Осенью сорок восьмого года Николай Васильевич Гоголь недели две гостил в Петербурге. Как раз в эти дни лейб-гвардии Финляндский полк справлял свой ежегодный праздник в честь Лейпцигской битвы.
Был пасмурный, дождливый день 4 октября. Пронзительный ветер дул с Невы и гнал над городом косматые, рваные тучи. Гоголь чувствовал себя слабым, душевно расстроенным, но все же гвардейское торжество привлекло его внимание. В ту пору работой над второй частью «Мертвых душ» писатель старался заглушить свой внутренний недуг и жадно искал все целительное и яркое в жизни, «где слышится, — как он выражался, — сильное присутствие русского духа».
В длинном, просторном манеже с земляным полом происходил торжественный парад. Весь полк взял на-караул и замер, точно окаменев, когда перед строем пронесли старые знамена, потемневшие в пороховом дыму великих битв с Наполеоном. Сигнал к церемониальному маршу, проиграли два рослых горниста в серебряные трубы; на трубах была надпись: «В воздаяние отличной храбрости и мужества, оказанных в сражении при Лейпциге 4 октября 1813 года». За столами праздничного обеда гвардейцы поднимали чарки в честь лучшего гренадера Леонтия Коренного и пели затем хором полковую песню:
Мы помним дядю Коренного,
Он в нашей памяти живет.
Бывало на врага какова
В штыки с ребятами пойдет…
В одной из комнат офицерского собрания историк полка, уже совсем седой генерал в отставке, подвел гостей к большой картине, писанной маслом: русский гренадер отбивается один от толпы неприятелей.
— Это Леонтий Коренной, — сказал генерал. — Гордость нашего полка. Да не только полка, а всей гвардии. Я был тогда участником этого дела.
Гости просили генерала возможно подробнее изложить все, что ему запомнилось.
И тот начал свой рассказ…
Уже шестой час длилась Лейпцигская битва, решавшая спор о владычестве Наполеона над Европой. Уже шестой час полмиллиона вооруженных людей передвигались плотными массами по обширной холмистой равнине, сходились одна сторона с другой, кидались в яростные атаки. Уже шестой час земля сотрясалась от топота множества коней, человеческих ног, от несмолкаемой пушечной пальбы. Густой пороховой дым оседал черной пылью на тополях, тянувшихся вдоль дорог; клубы его мешались с низко нависшими облаками, и казалось, что из них моросит дождь, насыщенный каплями ядовитой сажи. Команды и приказания, воинственные крики и проклятья раздавались здесь на многих языках, ибо на этой равнине встретились почти все народы Европы. Здесь были французы и русские, саксонцы и пруссаки, итальянцы и австрийцы, поляки и шведы. Но главенствовали над этой многоликой, разноязычной массой две основные противостоящие силы — русские и французы. Они, как два борца, вступили в открытый поединок среди общего водоворота схваток и столкновений.
Наполеон настойчиво бил в центре союзных войск у селения Госса, желая разорвать их линию в этом пункте. Более ста французских орудий, поставленных на гребнях высот, открыв частый беглый огонь, стремились проложить путь коннице и пехоте. Восемь тысяч кавалерии Латур-Мобура бешеным потоком мчались на деревню Госса, грозя все поглотить своим приливом. Но русские лейб-казаки вместе с гвардейскими драгунами и гусарами отразили страшный напор этой конной волны и отчаянной встречной атакой рассеяли французских кавалеристов. А русская гвардейская артиллерия, подойдя на-рысях к ручью левее Госсы, завязала дуэль с французской, открыв такую канонаду, про которую очевидцы говорили, что она громче бородинской. Тогда начался бой пехоты…
В эти часы лейб-гвардии Финляндский полк, находясь в резерве, располагался на пологой возвышенности близ центра союзной линии. Солдаты стояли в рядах, но вольно. Офицеры составили круг. Все смотрели туда, вниз, где в полутора верстах клокотал бой за селенье Госса.
— Видно, нас скоро пошлют, — заметил подполковник, невысокого роста, уже пожилой и слегка грузный.
— Вам, Алексей Карпович, всегда не терпится, — отозвался командир полка, не отрываясь от зрительной трубы.
— Ваша правда, генерал. Как только заслышу эту музыку, — кивнул подполковник в сторону деревни, — так меня и подмывает примкнуть к общей кадрили.
Офицеры рассмеялись Алексей Карпович был весельчак среди своих, храбрый в поле, но в танцевальном зале робел и сбивался с такта.
— Вы-то к потехе всегда готовы, — сказал командир полка. — А ваши люди?
— Мои? — переспросил Алексей Карпович и оглянулся на свой батальон.
Быстро пробежав глазами по рядам, он остановился на правофланговом гренадерской роты. Тот стоял, не чувствуя взгляда начальства, в спокойной позе, опершись на ружье, рослый, широкий в плечах, с той особой молодцевато-сдержанной выправкой, которая дается только годами гвардейской службы. Звали его Леонтий Коренной. В высоком кожаном кивере с черным султаном он выглядел настоящим гигантом. Все в нем дышало мужественной силой, и, казалось, русскому великану, пришедшему к западным пределам германской земли, должно быть тесно среди этих почти игрушечных селений, узких долин, низких холмов, через которые он возьмет вдруг и перешагнет.
Посмотрев на гренадера, Алексей Карпович довольно усмехнулся и сказал:
— Я уверен, генерал, в моих людях. Вместе от Бородина прошли!
— А новички? — опять спросил командир полка. — Нынче им крещенье принимать. Как-то они покажут себя?
Всего несколько недель назад в полк прибыл из России давно ожидаемый запасный батальон. За девять месяцев заграничного похода через Польшу, Пруссию, Силезию, Богемию, Саксонию, в непрестанных стычках и больших сражениях финляндцы понесли немалую убыль. Запасный батальон и пошел на пополнение поредевших рот. Новые люди хотя и знали строевой порядок, но под огнем еще не бывали и не имели практики в стрельбе. Их спешно обучили ружейным приемам, определив на то опытных солдат и унтеров, а остальное пришлось предоставить самому взыскательному учителю — полю боя. И вот сейчас, перед таким боем, командира полка Крыжановского более всего тревожила мысль о новичках. Не осрамят ли они полк перед другими? Не навлекут ли какой оплошностью недовольства, а то и гнева высочайшего начальства? И генерал Крыжановский, кавалер многих боевых орденов и отличий, беспокойно косился на высокий холм слева, где, он знал, находится вместе с главнокомандующим сам государь Александр, наблюдающий сраженье. Возможность того, что на разборе гвардейского корпуса о финляндцах вдруг отзовутся худо, страшила Крыжановского куда сильнее, чем французская картечь. Потому он и спрашивал батальонного Алексея Карповича Верже о людях, желая получить утешительный ответ.
Батальонный еще раз посмотрел на Леонтия Коренного, потом на стоявшего рядом молодого, безусого парня из вновь прибывших, потом опять на правофлангового гренадера и уверенно произнес:
— Маху не дадут, Максим Константинович! А ежели кто покачнется, тому другие подпорой станут.
Леонтий Коренной и его сосед так же пристально глядели на то, что творилось в деревне, раскинувшейся у подножья возвышенности. И каждый по-своему воспринимал происходящее. Молодой солдат, сосед Коренного, видел движение вокруг деревни больших нестройных толп, которые то подступали к ней, то снова откатывались. Вдруг они окутывались белыми хлопьями, и тогда раздавался такой треск, будто над местностью разрывали огромную холстину. Дымная пелена часто заволакивала все строения деревни, оставляя поверх себя лишь макушки редких деревьев да высокую стрельчатую башню с крестом — видно, церковь. А когда пелена рассеивалась, то молодой гренадер замечал, как между белыми домиками с красной черепицей бегали люди, сталкивались друг с другом, падали. Иногда оттуда доносились какие-то громкие хлопки и стуки, протяжные жалобные крики. Все это казалось новичку смутным, непонятным и потому жутким. Он смотрел вниз с таким видом, словно готовился кинуться в глубокий омут.
