбер ни на миг не отлучался от Мирабо. В среду вечером, около одиннадцати, больной был в относительно спокойном состоянии, так что Жильбер согласился выйти в соседнюю комнату и несколько часов передохнуть.

Перед тем как лечь, доктор распорядился, чтобы его немедля уведомили о малейших угрожающих симптомах, если они появятся.

На рассвете он проснулся. Никто не потревожил сна, но все же ему стало тревожно: трудно было поверить, что улучшение держится столько времени без малейших настораживающих проявлений.

В самом деле, когда спустился Тайч, он со слезами на глазах и со слезами в голосе сообщил, что Мирабо совсем худо, но, какие бы терзания он ни испытывал, он запретил будить доктора Жильбера.

А между тем больной, должно быть, жестоко страдал: пульс был угрожающий, боли усиливались и свирепо терзали его и, наконец, возобновились приступы удушья и спазмы.

Много раз — Тайч полагал, что это начинался бред, — много раз больной произнес имя королевы.

— Неблагодарные! — твердил он. — Даже не прислали справиться о моем здоровье!

А потом добавлял, словно рассуждая сам с собой:

— Как странно! Что же она скажет завтра или послезавтра, когда узнает, что я умер?

Жильбер подумал, что все решит кризис, который должен наступить уже скоро; и, собираясь вступить с недугом в яростную схватку, он велел поставить пациенту пиявки на грудь, но пиявки, словно сговорившись с умирающим, не желали присасываться к коже, и их пришлось заменить новым кровопусканием из ноги и мускусными пилюлями.

Припадок длился восемь часов. В течение восьми часов Жильбер, как опытный дуэлянт, давал, так сказать, бой смерти, парируя каждый наносимый ею удар, опережая иные ее выпады, а иногда и не успевая отразить ее натиск. Наконец на исходе восьми часов лихорадка успокоилась и смерть отступила; но, подобно тигру, который удирает, чтобы вернуться, она оставила отпечаток своих когтей на лице больного.

Жильбер застыл, скрестив руки, над постелью, которая недавно была полем жестокой битвы. Он был слишком искушен в секретах своего искусства, чтобы еще на что-то надеяться или хотя бы сомневаться.

Мирабо был обречен, и в этом трупе, простертом перед ним, Жильбер, несмотря на теплившиеся в нем остатки жизни, не в силах был видеть живого Мирабо.

И странное дело! Начиная с этой минуты больной и Жильбер, словно сговорившись и словно пронзенные одною и той же мыслью, говорили о Мирабо как о человеке, который был, но которого больше нет.

Кроме того, начиная с этой минуты на лице Мирабо запечатлелось выражение торжественности, часто сопутствующее агонии великого человека: голос его сделался медленным, важным, почти пророческим; в речах появилось больше суровости, широты, глубины; в чувствах — больше доброты, самоотречения и возвышенности.

Ему объявили, что какой-то молодой человек, видевший его всего один раз и не желающий назваться, настойчиво просит допустить его к больному.

Мирабо оглянулся на Жильбера, словно испрашивая у него позволения принять этого молодого человека.

Жильбер понял.

— Впустите его, — сказал он Тайчу.

Тайч отворил дверь. На пороге возник молодой человек лет девятнадцати или двадцати. Он медленно приблизился, опустился перед постелью Мирабо на колени, взял его руку, поцеловал ее и разрыдался.

Мирабо, казалось, пытался поймать ускользавшее от него воспомнание.

— А, — внезапно сказал он, — я вас узнал: вы молодой человек из Аржантея.

— Вы мой бог, будьте же благословенны! — сказал молодой человек. Вот и все, о чем я просил.

Он встал, прижал руки к глазам и вышел.

Спустя несколько секунд вошел Тайч с запиской, которую молодой человек написал в передней.

Вот что говорилось в записке:

«Целуя руку господину де Мирабо, я сказал ему, что готов умереть за него.

Я пришел сдержать слово.

Вчера в одной английской газете я прочел, что в Лондоне в случае, сходном со случаем нашего прославленного больного, было успешно проделано переливание крови.

Если окажется, что для спасения господина де Мирабо может быть полезно переливание крови, возьмите мою: она молодая и чистая.

Марне»

Читая эти несколько строк, Мирабо не удержался от слез.

Он приказал, чтобы молодого человека вернули; но тот, явно желая уклониться от столь заслуженной признательности, уже уехал, оставив два своих адреса, парижский и аржантейский.

Спустя несколько минут Мирабо согласился принять всех: своих друзей г-на де Ламарка и г-на Фрошо, свою сестру, г-жу де Сайан, и племянницу, г-жу д'Арагон.

Он лишь отказался допустить к себе какого-либо другого врача, а в ответ на настояние Жильбера сказал:

— Нет, доктор, на вас пали все тяготы моего недуга, и, если вы меня исцелите, пускай вся заслуга тоже достанется вам.

Время от времени он осведомлялся о том, кто наводил справки о его здоровье, и, хотя он ни разу не спросил: «Не присылала ли кого королева из дворца?. — по тому, как вздыхал умирающий, до конца пробегая глазами список, Жильбер понимал, что в этом списке отсутствовало именно то единственное имя, которое ему хотелось там обнаружить.

Тогда, не упоминая ни о короле, ни о королеве — для этого Мирабо был еще недостаточно близок к смерти, — он с изумительным красноречием углублялся в общие вопросы политики, и, в частности, толковал о том, как бы он повел себя по отношению к Англии, будь он министром.

Он был бы особенно счастлив, если бы ему удалось померяться силами с Питтом.

— О, этот Питт, — воскликнул он как-то раз, — это министр приготовлений: он управляет скорее посредством угроз, чем посредством истинных дел; будь я жив, я причинил бы ему немало огорчений.

Время от времени под окнами вспыхивали крики — народ печально взывал:

«Да здравствует Мирабо! — и в этих криках, похожих на молитву, звучала скорее жалоба, чем надежда.

Мирабо прислушивался и просил отворить окно, чтобы этот шум, служивший ему наградой за столько перенесенных страданий, достигал его ушей.

На несколько мгновений он застывал, напрягал слух и протягивал к окну руки, словно впитывая и вбирая в себя все эти крики.

И Мирабо шептал:

— О добрый народ! Народ, оклеветанный, проклинаемый, презираемый, так же как я! Они забыли меня, а ты меня вознаграждаешь, и это справедливо.

Наступила ночь. Жильбер не желал покидать больного, он придвинул шезлонг к его постели и прикорнул.

Мирабо не возражал; с тех пор как он уверился в том, что умирает, он, казалось, больше не опасался своего врача.

Когда занялся рассвет, он попросил открыть окна.

— Мой милый доктор, — обратился он к Жильберу, — сегодня я умру. Тому, кто находится в моем положении, ничего лучшего не остается, как умастить себя благовониями и увенчать цветами, чтобы самым приятным образом погрузиться в сон, от которого уже не очнешься… Разрешаете ли вы мне делать все, что я хочу?

Жильбер дал ему понять, что он волен в своих поступках.

Тогда он позвал обоих слуг.

— Жан, — сказал он, — доставьте мне самые красивые цветы, какие найдете, а Тайч тем временем пускай приложит все усилия, чтобы навести на меня красоту.

Жан посмотрел на Жильбера, словно спрашивая у него разрешения, и доктор утвердительно кивнул ему головой.

Жан вышел.

Тайч накануне был очень болен; теперь он принялся брить и завивать своего господина.

— Между прочим, — сказал ему Мирабо, — ведь ты вчера прихворнул, мой бедный Тайч; как ты чувствуешь себя нынче?

— О, превосходно, дорогой хозяин, — отвечал честный слуга, — желал бы я, чтобы вы были на моем месте.

— Ну а я, — со смехом возразил Мирабо, — хоть ты и не слишком дорожишь жизнью, я не желал бы тебе быть на моем.

В этот миг прогремел пушечный выстрел. Где стреляли? Это так и осталось неизвестным.

Мирабо содрогнулся.

— О, — произнес он, приподнявшись, — неужто уже начинается погребение Ахилла?

Когда Жан вышел из дому, все бросились к нему, чтобы узнать новости о прославленном больном, и не успел он сказать, что идет за цветами, как с криком: «Цветы для господина де Мирабо! — люди бросились в разные стороны; двери домов распахивались, жильцы выносили, что у кого было в доме или в теплице, так что меньше чем через четверть часа особняк наполнился множеством самых редких цветов.

К девяти утра спальня Мирабо преобразилась в настоящую клумбу.

Тайч тем временем доканчивал его туалет.

— Дорогой доктор, — сказал Мирабо, — я попрошу у вас четверть часа, чтобы попрощаться с одной особой, которой придется покинуть особняк одновременно со мной. Поручаю ее вашему вниманию на случай, если ее будут оскорблять.

Жильбер понял.

— Ладно, — сказал он. — Я оставлю вас одних.

— Да, но ждите в соседней комнате. Когда эта особа уйдет, вы уже не покинете меня, пока я не умру?

Жильбер кивнул.

— Обещайте.

Жильбер, всхлипывая, дал ему слово. Этот стоический человек сам был удивлен своим слезам: он-то думал, что философия помогла ему стать неуязвимым для чувств.

Он пошел к двери.

Мирабо его остановил.

— Перед уходом, — попросил он, — откройте мой секретер и дайте мне оттуда маленькую шкатулку.

Жильбер исполнил эту просьбу.

Шкатулка была тяжелая. Жильбер предположил, что она полна золота.

Мирабо знаком попросил поставить ее на ночной столик; затем он протянул доктору руку.

— Будьте так добры, пришлите мне Жана, — попросил он. — Жана, вы слышали? Не Тайча; мне трудно звать и звонить.

Жильбер вышел. Жан ждал в соседней комнате и вошел в дверь сразу же после того, как из нее вышел Жильбер.

Жильбер слышал, как дверь за Жаном закрылась на засов.

Следующие полчаса Жильбер употребил на то, чтобы сообщить о состоянии больного всем, кто толпился в доме.

Новости были отчаянные; доктор не скрыл от всей толпы, что Мирабо навряд ли переживет день.

Перед входом в особняк остановилась карета.

На мгновение Жильбер подумал, что карета приехала из дворца и поэтому ее почтительно пропустили, несмотря на общий запрет.

Он бросился к окну. Каким сладостным утешением для умирающего было бы знать, что королева беспокоится о нем!

Но это была простая наемная карета, за которой посылали Жана.

Доктор догадался, для кого была нужна карета.

И в самом деле, через несколько минут Жан вышел, провожая женщину, закутанную в длинное покрывало.

Толпа почтительно расступилась перед каретой, не пытаясь узнать, кто была эта женщина.

Жан вернулся в дом.

Мгновение спустя дверь в спальню Мирабо вновь отворилась, и послышался ослабевший голос больного, призывавший доктора.

Жильбер поспешил на зов.

— А теперь, — попросил Мирабо, — поставьте эту шкатулку на место, мой милый доктор.

Жильбер не сумел скрыть удивления, обнаружив, что шкатулка осталась такой же тяжелой.

— Не правда ли, удивительно? — сказал Мирабо. — Такое, черт возьми, неожиданное бескорыстие!

Вернувшись к постели, Жильбер нашел на полу вышитый платочек, отделанный кружевом.

Он был мокр от слез.

— Вот как, — заметил Мирабо, — она ничего не унесла с собой, но кое-что оставила.

Он взял влажный платок и положил его себе на лоб.

— Да, — прошептал он, — только у той нет сердца!»

И он откинулся на подушки, закрыв глаза; можно было подумать, что он в забытьи или уже умер, если бы хрипы в груди не свидетельствовали о том, что смерть еще только вступает в свои права.

Глава 15. БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ!

В действительности те несколько часов, что Мирабо еще прожил на свете, были агонией.

Тем не менее Жильбер остался верен данному слову и неотлучно находился у его ложа до последней минуты.

Впрочем, зрелище последней битвы между материей и душой, как бы ни было оно горестно, всегда бывает весьма поучительно для врача и философа.

Чем более велик был гений, тем поучительнее наблюдать, как этот гений ведет последнюю схватку со смертью, которой суждено в конце концов его одолеть.

А кроме того, при виде великого человека, испускающего дух, доктор предавался мрачным мыслям и еще по одному поводу.

Почему умирал Мирабо — человек с духом атлета и со сложением Геркулеса?

Не потому ли, что поднял руку, чтобы поддержать эту готовую рухнуть монархию? Не потому ли, что на мгновение на эту руку оперлась несущая гибель женщина, зовущаяся Марией Антуанеттой?

Разве Калиостро не предсказал ему в отношении Мирабо нечто подобное?

И то, что он повстречал эти два странных существа, из коих одно погубило репутацию, а другое — здоровье великого оратора Франции, ставшего оплотом монархии, разве не подтвердило ему, Жильберу, что любые препятствия рухнут, подобно Бастилии, на пути этого человека или, вернее, идеи, которой он служит?

Покуда Жильбер глубоко ушел в размышления, Мирабо шевельнулся и открыл глаза.

Он возвращался к жизни через врата страданий.

Он попытался заговорить, но безуспешно. Однако казалось, его нисколько не опечалило это новое несчастье; убедившись, что речь ему изменила, он улыбнулся и взглядом постарался выразить всю благодарность, питаемую им к Жильберу и ко всем, чьи заботы сопровождали его на этом наивысшем и последнем этапе пути, целью которого была смерть.

Между тем им, казалось, завладела какая-то мысль; только Жильберу было по силам ее разгадать — и он разгадал.

Больной не мог определить, как долго длилось его забытье. Час? День?

В течение этого часа или дня не присылала ли королева справиться о его здоровье?

Принесли снизу список, в который каждый, кто являлся сам по себе или по чьему-либо поручению, вписывал свое имя.

Никто в этом списке не был известен близостью к королевской семье, которая свидетельствовала бы пусть даже о замаскированной заботе.

Призвали Тайча и Жана, расспросили их; никто не приезжал, ни лакей, ни курьер.

Тут Мирабо стал делать невероятные усилия, чтобы произнести еще несколько слов, — такие усилия делал, наверно, сын Креза, когда, видя своего отца в смертельной опасности, сумел преодолеть свою немоту и крикнуть: «Воин, не убивай Креза!

Мирабо также преодолел немоту.

— Неужели они не знают, — воскликнул он, — что с моей смертью они погибли? Я уношу с собой траур по монархии, и на моей могиле мятежники поделят между собой его ошметки…

Жильбер бросился к больному. Для искусного врача надежда длится, пока длится жизнь. К тому же разве не следовало употребить все средства науки хотя бы ради того, чтобы эти красноречивые уста могли произнести еще несколько слов?

Он взял ложку, налил в нес несколько капель той зеленоватой жидкости, флакон которой когда-то дал Мирабо, и поднес к губам больного, не смешав ее на сей раз с водкой.

— О дорогой доктор, — с улыбкой сказал пациент, — если вы хотите, чтобы эликсир жизни на меня подействовал, дайте мне полную ложку или целый флакон.

— Это почему же? — спросил Жильбер, пристально вглядываясь в Мирабо.

— А вы полагаете, — отвечал тот, — что я, ни в чем не знающий удержу, имея в руках этот драгоценный источник жизни, не злоупотреблял им? Куда там! Я велел исследовать вашу жидкость, мой дорогой эскулап, выяснил, что она представляет собой вытяжку из корня индийской конопли, и начал пить ее уже не каплями, а ложками, и не только для того, чтобы жить, но и ради грез.

— Несчастный! Несчастный! — прошептал Жильбер. — Ведь я подозревал, что даю вам в руки яд.

— Сладостный яд, доктор: благодаря ему я с удвоенной, учетверенной, удесятеренной силой прожил последние часы отмеренного мне существования; благодаря ему я в сорок два года умираю, словно прожив жизнь длиной в сто лет; наконец, благодаря ему я обладал в грезах всем, что ускользало от меня наяву, — силой, богатством, любовью… Ах, доктор, доктор, не раскаивайтесь

— напротив, гордитесь. Господь отпустил мне только реальную жизнь, унылую, скудную, бесцветную, несчастную, почти не стоящую сожалений, да к тому же человек обязан быть готов к тому, чтобы в любую минуту вернуть ее Творцу обратно, как ростовщическую ссуду; не знаю, доктор, должен ли я благодарить Всевышнего за жизнь, но знаю, что должен быть благодарен вам за ваш яд. Итак, налейте полную ложку, доктор, и дайте мне!

Доктор исполнил просьбу Мирабо и протянул ему питье, которое он с наслаждением проглотил.

Потом, после нескольких секунд молчания, он вновь заговорил.

— Ах, доктор, — произнес он, словно при переходе в вечность смерть приподняла перед ним завесу, за которой скрывается будущее, — блаженны те, кто умрет в нынешнем тысяча семьсот девяносто первом году! Они увидят лишь блистательный и чистый лик Революции. Доныне никогда еще столь великая революция не давалась ценой столь малой крови; доныне революция вершится только в умах, но настанет время, когда мысли перейдут в поступки. Вы, быть может, думаете, что в Тюильри обо мне пожалеют? Нисколько. Моя смерть освобождает их от обязательства. При мне им нужно было управлять определенным образом; из опоры я превратился для них в препятствие; она просила за меня прощения у своего брата. «Мирабо воображает, будто он подает мне советы, — писала она брату, — и не замечает, что я отвлекаю его пустыми обещаниями.» О, потому-то я и хотел, чтобы эта женщина была моей любовницей, а не моей королевой. Какую прекрасную роль я мог сыграть в истории, доктор, — роль человека, одной рукой поддерживающего юную свободу, а другой — дряхлую монархию и заставляющего обеих идти бок о бок к одной и той же цели, добиваться счастья народа и уважения к королевской власти! Быть может, это было исполнимо, быть может, это была мечта, но я убежден, что только я мог бы осуществить эту мечту.

Мне горько не то, что я умираю, а то, что я умираю неосуществленным; то, что я приступил к труду, но понял, что не сумею довести его до конца.

Кто восславит мою идею, если идея моя зачахла на корню, если она искалечена, обезглавлена? Обо мне запомнят, доктор, именно то, чего помнить не следует. Запомнят мою беспорядочную, безумную, бродячую жизнь; из того, что я писал, прочтут мои «Письма к Софи., «Эротика-Библион., «Прусскую монархию., памфлеты и непристойные книги; мне будут ставить в упрек, что я вошел в сговор с двором, и упрекнут меня в этом потому, что из нашего сговора не получилось того, что должно было получиться; мой труд останется бесформенным зародышем, безголовым чудовищем; а между тем меня, прожившего всего сорок два года, станут судить, как если бы я прожил обычную человеческую жизнь; меня, вынужденного бесконечно идти против течения и перешагивать через бездны, — словно я шел по широкой дороге, надежно вымощенной законами, указами и предписаниями. Доктор, кому мне завещать не состояние, которое я промотал — не велика беда, детей у меня нет, — но кому завещать мою оболганную память, память, которая когда-нибудь может стать наследством, способным сделать честь Франции, Европе, миру?

— Но зачем же так спешить со смертью? — печально отозвался Жильбер.

— Да, в самом деле, — подхватил Мирабо, — в иные минуты я и сам задаю себе тот же вопрос. Но слушайте хорошенько: без нее я ничего не мог — а она не пожелала. Я, как глупец, взвалил на себя обязательства; я, как безумец, дал клятву, по обыкновению позволив незримым крылам моего разума увлечь мое сердце, а между тем она не приняла на себя никаких обязательств и ни в чем не поклялась… Да что там говорить, все к лучшему, доктор, и если вы согласитесь кое-что мне пообещать, то ни малейшее сожаление не омрачит последних часов, которые мне еще осталось прожить.

— О Господи, что же я могу вам обещать?

— А вот что: обещайте мне, что, если переход мой из этого мира в мир иной окажется слишком тягостным, слишком мучительным, — обещайте мне, доктор, не только как врач, но и как человек, как философ, — обещайте облегчить мне этот переход!

— Почему вы обращаетесь ко мне с подобной просьбой?

— О, я скажу вам, в чем дело: хоть я и чувствую, что смерть рядом, но в то же время чувствую, что во мне остается еще много жизни. Я еще живу, милый доктор, я умираю живым, и мне тяжко будет сделать последний шаг.

Доктор приблизил свое лицо к лицу Мирабо.

— Я обещал не покидать вас, друг мой, — сказал он. — Если Господу — а я все же надеюсь, что это не так, — если Господу угодно пресечь ваши дни, что ж! Положитесь на мою глубокую любовь к вам: в решающий миг она поможет мне о вас позаботиться, как должно. Если смерть придет, я буду рядом.

Казалось, больной услыхал только это обещание.

— Благодарю, — прошептал он.

И голова его откинулась на подушку.

На сей раз, несмотря на надежду, которую долг врача велит до последней капли струить в мозг больного, у Жильбера больше не оставалось сомнений. Обильная доза гашиша, которую принял Мирабо, на мгновение, словно встряска от вольтова столба, вернула больному вместе с речью и подвижность лицевых мускулов, сопровождающую ее: мысль, если можно так сказать, ожила на глазах. Но едва он умолк, мускулы расслабились; одухотворявшая их сила развеялась, и смерть, отпечатавшаяся у него на лице еще во время последнего кризиса, проступила с такой отчетливостью, как никогда прежде.

Три часа доктор Жильбер держал в своих руках его ледяную руку, три часа, с четырех и до семи, продолжалась тихая агония — настолько тихая, что всех впустили к нему в спальню; он словно спал.

Но около восьми Жильбер почувствовал, как ледяная рука больного затрепетала; дрожь была такая сильная, что ошибиться было невозможно.

— Вот оно, — сказал Жильбер, — наступил час борьбы, началась истинная агония.

И в самом деле, лоб умирающего покрылся потом; глаза его открылись и вспыхнули молнией.

Он жестом показал, что хочет пить.

Ему поспешно поднесли воду, вино, оранжад, но он покачал головой.

Он хотел не этого.

Он подал знак, чтобы ему подали перо, чернила и бумагу.

Его волю исполнили — не только ради него самого, но и ради того, чтобы ни единая мысль этого гениального человека, даже порожденная бредом, не пропала для человечества.

Он взял перо и твердой рукой начертал два слова: «Умереть, уснуть.»

Это были слова Гамлета.

Жильбер притворился, что не понимает.

Мирабо выпустил перо, обеими руками вцепился себе в грудь, словно разрывая ее, испустил несколько нечленораздельных криков, потом снова взял перо и, невероятным усилием пытаясь на мгновение преодолеть боль, написал: «Боли становятся чудовищными, невыносимыми. Зачем заставлять друга часами, а то и днями страдать на колесе, когда можно избавить его от пытки несколькими каплями опиума?.»

Но доктор колебался. Да, он сказал Мирабо, что будет рядом с ним, когда придет смерть, но лишь для того, чтобы бороться с ней, а не для того, чтобы ей помогать.

Боли становились все более жестокими; умирающий выгибался, заламывал руки, кусал подушку.

Наконец от болей порвались путы паралича.

— Ох, эти врачи, эти врачи! — внезапно вскричал он. — Жильбер, вы же мой доктор, вы мой друг! Разве вы не обещали мне, что избавите меня от предсмертных терзаний? Неужели вы хотите, чтобы я пожалел, что вверился вам? Жильбер, взываю к вашей дружбе! Взываю к вашей чести!

И со вздохом, стоном, криком боли он упал на подушку.

Тогда Жильбер, тоже вздохнув, простер к Мирабо руку и сказал:

— Хорошо, друг мой, вам дадут то, что вы просите.

И, взяв перо, он выписал лекарство: это было не что иное, как сильная доза макового сиропа в дистиллированной воде.

Но едва он дописал последнее слово, как Мирабо приподнялся на постели и протянул руку, прося, чтобы ему дали перо.

Жильбер поспешил выполнить его просьбу.

Рука умирающего, скрюченная агонией, вцепилась в бумагу, и он нацарапал неразборчивым почерком: «Бежать! Бежать! Бежать!»

Он хотел подписать, но едва сумел начертать первые четыре буквы своего имени и, протянув к Жильберу сведенную судорогой руку, прошептал:

— Это для нее.

И, недвижный, незрячий, бездыханный, откинулся на подушку.

Он был мертв.

Жильбер приблизился к постели, вгляделся в него, пощупал пульс, приложил руку к его сердцу, потом обернулся к зрителям этого финала и объявил:

— Господа, Мирабо более не страдает.

И, в последний раз приложившись губами ко лбу покойного, он взял листок, назначение которого было известно ему одному, бережно сложил его, спрятал на груди и вышел, уверенный, что не имеет права задерживать его у себя дольше чем на время, необходимое для того, чтобы доставить совет усопшего с Шоссе-д'Антен в Тюильри.

Спустя несколько мгновений после того, как доктор покинул спальню покойного, город зашумел.

Это начало распространяться известие о смерти Мирабо.

Вскоре вошел скульптор: его прислал Жильбер, дабы сохранить для потомства образ великого оратора в тот самый миг, когда он пал под натиском победительницы смерти.

Первые минуты вечности уже запечатлели на этой маске ту безмятежность, что отражается на лице, когда оживлявшая его могучая душа покидает тело.

Мирабо не умер; казалось, Мирабо уснул сном, исполненным жизни и радостных сновидений.

Глава 16. ПОГРЕБЕНИЕ

Горе было необъятным, всеобщим; оно мгновенно распространилось от центра к окраинам, от улицы Шоссе-д'Антен к парижским заставам. Была половина девятого утра.

Народ испустил душераздирающий вопль; затем он потребовал траура.

Народ ринулся в театры, разорвал афиши и запер двери.

В тот вечер в одном из особняков улицы Шоссе-д'Антен давали бал; народ ворвался в особняк, разогнал танцующих и разбил музыкальные инструменты.

Об утрате, понесенной народом, сообщил Национальному собранию его председатель.

Тотчас же на трибуну поднялся Барер; он попросил, чтобы Собрание внесло в протокол этого скорбного дня свидетельства сожалений, которые пробуждает у его членов кончина этого великого человека, и настоял на том, чтобы всем членам Собрания было именем отечества предложено присутствовать при погребении.

Назавтра, третьего апреля, в Национальное собрание обратился парижский департамент; он испросил и получил согласие на то, чтобы церковь Святой Женевьевы была преобразована в пантеон, где отныне предстояло покоиться великим людям, и первым там надлежало похоронить Мирабо.

Приведем здесь этот великолепный декрет Собрания. Пускай читателям попадаются в книгах, которые у политиков слывут легковесными, ибо грешат тем, что излагают историю не столь неуклюже, как историки, — пускай, повторим мы, читателям как можно чаще попадаются на глаза эти декреты, тем более великие, что непосредственно исторглись у народа под влиянием восхищения или благодарности.

Вот этот декрет, слово в слово: «Национальное собрание постановляет:

Статья I Новое здание церкви Святой Женевьевы отныне, с наступлением эпохи французской свободы, предназначается для упокоения останков великих людей.

Статья II Только Законодательному собранию дано право решать, каким людям будет присвоена эта честь.

Статья III Высокочтимый Рикети Мирабо удостаивается этой чести.

Статья IV В будущем Законодательное собрание не может предоставлять эту честь никому из своих сочленов после их кончины; она может быть им пожалована лишь последующим составом Законодательного собрания.

Статья V Возможные исключения для некоторых великих людей, умерших до Революции, могут быть сделаны только Законодательным собранием.

Статья VI Администрации парижского департамента вменяется в обязанность незамедлительно подготовить здание церкви Святой Женевьевы для нового назначения и над фронтоном высечь следующие слова:

Благодарное Отечество — великим людям.

Статья VII Пока будет перестраиваться церковь Святой Женевьевы, тело Рикети Мирабо будет покоиться рядом с прахом Декарта в усыпальнице церкви Святой Женевьевы.

На другой день, в четыре часа пополудни, Национальное собрание в полном составе покинуло зал Манежа и направилось к особняку Мирабо; там его ожидали директор департамента, все министры и толпа более чем в сто тысяч человек.

Но из всех этих ста тысяч ни один не прибыл от имени королевы.

Процессия пустилась в путь.

Во главе ее шел Лафайет, главнокомандующий национальной гвардии королевства.

За ним председатель Национального собрания Тронше, по-королевски окруженный строем телохранителей числом в двенадцать человек. Далее следовали министры.

Далее Собрание, все партии вперемешку, Сиейес под руку с Шарлем де Ламетом.

Далее, за Собранием, Якобинский клуб, смахивающий на второе Национальное собрание; Якобинский клуб широко огласил свою скорбь, более показную, надо думать, нежели искреннюю: он объявил неделю траура, а Робеспьер, который был слишком беден, чтобы потратиться на черный фрак, взял его напрокат, как во время траура по Франклину.

Далее — все население Парижа, замкнутое между двумя шеренгами национальной гвардии, насчитывавшей более тридцати тысяч человек.

Эта необъятная толпа шла в такт траурной музыке, которую играл оркестр, включавший в себя два неизвестных до тех пор инструмента — тромбон и тамтам.

Лишь в восемь часов процессия прибыла к церкви Святого Евстафия.

Надгробную речь произнес Черутти. Едва он договорил, присутствовавшие в церкви десять тысяч солдат национальной гвардии разом разрядили ружья в воздух. Собравшиеся, не ожидавшие этого залпа, огласили церковь громкими криками. Сотрясение было столь мощным, что не уцелело ни одного стекла в окнах. На мгновение показалось, что своды храма вот-вот обрушатся и церковь погребет гроб под своими обломками.

Шествие снова пустилось в путь при факелах; мрак сгустился не только на улицах, по которым следовало пройти, но и в сердцах идущих людей.

И в самом деле, смерть Мирабо повергла политику во тьму. Теперь, когда Мирабо умер, как было узнать, куда идти. Не стало искусного укротителя, умевшего управлять двумя неистовыми скакунами, имя которым — честолюбие и ненависть. Все чувствовали, что с собой он унес то, чего отныне будет недоставать Собранию: миротворческий дух, не затухавший даже посреди борьбы, сердечную доброту, таившуюся за беспощадностью разума. С этой смертью понесли потерю все: роялисты лишились шпор, революционеры удил. Отныне колесница покатится быстрее, а спуск ей предстоял еще долгий. Кто мог сказать, что там в конце пути — триумф или бездна?

Процессия достигла Пантеона лишь поздно ночью.

В ней недоставало одного-единственного человека — Петиона.

Почему Петион уклонился от участия в похоронах? На другой день он сам объяснил это друзьям, упрекнувшим его за то, что он не пришел.

Он сказал, что прочел план контрреволюционного заговора, написанный собственной рукой Мирабо.

Три года спустя, в один пасмурный осенний день, уже не в зале Манежа, а в зале Тюильри, когда Конвент уже убил короля, убил королеву, убил жирондистов, убил кордельеров, убил якобинцев, убил монтаньяров, убил сам себя и ему некого стало убивать из числа живых, он принялся убивать мертвых. Вот тогда-то он с дикарской радостью возвестил, что ошибся в оценке Мирабо и что, с его, Конвента, точки зрения, гениальность не может служить оправданием продажности.

Был издан новый декрет, изгонявший Мирабо из Пантеона.

Явился пристав и на пороге храма огласил декрет, объявлявший, что Мирабо недостоин покоиться бок о бок с Вольтером, Руссо и Декартом; в декрете содержалось требование к хранителю церкви выдать ему тело.

Так голос, более страшный, чем тот, что должен грянуть над долиной Иосафата крикнул прежде времени:

— Пантеон, отдай своих мертвецов!

Пантеон повиновался; прах Мирабо был выдан приставу, который, по его собственным словам, распорядился препроводить означенный гроб к обычным местам захоронения и поместить его там.

Обычным местом захоронения оказалось кладбище Кламар, где хоронили казненных.

И — без сомнения, для того, чтобы наказание, настигшее его даже после смерти, было еще ужаснее, — гроб был зарыт ночью, без единого свидетеля и без малейшего опознавательного знака, без креста, без камня, без надписи.

И только позже старый могильщик, которого расспрашивал один из тех любопытных, которым хочется знать то, чего не знают другие, провел как-то вечером этого любопытного через безлюдное кладбище и, остановившись посреди огороженного места, топнул ногой и сказал:

— Это здесь.

Любопытный не унимался: ему хотелось знать точно, и тогда сторож добавил:

— Я ручаюсь, что это здесь: я помогал опускать его в яму и даже сам чуть в нее не скатился, до того был тяжел этот проклятый свинцовый гроб.

Человек этот был Нодье. Однажды он и меня привел на кладбище Кламар, топнул ногой на том же месте и в свой черед сказал мне:

— Это здесь.

И вот уже более пятидесяти лет одно поколение за другим, сменяясь, ходит мимо безвестной могилы Мирабо. Не слишком ли долгое возмездие за сомнительное преступление, совершенное, скорее всего, не самим Мирабо, а его недругами, и не пора ли при первой же возможности разрыть эту опозоренную землю, в которой он покоится, чтобы отыскать этот свинцовый гроб, который таким тяжким грузом лег на плечи бедняги могильщика и по которому можно опознать изгнанника из Пантеона?

Быть может, Мирабо и не заслужил Пантеона, но наверняка в освященной земле находит себе приют и упокоение немало таких, кто более его достоин гемоний.

Франция! Между гемониями и Тибром найди могилу для Мирабо! Пускай вместо эпитафии на ней будет начертано его имя, вместо всяких украшений стоит его бюст, а судьей ему станет грядущее!

Глава 17. ПОСЛАНЕЦ

Тем же утром 2 апреля, быть может, за час до того, как Мирабо испустил дух, некий старший флотский офицер, облаченный в парадный мундир капитана первого ранга, миновал улицу Сент-Оноре и по улицам Сен-Луи и Эшель пошел по направлению к Тюильри.

Поравнявшись с Конюшенным двором, он взял влево, перешагнул цепи, отделявшие его от внутреннего двора, отдал честь часовому, который взял перед ним .на караул., и очутился в Швейцарском дворе.

Там он как человек, которому хорошо знакома дорога, стал подниматься по узкой лестнице для слуг, которая длинным петляющим переходом соединялась с кабинетом короля.

Лакей при виде его ахнул от удивления, а может быть, и от радости, но он приложил палец к губам.

— Господин Гю, — спросил он, — может король немедля меня принять?

— У короля сейчас господин генерал де Лафайет, которому он дает распоряжения на сегодня, — отвечал лакей, — но как только генерал выйдет…

— Вы обо мне доложите? — подхватил офицер.

— Ну, в этом, несомненно, нет необходимости: его величество ждет вас, еще вчера он приказал, чтобы вас провели к нему, как только вы прибудете.

В этот миг из королевского кабинета послышался звон колокольчика.

— Ну вот, — сказал лакей, — король звонит, по-видимому, как раз для того, чтобы спросить о вас.

— Тогда пойдемте, господин Гю, не будем тратить времени, коль скоро король и впрямь свободен и может меня принять.

Лакей распахнул дверь и почти сразу же — поскольку король и впрямь был в одиночестве — объявил:

— Его сиятельство граф де Шарни.

— О, пусть войдет! Пусть войдет! — сказал король. — Я жду его со вчерашнего дня.

