КИММЕРІЙСКАЯ БОЛѢЗНЬ

Земля, какъ и вода, содержитъ газы —

И это были пузыри земли…

«Макбетъ».

О, покончивъ съ нимъ,

Я пойду къ другимъ —

Я должна итти за жизнью вновь.

Коринфская невѣста.

Милый Саша!

Ты конечно, очень изумишься, узнавъ, что я въ Корфу, a не на Плющихѣ. Корфу… это дѣйствительно, какъ-то мнѣ не къ лицу. Я человѣкъ самый московскій: сытый, облѣненный легкою службою и холостымъ комфортомъ, сидячій, постоянный и не мечтающій. И смолоду пылокъ не былъ, a къ тридцатипяти годамъ вовсе разучился понимать васъ, безпокойныхъ шатуновъ по бѣлому свѣту, охотниковъ до сильныхъ ощущеній, новостей и необыкновенностей. Взамѣнъ бушующихъ морей, гордыхъ альпійскихъ вершинъ, классическихъ развалинъ и мраморныхъ боговъ, русскому интеллигенту отпущены: мягкая кушетка, пылающій каминъ, интересная книга и воспріимчивое воображеніе. Я не отрицаю потребности въ сильныхъ ощущеніяхъ; но нѣтъ надобности испытывать ихъ лично, если возможно ихъ воображать, не выходя ни изъ душевнаго равновѣсія, ни изъ комнаты, и притомъ вчужѣ… ну, хоть по Пьеру Лоти или Гюи де-Мопассану. Подставлять же необыкновенностямъ свою собственную шкуру, скучать безъ нихъ, напрашиваться на нихъ, какъ дѣлаешь ты и тебѣ подобные, — страсть, для меня не понятная. Она — извини за вульгарность! — напоминаетъ мнѣ старую мою пріятельницу, калужскую купчиху-дворничиху, которая скучала, когда ее не кусали блохи. Я не перемѣнилъ своего мнѣнія и теперь, такъ неожиданно свалившись съ сѣрой Плющихи на сверкающій Корфу, гдѣ вѣчно синее небо, какъ опрокинутая чаша, переливается въ вѣчно синее море. Красиво; но воображеніе создаетъ красоту… не лучше, a — какъ бы тебѣ сказать? — уютнѣе, что ли, чѣмъ дѣйствительность. Я глубоко сожалѣю о своемъ московскомъ кабинетѣ, каминѣ, кушеткѣ, о службѣ, о моихъ книгахъ и друзьяхъ, обо всемъ, во что сливается для меня сѣверъ. Въ гостяхъ хорошо, a дома лучше, и, если бы я могъ, я бы сейчасъ вернулся. Но я не могу, и мнѣ никогда уже не быть дома… Никогда, никогда!

Я уѣхалъ изъ Москвы ни съ кѣмъ не простясь, безразсчетно порвавъ съ выгодною службой, бросивъ оплаченую за годъ впередъ квартиру, не устроивъ своихъ дѣлъ…Ты видишь, что это — не путешествіе, но бѣгство. Да, я бѣжалъ. Не отъ враговъ и не отъ самого себя: первыхъ y меня нѣтъ, совѣсть же моя — какъ y всякаго средняго человѣка; ей нечѣмъ ни похвалиться, ни мучиться. Бѣжалъ потому, что тамъ y себя на Плющихѣ, невзначай заглянулъ въ великую тайну, которой не зналъ и знать не хотѣлъ… боялся знать. Потому что эта тайна раньше, въ рѣдкія минуты, когда я касался до нея разсѣянной мыслью, мерещилась мнѣ въ образахъ, полныхъ грозной, мрачно-величавой поэзіи; она угнетала меня, заставляла терять счастливое равновѣсіе моей жизни. Храня свое спокойствіе, здоровую душу въ здоровомъ тѣлѣ, я старался позабыть о ней. И позабылъ, и никогда о ней не думалъ. Но она сама навязалась мнѣ, непрошенная. И она вовсе не величавая, но мѣщанская, сѣрая, будничная… И это очень тяжело. Ты знаешь мою послѣднюю квартиру на Плющихѣ, въ домѣ Арефьева, № 20. Она славная — просторная и свѣтленькая, для одинокаго холостяка съ семейными привычками — кладъ. Я занялъ ее съ августа, послѣ дачи, заново отдѣланную послѣ съѣхавшаго весною жильца, адвоката Петрова. Я его хорошо знаю: большой дѣлецъ и еще большій кутила. Нанимая квартиру, я было поѣхалъ къ нему за справками, какъ онъ былъ ею доволенъ, но и на новой его квартирѣ красовались билетики о сдачѣ; a дворникъ сообщилъ мнѣ, что не такъ давно Петровъ допился до бѣлой горячки и помѣщенъ родными въ лѣчебницу для нервно-больныхъ.

