25 сентября 1338 года, без четверти пять часов пополудни, бальная зала Вестминстерского дворца была освещена только четырьмя факелами, поставленными в железные ручки, которые были укреплены в стены по углам залы; неопределенный и дрожащий свет едва мог разгонять мрак сумерек, рано наступающих в это время года. Однако, свет этот был достаточен для того, чтобы служители дворца могли приготавливать ужин; длинный стол в три разные высоты был уже поставлен, и они спешили в этом полумраке разместить на нем самые лучшие вина и затейливые блюда того времени; каждая высота стола означала места особ, соответствующих их званию и происхождению. Когда все было готово, главный дворецкий вошел в залу из боковой двери, обошел медленно кругом стола и, уверясь, что каждая вещь была на своем месте, обратился к лакею, стоявшему у главных дверей и ожидавшему его приказаний, медленно, как человек, понимающий важность своих обязанностей, сказал ему: «Все в порядке, можешь подавать знак к столу»[1].
Лакей, взяв маленький рожок из слоновой кости, висевший на перевязи у него через плечо, подал знак тремя продолжительными звуками; в ту минуту двери отворились, пятьдесят слуг с зажженными факелами в руках вошли попарно и, разделясь, стали по длине обеих противоположных стен залы; за ними вошли пятьдесят пажей, из которых каждый нес серебряный рукомойник с лоханью; наконец, за ними два герольда, которые, став по обе стороны дверей, отдернули богатый занавес, украшенный гербами, и громко провозгласили: «Его величество король и ее величество королева Англии».
В эту минуту показался в дверях король Эдуард III под руку с Филиппою Ганаусскою, своею супругою, за ним следовали кавалеры и дамы, цвет английской аристократии, — они составляли их двор, двор, который в то время был самый блистательный в свете, по знатности происхождения, храбрости и красоте особ, его составляющих. На пороге залы король и королева, разделясь, пошли по обеим сторонам стола во всю длину его и, достигнув оконечности, заняли самые возвышенные, приготовленные для них места. Все придворные следовали их примеру и, разделяясь, по мере того, как входили в залу, занимали каждый свое место. Потом, обратясь к своему пажу, каждый из них умыл руки из серебряных рукомойников, без исключения, как кавалеры, так и дамы. По окончании этой подготовительной церемонии, все сели; пажи, поставив в шкафы, находящиеся по обеим стенам залы, рукомойники, стали подле господ своих для исполнения их приказаний.
Эдуард находился в такой задумчивости, что при втором только блюде заметил, что по левую его сторону одно место осталось незанятым и что недоставало одного собеседника на королевском пиру его. Медленно, не говоря ни слова, окинул взором всех присутствующих, богатые одежды которых, украшенные золотом и драгоценными каменьями при освещении пятидесяти факелов, блестели чудными огнями; взгляд короля остановился с невыразимо страстным выражением на молодой и прекрасной Алиссе Гранфтон, сидевшей между отцом своим, графом Дерби, и женихом Петром Монтегю, который в награду за отличные заслуги только лишь получил от короля графство Салисбюри, и потом Эдуард опять взглянул с удивлением на пустое место, сесть на которое почел бы за величайшее счастье всякий из присутствующих, но которое, однако, осталось незанятым. Этот случай, казалось, прервал нить мечтаний Эдуарда, потому что он вопрошающим взором окинул опять все собрание, но никто не отвечал ему. После чего, чтобы получить объяснение своему недоразумению, он обратился с вопросом к молодому знатного происхождения Ганаузскому дворянину, прислуживающему королеве:
— Не можете ли вы, Готье-Мони, объяснить, что за важное дело лишает нас сегодня присутствия нашего гостя и брата графа Роберта д’Артуа? Не попал ли он опять в милость нашего дяди, короля Франции Филиппа? А поэтому, может быть, поспешив оставить Англию, забыл даже и проститься с нами.
— Не думаю, ваше величество, — отвечал Готье-Мони, — чтобы его высочество, граф Роберт мог так скоро забыть, с каким великодушием король Эдуард дал ему убежище, в котором из опасения гнева короля Филиппа отказали ему граф Овернский и Фландрский.
— Я исполнил только мою обязанность, Готье; граф Роберт королевской крови и происходит от короля Людовика VIII, следовательно, это был долг мой. Впрочем, мне легче было дать ему убежище, нежели тем владетелям, о которых вы говорите, потому что, благодарение Богу, Англию труднее покорить, нежели горы Оверни и болота Фландрии; мы можем неустрашимо смотреть на гнев верховного властителя нашего, короля Филиппа. Но как бы то ни было, я все же желаю знать, что сделалось с нашим гостем. Не знаете ли вы, Салисбюри, чего о нем?
— Никак нет, ваше величество, — отвечал граф, — я не могу удовлетворительно отвечать на вопрос ваш; с некоторого времени глаза мои ослеплены блеском красоты одного лица, слух мой прельщен приятностью одного голоса, и это до того, что граф Роберт, несмотря на то, что он внук короля, мог бы пройти мимо меня, сказать, куда он отправляется, но я, вероятно, не приметил бы и не запомнил бы слов его. Но позвольте, ваше величество, кажется, этот молодой человек, который подле меня, хочет сказать мне что-то, относящееся к графу.
В самом деле, Гильом Монтегю, племянник Салисбюри, за которым он стоял, нагнулся и сказал ему на ухо несколько слов.
— Ну, что? — спросил король.
— Я не ошибся, ваше величество, — продолжал Салисбюри, — Гильом встретил его сегодня утром.
— Где? — спросил король, обращаясь к молодому человеку.
— На берегах Темзы, ваше величество, — он спускался к Гринвичу и, без сомнения, отправлялся на охоту, потому что на руке у него был прекраснейший сокол.
— В котором часу это было? — спросил король.
— Около трех часов, ваше величество.
— А вы что делали так рано на берегах Темзы? — спросила очаровательно-приятным голосом прекрасная Алисса.
— Мечтал, — отвечал, вздыхая, молодой человек.
— Да, да, — сказал смеясь Салисбюри, — кажется, Гильом не очень счастлив в сердечных делах своих, потому что с некоторого времени я замечаю в нем все признаки безнадежной страсти.
— Дядюшка!.. — сказал краснея молодой человек.
— В самом деле?.. — спросила с простосердечным любопытством Алисса, — ежели это справедливо, то я желала бы быть вашей поверенной.
— Не смейтесь, но пожалейте меня, — сказал тихим голосом Гильом, сделавши шаг назад и закрыв рукою глаза, из которых выкатились две крупные слезы, повисшие на его ресницах.
— Бедняжка! — сказала Алисса, обращаясь к Салисбюри, — мне кажется, вы не шутите.
— Нисколько, — отвечал Салисбюри с важностью, — но Гильом удивительно скрытен, и я уверен, что вы, даже сделавшись его теткою, не скоро узнаете его тайну.
Алисса покраснела в свою очередь.
— Теперь понятно, — сказал король, — охота увлекла графа за Гринвич, и поэтому нельзя надеяться, что мы его увидим раньше завтрашнего утра.
— Мне кажется, что ваше величество ошибается, — сказал граф Иоанн Гейнау, — потому что мне слышится его голос в ближайшей зале, и это убеждает меня, что граф уже возвратился.
— Я буду очень ему рад, — отвечал король.
И в эту минуту обе двери в залу отворились, и граф Роберт, пышно одетый, вошел в залу, в сопровождении двух музыкантов, играющих на цитрах, за которыми шли две молодые благородные девицы, несущие на серебряном блюде жареную цаплю, которая для того только, чтобы легче было узнать ее, была так приготовлена, что длинный нос ее и безобразные ноги оставались в целости; потом за двумя девушками шел, прыгая и кривляясь, графский шут, который в такт музыкантам бил рукой в маленький барабан.
Роберт д’Артуа обошел около стола, в сопровождении странной своей свиты, и остановясь подле короля, смотревшего на него с удивлением, дал знак девицам, чтобы поставили блюдо с цаплей против него.
Эдуард поспешно встал и, оборотясь к Роберту д’Артуа, бросил на него гневный взгляд; но заметив, что граф не смутился, сказал дрожащим голосом:
— Что это значит, дорогой гость наш? Разве во Франции платят за гостеприимство насмешкой? Разве гадкая цапля, мясо которой презирают мои соколы и собаки, может быть дичью, достойною подавать на наш королевский стол?
— Мне сегодня пришло в голову, ваше величество, в то время, когда сокол мой бросился на эту птицу, что цапля трусливее всех животных; она боится своей тени, и если ей случится видеть ее впереди себя, то кричит так, как будто ей угрожает смерть; я подумал это и решился трусливейшую птицу поднести королю.
Эдуард схватился рукою за кинжал.
— А самый трусливейший из королей, — продолжал Роберт, как будто не замечая этого движения, — неоспоримо Эдуард, король Англии, который, будучи наследником по матери своей Изабелле, Французского королевства, не имеет мужества отнять его, похищенное у него Филиппом Валуа.
Ужасное молчание последовало за этими словами. Все встали со своих мест и, зная вспыльчивость короля, устремили взоры на этих двух людей, из которых один осмелился сделать другому такое смертельное оскорбление. Однако все ошиблись. Лицо Эдуарда приняло важное, спокойное выражение; он покачал головою, как будто для того, чтобы стряхнуть смущение с чела своего; потом положил тихо руку на плечо Роберта и сказал ему кротким голосом:
— Ты прав, Роберт… я забыл, что я внук Карла IV, короля Франции; ты мне напомнил это, благодарю тебя; и хотя причина, побуждающая тебя к этому, происходит от ненависти твоей к Филиппу, который изгнал тебя, а не от признательности ко мне, который тебя принял, но все-таки я тебе за это обязан; потому что благодаря тебе вспомнил, что я настоящий король Франции, будь покоен, я этого не забуду; и в доказательство истины слов моих, выслушай обет, который я произнесу. Садитесь, господа, и выслушайте.
Все повиновались; только двое не сели — Эдуард и Роберт.
Тогда король поднял правую руку и сказал:
— Клянусь мясом этой малодушной и трусливой птицы, которая стоит передо мною и которая есть самая малодушная и трусливая из всех птиц, что раньше шести месяцев, я с моей армией буду во Франции, проникнув в нее через Гейнау, Гиен, или Нормандию; клянусь победить короля Филиппа везде, где только его встречу, хотя бы войска его были в десять раз многочисленнее моих. Клянусь, наконец, ранее шести лет стать лагерем в виду церкви Сент-Дени, в которой похоронен мой предок; клянусь в этом, невзирая на присягу мою в подданстве королю Филиппу, к которой меня ребенком еще принудили в Амьене. А! Граф Роберт, ты желаешь войны; итак! Обещаю тебе, что ни Ахиллес, ни Парис, ни Гектор, ни Александр Македонский, завоевавший столько государств, — ни один из них не оставил на пути своем столько опустошений, сколько оставлю я во Франции, разве только Всевышнему угодно будет прекратить жизнь мою, воспрепятствовать исполнению моего обета. Я кончил. Теперь прикажите, граф, снять цаплю и садитесь подле меня.
— Нет, ваше величество, — отвечал Роберт, — еще необходимо, чтобы цапля была обнесена вокруг стола, — может быть, кто-нибудь из благородных рыцарей вменит себе в честь присоединить и свой обет к клятве короля.
При этих словах он дал знак двум девицам взять блюдо с цаплей и пошел, в сопровождении своей свиты играющих музыкантов, к которым присоединились голоса девиц, певших песнь Гильберта Берневильского; дойдя до графа Салисбюри, который сидел, как сказано выше, возле прекрасной Алиссы Гранфтон, Роберт остановился, блюдо с цаплей было поставлено против него.
— Прекрасный рыцарь, — сказал Роберт, — вы слышали слова короля Эдуарда, во имя Христа Царя небесного заклинаю вас произнести обет над нашей цаплей.
— Вы хорошо сделали, — сказал Салисбюри, — что закляли меня именем Христа Спасителя; я осмелюсь умолять мою милую соседку, в которой в одно время соединяются и благородная гордость, и красота, и добродетель, и ум, которую вполне можно почесть небожительницей, положить свой пальчик на глаза мои.
— Признаюсь, — сказала нежно Алисса, — дама, которая пользуется до такой степени уважением своего рыцаря, не должна огорчить его отказом. Вы просили, граф, один из моих пальцев, но я буду так щедра к вам, что дам всю мою руку.
Салисбюри схватил с восхищением и поцеловал несколько раз хорошенькую ручку, закрыл ею совершенно свой правый глаз. Алисса улыбалась, не понимая ничего, что он хотел этим объяснить. Салисбюри, заметив это, спросил:
— Как вы думаете, вижу ли я этим глазом?
— Конечно, нет, — отвечала она.
— Итак, — продолжал Салисбюри, — клянусь не открывать этот глаз мой до тех пор, пока не в состоянии буду увидеть им Францию; клянусь, что ничто на свете не принудит меня взглянуть им раньше того часа, как стану лицом к лицу с неприятелем. Обет мой произнесен, — что будет, то будет. Теперь ваша очередь, неужели вы ничего пе скажете?
— Напротив, граф, — отвечала Алисса покраснев, — я тоже клянусь, что в день возвращения вашего из Франции в Лондон я отдам вам мое сердце, с той же искренностью, как дала сегодня руку, и в залог исполнения моего обещания вот вам мой шарф, да будет он облегчением к совершению вашего обета.
Салисбюри преклонил колено, Алисса опоясала его шарфом при рукоплескании всех присутствующих. Тогда Роберт велел опять взять блюдо с цаплей и в сопровождении музыкантов и скомороха пошел к месту Иоанна Гейнау.
— Благородный господин Бомон, — сказал Роберт д’Артуа, — как дядя короля Англии и как один из самых храбрейших христианских рыцарей, не угодно ли вам произнести обет над моей цаплей — совершить какой-нибудь важный подвиг против королевства Франции?