Коренной понимал, какие чувства щемили сейчас сердце молодого солдата. И по опыту знал, что жалеть заробевшего в эти минуты нельзя, ибо тогда он совсем обмякнет. Вытащив трубку, гренадер принялся раскуривать на ветру и с таким стараньем, будто в этом заключалось сейчас самое важное. Между двумя затяжками спросил соседа с грубоватой насмешкой:
— Что осовел, Петруха? Струхнул?
— Не-е, — протянул молодой и еще больше побледнел при новом взрыве пальбы и рева голосов в деревне. — Убивают там… — сказал он и осекся.
— На то и баталия! — ответил Коренной серьезно. — А ты, брат, не думай о ней, о смерти-то, она к тебе и не придет. Главное, помни, чему я учил тебя: не воротись к неприятелю спиной, а то он ее тотчас и проткнет. Со спины защита плохая. Одной только грудью двигайся на басурман. Слыхал, что наш батальонный толковал? Коль ты гвардеец, так и на страшном суде тебе почет.
Коренной бодрил новичка, как мог. Он не старался отвратить его от опасности и, как бы зажмурившись, не думать о ней, а хотел только представить ее более простой и обычной.
— Глянь, как наши славно дерутся! — указывал он на Госсу. — Вон егеря в середке. Примечаешь их? Зеленые такие, с желтым. Вишь, как они свое место держат! А справа и слева армейцы подкрепляют. Ну, те, конечно, не гвардия, — заметил он с той всегдашней ноткой превосходства, какая проявлялась у него ко всему, что не относилось к гвардейскому корпусу, а считалось просто армией.
И по мере того, как неторопливо цедил слова Коренной, для новичка картина боя в деревне становилась яснее и теряла постепенно свою зловещую непонятность. Он уже соображал, что на правом и левом крыльях деревни сражаются армейские полки — Таврический и Петербургский, что в центре поставлен лейб-гвардии Егерский полк, скреплявший всю боевую линию русских в Госсе, что батареи за ручьем слева поддерживают своим огнем эти полки.
— А французишки так и лезут, как комары, — продолжал Коренной. — Народ, скажу тебе, горячий. И все этот чернокнижник Напальон их подущивает.
— А ты, дядя, видал Напальона? — спросил Петруха.
— Не довелось, — ответил Коренной. — Но повстречайся он мне, я бы ему сказал… — Коренной замолк, так как не нашел, что именно он должен сказать Наполеону, и только сердито пыхнул трубкой.
Петруха доверчиво посмотрел на гренадера повеселевшим взглядом. Приступ страха уже отпустил новичка. Коренной заражал его своим спокойствием, уверенностью.
Их странная солдатская дружба началась с первого же дня, когда в полк прибыл на пополнение запасный батальон. Новичков растасовали по ротам, ротные распределили их по десяткам, а десяточные унтеры приставили каждого к «дядьке». Такой дядька — бывалый солдат и старый служивый — становился первым господином и учителем новичка. И нередко начиналась тут такая школа, от которой у молодого солдата по ночам и в коленках, и в локтях, и в спине, и в пояснице, и пониже все ныло и ломало и глаза вспухали горькой слезой.
Молодой Петр Тихонов попал на выучку к Коренному. И надо сказать, повезло новобранцу. Коренной был требователен, суров, даже ворчун немного, но не свирепствовал и не злобился по пустякам. Старый гренадер сам видел много солдатской нужды, от которой не зачерствел, а проникся какой-то особой терпимостью к окружающим. Свою незаурядную физическую силу он редко применял в солдатских спорах, а приберегал ее для ратного поля, где бился неутомимо и люто. Стрелок он был неплохой, но больше любил штык и часто, протирая его песком или золой, обращался к нему, как к живому, называя «почтенным» или «Иван Иванычем». При Бородине он так ловко и храбро орудовал штыком, когда финляндцы очищали Утицкий лес от французов, что получил в награду георгиевский крест. Все время он пробыл на первой линии стрелков и после ранения все же не покинул строя.
Коренной знал грамоту, что было редкостью тогда среди нижних чинов даже в гвардии. Он не скупился по многу раз перечитывать письма, которые приходили солдатам от родни, и потому знал историю почти каждого в роте, его заботы и беды, и для всякого мог найти нужное слово. Вся рота его любила, и всяк с охотой беседовал с ним о семье, о жизни на родине. Чем дальше уходила русская армия на запад, в чужие германские земли, тем дороже и желаннее становилась Россия, свой край, даже казармы в Петербурге; забывалось то тяжелое, что пришлось там пережить, а всплывало в памяти только приятное и утешительное.
О себе Коренной рассказывать не любил, ни перед кем своей души не выворачивал и от расспросов уклонялся, отмалчивался. О нем знали лишь, что был он женат на отпущенной крепостной из псковских, гораздо моложе его годами. Перед выступлением в поход выдал ей Леонтий через полковую канцелярию отпускное свидетельство, в котором было сказано:
«Объявительница сего — лейб-гвардии Финляндского полка гренадера Леонтия Кореннова жена, Парасковья Егорова, уволенная с согласия мужа ее для прокормления себя работою здесь, в Санкт-Петербурге, приметами она росту среднего, лицом бела, волоса и брови темно-русые, глаза серые, от роду ей 24 года, в уверение чего и дано сие за подписанием моим и с приложением полковой печати».
Отослав бумагу, гренадер ходил несколько дней замкнутый, неразговорчивый. Он как бы сторонился других и в короткие минуты отдыха сидел нахохлившись, один, сосал свою прогорклую обгрызанную трубку без огня, без табаку. Видно, сильно томился человек.
Но, помнится, когда в полку объявили, что бессрочная служба отменена, а будет теперь двадцать пять лет, и когда многие стали гадать, как дотянут они свою лямку до срока и после заживут дома по-свойски, Коренной не выказал радости. Вывернув кверху ладони и растопырив широкие узловатые пальцы, он сказал своим товарищам:
— Свычен я стал к ружейному ремеслу. Оно уже в кожу въелось.
Потом хмуро добавил:
— И куда итти-то? На барщине крючиться, поклоны бить? Перед немцем не кланялся, перед финном не кланялся, перед французом не кланялся — и вдруг изволь опять шею ломать! Эка! На походе иной сам господин офицер одну со мной долю делит. Солнце всех печет, дождь всех мочит. А супротив смерти мы с ним полная ровня. Пуля, она ведь не разбирает, кто барин, кто наш брат, — любому одинако свищет. Нет, я так разумею, что от службы мне спешить некуда.
Леонтий не имел ни галунов, ни фельдфебельских нашивок; он был тем бесчиновным всеобщим дядькой, с мнением которого все считались. Даже старшие в чине обращались к нему «дядя Леонтий» или «дядя Коренной». И никто не мог себе представить, как это будет, если его, «корневика» роты, как повелось о нем говорить, вдруг не станет.
Приняв от унтера новичка Тиханова, гренадер спросил:
— Как звать?
— Петр, Данилов сын, — ответил тот, смущаясь и в то же время с врожденной крестьянской степенностью.
— Будешь Петрухой, — коротко заключил Коренной, и приговор этот был окончательный, оспорить который вряд ли кто бы отважился.,
Петруха был детина, будто на заказ скроенный, — высокий, плечистый, подстать гвардейцам гренадерской роты. Но не было еще в нем той осанки, той поступи, той четкости движений, какие отличали служивых, и потому рядом с ними он казался немного увальнем. Тотчас обнаружилось, что Петруха, несмотря на внушительное телосложение и басистый голос, обладает нравом податливым, мечтательным и, прямо сказать, робким. Его курносое лицо в легких золотых веснушках часто отражало испуг при словах какой-нибудь сложной команды или заливалось краской от беспощадных солдатских шуток. Ротные балагуры уже перекрестили его из Тиханова в «Тихоню», и хлебнуть бы ему немало горя, если бы на месте Леонтия Коренного оказался дядька из более закоснелых. Коренной заслонил его от насмешек и напраслины, а Петруха всем существом доверился этому большому человеку.
