Прелюдия

К первым выступлениям против большевиков можно отнести восстание юнкеров и поход ген. П. Краснова на Петроград. Восстание юнкеров 29 октября было единственной силовой акцией, организованной «Комитетом Спасения…» «в ожидании подхода… войск Керенского»{51}. Восстание было быстро подавлено. «Провал восстания. Неожиданная слабость наших сил и неожиданная энергия, развитая большевиками, казались нам ошеломляющими», – вспоминал его участник Станкевич{52}. «Большевикам не трудно было справиться, – отмечал историк С. Мельгунов, – с восставшими и плохо организованными юнкерами, на помощь которым никто не двинулся из войсковых частей гарнизона. Не выступили и казаки… Летопись не отметит и участия в восстании уже “мобилизованных” к тому времени, по словам Керенского, “партийных боевых дружин”»{53}. «Ожидавшиеся войска с фронта… не появились»{54}. В итоге, по мнению Мельгунова, Комитет спасения[11] превратился в новую «говорильню»{55}.


Восстания юнкеров произошли и в других городах, и все они были подавлены: По словам организаторов восстания, «в Петрограде совершилось ужасное, кошмарное дело. Банда обезумевших, озверевших людей под предводительством сознательных убийц произвела невероятную по своей жестокости расправу над юнкерами…» По данным современника событий Суханова потери с обеих сторон составили до 200 человек{56}. Не поддаются никакому описанию ужасы, творившиеся вчера опричниками самодержавного «Военно-революционного комитета…»[12]. Однако все эти события носили крайне ограниченный характер. Так, в боях под Пулковом 30 октября участвовало не более 100 офицеров{57}. Восстание юнкеров 29 октября… привело к тяжелым жертвам, особенно среди юнкеров Владимирского училища (погиб 71 человек…){58}. В Москве, оказавшейся «ареной самых длительных и упорных боев»{59}, в борьбе приняли участие менее 700 из находившихся тогда в городе десятков тысяч офицеров{60}. Большевикам потребовалось несколько дней, чтобы сломить их сопротивление{61}. В Киеве особенно большие потери (42 офицера убитых) понесло 1-е Киевское Константиновское военное училище{62}. 1–3 ноября произошло выступление юнкеров в Омске, 9–17 декабря вспыхнуло офицерское восстание в Иркутске, в котором было убито 277 и ранено 568 человек с обеих сторон, не считая тех, чьи трупы унесла Ангара{63}. Против около 800 юнкеров и 100–150 добровольцев оказалось до 20 тысяч солдат запасных полков и рабочих{64}.


Командующий московским округом полк. Рябцов до последнего не решался вмешиваться в события, по словам видного общественного деятеля Е. Кусковой, его «парализовало «отсутствие народа» в октябрьские дни. «С кем же я бьюсь против солдат и рабочих?.. – восклицал Рябцов. – Мы не понимаем, что на стороне революции, как бы губительна она ни была, весь народ, во всех его основных слоях. Не на стороне революции лишь те, кто хочет вернуть старое…»{65} Провоцирование «Комитетом спасения…» и прочими подобными организациями восстаний юнкерской молодежи, в существовавших условиях, было даже не авантюрой, а прямым ее убийством, утверждал позже «белый» ген. Н. Головин: «Юнкерская молодежь была брошена на верную гибель»{66}.


Юнкеров организаторы восстаний использовали как слепую, неопытную юношескую силу. «Эти молодые люди, – характеризовал юнкеров и офицеров Деникин, – пытались преодолеть все мировые проблемы, но делали это очень простым способом… Система ценностей для офицеров была преопределенная, как непоколебимый факт, не вызывающий ни сомнений, ни разногласий… Отечество воспринималось с пылкостью и страстностью, как единый организм, включающий в себя и страну и людей, без анализа, знания его жизни, без копания в темных глубинах его интересов… Молодых офицеров едва ли интересовали социальные вопросы, которые они считали чем-то странным и скучным. В жизни они их просто не замечали; в книгах страницы, касающиеся социальных прав, с раздражением переворачивались, воспринимались как нечто, мешающее развитию сюжета… Хотя, в общем, и читали они не много…»{67}


Отряд ген. П. Краснова тем временем практически без выстрела взял Царское Село, «победа была за нами, но она, – по словам Краснова, – съела нас без остатка»{68}. «Маленький красновский отряд[13] просто потонул в море разложившихся “нейтральных” гарнизонов{69}, – отмечал Мельгунов, – солдатская масса – с обеих сторон – была настроена против “братоубийственной” войны»{70}. Например, представители Амурского казачьего полка заявили, что «в братоубийственной войне принимать участия не будут»{71}. Донской полк даже отказался брать ружейные патроны, поскольку «не желает братоубийственной войны»{72}.

Керенский упрекал Краснова, что в этой ситуации, последний больше прибегал «не к силе оружия, а к переговорам, речам и увещеваниям»{73}. Причина такого поведения Краснова, отвечал Деникин, крылась в том, что: «никаким влиянием офицерство не пользовалось уже давно. В казачьих частях к нему также относились с острым недоверием, тем более что казаков сильно смущали их одиночество и мысль, что они идут “против народа”… И у всех было одно неизменное и неизбывное желание – окончить как можно скорее кровопролитие. Окончилось все 1 ноября бегством Керенского и заключением перемирия между ген. Красновым и матросом Дыбенко»{74}.

Краснов пошел на перемирие, поскольку, по словам Милюкова, «понял, что течение несло (массы) неудержимо к большевикам»{75}. «Официальным соглашением о перемирии по существу, бесспорно явилось соглашение о прекращении гражданской войны, и именно так это соглашение и понималось обеими сторонами…», – вспоминал комиссар Временного правительства Северного фронта Войтинский{76}. П. Краснов, арестованный большевиками, спустя месяц будет отпущен на свободу под честное слово.


Ставка Верховного главнокомандующего отреагировала на большевистский переворот произведя 25 октября «опрос главнокомандующих фронтов, имеются ли в их распоряжении войсковые части, которые безусловно поддержали бы Временное правительство». Ген. Балуев с Западного фронта ответил: «Ни на одну часть поручиться не могу, большинство же частей, безусловно, не поддержит»{77}. Комиссар Румынского фронта Тизенгаузен: «Двинуть с фронта войска для защиты Временного правительства вряд ли возможно»{78}. Общее настроение отражали слова ген. П. Балуева: «Наша, начальства, в настоящее время задача должна заключаться в держании фронта и недопущении в войсках междоусобных и братоубийственных столкновений»{79}.


В этих условия начальник штаба верховного главнокомандующего ген. Н. Духонин 1 ноября дал приказ остановить движение воинских эшелонов к Петрограду. «В ожидании разрешения кризиса, – продолжал он, – призываю войска фронта спокойно исполнять свой долг перед родиной, дабы не дать противнику возможности воспользоваться смутой, разразившейся внутри страны, и еще более углубиться в пределы родной земли»{80}. «Вооруженная борьба закончилась, – констатировал С. Мельгунов, – Это означало победу большевиков»{81}.