Шарни быстро вошел и, с почтительной поспешностью приблизившись к королю, промолвил:

— Государь, кажется, я на несколько часов опоздал, но, когда я объясню вашему величеству причины своего опоздания, вы меня простите.

— Входите, входите, господин де Шарни. В самом деле, я ждал вас с нетерпением, но заранее согласен с вами в том, что лишь важные причины могли сделать ваше путешествие не столь быстрым, как предполагалось. Теперь вы здесь, и я рад вас видеть.

И он протянул графу руку, которую тот почтительно поцеловал.

— Государь, — продолжал Шарни, видя нетерпение короля, — я получил ваш приказ позавчера ночью и вчера в три часа утра выехал из Монмеди.

— Как вы ехали?

— В почтовой карете.

— Тогда я понимаю, почему вы на несколько часов задержались, — с улыбкой сказал король.

— Государь, — возразил Шарни, — верно, я мог скакать во весь дух, и тогда я был бы здесь уже в десять или одиннадцать вечера, и даже раньше, если двигаться напрямик, но мне захотелось составить себе мнение об удобствах и неудобствах того пути, который вы, ваше величество, избрали; я хотел узнать, какие почтовые станции работают исправно, а какие нет, но, главное, я хотел узнать с точностью до минуты, до секунды, сколько времени требуется, чтобы добраться из Монмеди до Парижа и, соответственно, из Парижа в Монмеди. Я все записал и теперь в состоянии ответить на любые вопросы.

— Браво, господин де Шарни, — сказал король, — ваша служба выше всяких похвал; только позвольте мне сначала рассказать о том, как обстоят дела здесь, а затем вы скажете мне, как они обстоят там.

— О государь, — отозвался Шарни, — судя по вестям, которые до меня дошли, дела из рук вон плохи.

— Настолько, что в Тюильри я — пленник, дорогой граф. Я только что говорил милейшему господину де Лафайету: я предпочел бы быть королем Меца, нежели королем Франции; но к счастью, вы уже здесь!

— Вы, ваше величество, изволили мне пообещать ввести меня в курс событий.

— Да, в самом деле, в двух словах вы знаете, что мои тетки бежали?

— Знаю то, что знают все, государь, но без подробностей.

— Ах, Боже мой, да все очень просто. Вы знаете, что Собрание разрешило нам принимать только тех священников, которые дали присягу. Ну вот, бедные женщины и напугались перед приходом Пасхи; они решили, что рискуют спасением души, если будут исповедоваться конституционному попу, и по-моему, надо вам сказать, они укатили в Рим. Никакой закон не запрещал им такого путешествия, и едва ли можно было опасаться, что две несчастные старухи чрезмерно усилят партию эмигрантов. Они поручили Нарбонну подготовить их отъезд, и я уж не знаю, как он с этим управился, потому что весь план раскрылся, и в самый вечер отъезда им в Бельвю нанесли визит вроде того, какой мы принимали с пятого на шестое октября в Версале.

К счастью, когда весь этот сброд ворвался к ним, они уже вышли через другую дверь. И представьте себе, ни одной готовой кареты! А их должны были ждать в каретном сарае три запряженных экипажа. Пришлось им пешком идти до самого Медона. Там наконец нашли кареты и уехали. Через три часа — чудовищный шум на весь Париж: те, кто отправился к ним, желая предотвратить эту поездку, нашли гнездо еще теплым, но пустым. На другой день вся пресса так и взвыла. Марат вопит, что они увезли с собой миллионы, Демулен — что они похитили дофина. Во всем этом нет ни слова правды: у бедных женщин было в кошельке триста-четыреста тысяч франков и им самим-то было нелегко, где уж им было обременять себя ребенком, с которым их бы мигом опознали; да вот вам доказательство: их ведь и без того узнали, сперва в Морй — там их пропустили, — а потом в Арне-ле-Дюк, где они были задержаны. Пришлось мне писать в Собрание, чтобы им позволили продолжать путь, и, несмотря на мое письмо, Собрание проспорило целый день. Наконец женщинам разрешили ехать дальше, но с условием, чтобы комитет представил закон об эмиграции.

— Да, — заметил Шарни, — но мне казалось, что после блестящей речи господина де Мирабо Собрание отвергло проект закона, предложенный комитетом.

— Разумеется, отвергло. Но наряду с этим скромным триумфом меня подстерегало огромное унижение. Когда все увидали, какой переполох поднялся из-за отъезда двух бедных женщин, несколько преданных друзей — а их у меня осталось больше, чем я думал, дорогой граф! — несколько преданных друзей, около ста дворян, устремились к Тюильри и предложили мне располагать их жизнями. Тут же прошел слух о том, что зреет заговор и что меня хотят похитить. Лафайет, которого заставили сломя голову мчаться в Сент-Антуанское предместье под тем предлогом, что Бастилию якобы восстанавливают, рассвирепел из-за того, что дал себя провести, вернулся к Тюильри, ворвался сюда с обнаженной шпагой и со штыками наперевес, задержал наших несчастных друзей, обезоружил их. У одних оказались пистолеты, у других кинжалы. Каждый взял то, что попалось ему под руку. Да уж, этот день войдет в историю под новым именем; он будет называться днем Рыцарей кинжала.

— О государь, государь! В какие ужасные времена мы живем, — покачав головой, вздохнул Шарни.

— Погодите. Каждый год мы ездим в Сен-Клу, так заведено, это вошло в обычай. Позавчера приказываем заложить кареты, спускаемся и видим, что вокруг этих карет собралось полторы тысячи человек. Садимся, но ехать невозможно; люди виснут на поводьях лошадей, заявляют, что я, дескать, хочу бежать, но это мне не удастся. После часа бесплодных попыток пришлось вернуться; королева плакала от гнева.

— А что же генерал Лафайет, разве он не мог их заставить с уважением отнестись к вашему величеству?

— Лафайет! Знаете, чем он занимался? Велел бить в набат на церкви Сен-Рок и понесся в ратушу за красным флагом, чтобы объявить отечество в опасности. Отечество в опасности, поскольку король с королевой собрались в Сен-Клу! А знаете, кто не дал ему красного флага, вырвал это флаг у него из рук, потому что он уже успел им завладеть? Дантон! И вот теперь он утверждает, что Дантон мне продался, что Дантон получил от меня сто тысяч франков. Вот до чего мы дошли, дорогой граф, не говоря о том, что Мирабо умирает, а может быть, уже и умер.

— Что ж, государь, тем более надо спешить.

— Именно это и входит в наши намерения. Ну, что вы там порешили вместе с Буйе? Вот кто, по-моему, дельный человек! После Нанси я получил основания увеличить его власть, отрядить под его начало новые войска.

— Да, государь, но, к несчастью, распоряжения военного министра противодействуют нашим. Министр отобрал у него полк саксонских гусар и отказывается отдать ему полки швейцарцев. Лишь с превеликим трудом удалось ему удержать в крепости Монмеди буйонский пехотный полк.

— Значит, теперь он в нерешительности?

— Нет, государь, но шансы на успех уменьшились; да не все ли равно! В подобных обстоятельствах надо жертвовать всем во имя цели и полагаться на случай, и, как бы там ни было, если наше предприятие пойдет хорошо, у нас девяносто шансов из ста на успех.

— Ну ладно, в таком случае давайте поговорим о нас.

— Государь, вы по-прежнему твердо намерены следовать через Шалон, Сент-Мену, Клермон и Стене, несмотря на то что эта дорога по меньшей мере на двадцать лье длинней и в Варенне нет почтовой станции?

— Я уже говорил господину де Буйе, по каким соображениям этот путь для меня предпочтительней.

— Да, государь, и он передал мне распоряжения вашего величества на этот счет. Именно после этих распоряжений я исследовал всю дорогу, кустик за кустиком, камешек за камешком; донесение об этом должно находиться в руках вашего величества.

— И являет собой образец ясности, дорогой граф. Теперь я знаю эту дорогу, словно сам по ней проехал.

— Итак, государь, вот сведения, которые добавились после моего нового путешествия.

— Говорите, господин де Шарни, я слушаю вас, а для пущей ясности вот карта, составленная вами же.

С этими словами король извлек из папки карту, которую разложил на столе. Карта эта была не наброском, а выполненным от руки чертежом, и, как и сказал Шарни, на ней было обозначено каждое дерево, каждый камень; это был итог более чем восьми месяцев труда.

Шарни и король склонились над картой.

— Государь, — сказал Шарни, — настоящая опасность начнется для вас в Сент-Мену и закончится в Стене. Наши войска следует распределить на протяжении этих восемнадцати лье.

— Нельзя ли расставить их поближе к Парижу, господин де Шарни? Скажем, начиная с Шалона?

— Государь, — возразил Шарни, — это трудно. Шалон слишком крупный город, и сорок, пятьдесят или даже сто человек окажутся бессильны защитить вас там, если вашему величеству будет грозить опасность. К тому же господин де Буйе берет на себя ответственность, лишь начиная с Сент-Мену.

Он может лишь — и просил меня еще обсудить это с вашим величеством разместить первый из своих отрядов в Пон-де-Сомвеле. Как видите, государь, это первая почтовая станция после Шалона.

И Шарни показал пальцем на карте место, о котором шла речь.

— Ладно, — сказал король, — часов за десять — двенадцать можно добраться до Шалона. А за сколько часов вы-то сами проехали все эти девяносто лье?

— За тридцать шесть часов, государь.

— Но в легкой карете, где были только вы да слуга.

— Государь, в пути я потерял три часа, пока искал в Варенне, где лучше разместить подставу — перед городом, ближе к Сент-Мену, или по выезде из него, ближе к Дену. Поэтому выходит так на так. Потерянные три часа стоят тяжелого экипажа. Итак, по моему мнению, ваше величество может добраться из Парижа в Монмеди за тридцать пять-тридцать шесть часов.

— А что вы решили насчет подставы в Варенне? Это важный пункт: мы должны быть уверены, что найдем там свежих лошадей.

— Да, государь, и, по моему мнению, заставу надо поместить на выезде из города, ближе к Дену.

— На чем основывается ваше мнение?

— На расположении города, государь.

— Объясните мне, каково его расположение, граф.

— Государь, это очень просто. С тех пор как я покинул Париж, я пять или шесть раз проезжал через Варенн и оставался там с полудня до трех часов. Варенн — город маленький, с населением около тысячи шестисот человек, и распадается на две части, верхний город и нижний город, разделенные речкой Эр и соединенные мостом через эту речку. Если ваше величество изволит следить по карте, вот здесь, государь, у Аргоннского леса, на опушке, вы увидите…

— Да, вижу, — подтвердил король, — дорога делает в лесу огромный изгиб и сворачивает на Клермон.

— Так точно, государь.

— Но все это не проясняет для меня, почему вы собираетесь поместить подставу по ту сторону города, а не по эту.

— Погодите, государь. Над мостом, соединяющим обе части города, построена высокая башня. В этой башне, где в прошлом сидели стражники, взимавшие плату за въезд, внизу есть сводчатая арка, темная и узкая. Чтобы помешать путникам ее миновать, достаточно малейшего препятствия; итак, коль скоро место там опасное, лучше миновать его, пустив почтовых лошадей во весь опор после Клермона, чем перепрягать их за пятьсот шагов до моста, где, коль скоро короля узнают на подставе, три-четыре человека легко могут задержать его, если получат предупреждение и будут настороже.

— Это верно, — согласился король, — но если возникнут колебания, то вы ведь будете там, граф.

— Почту это своим долгом, государь, если ваше величество найдет меня достойным такой чести.

Король снова протянул Шарни руку.

— Итак, — продолжал Людовик, — господин де Буйе уже отметил посты и выбрал людей, которых расставит вдоль моего пути?

— Да, государь, не хватает лишь одобрения вашего величества.

— Передал ли он вам какое-либо письмо на этот счет?

Шарни достал из кармана сложенный лист бумаги и с поклоном вручил королю.

Король развернул его и прочел:

По мнению маркиза де Буйе, войска не должны быть размещены за пределами Сент-Мену. Тем не менее, если король потребует, чтобы охрана распространялась до Пон-де-Сомвеля, предлагаю его величеству расставить войска, предназначенные служить ему эскортом, таким образом: +++ 1. В Пон-де-Сомвеле — сорок гусар полка Лозена под началом господина де Шуазеля, имеющего в своем распоряжении младшего лейтенанта Буде; 2. В Сент-Мену — тридцать драгун Королевского полка под началом капитана Дандуэна; 3. В Клермоне — сто драгун из полка Месье под началом графа Шарля де Дамаса; 4. В Варенне — шестьдесят гусар полка Лозена под командованием господина Рорига, господина Буйе-сына и господина Режкура; 5. В ДTне — сто гусар полка Лозена под началом капитана Делона; 6. В Музй — пятьдесят кавалеристов королевского немецкого полка под началом капитана Гунтцера; 7. Наконец, в Стене — королевский немецкий полк под началом его командира барона фон Манделя. +++

— Это мне тоже нравится, — дочитав до конца, сказал король, — но если этим отрядам придется простоять в этих городах и деревнях день, два, три дня, каким предлогом можно оправдать их присутствие?

— Государь, предлог имеется: им будет приказано ждать охраняемую карету с деньгами, посылаемыми на Север военным министерством.

— Ну что ж, — с нескрываемым удовлетворением произнес король, — все предусмотрено.

Шарни поклонился.

— Кстати, о деньгах, — сказал король, — вы не знаете, получил господин де Буйе тот миллион, что я ему послал?

— Да, государь, только известно ли вашему величеству, что этот миллион был в ассигнациях, которые на двадцать процентов обесценились?

— Но хотя бы с учетом этой потери он смог их получить?

— Государь, прежде всего один преданный вам подданный вашего величества почел за счастье выдать взамен ассигнаций сумму в сто тысяч экю без всяких вычетов, разумеется.

Король взглянул на Шарни.

— А остальное, граф? — спросил он.

— Остальное, — отвечал граф де Шарни, — учел господин де Буйе-сын у банкира своего отца, господина Перго, который выдал ему всю сумму векселями на имя господ Бетман во Франкфурте, которые приняли эти векселя к уплате. Так что денег теперь вполне достаточно.

— Благодарю вас, граф, — сказал Людовик XVI. — А теперь назовите мне имя того преданного человека, который, расстроив, быть может, свое состояние, выдал господину де Буйе эти сто тысяч экю.

— Государь, этот преданный слуга вашего величества очень богат, а потому в его поступке нет никакой заслуги.

— Тем не менее, сударь, королю угодно знать его имя.

— Государь, — с поклоном возразил Шарни, — он оказал эту ничтожную услугу вашему величеству с единственным условием: чтобы его имя не называлось.

— Но вы-то его знаете? — спросил король.

— Знаю, государь.

— Господин де Шарни, — произнес король с той сердечностью и достоинством, которые проявлял подчас, — вот кольцо, оно мне очень дорого…

— И он снял с пальца простое золотое кольцо. — Я снял его с пальца моего умирающего отца, когда целовал его холодевшую руку. Его ценность в том, что я с ним связываю, оно не имеет другой цены, но для сердца, которое сумеет меня понять, оно станет дороже самого дорогого бриллианта. Перескажите моему верному слуге то, что я сейчас вам сказал, господин де Шарни, и передайте ему от меня это кольцо.

Из глаз Шарни выкатились две слезы, дыхание его стеснилось, и, трепетно опустившись на одно колено, он принял из рук короля кольцо.

В этот миг дверь отворилась. Король торопливо оглянулся: отворившаяся дверь была столь явным нарушением этикета, что это происшествие можно было расценивать как страшное оскорбление, если только оно не оправдывалось насущной необходимостью.

То была королева; она была бледна и держала в руках лист бумаги.

Но при виде коленопреклоненного графа, целующего кольцо короля и надевающего его себе на палец, она вскрикнула от удивления и выронила бумагу.

Шарни встал и почтительно поклонился королеве, которая, едва шевеля губами, пробормотала:

— Господин де Шарни!» Господин де Шарни!» Вы здесь, у короля, в Тюильри?.» — И совсем тихо добавила: — А я даже не знала!

И в глазах у бедной женщины застыла такая боль, что Шарни, не расслышавший конец фразы, но угадавший его, сделал по направлению к ней два шага.

— Я сию минуту приехал, — сказал он, — и хотел спросить у короля дозволения засвидетельствовать вам свое почтение.

На лицо королевы вернулся румянец. Она уже давно не слышала голоса Шарни и тех нежных интонаций, что прозвучали в его голосе.

И она простерла вперед обе руки, словно хотела идти ему навстречу, но тут же прижала одну из них к сердцу, которое, вероятно, билось слишком бурно.

Шарни все видел, все угадал, хотя на эти переживания, описанию и истолкованию которых мы уделили десять строк, ушло не больше времени, чем потребовалось королю, чтобы подобрать в дальнем конце кабинета листок, выпавший из рук королевы и подхваченный сквозняком, который поднялся, когда одновременно оказались открыты окно и двери.

Король прочел то, что было написано на этом листке но ничего не понял.

— Что означают эти три слова: «Бежать! Бежать! Бежать!… — и этот оборванный росчерк? — спросил король.

— Государь, — ответила королева, — они означают, что десять минут назад умер господин де Мирабо, а это совет, который он дал нам перед смертью.

— Государыня, — подхватил король, — мы последуем этому совету, потому что он хорош и на сей раз пришло время его исполнить.

Потом, обернувшись к Шарни, он продолжал:

— Граф, вы можете проследовать за королевой в ее покои и все ей рассказать.

Королева встала, устремила взгляд на короля, потом на Шарни и, обращаясь к последнему, произнесла:

— Пойдемте, граф.

И стремительно вышла: промедли она хоть минуту, ей было бы уже не по силам сдержать все противоречивые чувства, раздиравшие ей сердце.

Шарни в последний раз поклонился королю и последовал за Марией Антуанеттой.

Глава 18. ОБЕЩАНИЕ

Королева вернулась к себе в покои и опустилась на канапе, знаком велев Шарни затворить дверь.

К счастью, в будуаре, куда она вошла, было безлюдно: перед этим Жильбер испросил позволения поговорить с королевой наедине, чтобы рассказать ей, что произошло, и передать ей последний совет Мирабо.

Едва она села, ее переполненное сердце не выдержало, и она разразилась рыданиями.

Эти рыдания, столь бурные, столь искренние, разбередили в глубине сердца Шарни остатки былой любви.

Мы говорим об остатках былой любви, потому что когда страсть, подобная той, которую мы наблюдали, пока она зарождалась и росла, перегорает в сердце человека, то, если только какое-нибудь ужасное потрясение не превратило ее в ненависть, она никогда не угасает бесследно.

Шарни был в странном состоянии, которое может понять только тот, кто сам пережил нечто подобное: в нем уживались и старая, и новая любовь.

Он уже любил Андре всем своим пылким сердцем.

Он еще любил королеву всей своей сострадающей душой.

Всякий раз, видя муки, терзавшие несчастную влюбленную женщину, муки, причиной которых был эгоизм, то есть чрезмерность этой любви, он словно чувствовал, как кровоточит ее сердце, и всякий раз, замечая ее эгоизм, как все те, для кого минувшая любовь превратилась в бремя, не находил силы простить ей этот эгоизм.

И все же всякий раз, когда это горе, такое искреннее, без обвинений и упреков, изливалось перед ним, он постигал всю глубину ее любви, напоминал себе, сколько человеческих предрассудков, сколько светских обязанностей презрела ради него эта женщина, и, склонившись перед этой бездной горя, не мог удержаться от слез сочувствия и утешительных слов.

Но вот рыдания сменялись упреками, слезы обвинениями, и тут же он вспоминал, какой требовательной была эта любовь, вспомнил эту несгибаемую волю, этот королевский деспотизм, постоянно примешивавшийся к излияниям нежности, к доказательствам страсти; и он ожесточался против требовательности, восставал против деспотизма, вступал в борьбу с этой волей, вспоминая мягкое, невозмутимое лицо Андре и начиная предпочитать эту статую, такую, как ему казалось, холодную, — воплощенной страсти, вечно готовой метать глазами молнии любви, ревности и гордыни.

Но теперь королева плакала молча.

Вот уже более восьми месяцев она не видела Шарни. Верный обещанию, которое он дал королю, граф все это время никому не подавал о себе вестей. Поэтому королева ничего не знала о человеке, чья жизнь так тесно переплелась с ее собственной, что на протяжении двух или трех лет она думала, что разлучить их может только смерть.

И вот, как мы видели, Шарни расстался с ней, не сказав, куда он едет.

Она только знала, и это служило ей единственным утешением, что он уехал по поручению короля; она говорила себе: «Трудясь на благо короля, он трудится и на мое благо, а значит, ему приходится думать обо мне, даже если он предпочел бы меня забыть.»

Но эта мысль была слабым утешением, потому что оборачивалась против нее самой: ведь королеве не с кем было поделиться ею. И вот, когда она внезапно увидала Шарни в ту минуту, когда меньше всего ожидала этого, когда она встретила его после возвращения там, у короля, чуть ли не на том же месте, где виделась с ним в день его отъезда, все горести, надрывавшие ей душу, все мысли, терзавшие сердце, все слезы, обжигавшие глаза за время долгого отсутствия графа, внезапно захлестнули ей лицо и грудь тоской и мукой, которые, как она полагала, давно рассеялись и исчезли.

Она плакала, чтобы выплакаться: если бы она не дала выход слезам, они бы ее задушили.

Она плакала, не говоря ни слова. От радости? От горя?.» Быть может, и от того, и от другого: всякое сильное чувство выражается в слезах.

Поэтому Шарни, не произнося ни слова, но скорее с любовью, чем с почтением, приблизился к королеве; он отвел ее руку от лица, которое она прикрывала, и поцеловал эту руку.

— Государыня, — сказал он, — с радостью и гордостью могу сказать вам, что с того дня, когда расстался с вами, я ежечасно трудился ради вас.

— О Шарни, Шарни! — отозвалась королева. — В былые времена вы, может быть, трудились ради меня меньше, зато больше обо мне думали.

— Государыня, — возразил Шарни, — король возложил на меня тяжкую ответственность; эта ответственность обязывала меня к полному молчанию вплоть до дня, когда будет завершена моя миссия. Она исполнена только сегодня. Сегодня я вновь могу увидеться с вами, вновь могу с вами говорить, а до сих пор мне нельзя было даже вам написать.

— Вы сама преданность, Оливье, — уныло заметила королева, — и я сожалею лишь о том, что она воплощается в вас в ущерб другому чувству.

— Государыня, — произнес Шарни, — поскольку король дал мне на это свое соизволение, разрешите посвятить вас в то, что сделано мною для вашего спасения.

— О, Шарни, Шарни, — перебила королева, — значит, вы не хотите мне сказать ничего более важного?

И она нежно сжала руку графа, глядя на него таким взглядом, за который когда-то он отдал бы жизнь; правда, он и теперь был готов если не отдать ее, то принести в жертву.

И, устремив на него этот взгляд, она обнаружила, что он похож не на запыленного путешественника, только что вышедшего из почтовой кареты, а на изящного придворного, подчинившего свою преданность всем требованиям этикета.

Его безупречный наряд, которым осталась бы довольна самая взыскательная королева, явно встревожил женщину.

— Когда же вы приехали? — спросила она.

— Только что, — отвечал Шарни.

— И откуда?

— Из Монмеди.

— Так, значит, вы проехали пол-Франции?

— Со вчерашнего утра я проделал девяносто лье.

— Верхом? В карете?

— В почтовой карете.

— Но как же после столь долгого и утомительного путешествия — простите мне, Шарни, эти расспросы, — как же вы так вычищены, вылощены, причесаны, словно адъютант генерала де Лафайета, выходящий из штаба? Значит, не такие уж важные вести вы доставили?

— Напротив, государыня, чрезвычайно важные, но я подумал, что если въеду во двор Тюильри в почтовой карете, покрытой грязью и пылью, то привлеку к себе любопытство. Только что король рассказывал мне, как зорко за вами присматривают, и, слушая его, я похвалил себя за эту меру предосторожности, которую принял, явившись пешком и в мундире, как простой офицер, вернувшийся ко двору после одной-двух недель отсутствия.

Королева конвульсивно сжала руку Шарни; видно было, что у нее оставался еще один вопрос, но ей стоило большого труда его сформулировать, тем более что он был для нее самым важным.

И она решила преподнести его в другой форме.

— Ах да, — сдавленным голосом выговорила она, — я и забыла, что в Париже у вас есть пристанище.

Шарни вздрогнул: только теперь ему открылась цель всех этих расспросов.

— У меня? Пристанище в Париже? — переспросил он. — Где, ваше величество?

Королева с усилием ответила:

— А как же! На улице Кок-Эрон. Разве графиня живет не там?

Шарни чуть не взвился на дыбы, как лошадь, которую удар шпоры задел по незажившей ране; но в голосе королевы сквозила такая нерешительность, такая мучительная боль, что ему стало жаль ее: сколько она должна была перестрадать, с ее гордостью, с ее самообладанием, чтобы так обнажить свои чувства!

— Государыня, — сказал он с глубокой печалью, которая, быть может, относилась не только к страданиям королевы, — мне казалось, я уже имел честь говорить вам перед отъездом, что дом госпожи де Шарни — не мой дом. Я остановился у брата, у виконта Изидора де Шарни, и у него переоделся.

Королева радостно вскрикнула и, быстро опустившись на колени, поднесла к губам руку Шарни.

Но он, не уступая ей в проворстве, взял ее за обе руки и поднял.

— Ваше величество! — воскликнул он. — Что вы делаете?

— Я вас благодарю, Оливье, — сказала королева с такой нежностью, что на глаза Шарни навернулись слезы.

— Благодарите меня? — отозвался он. — О Господи, за что?

— За что? Вы спрашиваете — за что? — воскликнула королева. — Да за единственный миг счастья, который выпал мне впервые с вашего отъезда.

Господи, я знаю, ревность — это нелепица и безумие, но она достойна жалости. Было время, вы тоже ревновали, Шарни, сегодня вы этого не помните. О, мужчины! Ревнуя, они счастливы: они могут сражаться со своими соперниками, убить их или быть убитыми; ну, а женщины могут только плакать, хоть и понимают, что слезы их бесполезны и пагубны; ведь мы прекрасно знаем, что наши слезы не приближают к нам тех, ради кого мы их проливаем, но часто отдаляют еще сильнее; однако таково любовное головокружение: видя пропасть, не бежишь от нее, а бросаешься в бездну. Благодарю вас еще раз, Оливье: вот видите, я уже развеселилась, я больше не плачу.

И в самом деле, королева попыталась рассмеяться, но страдания словно отучили ее радоваться, и смех ее прозвучал так уныло, так горестно, что граф содрогнулся.

— О Господи, — прошептал он, — неужто вы так страдали?

Мария Антуанетта молитвенно сжала руки.

— Хвала Всевышнему, — сказала она, — в день, когда он постигнет глубину моего горя, у него недостанет сил отказать мне в любви!

Шарни почувствовал, что его увлекают вниз по склону, на котором рано или поздно он не сумеет остановиться. Он сделал усилие, как конькобежец, который с риском проломить лед, по которому скользит, выгибается назад, чтобы затормозить.

— Государыня, — сказал он, — не позволите ли вы мне все же поделиться с вами плодами моего столь долгого отсутствия, рассказав, что мне посчастливилось для вас сделать?

— Ах, Шарни, — отвечала королева, — мне больше по душе было то, что вы говорили сейчас, но вы правы: нельзя позволять женщине слишком надолго забывать, что она королева. Рассказывайте, господин посол: женщина получила все, чего была вправе ожидать; королева внимает вам.

Тут Шарни поведал ей обо всем: как его послали к г-ну де Буйе, как граф Луи приехал в Париж, как он, Шарни, от куста к кусту изучил дорогу, по которой предстоит бежать королеве, и, наконец, как он объявил королю, что осталось лишь приступить к материальному воплощению этого плана.

Королева слушала Шарни с превеликим вниманием и с огромной благодарностью. Ей казалось невозможным, чтобы обычная преданность была способна на такой подвиг. Только любовь, пламенная и заботливая любовь могла предусмотреть все препятствия и изобрести способы превозмочь и преодолеть их.

Итак, она дала ему рассказать все от начала и до конца. Когда он договорил, она спросила, глядя на него с невыразимой нежностью:

— Значит, вы в самом деле будете счастливы, Шарни, если вам удастся меня спасти?

— И вы еще спрашиваете меня об этом, государыня? — воскликнул граф. Да это все, о чем я мечтаю, и, если мне удастся добиться успеха, это будет главной гордостью моей жизни!

— Я предпочла бы, чтобы это было просто наградой за вашу любовь, печально заметила королева. — Но это неважно… Не правда ли, ваше пламенное желание состоит в том, чтобы великий труд спасения короля, королевы и дофина Франции осуществился вашими силами?

— Я ожидаю лишь вашего одобрения, чтобы посвятить этому труду свою жизнь.

— Да, понимаю, мой друг; и к этому труду не должно примешиваться никакое постороннее чувство, никакая человеческая приязнь. Немыслимо, чтобы мой супруг и мои дети были спасены рукой, которая не осмелится оказать им поддержку, когда они устремятся по этому пути, который мы должны проделать вместе. Вверяю вам наши жизни, брат мой, но и вы в ваш черед сжалитесь надо мной не правда ли?

— Сжалюсь над вами, государыня?.» — сказал Шарни.

— Да. Вы не пожелаете, чтобы в тот миг, когда мне понадобятся все силы, все мужество, все присутствие духа, — быть может, это безумная мысль, но чего вы хотите! Бывают люди, которые боятся ходить ночью из-за страха перед привидениями, в которые днем они не верят, — вы не пожелаете, чтобы все погибло из-за неисполненного обещания, из-за нарушенного слова? Вы не пожелаете этого?.»

Шарни перебил королеву.

— Государыня, — сказал он, — я желаю спасения вашего величества; я хочу с честью завершить начатый труд и признаюсь вам, я в отчаянии от того, что могу принести вам лишь такую ничтожную жертву: клянусь вам не видеться с графиней де Шарни иначе как с разрешения вашего величества.

И, отвесив королеве почтительный и холодный поклон, он удалился, а она, похолодев от тона, которым он произнес эти слова, даже не попыталась его удержать.

Но едва за Шарни затворилась дверь, она горестно вскрикнула, ломая руки:

— О, лучше бы он дал клятву не видеться со мной, но любил меня, как любит ее!

Глава 19. ЯСНОВИДЕНИЕ

На другой день, девятнадцатого июня, около восьми часов утра, Жильбер расхаживал большими шагами по своей квартире на улице Сент-Оноре, время от времени подходя к окну и выглядывая с таким видом, словно нетерпеливо ждал посетителей, которые все никак не приедут.

В руке он держал сложенный вчетверо лист бумаги, буквы и печати на котором просвечивали с обратной стороны листа. Несомненно, это была весьма важная бумага; за время этого тревожного ожидания Жильбер дважды или трижды развернул ее, перечитал, снова сложил, чтобы вскоре опять развернуть.

Наконец стук кареты, остановившейся у дверей, заставил его со всех ног броситься к окну, но было поздно: посетитель, приехавший в этой карете, уже входил в дом.

Однако Жильбер явно не сомневался в том, кто именно был его посетитель; отворив дверь в переднюю, он сказал:

— Бастьен, отворите графу де Шарни, я его жду.

И, в последний раз развернув бумагу, он вновь стал ее перечитывать, но тут Бастьен, вместо того чтобы доложить о графе де Шарни, объявил:

— Его сиятельство граф Калиостро.

Мысль Жильбера находилась в тот миг так далеко от этого имени, что он содрогнулся, словно перед его взглядом сверкнула молния, предвестница грома.

Он поспешно сложил бумагу и спрятал ее в карман сюртука.

— Его сиятельство граф Калиостро? — повторил он, не в силах справиться с удивлением, которое вызвало в нем это известие.

— Боже, ну разумеется, это я, собственной персоной, дорогой Жильбер, — сказал граф, входя. — Я знаю, вы ждали не меня, а господина де Шарни, но господин де Шарни сейчас занят — позже я скажу вам, чем именно, — и доберется до вас не раньше чем через полчаса; видя это, я сказал себе:

«Раз уж я очутился в этих краях, загляну на минутку к доктору Жильберу.»

Надеюсь, что меня не примут хуже из-за того, что я явился нежданным.

— Дорогой учитель, — ответил Жильбер, — вы же знаете: в любой час дня и ночи вам здесь открыты обе двери: и от дома, и от моего сердца.

— Благодарю, Жильбер. Быть может, когда-нибудь и мне будет дано доказать вам, как сильно я вас люблю. Когда настанет этот день, я не промедлю с доказательством. А теперь давайте побеседуем.

— О чем же? — спросил Жильбер с улыбкой, потому что появление Калиостро всегда сулило ему нечто удивительное.

— О чем? — повторил Калиостро. — Да на тему, которая нынче в моде: о предстоящем отъезде короля.

Жильбер почувствовал, как по всему его телу пробежала дрожь, но улыбка ни на мгновение не исчезла с его лица; и хотя у корней его волос неудержимо выступили капельки пота, усилием воли он по крайней мере не позволил себе побледнеть.

— И поскольку этот разговор займет у нас некоторое время, благо тема обширная, — продолжал Калиостро, — я сяду.

И Калиостро в самом деле сел.

Впрочем, преодолев первый ужас, Жильбер рассудил, что, как бы то ни было, если Калиостро привел к нему случай, то случай счастливый. Как правило, у Калиостро не было от него секретов; возможно, учитель расскажет ему все, что знает об отъезде короля и королевы, раз уж он об этом обмолвился.

— Ну что, — добавил Калиостро, видя, что Жильбер выжидает, — значит, отъезд назначен на завтра?

— Обожаемый учитель, — отозвался Жильбер, — вы знаете, я всегда предоставляю вам высказаться до конца; даже если вы заблуждаетесь, я всегда нахожу нечто поучительное не только в каждой вашей речи, но и в каждом слове.

— А в чем я до сих пор ошибался, Жильбер? — возразил Калиостро. — Может быть, в том, что предсказал вам смерть Фавраса, для которого, впрочем, в решающий миг сделал все, чтобы его спасти? Или когда предупредил вас, что против Мирабо строит козни сам король и что Мирабо не будет назначен министром? Или когда предрек, что Робеспьер восстановит эшафот Карла Первого, а Бонапарт — трон Карла Великого? Здесь вы не можете уличить меня в заблуждении, потому что время еще не пришло; из этих событий одни относятся к концу нынешнего столетия, другие — к началу будущего.

Итак, ныне вам, дорогой мой Жильбер, известно лучше, чем кому бы то ни было, что я говорю правду, когда утверждаю, что король завтра ночью должен бежать, — ведь вы один из организаторов этого бегства.

— Если так оно и есть, — произнес Жильбер, — то не ждете же вы, чтобы я вам в этом признался, не правда ли?

— А на что мне ваше признание? Вам прекрасно известно, что я не только вездесущ, но и всеведущ.