Я поселился y Арефьева безъ справокъ и не раскаялся. Уютно жилось. Ты y меня бывалъ, — знаешь. Вечеромъ, 18 ноября, я собрался было въ гости… чуть ли даже не къ тебѣ. Но термометръ стоялъ на нулѣ, что въ эту пору года для Москвы хуже всякаго мороза: значитъ, и вѣтеръ, и сырость, и слякоть; тучи лежали обложныя, стекла залипали талымъ слезящимся снѣгомъ. Я остался дома за самоваромъ и книгою; кстати, Денисовъ, третьяго дня, снабдилъ меня «La Bas» Гюисманса и просилъ поскорѣе возвратить.

Часовъ около десяти — звонокъ. Сергѣй докладываетъ:

— Тамъ пришла какая-то… спрашиваетъ.

Я удивился.

— Дама? въ такую пору?

— Да и не такъ, чтобы дама; на мамзюльку смахиваетъ.

— Раньше бывала?

— Не примѣчалъ…

— Зови.

Вошла «мамзюлька». Брюнетка. Маленькая, тощенькая, но совсѣмъ молодая и очень красивая. Рѣсницы длинныя, строгія и такія дремучія, что за ними не видать глазъ. Спрашиваю:

— Чѣмъ могу служить?

Она, не поднимая глазъ, отвѣчаетъ мнѣ этакимъ тихимъ голосомъ и немного сиповатымъ:

— Я отъ Петрова.

— Петрова? какого Петрова?

— Присяжнаго повѣреннаго…

— Который прежде жилъ на этой квартирѣ?

— Да.

— Но позвольте: я слышалъ, что онъ очень боленъ, пользуется въ лѣчебницѣ душевно-больныхъ.

— Да.

— Какъ же онъ могъ послать васъ ко мнѣ и зачѣмъ?

— Онъ мнѣ сказалъ: Анна! что ты ко мнѣ пристала, отвязаться не хочешь? У меня ничего уже нѣтъ, я сумасшедшій и скоро умру. Ты не имѣешь больше права меня мучить. Иди къ другимъ! Я спросила: Вася, куда же я пойду? Я никого кромѣ тебя не знаю. Онъ отвѣтилъ: ступай въ квартиру, гдѣ мы съ тобой жили; тамъ есть Алексѣй Леонидовичъ Дебрянскій; онъ тебя приметъ.

Это походило на ложь: откуда бы Петрову знать, что я занялъ его бывшую квартиру? A говорить — точь въ точь не очень памятливое дитя отвѣчаетъ урокъ: ровно, и съ растяжкою, каждое слово само по себѣ, - совсѣмъ капель изъ жолоба: капъ… капъ… капъ…

— Что же вамъ угодно? — повторилъ я, но, оглядѣвъ ея хрупкую фигурку, невольно прибавилъ: — прошу васъ садиться, и не угодно ли вамъ чашку чаю? Кажется, вамъ не лишнее согрѣться. Я бы даже посовѣтывалъ вамъ прибавить вина или коньяку.

Иззябла она ужасно: зеленое лицо, синія губы, юбка въ грязи и мокра по колѣно. Видимое дѣло: издалека и пѣшкомъ.

Она молча опустилась на стулъ. Я подалъ ей чашку. Она выпила залпомъ, кажется, не разбирая, что пьетъ. Чай съ коньякомъ согрѣлъ ее; губы стали алыми, янтарныя щеки подернулись слабымъ румянцемъ. Она была, дѣйствительно очень хороша собою.

Мнѣ хотѣлось видѣть ея глаза, но ея рѣсницы только дрожали, a не поднимались. Всего раза два сверкнулъ на меня ея взглядъ, острый и блестящій, да и то исподтишка, искоса, когда я отворачивался въ сторону. За то, кусая хлѣбъ, она обнаруживала превосходные зубы — мелкіе, ровные, бѣлые.