Как истый, справный гвардеец Коренной тянулся перед начальством, выполняя одинаково точно и приказание ротного и поручение десяточного унтера. Но делал это с таким достоинством, что редко кто позволял бросить ему грубое слово даже среди любителей почистить горло или «приложить ручку». За многие годы службы он как бы пропитался убеждением и внушал его Петрухе, что подчинение — первейшая основа всякого воинства, от малейшей его частицы до всей армии. В этом смысле для гренадера все начальники были одинаково равны. Но солдатское сердце втайне делило их на «просто начальников», на «злых», о которых и вспоминать не стоит, и на «добрых». В числе последних занимал прочное место командир батальона Алексей Карпович Верже.
— Наш батальонный — человек людской! — говаривал Коренной, медленно выдавливая скупые слова. — Свое дело разумеет и нужду нашу знает, будто свою. Что строг, то правда, но не лютует попусту, как другие.
Мы не заметили бы роковой перемены во взгляде гренадера, когда Алексей Карпович поворачивался к нему спиной. А это добрый знак, ибо верно судить о настоящем отношении солдата можно было лишь по тому, как смотрел он в спину командиру. Среди солдат ходила молва, что высокое начальство, не очень жалуя Алексея Карповича за близость к нижним чинам, за отмену в батальоне телесных наказаний, обходило его в наградах, и потому батальонный считался страдальцем за правду.
Коренной не только обучал новичка ружейным приемам и дисциплине. Он пестовал в нем солдатскую гордость. На привале, у бивачного костра, слышался неторопливый, с хрипотцой голос Коренного; сам он терялся в темноте, и лишь трубка его время от времени сипела и посвечивала ноздреватым огоньком. Голос этот рассказывал о славе полка, о знаменитых его людях. О том, что лейб-гвардии Финляндский полк получил свое наименование в честь побед, одержанных русскими войсками в Финляндии. О молодцах, отличившихся в Отечественную войну. О рядовом второго батальона Гаврилове, который все берег последнюю пулю в бою, а когда увидел, что француз целит в командира, быстро вскинул ружье и уложил басурмана. О денщике поручика Шепинга, ухитрившемся бежать из плена и привести с собой коляску французского генерала, запряженную четверкой лошадей. О том, как в Бородинской битве полк вместе с измайловцами и московцами стеной стоял у Семеновского оврага четыре часа под ураганным огнем французских батарей, прикрывая отход защитников Багратионовых флешей.
— Сам Кутузов сказал нам: «Спасибо, молодцы!» — гудел из темноты голос Коренного.
Он рассказывал о том, как в дни изгнания французов из России финляндцы разбили неприятеля в селе Добром и захватили маршальский жезл Даву, одного из главнейших наполеоновских генералов, и что знаменитый трофей хранится теперь в Петербурге, в Казанском соборе.
— Вишь в каком полку тебе доверили служить, — говорил он Петрухе. — Гордись, простота!
В день Лейпцигской битвы, 4 октября, и совершилось то, к чему готовил Коренной молодого Тиханова: испытание огнем. И как генерал Крыжановский волновался за свой полк, как подполковник Верже думал о своем батальоне, так и старый гренадер заботился о своем новичке. Крайне тяжелым выдалось это испытание. Битва разыгралась такая, что даже бывалые воины, видавшие всякое, ужаснулись ее непомерному потрясению, грандиозности столкнувшихся сил, страшному ожесточению, охватившему людей. А гвардейцам Финляндского полка пришлось окунуться в кипение этой битвы у самого кромешного места — в селении Госса…
Три русских полка уже с трудом держались в деревне. С горы, где стояли финляндцы, было видно, как все новые группы французов подступали к Госсе, как они подвозили новые орудия и принимались тотчас обстреливать линию лейб-егерей, тавричан и петербуржцев и как эта линия изгибалась, рвалась в отдельных местах и медленно отодвигалась к южной окраине селения. Наконец с севера, со стороны главного расположения армии Наполеона, показались еще три сильные неприятельские колонны. Они поднялись из-за противоположных высот, сползли, подобно большим темным гусеницам, по склонам в долину, перевалили вторую, более мелкую гряду холмов и направились к Госсе.
Коренной толкнул соседа:
— Ишь, валом повалили! Их тут столько, что и сам каптенармус не сочтет! Видать, наша пора пришла.
В этот момент к генералу Крыжановскому подскакал свитский офицер, без шинели, в расшитом мундире, и, не слезая с коня, прокричал задыхающимся голосом:
— Наполеон двинул молодую гвардию! Его высочество просит…
Оглушающий грохот сотен орудий прервал его слова, лошадь вздыбилась свечкой, и офицер, указав рукой в сторону Госсы, помчался дальше. Крыжановский успел лишь кивнуть ему в ответ.
— Вот и дождались! — бросил он подполковнику Верже и тотчас произнес звонким голосом: — Господа офицеры, по местам!
Всем стало ясно, что полк вступит сейчас в бой, что сейчас произойдет то, что решит участь многих. И перед решительным часом все воины невольно обратились к востоку, туда, где была далекая, милая, родная России. В глубоком молчании стоял полк несколько мгновений. Офицеры, разошедшиеся по своим батальонам и ротам, не смели нарушить молчания, зная, что эти минуты священны и не принадлежат ни командующему, ни военным законам, ни государю, а только человеческой совести. Многие сняли кивера и беззвучно шевелили губами, повторяя слова молитвы, а может быть, дорогие имена. Леонтий Коренной смотрел строго, сосредоточенно, словно заглядывал во что-то сокровенное, таящееся в его душе. Он крестился медленно и широко, задерживая руку на груди; жесткое скуластое лицо его становилось просветленным, и глубокий шрам по левой щеке, грубивший черты гренадера, казалось, смягчался, сглаживался. Петруха неспокойно переминался с ноги на ногу, не в состоянии сдержать дрожь сильного волнения? Алексей Карпович, находившийся поблизости, наклонил голову и тоже думал о чем-то своем.
Раздалась команда «смирно». Полк прошелестел, будто ветер прошелся по лесу, и затих.
— Песельники, вперед! — прокричал звонкий голос.
Из рядов вышли несколько человек и стали в голове первого батальона.
Пока строились песельники, Алексей Карпович, подтянув и без того туго завязанный шарф, подошел к правофланговому гренадерской роты и, положив ему руку на плечо, обнял его по заведенному в батальоне обычаю.
— Ну, дядя Леонтий, улыбнемся смертушке!
— Нам не впервой, ваше высокородие, — ответил Коренной и, нагнувшись, приложился губами к золотому кованому прибору на эполете у батальонного.
— Ружья наперевес!
И полк, все две тысячи человек, единым движеньем вскинул ружья, звеня чуть отвинченными металлическими частями.
Наконец, приподнявшись на носки и весь устремляясь ввысь, будто собираясь улететь, генерал особенно громко прокричал:
— Марш!
— …арш! …арш! — эхом отозвались батальонные, приняв команду, и полк, все две тысячи человек, разом дал ногу, сотрясая землю могучим ударом.
Тотчас забил барабан. Портупей-прапорщики повели древками особым, только им известным манером, и расшитые полотнища батальонных знамен всплеснули в воздухе и мягко заполоскались, на ветру.
Среди песельников запевала дал голос.
Станем, братцы, в круговую,
Грянем песню удалую… —
завел он высоким, чуть дребезжащим тенорком.
Как живали мы!
Как живали мы! —
грянули басы.
Дальнейшие слова подхватили полным хором, заливаясь на разные лады, с лихим присвистом и уханьем:
Вспомним про житье былое,
Бородинское раздолье,
Бородинский бой!
И хору вторили уже все роты, дважды выводя последние слова песни, и слово «бой» приходилось при этом под левую ногу.
Песельники Финляндского полка славились по всей гвардии, ибо набирались они из тех петербургских лодочников-певцов, какие возили гуляющих белыми ночами по Неве и оглашали берега такими трепетными песнями, что сердце от них таяло, как воск. А сейчас голоса их разносили окрест битвы народов русский удалой напев; тысячеголосая, громкая песнь плыла над другими звуками гигантского сражения, то утопая в грохоте орудийной и ружейной пальбы, то опять вздымаясь с новой силой. И под эту песнь лейб-гвардии Финляндский полк с распущенными знаменами, с барабанным боем пошел в дело.