— Но если вы всеведущи, — сказал Жильбер, — то знаете, что сказала вчера королева господину де Монморену по поводу отказа принцессы Елизаветы присутствовать в воскресенье на празднике Тела Господня: «Она не желает ехать с нами в Сен-Жермен-л'Осерруа, она меня огорчает; могла бы все-таки пожертвовать своими убеждениями ради короля.» Значит, коль скоро в воскресенье король с королевой едут в церковь Сен-Жермен-л'Осерруа, то они не уедут нынче ночью или уедут, но недалеко.

— Да, но я знаю также, — отвечал Калиостро, — изречение великого философа: «Слово было дано человеку, чтобы скрывать мысли». И, между прочим, Господь в великодушии своем вручил этот драгоценный дар не только мужчинам, но и женщинам.

— Дорогой учитель, — сказал Жильбер, по-прежнему стараясь поддерживать шутливый тон, — вы помните историю с недоверчивым апостолом?

— Который уверовал не раньше, чем Христос показал ему свои ноги, руки и ребра. Что ж, дорогой Жильбер, королева, не имея привычки отказывать себе в удобствах и не желая лишаться привычных вещей на время путешествия, хотя, если расчеты господина де Шарни точны, оно должно продлиться всего тридцать пять-тридцать шесть часов, заказала себе у Дебросса, на улице Нотр-Дам-де-Виктуар, прелестный несессер из золоченого серебра, предназначенный якобы для ее сестры эрцгерцогини Христины, правительницы Нидерландов. Несессер был готов только вчера утром, и вечером его доставили в Тюильри: вот вам о руках. Беглецы поедут в большой дорожной берлине, просторной, удобной, где с легкостью могут поместиться шесть человек. Она была заказана Луи, лучшему каретнику с Елисейских полей, а заказал ее господин де Шарни, который находится сейчас у него и отсчитывает ему сто двадцать пять луидоров, то есть половину условленной суммы; вчера карету опробовали, заставив ее проделать один почтовый перегон в четверной упряжке, и она великолепно выдержала испытание; на этот счет господин Изидор представил весьма благоприятный доклад: вот вам о ногах.

И наконец, господин де Монморен, не зная, что он подписывает, подписал нынче утром подорожную на имя баронессы Корф с двумя детьми, двумя горничными, управляющим и тремя слугами. Баронесса Корф — это госпожа де Турзель, воспитательница королевских детей; двое ее детей — это ее высочество принцесса и монсеньор дофин; две горничные — это королева и принцесса Елизавета; управляющий — король, и, наконец, трое слуг, которые в ливреях курьеров должны скакать впереди и позади кареты, — это господин Изидор де Шарни, господин ле Мальден и господин де Валори; подорожная это та самая бумага, которую вы держали в руках, когда я приехал, а узнав меня, сложили и сунули себе в карман, и составлена она в следующих выражениях:

«Именем короля Просим пропустить госпожу баронессу Корф с двумя ее детьми, горчичной, лакеем и тремя слугами.

Министр иностранных дел Монморен»

Это к вопросу о ребрах. Хорошо ли я осведомлен, милый Жильбер?

— Не считая маленького противоречия между вашими словами и содержанием упомянутой подорожной.

— Какого противоречия?

— Вы сказали, что королева и Мадам Елизавета играют роли двух горничных госпожи де Турзель, а между тем в подорожной упомянута только одна горничная.

— А, тут дело вот в чем. По прибытии в Бонди госпожу де Турзель, которая полагает, будто едет до Монмеди, попросят выйти из кареты. На ее место сядет господин де Шарни, человек преданный, на которого можно положиться; в случае надобности он возьмет на себя дверцу кареты и, если до этого дойдет, выхватит из карманов два пистолета. В баронессу Корф тогда превратится королева, а поскольку кроме нее в карете — не считая ее королевского высочества принцессы, которая, впрочем, относится к детям, — останется только одна женщина, Мадам Елизавета, то вносить в подорожную двух горничных оказывается ни к чему. А теперь не угодно ли вам еще подробностей? Пожалуйста, подробностей у меня хоть отбавляй, и я с вами поделюсь. Отъезд был назначен на первое июня, на этом очень настаивал господин де Буйе, он даже написал на этот счет королю занятное письмо, в котором призывает его поторопиться, потому что, по его словам, войска день ото дня разлагаются и, если солдат приведут к присяге, он не ручается более ни за что.

Так вот, — добавил Калиостро со свойственным ему насмешливым видом, под этим разложением, несомненно, подразумевается, что армия начинает понимать: придется делать выбор между монархией, которая на протяжении трех столетий приносила народ в жертву знати, а солдата в жертву офицеру, и Конституцией, провозгласившей равенство перед законом и объявившей чины наградой за отвагу и заслуги; и эта неблагодарная армия склоняется в пользу Конституции. Но первого числа ни берлина, ни несессер были еще не готовы, и это большое несчастье, поскольку с первого числа разложение в войсках могло уже зайти довольно далеко и солдаты присягнули Конституции: тогда отъезд назначили на восьмое. Однако господин де Буйе слишком поздно получил извещение об этой дате и в свой черед был вынужден ответить, что не успеет подготовиться, и с общего согласия затею перенесли на двенадцатое число; хотели было назначить отъезд на одиннадцатое, но в этот день при дофине несла дежурство дама весьма демократических убеждений, да к тому же еще любовница господина де Гувьона, адъютанта господина де Лафайета, — госпожа де Рошрель, если вам угодно знать ее имя, — и возникла опасность, что она заметит что-нибудь и донесет, как говаривал бедняга Мирабо, об этом тайном вареве, которое вечно стряпают короли в тайных закоулках своих дворцов. Двенадцатого король спохватился, что осталось всего шесть дней до получения по цивильному листу четверти годового содержания — шести миллионов. Черт побери, согласитесь, милый Жильбер, ради этого стоило подождать еще шесть дней! Кроме того, Леопольд, великий медлитель, из всех королей наиболее достойный сравнения с Фабием Кунктатором, наконец-то пообещал, что пятнадцатого числа пятнадцать тысяч австрийцев займут подступы к Арлону. Ну разумеется, наши добрые короли вечно преисполнены самых наилучших намерений, но не могут же они бросить свои дела на произвол судьбы! Австрия только что проглотила Льеж и Брабант и теперь занята тем, что переваривает город и провинцию, а ведь Австрия — тот же удав: во время пищеварения она спит. Екатерина была поглощена схваткой с этим корольком Густавом Третьим, с которым потом, так и быть, согласилась заключить перемирие, чтобы он мог поспеть в Экс, в Савойю, и устроить встречу королеве Франции, выходящей из кареты; тем временем она отхватит кусок побольше от Турции и обсосет косточки Польше: эта достойная императрица обожает львиный костный мозг. Философская Пруссия и филантропическая Англия сейчас озабочены сменой кожи, что позволило бы одной из них с полным основанием дотянуться до берегов Рейна, а другой — до Северного моря. Но будьте спокойны: короли, как кони Диомеда, уже отведали человечины и больше не захотят другой пищи, если только мы не потревожим их изысканного пиршества. Короче, отъезд был отложен на воскресенье девятнадцатого числа, на полночь; далее, восемнадцатого утром была отправлена новая депеша, в которой отъезд переносился на тот же час двадцатого числа, то есть на завтрашний вечер; это повлечет за собой известные неудобства, поскольку господин де Буйе уже разослал приказы всем отрядам и ему пришлось рассылать им вдогонку новые. Берегитесь, милый Жильбер, берегитесь, все это утомляет солдат и наводит население на разные мысли.

— Граф, — отвечал Жильбер, — не стану с вами хитрить; все сказанное вами — правда, и я тем более не хочу хитрить, что, по моему мнению, королю не следует уезжать или, вернее, не следует покидать Францию. А теперь скажите мне откровенно, как по-вашему, учитывая личную опасность, а также опасность, нависшую над королевой и детьми, простительно ли королю бежать, если он намерен остаться королем, мужчиной, супругом, отцом?

— Милый Жильбер, хотите, я вам что-то скажу? Дело в том, что Людовик Шестнадцатый бежит не как отец, не как супруг, не как мужчина; он покидает Францию не из-за событий пятого и шестого октября; нет, ведь в конечном счете по отцу он Бурбон, а Бурбоны знают, что такое глядеть в лицо опасности; нет, он покидает Францию из-за этой Конституции, которую Национальное собрание смастерило ему по образцу Соединенных Штатов, не сообразив, что фасон, которому оно подражало, скроен на республику и, если применить его к монархии, королю станет просто нечем дышать; нет, он покидает Францию из-за этого нашумевшего дела Рыцарей кинжала, во время которого ваш друг Лафайет повел себя по отношению к королевской власти и ее приверженцам самым непочтительным образом; нет, он покидает Францию из-за этой нашумевшей истории в Сен-Клу, когда он хотел подтвердить свою свободу, а народ доказал ему, что он пленник; нет, видите ли, Жильбер, вам, искреннему, честному, убежденному конституционному роялисту, вам, верящему в эту сладкую и утешительную утопию — в монархию, умеренную свободой, вам надо постичь одну вещь: дело в том, что короли, подражая Господу Богу, которого, по их мнению, они представляют на земле, исповедуют собственную религию, религию королевской власти; мало того, что их персона, намазанная маслом в Реймсе, священна, но к тому же дворец их свят, слуги — святы; их дворец — это храм, в который можно входить лишь с молитвой; их слуги — священнослужители, с которыми можно говорить, лишь преклонив колена; к особе короля нельзя прикасаться под страхом смерти, к его слугам нельзя прикасаться под страхом отлучения! И вот в тот день, когда королю помешали уехать в Сен-Клу, была затронута особа короля; когда из Тюильри изгнали Рыцарей кинжала, были затронуты его слуги, а этого король вынести не может; это крайняя степень унижения; и вот почему из Монмеди отзывают господина де Шарни, и вот почему король, который не пожелал, чтобы его похитил господин де Фавра, и отказался бежать вместе со своими тетками, согласен на завтрашнее бегство с подорожной господина де Монморена — не знающего, чью подорожную он подписал, — под именем Дюран и в ливрее слуги, но, правда, не преминув напомнить — короли всегда хоть чуточку да короли, — не преминув напомнить, — чтобы в сундук уложили красный фрак, расшитый золотом, который он носил в Шербуре.

Покуда Калиостро говорил, Жильбер пристально смотрел на него, пытаясь разгадать, что таится в глубине мыслей этого человека.

Но это было бесполезно: ни один человеческий взгляд не властен был заглянуть под насмешливую маску, которой ученик Альтотаса имел обыкновение прикрывать лицо.

Поэтому Жильбер решился задать вопрос напрямик.

— Граф, — заметил он, — повторяю, все, что вы сейчас сказали, правда.

Но только с какой целью вы говорили мне все это? В каком качестве вы предо мной предстали? Пришли как честный недруг, предупреждающий о нападении? Или как друг, предлагающий помощь?

— Прежде всего, милый Жильбер, я пришел, — дружелюбно отозвался Калиостро, — как приходит учитель к ученику, чтобы сказать: «Друг, ты вступаешь на ложный путь, связывая себя с этой обрушивающейся руиной, с этой шаткой постройкой, с этим отмирающим принципом, имя которому монархия.

Такие люди, как ты, не принадлежат минувшему или настоящему, они принадлежат будущему. Брось дело, в которое ты не веришь, ради дела, в которое верим мы; не убегай от действительности, чтобы следовать за тенью; и если сам не станешь деятельным борцом Революции, гляди, как она шествует мимо, и не пытайся остановить ее на пути; Мирабо был гигант, но и Мирабо изнемог под тяжестью этой ноши.

— Граф, — сказал Жильбер, — на это я отвечу в тот день, когда король, который мне доверился, будет в безопасности. Людовик Шестнадцатый избрал меня своим наперсником, помощником, сообщником, если хотите, в деле, которое он замыслил. Я взял на себя эту миссию и исполню ее до конца, с открытым сердцем и закрытыми глазами. Я врач, дорогой граф, физическое спасение моего больного для меня на первом месте! А теперь отвечайте мне в свой черед. Что вам нужно для ваших таинственных планов, для ваших запутанных интриг — успех этого бегства или его провал? Если вы желаете его провала, бороться бесполезно, скажите просто: «Не уезжайте! — и мы останемся, склоним головы и будем ждать удара.

— Брат, — сказал Калиостро, — если бы по воле Всевышнего, начертавшего мой путь, мне пришлось нанести удар тем, кто дорог твоему сердцу, или тем, кому покровительствует твой светлый ум, я остался бы в тени и молил бы ту сверхчеловеческую силу, которой я повинуюсь, только об одном чтобы ты не узнал, чья рука нанесла удар. Нет, хоть я пришел не как друг — я, жертва королей, не могу быть им другом, — то и не как враг; с весами в руке я пришел к тебе и говорю: «Я взвесил судьбу последнего Бурбона и не считаю, что его смерть послужит спасению нашего дела. И Боже меня сохрани, меня, который, подобно Пифагору, едва признает за собою право распоряжаться жизнью последнего насекомого, в неразумии своем покуситься на жизнь человека, венца творения!» Более того, я пришел не только сказать тебе: «Я сохраню нейтралитет., но и добавить: „Нужна ли тебе моя помощь? Я готов помочь.“

Жильбер снова попытался заглянуть в глубину сердца этого человека.

— Ну, — продолжал тот, вновь напуская на себя насмешливый вид, — вот ты уже и сомневаешься. Послушай, просвещенный человек, разве ты не знаешь истории с копьем Ахилла, которое и ранило, и врачевало? Этим копьем владею я. Разве не может та женщина, что сошла за королеву в аллеях Версаля, с тем же успехом сойти за королеву в покоях Тюильри или на какой-нибудь дороге, ведущей в сторону, противоположную той, по которой следует истинная беглянка? Подумай! Тем, что я предлагаю, отнюдь не следует пренебрегать, милый Жильбер.

— Тогда будьте искренни до конца, граф, и скажите, с какой целью вы делаете мне такое предложение.

— Но это же совсем просто, милый доктор; цель моя состоит в том, чтобы король уехал, чтобы он покинул Францию и дал нам провозгласить республику.

— Республику! — удивился Жильбер.

— А почему бы и нет? — отвечал Калиостро.

— Но, дорогой граф, я смотрю вокруг, озираю всю Францию с юга на север, с востока на запад и не вижу ни одного республиканца.

— Прежде всего, вы ошибаетесь, я вижу целых три: Петиона, Камила Демулена и вашего покорного слугу; их вы можете видеть точно так же, как я; затем я вижу еще и тех, кого вы не замечаете, но увидите, когда им придет пора показаться. А тогда уж предоставьте мне устроить неожиданную развязку, которая вас удивит; но только поймите, мне хотелось бы, чтобы во время этих явных перемен декораций не произошло никаких чрезмерно несчастных случаев. Жертвой таких несчастных случаев всегда оказывается тот, кто руководит театральной машинерией.

Жильбер на мгновение задумался.

Потом, протянув Калиостро руку, сказал:

— Граф, если бы речь шла только обо мне, о моей жизни, чести, репутации, добром имени, я согласился бы в тот же миг; но речь идет о королевстве, о короле, о королеве, о королевском роде, о монархии, и я не могу решать за них. Храните нейтралитет, дорогой граф, вот все, о чем я вас прошу.

Калиостро улыбнулся.

— Да, понимаю, — сказал он, — я человек, связанный с ожерельем!» Что ж, милый Жильбер, этот человек даст вам один совет.

— Тише! — прервал Жильбер. — В дверь позвонили.

— Что за беда! Вы же прекрасно знаете, что это граф де Шарни. Он тоже может выслушать мой совет и воспользоваться им. Входите, граф, входите.

В самом деле, в дверях показался Шарни. Он рассчитывал застать Жильбера одного и, видя постороннего, застыл в беспокойстве и нерешительности.

— Вот мой совет, — продолжал Калиостро, — опасайтесь чересчур дорогих несессеров, чересчур тяжелых карет и чересчур верных портретов. Прощай, Жильбер! Прощайте, граф! И, говоря языком тех, кому, как и вам, я желаю счастливого пути, да хранит вас всемогущий Господь в его неизреченной милости.

И прорицатель, дружески поклонившись Жильберу и любезно — Шарни, удалился, провожаемый тревожным взглядом одного из них и вопросительным другого.

— Доктор, кто этот человек? — спросил Шарни, когда звук его шагов затих на лестнице.

— Один из моих друзей, — отвечал Жильбер, — человек, который знает все, но дал мне слово, что не выдаст нас.

— Вы мне его назовете?

Жильбер мгновение поколебался.

— Барон Дзаноне, — сказал он.

— Странно, — заметил Шарни. — Это имя мне не знакомо, а между тем, мне кажется, я знаю его в лицо. Подорожная у вас, доктор?

— Вот она, граф.

Шарни взял подорожную, поспешно развернул и, с головой уйдя в изучение этого документа, которому придавал такую важность, забыл, очевидно, на время обо всем, включая барона Дзаноне.

Глава 20. ВЕЧЕР ДВАДЦАТОГО ИЮНЯ

Теперь посмотрим, что происходило вечером двадцатого июня, с девяти часов до полуночи, в разных точках столицы.

Заговорщики недаром опасались г-жи де Рошрель; хотя ее дежурство кончилось одиннадцатого числа, она что-то заподозрила, нашла способ вернуться во дворец и обнаружила, что бриллианты королевы исчезли, хотя футляры по-прежнему на месте; в самом деле, Мария Антуанетта доверила бриллианты своему парикмахеру Леонару, который должен был уехать двадцатого вечером, за несколько часов до своей августейшей повелительницы, вместе с г-ном де Шуазелем, начальником первого отряда солдат, которому полагалось разместиться в Пон-де-Сомвеле; кроме того, г-ну де Шуазелю была поручена подстава в Варенне, которую он должен был обеспечить шестеркой добрых лошадей, и теперь он ждал у себя дома, на улице Артуа, последних приказов от короля и королевы. Быть может, обременять г-на де Шуазеля мэтром Леонаром было слегка нескромно, а везти с собой парикмахера не вполне благоразумно; но где найти за границей такого художника, чтобы сумел создавать те восхитительные прически, которые шутя делал Леонар? Что вы хотите! Нелегко отказаться от гениального парикмахера!

В результате всего этого горничная его высочества дофина, заподозрив, что отъезд назначен на понедельник двадцатого, на одиннадцать вечера, известила об этом не только своего любовника г-на де Гувьона, но и г-на Байи.

Г-н де Лафайет самолично явился к королю, дабы объясниться с ним начистоту касательно этого доноса, и только плечами пожал.

Г-н Байи поступил еще лучше: если Лафайет стал слеп, как астроном, то Байи стал предупредителен, как рыцарь: он переслал королеве письмо г-жи де Рошрель.

И только у г-на де Гувьона, испытавшего на себе прямой натиск, остались изрядные подозрения; предупрежденный собственной любовницей, он под предлогом небольшого собрания военных вызвал к себе человек двенадцать офицеров национальной гвардии: с полдюжины их расставил на часах у разных дверей, а сам вместе с пятью командирами батальонов повел наблюдение за дверьми в покои г-на де Вилькье, на которые ему было указано особо.

Примерно в тот же час в доме номер девять по улице Кок-Эрон, в знакомой нам гостиной, сидя на кушетке, на которой мы уже ее видели, прелестная молодая женщина, внешне спокойная, но на самом деле взволнованная до глубины души, беседовала с молодым человеком лет двадцати трех-двадцати четырех, который стоял перед ней, одетый в светло-коричневую куртку для верховой езды, в кожаные облегающие панталоны, обутый в сапоги с отворотами и вооруженный охотничьим ножом.

В руке он держал круглую шляпу, обшитую галуном.

Молодая женщина, казалось, на чем-то настаивала, а молодой человек оправдывался.

— И все-таки, виконт, — говорила она, — почему за два с половиной месяца, которые прошли с его возвращения в Париж, он не явился сюда сам?

— Сударыня, за это время брат много раз удостаивал меня чести передать вам от него весточку.

— Знаю и весьма ему за это признательна, как и вам, виконт; но мне кажется, он мог бы хоть попрощаться со мной перед отъездом.

— Это, несомненно, было не в его власти, сударыня, потому он и поручил это мне.

— А путешествие, в которое вы уезжаете, будет долгим?

— Не знаю, сударыня.

— Я говорю .вы., виконт, поскольку, видя ваш наряд, заключаю, что вам также предстоит дорога.

— По всей видимости, сударыня, мне придется покинуть Париж нынче в полночь.

— Вы будете сопровождать брата или поедете в другую сторону?

— Полагаю, сударыня, что мы поедем в одном направлении.

— Вы скажете ему, что повидались со мной?

— Да, сударыня; по настойчивости, с какой он посылал меня к вам, по тому, как он несколько раз наказывал мне, чтобы я не возвращался, не повидавшись с вами, я заключаю, что он не простит мне, если я позабуду об этом поручении.

Молодая женщина провела рукой по глазам, вздохнула и после короткого раздумья сказала:

— Вы дворянин, виконт, вы поймете все значение просьбы, с которой я к вам обращаюсь; отвечайте мне так, как отвечали бы, приходись я вам в самом деле родной сестрой, отвечайте как на духу. В этом путешествии, в которое отправляется господин де Шарни, ему будет грозить серьезная опасность?

— Кто может сказать, сударыня, — отозвался Изидор, пытаясь уклониться от ответа, — что опасно и что не опасно в нынешнее время? Если бы нашего бедного брата Жоржа спросили утром пятого октября, грозит ли ему какая-нибудь опасность, он наверняка ответил бы отрицательно; а на другой день он, бледный, бездыханный, лежал поперек дверей королевы. В наше время, сударыня, опасность выскакивает из-под земли; иной раз оказываешься лицом к лицу со смертью, не имея понятия, откуда она взялась и кто ее накликал.

Андре побледнела.

— Значит, ему грозит смертельная опасность, — сказала она, — это правда, виконт?

— Я этого не говорил, сударыня.

— Нет, но вы об этом подумали.

— Что ж, сударыня, если вам угодно сказать моему брату нечто важное, то не скрою, предприятие, в которое мы с ним ввязались, достаточно серьезно, чтобы вы поручили мне на словах или в письме передать брату вашу мысль, пожелание или совет.

— Хорошо, виконт, — вставая, произнесла Андре. — Прошу у вас пять минут.

И медленной, плавной поступью, как всегда, графиня удалилась к себе в спальню, затворив за собой дверь.

Едва графиня вышла, молодой человек с некоторым беспокойством взглянул на часы.

— Четверть десятого, — прошептал он, — король ждет нас в половине десятого… К счастью, отсюда до Тюильри рукой подать.

Но графиня не воспользовалась даже тем временем, которое попросила.

Через несколько секунд она вернулась, держа в руке запечатанное письмо.

— Виконт, — торжественно сказала она, — вверяю вашей чести вот это.

Изидор протянул руку за письмом.

— Подождите, — возразила Андре, — и поймите как следует то, что я вам сейчас скажу: если ваш брат граф де Шарни без всяких несчастливых помех исполнит то дело, которым сейчас занимается, не нужно добавлять ничего к тому, что я вам уже сказала — что его преданность вызывает у меня симпатию, верность — уважение, а характером его я восхищаюсь. Но если он будет ранен… — голос Андре слегка изменился, — если он будет тяжело ранен, испросите у него для меня такой милости: пусть разрешит мне приехать к нему; и если он даст такое разрешение, пошлите ко мне гонца, который сообщит мне точно, где его найти, и я немедля пущусь в путь; а если рана его окажется смертельна… — от волнения голос Андре почти пресекся, — вы отдадите ему это письмо; если он не сможет прочесть его сам, прочтите ему, потому что я хочу, чтобы перед смертью он узнал содержание этого письма. Вы даете мне слово дворянина, что исполните все так, как я хочу, виконт?

Изидор, взволнованный не меньше графини, протянул руку.

— Слово чести, сударыня! — сказал он.

— Тогда берите письмо и ступайте, виконт.

Изидор взял письмо, поцеловал графине руку и вышел.

— О, — воскликнула Андре, — если ему суждено умереть, пускай хотя бы перед смертью узнает, что я его люблю!

В тот самый миг, когда Изидор, выходя от графини, спрятал ее письмо на груди, рядом с другим, адрес на котором он только что прочел при свете фонаря, горевшего на углу улицы Кокийер, двое мужчин, одетых в точности так же, как он, приближались к месту общего сбора, а именно к будуару королевы, в который мы уже вводили наших читателей, через два разных входа: один через галерею Лувра, тянущуюся вдоль набережной — в этой галерее теперь музей живописи, — и в конце ее этого человека ждал Вебер; другой поднялся по той же узенькой лестничке, которой, как мы помним, воспользовался Шарни по возвращении из Монмеди. И точно так же, как его товарища в конце галереи Лувра ждал Вебер, лакей королевы, так этого человека наверху лестницы поджидал Франсуа Гю, лакей короля.

Обоих почти одновременно ввели через разные двери; первый был г-н де Валори.

Спустя несколько секунд, как мы уже сказали, открылась вторая дверь, и г-н де Валори с изрядным удивлением увидел, что в нее входит его точное подобие.

Оба офицера не были знакомы между собой, однако, заключив, что призваны сюда по одному и тому же делу, пошли друг другу навстречу и раскланялись.

В этот миг отворилась третья дверь, и появился виконт де Шарни.

Это был третий курьер, так же незнакомый с первыми двумя, как они не были знакомы с ним.

Только Изидор знал, с какой целью их здесь собрали и какое дело предстоит им исполнить сообща.

И он уже, конечно, готов был ответить на вопросы, с которыми обратились к нему двое его будущих попутчиков, как вдруг дверь снова отворилась, и на пороге показался король.

— Господа, — сказал Людовик XVI, обратясь к г-ну де Мальдену и г-ну де Валори, — простите мне, что распорядился вами без вашего разрешения, но я рассудил, что вы — верные слуги монархии: вы из моей личной гвардии. Я пригласил вас посетить портного, чей адрес вам был сообщен, чтобы вам сшили платье курьеров, а затем нынче вечером, в половине десятого, явиться в Тюильри; ваше присутствие безусловно доказывает мне, что вы согласны принять на себя любую миссию, которую я на вас возложу.

Оба бывших гвардейца поклонились.

— Государь, — сказал г-н де Валори, — вашему величеству известно, что вы можете располагать преданностью, отвагой и жизнью ваших дворян, не спрашивая у них об этом.

— Государь, — в свой черед сказал г-н де Мальден, — мой товарищ уже ответил за себя, за меня и, полагаю, за третьего нашего спутника.

— Ваш третий спутник, господа, с которым я предлагаю вам познакомиться, благо это будет хорошее знакомство, — виконт Изидор де Шарни, чей брат был убит в Версале, когда защищал дверь королевы; мы привыкли к тому, что семья, к которой он принадлежит, предана нам, и эта преданность стала настолько обычна для нас, что мы уже даже не благодарим за нее.

— Судя по словам вашего величества, — вмешался г-н де Валори, — виконт де Шарни, несомненно, знает, зачем нас здесь собрали, в то время как нам, государь, это неизвестно, и мы хотели бы поскорей узнать, в чем дело.

— Господа, — продолжал король, — для вас не секрет, что я пленник, пленник командующего национальной гвардией, председателя Собрания, мэра Парижа, народа — словом, всеобщий пленник. И вот, господа, я рассчитываю, что вы поможете мне избавиться от подобного унижения и вновь обрести свободу. Моя судьба, а также судьба королевы и моих детей в ваших руках; все подготовлено для того, чтобы нынче вечером мы могли пуститься в бегство; возьмите на себя лишь заботу о том, как нам отсюда выйти.

— Приказывайте, государь, — отозвались все трое молодых людей.

— Вы прекрасно понимаете, господа, что мы не можем выйти все вместе.

Общий сбор назначен на углу улицы Сен-Никез, где с наемным экипажем будет нас ждать граф де Шарни; вам, виконт, поручается королева, вы будете откликаться на имя Мелькиор; вам, господин де Мальден, поручаются Мадам Елизавета и ее высочество принцесса, вы отныне зоветесь Жан; а вам, господин де Валори, поручаются госпожа де Турзель и дофин, и ваше имя будет Франсуа. Не забудьте ваших новых имен, господа, и ждите здесь новых инструкций.

Король поочередно протянул руку троим молодым людям и вышел, оставив в комнате трех человек, готовых идти ради него на смерть.

Тем временем г-н де Шуазель, который накануне объявил королю от имени г-на де Буйе, что ждать позже полуночи двадцатого числа невозможно, и предупредил, что, если не получит известий, уедет двадцать первого в четыре часа утра и уведет с собой все отряды, стоящие в ДTне, Стене и Монмеди, г-н де Шуазель, как мы уже сказали, ждал у себя дома, на улице Артуа, куда должны были поступить последние королевские приказы, и, поскольку пробило уже девять вечера, он был близок к отчаянию, как вдруг единственный из его подчиненных, остававшийся при нем и собиравшийся вот-вот уехать в Мец, явился к нему с сообщением, что какой-то человек от имени королевы хочет с ним поговорить.

Он приказал ввести этого человека.

На вошедшем была круглая шляпа, надвинутая на глаза, и просторная накидка.

— Это вы, Леонар, — сказал г-н де Шуазель, — я ждал вас с нетерпением.

— Если я и заставил вас ждать, ваша светлость, то не по своей вине, а по вине королевы, которая всего десять минут назад предупредила меня, что я должен ехать к вам домой.

— Больше она ничего не сказала?

— Как же, как же, ваша светлость! Она поручила мне взять все ее бриллианты и передать вам это письмо.

— Так дайте же его! — вскричал герцог с легким нетерпением, которого не в силах был сдержать, несмотря на необъятное доверие, которым пользовалось при дворе значительное лицо, доставившее ему королевскую депешу.

Письмо оказалось длинным и изобиловало наставлениями; в нем сообщалось, что отъезд назначен на полночь; герцогу де Шуазелю предлагалось выехать в это же время, и его вновь просили взять с собой Леонара, которому, добавляла королева, приказано повиноваться герцогу, как ей самой.

Слова, я повторяю ему здесь этот приказ, были подчеркнуты.

Герцог поднял глаза на Леонара, который ждал с явным беспокойством; в своей огромной шляпе и в необъятной накидке парикмахер выглядел смешно и нелепо.

— Ну-ка, — сказал герцог, — вспомните еще раз хорошенько: что вам сказала королева?

— Я повторю вам все сказанное ее величеством, слово в слово, ваша светлость.

— Говорите, я слушаю.

— Итак, она призвала меня примерно три четверти часа тому назад, ваша светлость.

— Так.

— Она сказала мне, понизив голос…

— Значит, ее величество была не одна?

— Нет, ваша светлость; в проеме окна король беседовал с Мадам Елизаветой; тут же играли их высочества дофин и принцесса; а королева стояла, опершись на камин.

— Продолжайте, Леонар, продолжайте.

— Итак, королева сказала мне, понизив голос: «Леонар, могу ли я на вас рассчитывать?.» «Ах, ваше величество, — отвечал я, — располагайте мною; вы знаете, государыня, что я предан вам душой и телом.» «Возьмите эти бриллианты и упрячьте их себе в карманы; возьмите это письмо и доставьте его на улицу Артуа герцогу де Шуазелю, и, главное, не отдавайте никому, кроме него; если он еще не вернулся, вы найдете его у герцогини де Граммон.» Потом, когда я уже хотел удалиться, чтобы исполнить приказ королевы, ее величество меня окликнула: «Наденьте шляпу с широкими полями и просторный плащ, чтобы вас не узнали, милый Леонар, — добавила она, — а главное, повинуйтесь господину де Шуазелю, как мне самой.» Тогда я поднялся к себе, взял шляпу и плащ своего брата, и вот я перед вами.

— Итак, — сказал г-н де Шуазель, — королева в самом деле велела вам повиноваться мне, как ей самой?

— Таковы августейшие слова ее величества, ваша светлость.

— Я весьма доволен тем, что вы так хорошо помните это устное повеление; на всякий случай вот письменный приказ о том же самом; прочтите его, поскольку затем мне нужно сжечь письмо.

И г-н де Шуазель показал Леонару конец письма, доставленного парикмахером. Тот прочел вслух:

Я приказала моему парикмахеру Леонару повиноваться вам, как мне самой. Я повторяю ему здесь этот приказ.

— Вам понятно, не правда ли? — процедил г-н де Шуазель.

— О, ваша светлость, — отозвался Леонар, — будьте уверены, мне было достаточно и устного приказа ее величества.

— Тем не менее, — произнес г-н де Шуазель.

Затем он сжег письмо.

В этот миг вошел слуга с сообщением, что карета подана.

— Пойдемте, дружище Леонар, — сказал герцог.

— Как? А бриллианты?

— Возьмете с собой.

— Но куда?

— В то место, куда я вас отвезу.

— А куда вы меня отвезете?

— За несколько лье отсюда; там вам предстоит исполнить совершенно особое поручение.

— Невозможно, ваша светлость.

— Как это — невозможно? Разве королева не велела вам повиноваться мне, как ей самой?

— Да, конечно, но как же мне быть? Я оставил ключ в дверях нашей квартиры; брат вернется домой и не найдет ни своего плаща, ни шляпы; увидит, что я не возвращаюсь, и не будет знать, где я. А как же госпожа де л'Ааж, я обещал причесать ее, и она меня ждет; в подтверждение моих слов, ваша светлость, мой кабриолет и слуга остались во дворе Тюильри.

— Что ж, милейший Леонар, — со смехом отвечал г-н де Шуазель, — ничего не поделаешь! Ваш брат купит себе другую шляпу и другой плащ; госпожу де л'Ааж вы причешете как-нибудь в другой раз, а слуга ваш, видя, что вы не возвращаетесь, распряжет вашу лошадь и отведет ее в конюшню; но наша-то лошадь запряжена, а потому — едем.

И, не обращая более никакого внимания на жалобы и сетования Леонара, его светлость герцог де Шуазель усадил безутешного парикмахера в свой кабриолет и пустил коня крупной рысью по направлению к заставе Птит-Виллет.

Не успел герцог де Шуазель миновать последние дома Птит-Виллет, как на улицу Сент-Оноре вступила компания из пяти человек, возвращавшихся из Якобинского клуба; они, казалось, шли в сторону Пале-Рояля, удивляясь тому, какой тихий выдался вечер.

Эти пятеро были Камил Демулен, который и рассказал о случившемся, Дантон, Фрерон, Шенье и Лежандр.

Дойдя до угла улицы Эшель и бросив взгляд на Тюильри, Камил Демулен сказал:

— Ей-Богу, не кажется ли вам, что Париж нынче вечером как-то особенно спокоен, словно покинутый город? За всю дорогу нам навстречу попался только один патруль.

— Это оттого, — сказал Фрерон, — что приняты меры, чтобы освободить дорогу королю.

— Как это, освободить дорогу королю? — спросил Дантон.

— Разумеется, — отвечал Фрерон, — ведь нынче ночью он уезжает.

— Полноте, — вмешался Лежандр, — что за шутка!

— Может быть, это и шутка, — возразил Фрерон, — но меня предупредили о ней письмом.

— Ты получил письмо, в котором тебя предупредили о бегстве короля? переспросил Камил Демулен. — И это письмо было подписано?