Послѣ странныхъ откровенностей моей гостьи относительно Петрова, она начала мнѣ казаться и въ самомъ дѣлѣ «мамзюлькой», которую отправилъ на всѣ четыре стороны охладѣвшій любовникъ… и я былъ не въ претензіи на Петрова за новое знакомство, хотя продолжалъ недоумѣвать, зачѣмъ направилъ онъ ко мнѣ эту молчаливую особу. Такъ что, въ третій разъ, что ей угодно, я не спросилъ, сдѣлался очень веселъ и рѣшился — разъ судьба посылаетъ мнѣ романическое приключеніе — извлечь изъ него какъ можно болѣе интереснаго…

Я не изъ сентиментальныхъ ухаживателей и, когда женщина мнѣ нравится, бываю довольно остроуменъ. Однако, моя гостья — хоть бы разъ улыбнулась: будто и не слыхала моихъ шутокъ и комплиментовъ. Лицо ея застыло въ неподвижномъ выраженіи тупого покоя. Она сидѣла, уронивъ руки на колѣна, въ полъоборота ко мнѣ.

— Я здѣсь жила, — вдругъ прервала она меня, не обращая ко мнѣ ни глазъ, ни головы — словно меня и не было въ комнатѣ. Это упорное невниманіе и смѣшило меня, и злило. Думаю:

— Либо психопатка, либо дура непроходимая.

— Все другое, — продолжала она, глядя въ уголъ, — другое… и обои, и полы…

Ага! сентиментальность! Воспользуемся.

— Вы, кажется, очень любите эту квартиру? — спросилъ я, разсчитывая вызвать ее на откровенныя изліянія. Она, не отвѣчая, встала и прошла въ тотъ уголъ, куда глядѣла.

— Здѣсь были пятна, — сказала она.

— Какія пятна? — озадачился я.

— Кровь.

Отрубила и возвратилась къ столу. Я ровно ничего не понималъ. Но эта дурочка была такая красивая, походка y нея была такая легкая, что волновала и влекла она меня до одурѣнія… и какъ-то случилось, что, когда она проходила мимо меня, я обнялъ ее и привлекъ ея голову къ себѣ на плечо. Не знаю, что именно въ моей гостьѣ подсказало мнѣ, что она не обидится на мою дерзость, но я былъ увѣренъ, что не обидится, — и точно, не обидѣлась, даже не удивилась. У нея были холодныя, мягкія ручки и холодныя губки — большая прелесть въ женщинѣ, если она позволяетъ вамъ согрѣвать ихъ.

— Взгляни же на меня, шепталъ я, — зачѣмъ ты такая безучастная? У тебя должны быть чудные глазки. Взгляни.

Она отрицательно качнула головой.

— Ты не хочешь?

— Не могу.

— Не можешь? почему?

— Нельзя.

— Ты всегда такая?

Вмѣсто отвѣта, она медленно подняла руки и обняла мою шею. Стало не до вопросовъ.

Любовный смерчъ пролетѣлъ. Я валялся y ея ногъ, воспаленный, полубезумный; a она стояла, положивъ руку на мои волосы, холодная и невозмутимая, какъ прежде. У меня лицо горѣло отъ ея поцѣлуевъ, a мои не пристали къ ея щекамъ — точно я цѣловалъ мраморъ.

— Мнѣ пора, — сказала она.

— Погоди… погоди…

Она высвободила руку.

— Пора…

— Тебя ждутъ? кто? мужъ? любовникъ?

Молчитъ. Потомъ опять:

— Пора.

— Когда же мы увидимся снова?

— Черезъ мѣсяцъ… я приду…

— Черезъ мѣсяцъ?! такъ долго?

— Раньше нельзя.

— Почему?

Молчитъ.

— Развѣ ты не хочешь видѣть меня раньше?

— Хочу.

— Такъ зачѣмъ же откладывать свиданіе?

— Это не я.

— Тебѣ трудно придти? тебѣ мѣшаютъ?

— Да.

— Семья y тебя что ли?

Молчитъ.

— Гдѣ ты живешь?

Молчитъ.

— Не хочешь сказать? Можетъ быть ты нездѣшняя?