Подобно красновскому закончились столкновения и в казачьих областях на Юге России, инициатором которых выступил ген. А. Каледин. Так, 3 декабря он приказал алексеевским офицерам разоружить 272-й пехотный полк, располагавшийся в Новочеркасске и отказавшийся признать донское правительство. Полк позволил разоружить и распустить себя без сопротивления и единого выстрела{82}. Несколько позже в том же декабре под Новочеркасском сошлись 15-й пехотный полк большевиков и 35-й казачий полк Каледина. Но солдаты и казаки отказались сражаться друг с другом. Они расположились в нейтральной зоне по соглашению, и ни одна сторона не выполняла приказы офицеров стрелять{83}. Подобная ситуация произошла 9 декабря в Ростове, когда казаки ген. Потоцкого отказались сражаться с большевиками и сложили оружие{84}.

Попытка навязать Гражданскую войну силой приводила к трагическим результатам. Примером может быть обращение А. Каледина к алексеевской организации, когда казаки отказались по его призыву атаковать красных в Ростове. Ген. Алексеев отдал в распоряжение Каледина около 400–500 офицеров, которые к 15 декабря выбили превосходящие войска красных из Ростова{85}. Но победа оказалась страшнее поражения – против Каледина выступили свои же казаки. И 28 января (10 февраля) генерал Корнилов был вынужден бросить Дон и уйти на Кубань{86}. В результате атаман войска Донского остался к 29 января (11 февраля)1918 г. всего со 147 штыками! Походный атаман А. Назаров в ответ на запрос Каледина констатировал, что «казаки драться не желают»{87}. В своем последнем выступлении Каледин отметил: «Положение наше безнадежно. Население не только нас не поддерживает, но настроено к нам враждебно. Сил у нас нет, и сопротивление бесполезно… В тот же день ген. Каледин выстрелом в сердце покончил с жизнью»{88}.

Но это не остановило генералов Л. Корнилова и М. Алексеева, прибывших на Юг России, и провозгласивших своей целью «освободительную войну» для свержения немецко-большевицкого ига еще в ноябре 1917 г. Население городов Донской области не хотело принимать добровольцев. Поэтому Каледин приютивший Алексеева был вынужден предложить Добровольцам для размещения города Ставрополь или Камышин, но население этих городов было настолько враждебно настроено, что малочисленной армии, по мнению П. Кенеза, вряд ли удалось бы выжить в неказацкой земле{89}.


Каледин был вынужден разместить прибывающих офицеров нелегально под видом больных и раненых в одном из госпиталей во избежание трений с местным населением. Офицерам запрещалось покидать госпиталь. На 17 ноября 1917 г. армия состояла из 40 человек, к концу ноября ее численность выросла до 300 человек. Позже Каледин использовал офицеров как полицейские силы под командованием казачьих офицеров, сдерживающих дезертиров на железнодорожных станциях. За это донское правительство платило офицерам и вооружало их{90}.


Численность откликнувшихся на призыв добровольцев оказалась ничтожной. Огромный по численности Румынский фронт дал всего около 900 добровольцев офицеров. Одесса, в которой насчитывалось до 15 000 офицеров, не прислала ни одного{91}. «На Кавказских курортах, – сообщал ген. И. Эрдели, – было множество преимущественно гвардейских офицеров, из них не откликнулся ни один. В самом большом городе края, Ростове, все кафе и панели были полны молодыми и здоровыми офицерами, но только единицы пошли на призыв своих бывших главнокомандующих. Донское офицерство, в несколько тысяч человек, вовсе уклонилось от борьбы»{92}. В крупнейшем городе Дона Ростове смогли сформировать вместо полка всего лишь офицерскую роту около 200 человек. В Кубанский поход из нее последовала едва одна треть{93}. Во втором по величине городе Дона Таганроге в Добровольческую армию вступило всего около 50 человек{94}.

Бывший Верховный Главнокомандующий многомиллионной русской армии ген. Л. Корнилов к январю месяцу 1918 г. располагал отрядом всего в три-четыре тысячи человек, состоявшим из офицеров, учащейся молодежи и юнкеров. Поражала молодость добровольцев, в их ряды было разрешено записываться с шестнадцати лет. По свидетельству Б. Суворина, ген. М. Алексеев образно жаловался ему: «Я уже вижу монумент, воздвигнутый в память об этих погибших детях…»{95}

Первыми шагами Добровольческой армии стал захват двух крупнейших городов Дона – Ростова и Таганрога. Одной из причин активизации армии стало желание избавиться от вмешательства в ее дела донского правительства. В Новочеркасске армия сталкивалась со скрытой неприязнью, а иногородние были настроены по отношению к добровольцам еще более враждебно, чем казаки. Из-за растущего недовольства населения Каледину пришлось просить генералов покинуть Новочеркасск{96}. Однако с настоящей ненавистью белогвардейцы столкнулись лишь в захваченных ими городах.

27 января восстали рабочие Таганрога. Когда солдат убил рабочего Балтийского завода, похороны превратились в политическую демонстрацию с участием нескольких тысяч рабочих… «Сражение, развернувшееся в городе, было не похоже ни на один бой с самого начала революции. Рабочие и солдаты стреляли друг в друга не по принуждению. Ожесточенность боев, по мнению П. Кенеза, была первым проявлением природы Гражданской войны». О переговорах не шло даже и речи. Когда у двенадцати рабочих закончились боеприпасы и они были захвачены, солдаты выкололи им глаза, отрезали носы и закопали живыми… Другая сторона в долгу не осталась. Белые солдаты, окруженные в винном погребе, были сожжены живыми{97}. В Ростове рабочие ненавидели белых так сильно, что главной проблемой стала защита офицеров… ненависть рабочих к офицерам становилась все более яркой и открытой… Ростов был на грани кровавой бойни{98}.

Красная армия вошла в Ростов 23 февраля, а спустя два дня солдаты Военно-революционного комитета захватили Новочеркасск. По мнению П. Кенеза, большевики допустили огромный промах в том, что позволили Добровольческой армии покинуть Ростов. Однако В. Антонов-Овсеенко был больше обеспокоен немецким вторжением на Украину и не мог уделить достаточного внимания уничтожению остатков «белых» сил{99}. К концу февраля 1918 г. советская власть была признана на всей территории России.

Добровольческая армия под командованием Корнилова, вытесненная с территории Дона, в конце февраля была вынуждена начать свой 1-й Кубанский поход[14]. С самого начала «ледяного похода», отмечает П. Кенез, «армия не могла не заметить невероятно враждебного отношения к ней местного населения»{100}. На Ставрополье, через которое проходил маршрут добровольцев и где несоциалисты получили менее 3 % мест на выборах в Учредительное собрание, население воспринимало добровольцев как врагов{101}.