— Нет, без подписи; кстати, оно у меня с собой. Вот оно, читайте.

Пятеро патриотов приблизились к наемной карете, стоявшей на углу улицы Сен-Никез, и при свете фонаря прочли следующие строки:

Предупреждаем гражданина Фрерона, что нынче вечером г-н Капет, Австриячка и два их волчонка покидают Париж и едут навстречу г-ну де Буйе, губителю Нанси, который ждет их на границе.

— Смотри-ка, господин Капет, — заметил Камил Демулен, — хорошее имя; отныне я буду называть Людовика Шестнадцатого господином Капетом.

— И тебя могут упрекнуть только в одном, — подхватил Шенье, — ведь Людовик Шестнадцатый все же Бурбон, а не Капет.

— Полноте, кто это знает? — возразил Камил Демулен. — Два-три педанта вроде тебя. Не правда ли, Лежандр, Капет — прекрасное имя?

— Между тем, — напомнил Дантон, — если письмо не лжет, нынче вечером вся королевская клика и впрямь могла улизнуть!

— Раз уж мы в Тюильри, — предложил Демулен, — давайте проверим.

И пятеро патриотов для смеху обошли вокруг Тюильри; вернувшись на улицу Сен-Никез, они заметили Лафайета, который входил в Тюильри вместе со всем своим штабом.

— Ей-Богу, — сказал Дантон, — вот Белобрысый идет поприсутствовать при отходе королевского семейства ко сну; наша служба окончена, его началась. Спокойной ночи, господа! Кому со мной в сторону улицы Паон?

— Мне, — отозвался Лежандр.

И группа разделилась.

Дантон и Лежандр пересекли площадь Карусели, а Шенье, Фрерон и Камил Демулен скрылись за углом улиц Роган и Сент-Оноре.

Глава 21. ОТЪЕЗД

В самом деле, в одиннадцать вечера, когда г-жа де Турзель и г-жа де Бренье, успевшие уже раздеть и уложить принцессу и дофина, разбудили их и принялись одевать в дорожное платье, к великому стыду дофина, который желал надеть свой обычный наряд и упрямо отказывался нарядиться девочкой, король, королева и принцесса Елизавета принимали г-на де Лафайета, а также его адъютантов г-на Гувьона и г-на Ромефа.

Это посещение вызывало большую тревогу, особенно после подозрительного поведения г-жи де Рошрель.

Вечером королева и Мадам Елизавета ездили погулять в Булонский лес и вернулись в восемь вечера.

Г-н де Лафайет осведомился у королевы, хорошо ли удалась прогулка; он лишь добавил, что напрасно она вернулась так поздно: можно опасаться, как бы вечерний туман не повредил ее здоровью.

— Вечерний туман в июне месяце? — смеясь, возразила королева. — Да где же я его возьму, если только он не сгустится нарочно, чтобы послужить нам прикрытием для бегства? Я говорю — прикрытием для бегства, поскольку предполагаю, что по-прежнему ходят слухи, будто мы уезжаем.

— Действительно, ваше величество, — подтвердил Лафайет, — о вашем отъезде говорят более чем когда бы то ни было, и я даже получил сообщение о том, что он назначен на нынешний вечер.

— А, — отозвалась королева, — держу пари, что вы узнали эту прелестную новость от господина де Гувьона.

— Почему же именно от меня, ваше величество? — покраснев, спросил молодой офицер.

— Просто я полагаю, что у вас во дворце есть осведомитель. Вот, посмотрите на господина Ромефа: у него таковых нет, и что же? Я уверена, что он готов за нас поручиться.

— И в этом не будет никакой моей заслуги, ваше величество, — отвечал молодой адъютант, — потому что король дал слово Собранию не покидать Парижа.

Теперь настал черед королевы покраснеть.

Заговорили о другом.

В половине двенадцатого г-н де Лафайет и оба его адъютанта откланялись.

Однако г-н де Гувьон, не вполне успокоенный, вернулся в свою комнату во дворце; там он нашел друзей, которые стояли на страже, и, вместо того чтобы снять их с поста, он велел им удвоить бдительность.

Что до г-на де Лафайета, он поехал в ратушу успокоить Байи в отношении короля, коль скоро у Байи еще оставались некоторые опасения.

Едва г-н де Лафайет отбыл, король, королева и Мадам Елизавета призвали прислугу и дали проделать над собой все обычные процедуры, из которых состоял их вечерний туалет; затем в то же время, что и всегда, они отпустили всех.

Королева и Мадам Елизавета помогли друг другу одеться; платья у них были чрезвычайно простые; для них были приготовлены шляпы с широкими полями, скрывавшие лица.

Когда они были одеты, вошел король. Он был в сером камзоле, в маленьком парике с локонами, закрученными спиралью; такие парики назывались .а-ля Руссо.; туалет довершали короткие кюлоты, серые чулки и башмаки с пряжками.

Вот уже восемь дней кряду лакей Гю, одетый в точности таким же образом, выходил из дверей покоев г-на де Вилькье, эмигрировавшего полгода назад, и шел по площади Карусели и по улице Сен-Никез: эта мера предосторожности была принята для того, чтобы все привыкли встречать по вечерам человека в таком платье и не обратили внимание на короля, когда ему в свой черед придется проделать этот путь.

Трех курьеров вызвали из будуара королевы, где они ожидали назначенного часа, и через гостиную провели их в покои ее высочества, где вместе с принцессой находился и дофин.

Эту комнату, принадлежавшую к покоям г-на де Вилькье, заняли в предвидении побега еще одиннадцатого числа.

Тринадцатого числа король приказал, чтобы ему принесли от нее ключи.

Очутившись в покоях г-на де Вилькье, было уже не так трудно выйти из дворца. Было известно, что покои эти пустуют, никто не знал, что король затребовал ключи от них, и в обычных обстоятельствах их не охраняли.

К тому же стража во дворах привыкла к тому, что после одиннадцати вечера оттуда выходит одновременно много народу.

То была прислуга, не ночевавшая во дворце, а уходившая по домам.

В этой комнате были сделаны все распоряжения относительно отъезда.

Г-н Изидор де Шарни, который вместе с братом обследовал дорогу и знал все трудные и опасные места, поскачет впереди; он будет предупреждать форейторов, чтобы на подставах сразу подавали лошадей.

Гг. де Мальден и де Валори сядут на козлы и будут платить форейторам по тридцать су за прогон; обычная плата составляла двадцать пять су, но пять следовало надбавить, учитывая тяжесть кареты.

Если форейторы будут везти очень уж хорошо, они получат более значительные чаевые. Но не следует платить за прогон более сорока су: экю платит только сам король.

Г-н де Шарни займет место в карете и будет готов отражать любое нападение. Он, равно как и трое курьеров, будет надлежащим образом вооружен.

Для каждого из них в карете будет приготовлено по паре пистолетов.

Рассчитали, что, платя по тридцать су за прогон и продвигаясь вперед без особой спешки, за тринадцать часов можно добраться до Шалона.

Все эти распоряжения выработали граф де Шарни вместе с герцогом де Шуазелем.

Их по несколько раз повторили молодые люди, чтобы каждый хорошенько уяснил себе свои обязанности.

Виконт де Шарни поскачет вперед и будет спрашивать лошадей.

Гг. де Мальден и де Валори, сидя на козлах, будут платить прогонные.

Граф де Шарни, находясь в карете, будет выглядывать из дверцы и, если придется, вести переговоры.

Каждый обещал придерживаться этого плана. Задули свечи и ощупью пошли через покои г-на де Вилькье.

Когда из комнаты ее высочества перешли в эти покои, пробило полночь.

Вот уже час граф де Шарни должен был находиться на своем посту.

Король на ощупь нашел дверь.

Он хотел было вставить ключ в замочную скважину, но королева его остановила.

— Тише! — прошептала она.

Прислушались.

Из коридора донеслись шаги и шушуканье.

Там происходило нечто необычное.

Г-жа де Турзель, которая жила во дворце, а потому ее появление в коридоре в любое время ни у кого не могло вызвать удивления, взялась обойти комнаты и посмотреть, откуда слышались эти шаги и голоса.

Все ждали, замерев и затаив дыхание.

Чем глубже было молчание, тем явственнее слышалось, что в коридоре находится несколько человек.

Вернулась г-жа де Турзель; она видела г-на де Гувьона и нескольких людей в мундирах.

Выйти через покои г-на де Вилькье оказалось невозможно, если только они не имеют другого выхода, кроме того, который наметили сначала.

Но у них не было света.

В комнате принцессы теплился ночник; Мадам Елизавета зажгла от него свечу, которую прежде задула.

Затем при свете этой свечи горстка беглецов принялась искать выход.

Долгое время поиски казались бесплодными; на эти поиски потратили более четверти часа. Наконец обнаружили маленькую лестницу, которая вела в уединенную комнатку в антресолях. Это была комната лакея г-на де Вилькье, выходившая в коридор и на лестницу для слуг.

Ее дверь была заперта на ключ.

Король перепробовал все ключи в связке, ни один не подошел.

Виконт де Шарни попытался отвести язычок острием своего охотничьего ножа, но язычок не поддавался.

Выход был найден, а они по-прежнему оставались взаперти.

Король взял из рук Мадам Елизаветы свечу и, оставив всех в темноте, вернулся к себе в спальню, а оттуда по потайной лестнице поднялся в кузницу. Там он взял связку отмычек самой разной, подчас причудливой формы и спустился.

Прежде чем присоединиться к остальным беглецам, которые ждали его, превозмогая тревогу, он уже успел выбрать то, что нужно.

Выбранная королем отмычка вошла в замочную скважину, со скрежетом повернулась, подцепила язычок, упустила его раз, другой, а на третий зацепилась за него так крепко, что спустя две-три секунды язычок подался.

Замок щелкнул, дверь отворилась, все перевели дух.

Людовик XVI с торжествующим видом обернулся к королеве.

— Ну что, сударыня? — сказал он.

— Да, в самом деле, — со смехом отвечала королева, — я и не говорю, что быть слесарем так уж плохо, я говорю только, что подчас недурно быть и королем.

Теперь пора было договориться, в каком порядке выходить.

Первой выйдет Мадам Елизавета, ведя с собой принцессу.

Через двадцать шагов за ней пойдет г-жа де Турзель с дофином.

Между ними будет идти г-н де Мальден, готовый подоспеть на помощь и тем и другим.

Первые зерна, отделенные от королевских четок, эти несчастные дети, беспрестанно оглядывавшиеся назад в надежде увидеть глаза, с любовью провожавшие их взглядом, спустились на цыпочках, дрожа, вступили в круг света, отбрасываемого фонарем, освещавшим выход во двор Тюильри, и прошли мимо стражи, которая, казалось, не обратила на них внимания.

— Ну вот! — сказала Мадам Елизавета. — Один опасный шаг уже сделан.

Добравшись до подъезда, выходящего на площадь Карусели, беглецы заметили часового, который двигался им наперерез.

Видя их, часовой остановился.

— Тетушка, — сказала принцесса, сжимая руку Мадам Елизаветы, — мы погибли, этот человек нас узнал.

— Не обращайте внимания, дитя мое, — сказала Мадам Елизавета, — если мы отступим, мы тем более погибли.

И они пошли дальше.

Когда до часового осталось уже не более четырех шагов, часовой отвернулся и они прошли.

В самом ли деле этот человек их узнал? Было ли ему известно, сколь прославленных беглецов он пропустил? Принцессы были убеждены, что так, и, убегая, призывали бесчисленные благословения на этого неведомого спасителя.

С другой стороны подъезда они заметили обеспокоенного Шарни.

Граф был закутан в просторный синий каррик, на голове у него была круглая клеенчатая шляпа.

— О Господи, — прошептал он, — наконец-то! А король? А королева?

— Они идут следом, — отвечала Мадам Елизавета.

— Пойдемте, — сказал Шарни.

И он быстро провел беглянок к наемной карете, стоявшей на улице Сен-Никез.

Подъехал фиакр и остановился рядом с каретой, словно для слежки.

— Ну, приятель, — сказал кучер фиакра, видя пополнение, приведенное графом де Шарни, — сдается, ты уже нашел седоков?

— Сам видишь, приятель, — ответил Шарни.

Потом, понизив голос, обратился к гвардейцу:

— Сударь, берите этот фиакр и поезжайте прямо к заставе Сен-Мартен; вы без труда узнаете карету, которая нас ждет.

Г-н де Мальден понял и вскочил в фиакр.

— Ты тоже нашел себе седока. К Опере, да поживей!

Опера находилась недалеко от заставы Сен-Мартен.

Кучер решил, что имеет дело с посыльным, которому нужно разыскать своего хозяина после спектакля, и поехал, отпустив только замечание, касавшееся заботы об оплате езды:

— Вы знаете, сударь мой, что уже полночь?

— Да, езжай себе, будь спокоен.

Поскольку в ту эпоху лакеи оказывались подчас щедрее господ, кучер без малейших возражений пустил лошадей крупной рысью.

Не успел фиакр завернуть за угол улицы Роган, как из того же подъезда, который выпустил ее королевское высочество, Мадам Елизавету, г-жу де Турзель и дофина, размеренной походкой, с видом чиновника, покинувшего свою контору после долгого дня, наполненного трудами, вышел некто в сером камзоле, в шляпе с углом, свисающим ему на глаза, и с руками, засунутыми в карманы.

Это был король.

За ним шел г-н де Валори.

По дороге у короля отвалилась пряжка с одного из башмаков; он продолжал путь, не желая обращать на это внимания; г-н до Валори подобрал пряжку.

Шарни сделал несколько шагов навстречу; он узнал короля, вернее, не самого короля, а шедшего за ним г-на де Валори.

Шарни был из тех людей, которые всегда хотят видеть в короле короля.

Он испустил вздох горя, почти стыда.

— Идите, государь, идите, — прошептал он.

Потом тихо спросил г-на де Валори:

— А королева?

— Королева идет за нами вместе с вашим братом.

— Хорошо, следуйте самой короткой дорогой и ждите нас у заставы Сен-Мартен; я поеду кружным путем; встречаемся у кареты.

Г-н де Валори устремился по улице Сен-Никез, добрался до улицы Сент-Оноре, затем миновал улицу Ришелье, площадь Побед, улицу Бурбон-Вильнев.

Теперь ждали королеву.

Прошло полчаса.

Не будем и пытаться описать тревогу беглецов. Шарни, на котором лежала вся полнота ответственности, был близок к безумию.

Он хотел вернуться во дворец, расспросить, разузнать, король его удержал.

Маленький дофин плакал и звал: «Мама, мама!»

Ее королевское высочество, Мадам Елизавета и г-жа де Турзель не в силах были его утешить.

Ужас беглецов еще усилился, когда они увидели, как в свете факелов к Тюильри вновь мчится экипаж генерала Лафайета. Он въехал на площадь Карусели.

Вот что произошло.

Выйдя во двор, виконт де Шарни, который вел королеву под руку, хотел свернуть налево.

Но королева его остановила.

— Куда же вы? — спросила она.

— На угол улицы Сен-Никез, где нас ждет мой брат, — ответил Изидор.

— А разве улица Сен-Никез на берегу? — спросила королева.

— Нет, государыня.

— Постойте, но ваш брат ждет нас у того подъезда, который выходит к реке.

Изидор хотел настоять на своем, но королева, казалось, была настолько уверена в своих словах, что в его душу закралось сомнение.

— Боже правый, государыня, — произнес он, — нам нужно остерегаться ошибок, малейший промах нас погубит.

— У реки, — твердила королева, — я хорошо помню, нас будут ждать у реки.

— Тогда пойдемте к реке, государыня, но, если там не окажется кареты, мы немедля вернемся на улицу Сен-Никез, хорошо?

— Хорошо, но пойдемте же.

И королева увлекла своего кавалера через три двора, которые в ту эпоху были разделены толстыми каменными стенами и соединялись между собой лишь узкими проходами, примыкавшими к дворцу; каждый проход был перегорожен цепью и охранялся часовым.

Королева с Изидором миновали все три прохода и перешагнули через три цепи.

Ни одному часовому не пришло в голову их остановить.

И впрямь, кто бы подумал, что эта молодая женщина, одетая как прислуга из хорошего дома, под руку с красавчиком в ливрее принца Конде или вроде того, легко перешагивающая через массивные цепи, может оказаться королевой Франции?

Дошли до реки.

Набережная была пустынна.

— Значит, это с другой стороны, — сказала королева.

Изидор хотел вернуться.

Но она словно была во власти наваждения.

— Нет, нет, — сказала она, — нам сюда.

И увлекла Изидора к Королевскому мосту.

Миновав мост, они убедились, что набережная на левом берегу так же пустынна, как на правом.

— Давайте заглянем в эту улицу, — сказала королева.

И она заставила Изидора осмотреть начало улицы Бак.

Правда, пройдя сотню шагов, она признала, что, должно быть, ошиблась, и, запыхавшись, остановилась.

Силы ей изменили.

— Ну что ж, государыня, — сказал Изидор. — Вы продолжаете настаивать на своем?

— Нет, — отвечала королева, — теперь ведите меня, куда знаете, дело ваше.

— Государыня, во имя неба, мужайтесь! — взмолился Изидор.

— О, мужества у меня достаточно, — возразила королева, — мне недостает сил.

И, откинувшись назад, она добавила:

— Мне кажется, я уже никогда не отдышусь. Господи, Господи!

Изидор знал, что королеве сейчас так же необходимо перевести дыхание, как лани, за которой гонятся псы.

Он остановился.

— Передохните, государыня, — сказал он, — у нас есть время. Я ручаюсь вам за брата; если понадобится, он будет ждать до рассвета.

— Значит, вы верите, что он меня любит? — неосторожно воскликнула Мария Антуанетта, прижимая руку молодого человека к груди.

— Я полагаю, что его жизнь, как и моя собственная, принадлежит вам, государыня, и то чувство любви и почтения, которое питаем к вам мы все, доходит у него до обожания.

— Благодарю, — произнесла королева, — вы принесли мне облегчение, я отдышалась! Пойдемте.

И она с той же лихорадочной поспешностью устремилась назад по пути, который недавно прошла.

Но вместо того, чтобы вернуться в Тюильри, она, ведомая Изидором, прошла через ворота, выходившие на площадь Карусели.

Они пересекли огромную площадь, где обычно до самой полуночи было полно разносчиков с товаром и фиакров, поджидающих седоков.

Сейчас она была почти безлюдна и еще освещена.

Вдруг им послышался сильный шум, в котором угадывались цоканье копыт и стук колес.

Они уже добрались до ворот, выходящих на улицу Эшель. Кони с каретой, производившие весь этот шум, цоканье и стук, очевидно, должны были въехать в эти ворота.

Уже показался свет: несомненно, то были факелы, сопровождавшие карету.

Изидор хотел отпрянуть назад; королева увлекла его вперед.

Изидор бросился в ворота, чтобы ее защитить, в тот самый миг с другой стороны в проеме ворот показались головы лошадей, на которых скакали факельщики.

Между ними, развалясь в своем экипаже, одетый в элегантный мундир генерала национальной гвардии, глазам беглецов явился генерал де Лафайет.

В тот миг, когда экипаж проезжал мимо них, Изидор почувствовал, как его проворно отстранила властная, хотя и не слишком сильная рука.

То была левая рука королевы.

В правой руке у нее была бамбуковая тросточка с золотым набалдашником, какие носили женщины в ту эпоху.

Она стукнула этой тросточкой по колесу экипажа и сказала:

— Ступай, тюремщик, я вырвалась из твоей темницы!

— Что вы делаете, государыня, — вскричал Изидор, — какой опасности себя подвергаете?

— Я отомстила, — произнесла королева, — а ради этого стоит рискнуть.

И за спиной последнего факельщика она устремилась в ворота, сияющая, как богиня, и радостная, как дитя.

Глава 22. ВОПРОС ЭТИКЕТА

Не успела королева отойти от ворот на десяток шагов, как человек, закутанный в синий каррик, чье лицо скрывала клеенчатая шляпа, судорожно схватил ее за руку и увлек к наемной карете, стоявшей на углу улицы Сен-Никез.

Этот человек был граф де Шарни.

Карета была та самая, в которой вот уже более получаса ожидало все королевское семейство.

Все думали, что королева предстанет перед ними удрученная, обессиленная, чуть живая, но издевательский удар, который она нанесла экипажу Лафайета, с таким чувством, будто ударила его самого, изгладил из ее памяти все — недавние опасности, перенесенную усталость, допущенную ошибку, потерянное время и последствия, которые могла иметь эта задержка.

В десяти шагах от наемной кареты слуга держал повод коня.

Шарни достаточно было указать на коня пальцем, как Изидор тут же вскочил верхом и галопом умчался.

Он поехал в Бонди, чтобы заранее заказать лошадей.

Королева прокричала ему вслед несколько слов благодарности, но он их уже не услышал.

— Едем, государыня, едем, — сказал Шарни с той почтительной непреклонностью, которую так прекрасно умеют проявлять в решающие минуты воистину сильные люди. — Нельзя терять ни мгновения.

Королева села в карету, где были уже король, Мадам Елизавета, ее королевское высочество, дофин и г-жа де Турзель, то есть пять человек; Мария Антуанетта села в глубине кареты, взяла на колени дофина; рядом с ней разместился король; Мадам Елизавета, ее королевское высочество и г-жа де Турзель устроились на переднем сиденье.

Шарни захлопнул дверцу, поднялся на козлы и, чтобы сбить с толку возможных соглядатаев, приказал повернуть лошадей; карета миновала улицу Сент-Оноре, проехала бульварами до площади Мадлен и далее, до заставы Сен-Мартен.

Дорожная карета была там: она ждала по ту сторону заставы, на дороге, ведущей в сторону бойни.

Дорога эта была безлюдна.

Граф де Шарни спрыгнул с козел и распахнул дверцу наемной кареты.

Дверца большой дорожной кареты была уже распахнута. По обе стороны от подножки стояли г-н де Мальден и г-н де Валори.

Все шестеро пассажиров мгновенно вышли из наемной колымаги.

Затем Шарни отогнал эту колымагу к обочине и свалил ее в канаву.

Далее он вернулся к большой карете.

Первым в нее сел король, за ним королева, за нею Мадам Елизавета, после Мадам Елизаветы дети, после детей г-жа де Турзель.

Г-н де Мальден вскочил на запятки, г-н де Валори устроился возле Шарни на козлах.

Карета была запряжена четырьмя лошадьми; повинуясь цоканью языка, они пустились рысью; возница поставил их четверкой.

На церкви Сен-Лоран пробило четверть второго. До Бонди был час езды.

Перед конюшней уже стояли лошади, взнузданные и готовые для упряжки.

Рядом с лошадьми ждал Изидор.

Кроме того, на другой стороне дороги стоял наемный кабриолет, запряженный почтовыми лошадьми.

В этом кабриолете находились две горничные, принадлежавшие к прислуге дофина и принцессы.

Они надеялись взять напрокат экипаж в Бонди, но это им не удалось, и они сговорились с хозяином этого кабриолета, который продал им свой экипаж за тысячу франков.

Сам хозяин, довольный совершенной сделкой, явно желал поглядеть, что будут делать дальше простушки, заплатившие ему за эту развалину целую тысячу франков: он ждал, попивая вино в почтовом трактире.

Он увидел, как подъехала карета короля, которой правил Шарни; Шарни слез с козел и приблизился к дверце.

Под плащом кучера на нем был форменный мундир, а в сундучке под сиденьем козел лежала его шляпа.

Король, королева и Шарни договорились заранее, что в Бонди Шарни пересядет внутрь кареты, на место г-жи де Турзель, а та вернется в Париж одна.

Но при этом позабыли спросить мнение г-жи де Турзель.

Итак, король изложил ей суть дела.

Г-жа де Турзель, помимо своей великой преданности королевскому семейству, славилась еще и тем, что в вопросах этикета была подобием старухи г-жи де Ноайль.

— Государь, — отвечала она, — моя обязанность состоит в том, чтобы присматривать за королевскими детьми и не расставаться с ними ни на секунду; значит, я не расстанусь с ними, если только не получу на этот счет особого приказа вашего величества, что, впрочем, было бы неслыханным делом.

Королеву охватила дрожь нетерпения. У нее были две причины желать, чтобы Шарни сел в карету: королева видела в нем надежную защиту, женщина предвкушала радость от его соседства.

— Дорогая госпожа де Турзель, — сказала королева, — мы вам беспредельно признательны; но вам нездоровится, вас подвигло на это путешествие только преувеличенное чувство преданности; останьтесь в Бонди, а потом, где бы мы ни очутились, вы приедете к нам.

— Государыня, — отвечала г-жа де Турзель, — пускай король прикажет: я готова выйти из кареты и, если понадобится, остаться на большой дороге; но лишь прямой приказ короля заставит меня не только пренебречь своим долгом, но и поступиться своим правом.

— Государь, — воззвала королева, — государь!

Но Людовик XVI не смел вынести суждение в этом важном деле; он искал лазейку, спасительный выход из положения, отговорку.

— Господин де Шарни, — спросил он, — вы, значит, никак не можете остаться на козлах?

— Я могу все, чего пожелает король, — сказал г-н де Шарни, — но только мне придется остаться либо в офицерском мундире, а в этом мундире меня уже четыре месяца видят на дороге, и любой меня узнает, либо в каррике и шляпе, как кучеру наемной кареты, а это платье чересчур убого для такой элегантной кареты.

— Садитесь в карету, господин де Шарни, садитесь, — предложила королева.

— Я возьму на колени дофина, Мадам Елизавета — Марию Терезию, и все уладится наилучшим образом… Мы слегка потеснимся, вот и все.

Шарни ожидал решения короля.

— Невозможно, дорогая, — изрек король. — Подумайте, ведь нам предстоит проехать девяносто лье.

Г-жа де Турзель стояла, готовая повиноваться приказу короля, если король прикажет ей выйти, но король не смел отдать такой приказ, потому что мельчайшие предрассудки весьма живучи при дворе.

— Господин де Шарни, — сказал графу король, — а не могли бы вы занять место вашего брата и скакать впереди, чтобы затребовать лошадей?

— Как я уже говорил королю, я готов на все; только позволю себе заметить, что лошадей обычно заказывают курьеры, а не капитаны первого ранга; это отклонение от правил удивит почтовых смотрителей и может причинить нам огромные неприятности.

— Это верно, — согласился король.

— О Господи, Господи, — прошептала королева, изнемогая от нетерпения.

Потом она обратилась к Шарни.

— Поступайте, как знаете, граф, — сказала королева, — но я не желаю, чтобы вы нас покидали.

— Я сам этого не хочу, государыня, — отозвался Шарни, — но я вижу только одно средство.

— Какое? Скажите скорей! — вырвалось у королевы.

— Вместо того чтобы садиться в карету, взбираться на козлы и скакать впереди, я поеду вслед на почтовых лошадях, одетый простым путешественником; поезжайте, государыня, и не успеете вы проехать десять лье, как я буду в пятистах шагах от вашей кареты.

— Значит, вы вернетесь в Париж?

— Разумеется, государыня, но до Шалона вашему величеству нечего опасаться, а перед Шалоном я вас догоню.

— Неужели нет никакого другого средства? — с отчаянием проговорила Мария Антуанетта.

— Увы, — вздохнул король, — я его не вижу.

— Тогда не будем терять времени, — сказал Шарни. — Ну-ка, Жан и Франсуа, на ваши места! Вперед, Мелькиор! Форейторы, лошадей!

Г-жа де Турзель, торжествуя, снова уселась, и карета помчалась, а за ней кабриолет.

В пылу столь важного спора никто не спохватился, что нужно раздать виконту де Шарни, г-ну де Валори и г-ну де Мальдену заряженные пистолеты, которые были приготовлены в ящике внутри кареты.

Что же происходило в Париже, куда во весь опор поскакал граф де Шарни?

Один парикмахер по имени Бюзби, живущий на улице Бурбон, вечером навестил в Тюильри одного из своих друзей, который нес там караул: этот друг много наслушался от офицеров о бегстве, которое, по уверениям офицеров, должно было состояться этой ночью; вот он и рассказал об этом парикмахеру, у которого крепко-накрепко засела в голове мысль о том, что план этот существует на самом деле и что побег короля, о котором так давно идут толки, должен произойти в течение ночи.

Вернувшись домой, он рассказал жене о том, что слыхал в Тюильри; недоверие женщины передалось ее мужу, и в конце концов он разделся и лег в постель, махнув рукой на свои подозрения.

Но в постели к нему вновь вернулась озабоченность, усилившись до такой степени, что он уже не мог ей сопротивляться; он соскочил с кровати, оделся и понесся к своему другу, коего звали Юшер; тот был одновременно булочником и сапером батальона секции театинцев.

Он повторил другу все, чего наслушался в Тюильри, и с такой силой сумел внушить булочнику свои опасения относительно бегства королевской семьи, что тот не только поверил, но переполошился даже сильнее своего осведомителя; он спрыгнул с кровати и, не тратя времени на одевание, в одних кальсонах выскочил на улицу, да притом еще так хлопнул дверью, что перебудил добрых три десятка своих соседей.

Было около четверти первого — несколько минут назад королева повстречала в воротах Тюильри г-на де Лафайета.

Граждане, разбуженные парикмахером Бюзби и булочником Юшером, решили нарядиться в мундиры национальной гвардии, пойти к генералу Лафайету и предупредить его о происходящем.

Приняв решение, немедля приступили к его исполнению. Г-н де Лафайет жил на улице Сент-Оноре, в особняке Ноайлей, рядом с монастырем фейанов.

Патриоты пустились в путь и в половине первого прибыли к нему.

Генерал присутствовал при отходе короля ко сну, потом заехал к своему другу Байи предупредить, что король лег спать, далее нанес визит г-ну Эмри, члену Национального собрания, и теперь, вернувшись домой, хотел было раздеваться.

Но тут в особняк Ноайлей постучались. Г-н де Лафайет послал лакея узнать, в чем дело.

Вскоре лакей вернулся и сообщил, что явились не то двадцать пять, не то тридцать граждан, которые желают немедля переговорить с генералом по делу крайней важности.

В те времена у генерала Лафайета было обыкновение принимать посетителей в любое время.

К тому же, в конечном счете, дело, обеспокоившее двадцать пять или тридцать граждан, могло и впрямь представлять важность, и, скорее всего, так и было; поэтому он распорядился, чтобы посетителей впустили.

Генерал лишь натянул фрак, который уже успел снять, и оказался в полной готовности принять депутацию.

Тут сьер Бюзби и сьер Юшер от собственного имени и от имени спутников изложили ему свои опасения: сьер Бюзби основывал их на том, что слыхал в Тюильри, а остальные — на том, что слышали изо дня в день со всех сторон.

Но генерал посмеялся надо всеми этими опасениями и, будучи человеком благодушным и любителем поговорить, рассказал им, откуда пошли все эти слухи, как г-жа де Рошрель и г-н де Гувьон усердствовали в их распространении, как он сам, желая удостовериться в их ложности, присутствовал при отходе короля ко сну — точно так же, если они задержатся еще на несколько минут, они смогут присутствовать при отходе ко сну самого Лафайета, — и под конец, поскольку все его разглагольствования не вполне их убедили, г-н де Лафайет сказал им, что ручается головой за короля и все королевское семейство.

После этого упорствовать в недоверии было уже невозможно; итак, патриоты удовольствовались тем, что спросили у г-на де Лафайета пароль, чтобы их беспрепятственно пропустили по домам. Г-н де Лафайет не преминул оказать им эту любезность и сообщил пароль.

Однако, завладев паролем, они решили заглянуть в зал Манежа, узнать, нет ли чего новенького с этой стороны, а потом осмотреть дворы Тюильри и удостовериться в том, что там не происходит ничего необычного.

Они прошли вдоль улицы Сент-Оноре и собирались уже свернуть на улицу Эшель, как вдруг на них вылетел всадник, скакавший галопом. Поскольку в такую ночь любое событие было достойно внимания, они преградили ему путь скрещенными ружьями и заставили остановиться.

Всадник остановился.

— Чего вы хотите? — спросил он.

— Хотим знать, куда вы едете? — объявили солдаты национальной гвардии.

— В Тюильри.

— Что вам надо в Тюильри?

— Отчитаться перед королем в поручении, которое он на меня возложил.

— В такое время?

— Разумеется.

Один патриот, похитрее, мигнул остальным, чтобы предоставили дело ему.

— Но король теперь спит, — заметил он.

— Да, — согласился всадник, — но его разбудят.

— Если вы имеете дело к королю, — продолжал все тот же хитрец, — вы должны знать пароль.

— Совсем не обязательно, — возразил всадник, — ведь я мог прибыть из-за границы, а не из места, которое расположено в трех лье отсюда, и мог отсутствовать уже месяц, а не два часа.

— Это верно, — признали солдаты национальной гвардии.

— Значит, вы видели короля два часа назад? — продолжал допытываться все тот же хитрец.

— Да.

— Вы с ним говорили?

— Да.

— И чем же он занимался два часа тому назад?

— Ждал, когда уедет генерал Лафайет, чтобы лечь спать.

— Таким образом, пароль вам известен?

— Разумеется; зная, что я вернусь в Тюильри в час или два ночи, генерал сообщил мне его, чтобы меня не задержали.

— И этот пароль?

— Париж и Пуатье.

— Что ж, — сказали солдаты национальной гвардии, — все правильно.

Счастливо возвращаться, товарищ, и передайте королю, что нашли нас бдящими у дверей Тюильри из опасения, как бы он не сбежал.

И они расступились, пропуская всадника.

— Не премину, — отозвался тот.

И, пришпорив коня, он устремился в ворота и скрылся из виду.

— Не подождать ли нам, пока он выедет из Тюильри, чтобы узнать, виделся ли он с королем? — предложил один из патриотов.

— Ну, а если он заночует в Тюильри, — возразил другой, — нам что же, ждать до утра?

— И впрямь, — согласился первый, — и видит Бог, вот уже и король лег спать, и господин Лафайет ложится, пойдемте-ка и мы на боковую, и да здравствует нация!

Двадцать пять или тридцать патриотов хором подхватили клич: «Да здравствует нация! — и отправились спать, счастливые и гордые: ведь они слышали из уст самого Лафайета, что бегства короля из Парижа можно не опасаться.

Глава 23. ДОРОГА

Мы видели, как четверка крепких лошадей пустилась резвой рысью, увлекая за собой карету, в которой ехали король и его семейство; последуем же за ними, наблюдая все подробности путешествия, как наблюдали мы все подробности побега. Событие это так значительно само по себе и оказало столь роковое влияние на судьбу беглецов, что малейшее происшествие на их пути представляется нам достойным внимания и интереса.

К трем часам утра начало светать; в Мо переменили лошадей. Король проголодался, и решено было почать запас провизии. Этот запас состоял из куска холодной телятины, который вместе с хлебом и четырьмя бутылками шампанского без пены заранее был сложен в погребец графом де Шарни.

Поскольку ни ножа, ни вилок не было, король кликнул Жана.

Жан, как мы помним, было дорожное имя г-на де Мальдена.

Г-н де Мальден приблизился.

— Жан, — сказал король, — дайте-ка нам ваш охотничий нож, мне нужно нарезать телятину.