— Охотно, — отвечал Иоанн Гейнау, — потому что я такой же изгнанник, как и вы, — изгнанник за то, что помог королеве Изабелле покорить Англию. Итак, я клянусь, ежели королю угодно только будет принять меня квартермейстером и идти через мое графство Гейнау, провести его армию во Францию, чего, впрочем, ни для кого другого в свете не сделал бы, кроме него. Но если сверх чаяния мой истинный властитель, король Франции, возвратит меня из моего изгнания, то я прошу племянника моего Эдуарда возвратить мне мое слово, которое я ту же минуту буду просить у него обратно.
— Это справедливо, — сказал Эдуард, — я соглашаюсь, потому что по душе и сердцу вы более Француз, нежели Англичанин. Клянитесь же смело; ибо я клянусь моей короной в таком случае возвратить вам ваше обещание Граф Роберт, велите поднести цаплю к Готье-Мони.
— Нет, ваше величество, позвольте, — сказал молодой человек, — двух обетов исполнить сразу невозможно, а вам известно, что я уже произнес один, это — отомстить за смерть отца моего, который умерщвлен в Гвиенне, найти его могилу, чтобы на ней убить его убийцу. Но будьте покойны, ваше величество, расчет мой с королем Франции будет достаточен.
— Мы вам верим, — сказал король, — и ваше обещание для нас столько же достаточно, как и клятва.
В продолжении этого разговора Роберт д’Артуа, приблизившись к королеве, приказал блюдо с цаплей поставить против нее и, преклонив колено, в молчании ожидал, что она скажет. Королева, обратясь со смехом к нему, сказала:
— Граф, чего вы хотите от меня? Вы знаете, что женщина не может произвольно произносить клятвы, она в зависимости от мужа. Да будет стыдно той, которая в подобных обстоятельствах забудет свои обязанности до такой степени, что без позволения своего повелителя решится на что-нибудь.
— Произносите смело обет ваш, Филиппа, — сказал Эдуард, — клянусь вам, что с моей стороны вы найдете всегда помощь, но не сопротивление в исполнении его.
— Итак, — сказала королева, — я еще не говорила вам, что я беременна, потому что до сих пор сама сомневалась в этом, но в эту минуту я чувствую, что младенец во мне шевелится. И поэтому слушайте меня, — по данному вам мне позволению, я клянусь Спасителем Иисусом и Пресвятой Девой Марией, что я не освобожусь от бремени нигде, кроме как во Франции; и если у вас не достанет мужества способствовать исполнению этого моего обета, то клянусь в минуту моего разрешения лишить себя жизни, для того, чтобы от исполнения этой клятвы зависела жизнь моего младенца и спасение души моей. А вы, ваше величество, кажется, не так много имеете наследников, чтобы рисковать жизнью жены вашей и вашего ребенка.
— Теперь никто не должен произносить более ни одного слова, — сказал Эдуард в смущении, — и так уже довольно клятв, да простит нас Всевышний за них!..
— Ничего, — сказал Роберт д’Артуа вставая, — я надеюсь: благодаря моей цапле, теперь совершилось столько обетов, что король Филипп должен будет раскаиваться вечно, что изгнал меня из Франции.
В эту минуту дверь в залу отворилась, и герольд, приблизившись к Эдуарду, известил его о приезде посланного из Фландрии от Иакова Дартевеля.
Эдуард задумался; потом, обратясь с улыбкой к присутствующим, сказал:
— Господа, вот еще союзник, соединяющийся с нами, кажется, я бросил семена вовремя, и в хорошую землю, потому что замысел мой начинает расцветать в самое настоящее время, и я теперь смело могу предсказать, с какой стороны мы вступим во Францию. Граф Бомон, я назначаю вас нашим маршалом.
— Любезный племянник и. король, — сказал граф, — вы лучше бы сделали, если бы предоставили самым благородным рыцарям избрать себе вождя; каждый из них опасен для врага по желанию соблюсти свои выгоды, в поддержании войны между державными особами. А когда дворянство и короли сражаются вместе, то народу достается добыча, а волкам мертвые тела. И к тому же, разве презренные фламандцы не успели во время наших смут свергнуть с себя власть нашу? И теперь управляются сами, как будто Фландрия машина, которой можно управлять так же, как суконной фабрикой или пивоварней.
— Почтенный дядюшка, — возразил улыбаясь Эдуард, — по соседству с Фландрией вы принимаете слишком сильное участие в этом вопросе, чтобы основать на мнении вашем наше решение насчет добрых жителей Йорка, Брюга и Ганда; и если они, воспользовавшись смутами, свергли с себя власть вашу, то разве вы, в свою очередь, не воспользовались этими обстоятельствами, чтобы свергнуть с себя владычество империи, и не настроили себе замков, которые они предали огню? Что ставит, если я и не ошибаюсь, вас в такое же положение против Людовика V, короля Баварского, и Фридерика III, в каком находятся жители Фландрии против Людовика Кресси. Поверьте мне, граф Бомон, не берите сторону человека, действующего по внушению какого-нибудь аббата Везелая, который, не понимая сам ничего в управлении, думает только обогатиться за счет народа. Вы, верно, помните ту нравоучительную пьесу, игранную при нас, лет десять тому назад, труппой актеров в Честере? Впрочем, не думаю, — кажется, в это время вы находились во Фландрии, где присутствие ваше было необходимо, по ссорам, происшедшим между ганаузцами и англичанами в самом Йорке; итак, эта пьеса, хотя мне было тогда только пятнадцать лет, но она послужила мне поучением, которого я никогда не забуду. Хотите, я вам расскажу?
Все с любопытством обратились к Эдуарду, который начал следующими словами:
— Бедные люди, муж и жена, низкого происхождения, были совершенно разорены сборщиками податей, потому что не в состоянии были уплатить их, и сидевши на пустом сундуке, единственной собственности, которую им оставили, плакали о несчастном своем положении, как вдруг явились опять приставы отнять у них и эту последнюю ничтожную их принадлежность; но лишь только нагнулись, чтобы поднять сундук, как вдруг крышка его открылась и из него вылетели три злые духа, которые, схватив приставов, улетели с ними вместе. Это до того врезалось мне в память, что и теперь я обвиняю всегда тех, кто, отняв у своих подданных все их имущество, добирается еще и до пустых сундуков. Скажите посланному нашего друга Иакова Дартевеля, — сказал король, обращаясь к герольду, ожидавшему его ответа, — что мы примем его завтра в полдень. Что же касается до вас, любезный дядюшка, граф Гейнау и любезный брат, граф Роберт д’Артуа, я прошу вас быть готовыми сопровождать меня, через полчаса, в предполагаемом мною путешествии, на расстоянии от Лондона милях в четырнадцати, которое я думаю предпринять сегодня ночью. Пойдемте, Готье, — прибавил он вставая, — мне нужно кое-что сказать тебе.
Сказавши это, Эдуард, опершись на руку Готье и спокойно улыбаясь, вышел из той залы, где решилась за минуту перед этим участь стольких людей и стольких государств; за ним последовали двое слуг с факелами, чтобы освещать ему путь во внутренние его покои.
Эдуард, идя тихими шагами, сказал тихо, так, чтобы другие не могли его слышать:
— Милый мой Готье, мне хочется оказать тебе очень неприятную услугу.
— В чем она состоит, ваше величество? — спросил Готье, заметив по голосу короля, что он серьезно говорит, а не шутит.
— Мне хочется… впрочем, впоследствии, может быть, я и раскаюсь в этом, но нужды нет… мне хочется — сделать тебя королем Англии.
— Меня? — вскричал Готье-Мони.
— Будь покоен, ненадолго, — продолжал Эдуард, опираясь дружески на руку своего любимца. — Ах! ваше величество, вы успокаиваете меня, извольте объясниться, прикажите, вам известно, что я предан всей душой вашему величеству.
— Знаю, знаю и поэтому избираю тебя, а не другого. Я подозреваю, чего хочет от меня Дартевель, приславший гонца из Фландрии; а так как он у меня в руках, то я бы желал извлечь из этого некоторую пользу, для чего мне необходимо действовать самому. Прежде я думал послать тебя к нему, а сам хотел принять посланника, теперь же, напротив, ты примешь его, а я поеду во Фландрию.
— Как, ваше величество, вы решаетесь подвергнуть себя таким опасностям, один, без свиты, пуститесь на твердую землю? Доверите особу вашу возмутившимся подданным, которые изгнали своих владетелей?
— Опасаться мне нечего, потому что они меня не знают; я возьму, с собою охранные грамоты за моею подписью, по которым в звании посланника буду неприкосновеннее самого себя в настоящем моем звании короля; впрочем, хитер этот Дартевель. И я непременно хочу сам его видеть, чтобы судить, можно ли основываться на его словах. Итак, это решено, Готье, — прибавил король, отворяя ключом дверь своей комнаты, — завтра в полдень будь готов выполнить твою роль.
— Может быть, я еще и сегодня вечером буду нужен вашему величеству, посему прикажете ли мне остаться здесь, или удалиться?
— Нет, ступай, Готье, — сказал мрачным голосом король, — в этой комнате находится человек, с которым мне нужно говорить без свидетелей; потому что никто, кроме меня, не должен слышать того, что он мне скажет, и если бы в эту минуту вошел нечаянно лучший из друзей моих, то я не поручился бы ни за минуту его жизни.
Оставь меня, Готье, оставь и сохрани тебя Всевышний провести когда-нибудь такую ночь, какую должен я провести сегодня!..
— Однако, в это время двор вашего величества…
— Веселиться — свойственное им занятие; чело наше покрывается морщинами, волосы седеют, а они удивляются, отчего короли так рано стареют. Что делать, они так громко смеются, что не могут слышать тех, кто тихо вздыхает.
— Ваше величество, вы изволите скрывать от меня какую-нибудь опасность, которая грозит вам, воля ваша, я останусь с вами.
— Опасности нет никакой, божусь тебе.
— Однако, вашему величеству, угодно было приказать графу Бомону и Роберту д’Артуа быть готовыми сопровождать вас.
— Я еду к матери.
— Но, — продолжал Готье тихим голосом, приблизившись к королю, — если это посещение будет вроде того, в котором я сопровождал ваше величество в Нотингемский замок, когда через подземелье мы достигли ее спальни и взяли под стражу Робера Мортимера.
— Нет, нет, — сказал с нетерпением Эдуард, причиной которого было воспоминание о поведении его матери. — Нет, Готье, королева отказалась от своих заблуждений и раскаивается в прежних проступках, которые я, благодаря моей над нею власти, власти, может, немного жестокой, не такой, какую бы надлежало иметь сыну над матерью, заставил ее оплакать в продолжение целых десяти лет заключения в башне замка Рединг. Что же касается нового любимца, то мне нечего опасаться; ужасная казнь Мортимера, окровавленный труп которого брошен был, по моему приказанию, на показ всему Лондону, отобьет охоту у всякого заступить это опасное звание. И это будет просто посещение покорного и почти раскаивающегося сына, потому что бывают минуты, в которые я сомневаюсь в том, что говорят о женщине, называющейся моей матерью, я желал бы сомневаться в том, на что имею неоспоримые доказательства. Итак, иди и спи спокойно, мой милый Готье; мечтай о турнирах и поединках так, как следует рыцарю; а мне оставь мечтать об изменах, беззакониях и убийствах, в них заключаются, по большей части, мои сновидения.
Готье заметил, что настаивать больше невозможно; остановясь, поклонился королю, который приказал проводникам своим, освещая ему путь, проводить его.
Эдуард следовал взором за молодым рыцарем, удалявшимся во мраке, — и лишь только свет от факелов исчез из глаз короля, то он, вздохнув, обтер рукою лоб, отворил дверь и вошел в свою комнату.
В этой комнате находился человек между двумя стражниками. Эдуард подошел прямо к нему, посмотрел с ужасом на его бледное лицо, которое казалось еще бледнее от освещения одной лампы, стоявшей на столе, потом спросил у него тихим и почти дрожащим голосом:
— Вы ли Монтраверс?
— Точно так, ваше величество, разве вы не изволите узнавать меня?
— Да, я помню, что раза два я вас видел у моей матери, во время нашего с ней путешествия во Францию, — потом, обратясь к стражам, приказал им удалиться.
Когда они вышли, Эдуард устремил испытующий и вместе с тем страшный взор на Монтраверса, затем, упав в кресло, спросил у него гробовым голосом: «Итак, ты убийца отца моего?..»
— Вы обещали мне свободу, если я возвращусь в Англию; я поверил слову вашего величества, оставил Германию, где был в безопасности, теперь безоружный нахожусь во дворце вашем, в руках, имея в свою защиту против самого сильного из всех христианских королей только клятву, которую он мне дал.
— Будьте покойны, — сказал Эдуард, — как не гадко и не отвратительно мне присутствие ваше, но я не изменю моему слову, и вы оставите в совершенной свободе этот дворец, как будто руки ваши и не обагрены кровью короля, отца моего; но это с условием, которое вам известно.
— Я готов его исполнить.
— Ничего не скроете от меня?
— Совершенно ничего…
— Вы мне представите все доказательства, какие только можете, несмотря на лица, которые замешаны были в этом деле, вы мне их назовете?
— Все, все, что только знаю.
— Хорошо, — сказал со вздохом король; потом, после минутного молчания, положил руки на стол, опустил на них голову и сказал тихим голосом, — начинайте, я вас слушаю.
— Без сомнения, вашему величеству известно многое, о чем я должен говорить?
— Ошибаетесь, — отвечал Эдуард, не меняя положения, — король ничего не знает, потому что он окружен людьми, скрывающими от него для своей пользы истину; вот почему я и выбрал человека, который, открыв мне истину, может от меня всего ожидать.
— И я лучше всех могу объяснить вашему величеству все, что вам угодно знать, потому что двадцать семь лет тому назад, как я вступил на службу к королеве, вашей матери, первое время был ее пажем, потом секретарем, — и всегда верно исполнял мои обязанности, как паж и впоследствии как секретарь.