На Кубани, как и на Дону, добровольцы столкнулись с тем, что казаки не были настроены на развязывание Гражданской войны. Даже лучшие казачьи части, например 1-й Черноморский полк, прибывший с фронта в Екатеринодар в прекрасном состоянии (так же, как и 6-й полк на Дону), отказался подчиниться приказу Рады идти сражаться против большевиков и был распущен{102}. Основу антибольшевистских войск на Кубани, как и на Дону, составил отряд добровольцев из 700 русских офицеров под командованием капитана Покровского («невероятно храбр и решителен…, очень амбициозен, зол и без моральных принципов»{103}), которых атаман Кубани А. Филимонов (как и Каледин на Дону) взял на свое довольствие.

Большевистское правительство еще 30 января предъявило ультиматум, чтобы Кубанская Рада, провозгласившая 28 января независимую Кубанскую Республику, признала правительство Петрограда и распустила все добровольческие формирования. Рада отказалась, но в первом сражении защищать столицу Кубани пришлось только русским офицерам{104}. После захвата красными Екатеринодара большевики предложили мирные переговоры, но бывшая Рада отказалась, надеясь на помощь подходившего отряда Корнилова{105}. Но эта помощь не пришла.


Отряд Корнилова вернулся из своего первого Кубанского похода в начале мая туда, откуда и была начата кампания в пограничные земли между Ставропольской областью, Доном и Кубанью. Деникин вспоминал: «Первый кубанский поход – Анабазис Добровольческой армии – окончен… Вышла в составе 4 тысяч, вернулась в составе 5 тысяч[15], пополненная кубанцами. Начала поход с 600–700 снарядами, имея по 150–200 патронов на человека; вернулась почти с тем же. Все снабжение для ведения войны добывалось ценой крови. В кубанских степях оставила могилы вождя и до 400 начальников и воинов; вывезла более полутора тысяч раненых; много их еще оставалось в строю; много было ранено по несколько раз…»{106}


Вот почти все, что было у белых армий в начале Гражданской войны. Народ и солдаты за ней не пошли. Даже казаки, которых генералы считали верной опорой, упорно не желали принимать участия в развязывании Гражданской войны. Ген. М. Алексеев в этой связи признавал «наличные силы казачьего союза “ничтожны”, “с ними на внешние предприятия, конечно, идти нельзя”»{107}. «Донское офицерство, насчитывающее несколько тысяч, до самого падения Новочеркасска уклонилось вовсе от борьбы: в донские партизанские отряды поступали десятки, в Добровольческую армию единицы, а все остальные, связанные кровно, имущественно, земельно с войском, не решались пойти против ясно выраженного настроения и желаний казачества», – вспоминал А. Деникин{108}.

Не хотело вступать в эту войну и большинство офицерства: Киев и Харьков, «где в те дни (май 1918 г.) жизнь била ключом, представлял(и) собой разительный контраст умирающей Москве. Бросалось в глаза обилие офицеров всех рангов и всех родов оружия, фланирующих в блестящих формах по улицам и наполнявших кафе и рестораны… Им как будто не было никакого дела до того, что совсем рядом горсть таких же, как они, офицеров вели неравную и героическую борьбу с красным злом, заливавшим широким потоком просторы растерзанной родины»{109}. Один из первых добровольцев на Волге писал: «каждый боевой день приносил потери, а пополнения не было… Раненые офицеры после выздоровления возвращались в строй и передавали нам, что каждый кабак набит людьми в офицерской форме, все улицы также полны ими…»{110}

«Ростов поразил меня своей ненормальной жизнью, – вспоминал другой доброволец. – На главной улице, Садовой, полно фланирующей публики, среди которой масса строевого офицерства всех родов оружия и гвардии, в парадных формах и при саблях… На нас – добровольцев – как публика, так и “господа офицеры” не обращали никакого внимания, как бы нас здесь и не было!..»{111} «Тысячи офицеров из разбежавшихся с фронта полков бродили по городу и с равнодушием смотрели, как какие-то чудаки в офицерской форме с винтовками на плечах несли гарнизонную службу»{112}. Наступление большевиков на Ростов сдерживали всего несколько сот офицеров, юнкеров, гимназистов и кадет, а панели и кафе города были полны здоровыми офицерами, не поступавшими в армию. После взятия Ростова большевиками их комиссар Колюжный жаловался на страшное обременение работой: тысячи офицеров являлись к нему с заявлением, «что они не были в Добровольческой армии»{113}.

«“Всенародного ополчения” не вышло», – признавал ген. А. Деникин. «Отозвались офицеры, юнкера, учащаяся молодежь и очень, очень мало прочих городских и земских русских людей». Буржуазия проявила полнейшее равнодушие, и в конце концов из трехсоттысячного корпуса офицеров и миллионной буржуазии в армию поступали только дети»{114}. Сообщение американского консула Пуля в феврале 1918 г. дополняло общую картину: «В формируемой сейчас Добровольческой армии пока нет пехоты, достойной упоминания, а имеющаяся артиллерия практически остается без боеприпасов. С военной точки зрения положение донского правительства прискорбно слабое. Для успеха ему срочно нужны деньги, боеприпасы и снаряжение…»{115}

Белое движение не имело изначально ни людских, ни материальных ресурсов и было обречено. Следовательно, была обречена и широкомасштабная Гражданская война, с ее огромными жертвами и разрухой. Попытки ее развязать закончились бы, относительно малокровным подавлением мятежа «белых» генералов. Остальные противники большевиков не были вооружены, организованны и опасны, как военная сила, они не представляли из себя угрозы. Как отмечает П. Кенез: «Неважно, какими бы героями не были эти несколько тысяч мужчин, большевики перебили бы их без лишних сложностей»{116}.

Один из основателей антибольшевистского КОМУЧа эсер П. Климушкин признавал, что: «уже в то время можно было вызвать Гражданскую войну, (но) мы понимали, что это кончилось бы печально, ибо реальных сил для поддержки движения со стороны населения и рабочих не было. Нельзя было надеяться и на самих солдат… Мы видели, что если в ближайшее время не будет толчка извне, то на переворот надеяться нельзя»{117}


Что же заставило изможденную, смертельно уставшую от войны армию, массами бежавшую с фронта, снова взять в руки оружие и воевать «до смерти…»{118}?


Настроения по обе стороны фронта в то время отражают воспоминания члена «белого» правительства Северной области эсера Б. Соколова: «Пассивность как основа, пассивность как повседневность проходила красной нитью через жизнь нашего фронта. Этому отвечало и настроение красных войск, стоявших по ту сторону окопов… Несмотря на холода, отсутствие жилых помещений – красные войска были из рук вон плохо одеты и еще хуже кормились. Все это еще больше усиливало пассивность, я бы сказал, отупелость красных солдат. Они шли в атаку, они защищали позиции, сдавались в плен или отходили, но все это делалось в каком-то полусне, не понимая ни к чему это, ни для кого, ни во имя чего. Они также безропотно умирали… Иногда я до боли в душе удивлялся, как раненый, и раненый тяжело красноармеец, переносил свои поистине ужасные раны… Терпелив русский человек. Терпелив и глубочайше пассивен. И подобно тому, как белые солдаты были весьма безразличны к интересам государственным, областным, также и красные солдаты были чужды интересам Советской Республики. И, беседуя с красными солдатами, я тщетно пытался уловить у них хоть крупицу, хоть частицу общенациональных настроений, их не было. Была лишь полная пассивной грусти тяга к дому»{119}. Эти чувства в начале Гражданской войны владели подавляющим большинством солдат по обе стороны линии фронта.