Жан извлек из ножен свой охотничий нож и поднес его королю.

Королева тем временем выглядывала из кареты и смотрела назад, несомненно надеясь увидеть возвращающегося Шарни.

— Не хотите ли угоститься, господин де Мальден? — вполголоса спросил король.

— Нет, государь, отвечал г-н де Мальден, также понизив голос, — мне еще ничего не надобно.

— Прошу вас и ваших товарищей не церемониться, — сказал король.

Потом, обернувшись к королеве, которая по-прежнему выглядывала из кареты, он осведомился:

— О чем вы задумались, сударыня?

— Я? — и королева попыталась изобразить улыбку. — Я думаю о господине де Лафайете; возможно, сейчас у него изрядно испортилось настроение.

Потом она обратилась к г-ну де Валори, который в свой черед приблизился к дверце кареты.

— Франсуа, — сказала она, — по-моему, все идет хорошо, и, если бы нас должны были остановить, это уже было бы сделано. Никто не заметил нашего отъезда.

— Это более чем вероятно, государыня, — отвечал г-н де Валори, — поскольку я не замечаю вокруг никакого движения и ничего подозрительного.

Полно, полно, государыня, мужайтесь, все идет хорошо.

— В путь! — прокричал форейтор.

Г-н де Мальден и г-н де Валори вновь взобрались на козлы, и карета покатила дальше.

Около восьми утра дорога пошла в гору. Справа и слева дорогу обступал прекрасный лес, где щебетали птицы и первые лучи ослепительного июньского дня, подобно золотым стрелам, пронизывали кроны деревьев.

Форейтор пустил лошадей шагом.

Оба гвардейца соскочили с козел.

— Жан, — сказал король, — велите остановить карету и откройте нам дверцу: я хочу пойти пешком и полагаю, что и дети, и королева не откажутся от небольшой прогулки.

Г-н де Мальден подал знак, почтальон остановил лошадей; дверца распахнулась, король, королева, Мадам Елизавета и дети вышли, и в карете осталась только г-жа де Турзель, которой сильно нездоровилось.

В тот же миг кучка августейших путешественников рассеялась по дороге; дофин принялся охотиться за бабочками, а юная принцесса — собирать цветы.

Мадам Елизавета взяла короля под руку; королева шла отдельно.

Глядя на эту группу, которая разбрелась по всей дороге, на этих бегающих и играющих детей, на сестру, которая опиралась на руку брата и улыбалась ему, на задумчивую красавицу, оглядывавшуюся назад, на всю эту сцену, озаренную прекрасным утренним солнцем, под лучами которого лес простирал свою прозрачную тень до самой середины дороги, можно было предположить, что перед нами счастливое семейство, которое возвращается к себе в замок, к мирной, размеренной жизни, но уж никак не король и королева Франции, бегущие от трона, на который их вернут силой, чтобы потом возвести на эшафот.

Правда, вскоре суждено было свершиться неприятному происшествию, которое внесло в эту спокойную и безмятежную картину разные тревожные страсти, дремавшие до поры до времени в сердцах героев нашей истории.

Внезапно королева остановилась, словно ноги ее приросли к земле.

Примерно в четверти лье от них показался всадник, окутанный облаком пыли, летевшей от копыт его коня.

Мария Антуанетта не смела произнести: «Это граф де Шарни.»

Но из ее груди вырвался крик:

— А, вот и вести из Парижа.

Все обернулись, кроме дофина: беспечное дитя поймало бабочку и бегало с ней, совершенно не интересуясь вестями из Парижа.

Король, который был несколько близорук, достал из кармана маленький лорнет.

— Да, это, по-моему, господин де Шарни! — сказал он. — Да, государь, — подтвердила королева, — это он.

— Пойдемте, пойдемте дальше, — произнес король, — он все равно нас нагонит, а нам нельзя терять времени.

Королева не осмелилась возразить, что новости, которые доставил г-н де Шарни, безусловно, стоили того, чтобы их подождать.

В сущности, разница составляла всего несколько секунд: всадник гнал коня во весь опор.

Казалось, он и сам в свой черед по мере приближения все внимательнее всматривался в путешественников, не понимая, почему они вышли из гигантской кареты и рассеялись по дороге.

Наконец он нагнал их в тот миг, когда карета достигла вершины холма и остановилась.

Сердце королевы и глаза короля не обманули их: это в самом деле был г-н де Шарни.

На нем был короткий зеленый редингот с развевающимся воротником, шляпа с широкой лентой и стальной пряжкой, белый жилет, кожаные облегающие кюлоты и длинные, до колен, военные сапоги.

Лицо его, обычно матово-бледное, раскраснелось от быстрой езды, и искорки того пламени, которым разгорелись его щеки, сверкали в зрачках.

В его мощном дыхании, раздувавшихся ноздрях была какая-то торжествующая удаль.

Никогда еще королева не видела его таким прекрасным.

Она испустила глубокий вздох.

Он спрыгнул с коня и склонился в поклоне перед королем.

Затем обернулся и отдал поклон королеве.

Все окружили его, кроме двух гвардейцев, из скромности державшихся поодаль.

— Подойдите, господа, подойдите, — позвал король, — новости, доставленные господином де Шарни, касаются всех нас.

— Прежде всего, государь, — начал Шарни, — все идет хорошо, и в два часа ночи никто еще не подозревал о вашем бегстве.

Все вздохнули с облегчением.

Потом посыпались вопросы.

Шарни рассказал, как вернулся в Париж, как на улице Эшель повстречался с патрулем патриотов, как они допросили его и как он вселил в них уверенность, что король спит у себя в постели. Потом он поведал, как, проникнув в Тюильри, где царило обычное спокойствие, прошел к себе в спальню, переоделся, вернулся через коридоры королевских покоев и еще раз убедился, что никто не догадывается о бегстве, даже г-н де Гувьон, который, видя, что цепь часовых, расставленных им вокруг покоев короля, ни на что не нужна, снял ее и распустил офицеров и командиров батальонов по домам.

Затем г-н де Шарни вновь вскочил на коня, которого оставил во дворе под присмотром одного из дежурных слуг, и, рассудив, что в этот час ему будет стоить огромного труда найти на парижской почтовой станции хоть какую-нибудь клячу, отправился в Бонди на том же самом коне.

Несчастное животное выбилось из сил, но доскакало, а большего и не требовалось.

В Бонди граф пересел на свежую лошадь и помчался дальше.

В остальном по дороге все было спокойно.

Королева нашла предлог протянуть графу руку: за столь добрые вести он заслужил этой милости.

Шарни почтительно поцеловал королеве руку.

Почему королева побледнела?

От радости, что Шарни поцеловал ей руку?

От горя, что не пожал?

Вернулись в карету. Карета тронулась. Шарни галопом скакал у самой дверцы.

На ближайшей почтовой станции нашли приготовленных лошадей, не было только коня под седлом для Шарни.

Изидор не знал, что брату понадобится конь, и не приказал его подать.

Итак, ему пришлось задержаться из-за коня; карета тронулась. Спустя пять минут Шарни был в седле.

Впрочем, было предусмотрено, что он поедет за каретой, а не рядом с ней.

Однако он ехал на совсем близком расстоянии, чтобы королева, выглядывая из кареты, всякий раз могла его увидеть и чтобы на каждой подставе он успевал обменяться несколькими словами с августейшими путешественниками.

Переменив коня в Монмирайле, Шарни полагал, что карета находится в четверти часа езды от него, как вдруг, после поворота, его конь буквально уткнулся в нее носом: карета стояла, а оба гвардейца пытались починить постромки.

Граф спешился, заглянул в карету, посоветовал королю не высовываться, а королеве не беспокоиться; затем открыл особый сундучок, куда заранее сложил все предметы упряжи и инструменты на случай дорожного происшествия; там отыскались постромки, которыми немедля заменили лопнувшие.

Воспользовавшись этой остановкой, оба гвардейца попросили, чтобы им выдали оружие, но король категорически этому воспротивился. Ему возразили, что оружие понадобится в случае, если карету остановят, а он продолжал твердить, что не желает, чтобы из-за него лилась кровь.

Наконец упряжь наладили, сундучок закрыли, оба гвардейца взобрались на козлы, и карета тронулась.

Правда, потеряно оказалось более получаса, и это при том, что каждая минута оборачивалась невосполнимой утратой.

В два часа прибыли в Шалон.

— Если мы доберемся до Шалона и никто нас не остановит, — сказал король,

— значит, все будет хорошо.

До Шалона добрались без помех и стали менять лошадей.

Король на мгновение выглянул. В толпе, сгрудившейся вокруг кареты, два человека посмотрели на него с пристальным вниманием.

Потом один из этих людей поспешно удалился.

Другой подошел ближе.

— Государь, — вполголоса произнес он, — не выглядывайте из кареты, вы себя погубите.

Потом обратился к форейторам.

— А ну, пошевеливайтесь, бездельники! — сказал он. — Разве так услужают добрым путешественникам, которые платят тридцать су за прогон?

И сам принялся помогать форейторам.

Это был смотритель почтовой станции.

Наконец запрягли лошадей, форейторы вскочили в седло. Первый форейтор хочет стронуть своих лошадей с места.

Обе лошади падают.

Лошадей поднимают ударами кнута, пытаются привести карету в движение; тут падают другие две лошади.

Одна из лошадей придавила собой форейтора.

Шарни, который молча ждал поодаль, потянул форейтора на себя, высвободил его из-под лошади, под которой остались его ботфорты.

— Сударь! — вскричал Шарни, обращаясь к смотрителю станции и не зная о его предательстве. — Каких лошадей вы нам дали?

— Лучших во всей конюшне! — отвечал тот.

Просто на лошадях были так туго натянуты постромки, что чем больше они старались встать, тем сильнее запутывались.

Шарни бросился распускать постромки.

— А ну-ка, — сказал он, — распряжем и запряжем снова, так оно выйдет быстрее.

Смотритель, плача от отчаяния, берется за работу. Тем временем человек, приметивший путешественников, бросается к мэру: он сообщает, что в это время король и все королевское семейство меняют лошадей на почтовой станции, и просит отдать приказ об их аресте.

На счастье, мэр оказался не слишком ревностным республиканцем, а может быть, просто не желал брать на себя такую ответственность. Вместо того чтобы пойти и убедиться самому, он ударился в бесконечные расспросы, стал уверять, что такого не может быть, и в конце концов, выведенный из себя, явился-таки на почтовую станцию в тот миг, когда карета скрылась за поворотом дороги.

Было потеряно более двадцати минут.

В королевской карете царило смятение. Эти лошади, падавшие одна за другой без всякой видимой причины, напомнили королеве о свечах, которые угасали сами по себе.

Тем не менее, выезжая из городских ворот, король, королева и Мадам Елизавета хором сказали:

— Мы спасены!

Но через сотню шагов какой-то человек бросился к карете, заглянул в окно и крикнул августейшим путешественникам:

— Вы плохо подготовились: вас арестуют!

У королевы вырвался крик, человек метнулся в сторону и скрылся в лесу.

К счастью, до Пон-де-Сомвеля оставалось не больше четырех лье, а там ждут г-н де Шаузель и сорок его гусар.

Беда только в том, что было уже три часа дня и они опаздывали на четыре часа!

Глава 24. СУДЬБА

Как мы помним, герцог де Шуазель укатил в почтовой карете вместе с Леонаром, который был в отчаянии от того, что не запер дверь своей спальни, увез плащ и шляпу своего брата и нарушил обещание г-же де л'Ааж сделать ей прическу.

Беднягу Леонара утешало только одно: г-н де Шуазель твердо обещал ему, что увезет его только за два-три лье и даст ему особое поручение от имени королевы, а потом он будет свободен.

И вот в Бонди, чувствуя, что карета останавливается, он вздохнул с облегчением и приготовился выходить.

— Потому что Катрин больше нет.

— Мы еще не добрались до места.

Лошади были заказаны заранее; за несколько секунд их впрягли, и карета стрелой помчалась дальше.

— Но все-таки, сударь, — спросил бедный Леонар, — куда же мы едем?

— Не все ли вам равно, — возразил г-н де Шуазель, — если завтра утром вы будете дома?

— В самом деле, — согласился Леонар, — лишь бы мне быть в Тюильри в десять утра, чтобы причесать королеву.

— Ведь вам только того и надо, не правда ли?

— Разумеется. Только не худо бы мне вернуться пораньше, я тогда успел бы успокоить брата и объяснить госпоже де л'Ааж, что не по своей вине не сдержал данного ей слова.

— Если дело только в этом, успокойтесь, любезный Леонар, все будет как нельзя лучше, — отвечал г-н де Шуазель.

У Леонара не было никаких оснований предполагать, что г-н де Шуазель хочет его похитить, поэтому он успокоился, во всяком случае на время.

Но в Кле, видя, что в карету вновь впрягают свежих лошадей, а о том, чтобы остановиться и речи нет, несчастный вскричал:

— Что это, ваша светлость? Разве мы едем на край света?

— Послушайте, Леонар, — с важным видом сказал ему г-н де Шуазель, — я везу вас не в дом под Парижем, а на самую границу.

Леонар испустил вопль, уронил руки на колени и в ужасе уставился на герцога.

— На… на гра… на границу? — пролепетал он.

— Да, мой дорогой. Там, в моем полку, меня будет ждать письмо, представляющее чрезвычайную важность для королевы. Поскольку я не имею возможности передать его ей собственноручно, я нуждался в надежном человеке, который мог бы его доставить. Я попросил ее указать мне такого человека, и выбор ее пал на вас, поскольку в силу вашей преданности вы наиболее заслуживаете ее доверия.

— Ох, сударь, — воскликнул Леонар, — конечно, я заслуживаю доверия королевы! Но как же я вернусь? На мне легкие башмаки, белые шелковые чулки, шелковые кюлоты. У меня при себе ни белья, ни денег.

Милейший парикмахер совсем забыл, что в карманах у него бриллианты королевы на два миллиона.

— Не беспокойтесь, дружище, — сказал ему г-н де Шуазель. — У меня в карете припасены сапоги, одежда, белье, деньги — словом, все, что вам может понадобиться, и вы ни в чем не испытаете недостатка.

— Конечно, ваша светлость, я-то рядом с вами могу не беспокоиться, у меня все будет, но как же мой бедный брат, у которого я забрал шляпу и плащ, но как же бедная госпожа де л'Ааж, которую никто, кроме меня, не умеет толком причесать… Боже, Боже, чем все это кончится?

— Все будет хорошо, любезный Леонар, по крайней мере я на это уповаю.

Они неслись как ветер; г-н де Шуазель велел своему курьеру приказать, чтобы в Монмирайле, где им предстояло провести остаток ночи, для них приготовили две постели и ужин.

Прибыв в Монмирайль, путешественники убедились, что и постели, и ужин ждут их.

Если не считать плаща и шляпы, заимствованных у брата, да горя из-за неисполненного обещания причесать г-жу де л'Ааж, Леонар вполне утешился.

Время от времени он даже отпускал радостные восклицания, из которых легко было заключить, что гордость его польщена: как-никак сама королева избрала его для выполнения какой-то, судя по всему, весьма важной миссии.

После ужина оба путешественника легли спать. Г-н де Шуазель распорядился, чтобы карету подали в четыре утра.

Если они заснут, без четверти четыре в дверь к ним должны были постучать.

В три часа г-н де Шуазель еще не сомкнул глаз, как вдруг из своей спальни, расположенной прямо над входом в почтовую станцию, он услыхал стук кареты, сопровождаемый щелканьем кнута, которым путешественники и форейторы возвещают о своем приезде.

Спрыгнуть с кровати и подбежать к окну было для г-на де Шуазеля делом одной секунды.

У дверей остановился кабриолет. Из него вышли двое мужчин в мундирах национальной гвардии и настойчиво потребовали лошадей.

Что это были за люди? Что им надо в три часа утра? И откуда такая спешка?

Г-н де Шуазель кликнул слугу и приказал распорядиться, чтобы запрягали.

Потом он разбудил Леонара.

Оба путешественника улеглись спать одетыми. Поэтому мгновение спустя они были готовы.

Когда они сошли вниз, обе кареты уже запрягли.

Г-н де Шуазель велел форейтору пропустить экипаж с солдатами национальной гвардии вперед, а самому ехать следом, так, чтобы ни на минуту не терять их из виду.

Потом он осмотрел пистолеты, которые были в карманах внутри кареты, и засыпал в них свежий порох, чем изрядно встревожил Леонара.

Так проехали от одного до полутора лье, но между Этожем и Шентри кабриолет свернул на проселок, в сторону Шалона и Эперне.

Двое солдат национальной гвардии, которых г-н де Шуазель заподозрил в дурных намерениях, были добрые граждане, возвращавшиеся к себе домой из Ла-Ферте.

Успокоившись на этот счет, г-н де Шуазель держал путь дальше.

В десять часов он проехал Шалон, в одиннадцать прибыл в Пон-де-Сомвель.

Он навел справки: гусары еще не прибыли.

Он остановился у почтовой станции, вышел из кареты, спросил комнату и переоделся в мундир.

Леонар с нескрываемым беспокойством следил за всеми этими приготовлениями, сопровождая их вздохами, которые тронули г-на де Шуазеля.

— Леонар, — обратился он к парикмахеру, — настал час открыть вам всю правду.

— Как это, всю правду! — возопил Леонар, которого ждал сюрприз за сюрпризом. — Да разве я еще не знаю правды?

— Знаете только ее часть, а я поведаю сам все остальное.

Леонар умоляюще сложил руки.

— Вы ведь преданы вашим хозяевам, не правда ли, милый Леонар?

— На жизнь и на смерть, ваша светлость!

— Так вот, через два часа они будут здесь.

— Боже всемогущий, возможно ли? — вскричал бедняга.

— Да, — продолжал г-н де Шуазель, — будут здесь, с детьми и с Мадам Елизаветой. Вам известно, каким опасностям они подвергались? — Леонар утвердительно покивал головой. — Каким опасностям все еще подвергаются?

— Леонар возвел глаза к небу. — Так вот, через два часа они будут спасены!

Леонар не мог отвечать, он плакал в три ручья. Еле-еле удалось ему пролепетать:

— Здесь, через два часа? Вы в этом уверены?

— Да, через два часа. В одиннадцать или в половине двенадцатого вечера они должны были выехать из Тюильри; в полдень должны были прибыть в Шалон. Положим еще полтора часа на те четыре лье, что мы проделали; самое позднее, они будут здесь через два часа. Закажем обед. Я ожидаю отряд гусар, который должен привести сюда господин де Гогла. Постараемся растянуть обед как можно дольше.

— Ох, сударь, — перебил Леонар, — я совершенно не голоден.

— Ничего, сделаете над собой усилие и пообедаете.

— Хорошо, ваша светлость.

— Итак, растянем обед как можно дольше, чтобы иметь повод здесь задержаться… А, поглядите-ка, вот и гусары!

И впрямь, тут же послышались звуки трубы и стук копыт.

В этот миг в комнату вошел г-н де Гогла и передал г-ну де Шуазелю пакет от г-на де Буйе.

В пакете было шесть подписанных бланков и копия приказа короля, данного по всей форме и предписывавшего всем офицерам армии, в любых чинах и любой давности службы, повиноваться г-ну де Шуазелю.

Г-н де Шуазель приказал привязать лошадей, раздал гусарам хлеб и вино и в свой черед сел за стол.

Г-н де Гогла привез недобрые новости: везде по дороге он обнаружил сильное брожение. Уже более года слухи о бегстве короля распространялись не только в Париже, но и в провинции, и отряды разных родов войск, разместившиеся в Сент-Мену и Варенне, вызывали у людей подозрения.

Он даже слышал, как в одной деревушке близ дороги били в набат.

Все это изрядно испортило аппетит г-ну де Шуазелю. И вот, высидев за столом час, он, как только пробило половину первого, поднялся и, оставив отряд на г-на Буде, вернулся на дорогу, которая у въезда в Пон-де-Сомвель взбирается на холм, так что с нее открывается обзор на пол-лье вокруг.

Ни курьера, ни кареты не было видно, но в этом еще не было ничего удивительного. Как мы уже сказали, г-н де Шуазель учитывал возможность непредвиденных задержек и был готов к тому, что курьер появится не раньше чем через час-полтора, а король — через полтора-два часа.

Между тем время шло, а на дороге не видать было ни души — во всяком случае, из тех, кого ждали.

Г-н де Шуазель каждые пять минут вытаскивал из кармана часы, и всякий раз, стоило ему достать часы, Леонар начинал причитать:

— Ох, не приедут они… Бедные мои хозяева! Бедные мои хозяева! С ними, наверно, приключилось несчастье!

И отчаяние бедняги еще больше усиливало тревогу г-на де Шуазеля.

В половине третьего, в три, в половине четвертого — ни курьера, ни кареты! Мы помним, что король только в три часа выехал из Шалона.

Но покуда г-н де Шуазель ждал на дороге, судьба подстроила в Пон-де-Сомвеле событие, которому предстояло оказать величайшее влияние на драму, о которой мы повествуем.

Судьба — повторим это слово — распорядилась так, что несколько дней назад крестьяне на землях, принадлежащих г-же д'Эльбеф, расположенных близ Пон-де-Сомвеля, отказались от уплаты неотмененных податей. Им пригрозили, что усмирят их при помощи солдат, но Федерация уже успела принести свои плоды, и крестьяне окрестных деревень посулили прийти на выручку к крестьянам земель г-жи д'Эльбеф, если эти угрозы осуществятся.

Когда прибыли гусары, крестьяне решили, что они стали здесь с враждебным умыслом.

Из Пон-де-Сомвеля были немедля разосланы гонцы в соседние деревни, и около трех часов на всю округу загремел набат.

Слыша этот шум, г-н де Шуазель вернулся в Пон-де-Сомвель; он нашел своего младшего лейтенанта г-на Буде сильно обеспокоенным.

Против гусар поднялись глухие угрозы: в те времена гусары были одним из наиболее ненавидимых в народе родов войск. Крестьяне издевались над ними, распевали прямо у них под носом сочиненную на этот случай песенку:

Мы гусарам цену знаем, Дуракам и негодяям!

К тому же некоторые, лучше осведомленные или более подозрительные, уже начали шепотом поговаривать, что гусары прибыли не для усмирения крестьян г-жи д'Эльбеф, а для того, чтобы ждать короля и королеву.

Между тем пробило уже четыре часа — ни курьера, ни новостей!

И все же г-н де Шуазель решил подождать еще. Он только распорядился запрячь в карету почтовых лошадей, забрал у Леонара бриллианты и отправил его в Варенн, наказав ему по дороге сообщить г-ну Дандуэну в Сент-Мену, г-ну де Дамасу в Клермоне и г-ну Буйе-сыну в самом Варенне обо всем, что произошло.

Затем, желая успокоить вскипавшее вокруг него возбуждение, он объявил, что его гусары и он сам находятся здесь вовсе не для наказания крестьян г-жи д'Эльбеф, а для того, чтобы дождаться и сопровождать ценности, которые посылает в армию военный министр.

Но само это слово .ценности., наводящее на разные мысли, если и успокоило раздражение, с одной стороны, то, с другой, укрепило людей в их подозрениях. Ведь король и королева тоже своего рода ценность, и вот эту-то ценность, очевидно, и ждал г-н де Шуазель.

Через четверть часа г-на де Шуазеля с его гусарами так окружили и потеснили, что ему стало ясно: долго ему не выстоять и, если, к несчастью, сейчас появятся король с королевой, он со своими сорока гусарами будет не в силах их защитить.

У него был приказ .действовать таким образом, чтобы карета короля продолжала путь без препятствий.»

Но теперь сам его отряд из охраны превратился в препятствие.

Даже если король вскоре прибудет, благоразумнее всего было сняться с места.

В самом деле, когда г-н де Шуазель уйдет, дорога расчистится.

Но для того, чтобы уйти, нужен предлог.

Смотритель почтовой станции находился в толпе из пяти или шести сотен любопытных, которых одно неосторожное слово обратит во врагов.

Как и другие, он смотрит, скрестив руки, и торчит буквально под самым носом у г-на де Шуазеля.

— Сударь, — обращается к нему герцог, — не знаете ли вы новостей о какой-либо крупной сумме денег, которую на этих днях перевозили бы в Мец?

— А как же, нынче утром, — отвечает смотритель, — провезли в дилижансе сто тысяч экю; дилижанс эскортировали два жандарма.

— Это правда? — произнес г-н де Шуазель, потрясенный такой нежданной благосклонностью судьбы.

— Черт побери, еще бы не правда, — откликнулся один из жандармов, ежели я сам вдвоем с Робеном был в эскорте.

— Значит, — объявил г-н де Шуазель, спокойно обернувшись к г-ну Гогла, — министр предпочел такой способ переправить деньги, и наше присутствие здесь более не имеет оснований, а потому я полагаю, что мы можем уйти из города. Эй, гусары, взнуздать коней!

Гусары были изрядно встревожены, и приказ этот пришелся им как нельзя более кстати. В мгновение ока лошади были взнузданы и гусары сидели в седле.

Они выстроились в шеренгу.

Г-н де Шуазель остановился напротив этой шеренги, бросил взгляд в сторону Шалона и со вздохом скомандовал:

— Гусары, в колонну по четыре и марш-марш!

И когда часы пробили половину шестого, отряд гусар во главе с трубачом вышел из Пон-де-Сомвеля.

Через две сотни шагов г-н де Шуазель свернул на проселок, чтобы обогнуть Сент-Мену, где, по сведениям, царило сильное возбуждение.

Как раз в этот миг Изидор де Шарни, подгоняя хлыстом и шпорами коня, на котором проделал четыре лье за два часа, добрался до почтовой станции и спросил свежую лошадь; меняя лошадей, он осведомился, не видали ли здесь отряд гусар; узнав, что отряд этот четверть часа тому назад строем ушел в сторону Сент-Мену, он заказал лошадей для кареты, а сам галопом помчался вперед на свежем коне, надеясь нагнать г-на до Шуазеля и остановить его отступление.

Но г-н де Шуазель, как мы знаем, свернул с дороги, ведущей в Сент-Мену, на проселок как раз в тот миг, когда виконт де Шарни доскакал до почтовой станции, и они разминулись.

Глава 25. СУДЬБА

Спустя десять минут после отъезда Изидора прибыла карета короля.

Как предвидел г-н де Шуазель, скопление людей на дороге рассеялось.

Граф де Шарни, зная, что в Пон-де-Сомвеле должен стоять первый отряд войск, и не подумал остаться позади; он скакал рядом с дверцей кареты, торопя форейторов, которые, казалось, имели приказ не спешить и нарочно ехали еле-еле.

Въехав в Пон-де-Сомвель и не видя ни гусар, ни г-на де Шуазеля, король с беспокойством высунул голову из кареты.

— Ради всего святого, государь, — сказал Шарни, — не показывайтесь, я все разузнаю.

И он вошел в здание почтовой станции.

Через пять минут он вновь показался: он все выяснил и в свой черед пересказал королю.

Король понял, что г-н де Шуазель увел отряд, чтобы расчистить для него дорогу.

Теперь важно было продолжить путь и добраться до Сент-Мену; туда наверняка отступил г-н де Шуазель, и в этом городе гусары, скорее всего, соединятся с драгунами.

Когда трогались с места, Шарни приблизился к дверце кареты.

— Каков будет приказ королевы? спросил он. — Ехать ли мне вперед?

Следовать ли сзади?

— Будьте рядом, — сказала королева.

Шарни, пригнувшись к шее коня, поскакал рядом с дверцей.

Тем временем Изидор мчался впереди, гадая, почему столь пустынна дорога, вытянувшаяся в совершенно прямую линию, так что с некоторых мест было видно на одно-полтора лье вперед.

Охваченный беспокойством, он подгонял коня, еще больше опережая карету и опасаясь, как бы жители Сент-Мену не прониклись подозрениями насчет драгун г-на Дандуэна, как жители Пон-де-Сомвеля — насчет гусар г-на де Шуазеля.

Он не ошибся. В Сент-Мену ему бросилось в глаза множество солдат национальной гвардии, рассеявшихся по всем улицам; он видел их впервые после Парижа.

Весь город, казалось, находился в движении, и с другого конца улицы, на которую въехал Изидор, доносился барабанный бой.

Виконт промчался по улицам, делая вид, что нисколько не смущен царящим вокруг возбуждением; он пересек большую площадь и остановился у почтовой станции.

Переезжая через площадь, он приметил человек двенадцать драгун в фуражках, сидевших на скамье.

В нескольких шагах от них, у окна первого этажа, стоял с хлыстом в руке маркиз Дандуэн, тоже в фуражке.

Изидор проехал, не останавливаясь и делая вид, что никого не видит: он предполагал, что г-н Дандуэн знает, как будет одет королевский курьер, и без дальнейших указаний догадается, кто он такой.

В дверях почтовой станции стоял одетый в халат молодой человек лет двадцати восьми, стриженный .под Тита. — излюбленная прическа патриотов того времени, — с бакенбардами, обрамлявшими лицо и спускавшимися ниже шеи.

Изидор поискал, к кому бы обратиться.

— Что вам угодно, сударь? — спросил молодой человек с черными бакенбардами.

— Переговорить со смотрителем станции, — отвечал Изидор.

— Смотрителя сейчас нет, сударь, но я его сын, меня зовут Жан Батист Друэ. Скажите, в чем дело, может быть, я смогу его заменить.

Молодой человек выделил голосом слова «Жан Батист Друэ., словно предчувствовал, что слова эти, вернее, это имя приобретет себе роковую известность в истории.

— Мне нужно шесть лошадей для двух карет, которые едут следом.

Друэ кивнул, давая понять, что желание курьера будет исполнено, и, выйдя из дома во двор, крикнул:

— Эй, форейторы! Шесть лошадей для двух карет и верхового коня для курьера.

В этот миг поспешно вошел маркиз Дандуэн.

— Сударь, — обратился он к Изидору, — вы предваряете карету короля, не так ли?

— Да, сударь, и очень удивлен, видя вас и ваших людей в фуражках.

— Нас не предупредили, сударь, к тому же нас одолевают угрозами, пытаются сбить с толку моих людей. Что нужно делать?

— Как это — что? Когда проедет королевская карета, охранять ее, сообразуясь с обстоятельствами, а через полчаса отправиться следом и служить королевскому семейству арьергардом.

Внезапно Изидор спохватился.

— Тише! прошептал он. — За нами шпионят; возможно, наш разговор подслушали. Идите к своему эскадрону и постарайтесь убедить людей остаться верными.

В самом деле, в дверях кухни, где происходил разговор, маячил Друэ.

Г-н Дандуэн удалился.

В тот же миг послышались удары кнута, на площадь въехала карета короля и остановилась перед станцией.

Слыша производимый ею шум, местные жители с любопытством обступили карету.

Г-н Дандуэн, испытывая настоятельную потребность объяснить королю, почему тот нашел его и его людей на отдыхе, а не под ружьем, бросился к дверце кареты, держа в руке свою фуражку, и, всячески изъявляя свое почтение, принес извинения королю и королевскому семейству.

Отвечая ему, король несколько раз приблизил лицо к окошку кареты.

Изидор, не вынимая ноги из стремени, стоял совсем рядом с Друэ, который с пристальным вниманием изучал карету; в прошлом году Друэ был на празднике Федерации, видел там короля и теперь узнал его.

Утром он получил значительную сумму в ассигнациях; он просмотрел одну за другой эти ассигнации с изображением короля, чтобы удостовериться, что они не фальшивые, и эти королевские изображения, отпечатавшиеся у него в памяти, так и взывали к нему: «Этот человек прямо перед тобой король!»

Он вынул из кармана одну ассигнацию, сравнил выгравированный на ней портрет с оригиналом и прошептал:

— Решительно, это он!

Изидор зашел с другой стороны кареты; его брат загородил собой дверцу, на которую облокотилась королева.

— Короля узнали! — сказал Изидор брату. — Ускорь отъезд кареты и посмотри внимательней на того высокого черноволосого мужчину. Это сын смотрителя станции, именно он опознал короля. Его зовут Жан Батист Друэ.

— Ладно, я буду начеку, — сказал Оливье. — Поезжай.

Изидор во весь дух поскакал дальше, чтобы заказать лошадей в Клермоне.

Не успел он выехать за пределы городка, как форейторы, подгоняемые настойчивостью гг. де Мальдена и де Валори, а также обещанием целого экю за прогон, тронулись с места и лошади резвой рысью увлекли карету вперед.

Граф не сводил глаз с Друэ.

Друэ так и стоял на месте, он лишь тихо сказал что-то конюху.

Шарни подошел к нему.

— Сударь, — сказал он, — вам не заказывали лошадь для меня?

— А как же, сударь, — отвечал Друэ, — но лошадей больше нет.

— Как так, лошадей больше нет? — возразил граф. — А что за конь, которого сейчас седлают во дворе, сударь?

— Это мой.

— Не могли бы вы уступить его мне, сударь? Я заплачу, сколько потребуется.

— Никак не могу, сударь. Уже поздно, а мне надо съездить по неотложному делу.

Настаивать значило бы возбуждать подозрения; попытаться завладеть конем силой — погубить все дело.

Однако Шарни нашел выход из положения.

Он подошел к г-ну Дандуэну, который провожал глазами королевскую карету до поворота дороги.

Г-н Дандуэн почувствовал, как на плечо ему легла чья-то рука.

Он обернулся.

— Тише! — сказал Оливье. — Это я, граф де Шарни. На станции для меня не нашлось лошади; велите кому-нибудь из ваших драгун спешиться и дайте мне его лошадь: мне нужно следовать за королем и королевой! Я один знаю, где находится подстава господина де Шуазеля, и если меня там не будет, король останется в Варенне.

— Граф, — отвечал г-н Дандуэн, — я вам дам не лошадь моего драгуна, а одну из своих собственных.

— Согласен. От малейшего происшествия зависит спасение короля и королевской семьи. Чем лучше будет конь, тем больше у нас шансов!

И оба пошли по улицам, направляясь к квартире маркиза Дандуэна.

Перед уходом Шарни поручил одному кавалерийскому офицеру следить за каждым движением Друэ.

К несчастью, дом маркиза был расположен в пятистах шагах от площади.

Пока оседлают лошадей, пройдет еще не меньше четверти часа; мы говорим лошадей, потому что г-н Дандуэн тоже должен вскочить в седло и, исполняя приказ, полученный от короля, двигаться вслед за каретой в качестве арьергарда.

Вдруг графу де Шарни послышались громкие голоса, кричавшие: «Король!

Королева!»

Он бросился из дому, попросив г-на Дандуэна, чтобы тот велел привести ему коня на площадь.

В самом деле, весь город ходил ходуном. Как только г-н Дандуэн и Шарни ушли с площади, Друэ, точно он только этого и ждал, закричал во все горло:

— Карета, которая только что отъехала, принадлежит королю! И в ней едет король, королева и королевские дети!

И вскочил на коня.

Несколько приятелей попытались его удержать.

— Куда ты? Что ты хочешь делать? Что ты задумал?