Скорым шагом, прикасаясь локтем к соседу для равнения, маршировали гвардейцы вниз по ровному пологому скату, поросшему короткой травой. На зелени поля ясно выделялись четкие движущиеся прямоугольники взводов, рот и батальонов — на равных интервалах друг от друга, с одинаково точным просветом между шеренгами. В разрыв облаков брызнуло вдруг веселое солнце, и в его лучах еще сочнее заиграла отличительная расцветка полка: алые погоны, воротники с алой оторочкой на светлосерых шинелях, алые выпушки по бокам темнозеленых панталон. Сверкали штыки и стволы, начищенные до степени полировки; сверкали ряды медных пуговиц и медные щитки-гренадки на киверах; белели перевязи и портупеи, перекрещенные на груди солдат; блестели шитые золотом офицерские петлицы, гвардейские знаки, золоченые кисти. Полк имел тот особо торжественный, праздничный вид, какой принимала обычно русская гвардия, когда выступала на парад или в бой.
Коренной шел рядом с Петром Тихановым и чувствовал его локоть. По этому прикосновению он угадывал состояние своего выученика. А тот был захвачен общим ритмом движения, поглощен собственным стараньем не сбиться с ноги, не нарушить строя, не опустить ружья ниже положенного уровня. Он, видимо, забыл, куда он идет, зачем идет. Сейчас его занимало лишь одно: как он идет. И это заставляло его забывать, что идет он в огонь, в ад кромешный, что идет он затем, чтобы убивать или быть убитым. И Коренной чувствовал локоть — острый, напряженный, но не дрожащий и не вялый, как губка. Значит, Петруха пока был в порядке.
Впереди легкой пружинящей походкой шагал подполковник Верже, держа обнаженную саблю «на руку». Когда он изредка оборачивался на свой батальон, Коренной видел оживленное, почти радостное лицо командира, которое, казалось, говорило: «Хорошо! Любо!»
Спустившись с возвышенности и приближаясь к деревне, полк встретил обратное себе движение: шли группы раненых, в перевязках, в потемневших от крови мундирах и шинелях, многие без киверов. Некоторые поддерживали друг друга, иные опирались на ружья, как на костыли, иные передвигались почти ползком, садились на землю и вновь медленно ковыляли. На носилках тащили тяжело раненных офицеров. Потом стали попадаться разрозненные толпы солдат, которых командиры тут же собирали и выстраивали опять в боевой порядок, повернув лицом к селению. Судя по заглавным буквам из желтого шнура на красных погонах, это были солдаты Петербургского гренадерского полка.
Оказалось, что две дивизии молодой гвардии Наполеона уже ворвались с хода в Госсу и вытеснили из ее левой части петербуржцев, а из правой — тавричан. Понеся огромные потери, те должны были оставить последние дома и отойти за пруды, лежащие перед селением. И только лейб-егеря еще отчаянно бились в центре.
Русские тотчас начали готовиться к контратаке. Генерал Крыжановский остановил полк и приказал построиться в три батальонные колонны. Словно это было на мирном учебном плацу, а не на полном виду у неприятеля, финляндцы меняли свое построение. Горнист старательно выводил мелодии сигналов, офицеры выкрикивали последовательные команды, а солдаты сдваивали ряды и совершали захождения правильными линиями.
Французы принялись яростно обстреливать полк, занятый перестроением. Воздух наполнился свистом, визгом, воем. Французские стрелки, укрывавшиеся в каменных домах, за изгородями, осыпали полк градом пуль. Чугунные ядра, рикошетируя о землю, огромными прыжками метались среди рядов гвардейцев.
Финляндцы не отвечали. Генерал Крыжановский запретил стрелять, чтобы не тратить напрасно патронов. В полном безмолвии, оставаясь на месте, полк продолжал готовиться к атаке, и все делалось с таким незыблемым спокойствием, будто кругом никого не было, никакой опасности, никакой враждебной силы. Казалось, полк просто не замечал неприятеля, и в этой невозмутимости таилось нечто грозное, неотвратимое.
Как только начали рваться вокруг первые бомбы и раздалось шмелиное гуденье французских пуль, Петр Тиханов невольно придвинулся ближе к Леонтию Коренному, как бы ища у него защиты, а растерянные глаза новичка безмолвно вопрошали: что ж это такое?
— Басурман сердится, пузыри пускает! — отозвался равнодушно Коренной, тихонько отодвигая его от себя локтем, чтобы не заметил ротный поручик.
Сзади кто-то охнул, пораженный пулей или осколком. Петруха резко обернулся на этот вскрик, точно его ужалили в спину.
— Что озираешься? — спросил Коренной, продолжая глядеть прямо перед собой. — Разве кто звал тебя?
И действительно, падал ли убитый или оседал на землю тяжелораненый, никто из солдат не бросался к тому месту, не оглядывался на стон или вскрик. Только офицер приказывал иногда покинуть раненому строй или вынести его на ружьях. Остальные попрежнему сохраняли свою линию, будто все другое их вовсе не касалось. По команде офицеров они делали шаг вперед или в сторону, заступали место выбывшего, смыкали ряд.
Но вот совсем близко шлепнулись сразу несколько ядер и с оглушительным треском раскидали в разные стороны комья земли, клочья черного дыма, куски разорванного человеческого тела. Петр Тиханов с искаженным, одеревянелым лицом, едва не выронив ружье, попятился назад. По всему было видно, что он готов бежать, бежать куда угодно, лишь бы скрыться от этого ужаса. Тогда Леонтий Коренной, даже не поворачиваясь к нему, произнес:
— Куда вылез?! Держи равнение, гвардеец!
И сказал это он таким тоном, что Петруха немедленно встал обратно. Больше он не двигался. При полете новых ядер он как бы весь сжимался, напрягаясь до последней степени. При этом в глазах его мелькало какое-то новое выражение, не свойственное ему до сих пор: упрямое, колючее, почти жестокое.
Наконец прекратилось это невыносимое стояние на месте под неприятельскими ядрами и пулями. Голосисто, призывно заиграла труба. Барабаны ударили атаку. И лейб-гвардии Финляндский полк сдвинулся, пошел, устремился на штурм Госсы?
Батальон подполковника Верже был направлен в обход деревни слева. Гвардейцы стремительным рывком проскочили по узкой плотине через пруд, перебрались через несколько оросительных канав и вышли на огороды, раскинувшиеся позади селения. Здесь батальон развернулся поротно и, выслав цепь стрелков, бросился на приступ.
Гвардейцы двигались беглым шагом прямо на каменную ограду, окаймлявшую деревню, на группу видных за ней двухэтажных домиков, сгрудившихся вокруг темно-серой стрельчатой церкви. Роты не отвечали на выстрелы французов, которые, заметив обходное движение, брызнули с фланга фонтанами картечи.
Все гвардейцы, идущие в шеренгах, несли ружья по команде «под курок»: каждый держал ружье на согнутой левой руке так, чтобы курок приходился на сгибе локтя, а ладонь — на правой стороне груди, немного ниже плеча. Это был тот прием, с которым русская гвардия ходила в штыковую атаку. Правая рука у солдата была свободна. Она отдыхала. Она приберегалась до того момента, когда уже перед самой схваткой ружье быстро перекидывалось в правую руку, и тогда она должна была без устали колоть, наносить и отбивать удары.
Гренадерская рота первой достигла ограды. Подполковник Верже находился тут же и, размахивая саблей, указывал, куда бежать другим ротам. Каменная стенка была высокая, почти в рост человека.
— Седлай ее, ребята! — скомандовал Алексей Карпович.
И тотчас, не успев перевести дух, все кинулись на препятствие, как моряки кидались на абордаж чужого корабля. Опираясь брат на брата, солдаты лезли на ограду, помогали взбираться офицерам, подставляя спину или складывая из ладоней уступ для ноги. Сидя верхом на стенке с риском ежесекундно навлечь на себя огонь, Коренной перетащил знаменосца с его нелегкой драгоценной ношей, потом пособил мешкотному Петрухе и наконец спрыгнул сам.
На той стороне, за оградой, оказалась небольшая пустошь, какая бывает за глухими задними дворами, нетронутая ни лопатой, ни косой. Бледные полевые цветы выглядывали кое-где из густой поросли, чуть примятой осенними дождями. Одинокая старая липа дряхло дремала, прислонившись к ограде, обронив у своего подножия сморщенные листья. Дальше в глубь селения уходили овины, хлевы, амбары, а там, за ними, угадывались проулки, ведущие к соборной площади.