Не случайно введение мобилизационного комплектования вызвало мощную волну дезертирства в обеих противоборствующих армиях. В Красной армии, по данным авторов «Черной книги коммунизма», «число дезертиров в 1919–1920 годах оценивается в три с лишним миллиона. В 1919 году было задержано и арестовано ВЧК и специальными комиссиями по борьбе с дезертирством около 500 тыс. человек; в 1920 году – от 700 до 800 тысяч. От полутора до двух миллионов дезертиров, в подавляющем большинстве крестьян, отлично знавших местность, смогли, тем не менее, избежать поимки»{120}. «Страдавшая от дезертирства Красная армия, которая, хотя и считалась теоретически весьма многочисленной (от 3 до 5 миллионов человек), в действительности никогда не могла выставить более 500 тысяч вооруженных солдат»{121}. После объявления мобилизации на призывные пункты, подтверждал красный командарм А. Егоров, явилось всего около 20 % военнообязанных. Дезертировали и уже мобилизованные, так на примере Южного фронта, даже во второй половине 1919 г. дезертиры и отставшие составляли 14 %{122}.

Однако при непредвзятом взгляде практически невозможно подложить под дезертирство идеологическую подкладку, ведь оно началось задолго до появления Красной армии. Британский военный представитель А. Нокс уже в январе 1917 г. сообщал о миллионе дезертиров в царской армии: «Эти люди живут в своих деревнях, власти их не беспокоят, их скрывают сельские общины, которым нужен их труд»{123}. Февральская революция вызвала новый всплеск дезертирства. Французский посол М. Палеолог спустя всего полтора месяца после ее свершения отмечал: «Анархия поднимается и разливается с неукротимой силой… В армии исчезла какая бы то ни было дисциплина… Исчисляют более чем в 1 200 000 человек количество дезертиров, рассыпавшихся по России…»{124}. С Февраля по ноябрь 1917 г., по данным приводимым ген. Н. Головиным, дезертировало почти 200 000 солдат ежемесячно, всего за период около 1 518 тыс. человек{125}.

Очередная волна дезертирства поднялась благодаря «белой» и «красной» мобилизации. Большинство крестьян откровенно не понимали политических лозунгов ни тех, ни других. Так, в августе 1919 г. из Смоленской губернии писали: «У нас был приказ идти на военную службу, но в деревне говорят: «За что мы будем воевать, на кого, друг на друга и брат на брата?»{126}.

Вспоминая о трудностях с комплектованием «Белой армии» участник событий Г. Раковский отмечал, что: «крестьянство с необычайной стойкостью и упорством уклонялось от участия в гражданской войне. Суровые репрессии, драконовские приказы о мобилизации не могли парализовать массового, чуть ли не поголовного дезертирства из рядов «Русской армии»»{127}. Дезертировали не только мобилизованные солдаты, но и офицеры, служащие… На Юге Росси, по словам Деникина: «Чувство долга в отношении отправления государственных повинностей проявлялось слабо. В частности дезертирство приняло широкое, повальное распространение. Если много было зеленых в плавнях Кубани, то не меньше “зеленых” в пиджаках и френчах наполняло улицы, собрания, кабаки городов и даже правительственные учреждения. Борьба с ними не имела никакого успеха»{128}. «Многочисленное одесское офицерство (также) не спешило на фронт. Новая мобилизация не прошла: по получении обмундирования и вооружения большая часть разбегалась, унося с собой все полученное»{129}.

Дезертирство было массовым явлением и в казачьих частях: «С фронта началось повальное дезертирство, не преследуемое кубанской властью. Дезертиры свободно проживали в станицах, увеличивали собою кадры «зеленых» или, наконец, находили себе приют в екатеринодарских запасных частях – настоящей опричнине…», – вспоминал А. Деникин{130}. И казачьи атаманы также были вынуждены ввести принудительную мобилизацию, все станичники обязывались вступить в ряды восставших или предстать перед военным судом «за измену». Дезертиры, уклонявшиеся от «казачьего дела», должны были быть казнены{131}. В марте 1919 г. новый атаман Богаевский издает приказ о создании специальных отрядов из надежных казаков для ловли дезертиров, с придачей к ним полевых военных судов: «Наказания, применяемые судом, должны быть только двух видов: 1) порка розгами или плетьми; 2) смертная казнь. При определении наказания не стеснять судей никакими законами, а судить по целесообразности и по совести»{132}.

На севере России глава правительства Н. Чайковский сообщал союзникам, «что лишь трое офицеров из 300, которых он ожидал, подчинились приказу о мобилизации…»{133} Приказ Главнокомандующего Северным фронтом ген. Е. Миллера гласил: «До сих пор многие жители г. Архангельска не явились для регистрации в Национальное ополчение…» Генерал приказал лишить ослушников продовольственного пайка, а тех, кого и эта мера не вразумит, отправить в ссылку»{134}. О попытке мобилизовать интеллигенцию в ополчение докладывал начальник ополчения ген. Савич: «Мобилизованные на фронт идти не пожелали…, ибо они попали в ополчение после того, как их притянули туда силой… Они способны умереть от одной мысли, что они могут попасть на фронт»{135}.

Даже при мобилизации в Народную армию КОМУЧа, по свидетельству его члена П. Климушкина, «призыв, конечно, не удался… Призыв новобранцев в большинстве сел был встречен отрицательно, а в некоторых местах… даже враждебно», одновременно с этим «из армии началось дезертирство настолько сильное, что КОМУЧ… вынужден был назначить за дезертирство, как меру наказания, смертную казнь»{136}.