Молчитъ и тянется къ двери…

— Пусти меня…

Я озлился. Сталъ поперекъ двери и говорю:

— Вотъ тебѣ мое слово; я тебя не выпущу, пока ты мнѣ не скажешь, кто ты такая, гдѣ твоя квартира, и почему ты не вольна въ себѣ.

Губы y нея задрожали… и слышу я… ну, ну, слышу… тѣмъ же ровнымъ голосомъ:

— Потому что я мертвая.

Внятно такъ…

И… и я ей сразу повѣрилъ, и вся она вдругъ стала мнѣ ясна. И я не испугался, a только сердце y меня какъ-то ухнуло внизъ, будто упало въ желудокъ, и удивился я очень. Стою, молчу и гляжу во всѣ глаза. Она спокойно прошла мимо меня въ переднюю. Я схватилъ свѣчу и за нею. Тамъ — Сергѣй, и лицо y него странное. Онъ выпустилъ гостью на подъѣздъ. На порогѣ она обернулась, и я наконецъ увидалъ ея глаза… мертвые, неподвижные глаза, въ которыхъ не отразился огонекъ моей свѣчи… Я вернулся въ кабинетъ. Стою и думаю:

«Что такое? развѣ это бываетъ? Развѣ это можно?»

И все не боюсь; только по хребту бѣжитъ вверхъ холодная, холодная струйка, перебирается на затылокъ и ерошитъ волосы. A свѣча все y меня въ рукахъ, и я ею машу, машу, машу… и остановиться никакъ не могу… О, Господи!.. Увидалъ бутылку съ коньякомъ: глотнулъ прямо изъ горлышка… зубы стучатъ, грызутъ стекло.

— Баринъ, а, баринъ! — окликаетъ меня Сергѣй.

Взглянулъ я на него и вижу, что онъ тоже знаетъ. Бѣлъ, какъ мѣлъ, и щеки прыгаютъ, и голосъ срывается. И тутъ только, глядя на него, я догадался, какъ я самъ-то испуганъ.

— Баринъ, осмѣлюсь спросить: какая это госпожа y насъ были?

Я постарался овладѣть собою.

— A что?

— Чтой-то онѣ какія… чудныя? Вродѣ, какъ бы…

И мнется, самъ стѣсняясь нелѣпости необходимаго слова.

— Ну?!

— Вродѣ, какъ бы не живыя?

Я — какъ расхохочусь… да вѣдь во все горло! минуты на три! Ажъ Сергѣй отскочилъ. A потомъ и говоритъ:

— Вы, баринъ, не смѣйтесь. Это бываетъ. Ходятъ.

— Что бываетъ? кто ходитъ?

— Они… неживые то-есть… И дозвольте: такая сейчасъ мзга на дворѣ, что хорошій хозяинъ собаки на улицу не выгонитъ; a онѣ — въ одномъ платьишкѣ, и безъ шляпы… Это что же-съ?

Я ужасно поразился этимъ: въ самомъ дѣлѣ! какъ же я то не обратилъ вниманія?

— И еще доложу вамъ: какъ сейчасъ вы провожали ее въ переднюю, я стоялъ аккуратъ супротивъ зеркала; васъ въ зеркалѣ видать, меня видать, a ея нѣтъ…

Я — опять въ хохотъ, совладать съ собой не могу, чувствую, что вотъ-вотъ — и истерика. A Сергѣй стоитъ, хмуритъ брови и внимательно меня разглядываетъ; и ничуть онъ моей веселости не вѣритъ, a въ томъ убѣжденъ. И это меня остановило. Я умолкъ, меня охватила страшная тоска…

— Ступай спать, Сергѣй.

Онъ вышелъ. Я видѣлъ, какъ онъ, на ходу, крестился.

Не знаю, спалъ ли онъ въ ту ночь. Я — нѣтъ. Я зажегъ свѣчи на всѣхъ столахъ, во всѣхъ углахъ, чтобы въ квартирѣ не осталось ни одного темнаго мѣстечка, и до солнца проходилъ среди этой иллюминаціи. Такъ вотъ что! вотъ что!.. тамъ все — какъ живое, какъ обыкновенное; и однако оно и необыкновенно, и мертво. Я не трусъ. Я не люблю думать… нѣтъ, не люблю рѣшать о загробныхъ тайнахъ, a фантазировать кто же не любитъ? Я интересовался спиритизмомъ, теософистами, новой магіей. Я слѣжу за французской литературой и охотникъ до ея оккультическихъ бредней.