Тишина, безлюдье царили в этом крохотном затерявшемся уголке. Отдаленный гул большого сражения едва проникал сюда, напоминая приглушенный рокот морского прибоя.
Но покой, безмятежность этого места были обманчивы. Стоило только гвардейцам, перемахнувшим через стену, направиться к постройкам, как покой сменился внезапным вихрем, безлюдье — хлынувшим людским половодьем. А сама мирная поляна превратилась в арену отчаянной, жестокой борьбы; и на нескошенную траву, на блеклые полевые цветы густой росой пала человеческая кровь.
Из глубины селения хлестнул вдруг по гвардейцам ружейный залп, потом еще, и с разных сторон появились большие группы французов. Они выбегали из-за каменных и деревянных строений, текли живыми ручьями из ближайших проходов и уличек. Светлоголубая форма обличала их: это была молодая гвардия Наполеона.
Первые же французские залпы произвели большие опустошения в гренадерской роте финляндцев: многие офицеры были ранены или убиты. Портупей-прапорщик, сраженный пулей, медленно оседал на землю; припав сначала на одно колено, потом на другое, он инстинктивно вытягивал все время вверх руку, держащую древко, и полотнище трепетало, как подстреленная птица.
Но Леонтий Коренной не дал знамени поникнуть. Подхватив его почти на лету, он высоко взмахнул им, чтобы видели все, а затем передал знамя подбежавшему унтер-офицеру.
Поборов первые мгновения замешательства, гвардейцы начали отстреливаться. Стреляли по установленному правилу — попарно: пока один вел огонь, другой заряжал. Коренной стрелял в паре с Петрухой. Движения новичка были порывисты, торопливы. Он нервно откусывал зубами патрон, сыпал порох мимо полки и, прибивая пулю бумажным пыжом, слишком резко вгонял шомпол в дуло. Коренной проделывал те же приемы не торопясь, короткими, строго отработанными движениями и потому гораздо быстрее, чем новичок.
Петруха нажимал спуск, едва успев приложить ружье к плечу. И если ему казалось, что именно от его пули падал француз, он радостно взвизгивал, показывал кулак, кричал:
— Ага! Попал! Держи, леший! Хо-хо!
Коренной стрелял, тщательно прицеливаясь. Он выбирал среди неприятелей того, кто имел побольше нашивок, галунов, отличий, и укладывал наверняка. Свои попадания он не отмечал никакими бурными восклицаниями, продолжая деловито работать, и только всякий раз невольно повторял, словно выставляя себе отметку: «Изрядно, Леонтий, изрядно!»
Французы все прибывали, и вскоре стало очевидным, что остатки гренадерской роты не смогут отбросить неприятеля. Для успеха дела надо было отойти, соединиться с другими ротами и ударить в новом месте. А позади — высокая стена, и перелезать через нее обратно нужно было уже под свирепым нажимом врага. Спасать знамя. Перетаскивать тяжело раненных командиров. Перелезать и отбиваться. Это понял каждый в ту минуту, когда барабанщик ударил сбор и подполковник Верже закричал:
— Выноси раненых!
В ту минуту каждый ощутил за своей спиной эту предательскую стену — твердую, высокую, неподатливую. И в ту же минуту прогудел слегка хриплый, но ясно слышный голос Коренного:
— Братки служивые! Сюда, ко мне!
И тотчас возле него стало несколько человек таких же, как он сам: пожилых, усатых, кряжистых, потом-солью дубленных, порохом прокопченных.
— Не извольте сомневаться, ваше высокородие, — сказал Коренной батальонному, — мы прикроем.
И эти несколько человек во главе с Леонтием пошли в штыки навстречу приближающимся французам. Их стремительный бросок был для неприятеля столь неожиданным, столь неукротимым, что французские стрелки невольно замялись и отпрянули назад. Тогда по команде Коренного горстка гвардейцев остановилась, вскинула ружья и дала залп. Французы, еще более смешавшись, стали искать укрытия за ближайшими строениями.
— Ага! Врезали! — раздался пронзительный вскрик Петрухи.
Тут только Коренной заметил новичка среди старых солдат.
— Ты что затесался? Ступай к стене!
— Не пойду! Я с тобой, дядя! С тобой хочу! — ответил молодой с такой настойчивостью, что гренадер не стал прогонять его.
Отчаянная дерзость кучки гвардейцев не могла, конечно, изменить исхода дела, а лишь оттягивала его на короткий срок. И, пока французы еще не оправились, надо было всей остальной роте возможно быстрее отойти за ограду. Подполковник Верже распоряжался порядком отхода и переноской раненых. Уже знамя было передано на ту сторону, уже удалось осторожно перетащить смертельно раненного в живот командира роты; перебрался через стену с безжизненно повисшей правой рукой и капитан Марин — будущий историк полка. Уже перелезли многие солдаты.
Меж тем Коренной и его товарищи, отстреливаясь в разные стороны, медленно отодвигались к стене. Их становилось все меньше и меньше, смельчаков, жертвующих собой для спасения других. Иссякали патроны. А французы, поняв свою оплошность, подгоняемые офицерами, вновь высыпали отовсюду и с возросшей яростью бросились через пустошь на гвардейцев, боясь упустить добычу.
У стены все еще хлопотал Алексей Карпович. Он следил, чтоб никто из раненых не остался без помощи, чтоб даже трупы офицеров были взяты с собой. Он часто оглядывался на горстку гренадер, прикрывавших отход. Они были обречены. Алексей Карпович все еще медлил уходить, не решаясь покинуть их здесь. Вот опять неприятельский залп, и еще двое гренадер упали. Сам батальонный схватился за плечо, и на белой его перчатке стало быстро расплываться пунцовое пятно.
— Ваше высокородие, извольте ретироваться, — сказал ему Коренной, как обращается старший к непослушному ребенку. — Вас басурманы сейчас схватят.
И действительно, увидев русского штаб-офицера, сразу несколько французов кинулись к нему. Петруха приложился, целясь в переднего, и выстрелил. Тот, странно подпрыгнув, точно споткнулся, клюнул в землю.
— Последний! — воскликнул с отчаянием Петруха и отшвырнул пустую патронную сумку.
Французы подбежали уже вплотную. Один из них, здоровенный, в шапке, похожей на колпак с кисточкой, выставив штык, налетел с разбега на Верже. Коренной, подставив свое ружье, отвел удар, а Верже плашмя мазнул саблей по лицу француза. Завязалась рукопашная…
Заслонив собой батальонного, Коренной оттеснял его к ограде и в то же время бил, колол направо и налево. И когда они были прижаты к самой стене, Коренной только сказал:
— Полезай, Алексей Карпыч! — назвав командира впервые за всю долголетнюю службу запросто, а не по военной субординации.
Сейчас он отбивался лишь одной рукой, а другой подсаживал ослабевшего от раны Верже. В страшном напряжении всех сил подталкивал он кверху непомерно тяжелый груз; один миг, один вражеский укол — и он мог более не выдержать, опустить руку, уронить.
Наконец Алексей Карпович ухватился за гребень стены, подтянулся и всем туловищем навалился на нее.
— Спасибо, Леонтий! Прощай! — сказал он и тяжело перевалился на другую сторону.
Один из французов выстрелил ему вдогонку, но было уже поздно.
Почувствовав себя свободным, Коренной ринулся в общую свалку. У него теперь была лишь одна забота — поддержать товарищей. А их осталось всего только четверо.
— Братцы, не сдавайся! Постоим за себя! — воскликнул Леонтий.
— Кроши басурмана! — послышался в ответ дикий, неестественно визгливый крик Петрухи.
Новичок вертелся среди наседавших французов, как безумный. Он кидался на них очертя голову, осатанело бил куда попало и каждый раз громко крякал, будто раскалывал полено. Он находился в том состоянии боевого исступления, когда кровавый туман застилает сознание, когда уже все нипочем, все можно, все доступно. Он не помнил себя и без малейшего колебания принял смерть, которой так боялся издалека. Он инстинктом следовал совету Коренного — наступал на врага только грудью. Он погнался за французским стрелком, в ужасе бежавшим от него в глубь пустыря, и его подстрелили там, как молодого рассерженного оленя, которого не могут взять вручную.