Он ответил им, понизив голос:

— Здесь был полковник с отрядом драгун. Я не имел никакой возможности задержать короля: началась бы потасовка, которая могла плохо для нас обернуться. Но я сделаю в Клермоне то, чего не сделал здесь. Прошу вас только об одном: задержите драгун.

И он пустился галопом следом за королем.

Тут-то и поднялся тот крик, который долетел до ушей Шарни; он был вызван распространившимся слухом о том, что в карете ехали король с королевой.

На крик прибежали мэр и муниципальный совет; мэр потребовал, чтобы драгуны вернулись в казарму, поскольку уже пробило восемь часов.

Шарни все услышал: король узнан, Друэ ускакал; он задрожал от нетерпения.

В этот миг к нему подошел г-н Дандуэн.

— Лошадей! Лошадей! — издали закричал ему Шарни.

— Сию минуту их приведут, — заверил г-н Дандуэн.

— Вы вложили в кобуры моего седла пистолеты?

— Да.

— Они заряжены?

— Я сам их зарядил.

— Хорошо! Теперь все зависит от быстроты вашего коня. Я должен догнать человека, который опередил меня на четверть часа, и убить его.

— Как! Убить?

— Да! Если я не убью его, все потеряно!

— Черт побери! Тогда пойдемте навстречу лошадям!

— Обо мне не заботьтесь; займитесь своими драгунами, которых подбивают на мятеж. Вон, видите, как мэр перед ними распинается? Вам тоже нельзя терять времени, ступайте же, ступайте!

Тут подошел слуга с двумя лошадьми. Шарни наугад вскочил на ту, которая оказалась к нему ближе, вырвал из рук слуги уздечку, подобрал поводья, пришпорил и вихрем понесся за Друэ, не расслышав тех слов, что крикнул ему вслед маркиз Дандуэн.

А между тем эти слова, унесенные ветром, были очень важны.

— Вы взяли моего коня вместо вашего! — прокричал г-н Дандуэн. — Седельные пистолеты не заряжены!

Глава 26. СУДЬБА

Тем временем карета короля, впереди которой скакал Изидор, летела по дороге из Сент-Мену в Клермон.

Как мы уже сказали, день клонился к вечеру; пробило уже восемь часов, когда карета въехала в Аргоннский лес, с обеих сторон обступивший дорогу.

Шарни не мог предупредить королеву о помехе, вынудившей его задержаться: королевская карета отъехала прежде, чем Друэ объявил ему об отсутствии лошадей.

На выезде из города королева спохватилась, что ее кавалер уже не скачет рядом с дверцей кареты, но ни замедлить бег коней, ни расспросить форейторов было невозможно.

Раз десять, не меньше, высовывалась она из окна поглядеть назад, но никого не видела.

Однажды ей показалось, что она заметила всадника, который несся галопом на большом расстоянии от них, но всадника этого уже трудно было различить в наступавших сумерках.

В это же время — ибо для ясности изложения и чтобы ни одно обстоятельство этого ужасного путешествия не осталось в тени, мы будем переходить от одного действующего лица к другому, — в это же время, пока Изидор, исполняя роль курьера, скакал на четверть лье впереди кареты, пока сама карета катила по дороге из Сент-Мену в Клермон и углубилась в Аргоннский лес, пока Друэ несся вслед карете, а Шарни торопился вдогонку Друэ, маркиз Дандуэн вернулся к своему отряду и приказал играть сигнал .по коням.»

Но когда драгуны попытались выступить, оказалось, что улицы заполнены народом и лошади не могут сделать ни шагу вперед.

В середине толпы находилось три сотни солдат национальной гвардии в мундирах и с ружьями в руках.

Вступить в бой — а бой, судя по всему, предстоял жестокий — означало погубить короля.

Разумнее было остаться и утихомирить всех этих людей. Г-н Дандуэн вступил с ними в переговоры, осведомился у зачинщиков, чего они хотят, чего добиваются и чем вызваны все эти угрозы и изъявления враждебности.

Он рассчитывал, что король тем временем доберется до Клермона и найдет там г-на де Дамаса с его ста сорока драгунами.

Если бы у него под началом было сто сорок драгун, как у г-на де Дамаса, маркиз Дандуэн попытался бы прорваться, но он располагал только тремя десятками солдат. А что он может с тридцатью драгунами против трех-четырехтысячной толпы?

Только вести переговоры — и, как мы уже сказали, именно так он и поступил. В половине десятого карета короля, которую Изидор опередил всего на сотню шагов — так быстро гнали лошадей форейторы, — въехала в Клермон; она преодолела четыре лье, отделявшие один город от другого, за час с четвертью.

Этим отчасти объяснялось для королевы отсутствие Шарни.

Он нагонит их на подставе.

Перед въездом в город карету короля ждал г-н де Дамас. Леонар его предупредил; он узнал ливрею курьера и остановил Изидора.

— Простите, сударь, — окликнул г-н де Дамас виконта, — это вы скачете впереди короля?

— А вы, сударь, — спросил Изидор, — вероятно, граф Шарль де Дамас?

— Да.

— Что ж, сударь, я в самом деле скачу впереди короля. Соберите ваших драгун и эскортируйте карету его величества.

— Сударь, — отвечал граф, — в воздухе носится дух бунта, это тревожит меня, и я вынужден вам признаться, что, если мои драгуны узнают короля, я за них не поручусь. Могу обещать вам только одно: когда карета проедет, я построю отряд и перекрою дорогу.

— Делайте, что в ваших силах, сударь, — сказал Изидор. — Вот король.

И он указал на подъезжавшую в темноте карету, путь которой можно было проследить по искрам, летевшим из-под копыт лошадей.

Ему самому надлежало поспешить вперед и заказать перемену лошадей.

Спустя пять минут он остановился перед почтовой станцией.

Почти одновременно с ним туда прибыли г-н де Дамас и пять-шесть драгун.

Затем подъехала карета короля.

Карета мчалась за Изидором по пятам, он даже не успел вновь вскочить в седло. Эта карета, не поражая великолепием, была в то же время столь необычна, что вокруг нее перед почтовой станцией сразу же столпилось множество народу.

Г-н де Дамас стал перед самой дверцей, ничем не обнаруживая, что знает высокородных путешественников.

Но ни король, ни королева не могли удержаться от расспросов.

Король со своей стороны поманил г-на де Дамаса.

Королева, со своей, — Изидора.

— Это вы, господин де Дамас? — спросил король.

— Да, государь.

— А почему же ваши драгуны не в боевой готовности?

— Государь, ваше величество запаздывает на пять часов. Мой эскадрон не слезал с коней с четырех часов пополудни. Я тянул время, сколько было возможно, но в городе поднялось беспокойство, и даже сами мои драгуны стали отпускать настораживающие замечания. Начнись брожение до проезда вашего величества — ударил бы набат и дорога оказалась бы перекрыта. Поэтому я оставил в седле только двенадцать человек, а остальных распустил на квартиры; я только оставил у себя дома трубачей, чтобы при первой надобности дать сигнал .по коням.» Впрочем, как вы сами видите, государь, все к лучшему: дорога свободна.

— Превосходно, — отозвался король, — вы действовали благоразумно.

Когда я проеду, велите сыграть сигнал .седлай. и следуйте за каретой на расстоянии около четверти лье.

— Государь, — вмешалась королева, — не угодно ли вам выслушать, что говорит господин Изидор де Шарни?

— А что он говорит? — с некоторым нетерпением осведомился король.

— Он говорит, государь, что вас узнал сын смотрителя станции в Сент-Мену; что он сам в этом убедился; что он видел, как этот молодой человек, держа в руках ассигнацию, сличал вас с изображенным на ней портретом; что он предупредил своего брата, и тот остался позади; там сейчас, несомненно, происходит нечто важное — недаром, как мы видим, граф де Шарни не появляется.

— Ну, если нас узнали, тем более надо скорее ехать дальше, сударыня.

Господин Изидор, поторопите форейторов, а сами поезжайте вперед.

Конь Изидора был готов. Молодой человек вскочил в седло и крикнул форейторам:

— На Варенн!

Оба гвардейца, сидевшие на козлах, повторили:

— На Варенн!

Г-н де Дамас отступил назад, почтительно поклонившись королю, и форейторы пустили лошадей вскачь.

Перемена лошадей произошла молниеносно, и карета неслась как ветер.

На выезде из города ей навстречу попался гусарский офицер.

Г-н де Дамас хотел было следовать за каретой короля вместе с теми несколькими людьми, которыми располагал, но король приказал ему совершенно другое, и он решил, что обязан подчиниться королевским распоряжениям, тем более что в городе начинало распространяться волнение. Горожане бегали из дома в дом, окна раскрывались, из них выглядывали лица, в них вспыхивал свет. Г-на де Дамаса заботило только одно — как бы не ударили в набат; он поспешил к церкви и выставил у ее дверей охрану.

Впрочем, скоро уже к нему должно было подойти подкрепление — г-н Дандуэн со своими тридцатью людьми.

Между тем все, казалось, успокоилось. Через четверть часа г-н де Дамас вернулся на площадь; там ждал его командир эскадрона г-н де Нуарвиль; г-н де Дамас дал ему указания касательно маршрута и велел привести людей в боевую готовность.

Тут г-ну де Дамасу доложили, что на квартире его ждет драгунский унтер-офицер, посланный г-ном Дандуэном.

Этот унтер-офицер предупредил его, чтобы он не ждал ни г-на Дандуэна, ни его драгун, потому что г-на Дандуэна задержали в мэрии жители Сент-Мену; еще он сообщил то, о чем г-н де Дамас уже знал, — что Друэ ускакал во весь опор вслед за каретами, но, по всей видимости, не догнал их, потому что в Клермоне так и не появился.

Г-н де Дамас раздумывал над сведениями, полученными от унтер-офицера Королевского полка, как вдруг ему передали, что прибыл ординарец от гусар Лозена.

Этот ординарец прискакал с поста в Варенне, его отправили командир г-н де Рориг вместе с гг. де Буйе-сыном и де Режкуром. Эти славные дворяне, обеспокоенные тем, что время идет, но никто не едет, послали к г-ну де Дамасу человека, чтобы он разузнал, нет ли каких известий о короле.

— В каком состоянии вы оставили пост в Варенне? — первым делом спросил г-н де Дамас.

— Там совершенно спокойно, — отвечал ординарец.

— Где гусары?

— В казарме, а лошади под седлом.

— И вы не повстречали по дороге никакой кареты?

— Так точно, повстречал одну, запряженную четырьмя лошадьми, а другую — двумя.

— Это те самые кареты, о которых вам велено было разузнать. Все идет хорошо, — сказал г-н де Дамас.

Затем он вернулся домой и приказал трубачам трубить сигнал .седлай.»

Он готовился последовать за королем и, если понадобится, прийти ему на помощь в Варенне.

Пять минут спустя трубачи затрубили.

Итак, если не считать происшествия, задержавшего в Сент-Мену тридцать человек г-на Дандуэна, все оборачивалось к лучшему.

Впрочем, г-н де Дамас, имея под началом сто сорок драгун, обойдется и без подкрепления.

Вернемся теперь к карете короля, которая по выезде из Клермона, вместо того чтобы ехать прямо на Верден, свернула налево и покатила в сторону Варенна.

Мы уже описывали топографическое расположение Варенна, разделенного на верхний город и нижний город; мы рассказывали, как было принято решение переменить лошадей на краю города в стороне ДTна и как, чтобы туда добраться, нужно было спуститься по дороге, ведущей на мост, пересечь мост, проехав под аркой башни, и подкатить к заставе г-на де Шуазеля, вокруг которой должны были нести караул гг. де Буйе и де Режкур. Г-на де Рорига, молодого офицера двадцати лет от роду, не посвятили в суть дела, и он полагал, что прибыл сюда эскортировать армейские деньги.

Но как мы помним, когда карета прибудет в это опасное место, не кто иной, как Шарни, должен провести ее через лабиринт улочек. Шарни провел в Варенне две недели, все изучил, все исследовал; он знал здесь каждую тумбу, помнил каждый проулок.

К несчастью, Шарни так и не появился!

А королева была обеспокоена вдвойне. Если в таких обстоятельствах Шарни не догнал карету, значит, на пути у него возникло какое-то серьезное препятствие.

Сам король впал в беспокойство, подъезжая к Варенну; он рассчитывал на Шарни и даже не захватил с собой плана города.

Кроме того, ночь была хоть глаз выколи; на небе светили только звезды; в такую ночь легко заплутать даже в знакомых местах, а уж тем более в окрестностях чужого города.

По указанию Изидора, поступившему от самого графа де Шарни, следовало остановиться на подступах к городу.

Здесь Оливье должен был сменить Изидора и, как мы уже сказали, взять на себя предводительство караваном.

Но Изидор, так же как королева, был обеспокоен отсутствием брата. У него оставалась единственная надежда на то, что г-н де Буйе или г-н де Режкур, снедаемые нетерпением, двинулись навстречу королю и ждут его перед въездом в город.

Они стоят в городе уже два-три дня, освоились в нем и легко справятся с ролью проводников.

И вот, когда Изидор подъехал к подножию холма и увидал несколько редких огоньков, светившихся в городе, он остановился в нерешительности и огляделся по сторонам, пытаясь разглядеть что-нибудь в потемках.

Он ничего не увидел.

Тогда он принялся, сперва потихоньку, потом громче, потом во всю силу легких, звать гг. де Буйе и де Режкура.

Никакого ответа.

Постепенно приближаясь, доносился, подобно дальнему грому, стук колес и копыт: это за четверть лье от него катила карета.

Изидора осенила одна мысль. Может быть, эти господа прячутся на опушке леса, что тянется по левую сторону дороги?

Он въехал в лес и прочесал всю опушку.

Никого.

Оставалось только ждать, и он стал ждать.

Через пять минут подъехала карета короля.

Из одного окошка выглядывал король, из второго королева.

Оба в один голос спросили:

— Вы не видали графа де Шарни?

— Государь, — отвечал Изидор, — я его не видел, и, коль скоро его здесь нет, это означает, что, когда он преследовал этого треклятого Друэ, с ним приключилось какое-то тяжкое несчастье.

Королева испустила стон.

— Что же делать? — спросил король.

Потом он обратился к обоим гвардейцам, спрыгнувшим с козел.

— Вы знаете город, господа? — спросил он.

Города никто не знал; оба ответили отрицательно.

— Государь, — сказал Изидор, — все тихо, и, судя по этому, никакой опасности нет; быть может, ваше величество соблаговолит подождать минут десять? Я въеду в город и попытаюсь навести справки о господах Буйе и де Режкуре или хотя бы о подставе господина де Шуазеля. Не помнит ли ваше величество название того постоялого двора, где должны ждать лошади?

— Увы, нет, — отвечал король, — я знал, да забыл. Но вы все равно ступайте, а мы тем временем попытаемся что-либо разузнать.

Изидор помчался в сторону нижнего города и вскоре скрылся из виду за первыми домами.

Глава 27. ЖАН БАТИСТ ДРУЭ

Слова короля «мы попытаемся что-либо разузнать» были вызваны тем, что по правую сторону от дороги виднелось несколько домиков, с которых начинался верхний город.

На шум, поднятый каретами, дверь одного домика даже приотворилась, и внутри мелькнул свет.

Королева вышла, взяла г-на де Мальдена под руку и направилась к дому.

Но при их приближении дверь затворилась.

Правда, захлопнулась она не столь быстро, и г-н де Мальден, заранее заметивший, что хозяин жилья не слишком-то расположен к гостеприимству, успел броситься вперед и придержать ее, прежде чем ключ повернулся в замке.

Под нажимом г-на де Мальдена она отворилась, явно вопреки воле хозяина.

За дверью, силясь ее захлопнуть, стоял человек лет пятидесяти, в халате и домашних туфлях на босу ногу.

Как мы догадываемся, человек этот был изрядно удивлен тем, что к нему врываются силой и что дверь его распахнулась под рукой незнакомца, за спиной которого стоит какая-то женщина.

Человек в халате метнул быстрый взгляд на королеву, чье лицо освещал фонарь, который был у него в руке, и содрогнулся.

— Что вам угодно, сударь? — спросил он у г-на де Мальдена.

— Сударь, — отвечал гвардеец, — мы не знаем Варенна и просим вас оказать нам любезность и объяснить, гдо тут дорога на Стене.

— А если я это сделаю, — возразил незнакомец, — и если станет известно, что я дал вам эти сведения, и если окажется, что я этим себя погубил?

— Ах, сударь, — отвечал гвардеец, — даже если, оказывая нам эту услугу, вы и подвергаетесь риску, все же простая любезность не позволит вам отказать в помощи женщине, которой грозит опасность.

— Сударь, — возразил ему человек в халате, — особа у вас за спиной не женщина… — И, приблизив губы к уху г-на де Мальдена, он шепнул: Это королева!

— Сударь!

— Я узнал ее.

Королева, услыхав или догадавшись, о чем идет речь, потянула г-на де Мальдена назад.

— Прежде чем мы пойдем дальше, — сказала она, — предупредите короля, что меня узнали.

Г-н де Мальден мигом исполнил это поручение.

— Хорошо же, — сказал король, — попросите этого человека подойти ко мне, я хочу с ним поговорить.

Г-н де Мальден вернулся и, полагая, что скрывать истину далее бесполезно, сказал:

— Король желает говорить с вами, сударь.

Человек испустил вздох и, скинув туфли, чтобы не шуметь, босиком приблизился к дверце кареты.

— Ваше имя, сударь? — первым делом осведомился король.

— Господин де Префонтен, государь, — с запинкой отвечал тот.

— Кто вы такой?

— Майор кавалерии, кавалер королевского и военного ордена Святого Людовика.

— Как майор и кавалер ордена Святого Людовика вы, несомненно, дважды присягали мне на верность, сударь; значит, ваш долг — помочь мне в затруднениях, которые я теперь испытываю.

— Разумеется, — пролепетал майор, — но я умоляю ваше величество поторопиться, меня могут увидеть.

— Э, сударь, — заметил г-н де Мальден, — если вас увидят, тем лучше!

Вам никогда не представится такая блестящая возможность исполнить свой долг.

Майор, судя по всему, не разделял этого мнения: у него вырвалось нечто, напоминавшее стон.

Королева с жалостью пожала плечами и нетерпеливо топнула ногой.

Король подал ей знак, а затем вновь обратился к майору.

— Сударь, — спросил он, — быть может, вы слыхали о лошадях, которые ждут следующую по дороге карету, или видели гусар, которые со вчерашнего дня стоят в городе?

— Да, государь, и лошади, и гусары находятся на другом конце города; лошади — в гостинице «Великий монарх., а гусары, вероятно, в казарме.

— Благодарю, сударь. Теперь можете идти в дом: никто вас не видел, значит, ничего с вами не случится.

— Государь!

Не слушая более, король подал руку королеве, чтобы помочь ей подняться в карету, и, обратившись к гвардейцам, ожидавшим его приказаний, сказал:

— На козлы, господа, и в гостиницу «Великий монарх.!

Оба офицера вернулись на козлы и крикнули форейторам:

— В гостиницу «Великий монарх.!

Но в этот миг из лесу вынырнул какой-то призрачный всадник, который наискосок пересек дорогу и закричал:

— Форейторы! Ни шагу дальше!

— Почему? В чем дело? — изумились форейторы.

— Потому что вы везете короля, он сбежал. Но я именем нации приказываю вам: ни с места!

Форейторы уже приготовились было трогать с места, но тут они замерли и прошептали:

— Король!»

Людовик XVI понял, что положение отчаянное.

— Кто вы такой, — крикнул он, — и почему тут распоряжаетесь?

— Я простой гражданин, но я представляю закон и говорю от имени нации. Ни с места, форейторы, приказываю вам во второй раз! Вы хорошо меня знаете: я Жан Батист Друэ, сын смотрителя станции в Сент-Мену.

— О, негодяй! — вскричали оба гвардейца, спрыгивая с козел и извлекая из ножен охотничьи ножи. — Так это он!

Но не успели они спрыгнуть на землю, как Друэ уже умчался по улицам нижнего города.

— Но Шарни, Шарни? — прошептала королева. — Что с ним сталось?

И она забилась в угол кареты, почти безучастная ко всему происходящему.

Но что же сталось с Шарни и каким образом он упустил Друэ?

Судьба, снова судьба!

Конь г-на Дандуэна скакал превосходно, но Друэ выехал на двадцать минут раньше графа.

Надо было наверстать эти двадцать минут.

Шарни вонзил шпоры в бока коня, животное взвилось, выдохнуло пену из ноздрей и пустилось в галоп.

Но Друэ тоже несся во весь опор, хоть и не знал, гонятся за ним или нет.

Правда, у Друэ была почтовая кляча, а у Шарни чистокровный скакун.

Поэтому на протяжении одного лье расстояние между ними сократилось на треть.

Тут Друэ обнаружил погоню и удвоил усилия, чтобы ускользнуть от опасного преследователя.

На исходе второго лье графу де Шарни удалось наверстать столько же, а Друэ оглядывался все чаще и все с большей тревогой.

Друэ уехал так поспешно, что не взял с собой оружия.

Да, молодой патриот не боялся смерти — позже он хорошо это доказал, но он боялся, как бы его не остановили, боялся упустить короля, боялся, как бы от него не ускользнула чудом представившаяся возможность навсегда прославить свое имя.

До Клермона оставалось еще два лье, но ясно было, что на исходе первого лье, вернее, третьего, считая от Сент-Мену, преследователь его настигнет.

Между тем, словно для того, чтобы подхлестнуть его пыл, впереди смутно виднелась королевская карета.

Мы говорим — смутно, потому что было уже, как мы знаем, около половины десятого вечера и, хотя стояли самые длинные дни в году, уже начало смеркаться.

Друэ с удвоенной силой принялся пришпоривать и нахлестывать лошадь.

До Клермона оставалось уже не более трех четвертей лье, но Шарни был в каких-нибудь двухстах шагах от него.

Друэ знал, что в Варенне нет почтовой станции, и не сомневался, что король едет в Верден.

Друэ уже начал отчаиваться: прежде чем он настигнет короля, он сам будет настигнут.

За пол-лье от Клермона он услыхал галоп Шарни, гнавшегося за ним по пятам, и ржание коня, перекликавшееся с ржанием его собственной лошади.

Следовало или отказаться от дальнейшей погони, или лицом к лицу схватиться с преследователем; но второе было не в его силах, потому что, как мы уже сказали, у Друэ не было оружия.

Внезапно, когда от него до Шарни уже оставалось не более пятидесяти шагов, навстречу Друэ попались форейторы, которые возвращались верхом на распряженных лошадях. Друэ признал в них тех самых, что везли королевские кареты.

— А, это вы! — крикнул он. — Вы от Вердена, не так ли?

— Почему от Вердена? — удивились форейторы.

— Я имею в виду, — объяснил Друэ, — что кареты, которые вы сопровождали, поехали в Верден.

И с этими словами он, из последних сил погоняя коня, оставил их позади.

— Нет, — крикнули ему вслед форейторы, — мы по дороге, что из Варенна!

Друэ взревел от радости.

Он спасен, а король погиб!

Если бы король поехал по Верденской дороге, Друэ бы пришлось гнаться за королевской каретой по прямой, потому что дорога от Сент-Мену до Вердена представляет собой прямую линию.

Но король поехал из Клермона в Варенн, а дорога на Варенн отклоняется от основного пути почти под острым углом вправо.

Друэ устремился в Аргоннский лес, где ему был знаком каждый закоулок; срезав путь прямиком через лес, он выигрывал у короля четверть часа времени, а кроме того, темнота в лесу служила ему защитой.

Шарни, изучивший топографию всей округи немногим хуже Друэ, понял, что Друэ ушел от него из-под носа, и в свой черед испустил яростный вопль.

Почти одновременно с Друэ он пустил коня поперек узкой равнины, отделявшей дорогу от леса, и закричал:

— Стой! Стой!

Но Друэ и не думал отвечать; он пригнулся к шее своего коня, подгоняя его шпорами, хлыстом, голосом. Ему бы только добраться до леса, и он спасен!

И он доберется — но для этого ему надо проскочить в десяти шагах от Шарни.

Шарни вынимает один из пистолетов, целится в Друэ.

— Стой, — кричит он, — или я тебя убью!

Друэ еще ниже пригибается к шее своего коня и еще сильнее подгоняет его.

Шарни спускает курок, но в темноте лишь сверкают искры: это кремень стукнулся о затвор.

Шарни в ярости швыряет пистолетом в Друэ и, выхватив второй пистолет, бросается в лес в погоню за беглецом, замечает его в просвете между стволами и снова стреляет-опять осечка!

Тут-то он и вспомнил, что, когда он взял с места в карьер, г-н Дандуэн крикнул ему вслед какие-то слова, которых он не разобрал. «Вот оно что, — сказал себе граф, — я сел не на ту лошадь, и он наверняка кричал мне, что пистолеты не заряжены. Ничего, я догоню этого негодяя и, если понадобится, задушу его голыми руками!»

И он вновь ринулся в погоню за тенью, еще видневшейся в потемках.

Однако едва он проскакал по незнакомому лесу сотню шагов, как конь его свалился в канаву; Шарни кубарем скатился на землю, встал, вновь вскочил в седло, но Друэ уже исчез.

Вот каким образом Друэ удалось ускользнуть от графа де Шарни; вот каким образом он явился на большой дороге, подобный грозному призраку, и скомандовал форейторам, сопровождавшим короля, стоять на месте.

Форейторы остановились: ведь Друэ приказывал именем нации, а это уже начинало звучать убедительней, чем приказы именем короля.

Едва Друэ углубился в улочки нижнего города, как взамен затихающего вдали галопа его коня вновь раздался цокот копыт; приближался другой конь.

На той самой улице, по которой ускакал Друэ, показался Изидор.

Он привез те же сведения, которые дал и г-н де Префонтен.

Лошади г-на де Шуазеля находятся на другом конце города, в гостинице «Великий монарх.; там же поджидают гг. де Буйе и де Режкур.

Третий офицер, г-н де Рориг, находится в казарме вместе с гусарами.

Эти сведения Изидору дал трактирный слуга, запиравший свое заведение; он ручался в их достоверности.

Но августейшие путешественники, вместо того чтобы обрадоваться этим новостям, были объяты непреодолимым ужасом.

Г-н де Префонтен изливался в жалобах; оба гвардейца сыпали угрозами.

Изидор прервал свой отчет.

— Что случилось, господа? — спросил он, — Вы видели на этой улице всадника, скакавшего галопом?

— Да, государь, — сказал Изидор.

— Так вот, это был Друэ, — сообщил король.

— Друэ! — с душераздирающим отчаянием вскричал Изидор. — Значит, мой брат погиб!

Королева со стоном закрыла лицо руками.

Глава 28. СТОРОЖЕВАЯ БАШНЯ НА ВАРЕННСКОМ МОСТУ

Невыразимое уныние охватило всех этих несчастных, которым грозила неведомая, но страшная опасность и которые принуждены были остановиться прямо посреди дороги.

Изидор первый взял себя в руки.

— Государь, — сказал он, — жив мой брат или умер, не будем больше о нем думать, подумаем о вашем величестве. Нельзя терять ни секунды, форейторы знают гостиницу «Великий монарх.» Скорее туда!

Но форейторы не двигались с места.

— Вы не слышали? — обратился к ним Изидор.

— Отчего же, слышали.

— Почему же мы не отправляемся?

— Потому что господин Друэ нам запретил.

— Как! Господин Друэ вам запретил? И если король приказывает вам, а господин Друэ запрещает, то вы повинуетесь господину Друэ?

— Мы повинуемся нации.

— Ну, господа, — сказал Изидор двум своим товарищам, — бывают минуты, когда жизнь человеческая ничего более не стоит: возьмите на себя каждый одного человека, а я беру на себя вот этого; мы поведем лошадей сами.

И он схватил за ворот того форейтора, который оказался к нему ближе, и приставил к его груди острие своего охотничьего ножа.

Королева увидела, как блеснули три лезвия, и вскрикнула.

— Господа, — взмолилась она, — господа, пощадите их! — Потом обратилась к форейторам: — Друзья мои, — сказала она, — вы немедля получите на троих пятьдесят луидоров и пенсион в пятьсот франков каждому, только спасите короля!

Не то форейторов испугали явные намерения троих молодых людей, не то привлекли денежные посулы, но они все же пустили лошадей вскачь по дороге.

Г-н де Префонтен дрожа вернулся к себе и забаррикадировался.

Изидор галопом несся впереди кареты. Нужно было пересечь город и перебраться через мост; когда город и мост останутся позади, до гостиницы «Великий монарх. будет рукой подать.

Карета на всей скорости спустилась по склону, который вел в нижний город.

Но, подъехав к арке, расположенной в основании башни и ведущей на мост, путники обнаружили, что одна из створок ворот закрыта.

Распахнули створку, но проход загораживали две или три повозки.

— Ко мне, господа, — произнес Изидор, спрыгнув с коня и убирая с дороги повозки.

В этот миг послышались первые раскаты барабана и гул набата.

Друэ сделал свое дело.

— А, негодяй! — скрипнув зубами, воскликнул Изидор. — Попадись он мне…

И нечеловеческим усилием он сдвинул в сторону одну из двух повозок, покуда гг. де Мальден и де Валори двигали другую.

Третья осталась стоять поперек дороги.

— А теперь возьмемся за последнюю! — сказал Изидор.

И третья повозка в тот же миг въехала под арку.

Внезапно между досками ее боковой стенки просунулись четыре или пять ружейных стволов.

— Ни шагу дальше, или вы мертвецы, господа! — произнес чей-то голос.

— Господа, господа, — сказал король, высунувшись из окошка кареты, не вздумайте прорываться силой через этот проход, я вам запрещаю.

Оба офицера и Изидор сделали шаг назад.

— Чего они от нас хотят? — осведомился король.

И в тот же миг внутри кареты прозвучал вопль ужаса.

Покуда одни люди перегородили въезд на мост, двое или трое других окружили карету и в дверцы ее просунулось несколько ружейных стволов.

Один из них метил в грудь королеве.

Изидор все видел; он бросился туда и отвел ствол ружья в сторону.

— Огонь! Огонь! — вскричало несколько голосов.

Один из людей послушался; к счастью, его ружье дало осечку.

Изидор занес руку и хотел ударить этого человека своим охотничьим ножом, но королева остановила его.

— Ах, государыня, — вне себя от гнева вскричал Изидор, — дайте мне проучить этого мерзавца!

— Нет, сударь, — возразила королева, — немедля вложите клинок в ножны!

Изидор повиновался, но наполовину: он опустил свой охотничий нож, но не вложил его в ножны.

— О, встретить бы мне Друэ!» — прошептал он.

— А этого человека, — вполголоса отозвалась королева, с неожиданной силой стиснув ему локоть, — этого человека я вам уступаю.

— Но послушайте, господа, — повторил король, — чего вы от нас хотите?

— Хотим видеть вашу подорожную, — ответили два-три голоса.

— Подорожную? Ладно, — согласился король, — приведите сюда представителей городских властей, мы покажем им подорожную.

— Ну вот, ей-Богу, что за фокусы! — вскричал, прицелившись в короля, человек, чье ружье дало осечку.

Но оба гвардейца набросились на него и повалили наземь.

В пылу борьбы ружье выстрелило, но пуля никого не задела.

— Эй, кто стрелял? — крикнул кто-то.

Обладатель ружья, которого гвардейцы топтали ногами, проревел:

— Ко мне!

На помощь к нему подоспело с полдюжины вооруженных людей.

Гвардейцы обнажили свои охотничьи ножи и изготовились к бою.

Король и королева безуспешно пытались остановить тех и других; надвигалась ужасная, ожесточенная, смертельная схватка.

Но тут в самую гущу дерущихся ринулись двое: один был перепоясан трехцветным шарфом, другой-в мундире.

Человек в трехцветном шарфе был уполномоченный коммуны Сосс.

Человек в мундире был командир национальной гвардии Анноне.

За их спинами в свете двух-трех факелов поблескивали два десятка ружей.

Король понял, что эти двое послужат ему если не спасителями, то по крайней мере защитой от немедленной расправы.

— Господа, — сказал он, — я и мои попутчики готовы ввериться вам, но защитите нас от жестокости этих людей.

И он кивнул на людей с ружьями.

— Опустить оружие, господа! — крикнул Анноне.

Те с ворчанием повиновались.

— Простите нас, сударь, — обратился к королю уполномоченный коммуны, — но прошел слух, будто его величество Людовик Шестнадцатый бежал, и долг повелевает нам удостовериться, так ли это.

— Удостовериться, так ли это? — воскликнул Изидор. — Если в этой карете в самом деле едет король, ваш долг — склониться к его ногам; если, напротив, в ней едет частное лицо, по какому праву вы его задерживаете?

— Сударь, — произнес Сосс, по-прежнему обращаясь к королю, — я говорю с вами; не соблаговолите ли вы ответить мне?

— Государь, — шепнул Изидор, — выиграйте у них время; за нами, несомненно, следуют господин де Дамас и его драгуны, они скоро будут здесь.

— Вы правы, — отозвался король.

Потом обратился к г-ну Соссу:

— А если наша подорожная в порядке, сударь, вы позволите нам продолжать путь?

— Разумеется, — отвечал Сосс.

— Что ж, в таком случае, госпожа баронесса, — сказал король, обращаясь к г-же де Турзель, — будьте добры, поищите вашу подорожную и дайте ее этим господам.

Г-жа де Турзель поняла, что имел в виду король, прося ее .поискать. подорожную.

И в самом деле, она принялась ее искать, но в тех карманах, где ее заведомо не было.

— Ну, — произнес нетерпеливо и угрожающе один из голосов, — теперь вы видите: нет у них никакой подорожной!

— Что вы. господа, — возразила королева, — подорожная у нас имеется, но госпожа баронесса Корф не знала, что ее будут у нас спрашивать, и куда-то засунула.

В толпе поднялся издевательский ропот, свидетельствовавший о том, что уловка путешественников никого не провела.

— У нас есть очень простой выход из положения, — сказал Сосс. — Форейторы, везите карету к моей лавке. Эти господа и дамы войдут ко мне в дом, а там все разъяснится. Форейторы, вперед! Господа солдаты национальной гвардии, эскортируйте карету.

Это приглашение настолько напоминало приказ, что никто и не помыслил от него уклониться.

Впрочем, попытка такого рода едва ли имела бы успех.

Набат гудел по-прежнему, барабан все грохотал, а толпа, окружившая карету, прибывала с каждой минутой.

Карета тронулась с места.

— О господин де Дамас, господин де Дамас! — прошептал король. — Лишь бы он прибыл прежде, чем мы войдем в этот проклятый дом.

Королева молчала; она думала о Шарни, подавляла вздохи и сдерживала слезы.

Добрались до дверей лавки г-на Сосса, а о г-не де Дамасе по-прежнему не было ни слуху ни духу.

Но что же с ним произошло, что помешало этому благородному офицеру, на чью преданность, безусловно, можно было положиться, исполнить приказы, которые были им получены, и обещания, данные королю?

Расскажем об этом в двух словах, чтобы раз и навсегда обнародовать все подробности этой зловещей истории.