Вонъ и сейчасъ на столѣ валяется La Bas. Но оккультизмъ красивъ, огроменъ, величавъ. Тамъ — Саулъ, вопрошающій Аэндорскую волшебницу, тамъ — боги, выходящіе изъ земли. Манфредъ заклинаетъ Астарту; Гамлетъ слушаетъ тайны мертваго отца; Фаустъ спускается къ «матерямъ». Все эффектныя позы, величавыя декораціи, значительныя слова, хламиды, саваны. Ну, положимъ, я не Саулъ, не Манфредъ, не Фаустъ, a только скромный и благополучный управляющій торговою конторой. Положимъ, что и чертовщина имѣетъ свой табель о рангахъ, и мнѣ досталось привидѣніе — по чину: изъ простенькихъ, поплоше. Но чѣмъ же я хуже, напримѣръ, какого-нибудь Аратова изъ «Клары Миличъ?» A сколько ему досталось поэзіи! «Розы… розы… розы…» — звуковой вихрь, отъ котораго духъ захватываетъ, слезы просятся на глаза. Но, чтобы привидѣніе пришло запросто въ гости и попросило чашку чаю… и, вонъ, лежитъ недоѣденный кусокъ хлѣба, со слѣдами зубовъ…

Это что-то ужъ черезчуръ по фамильному! Даже смѣшно… Только какъ бы мнѣ отъ этого «смѣшного» не сойти съ ума!..

Свѣчи мигаютъ желтымъ пламенемъ; день. Пришелъ Сергѣй; видитъ, что я не ложился, однако, ни слова. И я молчу.

Напившись чаю, я отправился въ лѣчебницу, гдѣ содержался Петровъ. Это оказалось недалеко, на Дѣвичьемъ полѣ, въ какихъ нибудь пяти-шести минутахъ ходьбы. Хозяинъ лѣчебницы — спокойный, рыжій чухонецъ, съ блѣднымъ лицомъ, которое узкая длинная борода такъ вытягивала, что при первомъ взглядѣ на психіатра невольно являлась мысль:

— Этакая лошадь!

Очень удивился, узнавъ мое имя.

— Представьте, какъ вы кстати! Петровъ уже давно твердитъ намъ вашу фамилію и ждетъ, что вы придете.

— Слѣдовательно, вы позволите мнѣ повидать его наединѣ? — спросилъ я, крайне непріятно изумленный этимъ сообщеніемъ.

— Сколько угодно. Онъ изъ меланхоликовъ; смирный. Только врядъ-ли вы разговоритесь съ нимъ.

— Онъ такъ плохъ?

— Безнадеженъ. У него прогрессивный параличъ. Сейчасъ онъ въ періодѣ «маніи преслѣдованія» и всякую рѣчь сворачиваетъ на свои навязчивыя идеи. Путаница, въ которой, какъ сказалъ бы Полоній, есть однако же что-то систематическое.

Камера Петрова, высокая, узкая и длинная, съ стѣнами, крашеными въ голубой цвѣтъ надъ коричневой панелью, была — какъ рама къ огромному, почти во всю вышину комнаты отъ пола до потолка, окну; на подоконникъ были вдвинуты старинныя кресла-розвальни, a въ креслахъ лежалъ неподвижный узелъ коричневаго тряпья. Этотъ узелъ былъ Петровъ. Я приблизился къ нему, превозмогая трусливое замираніе сердца. Онъ медленно повернулъ ко мнѣ желтое лицо — точно слѣпленное изъ цѣлой системы отечныхъ мѣшковъ: подъ глазами на скулахъ, на вискахъ и выпуклостяхъ лба — всюду обрюзглости, тѣмъ болѣе непріятныя на видъ, что тамъ, гдѣ мѣшковъ не было, лицо казалось очень худымъ, кожа липла къ костямъ.

Петровъ бросилъ на меня взглядъ — и безсмысленный, и острый — и проворчалъ:

— Ага, пріѣхалъ… Я зналъ… ждалъ… Садись.