В Сибири, указывал А. Колчак, в тылу армии и во многих городах среди населения «появились отвратительные явления… уклонения под разными предлогами от величайшего долга перед родиной – военной службы…»{137} Один из боевых полковников колчаковской армии в отчаянии писал: «Неужели не найдется у вас там в тылу человека граждански мужественного, который не убоится крикнуть во всю глотку всем этим тыловым негодяям, забывшим фронт и тех, за спиной которых они спокойно устроились, что пора проснуться, прекратить вакханалию, веселье в кабаках и личные дрязги и интриги из-за теплых местечек…»{138} Член правительства адмирала Г. Гинс вспоминал: «Армия и вместе с ней боевое офицерство раздеты, разуты и голодны. Тыловые учреждения переполнены офицерством…»{139}


Дезертирство представляло собой только часть проблемы, мобилизованные, по наблюдениям ген. В. Марушевского, делились на две категории: старых солдат, «уже прошедших школу разложения в революционный период», и новобранцев, которые были лучшими элементами, т. е. людьми «с еще не разложенной нравственностью»{140}. Марушевский делился личным опытом от посещения одной из частей Северной области: «Лица солдат были озлоблены, болезненны и неопрятны. Длинные волосы, небрежно одетые головные уборы, невычищенная обувь. Все это бросалось в глаза старому офицеру, и видна была громадная работа, которую надо было сделать, чтобы взять солдат в руки. Все эти мелочи имеют громадное значение, и вовсе не надо было быть Шерлоком Холмсом, чтобы определить…, что дисциплины в части нет…»{141}


Какими же мерами водворяли дисциплину и боролись с дезертирством в армиях того времени?

Большевики

Одним из первых постановлений Советской власти смертная казнь была отменена. Возмущению В. Ленина не было предела. Председатель ВЦИК Л. Каменев оправдывался, что был отменен введенный Керенским закон о смертной казни для дезертиров-солдат. «Вздор, – отвечал Ленин. – Как же можно совершить революцию без расстрелов? Неужели же вы думаете справиться со всеми врагами, обезоружив себя? Какие еще есть меры репрессии? Тюремное заключение? Кто ему придает значение во время гражданской войны, когда каждая сторона надеется победить? Ошибка, – повторял он, – недопустимая слабость, пацифистская иллюзия…»{142} Через четыре месяца после отмены декретом СНК «Социалистическое отечество в опасности» смертная казнь была восстановлена.

Л. Троцкий приказывал: «Дезертирство – расстрел, нарушение дисциплины – расстрел. Одним из важнейших принципов воспитания нашей армии является не оставление без наказания ни одного проступка. Репрессии должны следовать немедленно». Троцкий применял методы времен Чингисхана и римских легионов, расстреливая за самовольное отступление каждого десятого[16],{143}. Обосновывая жестокость своих приказов, Троцкий утверждал: «Нельзя строить армию без репрессий. Нельзя вести массы на смерть, не имея в арсенале командования смертной казни. До тех пор, пока гордые своей техникой злые бесхвостые обезьяны, именуемые людьми, будут строить армии и воевать, командование будет ставить солдат между возможной смертью впереди и неизбежной позади».


О масштабе явления говорят статистические справочники. По их данным, доля дезертиров в Красной армии сразу после призыва составила 18–20 %, побеги из войсковых частей – 5–7 %. Из общего количества задержанных за семь месяцев 1919 г. (1,5 млн чел.) направлено в штрафные части 55 тыс. чел., приговорено к лишению свободы (условно и безусловно) 6 тыс. чел., к расстрелу – 4 тыс. чел., из них фактически расстреляно 600 чел.{144} В 1920 г. реввоентрибуналы рассмотрели дела 106 966 человек, из них расстреляны 5757 (5,4 %), в том числе и за бандитизм. Губернские трибуналы приговорили тогда к расстрелу 4 % осужденных{145}.

Царское правительство

Общее мнение в данном случае отражали слова выпускника элитной Военно-юридической академии полковника Р. Раупаха, принимавшего участие в Первой мировой в качестве военного юриста: «на войне… всякое наказание освобождало виновника от смертельной опасности боя, (а следовательно) оно являлось не наказанием, а побудительной причиной к совершению преступления. На фронте устрашающее значение имеет только смертная казнь, ибо только она одна обращает возможную утрату жизни в окопах в неизбежную ее потерю при расстреле»{146}.

И царское правительство, не колеблясь, использовало эту меру, например, в ответ на попытку «революционизировать» одну из частей, предпринятую кадетами накануне Февральской революции. В начале января 1917 г. 17-й сибирский стрелковый полк отказался идти в атаку и предъявил политические требования кадетов – конституционное правление с ответственным министерством. Часть войск II и VI сибирских корпусов присоединилась к 17-му полку. Восстала 14-я сибирская дивизия и вместе с 3-й сибирской дивизией стала отступать, а частично разбежалась, побросав патроны. Царское правительство, еще контролировавшее ситуацию, карательными мерами восстановило дисциплину. Полевым судом было приговорено к расстрелу 92 человека, многие сотни солдат сосланы на каторгу{147}. Другой пример демонстрирует подавление бунта солдат, отказавшихся стрелять в рабочих во время забастовки на Петроградских заводах 31 октября 1916 г. и повернувших свое оружие против полицейских. 150 солдат спустя десять дней были расстреляны{148}.

Пока царская власть была в силе, «эта толпа шла воевать, – отмечал Раупах, – потому что власть ей это приказала и она не смела ее ослушаться, но когда с властью пало и внешнее насилие, тогда других стимулов к продолжению войны не было, и осознав, прежде всего, что теперь никто не смеет заставить их воевать, вооруженный народ в лице миллионов солдат побежал с фронта»{149}.

Союзники России в Первой мировой войне

Ф. Гибс, британский участник войны, определял смертную казнь в качестве одной из первых причин стойкости западных войск: «Лояльность к своей стороне, дисциплина с угрозой смертной казни, стоящей за ней, направляющая сила традиции, покорность законам войны или касте правителей, вся моральная и духовная пропаганда, исходящая от пасторов, газет, генералов… стариками дома…, глубокая и простая любовь к Англии и к Германии, мужская гордость… – тысяча сложных мыслей и чувств удерживали людей по обе стороны фронта от обрыва опутавшей их сети судьбы, от восстания против взаимной непрекращающейся бойни»{150}.

Военный министр Франции Мессими в одном из ответов на сообщение об отступлении французской армии писал: «Я получил вашу телеграмму, сигнализирующую об упадке духа. Против этого нет другого наказания, кроме предания немедленной казни: первыми должны быть наказаны виновные офицеры. Для Франции существует сейчас только один закон: победить или умереть»{151}. «Мильеран, сменивший на посту военного министра Мессими, издал 1 сентября 1914 г. циркуляр, коим предписывалось военному командованию не передавать на рассмотрение правительства ходатайства о смягчении приговоров военных судов по делам “об упадке духа”, а Пуанкаре отказался от… прерогативы помилования в отношении осужденных на смерть солдат»{152}.

Два примера касались русских солдат, сражавшихся во Франции: в августе 1916 г. одна из русских бригад взбунтовалась, порядок был водворен решительными действиями французских войск, по итогам около 20 взбунтовавшихся солдат были расстреляны{153}. Второй случай произошел через полгода в 1917 г. «Получив известие о Февральской революции в России, солдаты отказались сражаться на Западном фронте, и потребовали возвращения домой. В ответ полки были разоружены… Солдаты были отправлены на каторжные работы в Африку и лишь немногим удалось затем вернуться домой»{154}.