Мы расстались с г-ном де Дамасом, когда он велел трубачу, которого для пущей надежности запер у себя дома, играть сигнал .седлай.»

В этот момент, когда прозвучал первый звук трубы, граф был занят тем, что вынимал из секретера деньги; заодно он извлек оттуда кое-какие бумаги, которые ему не хотелось ни оставлять, ни брать с собой.

Пока он занимался всем этим, дверь комнаты отворилась, и на пороге показались несколько членов муниципального совета.

Один из них приблизился к графу.

— Что вам угодно? — осведомился г-н де Дамас, удивленный этим нежданным посещением, и выпрямился, чтобы заслонить собой пару пистолетов, лежавших на камине.

— Ваше сиятельство, — вежливо, но твердо отвечал один из вошедших, мы хотим знать, по какой причине вы собрались уезжать именно теперь.

Г-н де Дамас смерил изумленным взглядом человека, осмелившегося предложить такой вопрос высокопоставленному офицеру.

— Ну, это проще простого, сударь, — отвечал он, — я собрался уезжать именно теперь, потому что получил такой приказ.

— С какой целью вы уезжаете, господин полковник? — продолжало допытываться все то же лицо.

Г-н де Дамас пристально поглядел на него с еще большим изумлением.

— С какой целью? Прежде всего, я этого сам не знаю, а если и знал бы, то не сказал бы вам.

Посланцы муниципального совета переглянулись, жестами подбадривая друг друга, и тот, который первым заговорил с г-ном де Дамасом, продолжал.

— Сударь, — объявил он, — муниципальному совету Клермона желательно, чтобы вы покинули наш город не нынче вечером, а завтра утром.

У г-на де Дамаса заиграла на губах недобрая улыбка солдата, у которого не то по невежеству, не то в надежде его запугать просят о чем-либо, несовместимом с законами дисциплины.

— Вот как! — протянул он. — Значит, клермонскому муниципальному совету желательно, чтобы я остался здесь до утра?

— Да.

— Что ж, сударь, передайте клермонскому муниципальному совету, что, к величайшему своему прискорбию, я вынужден отказать ему в его пожелании, учитывая, что, насколько мне известно, никакой закон не даст клермонскому муниципальному совету права препятствовать передвижению войск. Что до меня, то я получаю приказы только от моего военного начальства, и вот мой приказ об отбытии.

С этими словами г-н де Дамас протянул депутатам муниципального совета приказ.

Тот, кто стоял ближе всего к графу, принял приказ из его рук и передал своим спутникам, а г-н де Дамас тем временем завладел пистолетами, которые заранее выложил на камин и прикрыл своим телом.

Член муниципального совета, который с самого начала вступил с г-ном де Дамасом в переговоры, вместе со своими собратьями осмотрел предъявленный им документ и сказал:

— Сударь, приказ совершенно ясен, и мы тем более должны воспротивиться его исполнению, что он, вне всякого сомнения, предписывает вам то, чего в интересах Франции допускать не следует. Итак, именем нации сообщаю вам, что вы арестованы.

— А я, господа, — возразил граф, являя на всеобщее обозрение оба своих пистолета и наводя их на двух муниципальных чиновников, стоявших к нему ближе, — я сообщаю вам, что уезжаю.

Чиновники не ожидали, что им пригрозят оружием; под влиянием первого испуга или, быть может, удивления они посторонились; г-н де Дамас перескочил через порог, бросился в сени, запер их двери на два оборота ключа, бегом спустился по лестнице, увидел у дома своего коня, вскочил в седло и галопом ринулся на площадь, где собирался полк; там он обратился к г-ну де Флуараку, одному из своих офицеров, сидевшему в седле:

— Нужно выбраться отсюда во что бы то ни стало; главное — спасти короля.

Г-н де Дамас не знал, что Друэ ускакал из Сент-Мену, он не знал еще о бунте в Клермоне и полагал, что король будет в безопасности, если, миновав Клермон, доберется до Варенна, где его ждут подстава г-на де Шуазеля и гусары Лозена под началом гг. Жюля де Буйе и де Режкура.

Тем не менее для пущей надежности он обратился к полковому квартирмейстеру, который в числе первых выехал на площадь вместе с фурьерами и драгунами, стоявшими на одной квартире с ним.

— Господин Реми, — понизив голос, сказал ему граф, — отправляйтесь в путь. Пустите коня в галоп, скачите во весь опор, догоните кареты, которые только что отъехали: вы ответите мне за них головой!

Квартирмейстер пришпорил коня и вместе с фурьерами и четырьмя драгунами пустился в путь; но по выезде из Клермона они очутились на развилке дорог, поехали не той дорогой и заплутали.

Воистину, в эту роковую ночь сама судьба вмешивалась во все!

На площади медленно строился отряд. Члены муниципального совета, которых г-н де Дамас запер у себя на квартире, с легкостью выбрались из-под замка, высадив дверь; они науськивали народ и национальную гвардию, которые собирались куда решительнее и целеустремленнее, чем драгуны. В разгар хлопот г-н де Дамас вдруг обнаружил, что несколько ружей держат его на мушке, и это усугубило его тревогу. Он видел, что его солдаты в нерешительности; он проехал перед строем, пытаясь подкрепить в них чувство преданности королю, но солдаты качали головами. Хотя не все еще собрались, он рассудил, что следует немедленно выступать; он скомандовал .вперед марш-марш., но никто не шелохнулся. Тем временем муниципальные чиновники выкрикивали:

— Драгуны! Ваши офицеры — предатели, они ведут вас на бойню. Драгуны — патриоты! Да здравствуют драгуны!

А национальная гвардия и народ кричали:

— Да здравствует нация!

Г-н де Дамас, который дал приказ к выступлению вполголоса, решил было сперва, что этот приказ не был услышан; он обернулся и увидел, что во второй шеренге драгуны спешились и братаются с народом.

Тут он понял, что от этих людей ждать больше нечего. Он взглядом собрал вокруг себя офицеров.

— Господа, — сказал он, — солдаты предают короля. Я взываю к тем из солдат, в ком течет благородная кровь: кто меня любит, за мной! В Варенн!

И, вонзив шпоры в бока коня, он первым бросился сквозь толпу, а за ним — г-н де Флуарак и три офицера.

Эти трое офицеров, вернее, унтер-офицеров были фельдфебель Фук и два сержанта — Сен-Шарль и Ла Потри.

От шеренги отделились пять или шесть драгун, оставшихся верными, и также последовали за г-ном де Дамасом.

Вслед героическим беглецам было пущено несколько пуль, но все они просвистели мимо.

Вот почему г-н де Дамас и его драгуны не подоспели на защиту короля, когда его задержали под аркой сторожевой башни в Варенне, вынудили покинуть карету и препроводили к прокурору коммуны г-ну Соссу.

Глава 29. ДОМ ГОСПОДИНА COCA

Дом г-на Coca или, по крайней мере, та его часть, которая открылась взору именитых пленников и их товарищей по несчастью, состоял из бакалейного магазина; в глубине его сквозь витраж виднелась столовая, откуда можно было, сидя за столом, увидеть входящих в магазин покупателей; кроме того, об их появлении возвещал колокольчик, приводимый в движение при открывании небольшой низкой решетчатой двери, из тех, какие запирают днем провинциальные магазинчики; владельцы то ли из расчета, то ли из скромности считают себя не вправе выставлять свои владения на обозрение прохожих В углу лавочки — крутая деревянная лестница, ведущая во второй этаж.

Второй этаж состоял из двух комнат; первая, где хранились товары, была забита сваленными прямо на пол тюками, подвешенными к потолку свечами, уложенными на камине сахарными головами в синей оберточной бумаге, увенчанными серыми колпаками, которые можно было приподнять, дабы убедиться в хорошем качестве сахара; вторая комната служила спальней владельцу заведения, разбуженному Друэ; эта комната еще хранила следы беспорядка, причиненного внезапным пробуждением.

Госпожа Сос, еще не одетая, вышла из спальни, прошла через другую комнату и появилась на верхней ступени лестницы как раз в ту минуту, когда сначала королева, потом король, а за ним наследники французского престола, принцесса Елизавета, и, наконец, принцесса де Турзель входили в магазин.

Опережая путешественников на несколько шагов, первым вошел прокурор коммуны.

Более сотни человек, сопровождавших карету, остановились перед домом г-на Coca, расположенного на небольшой площади.

— Что же дальше? — входя в дом, спросил король.

— Речь шла о паспорте, сударь; ежели дама, утверждающая, что она — хозяйка кареты, пожелает представить паспорт, я отнесу его в муниципалитет, где сейчас собрался совет, и мы проверим, действительна ли эта бумага.

Так как паспорт, переданный г-жой Корф через графа де Шарни королеве, был в порядке, король знаком приказал принцессе де Турзель подать бумагу.

Она достала драгоценный документ из кармана и передала его в руки г-на Coca, а тот приказал жене оказать гостеприимство таинственным гостям и отправился в муниципалитет.

Там умы всех присутствовавших были разгорячены, потому что на заседании присутствовал Друэ; вошел г-н Сос, неся в руках паспорт. Каждому было известно, что путешественники находятся в его доме, и потому при его появлении воцарилась тишина.

Он выложил паспорт перед мэром.

Мы уже приводили содержание этой бумаги, и читатель знает, что в ней не было ничего необычного.

Прочитав документ, мэр объявил:

— Господа! Паспорт составлен по всей форме.

— Неужели?! — в изумлении проговорили разом несколько голосов.

В ту же минуту к бумаге потянулись руки.

— Да, паспорт составлен по всей форме, — подтвердил мэр, — вот подпись короля!

Он подтолкнул бумагу к протянутым рукам, и те сейчас же за нее с жадностью схватились.

Но Друэ вырвал ее из рук любопытных.

— Подпись короля! — возмутился он. — Ну и что? Разве он член Национального собрания?

— Нет, зато вот подпись членов одного из комитетов, — молвил стоявший рядом с ним человек, вместе с ним читавший документ при свечах.

— Ладно, — продолжал Друэ, — а где же подпись председателя? И потом, дело совсем не в этом, — резко заметил молодой патриот, — в карете ехали вовсе не русская баронесса Корф, не ее дети, не ее эконом, не две ее компаньонки и не трое ее слуг; в карете ехали король, королева, дофин, наследная принцесса, ее высочество Елизавета, какая-то светская придворная дама, трое курьеров, — одним словом — королевская семья! Неужели вы хотите выпустить из Франции королевскую семью?

Вопрос был задан напрямик, но от этого бедным муниципальным офицерам третьеразрядного городишка, каковым являлся Варенн, было ничуть не легче найти на него ответ.

Итак, началось обсуждение, грозившее затянуться до утра; прокурор коммуны решил предоставить возможность продолжать споры муниципальным офицерам, а сам вернулся домой.

Он застал путешественников в магазине. Г-жа Сос пыталась уговорить их подняться в комнату, потом просила, чтобы они хотя бы присели в лавке, потом стала их угощать; однако они от всего отказались.

Им казалось, что если они устроятся в этом доме на ночлег, присядут или даже просто съедят что-нибудь, это будет похоже на уступку тем, кто их арестовал; будет похоже, что они отказываются от возможного отъезда, то есть от своего самого страстного желания.

Все их желания были, если так можно выразиться, заглушены до возвращения хозяина дома, который должен был принести решение муниципалитета.

Вдруг они увидели, как он расталкивает толпу перед входом и пытается изо всех сил пробиться в собственный дом.

Король сделал три шага ему навстречу.

— Ну что? — спросил он с озабоченным видом, так и не сумев скрыть свои чувства. — Что паспорт?

— Должен заметить, что из-за паспорта в настоящую минуту в муниципалитете разгорелся жаркий спор, — отвечал г-н Сос.

— По какому же поводу? — поинтересовался король. — Уж не сомневается ли кто-нибудь в его законности?

— Нет, однако кое-кто сомневается в том, что он на самом деле принадлежит баронессе Корф; ходят слухи, что в действительности мы имеем честь принимать в нашем доме короля и членов королевской семьи…

Людовик XVI чуть помедлил с ответом; наконец, решившись, он проговорил:

— Да, сударь, я — король! Это — королева, вот мои дети! И я прошу вас относиться к нам с должным почтением, какое французы всегда питали к своим королям!

Как мы уже сказали, дверь на улицу оставалась открытой; на пороге сгрудились любопытные. Слова короля были услышаны не только внутри магазина, но и снаружи.

К несчастью, даже если произнесший эти слова вымолвил их с чувством собственного достоинства, то его серый сюртук, бумазейный жилет, серые чулки и штаны и куцый паричок в стиле Жан-Жака не соответствовали пафосу его слов.

Ну как можно было, в самом деле, признать короля Франции в этом недостойном обличье?!

Королева почувствовала, какое невыгодное впечатление производит король на толпу, и краска ударила ей в лицо.

— Давайте примем любезное приглашение госпожи Сос и поднимемся во второй этаж, — торопливо прошептала она королю.

Господин Сос взял свечу и поспешил к лестнице, показывая дорогу именитым гостям.

Тем временем новость о том, что король находится в Варение и что он самолично в этом признался, облетела весь город.

Какой-то человек в смятении вбежал в здание муниципалитета.

— Господа! — закричал он. — Путешественники, препровожденные в дом к господину Сосу, — действительно король и члены королевской семьи! Я только что сам слышал признание короля!

— Вот видите, господа! — вскричал Друэ. — Что я говорил?

Тем временем в городе было неспокойно, по-прежнему доносилась барабанная дробь, звучал набат.

Почему же весь этот шум не привлек внимания ожидавших короля в Варенне шевалье де Буйе, г-на де Режкура и гусаров и не заставил их броситься на выручку беглецам?

Сейчас мы об этом расскажем.

К девяти часам вечера оба молодых офицера вернулись на постоялый двор «Великий Монарх» и вдруг услыхали шум подъезжавшего экипажа.

Они находились в эту минуту в зале первого этажа и подбежали к окну.

Экипаж оказался простым кабриолетом. Однако они приготовились, если понадобится, немедленно вывести свежих лошадей.

Но путешественник не походил на короля; это был забавный человечек в широкополой шляпе и огромном плаще.

Они собрались было вернуться к себе, как вдруг незнакомец их окликнул:

— Эй, господа! Нет ли среди вас господина шевалье Жюля де Буйе?

Шевалье замер.

— Да, сударь, это я, — кивнул он.

— В таком случае, — заметил человек в широкополой Хиляпе и плаще, — мне нужно многое вам передать.

— Сударь! — отвечал шевалье де Буйе. — Я готов вас выслушать. Хоть я и не имею чести вас знать, потрудитесь выйти из экипажа и войдите в эту харчевню; там мы и познакомимся.

— С удовольствием, господин шевалье, с удовольствием! — прокричал господин в плаще.

Он выскочил из кареты, не коснувшись подножки, и поспешно вошел в харчевню.

Шевалье приметил, что незнакомец чем-то сильно напуган.

— Ах, господин шевалье, — молвил незнакомец, — вы ведь дадите мне лошадей, не правда ли?

— Каких лошадей? — в свою очередь испугавшись, переспросил шевалье де Буйе.

— Да, да, дадите! Не нужно ничего от меня скрывать… Я знаю, что у вас есть лошади! Я обо всем осведомлен, я все знаю!

— Сударь! Позвольте вам заметить, что удивление мешает мне вам ответить,

— молвил шевалье. — Я не понимаю ни слова из того, о чем вы говорите.

— Еще раз вам говорю, что я все знаю, — продолжал настаивать незнакомец,

— король вчера вечером выехал из Парижа. Но похоже по всему, что он не смог продолжать путь; я уже предупредил об этом графа де Дамаса, и он снял свои посты: драгунский полк вышел из повиновения; в Клермоне — волнение… Я с большим трудом вырвался, можете мне поверить!

— Да скажите же, наконец, кто вы такой! — в нетерпении вскричал шевалье де Буйе.

— Я — Леонар, королевский цирюльник. Неужели вы меня не узнаете? Меня взял с собой в дорогу герцог де Шуазель против моей воли… Я передал ему брильянты королевы и принцессы Елизаветы… Ах, как подумаю, сударь, что мой брат, у которого я забрал шляпу и плащ, не знает, что со мною сталось, а бедная госпожа де Лааж, которую я обещал вчера причесать, до сих пор ждет меня! О Боже, Боже! В какую я попал историю!

Леонар большими шагами стал мерить комнату, в отчаянии воздевая руки к небу.

Шевалье де Буйе начал кое-что понимать.

— А-а, так вы — господин Леонар! — воскликнул он.

— Ну да, я — Леонар, — подхватил путешественник, отбрасывая на манер знатных господ, обходившихся между собой без титулов, слово «господин» — и раз вы меня теперь узнали, то вы дадите мне своих лошадей, не правда ли?

— Господин Леонар! — возразил шевалье, упрямо возвращая знаменитого цирюльника в ранг простых смертных. — Лошади эти принадлежат королю, и никто кроме него не может ими воспользоваться!

— Я же вам говорю, что он вряд ли сюда доедет…

— Это верно, господин Леонар; однако не исключено, что король все-таки приедет, и если он не застанет здесь лошадей, а я ему скажу, что отдал их вам, то он может мне ответить, что я это сделал из злого умысла.

— Как из злого умысла?! — вскричал Леонар, — Неужели вы полагаете, что в тех крайних обстоятельствах, в каких мы все находимся, король мог бы меня осудить за то, что я взял его лошадей?

Шевалье не мог сдержать улыбку.

— Я отнюдь не утверждаю, — отвечал он, — что король осудит вас за то, что вы взяли его лошадей; однако он наверное решит, что я был не прав, позволив вам их забрать.

— Ах! — пролепетал Леонар. — Вот дьявольщина… Об этом я не подумал! Итак, вы отказываете мне в лошадях, господин шевалье?

— Решительно отказываю! Леонар вздохнул.

— А вы не могли бы по крайней мере распорядиться, чтобы мне дали хоть каких-нибудь лошадей? — молвил Леонар, вспомнив о поручении.

— С удовольствием, дорогой господин Леонар! — кивнул шевалье де Буйе.

Леонар был обременительным гостем, и не только потому, что громко говорил; он сопровождал свои слова выразительнейшей жестикуляцией, а из-за необъятных полей его шляпы и безразмерного плаща жестикуляция приобретала формы гротеска и привлекала внимание к нему и его собеседникам.

Вот почему шевалье де Буйе торопился поскорее отделаться от Леонара.

Он позвал хозяина «Великого Монарха», попросил его позаботиться о лошадях, которые могли бы довезти путешественника до Дюна, и, распорядившись таким образом, оставил Леонара на произвол судьбы, прибавив, и это было правдой, что он пошел узнать новости.

Оба офицера, шевалье де Буйе и г-н де Режкур, вернулись в город, проследовали через весь Варенн, проехали с четверть мили по Парижской дороге, но так ничего не увидели и не услышали и, наконец, поверили в то, что король, запаздывавший уже на десять часов, так и не появится; после этого они возвратились на постоялый двор.

Леонар только что уехал; часы пробили одиннадцать.

Почувствовав беспокойство еще до приезда королевского цирюльника, они в четверть десятого отправили ординарца. Это он повстречал кареты при въезде в Клермон, а потом прибыл к графу де Дамасу.

Два офицера ожидали до полуночи. В полночь они, не раздеваясь, легли спать. В половине первого их разбудили набат, барабанная дробь и крики.

Они высунулись из окна харчевни и увидели, что весь город пришел в волнение, а центром этого волнения был муниципалитет.

Немало вооруженных людей поспешали в том же направлении. У одних были в руках винтовки, у других — охотничьи двустволки, третьи были вооружены саблями, шпагами или пистолетами.

Наши офицеры пошли на конюшню И приказали выводить лошадей: они решили на всякий случай отправить их подальше от города, а когда король минует город, он сменит лошадей.

Потом они вернулись за собственными лошадьми и отвели их туда же, где находились под присмотром конюхов лошади короля.

Однако их хождения вызвали подозрения и, когда они выходили со двора со своими лошадьми, им пришлось выдержать стычку, во время которой в них несколько раз выстрелили.

Из криков и угроз они поняли, что король арестован и препровожден к прокурору коммуны.

Они стали держать совет: что им делать? Следует ли им собирать гусаров и пытаться освободить короля? А может быть надо сесть верхом и предупредить маркиза де Буйе, которого они встретят, по всей вероятности, в Дюне и уж наверное в Стене?

До Дюна от Варенн было всего пять миль; до Стене было восемь; за полтора часа они могли бы добраться до Дюна, а через два — до Стене, и уж оттуда двинуться на Варенн с небольшим отрядом под командованием маркиза де Буйе.

Они остановились на этом последнем решении, и ровно в половине первого, когда король согласился подняться в комнату прокурора коммуны, они решились оставить доверенную им почтовую станцию и крупной рысью поскакали в Дюн.

Вот на чью немедленную помощь король рассчитывал и вот почему она не была оказана королю!

Глава 30. СОВЕТ ОТЧАЯНИЯ

Читатели помнят о положении, в котором оказался герцог де Шуазель, командовавший первым постом в Пон-Де-Сомвеле: видя, что бунт вокруг него все разрастается, и желая избежать стычки, он небрежно бросил, что казну, по-видимому, уже провезли, и, не дожидаясь больше короля, отправился в Варенн.

Но чтобы не проезжать через охваченный волнением Сент-Менегу, он поехал по проселочной дороге; пока он следовал по главной дороге, он намеренно шел шагом, давая курьеру последнюю возможность его нагнать.

Но курьер все не появлялся, и в Орбевале он свернул на проселочную дорогу.

Через несколько минут проскакал Изидор.

Герцог де Шуазель был в полной уверенности, что короля задержало какое-нибудь непредвиденное обстоятельство. Впрочем, если бы он ошибался и король продолжал бы путь, то разве в Сент-Менегу его величество не ожидал маркиз Дандуэн, а в Клермоне — граф де Дамас?

Мы видели, что случилось с маркизом Дандуэном, задержанным со своими людьми в муниципалитете, и графом де Дамасом, вынужденным бежать почти в одиночестве.

Но то, что известно нам через шестьдесят лет после этого страшного дня, имеющим полное представление о каждом из действующих лиц этой драмы, было еще скрыто от герцога де Шуазеля. Герцог де Шуазель, отправившийся по проселочной дороге на Орбеваль, добрался, наконец, около полуночи до Вареннского леса в ту самую минуту, когда Шарни в противоположной части этого леса пустился в погоню за Друэ. В крайней деревне, расположенной на лесной опушке, то есть в Невиль-о-Пон, герцог потерял полчаса в ожидании проводника. Тем временем набат гремел во всех близлежащих деревнях, и арьергард, состоявший из четырех гусаров, был задержан крестьянами. Герцог де Шуазель был немедленно предупрежден; однако ему удалось к ним пробиться только благодаря настоящей атаке; четверо гусаров были отбиты.

С этого времени набат гремел не умолкая.

Дорога через лес была чрезвычайно трудна, а зачастую и опасна; проводник то ли намеренно, то ли сам того не желая, завел отряд не туда, куда надо; каждую минуту, чтобы подняться или спуститься с какой-нибудь кручи, гусарам приходилось спешиваться; иногда тропинка была такая узкая, что они были вынуждены идти гуськом; один гусар угодил в овраг, и так как он звал на помощь и, следовательно, был жив, товарищи не захотели его бросать. Операция по спасению заняла почти час; как раз в это время король был задержан, высажен из кареты и препровожден к г-ну Сосу.

В половине первого, когда шевалье де Буйе и г-н де Режкур мчались по дороге на Дюн, герцог де Шуазель в сопровождении сорока гусаров появился на другом краю городка.

На посту его встретили окриком: «Стой, кто идет?» Это прокричал один из мятежников — солдат национальной гвардии.

— Франция! Гусары Лозенского полка! — отвечал герцог де Шуазель.

— Проход закрыт! — предупредил гвардеец.

Он поднял тревогу.

В то же мгновение в народе произошло заметное движение; в ночной темноте угадывалось много вооруженных людей; при свете факелов и загоравшихся в окнах свечей на улицах поблескивали ружейные стволы.

Не зная, ни с кем он имеет дело, ни что произошло, герцог де Шуазель собирался было себя назвать. Он начал с того, что попросил связать его с полицейским постом расквартированного в Варение отряда; эта просьба повлекла за собой долгие переговоры; наконец, было решено удовлетворить желание герцога де Шуазеля.

Но пока это решение принималось и приводилось в исполнение, герцог де Шуазель успел заметить, что национальные гвардейцы не теряли времени даром и готовились к обороне, сооружая баррикады из валежника и выкатывая против герцога и сорока его человек две небольшие пушки. Когда наводчик сделал свое дело, прибыл наряд полиции гусарского полка, но пеший; составлявшие его гусары ничего не знали кроме того, что король арестован и, по слухам, препровожден в коммуну; а их самих восставший народ захватил врасплох и заставил спешиться. Они не знали, что сталось с их товарищами.

Когда они рассказали все, что могли, герцогу де Шуазелю почудилось, что в темноте приближается небольшой конный отряд; в то же мгновение он услышал: «Стой! Кто идет?» — Франция! — ответил чей-то голос.

— Какой полк?

— Драгуны его высочества.

В ответ на эти слова раздался выстрел; это не вытерпел один из национальных гвардейцев.

— Отлично! — шепнул герцог де Шуазель стоявшему рядом с ним унтер-офицеру. — Это граф де Дамас со своими драгунами.

Не теряя ни минуты, он отделался от двух гвардейцев, вцепившихся в поводья его коня и кричавших о том, что его долг подчиниться муниципалитету и признавать только его; он приказал ехать рысью и, воспользовавшись минутной оторопью нападавших, проложил себе путь в толпе и вырвался на освещенную, кишевшую людьми улицу.

При приближении к дому г-на Coca он заметил, что карета короля распряжена; потом он увидел, что небольшая площадь напротив неказистого домишки заполнена охранниками.

Чтобы солдаты не вступали в сношения с мирными жителями, герцог направился прямехонько в казарму, местонахождение которой было ему известно.

Казарма пустовала: он оставил там сорок своих гусаров.

Когда герцог де Шуазель выходил из казармы, к нему подошли два человека, арестовали его и приказали идти в муниципалитет.

Однако герцог де Шуазель, чувствуя за спиной поддержку своих людей, послал этих двоих к черту, прибавив, что зайдет в муниципалитет, когда у него будет для этого время, и приказал часовому никого не пропускать.

В помещении служб оставались несколько конюхов. Герцог де Шуазель узнал от них, что гусары, не ведавшие, что сталось с их командирами, последовали за явившимися за ними обывателями и теперь, разойдясь кто куда, попивали в свое удовольствие.

Услышав эту новость, герцог де Шуазель вернулся в казарму. В его распоряжении находились сорок человек, проделавших верхом двадцать миль за один день. И люди и лошади были без сил.

Однако положение было безвыходное. Герцог де Шуазель перво-наперво проверил, заряжены ли пистолеты; потом он обратился по-немецки к гусарам, не понимавшим французского языка и потому не соображавшим, что происходит, и сообщил им, что они находятся в Варение, что король, королева и члены королевской семьи арестованы, что необходимо вырвать их из рук мятежников или умереть.

Речь была краткой, но зажигательной: она произвела на гусаров большое впечатление. «Der Koenig! Die Koenigin!»

в изумлении повторяли они.

Герцог де Шуазель не дал им времени опомниться; он приказал обнажить сабли и разбиться по четверо, а сам поскакал впереди крупной рысью к тому дому, где он заметил охрану, подозревая, что именно в этом доме содержат пленников.

Осыпаемый бранью национальных гвардейцев и нимало не обращая на них внимания, он послал к дверям двух часовых, а сам спешился, собираясь войти в дом.

В то мгновение, как он занес над порогом ногу, он почувствовал чью-то руку на своем плече.

Он обернулся и увидел графа Шарля де Дамаса, голос которого он узнал, когда тот отвечал на окрик национальных гвардейцев: «Стой! Кто идет?» Может быть, герцог де Шуазель отчасти рассчитывал на этого союзника.

— А-а, это вы! — воскликнул он. — Вы с людьми?

— Я — один или почти один, — отвечал граф де Дамас.

— Почему?

— Мой полк отказался следовать за мной, и я здесь в сопровождении шести человек.

— Какое несчастье! Ну ничего, у меня сорок гусаров, посмотрим, что можно с ними сделать.

Король принимал депутацию от коммуны, возглавляемую г-ном Сосом.

Депутация только что заявила Людовику XVI:

— Раз у жителей Варенна нет больше сомнений в том, что они имеют честь принимать у себя короля, они явились, чтобы услышать от него приказания.

— Приказания? — удивился король. — Сделайте так, чтобы мои кареты были запряжены и я мог уехать.

Неизвестно, что ответила бы на эту просьбу депутация от муниципалитета: раздался конский топот и показались гусары, выстраивавшиеся на площади с саблями наголо.

Королева вздрогнула, в глазах ее мелькнула радость.

— Мы спасены! — шепнула она на ухо принцессе Елизавете.

— Да будет на то воля Господня! — отвечала святая овечка, полагавшаяся на Бога во всем: в хорошем и в плохом, в надежде и в отчаянии.

Король выпрямился и стал ждать.

Офицеры муниципалитета в тревоге переглянулись.

В это время донесся грохот из передней, охраняемой крестьянами, вооруженными косами; там кто-то обменялся несколькими фразами, потом послышались звуки борьбы, и на пороге появился герцог де Шуазель с обнаженной головой и со шпагой в руках.

Из-за его плеча выглядывал бледный, но решительно настроенный граф де Дамас.

Оба офицера смотрели так грозно, что депутаты коммуны попятились, пропуская вновь прибывших к королю и членам королевской семьи.

Когда они вошли, внутреннее убранство комнаты представляло собой следующую картину.

Посредине стоял стол, а на нем — початая бутылка вина, хлеб и несколько стаканов.

Король и королева принимали депутацию стоя; принцесса Елизавета и наследная принцесса находились у окна; на неразобранной кровати спал изможденный дофин; рядом с ним сидела принцесса де Турзель, положив голову на руки, а позади нее стояли г-жа Брюнье и г-жа де Невиль; наконец, двое телохранителей и Изидор де Шарни, раздавленные страданием и усталостью, сидели, откинувшись на стульях, в полумраке в глубине комнаты.

При виде герцога де Шуазеля королева прошла через всю комнату и взяла его за руку со словами:

— Ах, господин де Шуазель, это вы! Добро пожаловать!

— Увы, ваше величество, — отвечал герцог, — я, кажется, опоздал.

— Это не имеет значения, если вы приехали в хорошей компании.

— Ах, ваше величество, нас совсем мало. Маркиза Дандуэна с драгунами задержали в муниципалитете Сент-Менегу, а графа де Дамаса оставили его солдаты.

Королева печально покачала головой.

— А где шевалье де Буйе? — продолжал герцог де Шуазель. — Где господин де Режкур?

И герцог де Шуазель огляделся, поискав их взглядом.

Тем временем подошел король.

— Я не видел этих господ, — молвил он.

— Государь! — проговорил граф де Дамас. — Даю слово чести, что я считал их погибшими под колесами вашей кареты.

— Что же делать? — спросил король.

— Спасаться, государь, — отвечал граф де Дамас. — Приказывайте!

— Государь! — подхватил герцог де Шуазель. — Со мной сорок гусаров; они проскакали двадцать миль, но до Дюна они доедут.

— А мы? — спросил король.

— Послушайте, государь, — молвил герцог де Шуазель. — Вот единственное, что можно сделать. Как я вам уже сказал, со мной сорок гусаров. Я прикажу семерым спешиться; вы сядете верхом и возьмете на руки дофина; королева сядет на другого коня, принцесса Елизавета — на третьего, наследная принцесса — на четвертого, принцесса де Турзель, госпожа де Невиль и госпожа Брюнье, с которыми вы не хотите расставаться, — на оставшихся… Мы окружим вас вместе с тридцатью тремя гусарами, очистим проход саблями и таким образом попробуем спастись. Однако думайте скорее, государь: нельзя терять ни минуты, если вы принимаете этот план; потому что через час, через полчаса, через четверть часа, может быть, моих гусаров одолеют мятежники!

Герцог де Шуазель замолчал в ожидании ответа короля; королева, казалось, одобряла этот план и, вопросительно глядя на Людовика XVI, ждала его ответа.

А он словно избегал взгляда королевы и боялся влияния, которое она могла на него оказать.

Взглянув герцогу де Шуазелю в глаза, он, наконец, вымолвил:

— Да, я знаю, что это, возможно, единственный способ убежать; однако можете ли вы поручиться, что в этой неравной схватке тридцати трех человек против семи или восьми сотен шальная пуля не настигнет моего сына или мою дочь, королеву или мою сестру?

— Государь! — отвечал герцог де Шуазель. — Если бы подобное несчастье произошло потому, что вы последовали моему совету, мне бы осталось лишь застрелиться на глазах у вашего величества.

— В таком случае, — молвил король, — давайте не будем впадать в крайность: нужно рассуждать здраво.

Королева вздохнула и отступила на несколько шагов. У окна она столкнулась с Исидором: его внимание привлек шум на улице; он подошел к окну в надежде на то, что шум вызван прибытием его брата.

Они едва слышно обменялись несколькими словами, и Изидор вышел из комнаты.

Король продолжал говорить, не заметив, что произошло между Изидором и королевой.

— Муниципальный совет, — говорил король, — не отказывается меня пропустить; он лишь просит подождать до наступления утра. Я уж не говорю о преданном нам графе де Шарни, от которого мы не имеем известий. Но шевалье де Буйе и господин де Режкур уехали, как меня уверяли, через десять минут после моего прибытия, чтобы предупредить маркиза де Буйе и выступить с войсками, которые, безусловно, готовы к походу. Если бы я был один, я бы последовал вашему совету и поехал бы; но я не могу подвергать опасности жизнь королевы, моих детей, моей сестры, этих дам, когда у вас так мало людей, да пришлось бы спешить еще несколько человек, потому что я не могу оставить здесь трех моих телохранителей! — Он вынул часы. — Скоро три часа; молодой Буйе уехал в половине первого; его отец наверняка расставил войска в несколько эшелонов; они будут прибывать по мере того, как их будет оповещать шевалье… Отсюда до Стене восемь миль; человек способен преодолеть это расстояние верхом за два — два с половиной часа, значит, всю ночь будут прибывать отряды; л пяти-шести часам маркиз де Буйе может прибыть, и тогда без всякого риска для членов моей семьи, без насилия мы покинем Варенн и продолжим путь.

Герцог де Шуазель признавал справедливость этого рассуждения и, тем не менее, инстинкт ему подсказывал, что бывают минуты, когда не нужно слушать свой разум.

Он обернулся к королеве, взглядом будто умоляя ее отдать ему другое приказание или, по крайней мере, уговорить короля изменить свое мнение.

Но она покачала головой.

— Я ничего не хочу брать на себя, — молвила королева. — Повелевать должен король, а мой долг — повиноваться; кстати, я согласна с мнением короля: маркиз де Буйе скоро будет здесь.

Герцог де Шуазель поклонился и отступил назад, увлекая за собой графа де Дамаса, с которым ему необходимо было сговориться, а также знаком пригласил двух телохранителей принять участие в совете, который он собирался держать.