— Да, — сказал тихим голосом Эдуард, так что едва можно было слышать слова его, — я знаю, вы верно, даже слишком верно, служили ей, как паж, как секретарь и потом как палач.
— С какого времени, ваше величество, прикажете мне начать рассказ мой?
— Со дня вступления вашего к ней на службу. — Это было в 1312 году, за год до рождения вашего величества, четыре года спустя после того, как она была возвращена королем Франции, который сопутствовал ей до Булона, где вручил ее королю, вашему родителю; Англия встретила ее, как своего ангела-хранителя, потому что всякий надеялся, что она по молодости лет своих и по красоте приобретет доверие короля и ослабит влияние на него Гавестона, который был… простите меня, ваше величество, более, нежели любимцем короля.
— Да, да, — сказал с поспешностью Эдуард, — я это знаю, продолжайте.
— Но все ошиблись, Гавестон остался в своей силе. Тогда последняя надежда всего дворянства исчезла; а они ясно увидели, что ничего невозможно исходатайствовать у короля, отца вашего, иначе, как силою, почему подняли против него оружие и до тех пор не положили его, пока он не выдал им Гавестона, которого палач принял из рук кх; вскоре после этого происшествия королю Бог даровал сына, вас, ваше величество; все думали, что королева после этого события получит некоторое влияние на вашего родителя, но опять ошиблись. Гуг Спензер занял место Гавестона в дружбе короля. Вы помните, я думаю, ваше величество, этого молодого надменного человека. Вскоре ожесточение его против королевы превзошло все границы, он отнял у нее графство Корнуэль, доходы с которого предоставлены были на собственные ее расходы; и ваша мать, в отчаянии, приказала мне написать королю Карлу Прекрасному, ее брату, что она во дворце короля, мужа своего, как служанка, живет на жаловании.
В это время начались раздоры за Гвиенну между Францией и Англией. Королева предложила своему супругу позволить ей предпринять путешествие во Францию, чтобы быть примирительницей между ним и братом ее; он согласился. Королева рассказала предваренному уже письмом дяде вашему все, чего не могла передать письменно. Тогда он, ожесточась еще более и желая найти только предлог к войне, объявил родителю вашему Эдуарду II, что он должен явиться к нему, чтобы засвидетельствовать лично подданическую свою преданность, как верховному его властелину. Спензер заметил в ту же минуту, что погибель его неизбежна: сопровождая Эдуарда, он попадет в руки короля Франции, а оставаясь в Англии во время отсутствия вашего родителя, будет без защиты против всего дворянства. И поэтому он предложил королю средство, которым думал спасти себя, но которое, напротив, было причиною его падения; а именно — уступить вашему величеству владение Гвиенны, и послать вас туда присягать, вместо короля, родителя вашего.
— Ах! Вот почему он сделал эту ошибку, — сказал король, — которая меня всегда удивляла, и я никогда не мог постигнуть, как он, великий политик, мог так поступить. Продолжайте, я вижу, что вы говорите правду.
— Мне необходимо это ободрение вашего величества, потому что я должен коснуться того происшествия… — Монтраверс остановился.
— Да, я знаю, вы хотите говорить о Робере Мортимере, которого я нашел по приезде моем в Париж при моей матери, и как не был мал, но заметил между ним и королевой особенную дружбу. Теперь скажите мне, потому что вы один можете мне сказать это, где началась эта дружба, в Англии или уже в Париже?
— Она началась в Англии, и была единственной причиной изгнания Робера.
— Хорошо, продолжайте, я вас слушаю, — сказал король.
— Не один вы, ваше величество, заметили эту дружбу, потому что епископ Эксетерский, которого вы привезли с собою к королеве, по возвращении своем в Англию, сообщил Эдуарду II все, что видел; король в ту же минуту написал королеве, чтобы она возвратилась, и вам особенно, чтобы вы, оставив королеву, приехали обратно в Англию.
— Я никогда не получал этого письма, — сказал Эдуард, — и в первый раз слышу теперь о нем, потому что от одного короля, отца моего, мог узнать об этом, но королева не позволяла мне видеть его во все время заключения в темнице.
— Это письмо было перехвачено Мортимером.
— Несчастный! — сказал тихо король.
— Королева отвечала манифестом, что до тех пор не возвратится в Англию, пока Гуг Спензер не будет удален от присутствия короля.
— Кто сочинял этот манифест?
— Не знаю, ваше величество, мне диктовал его Мортимер в присутствии королевы и графа Кента. Этот манифест произвел в Лондоне то действие, которое от него ожидали; оскорбленное дворянство присоединилось к королеве и вашему величеству.
— Ко мне! Но все знали, что я был еще ребенок, и не имел понятия о том, что происходило, а имя мое только участвовало в этом манифесте; потому что я, да накажет меня Всевышний, никогда не был в заговоре против отца моего!
— В это время, как король Карл Прекрасный готовил помощь деньгами и войсками, обещанную его сестре, к нему приехал Тибольт Шатильон, епископ Сентский, с письмами от Иоанна XXII, который был тогда папою в Авиньоне, писанными, вероятно, по наущению Гуга Спензера, потому что заключали в себе повеление королю Карлу под опасением отлучения от церкви выслать сестру и племянника в Англию. Это так подействовало на вашего дядю, что он не только отказался от всепомоществования, но торжественно обещал Сентскому епископу отдать королеву и ваше величество в руки любимца родителя вашего. Но королева вовремя была предупреждена об этом.
— Графом Робертом д’Артуа? Да, я это знаю, потому что, прося меня о покровительстве, когда он был изгнан в свою очередь, он говорил мне, что оказал матери моей эту услугу.
— Он сказал правду, ваше величество, — королева, устрашенная отказом своего брата, не знала, у кого просить помощи. Тогда Роберт д’Артуа советовал ей бежать в свое отечество, уверяя, что она найдет там много храбрых и прямодушных дворян, в числе которых будут непременно Гильом, Гейнау и граф Бомон, брат его. Королева последовала его совету, и в ту же ночь отправилась к Гейнау.
— Да, я помню приезд наш к Эсташу Добресикуру, и как радушно он нас принял; за это, если я только буду иметь случай, непременно его вознагражу. У него в первый раз я увидел дядю моего Иоанна Гейнау, который приехал с предложением своих услуг королеве и повез нас к брату своему Гильому, где я встретил дочь его Филиппу, ставшую впоследствии моей женой. Я помню, как, выехав из Дордрехтской гавани, мы были застигнуты бурей, сбившей с пути корабль наш, почему в пятницу, 26-го сентября 1326 года, вошли в гавань Гервича, где вскоре соединилось с нами все дворянство, и первый, которого я из них увидел, был Генрих, граф Ланкастер, с кривой шеей; теперь я все знаю, что происходило со времени торжественного въезда нашего в Бристоль до взятия под стражу короля, отца моего, который был взят, если я не ошибаюсь, в Неатском аббатстве в Гальском графстве, этим самым Генрихом Ланкастером; только я не знаю, справедливо ли, что он был привезен им к моей матери.
— Нет, ваше величество, его отвезли прямо в замок Кенилворт, который ему принадлежал; и начали делать приготовления к коронации вашего величества.
— Боже мой! А я тогда ничего об этом не знал; от меня все скрыли, уверяли, что отец мой свободен, что он отказывается добровольно от престола Англии; и когда узнали, что я поклялся при жизни его не заступать его места, то представили мое отречение, и я, узнав почерк руки его и не подозревая, что он два раза падал без чувств, пока писал это отречение, исполнил волю его, как приказание. Клянусь, что я тогда ничего не знал, и даже решение парламента, где объявляли, что отец мой не способен царствовать, скрыли от меня: говорят, будто это решение было прочитано ему в темнице дерзким Гильомом-Трюсселем. Отняли у него корону для того, чтобы возложить ее на мою голову, уверяя меня, что он добровольно уступил ее мне как любимому сыну, тогда как он, может быть, обвинял меня как изменника и похитителя. Боже мой!.. Но вы, находившись долго при нем, скажите, говорил ли он что-нибудь подобное? Заклинаю вас говорить так, как бы пред лицом самого Бога!
— Никогда, ваше величество, никогда; напротив, он радовался, что парламент, удалив его, избрал вас.
— Хорошо; эти слова облегчают мое сердце. Продолжайте.
— По несовершеннолетию вашего величества назначен был Совет Правления, в котором королева избрана председательницей, и он управлял под ее влиянием.
— Да, это в то время, как они послали меня воевать с шотландцами, которые, укрываясь в своих горах, лишали меня возможности их настигнуть, и когда я возвратился, то узнал о смерти отца моего; я ничего не знаю, что происходило в мое отсутствие, не знаю подробностей, предшествующих его смерти; скажите же мне, потому что вы должны все знать, вы и Гюрнай отправлены были за моим отцом в Кенилворт и были при нем до самой его смерти.
Монтраверс остановился. Король взглянул на него и, заметив его бледность и пот, выступивший у него на лбу, сказал:
— Продолжайте, не останавливаясь. Бы знаете, что вам нечего опасаться, потому что я дал вам честное слово. Впрочем Гюрнай заплатил за себя и за вас.
— Гюрнай?.. — спросил в испуге Монтраверс.
— Да, — отвечал король, — разве вы не знаете, что я велел его взять под стражу в Марселе и, не дожидаясь прибытия его в Англию, повесить убийцу как собаку.
— Нет, ваше величество, я этого не знал, — сказал тихо Монтраверс, прислонясь к стене.
— Но в бумагах его ничего не нашли; из этого я заключил, что все предписания должны храниться у вас, потому что, вероятно, вы получали письменные приказания: мысль о таких злодеяниях может прийти в голову только тем, кто может воспользоваться их исполнением.
— Я их сохранил, как средство к спасению или мщению.
— Они теперь с вами?
— Со мной, ваше величество.
— И отдадите их мне?
— Если только ваше величество прикажет.
— Хорошо… помните, что я обещал вам прощение, с условием рассказать мне все подробно; итак, говорите не опасаясь.
— Лишь только ваше величество изволили отправиться в армию, — продолжал Монтраверс трепещущим еще голосом, но спокойнее прежнего, — как мне и Гюрнаю приказано было ехать за королем в Кенилворт и отвезти его в Корф, где, однако, он пробыл только несколько дней, и потом был отправлен в Бристоль, а из Бристоля перевезен в Берклей, находящийся в Глочестерском графстве, где стражем его назначен был кастелян того замка, хотя, впрочем, и мы оба находились при нем для исполнения полученных нами предписаний.
— Какого рода были эти предписания? — спросил Эдуард в свою очередь дрожащим голосом.
— Дурным обращением довести пленника до того, чтобы он сам лишил себя жизни.
— Это повеление было письменное? — спросил король.
— Никак нет, ваше величество, словесное.
— Остерегитесь говорить то, чего доказать не можете, Монтраверс!
— Вашему величеству было угодно, чтобы я говорил всю истину…
— Но… от кого… — едва мог выговорить Эдуард, — получили вы это повеление?
— От Робера Мортимера.
— А! — и Эдуард вздохнул свободнее.
— Король переносил все с такой кротостью и терпением, что заставлял нас часто колебаться в исполнении полученных предписаний.
— Бедный страдалец!.. — сказал тихо Эдуард.
— Наконец, получено было известие, что ваше величество должны скоро возвратиться; угнетения наши не могли довести до отчаяния короля; напротив, он покорялся своей участи, переносил все с ангельским терпением; тогда, вероятно, заметив, что невозможно ожидать от этого успеха, мы получили повеление за печатью Эрсфорского епископа…
— По крайней мере, это повеление, я надеюсь, с вами! — вскричал Эдуард.
— Вот оно, ваше величество.
С этими словами Монтраверс подал королю бумагу за печатью епископа; Эдуард развернул ее тихо, дрожащими руками.
— Но как могли вы исполнить повеление епископа, — продолжал Эдуард, — в то время, как король был в отсутствии, а королева правительницей? Разве тогда все, кроме только меня одного, могли царствовать? И все имели право казнить в отсутствие того, кто один мог миловать!..
— Прочтите, ваше величество, — сказал хладнокровно Монтраверс.
Эдуард взглянул на бумагу, на ней заключалось все повеление в одной строке, но эта строка изобличала руку той, которая ее начертала.
— Почерк руки королевы!.. — вскричал с ужасом Эдуард.
— Да, ваше величество, это ее почерк, — продолжал Монтраверс, — они знали, что мне известен почерк руки королевы, потому что я был ее секретарем.
— Но… — сказал Эдуард, стараясь прочесть повеление, — но тут ничего нет, чтобы могло дать вам право на убийство; напротив, я вижу формальное воспрещение: Eduardum occidere nolite timere bonum est; это значит: Эдуарду жить нельзя его умертвить.
— Да, ваше величество, потому что сыновняя любовь ваша предполагает запятую после слова жить; но запятой нет, и поэтому, зная желание правительницы и ее любимца, мы думали, что запятая должна быть после слова нельзя; тогда и выходит следующий смысл: Эдуарду жить нельзя, умертвить его.
— Боже мой! — сказал тихо король, заскрежетав зубами и отирая пот с лица, — получив такое повеление — они преступлением истолковали смысл его; и жизнь короля зависела от одной запятой! Это приговор лицемерных монахов. Праведный Боже! Известно ли тебе то, что делают последователи твои на земле?..
— Что касается нас, ваше величество, то мы знали, что заключало в себе это повеление; и… его исполнили.
— Я хочу непременно знать, как вы его исполнили; по возвращении моем я нашел тело его уже на катафалке; но несмотря на это, я приказал при себе облачить его в королевские одежды и искал на всем теле признаков насильственной смерти, потому что подозревал преступление… но, ничего, решительно ничего, не мог найти. Еще раз повторяю, что я вас прощаю, и поэтому не бойтесь, один я рискую в этом случае умереть от огорчения, слушая такой рассказ!.. Итак, говорите все, я этого хочу, вы видите, я имею довольно присутствия духа, довольно силы… — и при этих словах Эдуард, обратясь к Монтраверсу и стараясь придать лицу своему спокойное выражение, устремил свой взор на убийцу. Он старался повиноваться, но голос его дрожал и слова замирали.