Мы съ нимъ никогда не были на «ты», но теперь его «ты» не показалось мнѣ страннымъ. Какъ будто вдругъ явилось между нами нѣчто такое, послѣ чего иначе говорить стало нельзя, и «вы» звучало бы пошло и глупо. Мы внезапно сблизились, тѣснѣе чего нельзя, хотя и не дружественной близостью. Я мялся, затрудняясь начать разговоръ:

— Какъ, молъ, это ты, Василій Яковлевичъ, посылаешь ко мнѣ въ гости мертвыхъ женщинъ?

Ему, сумасшедшему, такой вопросъ, можетъ быть, и не покажется дикимъ; но вѣдь я то — въ здравомъ умѣ и твердой памяти: какое же нравственное право имѣю я предлагать такіе вопросы? Но, пока я медлилъ, онъ самъ спрашиваетъ:

— Что? была?

Совсѣмъ равнодушно. A y меня дыханіе тѣснитъ, и губы холодѣютъ.

— Вижу, бормочетъ, — вижу, что была. Ну что жъ? Съ этимъ, братецъ, мириться надо, ничего не подѣлаешь. Терпи.

— Ты о комъ говоришь то, Василій Яковлевичъ? не уразумѣю тебя никакъ…

— Какъ о комъ, братецъ? О ней… объ Аннѣ.

Я привскочилъ на стулѣ, схватилъ Петрова за руки. И все во мнѣ дрожало. Шепчу:

— Такъ это было вправду?

И онъ шепчетъ:

— A ты думалъ — нѣтъ?

— И, стало быть, дѣйствительно, есть такая мертвая Анна, которую мы съ тобой вдвоемъ видимъ и знаемъ?

— Есть, братъ.

— Кто же она? скажи мнѣ, безумный ты человѣкъ!

— Я знаю, кто она была, a кто она теперь, это, братъ, мудрѣе насъ съ тобою.

— Галлюцинація? бредъ? сонъ?

— Нѣтъ, братецъ, какой тамъ сонъ…

Но потомъ подумалъ и головою затрясъ.

— А, впрочемъ, чортъ ее знаетъ: можетъ быть, и сонъ. Только вотъ именно отъ этого сна я сначала спился, a теперь собрался умирать. И притомъ, какъ же это? — онъ ухмыльнулся, — я сижу въ сумасшедшемъ домѣ, ты обрѣтаешься на свободѣ и въ своемъ разумѣ, a сны y насъ одинаковые.

— Ты мнѣ ее послалъ? — горячо упрекнулъ я.

Онъ прищурился какъ-то и хитро, и глупо.

— Я послалъ.

— Зачѣмъ?

— Затѣмъ, что она меня съѣла, a еще голодна, — пускай другихъ ѣсть.

— Ѣстъ?!

— Ну, да: жизнь ѣстъ. Чувства гасить, сердце высушиваетъ, мозги помрачаетъ, вытягиваетъ кровь изъ жилъ. Когда я умру, вели меня анатомировать. Увидишь, что y меня, вмѣсто крови, одна вода и бѣлые шарики… какъ бишь ихъ тамъ?.. Хоть подъ микроскопъ! Ха-ха-ха! И съ тобой тоже будетъ, другъ Алексѣй Леонидовичъ, и съ тобой! Она, братъ, молода: жить хочетъ, любить. Ей нужна жизнь многихъ, многихъ, многихъ…

И расхохотался такъ, что запрыгали всѣ комки и шишки его обезображеннаго лица.

— Ты смѣешься надо мною. Какъ: «хочетъ жить и любить»? Она мертвая…

— Мертвая, a ходитъ. Что она разбила себѣ пулей високъ, да закопали ее въ яму, да въ ямѣ она сгнила, такъ и нѣтъ ея? Анъ вотъ и врешь: есть! На милліарды частицъ распалась и, какъ распалась, тутъ то и ожила. Они, братъ, всѣ живутъ, мертвые то. Мы съ тобой говоримъ, a между нами вонъ въ этомъ лучѣ колеблется, быть можетъ, цѣлый вымершій народъ. Изъ каждой горсточки воздуха можно вылѣпить сотню такихъ, какъ Анна.

Онъ сжалъ кулакъ и, медленно разжавъ его, отряхнулъ пальцы. Я съ содраганіемъ послѣдилъ его жестъ. Сумасшедшая болтовня Петрова начинала меня подавлять.