Глава 31. БЕДНЯЖКА КАТРИН

В комнате кое-что изменилось.

Наследную принцессу одолела усталость, и принцесса Елизавета с принцессой де Турзель уложили ее рядом с братом. Она уснула.

Принцесса Елизавета держалась неподалеку от кровати, прижавшись головой к косяку.

Вне себя от гнева, Мария-Антуанетта, стоя у камина, переводила взгляд с короля, сидевшего на тюке с товаром, на четырех офицеров, споривших возле двери.

Восьмидесятилетняя старуха, преклонив колени, словно пред алтарем, молилась у кровати, где спали дети. Это была бабушка прокурора коммуны; ее настолько поразили красота обоих детей и величавый вид королевы, что она, упав на колени, разразилась слезами и стала творить молитву.

О чем она просила Бога? Чтобы он простил этих двух ангелочков или чтобы ангелочки простили людей?

Господин Сос и офицеры муниципалитета вышли, пообещав королю, что карета скоро будет готова.

Однако взгляд королевы ясно говорил, что она нисколько не верит их обещанию; герцог де Шуазель обратился к последовавшим за ним графу де Дамасу, г-ну де Флуараку и г-ну де Фуку, а также двум телохранителям:

— Господа! Не будем доверять внешнему спокойствию короля и королевы; дело не безнадежно, однако давайте все взвесим.

Офицеры знаком дали понять, что готовы слушать, и герцог Шуазель продолжал:

— Возможно, в настоящую минуту маркиз де Буйе оповещен и будет здесь к пяти-шести часам утра, потому что он находится между Дюном и Стене с отрядом Королевского немецкого полка. Вероятно даже, что его авангард будет здесь за полчаса до него; в обстоятельствах, подобных тем, в каких мы очутились, необходимо использовать все возможности, однако не будем закрывать глаза на то, что нас окружает около пяти тысяч человек, и как только они заметят людей маркиза де Буйе, наступит минута наивысшего возбуждения в народе, когда гибель покажется неизбежной. Толпа захочет увезти короля из Варенна, враги попытаются посадить его верхом на коня и вывезти в Клермон; его жизни будут угрожать, возможно попытаются его убить, однако это будет продолжаться недолго; как только войска минуют городские ворота, как только гусары войдут в город, наступит всеобщее замешательство. Значит, нам нужно будет продержаться всего минут десять, нас — десять человек: учитывая расположение комнат, мы можем надеяться, что нас будут убивать по одному человеку в минуту. Значит, мы выиграем время.

Офицеры кивнули. Им было предложено отдать жизнь просто, они так же просто согласились.

— В таком случае, господа, вот, как мне кажется, что нам предстоит сделать, — продолжал герцог де Шуазель. — Заслышав первый выстрел, первые крики с улицы, мы бросимся в первую комнату и убьем всякого, кто там окажется, захватим лестницу и окна… Здесь три окна: трое из нас будут их защищать; семеро других встанут на лестнице; хорошо, что эта лестница — винтовая, тем легче будет обороняться, потому что каждый из нас будет иметь возможность сразиться разом с пятью-шестью нападающими. Тела тех из нас, кто погибнет в схватке, послужат защитой другим; готов поставить сто очков против одного, что войска овладеют городом раньше, чем мы будем перерезаны все до одного, но ежели это все-таки произойдет, то место, которое мы займем в истории, будет достойной наградой за нашу преданность.

Молодые люди пожали друг другу руки, как, должно быть, делали перед сражением спартанцы; потом каждый из них занял свое место перед боем: оба телохранителя и Изидор де Шарни, — ему отвели место, хотя виконта в это время не было в доме, — должны были занять оборону у выходящих на улицу окон; герцог де Шуазель встал внизу у лестницы; за ним, немного выше по лестнице — граф де Дамас, потом г-д де Флуарак, г-н Фук и двое других унтер-офицеров драгунского полка, сохранивших верность графу де Дамасу.

В то время, как они распределяли между собой места, с улицы донесся ропот.

Это подходила вторая депутация, возглавляемая Сосом, без которого, похоже, не обходилась ни одна депутация; кроме него туда входили командующий национальной гвардией Ганноне и три или четыре офицера муниципалитета.

Они представились; король подумал, что они пришли доложить о том, что карета готова, и приказал их пропустить.

Они вошли; молодые офицеры, пристально следившие за каждым жестом, каждым движением, заметили на лице Coca нерешительность, а в выражении лица Ганноне

— решимость, что не предвещало ничего хорошего.

Тем временем Изидор де Шарни поднялся наверх, шепнул несколько слов королеве и торопливо вышел.

Королева отступила на шаг, побледнела и схватилась рутой за кровать, где спали дети.

Король вопросительно поглядывал на посланцев коммуны, ожидая, когда они заговорят.

Те, не говоря ни слова, поклонились королю.

Людовик XVI сделал вид, что не понимает их намерений.

— Господа! — молвил он. — Французы только забылись на время, ведь их привязанность к королю очень сильна. Устав от постоянных обид, которые мне наносят я столице, я решил удалиться в провинцию, где еще горит священный огонь верности; там я могу быть уверен в том, что вновь обрету прежнюю любовь народа. Посланцы снова поклонились.

— Я готов доказать, что доверяю своему народу, продолжал король. — Я заберу с собой эскорт, состоящий наполовину из Национальной гвардии, наполовину из пехотинцев, и он будет сопровождать меня до Монмеди, куда я решил удалиться. Засим, господин командующий, прошу вас лично выбрать людей, которые будут меня сопровождать, а также прикажите запрягать в мою карету лошадей.

Наступила минутная заминка: Сос ждал, что будет говорить Ганноне, а Ганноне надеялся, что слово возьмет Сос.

Наконец, Ганноне с поклоном отвечал королю:

— Государь! Я с величайшим удовольствием исполнил бы волю короля; однако существует статья Конституции, запрещающая королю выезжать за пределы королевства, а французским гражданам — способствовать бегству короля.

Король вздрогнул.

— И потому, — продолжал Ганноне, жестом прося у короля позволения договорить, — прежде чем король проедет через город, Вареннский муниципалитет принял решение послать в Париж гонца и подождать ответа Национального собрания.

Король почувствовал, как у него на лбу выступил пот; королева тем временем покусывала от нетерпения бескровные губы, а принцесса Елизавета воздела руки и устремила взгляд к небесам.

— Полно, господа! — молвил король с достоинством, возвращавшимся к нему в трудные минуты. — Разве я не вправе ехать туда, куда мне заблагорассудится? В таком случае я — в худшем рабстве, чем последний из моих подданных!

— Государь! — отвечал командующий Национальной гвардией. — Вы по-прежнему вправе делать то, что вам хочется; но все люди, и король и простые граждане, связаны клятвой; вы принесли клятву, так первым исполняйте закон, государь! Это не только хороший пример, но и обязанность.

Тем временем герцог де Шуазель вопросительно взглянул на королеву и, получив утвердительный ответ, пошел вниз.

Король понял, что если он покорно воспримет такой бунт сельского муниципалитета, — а, на его взгляд, это был настоящий бунт, — можно будет считать, что он пропал!

Ему, кстати сказать, был не внове этот революционный дух, который Мирабо пытался победить в провинции и который король уже видел в Париже 14 июля, 5

— 6 октября и 18 апреля, в тот самый день, когда король, вознамерившись испытать возможности своей свободы, решил отправиться в Сен-Клу и был остановлен толпой.

— Господа! Это — насилие! — молвил король. — Однако я не настолько беспомощен, как это может показаться. У меня есть здесь, за дверью, около сорока верных людей, а вокруг Варенна — десять тысяч солдат; приказываю вам, господин командующий, незамедлительно приготовить мою карету к отъезду. Вы слышите? Я приказываю! Такова моя воля!

Королева подошла к королю и шепнула:

— Хорошо! Хорошо, государь! Лучше поставить на карту нашу жизнь, чем забыть честь и достоинство.

— А что будет, если мы откажемся повиноваться вашему величеству? — поинтересовался командующий Национальной гвардией.

— А будет те, что я употреблю силу, и вы понесете ответственность за кровь, которую я не хотел проливать; в этом случае ее, по существу, прольете, вы!

— Пусть будет так, государь! — кивнул командующий. — Попробуйте позвать своих гусаров; тогда я брошу клич национальной гвардии.

И он пошел из комнаты прочь.

Король и королева в ужасе переглянулись; возможно, ни он, ни она не решились бы на последнюю попытку, если бы, оттолкнув старуху, молившуюся около кровати, жена прокурора Coca не подошла в эту минуту к королеве и не сказала со свойственной простолюдинкам грубой прямотой:

— Эй, госпожа, так вы и впрямь королева, а? Ее величество обернулась на этот окрик, почувствовав, что ее королевское достоинство ущемлено.

— Да! — отвечала королева. — Так я, во всяком случае, думала еще час назад.

— Ну, раз вы — королева, — нимало не смущаясь, продолжала г-жа Сос, — я вам предлагаю двадцать четыре мильона в обмен на ваше место. Местечко-то теплое, кажись, вам ведь недурно платят… Чего ж вы его хотите бросить?

Королева простонала и поворотилась к королю:

— Ах, я на все, на все, на все готова, лишь бы не слышать подобных оскорблений!

Подхватив спящего дофина на руки, она подбежала к окну и, распахнув его, обернулась к королю.

— Давайте покажемся народу и посмотрим, весь ли он заражен. В этом случае мы должны воззвать к солдатам и подбодрить их словом и жестом. Это самое малое, что мы можем сейчас сделать для тех, кто готов за нас умереть!

Король машинально последовал за ней, и они вместе вышли на балкон.

Вся площадь, насколько хватало глаз, представляла собой бурлящую лаву.

Половина гусаров герцога де Шуазеля была спешена, другие были верхом на лошадях; первых хитростью ссадили с коней и теперь они затерялись в толпе обывателей, их захлестнуло общее воодушевление, они не противились тому, что их коней уводят с площади: эти солдаты были потеряны для короля. Другие, остававшиеся на лошадях, пока еще повиновались герцогу де Шуазелю державшему перед ними по-немецки речь, а они показывали своему полковнику на бывших товарищей, изменивших приказу.

В стороне от всех стоял Изидор де Шарни с охотничьим ножом в руках; он был совершенно равнодушен к происходившему, поджидая одного человека, как охотник в засаде подстерегает дичь.

Пятьсот человек сейчас же закричали: «Король! Король!» На балконе в это время действительно показались король и королева; ее величество, как мы уже сказали, держала на руках дофина.

Если бы Людовик XVI был одет должным образом, в королевский наряд или в военную форму, если бы у него в руке были скипетр или шпага, если бы он говорил громко и ясно, как следовало бы, по мнению народа, в те времена говорить самому Господу или его посланцу, то тогда, может быть, ему удалось бы произвести на толпу должное впечатление.

Однако в мертвенном свете истекающих сумерек, уродующем даже людей красивых, король в лакейском сером сюртуке, в ненапудренном куцем паричке, о котором мы уже говорили, бледный, обрюзгший, с трехдневной щетиной, отвисшей нижней губой, ничего не выражавшими мутными глазами, не был похож ни на тирана, ни на сторонника идеи братства; король, заикаясь, только и смог выговорить: «Господа!» и «Дети мои!» Эх, совсем не то ожидали услышать с этого балкона друзья короля, а тем более — недруги.

Тем не менее герцог де Шуазель крикнул: «Да здравствует король!» Изидор де Шарни крикнул: «Да здравствует король!», и настолько высоко еще было уважение к королевской власти, что, несмотря на описанный нами внешний вид короля, не соответствовавший бытовавшему представлению о главе огромного государства, несколько голосов из толпы все-таки поддержали: «Да здравствует король!» Но сейчас же вслед за этими криками раздался голос командующего Национальной гвардией, подхваченный мощным эхом: «Да здравствует нация!» В эту минуту подобные слова были настоящим бунтом, и король с королевой увидели с балкона, что командующего поддерживает часть гусаров.

Тогда Мария-Антуанетта взвыла от бешенства и, прижимая к груди дофина, бедного мальчугана, не подозревавшего о значении происходящих событий, свесилась с балкона и бросила толпе в лицо:

— Мерзавцы!

Те, кто услышал, пригрозили ей в ответ; вся площадь загудела и взволновалась.

Герцог де Шуазель пришел в отчаяние и, в надежде умереть за монархов, предпринял последнее отчаянное усилие.

— Гусары! — крикнул он. — Во имя чести спасите короля!

Однако в эту минуту на сцену явился новый персонаж в окружении двадцати вооруженных человек.

Это был Друэ; он вышел из муниципалитета, чтобы помешать королю продолжать путь.

— Ага! — вскричал он, наступая на герцога де Шуазеля. — Хотите похитить короля? Вы его сможете забрать только мертвым, это говорю вам я!

Занеся саблю, герцог де Шуазель тоже шагнул навстречу Друэ.

Однако командующий Национальной гвардией был тут как тут.

— Еще один шаг, — предупредил он герцога де Шуазеля, — и я вас убью!

Заслышав эти слова, какой-то человек бросился вперед. Это был Изидор де Шарни: именно Друэ он и подстерегал.

— Назад! Назад! — закричал он, тесня людей лошадью. — Этот человек — мой!

Взмахнув охотничьим ножом, он бросился на Друэ.

Но в то самое мгновение, когда он почти достал врага, раздались два выстрела: пистолетный и ружейный.

Пуля, пущенная из пистолета, угодила Изидору в ключицу.

Ружейная пуля пробила ему грудь.

Оба выстрела грянули одновременно; он оказался буквально окутан дымом и огнем.

Де Шарни протянул руки и прошептал:

— Бедняжка Катрин!

Выпустив охотничий нож, он упал навзничь на круп лошади, а оттуда скатился наземь.

Королева истошно закричала и, едва не выронив дофина из рук, отскочила назад, не заметив всадника, мчавшегося на полном ходу со стороны Дюна; он скакал сквозь толпу по проходу, если можно так выразиться, проложенному бедным Изидором.

Король вслед за королевой скрылся в комнате и задернул занавески.

Теперь не только отдельные голоса кричали: «Да здравствует нация!», не только спешившиеся гусары поддерживали их; теперь ревела вся толпа, а вместе с нею — те самые двадцать гусаров, бывшие единственной надеждой монархии!

Королева рухнула в кресло, закрыв лицо руками и думая о том, что только что на ее глазах Изидор де Шарни погиб ради нее точно так же, как его брат Жорж.

Вдруг в дверях послышался шум, заставивший ее поднять голову.

Мы не беремся передать, что произошло в одно мгновение в сердце женщины и королевы.

Оливье де Шарни, бледный, перепачканный кровью брата, стоял на пороге.

Король впал в оцепенение.

Глава 32. ШАРНИ

В комнате было полным-полно национальных гвардейцев и посторонних, которых привело сюда простое любопытство.

Вот почему королева сдержала порыв и не бросилась навстречу Шарни, чтобы стереть своим платком кровь и шепнуть ему несколько утешительных слов, рвавшихся из самой глубины ее сердца и потому способных проникнуть в душу другого человека.

Вместо этого она лишь приподнялась в кресле, протянула к нему руки и прошептала:

— Оливье!

Он был мрачен, но спокоен; жестом он отпустил посторонних, прибавив негромко, но твердо:

— Прошу прощения, господа! Мне необходимо переговорить с их величествами.

Национальные гвардейцы пытались возразить, что они здесь именно с тем, чтобы помешать королю поддерживать связь с кем бы то ни было извне. Шарни сжал побелевшие губы, нахмурился, расстегнул редингот, из-под которого показалась пара пистолетов, и проговорил еще тише, чем в первый раз, но с угрозой в голосе:

— Господа! Я уже имел честь вам сообщить, что мне нужно переговорить с королем и королевой без свидетелей.

Он сопровождал свою просьбу жестом, повелевавшим посторонним выйти из комнаты.

При звуке голоса Шарни, а также испытав на себе его мощное влияние, граф де Дамас и два телохранителя воспряли духом, изменившим было им ненадолго, и, подталкивая национальных гвардейцев к двери, очистили помещение.

Тогда королева поняла, как мог быть полезен этот человек в королевской карете, если бы не требование этикета, согласно которому его место заняла принцесса де Турзель.

Шарни огляделся, дабы убедиться в том, что остались только верные слуги королевы, и, подойдя к ней ближе, молвил:

— Ваше величество, вот и я! Я привел с собой семьдесят гусаров, они ожидают у городских ворот; полагаю, что на них можно рассчитывать. Какие будут приказания?

— Скажите прежде, что с вами случилось, дорогой Оливье! — молвила королева по-немецки.

Шарни указал на г-на де Мальдена, давая понять, что тот понимает немецкую речь.

— Увы, увы! — обронила королева по-французски. — Не видя вас рядом, мы решили, что вы погибли!

— К несчастью, ваше величество, — с невыразимой печалью в голосе отвечал Шарни, — погиб снова не я: теперь пришла очередь умереть бедному Изидору…

Он не сдержался и всхлипнул.

— Впрочем, — прошептал он, — наступит и мой черед…

— Шарни, Шарни! Я спросила, что с вами случилось и почему вы исчезли? — заметила королева.

Потом она прибавила вполголоса no-немецки:

— Оливье, вы нас чрезвычайно напугали, в особенности — меня.

Шарни отвесил поклон.

— Я полагал, что мой брат сообщил вашему величеству, почему мне пришлось на время отстать.

— Да, знаю; вы преследовали этого человека, этого негодяя Друэ, мы даже подумали было, не случилось ли с вами во время погони несчастья.

— Со мной в самом деле случилось огромное несчастье; несмотря на все мои усилия, я не успел вовремя его догнать! Возвращавшийся форейтор сказал ему, что карета вашего величества поехала не по Верденской дороге, как предполагал Друэ, а по дороге на Варенн; тогда он бросился в Аргонский лес; я дважды выстрелил в него из пистолетов: они оказались незаряженными! Я сел не на того коня в Сент-Менегу, вместо своего я взял коня маркиза Дандуэна. Что поделаешь, ваше величество: это рок! Тем не менее я все-таки поскакал за ним, но я плохо знал этот лес, он же знал в нем каждую тропинку; да и темнота сгущалась с каждой минутой; пока я его видел, я гнался за ним, как гонятся за тенью; пока я слышал конский топот, я преследовал его по звуку; однако вскоре топот пропал вдалеке, и я оказался совсем один в незнакомом лесу, затерявшись в потемках… О, ваше величество! Я — не из слабых, как вам известно: даже в эту минуту... я не плачу! Но тогда, в лесной чаще, в темноте, я заплакал от злости, я взревел от бешенства!

Королева протянула ему руку. Шарни с поклоном коснулся губами ее дрожащей руки.

— Но никто мне не ответил, — продолжал Шарни, — я блуждал всю ночь, а на рассвете очутился недалеко от деревни Жев, расположенной вдоль дороги, ведущей из Варенна в Дюн… Удалось ли вам ускользнуть от Друэ, как он ускользнул от меня? Это было вполне вероятно; это означало бы, что вы миновали Варенн, и я был не нужен. Задержали ли вас в Варение? В этом случае моя преданность так же не имела смысла, потому что я был один. Я решил ехать в Дюн. Немного не доезжая до города, я встретил господина Делона с сотней гусаров. Господин Делон был обеспокоен, но он ничего не знал; он только видел, как шевалье де Буйе и господин де Режкур во весь опор проскакали в сторону Стене. Почему они ничего ему не сказали? Вероятно, они ему не доверяли; однако я хорошо знал господина Делона; я догадался, что вы, ваше величество, задержаны в Варение, что шевалье де Буйе и господин де Режкур покинули свой пост, чтобы предупредить генерала. Я все рассказал господину Делону, приказал ему следовать за мной вместе с гусарами, что он и исполнил, оставив тридцать человек для охраны моста через Мез. Час спустя мы были в Варенне, — мы проехали четыре мили всего за час! — я хотел немедленно броситься в атаку, опрокинуть неприятеля, чтобы пробиться к королю и вашему величеству: мы натыкались на баррикаду за баррикадой; пытаться их преодолеть было бы чистым безумием. Тогда я попробовал вступить в переговоры: передо мной предстал пост национальной гвардии, я спросил позволения отвести моих гусаров к тем, что стояли в городе; мне было отказано; я спросил, можно ли мне увидеться с королем, дабы получить от него приказания, и так как мне собирались ответить отказом точно так же, как отказали в первой просьбе, я пришпорил коня, перескочил через первую баррикаду, потом — через вторую… Я поскакал галопом на шум и прибыл на площадь как раз в ту минуту, как... вы, ваше величество, отступая, удалились с балкона. Теперь, — закончил Шарни, — я жду приказаний вашего величества.

Королева сжала руки Шарни в своих руках. Потом она обернулась к королю, по-прежнему находившемуся в оцепенении.

— Государь! — проговорила королева. — Вы слышали, о чем рассказал ваш верный слуга граф де Шарни? Король не отвечал. Тогда королева встала и подошла к нему.

— Государь! — молвила она. — У нас нет времени, а мы, к несчастью, и так слишком много его потеряли! Вот граф де Шарни, у него в распоряжении есть семьдесят надежных людей, как он утверждает; он ждет ваших приказаний.

Король покачал головой.

— Государь, небом вас заклинаю! — продолжала настаивать королева. — Каковы вашу приказания?

Шарни умолял короля взглядом, пока королева молила вслух.

— Мои приказания? — переспросил король. — Мне нечего приказывать: я — пленник… Делайте, что считаете возможным.

— Ну что ж, — подхватила королева, — это все, чего мы от вас просим.

Она потянула Шарни в сторону.

— Вы вольны в своих действиях, — продолжала она, — поступайте так, как сказал король, то есть делайте, что считаете возможным.

Потом она прибавила шепотом:

— Но делайте это быстро и действуйте энергично, иначе мы пропали!

— Хорошо, ваше величество, — кивнул Шарни, — позвольте мне переговорить с этими господами, и то, что мы решим, будет немедленно сделано.

В это мгновение вошел герцог де Шуазель.

Он держал в руке какие-то бумаги, завернутые в окровавленный платок.

Ни слова не говоря, он подал сверток Шарни.

Граф понял, что это были бумаги, обнаруженные у его брата; он протянул руку, принимая наследство, поднес сверток к губам и поцеловал.

Королева не сдержалась и зарыдала.

Но Шарни даже не оглянулся и, спрятав бумаги на груди, молвил:

— Господа! Не угодно ли вам будет помочь мне в предпринимаемой мною последней попытке?

— Мы готовы пожертвовать ради этого своей жизнью, — отвечали те.

— Можете ли вы положиться на дюжину верных людей?

— Нас осталось девять человек.

— В таком случае я возвращаюсь к гусарам; я буду атаковать баррикады с фронта, вы же отвлеките неприятеля с тылу; благодаря этому отвлекающему маневру я захвачу баррикады силой, и, соединившись, мы вместе пробьемся сюда и увезем короля.

Вместо ответа молодые люди протянули графу де Шарни руки.

Тот обернулся к королеве.

— Ваше величество! Через час вы будете свободны или я умру.

— Граф! Граф! Не говорите этого слова, его слишком больно слышать!

Оливье в ответ поклонился, будто подтверждая свое обещание, и, не обращая внимания на шум и ропот, снова донесшиеся с улицы, он пошел к двери.

Но в ту самую минуту, как он взялся за ключ, дверь распахнулась, пропуская новое действующее лицо, явившееся словно для того, чтобы еще больше запутать и без того непростую историю.

Это был сорокадвухлетний человек с мрачным и строгим выражением лица; воротник его рубашки был расстегнут, сюртук распахнут; красные от усталости глаза и пропыленная одежда свидетельствовали о том, что он, подгоняемый какой-то страстью, тоже проделал неблизкий путь.

Он был вооружен парой пистолетов и саблей.

Запыхавшись и почти не имея сил говорить в тот момент, как он распахнул дверь, он успокоился только тогда, когда узнал короля и королеву; мстительная ухмылка пробежала по его губам, и, не обращая внимания на второстепенных персонажей, находившихся в глубине комнаты, он прямо от двери, загородив ее своей мощной фигурой, протянул руку со словами:

— Именем Национального собрания объявляю вас своими пленниками!

Герцог де Шуазель бросился вперед с пистолетом в руке, собираясь застрелить вновь прибывшего, который превосходил наглостью и решимостью всех, кто до сих пор приходил в эту комнату.

Однако королева успела остановить герцога, обратившись к нему вполголоса:

— Не надо ускорять нашу гибель! Будем осмотрительны! Так мы выиграем время, ведь маркиз де Буйе уже, должно быть, недалеко.

— Да, вы правы, ваше величество, — согласился герцог де Шуазель.

Он спрятал пистолет.

Королева взглянула на Шарни, удивившись, что не он бросился на обидчика, но странное дело! Шарни будто не хотел попадаться незнакомцу на глаза и, чтобы остаться незамеченным, отошел в самый темный угол.

Однако хорошо зная графа, королева догадывалась, что в нужную минуту он выйдет из тени.

Глава 33. ЕЩЕ ОДНИМ ВРАГОМ БОЛЬШЕ

В то время, пока незнакомец говорил от имени Национального собрания, герцог де Шуазель держал его на мушке, однако тот словно не замечал, какая смертельная опасность ему угрожала.

Он был охвачен другим чувством, далеким от страха, что было очевидно всякому, стоило лишь заглянуть ему в лицо; он был похож на охотника, который, наконец, видит, что в его западню попали разом лев, львица и львенок, пожравшие его единственное дитя.

При слове «пленники», заставившем герцога де Шуазеля ринуться на незнакомца, король приподнялся.

— Пленники? Мы объявлены пленниками от имени Национального собрания? Что вы хотите этим сказать? Я вас не понимаю.

— Да это совсем просто, — возразил незнакомец, — и понять это отнюдь не сложно. Вопреки данной вами клятве не уезжать из Франции вы сбежали ночной порой, нарушив свое слово, предав нацию, предав народ; так что нация была вынуждена взяться за оружие, весь народ поднялся, и вот народ вам говорит устами последнего из ваших подданных, — его голос хоть и поднимается из самых низов, но от этого звучит ничуть не тише, — «Государь! Именем народа, именем Национального собрания вы — мой пленник!» Из соседней комнаты донесся одобрительный гул и послышались крики «браво».

— Ваше величество! Ваше величество! — зашептал герцог де Шуазель на ухо королеве. — Помните, что вы сами меня остановили; если бы вы не сжалились над этим человеком, вам не пришлось бы терпеть оскорблений.

— Все это — пустое, если мы будем отмщены, — едва слышно заметила королева.

— Да, — согласился герцог де Шуазель, — но если мы не будем отмщены?..

У королевы вырвался глухой стоя.

Однако над плечом герцога де Шуазеля медленно протянулась рука Шарни и коснулась руки королевы.

Мария-Антуанетта поспешно обернулась.

— Не мешайте этому человеку говорить и действовать, — шепнул граф, — я беру его на себя.

Тем временем король был оглушен полученным ударом, он изумленно взирал на мрачного господина, столь вызывающе говорившего с его величеством от имени Национального собрания, народа; к изумлению, с которым слушал король, примешивалось некоторое любопытство, потому что Людовику XVI казалось, что он уже не в первый раз видит этого человека, хотя он никак не мог вспомнить, где видел его лицо.

— Да что вам, наконец, от меня угодно? Отвечайте! — приказал король.

— Государь! Я хочу, чтобы ни вы, ни члены королевской семьи не сделали больше ни единого шага по направлению к границе.

— И вы явились, несомненно, не с одной тысячей вооруженных людей, чтобы мне помешать? — молвил король; речь его становилась все величественнее по мере того, как он продолжал спор.

— Нет, государь, я — один, вернее, нас только двое: адъютант генерала Лафайета и я, простой крестьянин; но Национальное собрание издало декрет; оно поручило выполнение этого декрета нам, и, значит, декрет будет выполнен.

— Дайте мне хотя бы посмотреть на него, — проговорил король.

— Он не у меня, а у моего товарища. Его прислали генерал Лафайет и Собрание для исполнения наказов нации; меня прислали господин Байи и в особенности я сам, чтобы присмотреть за этим товарищем и застрелить его, если он дрогнет.

Королева, герцог де Шуазель, граф де Дамас и другие присутствующие в удивлении переглянулись; им до сих пор доводилось видеть народ лишь угнетенным или разгневанным, когда он просил пощады или требовал смерти; однако они впервые видели его спокойным, стоящим скрестив руки, чувствующим свою силу и говорящим о своих правах.

Людовик XVI очень скоро понял, что ему не на что надеяться, имея дело с человеком такой закваски; ему захотелось поскорее с ним покончить.

— Где же ваш товарищ? — спросил он.

— Там, у меня за спиной, — отвечал тот.

С этими словами он шагнул вперед, освободив вход, и в дверном проеме стал виден молодой человек в форме офицера, облокотившийся на подоконник.

Костюм его тоже был в беспорядке, но этот беспорядок свидетельствовал не о силе; он был в подавленном состоянии.

Он обливался слезами, держа в руках бумагу.

Это был г-н де Ромеф, молодой адъютант генерала Лафайета, с которым, как, несомненно, помнит наш читатель, мы познакомились во время прибытия графа де Буйе в Париж.

Господин де Ромеф, как можно было понять в ту пору из разговора с юным роялистом, выл патриотом, и патриотом искренним; однако во времена диктатуры генерала Лафайета в Тюильри Ромефу было поручено наблюдать за королевой и сопровождать ее во время выходов; он сумел вложить В свое отношение к ее величеству столько почтительности и деликатности, что королева не раз выражала ему за это свою признательность.

При виде адъютанта королева, неприятно удивившись, воскликнула:

— О, это вы!?

Она застонала от боли как женщина, на глазах которой рушится крепость, какую она считала неприступной.

— Никогда бы не поверила! — прибавила она.

— Ну что же! — с ухмылкой пробормотал незнакомец. — Кажется, я хорошо сделал, что приехал.

Опустив глаза долу, г-н де Ромеф медленно двинулся вперед, сжимая в руке приказ.

Теряя терпение, король не дал молодому человеку времени подать ему приказ: его величество торопливо шагнул ему навстречу и вырвал бумагу у него из рук.

Прочитав ее, король молвил:

— Во Франции больше нет короля! Человек, сопровождавший г-на де Ромефа, улыбнулся, словно хотел сказать: «Это мне известно».

Королева вопросительно взглянула на короля.

— Вот послушайте, ваше величество, — предложил он ей. — Это декрет, который Собрание осмелилось принять против нас.

Дрогнувшим от возмущения голосом он прочитал следующие строки:

«Национальное собрание приказывает министру внутренних дел немедленно разослать по департаментам курьеров с приказанием ко всем представителям власти, командующим отрядами Национальной гвардии или пограничных войск задержать всякого, кто попытается выехать за пределы королевства, а также препятствовать вывозу какого бы то ни было имущества, оружия, обмундирования, золота и серебра, лошадей и карет; в случае, если курьерам удастся нагнать короля или кого-нибудь из членов королевской семьи, а также лиц, могущих способствовать их похищению, вышеуказанные представители власти, командующие отрядами Национальной гвардии или пограничных войск обязаны принять все возможные меры, чтобы воспрепятствовать похищению, задержать беглецов в пути, а затем передать законодательным властям».

Во время чтения декрета королева впала в оцепенение; однако едва он кончил, она покачала головой, словно пытаясь прийти в себя.

— Дайте! — приказала она, протягивая руку к роковому декрету. — Невероятно!

Тем временем товарищ г-на де Ромефа ободряюще улыбнулся национальным, гвардейцам и вареннским патриотам.

Они почувствовали беспокойство, когда королева произнесла «невероятно», хотя от слова до слова слышали содержание декрета.

— О, читайте, ваше величество, — с горечью проговорил король, — читайте, если у вас еще есть сомнения; это составлено и подписано председателем Национального собрания.

— Что же за человек мог осмелиться составить и подписать подобный декрет?

— Дворянин, ваше величество! — сообщил король. — Это маркиз де Богарне!

Не странно ли, — и это лишний раз доказывает, что прошлое таинственным образом связано с будущим, — что декрет, в силу коего следовало арестовать Людовика XVI, короля, и членов королевской семьи, был подписан именем до той поры не известным, но которому было суждено прогреметь в начале XIX века?

Королева взяла декрет и, прочтя его, нахмурилась и поджала губы.

Потом король опять взял бумагу у нее из рук, чтобы еще раз пробежать глазами, после чего бросил декрет на постель, где спали дофин и наследная принцесса, не подозревавшие о том, что в этом споре решалась их судьба.

Королева не могла долее сдерживать себя; она бросилась к постели, схватила декрет, скомкала и отшвырнула с криком:

— О ваше величество! Будьте же осмотрительны! Я не хочу, чтобы эта грязная бумага коснулась моих детей!

Из соседней комнаты послышался гул возмущенных голосов. Национальные гвардейцы рванулись было в комнату, где находились именитые беглецы.

Адъютант генерала Лафайета в ужасе вскрикнул.

Его товарищ взревел от бешенства.

— Ага! — прошипел он сквозь зубы. — Это — оскорбление Национального собрания, нации, народа… Ну что же…

Он обернулся к находившимся в первой комнате разгоряченным борьбой патриотам, вооруженным ружьями, косами и саблями, и прокричал:

— Ко мне, граждане!

Те сделали еще шаг по направлению к комнате, где укрывалась королевская семья, и один Бог знает, чем бы закончилось столкновение этих двух страстей, если бы не Шарни; в начале описанной нами сцены он произнес всего несколько слов, а потом все время держался в стороне: вдруг он выступил вперед и, схватив за руку незнакомца в форме национального гвардейца в ту самую минуту, как тот поднес руку к эфесу своей сабли, проговорил:

— Прошу вас на одно слово, господин Бийо; мне нужно с вами поговорить.

Бийо — а это был именно он — вскрикнул от изумления, потом смертельно побледнел и замер на мгновение в нерешительности; резким движением он убрал в ножны наполовину оголенную саблю и молвил в ответ:

— Хорошо! Мне тоже нужно с вами поговорить, господин Шарни!

Он торопливо подошел к двери.

— Граждане! — обратился он к толпе. — Оставьте нас, пожалуйста. Мне надо переговорить с этим офицером; но можете быть спокойны, — прибавил он тихо, — ни волк, ни волчица, ни, волчата от нас не уйдут. Я здесь, я за них в ответе!

Нападавшие попятились, освобождая помещение, как будто этот человек, бывший им совершенно незнакомым, так же как королю, королеве и их свите — за исключением Шарни, — имел отныне право им приказывать.

Кроме того, каждому из них хотелось поделиться с оставшимися на улице товарищами увиденным и услышанным в доме и посоветовать патриотам быть как никогда начеку.

Тем временем Шарни шепнул королеве:

— Господин де Ромеф вам предан, ваше величество; оставляю вас с ним, попытайтесь извлечь из него все, что можно.

Это было тем легче сделать, что, выйдя в соседнюю комнату, Шарни затворил дверь и закрыл ее собой от всех, в том числе и от Бийо.

Загрузка...