— Избавьте меня от этих подробностей, ваше величество, ради Бога! Возвращаю вам ваше слово, как будто вы ничего не обещали, прикажите казнить меня.
— Я тебе сказал, что я хочу все знать, — сказал Эдуард, — если бы даже нужно было прибегнуть к пытке! Итак, не принуждай меня к этому средству! Потому что я способен теперь на все.
— Если так, то не смотрите на меня, ваше величество; сходство ваше с покойным королем так разительно, что я вижу его восстающим из могилы и требующим мщения.
Эдуард отвернулся и, опустив голову на руки, сказал тихим голосом:
— Теперь говорите.
— 21-го сентября, утром, — продолжал Монтраверс, — мы, по обыкновению, вошли в его комнату, не знаю, по предчувствию ли, или потому, что лица наши обнаруживали наше намерение, король вскричал, увидев нас; потом, бросившись со своей постели, упал на колени и умолял нас не лишать его жизни, не дав как следует приготовиться к переходу в вечность.
— И вы, злодеи, лишили короля того, в чем не отказывают и самому последнему преступнику, — короля!.. Который просил, имея все право приказать вам?.. Но этого не было воспрещено в полученном вами повелении В нем велено было убить тело, но не губить души.
— Духовник все бы открыл, ваше величество, потому что король, вероятно, объявил бы ему, что исповедь его предсмертная, и что мы его убийцы. Из этого видно, что в повелении убить его подразумевалось не допускать к нему духовника.
— О Боже мой! — сказал король тихо, взглянув на небо, — был ли когда-нибудь хоть один сын в свете, который был бы осужден слышать от убийцы отца своего о таких злодеяниях родной своей матери?.. Оканчивайте скорее, потому что мужество и силы мои истощаются!..
— Мы ему не отвечали; но, бросившись на него, схватили его, и пока я его держал, Гюрнай, клянусь, не я, но Гюрнай, бросив ему на лицо подушку, прижал с помощью обращенного стола, и так сильно, что через несколько минут его не стало.
Эдуард вскрикнул и, бросившись к Монтраверсу, остановил на нем ужасный взгляд.
— Дай мне взглянуть на тебя, злодей, чтобы убедиться, что ты точно человек. Клянусь, лицо человека, тело человека, вид человека! О демон, тигр, змея… За что тебе дан образ подобия Божия!..
— Ваше величество, мы были только исполнителями.
— Молчать! — закричал Эдуард, закрывая ему рот рукой, — молчать! Я не хочу знать, чья была эта воля!.. Я обещал тебе прощение, жизнь, я даю ее тебе, исполняю мое обещание. Но знай вперед, одно слово о привязанности королевы к Роберу, малейшее обвинение ее в участии этого ужасного убийства, клянусь моей королевской честью, которую, как ты знаешь, я хранить умею, что новое это преступление будет наказано так, что получишь воздаяние и за прежнее. С этой минуты забудь все, чтобы прошедшее было для тебя не что иное, как лихорадочный бред, исчезающий вместе с жаром. Тот, кто объявляет права свои на трон Франции по материнской линии, должен иметь мать, которую, так и быть, пусть подозревают в слабостях, свойственных женщине, но не в злодеяниях, приличных демону.
— Клянусь, ваше величество, сохранить эту тайну. Что угодно будет еще приказать мне?
— Будь готов сопровождать меня в замок Рединг, к королеве.
— К королеве!.. матери вашей?
— Да, ты привык служить ей, и она привыкла отдавать тебе приказания. Я нашел тебе при ней новую должность.
— Повинуюсь воле вашего величества.
— Обязанность твоя не будет трудна; она ограничится только тем, что ты не позволишь матери моей переступить порог замка, стражем которого ты будешь.
Сказав это, Эдуард вышел, сделав знак Монтраверсу, чтобы он следовал за ним. В последней зале дворца он нашел ожидающих его Иоанна Гейнау и графа Роберта д’Артуа. Они заметили бледность короля, но увидев, что он шел твердо и сам, без посторонней помощи, сел на лошадь, не решились спросить его о причине страждущего его вида; сели также на лошадей и последовали за ним. Монтраверс и двое стражников ехали на некотором от них расстоянии. В молчании они доехали до Темзы, переправились через нее в Виндзор, и после двухчасового путешествия увидели башни замка Рединг. В одной из комнат этого замка, со времени казни Робера Мортимера, была заключена королева Изабелла французская, вдова Эдуарда II. Два раза в год, в два определенных срока, король посещал ее. Потому она чрезвычайно удивилась, когда дверь в ее комнату отворилась, и она узнала о приезде своего сына в необыкновенное время для его посещений.
Королева, дрожа от страха, приподнялась со своего места и хотела идти навстречу Эдуарду, но силы ей изменили, и она должна была опереться на кресло; в эту минуту вошел король, в сопровождении Иоанна Гейнау и графа Роберта Д’Артуа.
Он медленно подошел к своей матери, которая подала ему руку; но Эдуард, не взяв ее руки, ограничил приветствие только поклоном. Тогда королева, собравшись с силами, заставив себя улыбнуться, спросила его:
— По какому счастливому случаю я вижу любезного моего сына, и в такое время, когда я совершенно не ожидала его?
— По желанию поправить мои ошибки в рассуждении вашего величества, — сказал Эдуард тихим и мрачным голосом, не поднимая взора на королеву, — я подозревал вас в заблуждениях, преступлениях и даже злодеяниях. Общественное мнение обвиняло вас, а по несчастью часто других доказательств и не бывает. Но теперь я совершенно убежден в вашей невинности.
Королева содрогнулась.
— Да, ваше величество, — продолжал Эдуард, — я имею на это неоспоримые доказательства; почему и пригласил с собою преданного вам Иоанна Гейнау и старинного друга вашего графа Роберта д’Артуа, чтобы они были свидетелями прощения, которого я торжественно прошу в несправедливых моих подозрениях против вашего величества.
Королева взглянула со смущением на обоих рыцарей, которые в немом изумлении присутствовали при этой сцене; потом обратила взор к Эдуарду, который, не изменяя положения, тем же голосом продолжал:
— С этой минуты замок Рединг не будет больше темницею, но местопребыванием королевы. Ваше величество будете иметь свой двор, пажей, фрейлин, статс-дам и секретаря; будете пользоваться уважением, должным вдове Эдуарда II и матери Эдуарда III, наконец, тому родству с августейшим покойным королем Карлом Прекрасным, которое дает мне право на престол Франции.
— Не сон ли это, — сказала королева, — могу ли верить этому счастью?
— Нет, ваше величество, это действительность; в доказательство этого вот и кастелян, которому я вручаю охранение особы вашей. Войдите, — сказал Эдуард; Монтраверс показался в дверях. Королева с ужасом вскрикнула, закрыв лицо руками, как будто при виде привидения.
— Что так удивляет ваше величество? — сказал Эдуард, — я думал доставить вам удовольствие, возвратить человека, пользовавшегося вашим доверием; разве он не был пажем, секретарем и поверенным ваших мыслей? Поэтому если бы остались еще какие-то сомнения, то, вероятно, он лучше, нежели кто другой, в состоянии доказать вашу невинность.
— О Боже мой! — сказала Изабелла, — если вы хотите убить меня, то убейте скорее, ваше величество.
— Мне убить вас?.. напротив, я хочу, чтобы вы жили и жили долго; в доказательство этого вот повеление, врученное мною кастеляну Монтраверсу; извольте прочесть.
Королева взяла бумагу с королевской печатью, которую Эдуард подал ей, и прочла тихим голосом: Isabellam occidere nolite, timere bonum est! При последнем слове королева вскрикнула и упала без чувств.
Иоанн Гейнау и Роберт д’Артуа бросились к ней на помощь. Что же касается Эдуарда, то он, обратясь к Монтраверсу и отдавая ему бумагу, сказал:
— Вот вам наставления, на этот раз, кажется, они положительны: Изабелле жить, не нужно ее умерщвлять.
Пойдемте, господа, к рассвету мне нужно быть в Лондоне. Я надеюсь, что вы торжественно объявите всем невинность королевы, моей матери.
После этих слов он вышел с Иоанном Гейнау и Робертом д’Артуа, оставив королеву, которая начала приходить в чувство, с прежним ее секретарем.
Читатели наши, может быть, удивятся тому, что король Эдуард III, в то самое время как получил доказательства злодеяния, жертвою которого был его отец, поступил так великодушно со своей матерью, главной виновницей в этом преступлении; но он действовал, как политик, ему, объявляющему права свои на престол Франции, единственно по родству его матери с покойным королем Карлом Прекрасным, необходимо было, чтобы та, которая передавала ему эти права, была королевой, а не узницей.
Два дня спустя после описанных нами происшествий, три посольства выехали из Лондона: первое отправлялось в Валенсией, второе в Льеж, а третье — в Ганд.
Первое находилось под начальством Петра и Гильома Монтегю, графа Салисбюри и Иоанна Гейнау, графа Бомона; оно отправлялось к Гильому Гейнау, тестю короля Эдуарда III.
Второе состояло из епископа Линкольнского Генриха и Гильома Клинтона, графа Гунтингстона и было назначено к Адольфу Ламарку епископу Льежскому.
Эти оба посольства имели в своей свите множество дворян, пажей, служителей и вполне оправдывали свою пышность и могущество того короля, от которого были отправлены; и каждое состояло более чем из пятидесяти особ.
Что касается до третьего, то оно было совершенно противоположно двум первым, которые, казалось, были составлены за счет последнего, потому что оно состояло только из двух господ и двух служителей; и даже эти два господина, по простоте своей одежды, по-видимому, принадлежали к среднему классу общества. Впрочем, это посольство назначено было к пивовару Иакову Дартевелю, — король Англии не хотел, может быть, его оскорбить многочисленным и пышным посольством; как внешне не кажется оно ничтожным, но мы просим снисхождения наших читателей и последуем за ним; и чтобы лучше познакомиться с особами, составлявшими его, взглянем на двух господ, которые в эту минуту выезжают из Лондона.
Один из них большого роста, одет в длинное платье каштанового цвета, поднятый капюшон которого закрывал ему совершенно лицо; платье это, опушенное мехом, имело разрывы по обеим сторонам широких рукавов, по цвету его рукавов видно, что оно прикрывало кафтан зеленого такого сукна, какое вырабатывалось на гальских фабриках и было довольно грубо для того, чтобы знатные дворяне его употребляли, но равномерно было и слишком тонко для простого народа. Кожаные сапоги с острыми носками опирались на простые железные стремена. Что же касается лошади темно-гнедой масти, на которой въехал посланник, то она, может быть, с первого взгляда показалась бы очень обыкновенной; но опытный знаток сейчас заметил бы по ее округленной шее, маленькой головке, тонким ногам, на которых были видны все жилки, что она настоящей нормандской породы, ценимой в то время очень дорого, потому что эта порода соединяла в себе силу и легкость; благородное животное повиновалось и шло шагом единственно потому, что было искусно управляемо всадником, и это было для него, животного, так трудно, что через четверть часа пот лил с него ручьями и всякий раз, как поднимало голову, то отбрасывало куски пены.
Другой спутник не имел ни в чем сходства со своим товарищем; был малого роста, худощав, с светло-русыми волосами, неопределенного цвета глазами, выражающими насмешливую хитрость, столь часто встречаемую у людей низкого происхождения, по каким-либо обстоятельствам возвысившихся из звания, в которых родились, но не достигнувших той аристократической величавости, которую они стараются приобрести, показывая вид, что ее презирают. Волосы его, желтоватого цвета, были острижены не так, как у дворян, но и не так, как у простолюдинов; по летам казалось, что у него должна была быть борода, но по редким ее волосам нельзя было заключить, хотел ли он ее иметь длинною, или почитал излишним брить, потому что она была почти неприметна. Одежда его состояла из кафтана толстого старого сукна с откинутым капюшоном; суконной, такого же цвета, шапки, и больших с тупыми носками сапог, зашнурованных вроде сандалий на изгибе ноги. Что же касается его лошади, то она была кобыла, все достоинства ее заключались только в кротости, и это доказывало, что всадник был низкого происхождения, потому что в то время всякий дворянин почел бы для себя унижением — иметь такую верховую лошадь.
Проехав шагов сто от городских ворот, первый из спутников откинул капюшон, закрывавший ему лицо все время, пока они ехали по улицам Лондона; и тогда можно было заметить, что он был прекрасный молодой человек, лет двадцати пяти, с темными волосами, голубыми глазами и немного рыжеватой бородою, на голове у него надета была маленькая черная бархатная шапочка с едва приметною опушью, отчего и имела вид скуфьи; и хотя он точно не был старее определенных нами ему лет, но лишился уже свежести лица, свойственной юности, и на челе его образовались морщины, доказывающие, что не одна тяжкая дума заставила его склонять свою голову; но теперь он походил на узника, которому возвращена свобода; казалось, все заботы, все серьезные дела были им в эту минуту забыты, и он с откровенным и веселым видом поровнялся со своим товарищем.
Однако, в продолжение нескольких минут ехав рядом, ни один из них не начал говорить; казалось, они взаимно рассматривают друг друга.
— Клянусь Святым Георгием!., товарищ, — сказал молодой человек, первым прерывая молчание, — когда нужно ехать вместе, и так далеко, как нам с вами, то я думаю, не худо познакомиться для избежания скуки и приобретения дружбы; вероятно, вам приятно бы было, отправляясь из Ганда в Лондон, иметь такого спутника, который бы мог во время дороги познакомить вас с обычаями той столицы, куда вы ехали в качестве посланника, назвать вам вельмож, имеющих влияние при дворе, предупредить насчет недостатков и склонностей монарха. Что я бы охотно для вас сделал, если бы судьба соединила нас в то время так, как теперь; почему я, в свою очередь, прошу вас исполнить мою просьбу, сказать мне ваше имя и звание.