Коренной не видел гибели Петрухи. Их оставалось теперь только двое из всех старых гренадер: Леонтий Коренной да Захар Анисимов — его однорядец, с которым много лет делил он солдатский хлеб и бивачный подстил. Они сражались, как два кровных брата, став спина к спине и отбиваясь на все стороны. Они работали штыками по-фехтовальному. Быстро следовал один удар за другим, верный, расчетливый. И место, где дрались эти два русских гвардейца, как бы сросшихся воедино, устилалось трупами в синих мундирах. Оба были ранены. Сквозь порванную во многих местах шинель сочилась кровь. Ее тонкие струйки сбегали, по груди, рукавам, и казалось, что одежда гвардейцев еще богаче окрашивается отличительной расцветкой полка — новыми алыми кантами, оторочками.
Коренной вдруг почувствовал, что за спиной не стало опоры, будто ему обнажили спину и подставили под удары.
Леонтий не мог обернуться на павшего товарища. Он сделал резкий прыжок в сторону, свалил подвернувшегося француза, прислонился к ограде. Теперь его сзади прикрывала стена, а справа — толстый ствол старой липы. И, вжавшись в этот угол, гренадер продолжал отчаянно отбиваться. На что он надеялся? Он был один, весь израненный; большая толпа неприятелей окружала его. Ни одолеть их, ни уйти не было никакой возможности. Да он об этом и не думал. Он продолжал драться, потому что не мог бы уже перестать драться, потому что годами проникался сознанием, что гвардеец не просит пощады у неприятеля.
Французы хотели взять его живьем. Они старались колоть не сильно, чтобы наносить легкие раны. Французский офицер, ударив с размаху тяжелым палашом, сломал у Коренного штык и стал что-то кричать ему, часто повторяя знакомое «пардон». Коренной понял: офицер предлагал сдаться.
— Шалишь, брат! Я беспардонный! — зарычал он в ответ и, схватив ружье за конец ствола, начал бить прикладом.
Кивер слетал у него с головы. Волосы, тщательно расчёсанные обычно на пробор и приглаженные салом, растрепались, а завитой чуб на лбу, казалось, набух тяжким потом и кровью. Густые усы ощетинились злобой, старый шрам резкой, жесткой чертой прорезал щеку. И в то же время мертвенная бледность проступала в лице Коренного, по мере того как он все больше и больше истекал кровью. «Слабею!» схватила мысль — даже не мысль, а какое-то подступившее тошнотное чувство.
Усилием воли Коренной поборол приступ слабости. Он принялся наотмашь наносить прикладом, тяжелые рубящие удары. В ту минуту он походил на древнего русского богатыря, который увесистой кованой палицей ломит вражескую силу.
Но с каждым взмахом все труднее повиновалось ружье, как бы наливаясь чугунной тяжестью. Руки становились непослушными, словно чужими. А новые штыковые уколы жгучим жалом терзали бока и грудь.
И вот он сделал шаг, потом другой. Выронил вдруг ружье. Протянул руки вперед, как слепой. «Вот она, смертушка!» блеснуло в сознании.
— Теперь берите! — прошептал он.
И рухнул навзничь, как с шумом валится подрубленное дерево.
Назойливый холодок забирался под одежду, мурашками пробегал по спине, зябкой дрожью пронизывал колени. Это неприятное ощущенье заставило Коренного очнуться. Он открыл глаза. Над ним было чистое светлосерое небо. Раннее, низкое солнце бросало от горизонта бледные оранжевые лучи, которые не могли еще смягчить прохладной резкости ясного утра.
Его то мерно покачивало под скрип колес, то вдруг встряхивало, и каждый толчок отдавался тупой болью во всем теле. Кругом слышался людской говор, но не свой, не русский, а чужой, очень быстрый и слегка крикливый Превозмогая боль и слабость, Коренной приподнялся со дна повозки.
Он увидел французов. Они шли бесконечной колонной по дороге, по обочине, шли скорым шагом, обгоняя вереницу медленно тащившихся лазаретных дрог, и держали ружья по-своему, на правом плече. Где-то там, впереди, они поднимали разом громкий крик, похожий на тот, какой не раз слышал Коренной во французской линии перед большим сраженьем; только сейчас крики эти были не такие дружные и радостные.
Коренной, конечно, не мог знать, что французы проиграли первый день Лейпцигской битвы и теперь отступали на новые позиции. Не мог он знать, что русские гвардейцы трижды ходили в атаку на деревню Госса, трижды завязывали на улицах и в домах ожесточенные схватки с наполеоновской молодой гвардией. И наконец, на четвертый раз, выбили неприятеля из этого важнейшего пункта. Не знал Коренной и того, что, покидая Госсу, французы взяли его в бесчувственном состоянии и унесли с собой, чтобы представить высшему начальству как диковинный трофей.
Опираясь на руку, Коренной старался приподняться возможно выше, чтобы увидеть, что делается впереди. Но разглядеть ничего не смог, а только обессилел и при новом толчке запрокинулся опять на дно повозки.
Два важных офицера верхами, в шляпах с белым плюмажем, поровнялись с повозкой, поехали рядом, внимательно рассматривая русского гренадера, и о чем-то горячо спорили, указывая на него. Потом, пришпорив коней, ускакали.
Натянув на себя сбившуюся толстую попону, которой, очевидно, прикрыли его вместо одеяла, Коренной стал глядеть в безоблачное светлое небо и припоминать, что с ним случилось… Сильно захотелось курить. Потянулся рукой к карману, но трубки в нем не оказалось; пропал и кисет с табаком. Коренной закрыл глаза. Сон начал его снова одолевать. И вдруг ему почудилось, что никакого сраженья и не было и что он вовсе не ранен, а лежит у себя домах на полатях после первого покоса и, разбитый усталостью, дремлет, накрывшись армяком. Где-то рядом Прасковья Егоровна поскрипывает каким-то колесом. Она заговорила с ним на непонятном языке, а когда он не ответил, то подошла к нему, тронула за плечо…
В тот же миг исчезло сновидение. Коренной с тоской почувствовал, как чужие, грубые руки тормошат его. Повозка уже остановилась, ее обступила группа французов. Они жестами предлагали Коренному подняться и, не обращая внимания на его стоны, принялись неловко помогать ему. Едва он слез, как один из французов поднес ему манерку и почти насильно влил в рот густую терпкую жидкость.
Несколько больших глотков забористого рома взбодрили Коренного. Он тверже стал на ноги и даже выпрямился, перестав опираться о повозку. Два французских солдата, взяв Коренного под руки, повели его к толпе военных, стоявших на пригорке, у высокой мельницы с недвижными поломанными крыльями.
Чем ближе подходил он к пригорку, тем ярче бросалась в глаза необычайная пышность, великолепие в одежде этих людей. Разноцветные мундиры, доломаны, ментики, золотое и серебряное шитье, ордена и ленты, перья и султаны — все это составляло блестящую причудливую картину. И, когда подвели Коренного, ослепительная стена эта расступилась, пропустив его в круг. А там, посередине, он увидел нечто совсем другое.
Перед огромным костром, разложенным недалеко от мельницы, расхаживал взад и вперед, заложив руки за спину, коренастый человек в сером военном сюртуке и простой треугольной шляпе. Изредка он подходил к поставленному прямо под открытым небом столу и, опираясь коленом на складной стул, наклонялся над развернутыми картами. Потом опять принимался шагать. Задерживаясь у костра, он пристально смотрел на огонь, машинально подталкивал ногой ближайшие поленья. Багровые отблески пробегали по его бледному, слегка припухлому лицу с выступающим, резко очерченным подбородком. Иногда он протягивал к огню свои маленькие белые руки без перчаток, потирал их, как бы желая согреться. Вынув из кармана золотую табакерку и захватив щепоть, подолгу нюхал, все так же не отводя глаз от костра. На нем не было никаких украшений, никаких знаков, которые бы говорили о его положении и достоинстве. Но все движения и жесты его обличали человека властного, привыкшего повелевать. Целиком занятый своими мыслями, он, видимо, нисколько не смущался присутствием здесь многих столь важных по обличью особ. Он не обращал на них никакого внимания. Они же, напротив, с почтительного расстояния следили за каждым шагом, этого человека, стояли почти не шевелясь и лишь шопотом перекидывались между собой редкими фразами.