В итальянской армии «дисциплина… отличалась большей жесткостью. Так было, поскольку итальянский главнокомандующий ген. Л. Кадорна считал, что социальная неустойчивость его армии требует наказаний за дисциплинарные нарушения со строгостью, какой не знала ни немецкая армия, ни ВЕР[17] – например, массовые казни и наказание по жребию»{155}.

Временное правительство

Почти на следующий день после Февральской революции либеральное правительство отменило смертную казнь. Боевой ген. П. Балуев в ответ недоумевал: «запрещение смертной казни в армии было ошибкой: если правительство отправляет людей умирать от вражеских пуль, почему оно дает трусам и предателям возможность сбежать?»{156}. Недоразумение продлилось до первого серьезного наступления. По его итогам комиссары Временного правительства Б. Савинков и М. Филоненко телеграфировали: «Выбора не дано: смертная казнь изменникам; смертная казнь тем, кто отказывается жертвовать жизнью за Родину»{157}. Ответ А. Керенского гласил: «Я полностью одобряю истинно революционное и в высшей степени правильное решение… в этот критический момент»{158}. Смертная казнь была восстановлена 11 июля.

Первые заградотряды были введены по инициативе ген. Л. Корнилова, который «отдал приказ расстреливать дезертиров и грабителей, выставляя трупы расстрелянных с соответствующими надписями на дорогах и видных местах; сформировал особые ударные батальоны из юнкеров и добровольцев для борьбы с дезертирством, грабежами и насилиями…»{159} «Главнокомандующим, с согласия комиссаров и комитетов, отдан приказ о стрельбе по бегущим, – гласил приказ Корнилова, – Пусть вся страна узнает правду… содрогнется и найдет в себе решимость обрушиться на всех, кто малодушием губит и предает Россию и революцию»{160}.

Корнилов обосновывал эти меры тем, что «армия обезумевших темных людей, не ограждаемых властью от систематического разложения и развращения, потерявших чувство человеческого достоинства, бежит. На полях, которые нельзя даже назвать полями сражения, царит сплошной ужас, позор и срам, которых русская армия еще не знала с самого начала своего существования. Меры правительственной кротости расшатали дисциплину, они вызывают беспорядочную жестокость ничем не сдерживаемых масс. Эта стихия проявляется в насилиях, грабежах и убийствах. Смертная казнь спасет многие невинные жизни ценой гибели немногих изменников, предателей и трусов»{161}.

Декларация Временного правительства восстановила военно-революционные суды, заменившие собой прежние военно-полевые, и предоставила право воинским начальникам расстрела без суда. Адвокат Керенский отстаивал это право тем, что: «Убийство человека по приговору законного суда, в соответствии со всеми правилами и нормами официального ритуала казни, является великой “роскошью”, которую может позволить себе лишь государство с отлаженным административным и политическим аппаратом…»{162}

Однако было уже поздно. Командующий 11-й армией ген. П. Балуев впадал в отчаяние: «Ознакомившись с духом армии, я в ужасе, я потрясен от того, какая опасность и позор ожидают Россию. Время не ждет… Параграф 14 Декларации (то есть право расстреливать на месте) исполнять нельзя, потому что командир в одиночку противостоит сотням и тысячам вооруженных людей, склонных к побегу…»{163} Правда, по словам лидера эсеров В. Чернова, случались и исключения: «на московском государственном совещании некоторые хвастались, что за нарушение воинской дисциплины без колебаний приказывали расстреливать целые полки»{164}.

К этому времени речь уже шла о введении смертной казни не только на фронте, но и в тылу. На Московском совещании Керенский провозглашал: смертная казнь в тылу – «мера очень мучительная. И пусть никто не отважится создавать нам неудобства в этом деле своими необусловленными требованиями. Этого мы не допустим. Мы лишь скажем: “Если все разрушения, малодушие и трусость, предательские убийства, нападения на мирных жителей, поджоги, грабежи – все это будет продолжаться, несмотря на наши предупреждения, правительство будет бороться с этим ныне предложенными мерами”»{165}.

Но и этого, казалось, уже недостаточно, Корнилов требовал большего, однако здесь даже Керенский дрогнул: «Идея Корнилова и Филоненко ввести смертную казнь как особый вид наказания против забастовок, локаутов, дезорганизации на транспорте и подобных происшествий слишком оригинальна, чтобы ее можно было приложить к любому государству, которое в целом цивилизованно»{166}.

Союзники-интервенты

Американский военный представитель Джадсон сообщал своему послу: «В результате неспособности или нежелания Керенского восстановить дисциплину Временное правительство не могло далее существовать»{167}. Джадсон пояснял, что укрепление дисциплины означает смертную казнь за дезертирство, заговор, бунт, насилие и неповиновение: «Легко предсказать, что без скорого восстановления жесткой дисциплины страна сползет к анархии, за которой в свое время последует приход сильной власти старого автократического типа». Он настаивал на необходимости «оказывать с этой целью сильнейшее давление, немедленно, постоянно и одновременно» на Временное правительство{168}.

Американский посол в России Д. Фрэнсис поначалу давал волю воображению: «я могу понять чувства солдат по этому поводу, но политики вроде меня понимают человеческую натуру гораздо лучше, и могу вас заверить, что русская армия никогда не уйдет, будет биться, как лев, вдохновленная духом вновь обретенной свободы»{169}. Но вскоре и он стал требовать от Временного правительства немедленного введения смертной казни. Вопрос был настолько важен, что Фрэнсис детально докладывал о его состоянии в Вашингтон: «Керенский обещал вновь ввести в армии смертную казнь». Министр иностранных дел М. Терещенко «заверил, что Совет министров восстановит в войсках смертную казнь…»{170}

Английский посол в России Дж. Бьюкенен заносил в дневник: «Керенский отстаивал в Совете министров применение смертной казни за некоторые государственные преступления, как для военных, так и гражданских лиц, но кадеты возражали против применения ее к последним, опасаясь, что смертной казни могут быть подвергаемы лица, подозреваемые в возбуждении контрреволюции. Я возразил, что каковы бы ни были у правительства основания для осторожного образа действия в прошлом, сейчас оно не может терять времени; так, не говоря уже о военных перспективах, экономическое положение настолько серьезно, что если не будут приняты немедленно самые решительные меры, то зимой могут возникнуть серьезные затруднения»{171}.

Английский ген. Пуль, на единственной территории, где интервенты распоряжались, как хозяева – на Севере России, издавал приказы о введении военного положения, о немедленной сдаче оружия, о введении цензуры и т. д. О том, что ожидало провинившегося, наглядно демонстрирует приказ по поводу слухов: «Всякое лицо, уличенное в распространении в Архангельске и прилегающих районах ложных известий, могущих вызвать тревогу или смущение среди дружественных союзникам войск или населения, карается, в силу существующего ныне осадного положения, со всей строгостью военных законов, то есть смертной казнью»{172}.