— С условием, что и вы после будете отвечать мне на эти же вопросы, — сказал с недоверчивым видом человек в серой шапке.
— Охотно, потому что доверенность должна быть взаимной.
— Итак, меня зовут Жерар Дени; я начальник ткачей в городе Ганде, и хотя горжусь моим званием, но принужден часто оставлять челнок для того, чтобы помогать Жакемару[2] в делах управления, которые во Франции идут не хуже, чем в других местах; потому что, хотя начальники и выбраны из среды народа, но зато они и знают, что именно нужно для этого народа, а это не безделица. Ну, теперь ваша очередь, говорите, я сказал все, что вы хотели знать.
— Имя мое Вальтер, — отвечал молодой человек, — я происхожу от известного рода, но лучше бы еще было, если бы мать моя не проиграла большой тяжбы, чем лишила меня лучшей части наследства. Я родился в один день с королем Эдуардом, мать моя была его кормилицей, почему он. и удостаивал меня всегда своей дружбой. Что же касается до места, которое занимаю при дворе, то я сам не могу определить его; сопутствую королю везде: на охоте, в армии, в совете; короче говоря, когда он хочет что-нибудь видеть собственными глазами, то посылает меня вместо себя. Вот почему и теперь послал меня к Иакову Дартевелю, которого он уважает и считает своим другом.
— Я не должен опорочивать выбор, сделанный таким мудрым и могущественным монархом, как король Англии, и притом в присутствии вашем, — сказал Жерар Дени; — но мне кажется, что он избрал слишком молодого посланника. Кто хочет травить старую лисицу, тот не должен охотиться с молодыми собаками.
— Это полезно тогда, как один хочет обмануть другого, когда дело идет о делах государственных, но не о торговле, — сказал простосердечно тот, который назвал себя Вальтером, — теперь же идут переговоры просто и откровенно об обмене товаров, в чем дворяне скоро между собой соглашаются.
— Дворяне? — спросил Жерар Дени.
— Разумеется; разве Иаков Дартевель не дворянского рода? — отвечал небрежно Вальтер.
Жерар захохотал.
— Да, да, дворянского, потому что граф Валуа, отец короля Франции, желая дать ему совершенное образование, послал его путешествовать, и по возвращении своем, король Людовик X, которому понравилась наружность Жакемара, дал ему место при дворе, то есть назначил его прислужником при подвалах, и по этой занимаемой им важной должности он смог сделать блистательную партию, — он женился на дочери пивовара.
— Поэтому он личными достоинствами своими достиг той власти, которой теперь пользуется?
— Да, да, — сказал Жерар с вечной своей улыбкой, которая изменяла только выражение, смотря по обстоятельствам, — у него сильный голос, он долго может кричать против дворянства; а это большое достоинство у людей, изгнавших своих владетелей.
— Говорят, что он чрезвычайно богат?
— Не трудно накопить сокровища тому, кто как восточный принц собирает доходы, подати, не отдавая никому отчета, и притом его до того все боятся, что никто не решится отказать ему, если он просит в долг, хотя всякий уверен вперед, что уплаты никогда не получит.
— Вы говорите, что Жакемара опасаются все, а я думал напротив, что он всеми любим.
— Любим! Так зачем же ему иметь человек восемьдесят стражи, которая его окружает, как Римского императора, и не допускает до его особы людей, в каком бы то ни было оружии. Правда, говорят, что эта стража служит не столько для охраны его особы, сколько для исполнения его приказаний; некоторые из этих людей знают все заветные его тайны, и при встрече с врагом достаточно Жакемару сделать только какой-нибудь едва заметный знак, то враг этот исчезнет, как бы ни высоко он был помещен судьбою в глазах целого мира. Впрочем, знаете ли вы, что я вам скажу? — продолжал Жерар, положа руку на плечо Вальтера, который, казалось, с некоторого времени почти его не слушал, — это недолго продолжится, в Ганде есть люди, которые не уступят Жакемару, и если не лучше, то вероятно, и не хуже его устроили бы дела с Эдуардом, королем Англии, так, чтобы все политические и торговые договоры были приличны такому великому королю. Но куда вы смотрите, о чем вы думаете?
— Я вас слушаю, господин Жерар, и не пропустил ни слова из всего сказанного вами, — отвечал рассеянно Вальтер, не желая, может быть, вниманием возбудить осторожность своего собеседника, а может и потому, что узнал все, что ему нужно знать; или точно какой-нибудь предмет, представившийся его взору, увлекал все его внимание; — но, слушая вас, я смотрел на эту величественную цаплю, поднявшуюся из болота; и если бы при мне был один из соколов моих, то я доставил бы вам удовольствие полюбоваться соколиною охотою. Но! Впрочем, кажется, и без того спущен уже за нею сокол. Аа, аа, — кричал Вальтер, воображая, что благородная птица может его слышать. — Смотрите, смотрите, господин Жерар, цапля увидела своего неприятеля. Ага? Трус, — воскликнул молодой человек, — теперь ты не спасешься, и, ежели противник твой знаменитой породы, то погибель твоя — неизбежна!
В самом деле, цапля, увидев грозящую ей опасность, испустила жалобный крик, который, несмотря на расстояние, достиг до слуха наших спутников, и начала быстро подниматься вверх. Сокол, поняв ее намерение, употребил то же средство к нападению, что жертва его избрала к защите, и пока цапля поднималась перпендикулярно, он описал полетом своим диагональ к той точке, где они должны были соединиться.
— Браво! Браво! — кричал Вальтер, принимая то участие, которое обыкновенно принимали тогда дворяне в этом зрелище, — славное нападение, славная защита, — продолжал он, — аа, аа, Роберт, узнаешь ли ты этого сокола?
— Нет, милостивый государь, — отвечал слуга, обращающий на эту битву такое же внимание, как и господин его; — впрочем, хотя я и не знаю, кому он принадлежит, но смело могу сказать: судя по его полету, он отличной породы.
— И не ошибешься, Роберт. Клянусь, у него взмах крыльев, как у кречета, и он сию минуту настигнет цаплю. Но… благородная птица, ты немного ошиблась в расчете, и на этот раз страх лучше измерил расстояние, нежели смелость.
В самом деле, расчет цапли был так верен, что в ту минуту, как сокол настиг ее, она осталась выше его. Сокол пролетел под нею не нападая. Цапля в ту же минуту воспользовалась этим преимуществом, изменила направление и старалась спастись удалением, точно так же, как прежде высотою.
— Кажется, мы ошиблись насчет сокола, — вскричал в смущении Роберт, — потому что он не преследует больше цапли и летит прочь от нее.
— Напротив, — сказал Вальтер, самолюбие которого, казалось, страдало в неудаче сокола, — видишь, он оборачивается опять. Смотри, вот он ее настигает, аа, аа…
Вальтер не обманулся; уверенный в своей быстроте сокол дал время своему неприятелю удалиться на значительное расстояние, и потом полетел вверх за ним. Цапля снова отчаянно закричала и стала опять подниматься выше; через минуту обе птицы были так высоко, что их едва было видно; цапля казалась не более ласточки, а сокол как черная точка.
— Кто из них выше, — сказал Вальтер, — они поднялись так, что я, право, ничего не вижу.
— И я тоже, — отвечал Роберт.
— Но вот сама цапля отвечает нам, — сказал молодой господин, хлопая руками, — потому что, если нельзя ее видеть, то можно слышать. Смотрите, господин Жерар, смотрите, теперь они скорее опустятся, нежели поднимутся.
В самом деле, едва Вальтер успел выговорить эти слова, как обе птицы показались; скоро можно было заметить, что сокол был наверху и бил сильно цаплю клювом, которая, не защищаясь, только кричала; потом, поджав крылья, летела как камень вниз, в пятидесяти шагах от наших путешественников, преследуемая своим противником, который спустился почти вместе со своей жертвою.
Тогда Вальтер, пришпорив свою лошадь, поскакал туда, где, казалось, они должны были упасть и, перепрыгнув через забор, скоро был на том месте, где сокол, победитель, клевал мозг побежденной.
С первого взгляда он узнал в нем сокола прекрасной Алиссы Гранфтон. И так как никого из охотников еще не было видно, то он сошел с лошади, подошел к цапле, надел ей на нос перстень с драгоценным изумрудом и, назвав по имени сокола, который в ту же минуту сел к нему на руку, соединился со своим товарищем и продолжал путь, увеличив число посольства еще одним живым существом.
Едва проехали они четверть мили, как услышали, что кто-то кричит позади них и, обернувшись, увидели молодого человека, скакавшего к ним во весь опор. Это был Гильом Монтегю, племянник графа Салисбюри, почему и остановились.
— Милостивый государь, — кричал молодой человек, не успев еще догнать их, — сокол графини Алиссы Гранфтон не продажный, почему и прошу взамен этого кольца, которое она приказала отдать вам, возвратить его мне; или уверяю вас, я найду средство взять его у вас обратно.
— Прекрасный паж, — сказал хладнокровно Вальтер, — отправляясь в путь, я забыл взять с собой моего сокола, который, как ты знаешь, должен всегда сопутствовать дворянину; почему и прошу графиню позволить мне, на время моего отсутствия, оставить при себе ее сокола; прошу тебя вручить ей тот перстень, который найдешь на носу побежденной им цапли, в залог того, что он, по моему возвращению, будет ей доставлен. Если же этого залога недостаточно, то выбери сам двух самых лучших кречетов из всей моей соколиной охоты и доставь ей.
К величайшему удивлению Жерара Дени, слышавшего угрозы молодого человека, он увидел, что этот последний побледнел при первых словах Вальтера, выслушал все им сказанное, почтительно поклонился и, не сказав ни слова, удалился.
— Но… поедемте, — сказал Вальтер, как будто не замечая изумления своего товарища, — мы потеряли много времени, впрочем, мы любовались приятной охотой, и я приобрел благородную птицу.
Сказав это, он нагнулся к соколу, желая как-нибудь поцеловать его; по-видимому, птица привыкла к этой ласке, она вытянула шею, и Вальтер, поцеловав ее, отправился дальше.
— Нет больше сомнений, — сказал тихо молодой человек, поворачивая лошадь свою обратно к графине Алиссе и смотря грустно на драгоценный перстень, который поручено было доставить ей; — нет больше сомнений, он ее любит!..
Что же касается Вальтера, то это происшествие до того заняло его, что он, погрузившись в задумчивость и не сказав ни одного слова с Жераром Дени, доехал до трактира, в котором они должны были ночевать.
На другой день, на рассвете, наши два путешественника отправились в путь, и, казалось, они оба привыкли вставать так рано; один как солдат, а другой как человек низкого происхождения; поэтому приготовления их к выезду были сделаны с истинно военной скоростью. С восходом солнца они уже продолжали путь. Проехав с четверть мили от трактира, где ночевали, дорога разделялась на две, одна из них вела в Гаврич, другая в Ярмут; Вальтер поворотил уже по этой последней, как вдруг товарищ его остановился.
— С позволения вашего, — сказал Жерар Дени, — мы поедем по дороге в Гаврич, потому что у меня есть дела в этом городе, которые мне необходимо кончить.
— Я думал, — отвечал молодой человек, — что в Ярмуте мы скорее найдем средства к переправе.
— Не спорю, но они будут не так безопасны, — сказал Жерар Дени.
— Может быть; однако, как мне кажется, поехав по этой дороге, мы скорее бы достигли Эклюзской гавани, и я думал, что вы изберете ее.
— Самый кратчайший путь есть тот, который ведет туда, где быть должно; и если мы хотим доехать невредимы до Ганда, то необходимо плыть к Невпорской гавани, но не к Эклюзской.
— Это почему?
— Потому что в виду этого города находится остров, охраняемый мессиром Гюи Фландрским, незаконнорожденным братом бывшего нашего властителя Людовика Кресси, и господами Галиверном и Иоанном Родом, начальствующим в ней, и если бы мы попались в их руки, то, вероятно, потребовали бы такого выкупа, которого не в состоянии бы были дать за себя — простой дворянин и начальник ткачей.
Вальтер засмеялся и поворотил свою лошадь по дороге, избранной его осторожным товарищем.
— Я уверен, — сказал он, — что король Эдуард III и Иаков Дартевель не дали бы умереть с голоду своим посланникам в плену, хотя бы выкупа за каждого потребовали и по десяти тысячи золотых ефимков.
— Я не знаю, чтобы сделал король Эдуард, — отвечал ткач, — но я уверен, что как ни богат Жакемар, но он ничем бы не пожертвовал, если бы друг его Жерар Дени попал в плен, даже к сарацинам, которые еще богоотступнее, нежели фландрские дворяне; почему я и должен заботиться сам о своей безопасности. Ничья дружба, ни королевская, ни сыновняя, ни братская не защитят так хорошо грудь, как собственный щит, прикрывающий левую руку, и меч, которым вооружена правая. А так как у меня ни меча, ни щита нет, да правду сказать, я и не умею владеть ни тем, ни другим, потому что чаще имел в своем употреблении челнок и шпули, нежели сабли и кинжалы; то я и имею довольно благоразумия и хитрости, которые могут заменить собою все оружия наступательные и оборонительные, и стоят, кажется, их, особенно употребленные такой головой, которая беспрестанно думает о сохранении в безопасности тела, служащего ей опорою; и надо отдать ей справедливость, она, эта голова, неумолимо заботится об этом.
— Но, — сказал Вальтер, — желая укрыться от Кадсанского гарнизона, не подвергаем ли мы себя опасности со стороны пиратов Бретонских, Нормандских и других, получающих жалованье от короля Филиппа и крейсирующих около берегов Франции, и думаете ли вы, что Гюг Кире, Николай Бегюше или Барбвер, будут снисходительнее к нам Гюи Фландрского, господина Галевина или Иоанна Рода.