Но вот он вдруг остановился, резко повернулся на каблуке и уставился на Коренного, выдвинутого чуть вперед из общего круга. Темные глубокие глаза серьезно и внимательно изучали русского гренадера; долгий прямой взгляд притягивал и колол одновременно.
К человеку в сером сюртуке приблизились два офицера, сняв шляпы, склонились перед ним и стали что-то объяснять. Это были те самые двое, что подъезжали раньше к лазаретной повозке. Выслушав их, он с тем же серьезным видом кивнул головой. Тотчас сильные, грубые руки схватили Коренного сзади за локти и подтолкнули ближе к этому человеку.
Один из офицеров обратился к Леонтию на русском языке:
— Знаешь ли ты, кто перед тобой?
Коренной молчал.
— С тобой желает говорить Наполеон Бонапарт, император французов! — отчеканивая каждое слово, с подчеркнутой торжественностью произнес офицер.
Вокруг наступила еще более напряженная тишина. Все, видимо, ждали того ошеломляющего впечатления, какое должны были произвести эти слова на русского гренадера. У самого Наполеона мелькнуло в глазах нечто похожее на любопытство.
Но Коренной ничем не выразил, ни жестом, ни мимикой, того восхищения или крайнего удивления, какого от него ожидали. Воспитанная годами гвардейской службы привычка оставаться внешне бесстрастным одинаково ко всему — будь то распеканье начальства или мимолетная его похвала, будь любая опасность — проявилась и сейчас. Никакой игры чувств не отразилось на лице гренадера, ничто не изменило его спокойного выражения. Леонтий принял только более строгую стойку, как подобает перед таким большим генералом, да старый рубец явственнее прорезал левую щеку.
Так они стояли друг перед другом — рядовой русской гвардии и человек, один взгляд которого заставлял трепетать королей Европы. Леонтий глядел открыто и прямо на низкорослого Бонапарта, словно с некоторого возвышения. А тот, слегка приподняв голову, рассматривал его спокойное лицо, его могучую фигуру, его изодранную штыками шинель, запачканную своей и чужой кровью, его открытые, едва запекшиеся раны.
— Какой молодец! — воскликнул Наполеон.
Подобострастно согнувшись, офицер заметил Наполеону, что медик насчитал у русского гренадера восемнадцать ран.
— Ах, раны это аттестат для солдата! — сказал Наполеон. — Ты храбро сражался, ты герой! — обратился он вдруг к самому Коренному.
Переводчик быстро перевел эту фразу. Леонтий попрежнему молчал. Наполеон спросил имя и сколько лет в службе.
Коренной ответил.
Наполеон вынул золотую табакерку, раскрыл ее, но табаку в ней больше не осталось. Он оглянулся. Молодой франтоватый адъютант выпорхнул из толпы, счастливый возможностью оказать императору услугу, подлетел к нему, предлагая свой изящный коробок. Наполеон взял щепоть. Затем кивнул адъютанту в сторону Коренного, чтобы дать ему. Адъютант медлил.
— Не бойтесь, виконт, — сухо заметил Наполеон, — раны честного солдата стоят благородных предков.
Густо покраснев, адъютант протянул табакерку Коренному. Леонтий не торопясь захватил щепотку и с наслаждением потянул носом.
— Спросите, как ему нравится ваш табак, — приказал Наполеон, придя в хорошее настроение.
— Нюх тонкий, — ответил важно Коренной. — Но наш самосад покруче будет.
Наполеон рассмеялся, когда ему перевели это. Стал быстро задавать вопросы: женат ли Коренной, есть ли дети, откуда родом. Как бы невзначай, поинтересовался, не терпят ли войска союзников нужду в еде, большая ли убыль в полку с тех пор, как покинули Россию, как зовут командира корпуса…
— Не могу знать, — твердо, не задумываясь, ответил Коренной.
— Тайна! — вздернув плечами, усмехнулся Бонапарт.
Он сделал полуоборот в сторону раскинутой поблизости палатки, у входа в которую на-часах застыл величественным изваянием старый французский гренадер в большой медвежьей шапке с одноглавым орлом и красным султаном. Бонапарт переводил взгляд то на него, то на Коренного и, казалось, сравнивал их — представителей двух гвардий, слава которых не имела себе равной.
— Хочешь служить у меня? — спросил Наполеон.
Коренной ничего не ответил. Наполеон приказал переводчику повторить вопрос и прибавил с легкой горячностью:
— Я оставлю тебя в моей гвардии, тебе будут хорошо платить. Я умею ценить храбрость!
Коренной помолчал еще и, вдруг нахмурившись, сказал:
— Я русский, чужой вере не служу!
В свите воцарилось гробовое молчание. Все ждали, что сейчас разразится гнев императора. Глаза Наполеона стали вновь колкими, холодными. Но затем они неожиданно потеплели. Наполеон поднял свою пухлую белую руку и, схватив Коренного за ус, слегка потеребил его, как делал это всегда со своими гренадерами в минуту особого благоволения. Коренной, не понимая, что это означает, сердито мотнул головой и отпрянул назад. Его крепко схватили сзади. Наполеон не обратил внимания на это движение. Он подозвал офицера и сказал ему:
— Запишите его имя. Скажите, чтоб о нем позаботились, чтоб сделали перевязки.
А потом обратился к окружающим:
— С такими солдатами я бы победил весь мир!
Посмотрев еще раз на Коренного, император кивнул ему:
— Будь спокоен, тебя отпустят.
В этот момент громкий пушечный выстрел прокатился над равниной, гулко задрожал в чистом, прозрачном воздухе и растаял в отдалении. Все обернулись на этот звук. Наполеон, помрачнев, быстро отошел к столу. В свите заговорили, задвигались. Коренного отвели в сторону.
А вслед за первым орудийным ударом раздался второй, третий, четвертый, еще и еще, и все они слились в один сплошной громыхающий рев. Настал третий, решающий день Лейпцигского сражения — великой битвы народов.
* * *
Седьмого октября разыгрался заключительный акт гигантского сражения. Союзные войска после непродолжительной бомбардировки взяли Лейпциг штурмом. Главные силы Наполеона поспешно уходили на запад, за реку Эльстер, а в самом городе постепенно затухали последние вспышки сопротивления французов.
Колонны и отдельные отряды победителей вступали в Лейпциг с разных сторон. Они миновали предместья, полосу аллей и незастроенных лугов, втягивались в ворота старинной крепостной стены, окруженной высохшим рвом, растекались по улицам и площадям внутреннего города.
Около часу дня со стороны Гримской заставы показалась большая кавалькада. Впереди на белой выхоленной лошади восседал Александр, облаченный в строгий конногвардейский мундир черного цвета. Треуголка, одетая с поля, открывала его красивое лицо с длинными бачками, на котором блуждала привычная наигранная улыбка. Немного отступя, следовали главнокомандующий союзными войсками, чины свиты и приближенные генералы. А за ними шла русская гвардия.
Не успел еще остыть жар недавнего сражения, штыки солдат, казалось, еще дымились кровью, а гвардия уже приобрела ту стройность и порядок, тот почти щегольской вид, который так изумлял города и столицы Европы. Под гвардейский «поход» барабанов, с хорами музыки проходили кавалерия, пехота, артиллерия. Гарцовали, горяча коней, лейб-казаки в ярко-красных камзолах и лихо загнутых мохнатых шапках с белыми султанами; величественно покачивались на громадных скакунах кавалергарды и кирасиры в белоснежных колетах и касках с гребнями из конского хвоста; маршировали гвардейские егеря в зеленых мундирах, гвардейские гренадеры с медными изображениями своего былого оружия — ручной гранаты; проезжали гвардейские артиллеристы — все с отличительными бархатными воротниками и петлицами; проходил и лейб-гвардии Финляндский полк, значительно поредевший в своем составе, но все такой же подтянутый и молодцеватый.