Белая армия

Главнокомандующий вооруженными силами Юга России ген. А. Деникин: «Будучи убежденным сторонником института присяжных для общего гражданского суда и общегражданских преступлений, я считаю его совершенно недопустимым в области целого ряда чисто воинских преступлений, и в особенности в области нарушения военной дисциплины. Война – явление слишком суровое, слишком беспощадное, чтобы можно было регулировать его мерами столь гуманными. Психология подчиненного резко расходится в этом отношении с психологией начальника, редко поднимаясь до ясного понимания государственной необходимости… пока существует армия и ведется война, закон и начальник должны обладать всей силой пресечения и принуждения, направляющей массу к осуществлению целей войны»{173}. В итоге констатировал А. Деникин: «судебные уставы не обладают в военное время решительно никакими реальными способами репрессий, кроме смертной казни… Мы писали суровые законы, в которых смертная казнь была обычным наказанием»{174}.

Другие меры наказания в условиях Гражданской войны приводили к прямо противоположным результатам. Например, член правительства П. Скоморохов сообщал генерал-губернатору Северной области ген. Е. Миллеру относительно восстановления в белой армии, в виде наказания, пыток и порки: «Раздевание донага и порка – порка до остервенения, до сладострастия. Неистовый крик и бред истязаемых и похотливое хихиканье истязателей. Окровавленных и истерзанных, одних выводят, других вытаскивают. Сильнее и стремительнее электрического тока весть разносится по всему фронту. Среди солдат, утопающих в неизвестности, страхе и сомнениях, живущих вследствие этого не сознанием, а только нервами, власть разрастается и ширится и претворяется в форму озлобленности – стихийной ненависти»{175}.

Командующий Сибирской «белой» армией Гришин-Алмазов приказывал: «Уклоняющихся от воинской повинности граждан арестовывать… для суждения по законам военного времени. По отношению к открыто неповинующимся закону о призыве, а также по отношению к агитаторам и подстрекателям к тому должны применяться самые решительные меры, до уничтожения на месте преступления»{176}. Командующий фронтом в колчаковской армии, ген. Н. Сахаров приказал выставить заградотряды для задержания всех мужчин в возрасте от 18 до 45 лет: «Армия требует помощи, и, я… найду в себе силы заставить малодушных дать эту помощь»{177}. Атаман Дутов установил смертную казнь за малейшее сопротивление властям и за уклонение от воинской службы{178}.

Командующий войсками Северной области ген. В. Марушевский назначал в образцовые роты по 10–12 офицеров, «дабы не только взводы, но даже часть отделений была в офицерских руках» при ротах создавались пулеметные взводы «куда зачислены были лишь отборные, верные люди, на которых, в случае нужды, можно было опереться»{179}. Но даже в этих ротах солдаты взбунтовались, когда им приказали выступать на фронт. Восстание было подавлено. Генерал потребовал выдать зачинщиков, «а ежели роты таковых выдавать не будут – взять каждого десятого… и расстрелять на месте». Тридцать зачинщиков было выдано и немедленно без суда расстреляно «По точному смыслу устава дисциплинарного, предоставляющего начальнику безграничные права, в смысле выбора средств по восстановлению дисциплины, – писал Марушевский, – и на мою личную перед Россией ответственность». «Правительство признало мои действия правильными и отвечающими обстановке»{180}.


В итоге ген. В. Марушевский констатировал: «Я глубоко убежден, что если удалось заставить население драться, то успех этого дела был достигнут только силой и крутыми мерами. Наше население настолько серо и политически неразумно, что какая бы то ни было работа с ним «языком» и бюрократическими приемами не только не допустима в данное время, но и преступна перед Россией»{181}. Однако, несмотря на крутые меры, белая армия развалилась. Один из лучших белых генералов А. Драгомиров в октябре 1918 г. в отчаянии писал: «Мне иногда кажется, что нужно расстрелять половину армии, чтобы спасти остальную»… В 1920 г. он добавлял: «Мое мнение такое. Вслед за войсками должны двигаться (отборные) отряды, скажем, “особого назначения”… Но трагедия в том, откуда набрать этих «отборных»…»{182}

Армия действительно не может состоять из одних дезертиров, которых силой принудили воевать. Главком вооруженных сил Советской республики И. Вацетис писал об этом в докладе В. Ленину (январь 1919 г.): «Дисциплина в Красной армии основана на жестоких наказаниях, в особенности на расстрелах, но если мы этим, несомненно, и достигли результатов, то только результатов, а не дисциплины разумной, осмысленной, толкающей на инициативу… Достигнутое механическое внимание, основанное лишь на страхе перед наказанием, ни в коем случае не может быть названо воинской дисциплиной…» Дисциплина, основанная на смертной казни, утверждал Вацетис, «не даст нам гарантии устойчивости»{183}. Троцкий в свою очередь указывал, что расстрелы без разбирательства в трибунале и судебного приговора следует прекращать{184}.

* * *

Кроме страха репрессий, армией должны двигать и другие более значимые мотивы, только тогда она будет стремиться к победе. Какие мотивы были способны подвигнуть на непримиримую войну «до смерти» Белую и Красную армии? Ведь всего несколько месяцев назад во время Первой мировой войны русская армия просто отказалась идти в бой. И вдруг вчерашние солдаты показывают новый прилив сил и энергии и отчаянно идут на смерть – во имя чего?

«Какая сила двигала этих людей (красноармейцев), смертельно уставших от войны, на новые жестокие жертвы и лишения? – спрашивал себя А. Деникин и тут же отвечал: – Меньше всего – преданность советской власти и ее идеалам. Голод, безработица, перспективы праздной, сытой жизни и обогащения грабежом, невозможность пробраться иным порядком в родные места, привычка многих людей за четыре года войны к солдатскому делу, как к ремеслу…, наконец, в большей или меньшей степени чувство классовой злобы и ненависти, воспитанное веками и разжигаемое сильнейшей пропагандой». Ростовский орган с. д. «Рабочее слово» (8, 1918 г.) приводил интересный факт: возвращение из ограбленного Киева Макеевского отряда рудничных рабочих, их «внешний облик и размах жизни» вызвали в угольном районе такое стремление в красную гвардию, что сознательные рабочие круги были серьезно обеспокоены, «как бы весь наличный состав квалифицированных рабочих не перешел в красную гвардию»{185}.

Среди самих красноармейцев, по словам историка В. Гениса, особенно дурной славой пользовалась «легендарная» Первая Конная армия М. Буденного: «Нет ни одного населенного пункта, в котором побывали буденновцы, где не раздавался бы сплошной стон жителей, – сообщал в декабре 1919 г. военком 42-й стрелковой дивизии 13-й армии В.Н. Черный. – Массовые грабежи, разбой и насилие буденновцев шли на смену хозяйничанью белых. Кавалеристы частей конкорпуса отбирали у населения (без разбора у кулаков и бедняков) одежду, валенки, фураж (иногда не оставляли и фунта овса), продовольствие (кур, гусей и пр.), не уплачивая ни копейки. Взламывая сундуки, отнимали женское белье, деньги, часы, столовую посуду и проч. Поступали заявления об изнасиловании и истязании. Кони вводились в комнаты. Из кооперативов Старого Оскола и Чернянки было забрано продуктов на десятки тысяч рублей и не уплачено… Крестьяне спрашивают – в чем разница: грабили белые – теперь грабят красные?!»{186}.