— О!.. эти ищут товаров, а не купцов, и им нужна только шерсть, но не бараны; и в случае встречи с ними мы рискуем потерять груз, а больше ничего.
— Вероятно, в гавани Гаврича вы имеете в своем распоряжении купеческий корабль.
— По несчастью, нет. У меня есть только маленькая галера не больше барки, нанятая за мой счет при отъезде моем из Фландрии, и которая не может поднять грузу более трехсот мешков шерсти; но если бы я мог без затруднения и дешевле найти товаров, то взял, бы и большой корабль.
— Я думал, — сказал Вальтер, — что король Эдуард запретил вывоз шерсти из Англии, под опасением довольно строгих наказаний.
— Поэтому и улучшился этот оборот, и лишь только я узнал, что Жакемар хочет отправить посланного к королю Эдуарду, то и просил назначить меня, с тем, что в моем звании уполномоченного все будут думать, что я занят делами государственными, а не торговыми, и поэтому в состоянии буду сделать удачный оборот; я не ошибся, и ежели беспрепятственно доеду до Ганда, то поездка моя будет не бесполезна.
— Но, если бы король Эдуард, вместо того, чтобы поручить посланнику вести переговоры прямо с Иаковом Дартевелем, отменил запрещение вывоза шерсти, так как вы его просили, то, я думаю, тогда оборот ваш не был бы так удачен, как теперь, потому что вы сделали, как мне кажется, покупку вашу до приезда в Лондон; следовательно, покупая запрещенный товар, должны были платить за него дороже.
— Видно, молодой товарищ мой, что вы больше занимались военными делами, нежели торговлей, — сказал улыбаясь Жерар Дени, — потому что эта безделица затруднила бы вас, если бы вы были на моем месте.
— Признаюсь, замечание ваше справедливо; но все же я желал бы знать, как бы вы поступили в таком случае?
— В таком случае я бы замедлил объявлением снятие запрещения, а поспешил с продажей. А так как в одно время я бы вез с собой и разрешение и шерсть, то умолчал бы о первом, до тех пор, пока бы последняя не сошла у меня с рук, и это сделалось бы очень скоро, — продолжал с грустной улыбкой Жерар, — потому что третья часть наших фабрик заперта, но, слава Богу, не от недостатка рук, а от недостатка материалов.
— Стало быть, во Фландрии большой недостаток в английской шерсти?
— Ужасный. Послушайте, — продолжал Жерар, приблизившись к Вальтеру и понизив голос, хотя они были только двое на всей дороге, — прекрасный оборот можно сделать, не хотите ли попробовать?
— Какой? Я очень рад сделать некоторые успехи в познании торговли, тем более, что нахожу в вас такого учителя, какого мне нужно, чтобы научиться скоро.
— Что хотите вы делать в Ярмуте?
— Взять военный корабль, на что уполномочивает меня власть, данная мне королем.
— Уполномочены ли в этом только в одной гавани?
— Нет, это уполномочие распространяется на все гавани Англии.
— Следовательно, возьмите в Гавриче такой же корабль, какой хотели взять в Ярмуте; впрочем, не нужно, чтобы он равнялся величиною с Эдуардом или Кристофом, потому что, говорят, это — два самые огромнейшие корабля, которые когда-нибудь были построены на верфи; но посредственной величины, лишь бы мог вместить в себя состояние двух человек, и когда вы его возьмете, мы нагрузим его самой лучшей шерстью, какую только найдем в Валлисе; пустим за ним мою маленькую галеру, которую жалко бросить, и, прихватив, разделим между собою пополам, как братья. Ежели у вас нет денег, то это не беда, мне и в долг поверят.
— Мысль ваша хороша, — сказал Вальтер.
— Не правда ли! — вскричал Жерар с блистающими от радости глазами.
— Но одно несчастье, что я не могу привести ее в исполнение.
— Это почему? — спросил Жерар.
— Потому что я советовал королю Эдуарду не позволять вывозить из Англии ни одной связки шерсти. — Жерар сделал знак удивления. — То, что я сказал, не должно беспокоить вас, честный товарищ мой, — продолжал улыбаясь Вальтер, — вы купили ваши триста мешков, это хорошо, везите их, но поверьте мне, как другу, ограничьте ими оборот ваш. Что же касается меня, вы не ошиблись, я занимаюсь больше военными делами, нежели торговлей; и так как эти два ремесла совершенно противоположны одно другому, то мой выбор решен: я остаюсь воином. Роберт дал мне Осторожного. — С этими словами Вальтер взял на руку сокола прекрасной Алиссы и отъехав на другую сторону дороги, оставил уединенно продолжать свой путь начальника ткачей, удивленного отказом Вальтера, потому что предложение, им сделанное, казалось ему столь выгодным, что, будь на его месте, он, вероятно, бы им воспользовался.
Оставим их продолжать путь к Гавричу, и чтобы понять последующие за ним происшествия и познакомиться с новыми лицами, участвующими в них, бросим взгляд на Фландрию, где исключительно соединялись в средние века три западных торговли Ипра, Брюга и Ганда.
Междуцарствие, последовавшее за смертью Копрадина, казненного в Неаполе в 1268 году, по повелению Карла Анжу, брата Святого Людовика, произвело продолжительные смуты в Германии, поводом к которым было избрание другого на его место; и они способствовали, как мы сказали выше, всем владетелям мало-помалу к освобождению от власти империи; города в свою очередь, взяв с них пример, нашли средства укрыться от феодального владычества, Майнц, Страсбург, Вормс, Спир, Базен и все города от Рейна до Мезеля заключили трактат наступательный и оборонительный и имеющий целью укрыть от жестокости их владельцев, из которых одни были в зависимости империи, а другие — Франции, более всего побуждала их к этой обороне любовь к собственности, внушенная им неисчислимыми богатствами, стекающимися через торговлю на их биржи. Но время этой отдаленной эпохи, когда путь к мысу Доброй Надежды не был еще открыт Варфоломеем Диасом и не приспособлен Баском да Гама, перевозка всех товаров производилась посредством караванов, которые, отправляясь из Индии, соединяющей в себе все произведения ее океана, поднимались по берегам Персидского залива и достигали Родоса и Суэца, где находилась их главная складка товаров, и уже с этих двух пунктов нагружали корабли и отправляли их в Венецию; там сперва все товары поступали на великолепные базары самовластительного города, потом отсюда отправлялись на кораблях в другие пристани Средиземного моря, и опять, посредством караванов, достигали на Запад и Север Европы; эти караваны проходили и через независимые графства Тироля и Виртемберга по берегу Рейна до Базена, переправлялись через реку под Страсбургом, проходили Тревское, Люксембургское и Брабанское епископства, и, наконец, достигали Фландрии, наполнив на пути своим рынки Констанса, Штутгарда, Ниренберга, Аугсбурга, Франкфурта и Кельна, этих торговых городов, построенных вроде западных караван-сараев. Таким образом, Брюг, Ипр и Ганд сделались богатыми помощниками Венеции, из их магазинов выходили, чтобы распространиться в Бургонии, Франции и Англии, пряные коренья Борнео, ткани Кашемира, жемчуга Гоа и алмазы Гюзараты. Говорят, что Италия предоставила себе право на оптовую торговлю. Взамен этого Ганзейские города получали французские кожи и английскую шерсть, которые преимущественно там обрабатывались, и на возвратном пути теми же караванами доставлялись в Индию, как в место их отправления.
Поэтому легко себе можно представить, что эти богатые граждане соперничали в роскоши с дворянством империи, Англии и Франции и с трудом покорялись насилию своих герцогов и графов. Почему владетели их и находились почти всегда с ними в войне, если только не воевали с Францией.
В царствование Филиппа Прекрасного, около 1297 года, эти раздоры начали принимать довольно серьезный вид. Граф Фландрии объявил королю Франции, что не хочет быть его подданным и не признает больше его власти. Филипп тотчас же послал Римского архиепископа и Сеплисского епископа наложить духовное запрещение на графа Фландрии; этот последний обратился к папе, который потребовал дело к себе; но Филипп писал к святейшему отцу, что дела его королевства касаются палаты пэров, но не папского престола. Вследствие этого собрал войска и пошел на Фландрию, рассеивая в Италии семена религиозного раздора, причинившего смерть Бонифатию VIII и переселение папства в Авиньон.
Во время похода Филипп Прекрасный узнал, что Римский император идет на помощь фламандцам; посему тот же час послал к нему Гоше Шатильона, своего военачальника, который с помощью денег заставил его отступить; в то же самое время Альберт Австрийский получил от него значительную сумму на то, чтобы задержать Родольфа в Германии. Филипп, освобожденный от духовной власти Бонифатия VIII и светской власти императора, пошел навстречу неприятелю; кампания открылась следующими победами: Лиль сдался на капитуляцию, Бетюн взят приступом, Дуе и Куртрай сдались совершенно и граф Фландрии был разбит в окрестностях Фурна; но на пути к Ганду король Франции нашел беглецов, собранных Эдуардом I, королем Англии, который переплыл море, чтобы идти им на помощь. Ни тот, ни другой из этих двух монархов не решился сразиться, двухлетнее перемирие было заключено в Турнаи, и по этому перемирию во власти Филиппа остались Аил, Бетюн, Куртрай, Дуе и Брюг. По окончании перемирия Филипп IV послал брата своего Карла Валуа начать снова прерванную войну; город Ганд отворил ворота, из которых вышел граф Фландрии с двумя своими сыновьями и множеством дворян, и упал к ногам короля, умоляя о прощении. Филипп заключил графа Фландрии и обоих сыновей его в темницы — графа Фландрии в Компиен, а Роберта и Гильома — первого в Шинон, а последнего в Оверн. Приняв эти меры, сам отправился в Ганд, уменьшил налоги, предоставил городам новые права и, убедившись, что приобрел себе уважение народа, объявил, что граф своим вероломством заслужил опалу, почему он и присоединяет все его владения к Франции.
Но не в том состояло желание фламандцев, чтобы только, избавясь от одного властелина, найти другого. Поэтому они с терпением выждали отъезд короля и потом взбунтовались. Ткач Петр Лерой и мясник Бреже были начальниками этого мятежа, встретившего повсюду соучастие к общественной пользе и поэтому быстро распространившегося по всей Фландрии, так что, пока достигло Парижа известие о первом движении, Петр Лерой взял снова Брюг; Ган, Дам и Арденсбург взбунтовались, и Гильом Жюлие, племянник графа, соединившийся q добрыми фламандцами, был избран полководцем; первыми подвигами его было взятие Фюрна, Берга, Виндаля, Кисселя, Куртрая, Уденарда и Ипра. Филипп послал против них армию под начальством своих военачальников Рауля Клермона и де Пеля и Роберта д’Артуа, отца того, который, как мы знаем, явился изгнанником ко двору Англии; эта армия сокрушилась об укрепленный лагерь Гильома Жюлие, оставив во рвах его военачальника, который не хотел сдаться, и Роберта д’Артуа, получившего тридцать две раны, двух маршалов Франции, наследника Бретани, шесть графов, шестьдесят баронов, тысячу двести дворян и десять тысяч воинов.
На следующий год Филипп сам вступил во Фландрию, чтобы отомстить за это поражение, облачив в траур все дворянство Франции и взяв Орши, расположился лагерем при Мон-ан-Пюеле между Лилем и Дуе. Два дня спустя после этого, в то время, как Филипп садился за стол, ужасная тревога поднялась в армии. Король подошел к дверям своей палатки и встретился лицом к лицу с Гильомом Жюлие, который проник в лагерь с тридцатью тысячами фламандцев. Король неминуемо бы погиб, если бы его брат Карл Валуа не схватил за горло Гильома Жюлие. Пока они боролись, Филипп взял свою каску, рукавицы и меч, и без всякого другого оружия, бросился на лошадь, собрал всю кавалерию, опрокинул ею корпус фламандской пехоты, истребил шесть тысяч человек, а остальных обратил в бегство; потом, желая воспользоваться выгодою, которую давал ему слух об этой победе, он осадил Лиль, но едва успел сделать это распоряжение, как Иоанн Намурский, собравший шестьдесят тысяч войска, прислал к нему герольда просить у него мира или вызова сражению. Филипп, удивленный поспешностью, с которой возмутители оправились после поражения и набрали новые войска, согласился на предложенный ему мир, в условиях которого было, что Филипп освободит Роберта Бетюна и отдаст ему его графство Фландрию, но с уговором, чтобы у него не было больше пяти городов, обнесенных стенами, которые, то есть стены, король предоставлял себе право разрушить во всякое время, если бы когда нашел это нужным; а Роберт даст присягу в верности и заплатит в определенные сроки двести тысяч ливров; сверх того возвратит Франции Лиль, Дуе, Орши, Бетюн и все другие города, расположенные по ту сторону Ли. Этот договор был соблюдаем до 1328 года, до времени изгнания Людовика Кресси его подданными, и укрывшегося при дворе Филиппа Валуа. Три короля занимали один за другим трон Франции во весь этот промежуток мирного времени: Людовик X, Филипп V и Карл IV. Филипп Валуа, наследовавший трон после последнего, пошел в свою очередь против фламандцев и нашел их укрепившимися на горе Кассель, под командою рыбного торговца по имени Колен-Занск; новый генерал велел на черте своего лагеря поставить деревянного петуха со следующей надписью:
Когда петух сей закричит,
Тогда найденный[3] победит.