Во главе полка шел уже не генерал Крыжановский — он был тяжело ранен при атаке Госсы, — а полковник, командир первого батальона. Впереди третьего батальона попрежнему шагал Алексей Карпович Верже, с подвязанной рукой, бодрый и оживленный. Но позади него уже не виднелась на правом фланге гренадерской роты высокая фигура Коренного, и не было рядом молодого Петрухи, да и сама гренадерская рота была слита с другими, так как из нее почти никого не осталось.
Жители Лейпцига, испытавшие все тяготы наполеоновской власти и наконец освобожденные от нее, шумными радостными толпами теснились по бокам улиц высовывались из окон, собирались нарядными группами на балконах, взбирались даже на крыши, чтобы получше разглядеть проходившие войска.
Появление русской гвардии вызвало бурю восторгов и ликования. Всем было уже известно, что русская армия явилась главной действующей силой на поле битвы. Русские первыми открыли сражение; русские приняли на себя основной удар Наполеона и овладели ключом всей позиции — селением Госса; русские блистательно дрались в последний день битвы на самых ответственных участках; они первыми штурмовали и ворвались в Лейпциг. И русским кричали «ура», «виват», им махали платками и шляпами; женщины кидали гвардейцам цветы и расточали улыбки.
На улицах, в канавах лежали еще не убранные трупы и слышались стоны раненых; многие дома, пострадавшие при бомбардировке, еще горели и дымились — с проломанными стенами, обрушенной кровлей. То и дело попадались одинокие лошади, без всадников. Всюду валялось брошенное французами оружие, патронные сумки, оставленные пушки, зарядные ящики, нагруженные повозки. И мимо этих следов смерти и распада огромной армии, через весь город дефилировали союзные войска, стремясь общим потоком к западным окраинам, откуда доносилась еще сильная стрельба. Там с отчаянием отбивался французский арьергард, прижатый к реке Эльстер, на которой был взорван последний мост.
До позднего вечера проходили войска и размещались в самом городе. Наконец все устроилось, людская сутолока улеглась, догорели бивачные костры на площадях, в садах и парках, офицеры разошлись по домам. Пала ночь, и вместе с ней на Лейпциг, на его предместья, на обширную равнину навалилась глухая, беспробудная тишина. Утомленные трехдневным чрезмерным напряжением сил, беспрестанным грохотом битвы, видом близкой смерти, крови и страданий, люди погрузились в сон, тяжелый и очищающий. Только караулы у застав бодрствовали в темноте и, как ночные петухи, перекликались время от времени протяжными голосами.
Караул у западных главных ворот несла рота финляндцев. Тут же рядом, в домике местного книготорговца, расположился подполковник Верже с двумя офицерами. Алексей Карпович не спал, а сидел за большим столом резного дерева и при свете зажженных толстых свечей в медном трехпалом канделябре составлял рапорт об участии финляндцев в сражении и о деле при Госсе. Полк понес большие потери: половину офицеров и более четверти солдат. Многие были ранены по нескольку раз. Во время последней атаки на Госсу удалось захватить неприятельское знамя — французский гидон. Алексей Карпович перечислил имена отличившихся офицеров и нижних чинов. Он счел необходимым отметить, что новое пополнение из резервного батальона показало себя в первом боевом испытании о наилучшей, стороны. Особо остановился Алексей Карпович на подвиге Леонтия Коренного…
Подполковник принялся очинять перо, задумался и тяжело вздохнул. Несмотря на долгие поиски, тела Коренного не удалось обнаружить. Нашли мертвого Петруху — он лежал ничком, словно бодая землю. Нашли всех старых товарищей Коренного, которые оставались вместе с ним за оградой. Их похоронили здесь же, под старой липой, вырыв братскую могилу штыками. А Коренной так и пропал — ни в живых, ни в мертвых. Что с ним случилось? Эта неизвестность бросала тень на его подвиг, порождала сомнение. Неужели он мог отдаться французам, не выдержал в последнюю минуту, когда пали все и он остался один? «Нет, не может быть», покачал головой Алексей Карпович. Он знал правофлангового своей гренадерской роты. Не таков был Коренной. И Алексей Карпович решил изложить происшедшее так, как если бы он твердо знал, что Коренной убит и он сам видел его труп.
В то время как подполковник Верже вновь принялся писать, за окном раздался окрик часового. Один из караульных услышал за воротами грузный, спотыкающийся шаг. Он окликнул:
— Кто идет?
— Гренадер лейб-гвардии Финляндского полка третьего батальона, — ответил из темноты густой, хриплый бас, и перед часовым вырос силуэт огромной человеческой фигуры.
— Дядя Коренной!
— Не по-уставному встречаешь, — заметил тот с ласковой усмешкой в голосе, а потом добавил: — Уважь, чем бог послал! Изголодался.
Когда в комнату к Алексею Карповичу ввели шатающегося, забинтованного Коренного, то при взгляде на него трудно было сказать, чего в нем больше: нетронутых мест или побуревших от грязи и пыли повязок. Отстранив провожатых и сомкнув каблуки, старый гренадер отрапортовал по всей форме. Батальонный быстро вышел из-за стола к нему навстречу и, остановившись совсем близко, посмотрел прямо, в упор.
— Что ж ты так, где пропадал? — начал было батальонный резким тоном. Но голос его дрогнул; он махнул рукой и неожиданно продолжил: — Эх, Леонтий! А мы горевали, мы тужили…
И по мере того как продолжал говорить батальонный, пепельная бледность разливалась по лицу Коренного, а сам он горбился, весь как-то опускался, клонился книзу. Пока он находился в плену, пока блуждал, пробираясь к своим, его поддерживали все время то гордость перед чужими, то стремление во что бы то ни стало вернуться в полк, к товарищам, а может быть, влекло и еще одно желание: повидать человека, которому он спас жизнь. Но вот он добрел до своих и, как тяжелобольной, завидевший постель, почувствовал вдруг, что сил больше нет, что воля его теряет власть над изнеможенным телом.
Коренного уложили на широкую лавку в сенях, и он слабым, изменившимся голосом рассказал обо всем пережитом, о последних минутах боя в Госсе, о Наполеоне, о том, как был он отпущен обратно. К утру он забылся…
На рассвете Алексей Карпович дописывал свой рапорт. Он делал это теперь с видом человека, который нашел случайно оброненную, очень дорогую для себя вещь, — с видом радостным, почти счастливым. Он даже произносил иногда вполголоса: «Ведь я верил! Верил!» И с особенным старанием выводил крупными буквами: «Гренадер Коренной заслужил высшую награду. Он явил образец гвардейской чести перед народами Европы…»
……………………
А месяц спустя, когда наполеоновская армия отступала за Рейн, русский кавалерийский разъезд захватил в плен неприятельского штабного офицера. В его сумке среди прочих бумаг нашли бюллетень французской главной квартиры, подписанный Наполеоном. В конце бюллетеня говорилось о Леонтии Коренном: великий полководец ставил поступок русского гвардейца в пример всей французской армии.
……………………
— Те годы давно уже прошли, — с грустью заметил рассказчик. — Геройское было время. Отечественная война, Бородино, потом заграничные походы, Лейпциг. А там дальше — Париж, возвращение в Россию… Какие люди были тогда! И среди них блеснул светлой точкой Леонтий Коренной и оставил неизгладимый след. Правда, никто не помнит о дальнейшей его судьбе. Она потонула, растворилась в общем потоке жизни и крутых перемен. Но имя старого гренадера, его подвиг до сих пор высоко чтит вся наша гвардия.
Над Петербургом все злее расходилось осеннее ненастье: пронзительный ветер дул с Невы; косматые, рваные тучи огромными тенями носились над городом, цепляясь за шпили и кресты колоколен.
И, может быть, именно в тот вечер Гоголь внес в свою записную книжку несколько слов о Леонтии Коренном. В этой книжке он отмечал все, что находил особенно нужным для второй части «Мертвых душ». Он записывал торопливым, плохо разборчивым почерком:
«…Гренадер Коренной, когда уже стиснули со всех сторон французы…»
Гоголь писал эти строки, вырываясь мыслью из петербургского ненастья к отдаленному времени, к ушедшим людям. Его манил образ человека, в ком сильное присутствие русского духа было главной чертой.