«В первые дни, – вспоминал один из свидетелей грабежа буденовцами взятого Ростова С. Ставровский, – громили главным образом винные магазины, которых в Ростове было множество… Пьянство и буйство были невообразимые (обилие вина, найденного в Ростове, было объявлено… «провокацией белых»). Несколько человек, даже из числа командиров полков и политкомов, было расстреляно. Но грабежи и пьянство не утихли до тех пор, пока не осталось ничего, что можно было бы грабить, и пока не распили последнюю бутылку вина… Во многих домах были совершены в эти дни безобразнейшие насилия, зверские убийства и грабежи»{187}.

Чем отличалась в этом плане от Красной Белая армия? Ответом на этот вопрос могут служить воспоминания наследника Деникина на посту командующего Армией Юга России ген. П. Врангеля. По его словам, подобные «интересные факты» в повседневной практике деникинской армии, чем дальше, тем больше приобретали характер системы: «Гомерические кутежи и бешеное швыряние денег на глазах всего населения (Ростова) вызывали среди благоразумных элементов справедливый ропот… Поощряемые свыше войска смотрели на войну как на средство наживы. Произвол и насилие стали обычным явлением…»{188}

Одной из причин этого явления, по словам Врангеля, являлось то, что «разоренные и ограбленные большевиками казаки справедливо хотели вернуть свое добро. Этот стимул, несомненно, приходилось учитывать»{189}. «Очерки…» Деникина забиты описаниями «справедливых» казацких экспроприаций: «…грабежи, бесчинства, массовые убийства и расстрелы в захваченных городах, погромы, поджоги, насилия и разрушения… Казаки относились к рейду как к очередной наживе, как к хорошему случаю обогатиться, пополнив свою казачью казну. Более широкое понимание задач рейда было им недоступно»{190}

«О войсках, сформированных из горцев Кавказа, не хочется и говорить, – писал Деникин, – Десятки лет культурной работы нужны еще для того, чтобы изменить их бытовые навыки… Если для регулярных частей погоня за добычей была явлением благоприобретенным, то для казачьих войск – исторической традицией, восходящей ко временам Дикого поля и Запорожья, прошедшей красной нитью через последующую историю войн и модернизованную временем в формах, но не в духе. Знаменательно, что в самом начале противобольшевистской борьбы представители Юго-Восточного союза казачьих войск, в числе условий помощи, предложенной временному правительству, включили и оставление за казаками всей “военной добычи” (!), которая будет взята в предстоящей междоусобной войне…»{191}

Деникин приводит показательный рассказ председателя Терского круга: «Конечно, посылать обмундирование не стоит. Они десять раз уже переоделись. Возвращается казак с похода нагруженный так, что ни его, ни лошади не видать. А на другой день идет в поход опять в одной рваной черкеске… И совсем уже похоронным звоном прозвучала вызвавшая на Дону ликование телеграмма ген. Мамонтова, возвращавшегося из Тамбовского рейда: “Посылаю привет. Везем родным и друзьям богатые подарки, донской казне 60 миллионов рублей, на украшение церквей – дорогие иконы и церковную утварь…”»{192}


Особенно развалу был подвержен тыл армии, отмечал П. Врангель: «Несмотря на присутствие в Екатеринодаре Ставки, как прибывшие, так и проживающие в тылу офицеры вели себя недопустительно распущено, пьянствовали, безобразничали и сорили деньгами… Все эти безобразия производились на глазах штаба Главнокомандующего, о них знал весь народ, и в то же время ничего не делалось, чтобы прекратить этот разврат»{193}.


Спецслужбы, по словам Деникина, старались не отставать: «Я не хотел бы обидеть многих праведников, изнывавших морально в тяжелой атмосфере контрразведывательных учреждений, но должен сказать, что эти органы, покрыв густою сетью территорию Юга, были иногда очагами провокации и организованного грабежа. Особенно прославились в этом отношении контрразведки Киева, Харькова, Одессы, Ростова»{194}.

«Добровольческая армия дискредитировала себя грабежами и насилиями. Здесь все потеряно, – констатировал ген. П. Врангель, – Идти второй раз по тем же путям и под добровольческим флагом нельзя. Нужен какой-то другой флаг…»{195} «Отчего не удалось дело Деникина? Отчего мы здесь, в Одессе? Ведь в сентябре мы были в Орле… Отчего этот страшный тысячеверстный поход, великое отступление “орлов” от Орла?… – задавался вопросом видный участник белого движения В. Шульгин и тут же отвечал: – “Взвейтесь, соколы… ворами” (“единая, неделимая” в кривом зеркале действительности). “Белое дело” погибло. Начатое “почти святыми”, оно попало в руки “почти бандитов”»{196}. По словам атамана А. Шкуро, «реквизиции и грабежи для белых войск стали синонимами»{197}. Сослуживец Врангеля, А. Валентинов отмечал: «О нашей армии население сохранило везде определенно скверные воспоминания и называют ее не Добрармией, а “грабьармией”»{198}. Грабеж приводил к тому, что крестьяне районов, где была Добровольческая армия, «совершенно не сочувствующие “коммуне”, все ждут большевиков как меньшее зло, в сравнении с добровольцами “казаками”»{199}.

У Колчака, так же как и у Деникина, отмечал один из самых влиятельных членов его правительства Гинс: «Грабеж был… распространенным явлением. Пьянство, порки, погромы…, составляли бытовое явление»{200}. В колчаковской армии «интересные факты» с первых дней носили массовый, всеобщий характер: «Террор и хищения, казнокрадство и взяточничество стали в армии обычным делом. Главнокомандующий союзными войсками в Сибири и на Дальнем Востоке ген. М. Жанен писал: «Вчера прибыл ген. Нокс… Его душа озлоблена. Он сообщает мне грустные факты о русских. 200 000 комплектов обмундирования, которыми он их снабдил, были проданы за бесценок и частью попали к красным. Он считает совершенно бесполезным снабжать их чем бы то ни было»{201}. Точно так же, как и в деникинской, в колчаковской армии: «… в поисках необходимого (войска) начинали мародерствовать. Результатом было явление, уже совсем невыгодное для колчаковцев: население все более и более убеждалось в том, что все-таки белые хуже красных, хотя грабят и те и другие»{202}.

Грабеж и военная добыча не были отличительной чертой Гражданской войны в России, они неизменно сопровождали все гражданские войны, во всех странах и революциях. Но грабеж, как и страх перед репрессиями не могут быть основными стимулами движущими армию к победе, должно быть еще нечто большее…


Что? Ответ на этот вопрос требует определение характера сил противостоящих друг другу на фронтах гражданской войны:

Загрузка...