Пока Филипп обдумывал средства, как заставить петь петуха Занска, этот, три дня кряду, в виде продавца рыбы, проникал в его лагерь и заметил, что король долго сидит за столом и спит после обеда; и что вся армия следует его примеру; это дало ему мысль напасть врасплох на лагерь. Вследствие чего, 23-го августа, в два часа пополудни, пока все спали, Занск приблизился тихо со своими войсками; удивленные часовые были убиты прежде, чем успели подать тревогу. Фламандцы рассыпались по лагерю, а Занск с сотней самых отчаянных пошел к палатке короля, духовник которого один только и не спал, читая священное писание, услышал шум и ударил тревогу. Король приказал бить в барабаны — все на лошадей, войска при этих звуках в ту же минуту проснулись, вооружились, напали на фламандцев и убили, если верить тому, что писал сам король к Сент-Денисскому епископу, более восемнадцати тысяч человек. Занск, не желая пережить поражения, дал убить себя. Это сражение отдало Фландрию на произвол победителя, который разрушил Ипр, Брюн и Куртрай, приказав прежде утопить триста человек из числа их жителей. Фландрия, таким образом, сделалась опять покоренною Людовику Кресси, не осмелившемуся, однако, основать свое местопребывание ни в одном из ее городов, — он оставался во Франции, откуда управлял своим графством.
Во время этого отсутствия властелина могущество Иакова Дартевеля так усилилось, что, посмотрев на него, можно было подумать, что он независимый владетель Фландрии. И в самом деле, он, как мы видели, а не Людовик Кресси отправил посланного к королю Эдуарду, с целью получить снятие запрещения на вывоз шерсти из Англии, составлявшей главную торговлю Ганзейских городов; и мы уже сказали, как гений Эдуарда так быстро исчислил выгоды, которые он мог извлечь из старинной взаимной ненависти Филиппа Валуа и Фландрии; почему и не счел унижением вести переговоры с пивоваром Дартевелем, как будто с человеком, равным ему в могуществе.
Так как теперь, несмотря на скуку, неизбежную при описании исторических происшествий со всеми подробностями и означением времени, мы посвятили более полуглавы на рассказ постепенных событий, посредством которых власть пивовара Дартевеля достигла такой степени могущества, и поэтому нельзя удивляться, увидев его выходящего из залы совета, где депутаты всех округов рассуждали обыкновенно о делах города и провинций; окруженного такой свитой, которая не унизила бы собою достоинства владетельного принца; едва он показался на пороге залы, и хотя ему нужно было пройти целый двор, чтобы выйти на улицу, двадцать слуг, вооруженных палками, бросились вперед для очищения ему пути между народом, который стекался всегда туда, где он должен был проходить. Дойдя до ворот, множество пажей и конюших держали на поводу лошадей. Он подошел к своей лошади и сел на нее с такой ловкостью, какой нельзя было бы ожидать от человека его звания, наружности и лет. По обеим сторонам его ехали два всадника: первый на прекрасном ратном коне, достойном благородного и могущественного рыцаря, другой на иноходце, чья спокойная поступь соответствовала званию его всадника: первый был маркиз Жюлие, сын Гильома Жюлие, который в сражении при Мон-ан-Пюеле достиг палатки Филиппа Прекрасного, и его брат мессир Валеранд, архиепископ Колонский; за ними следовал мессир Фокемон и храбрый воин, называвшийся Куртрезьен, потому что он родился в Куртрае и был известен больше под этим именем, нежели под собственным своим, которое было Зегер, потом без различия званий сопровождали их депутаты всех городов и округов.
Этот поезд был так многочислен, что никто и не заметил, как при повороте одной улицы два новых лица присоединились к нему; новоприбывшие старались приблизиться к Иакову Дартевелю, по любопытству или, может быть, потому, что их звание давало им право ехать впереди всей толпы; и наконец успели поместиться подле Фокемона и Куртрезьена; шествие в таком порядке продолжалось с четверть часа, потом глава колонны остановился у одного дома в несколько этажей, который был вместе дворцом и фабрикой, все сошли с лошадей, которых слуги увели в конюшни. Этот дом был жилищем Иакова Дартевеля, который, обратясь к своей свите, дал знак всем войти, и увидел новоприбывших.
— А! Это вы, господин Жерар! — сказал громко Дартевель, — добро пожаловать! Жалею, что вы опоздали несколькими часами и не присутствовали при нашем решении к упрочению торговли нашей доброй Фландрии с Венецией и Родосом, в исполнении которого мы надеемся на помощь мессира Жюлие и господина архиепископа Колонского, его брата; они могут нам помочь, сколько обширностью своих владений, простирающихся от Дюссельдорфа до Аикс Шапеля, столько же и влиянием на других владетелей их родных и друзей, между которыми находятся Римский император и Людовик V Баварский. Я уверен, что вам доставило бы удовольствие то единодушие, с которым добрые обыватели городов наших предоставили мне свою власть, принадлежащую Людовику Фландрскому до побега его к родственнику его, королю Франции. Потом, приблизившись и отведя его в сторону, сказл ему тихо:
— Ну, что? Милый мой Дени, какие вести привез ты нам из Англии? Видел ли ты короля Эдуарда? Согласен ли он отменить запрещение на вывоз шерсти? И будем ли мы ее получать из Валисса и кожи из Йорка? Говори со мной тихо, как будто бы мы говорим о чем-нибудь другом.
— Я исполнил в точности твои наставления, Жакемар, — отвечал начальник ткачей, принуждая себя говорить ему ты и называть тем именем, которым зовут его друзья. — Я видел короля Англии, и он был так поражен предостережениями, переданными ему мною от твоего имени, что прислал своего доверенного вести переговоры прямо с тобой, не желая и полагая бесполезным иметь дело с кем-нибудь, кроме тебя, он говорит, что если ты чего хочешь, то это значит, что и вся Фландрия того же желает.
— Клянусь, он прав; где же посланный?
— Вот этот молодой человек, с рыжеватою бородою, который стоит на. той стороне улицы, прислонившись к колонне с соколом на руке, как будто какой-нибудь барон Империи или пэр Франции. Мне кажется, эти англичане думают, что они все происходят от Вильгельма Завоевателя.
— Нужды нет, надо льстить их самолюбию. Пригласи от моего имени этого молодого человека на ужин, который я даю архиепископу Колонскому, маркизу Жюлие и всем депутатам. Посади его за стол так, чтобы самолюбие его было удовлетворено, однако не очень, например, между Куртрезьеном и тобою; старайся, чтобы он не был близко ко мне, дабы не дать подозрения, что он нам нужен, но и не далеко, так, чтобы я мог видеть его лицо. Посоветуй ему не говорить ничего о делах, угощай его, заставляй пить; я поговорю с ним после ужина.
Жерар Дени поспешил передать Вальтеру порученное ему приглашение; молодой человек принял его, как милость, оказанную званию, дающему на это ему право, и стал на место, назначенное Дартевелем между Куртрезьеном и начальником ткачей.
Общество было почти столь же многочисленное, и ужин так же великолепен, как в Вестминстерском дворце, описанный нами в начале нашего повествования; такое же множество слуг, такое же изобилие серебряной посуды, разных дорогих вин; только собеседники представляли собою совсем другое зрелище, потому что, за исключением маркиза Жюлие и архиепископа Колонского, сидевших за верхним концом стола, по обеим сторонам от Дартевеля, Фокемона и Куртрезьена, которые сидели против него, все прочие были простые обыватели и начальники обществ, почему и сидели по старшинству лет за столом, который был пониже того, за которым находились почетные гости. Что же касается Вальтера, то он, пропустив своего соседа вперед, присоединился вместе с ним к дворянам, оставив Жерара Дени поместиться во главе второго стола, и поэтому находился почти против Дартевеля, пользуясь той же, как и он, выгодой рассматривать друг друга.
Пивовар был человек лет сорока пяти или сорока восьми, среднего роста, довольно полный, он носил волосы, остриженные в кружок, бороду и усы по моде тогдашних дворян; хотя физиономия его и выражала добродушие, но иногда быстро брошенный взгляд придавал ей вид хитрости. Одет он был так богато, как только позволяло ему его звание, и имел на себе полукафтан темного сукна, вышитый серебром и обшитый чернобурым лисьим мехом; золото, горностаевый и беличий меха, как равно и бархат, составляли одежду одних дворян.
Вальтер был прерван в своих наблюдениях служителем, который, нагнувшись, сказал ему на ухо несколько слов, и епископом Колонским, начавшим с ним говорить.
— Мессир, — сказал епископ, — кажется, я могу вас так называть?
Вальтер поклонился.
— Позвольте мне полюбоваться вашим соколом, которого служитель ваш держит на руке; он, кажется, прекрасной, хотя и неизвестной мне породы.
— С большим удовольствием, — отвечал Вальтер, — тем более, что вы этим даете мне случай просить извинения, в том, что он присутствует в нашем обществе, — и единственно потому, что Роберт не знал, куда его посадить, почему сию минуту и предложил мне просить, не позволите ли вы поместить его с вашими соколами?
— Да, да, — сказал, смеясь, Дартевель, — мы, обыватели, не имеем ни псовой, ни соколиной охоты, но взамен этого в моем доме есть много Кладовых, много конюшен; и вместо псарни и птичного двора, у нас есть обширные площади для помещения войск; и я думаю, что собаки и сокола господина епископа Колонского, оставив дома Иакова Дартевеля, будут жаловаться на оказанное им у него гостеприимство; хотя бедный пивовар всеми силами старался сделать дом свой достойным чести, оказанной ему его посетителями.
— Поэтому, любезнейший Дартевель, — отвечал маркиз Жюлие, — обещаю вам, что мы все, как равно все наши служители, собаки и соколы, будем помнить прием, сделанный нам вами, всеми депутатами добрых городов Фландрии и начальниками округов Ганда, — прибавил он, обращаясь и кланяясь собеседникам, сидевшим за вторым столом.
— Мне кажется, мессир, вам не следует извиняться, — сказал архиепископ Колонский, смотревший долго с видом знатока на сокола, — я убежден, что эта птица древнее и знатнее родом многих французских дворян, особенно со времен Филиппа III, который вздумал продать дворянское достоинство золотых дел мастеру Раулю, чьи предки, как кажется, заключались в слитках серебра и золота, обращенных им потом в монету. Однако, признавая эту птицу породистою, я, несмотря на мои познания в охоте, не могу определить, откуда они родом.
— Отдаю всю справедливость, что вы сведущее меня по этому предмету, — сказал Дартевель, — я могу только сказать, что он получил свое начало на Востоке; я видел, как мне кажется, хотя, впрочем, очень редко, ему подобных на островах Родосе и Кипре, в то время, когда я сопровождал графа Валуа.
— И не ошибаетесь, — отвечал Вальтер архиепископу, — род его происходит из Пубии, из страны, которая, говорят, находится южнее того места, где Моисей перешел Черное море. Отец и мать его были взяты при обозе Мюлей Мугамеда, обладателя Гренады, Альфонсом IX, королем Кастильским, и отданы им кавалеру Лакеарту, сопровождавшему Иакова Дугласа, в предпринятом им путешествии с сердцем короля Роберта Брюса к Гробу Господню. По возвращении своем Лакеарт, в одном сражении между англичанами и шотландцами, взят был в плен графом Ланкастером Кривошеим, и в числе условий выкупа его помещено было, что он должен дать лучшей породы сокола, вывезенного им из Испании. Граф Ланкастер, как владелец этого драгоценного сокола, подарил его прекрасной Алиссе Гранфтон, которая в свою очередь дала его мне на время моего путешествия. Поэтому вы видите, что этой родословной доказывается его благородное происхождение.
— Вы напоминаете мне, — сказал Куртрезьен, — что я видел Иакова Дугласа проездом его в Эклюз; он не знал, как добраться до Святой земли, и я дал ему совет ехать через Испанию. Этому, кажется, уже лет семь или восемь.
— Говорят, — продолжал сир Фокемон, — что сам король Роберт Брюс дал ему это поручение, считая его самым честным и самым храбрым рыцарем из всего королевства.
— Да, да, — отвечал Куртрезьен, — он часто мне рассказывал, как это случилось, и этот благородный и истинно рыцарский рассказ доставлял мне удовольствие, а ему делал честь. Кажется, во время своего изгнания король Роберт дал клятву, что, если покорит свое королевство, то предпримет путешествие к Гробу Господню; но беспрестанные войны против королей Англии не позволяли оставить Шотландии; и он, при смерти своей, вспомнив обет, исполнение которого лежало на его совести, в последние минуты своей жизни призвал Иакова Дугласа и в присутствии многих сказал ему: «Друг мой Иаков, вам известны труды мои, во все продолжение моей жизни к возвышению моего королевства; и в то самое время, когда эти труды доходили до того, что превышали мои силы, я дал обет, по благополучном окончании всех смут, если мне приведет Бог царствовать спокойно, объявить войну врагам Господа нашего и противникам Христианской веры. Сердце мое всегда стремилось к этой цели, но, видно, Всевышнему не угодно было принять обет мой, и я не имел ни минуты покоя; теперь чувствую, что Всевышний призывает меня к себе, и поэтому, если тело мое могло выполнить того, что я желал, то я хочу, чтобы сердце мое достигло исполнения данного обета, — и не знаю другого рыцаря из всего моего государства, который был бы храбрее и способнее вас к исполнению этого моего желания, прошу вас, как друга, предпринять, вместо меня, это путешествие и выполнить его так, чтобы душа моя была спокойна; я надеюсь на вашу верность и прямодушие, и уверен, если вы предпримете что-нибудь, то ничто не в состоянии воспрепятствовать вам в исполнении; и я умру спокойно, если исполните так, как я вам скажу. Я хочу, чтобы сию же минуту после моей кончины вы мечом своим вскрыли грудь мою, вынули сердце и, забальзамировав его, положили в серебряную коробочку, приготовленную мною для этого; потом, взяв из сокровищ моих, что найдете необходимым для путешествия вашего и всех тех, кто будет сопутствовать вам, я прошу вас, не щадя моих денег, набрать многочисленную свиту, чтобы на пути вашем все знали, что вы везете сердце короля Роберта, по собственному его поручению и по тому, что тело его не могло выполнить обета, им данного».
— Ваше величество, — сказал Иаков Дуглас, — благодарю вас за честь, которую вы мне оказываете, доверяя мне такое сокровище; от всего сердца обещаю исполнить поручение ваше, хотя не считаю себя достойным и способным для такого важного дела.
— Благодарю тебя, друг мой, благодарю за твое обещание, — сказал король. — Теперь я умру спокойно; я знаю, что самый честный, самый храбрый и самый способный из всех рыцарей моего королевства исполнит то, чего я сам не мог выполнить. — Потом, подозвав к себе ближе Иакова Дугласа, обнял его и через несколько минут умер.
В тот же самый день, как желал король, Иаков Дуглас мечом своим вскрыл ему грудь, вынул сердце, положил в серебряную коробочку, на крышке которой был изображен лев, герб королевства Шотландии; потом повесил коробочку себе на шею и отправился с многочисленной свитой из Монтроза, и вышел на берег в Эклюзе, где я его видел, познакомился с ним, и он тут же мне рассказал все то, что вы теперь слышали.
— Кончил ли он благополучно свое предприятие? — спросил Жерар Дени, желая участвовать в этом благородном разговоре.
— Нет, — отвечал маркиз Жюлие, — я слышал, что он погиб в Испании.
— И смерть его достойна была жизни, — сказал Вальтер. — Хотя я и англичанин, а он шотландец; но я отдаю ему полную справедливость, как благородному и славному рыцарю. Я помню, как в одну ночь в 1327 году мессир Иаков Дуглас с двумястами воинами проник в наш лагерь, в то время, когда все спали, пришпоривая лошадь и поражая мечом солдат наших, так что в одну минуту был уже у палатки молодого короля Эдуарда III, крича громко: Дуглас! Дуглас! К счастью, король Эдуард услышал воинственный крик его, и едва успел выбраться из своей палатки, веревки которой Дуглас уже обрезал мечом с тем, чтобы ею накрыть всех в ней находящихся. Больше трехсот человек наших было убито, и шотландец успел удалиться, не потеряв ни одного человека. После этого происшествия по ночам мы удвоили караул, опасаясь вторичного нападения.
— А знаете ли вы подробности его смерти? — спросил маркиз Жюлие.
— Знаю даже до последней; потому что мой учитель рыцарства часто повторял их мне. Он, на свое несчастье, последовал вашему совету, — продолжал Вальтер, обращаясь к Куртрезьену, — и прибыл в Испанию; это было в то время, когда король Альфонс Арагонский воевал против короля Гренады, который был сарацин; и испанский король спросил у знаменитого путешественника, не пожелает ли он в честь Иисуса Христа и Пресвятой Богородицы преломить копья с неверными?
— С охотою, — отвечал Дуглас, — и чем скорее, тем лучше.
— На другой день король Альфонс выступил против неприятеля. Король Гренады не замедлил идти к нему навстречу для сражения; что же касается Дугласа-Черного, то он со своими шотландскими рыцарями и их оруженосцами присоединился к крылу войск короля Альфонса, чтобы удобнее наблюдать за неприятелем, и показать свое рвение. Лишь только он заметил, что воины с обеих сторон были готовы к бою и что испанские войска пошли вперед, то, желая быть в числе первых, но не последних, пришпорил коня, закричав: Дуглас! Дуглас! Бросился вперед, все его товарищи последовали за ним; приблизившись к войскам короля Гренады и воображая, что испанцы следуют за ним, снял с шеи коробочку, заключавшую в себе сердце короля Роберта, бросил ее в середину сарацинов, вскричав: «Вперед, благородное королевское сердце! Гак как и при жизни ты всегда было впереди, и Дуглас последует за тобою», врезался со своею свитою в середину сарацинов, показал чудеса храбрости, но погиб со всеми своими, потому что, к стыду испанцев, они не последовали за ним. На другой день его нашли мертвым с прижатою к груди серебряной коробочкой, в которой было сердце короля, окруженного всеми его товарищами, из которых немногие были тяжело ранены, остальные же все убиты; три или четыре только остались живы, и один из них рыцарь Локарт, возвратясь, привез с собою коробочку с сердцем короля, которое и было с большой пышностью похоронено в Мельрозском аббатстве. С этого времени потомки Дугласа, имевшие прежде в гербе своем разинутую пасть и три звездочки на лазоревом щите на серебряном поле, переменили их на серебряное сердце, осененное короною; и рыцарь Локарт переменил имя свое и начал называться Локеарт, что на их языке означало: запертое сердце.
— Да, — сказал с чувством Вальтер, — это был храбрый и честный рыцарь, благородный военачальник, выигравший пятьдесят из шестидесяти сражений, в которых он участвовал; и никто не жалел о нем более короля Эдуарда, несмотря на то, что Дуглас несколько раз возвращал ему его воинов из плена, приказав прежде каждому из них подрезать второй палец правой руки и выколоть правый глаз, с тем чтобы они не могли натягивать лук и направлять полет стрелы.
— Да, да, — сказал епископ Колонский, — молодой леопард желал встретиться со старым львом, чтобы узнать, чьи зубы острее и чьи когти тверже.
— Вы отгадали, — отвечал молодой человек, — он ожидал этого во все продолжение жизни Дугласа-Черного, смерть которого лишила его этой надежды.
— В воспоминание подвигов Дугласа-Черного! — сказал Жерар Дени, наполняя кубок Вальтера рейнвейном.
— И за здоровье Эдуарда III, короля Англии, — прибавил Дартевель, посмотрев значительно на молодого человека и вставая.
— Да, — продолжал маркиз Жюлие, — и да вспомнит он наконец, что Филипп Валуа сидит на его престоле, спит в его дворце и царствует над народом, который тоже принадлежит ему!
— О! Божусь вам, он очень хорошо это помнит, — отвечал Вальтер, — и если бы мог найти добрых союзников…
— Ручаюсь! Что у него не будет в них недостатка, — сказал Фокемон, — и уверен, что, и сосед мой Куртрезьен, который больше Фламандец, нежели Француз, не откажется подтвердить то, что я говорю.
— Конечно! — вскричал Зегер, — я Фламандец по душе, Фламандец по сердцу, и с первого слова…
— Да, — сказал Дартевель, — с первого слова: но кто скажет это первое слово? Не вы ли, господин Фокемон, или Жюлие, которые сами находитесь в зависимости Империи, и поэтому не можете воевать, не получив дозволения от императора? Или — не Людовик ли Кресси — наш мнимый владетель, находящийся с женой и ребенком своим в Париже при дворе двоюродного брата своего? Или — не собрание ли добрых городов, которые навлекут на себя изыскание двух миллионов гульденов и отлучение от церкви нашим святым отцом папою, ежели начнут неприятельские действия против Филиппа Валуа? Трудно предпринять и еще труднее поддержать, поверьте мне, войну с соседями нашими — французами. Ткач Петр Лерой, рыбопродавец Ганекин[4] и родитель ваш Жюлие испытали это ка себе! Если эта война начнется, то мы с Божьей помощью ее поддержим. Но если не начнется, то верьте, «о нам и думать о ней не следует. Будем довольствоваться настоящим положением нашим, которое истинно прекрасно. В память Дугласа-Черного и за здоровье Эдуарда.
С этими словами он выпил свой стакан. Все собеседники, встав и поклонившись, последовали его примеру и потом опять сели.
— Родословная вашего сокола увлекла нас далее, нежели того мы желали, — сказал Вальтеру после минутного молчания епископ Колонский, — но через нее я узнал, что вы из Англии; что нового в Лондоне?
— Говорят о крестовом походе, который Филипп Валуа намеревался предпринять против неверных, по увещанию папы Бенуа XII и говорят (впрочем, вы должны это лучше знать, потому что сношения Франции с вами не так затруднительны, как с нами, заморскими жителями), что король Иоанн Богемский, король Наварский[5] и король Петр Арагонский[6] будут участвовать в этом походе.
— Это справедливо, — отвечал епископ Колонский, — не зная сам почему, я не доверяю исполнению этого предприятия, хотя его и проповедуют четыре кардинала: Неаполитанский[7], Цареградский[8], Альбанский[9] и д’Остийский[10].
— Что же мешает исполнению его? — спросил Вальтер.
— Ссора между королем Арагонским и королем Майорским, между которыми посредником Филипп Валуа.
— Но причина этой ссоры важна?
— Очень важна, — отвечал епископ Колонский, — Петр IV, приняв присягу от Ияма II за его Майорское королевство, отправился в свою очередь присягать за свое к папе Авиньонскому; но по несчастью, во время церемонии торжественного въезда этого принца в Папский город, конюший короля дон Ияма ударил хлыстом лошадь короля Арагонского; и тот, обнажив мечь, бросился в погоню за конюшим, который едва успел спастись, — и за это возгорелась война. Из этого вы можете заключить, что его справедливо назвали Церемонным.
— Впрочем, надо и то сказать, — прибавил Дартевель, — что во время хлопот, причиненных этим принцем, король Давид Шотландский с супругою своей прибыли в Париж, потому что Эдуард III и Балиоль оставили им в Шотландии такое маленькое королевство, что они не сочли нужным в нем оставаться, потому что все владение их заключается в четырех крепостях и одной башне. И если бы Филипп Валуа послал в Шотландию на помощь Алан-Викону или Агнесе-Черной десятую часть армии, назначенной им для похода в Святую Землю, то это значительно бы изменило их дела.
— Я думаю, — сказал небрежно Вальтер, — что Эдуарда мало беспокоит Алан-Викон со своим Лохлевенским замком, равно как и Агнеса-Черная, хотя она и дочь Томаса-Родольфа. Со времени его последнего путешествия в Шотландию дела очень переменились; лишась возможности встретиться с Иаковым Дугласом, он отомстил Арчибальду: волк расплатился за льва. Все южные графства принадлежат ему; начальники и шерифы всех главных городов ему преданы; Эдуард Балиоль присягал ему за Шотландию, и если принудят его возвратиться, то он докажет Алан-Викону, что его оплоты прочнее сира Иона Стерлинга[11] и графини Марш, что бросаемые из машин в город ядра не осыпают только пылью[12] и если Виллиам Шкон находится еще у ней на службе, то король постарается надеть броню такого свойства, чтобы доказательства любви Агнесы-Черной не проникли в его сердце[13].
Разговор при этих словах был прерван боем часов, которые начали бить девять, и так как часы в то время были новым изобретением, то и обратили на себя внимание всех присутствующих, — и Дартевель потому ли, что обед был уже кончен, или потому, что желал дать этим знать, что все могут удалиться, встал и, обращаясь к Вальтеру, сказал:
— Я вижу, что вы так же, как и господин епископ Колонский и Жюлие, желаете рассмотреть механизм этих часов. Подойдемте ближе, право, это — прелюбопытная вещь. Они были назначены Эдуарду, королю Англии, но я предложил механику, их делавшему, такую цену, что он согласился мне их уступить.
— А как зовут этого изменника, который выпускает товары из Англии, несмотря на воспрещение своего короля? — спросил смеясь Вальтер.
— Ришард Валингфорт, достойный бонедиктинец, аббат Сент-Альбаны, выучившийся механике у отца своего и трудившийся целые десять лет над этой редкостью. Посмотрите, они показывают положение звезд и, как солнце, в продолжение двадцати четырех часов делают оборот около Земли, а также прилив и отлив моря. Что же касается того, как они бьют, го это, видите, бронзовые шарики, падающие на колокольчик того же металла, в таком числе, сколько они показывают часов, и в начале каждого часа рыцарь выходит из замка и становится на часы у подъемного моста, сменяемый другим рыцарем в следующем часу.
Рассмотрев с вниманием эту редкость, все простились и ушли. Вальтер, оставшись один, хотел уже идти так же, как и другие, как вдруг Жакемар, положа руку ему на плечо, сказал:
— Если я не ошибаюсь, то мне кажется, что встретил вас у дверей нашего дома в сопровождении Жерара Дени, вы только что прибыли в добрый наш город Ганд.
— Точно, я только что прибыл в ту самую минуту, — отвечал Вальтер.
— Я так и думал; почему и позаботился о вашем помещении.
— Это поручено мною Роберту.
— Роберт устал; Роберт хочет есть и пить; Роберт не имел времени найти для вас удобного помещения; почему я и послал его отдыхать вместе со слугами наших собеседников, предоставив себе вести вас в назначенную для вас комнату и угощать вас.
— Но новый гость в то время, когда у вас такое большое общество, не только обеспокоит вас, но даже заставит предполагать особенную важность в новоприезжем.
Что касается того, что вы меня обеспокоите, то будьте насчет этого спокойны, вы займете комнату моего десятилетнего сына Филиппа, который с удовольствием вам ее уступит. Она имеет сообщение с моей посредством коридора, и вы можете во всякое время приходить ко мне, и я к вам, так что никто этого не узнает; кроме этого, из нее есть особый выход на улицу и поэтому вы можете принимать у себя кого и когда вам будет угодно. Что же касается важности, то она будет соразмерна вашей воле и вашему званию, в отношении ко мне и всем вы будете казаться тем, чем вам будет угодно.
— Хорошо, — сказал Вальтер со свойственною ему скорой решимостью, — я принимаю с удовольствием предложение ваше и надеюсь угостить вас когда-нибудь в Лондоне.
— О! — отвечал Дартевель с видом сомнения, — не думаю, чтобы дела мои позволили мне когда-нибудь пуститься за море.
— Даже и для того, чтобы заключить торг на большую покупку шерсти?
— Вы знаете, что вывоз этого товара воспрещен.
— Знаю, — сказал Вальтер, — но тот, кто сделал это воспрещение, может и отменить его.
— Эти дела слишком важны, — отвечал Дартевель, прижав палец ко рту, — чтобы о них говорить стоя и подле дверей, и особенно тогда, когда эти двери отворены; о таких делах говорят затворившись и с глазу на глаз сидя за столом, на котором стоит бутылка хорошего вина, для оживления разговора; и мы можем все это найти в вашей комнате, если вам угодно будет последовать за мною.
С этими словами он дал знак слуге, который, взяв восковой факел со стены залы, пошел вперед, освещая им путь. Подойдя к дверям комнаты, отворил их и сам удалился.
Вальтер и Дартевель вошли, и этот последний запер за собою дверь.