— Ты думаешь, воздухъ пустой? бормоталъ онъ, — нѣтъ, братъ, онъ лѣпкій, онъ живой; въ немъ матерія блуждаетъ… понимаешь? послушная матерія, которую великая творческая сила облекаетъ въ формы, какія захочетъ…

— Господи! Василій Яковлевичъ! — взмолился я, — не своди ты меня съ ума: не понимаю я…

Но онъ продолжалъ бормотать:

— Дифтериты, холеры, тифы… Это вѣдь они, мертвые, входятъ въ живыхъ и уводятъ ихъ за собою. Имъ нужны жизни чужія въ отплату за свою жизнь. Ха-ха-ха! въ бациллу, чай, вѣришь, a — что мертвые живутъ и мстятъ, не вѣришь. Вотъ я бросилъ карандашъ. Онъ упалъ на полъ. Почему?

— Силою земного притяженія?

— A видишь ты эту силу?

— Разумѣется, не вижу

— Вотъ и знай, что самое сильное на свѣтѣ — это невидимое. И, если оно вооружилось противъ тебя, его не своротишь! Не борись, a покорно погибай.

— Но вѣдь я видѣлъ Анну, — возразилъ я съ тоскою, — я обнималъ ее, цѣловалъ…

Петровъ нахмурился.

— Знаю все… испытано… Она сжигаетъ мозгъ. Другимъ дифтериты, тифы, холера, a тебѣ и мнѣ, - онъ ткнулъ пальцемъ, — намъ безуміе.

— Да за что же? за что? — вскричалъ я въ бѣшенствѣ.

Онъ нахмурился еще больше.

— О себѣ то я знаю, за что. Она, братъ, съ меня кровь свою взыскиваетъ. Пятна то тамъ, въ квартирѣ, закрашены или нѣтъ?

— Не знаю… она тоже спрашивала о какихъ-то пятнахъ.

— Вотъ, вотъ… Это — когда я сказалъ ей, что хочу жениться, a она — какъ хочетъ; либо пусть на родину ѣдетъ, либо я здѣсь выдамъ ее замужъ за хорошаго человѣка… A потомъ прихожу изъ суда, и она лежитъ, и полъ черепа нѣтъ… И мой револьверъ… A подоконникъ, полъ — красные: кровь и мозгъ…

Мы помолчали.

— Хорошо. Она тебя любила, ты ее бросилъ, она тебѣ мститъ, — это я понимаю. При чемъ же здѣсь я то, посторонній человѣкъ?

— A къ тебѣ, братъ, я ее послалъ. Я давно ее молилъ, чтобы она перестала меня истязать. Что, молъ, тебѣ во мнѣ? Ты меня всего изсушила. Я выѣденное яйцо, скорлупа безъ орѣха. Дай мнѣ хоть умереть спокойно, уйди! Она говоритъ: уйду, но дай мнѣ взамѣнъ себя другого. Сказываю тебѣ: молода, не дожила свое и не долюбила. Я и послалъ къ тебѣ.

— Да почему же именно ко мнѣ, a не къ Петру, Сидору, Антону? какъ ты вспомнилъ обо мнѣ? откуда ты узналъ, что я живу на твоей квартирѣ? Вѣдь мы съ тобой почти чужіе люди, встрѣчались разъ-два, много три въ годъ… Почему?!

Петровъ безсмысленно качалъ головою и бормоталъ:

— A я, брать и самъ не знаю почему…

Онъ поднялъ на меня глаза и засмѣялся.

— Алексѣй Леонидовичъ Дебрянскій, Плющиха, домъ Арефьева, квартира № 20! Квартира № 20, домъ Арефьева, Плющиха, Алексѣй Леонидовичъ Дебрянскій! Дебрянскій! Дебрянскій! — зачастилъ онъ громко и быстро.

— Что это значитъ?

Онъ отвѣтилъ мнѣ таинственнымъ взглядомъ.

— Двѣ недѣли, братъ, такъ то стучитъ… вродѣ телеграфа…

— Кто стучитъ?

— A вонъ тамъ…

Петровъ кивнулъ на изразцовую печь въ углу y входа.

— Мудрецы здѣшніе, докторъ съ компаніей, говорятъ: сверчки напѣли. Отчего же они мнѣ напѣли о Дебрянскомъ, a не о Петрѣ, Сидорѣ, Антонѣ, какъ ты сказалъ? Кто ихъ научилъ? Хорошо! пускай сверчки, я согласенъ и на сверчковъ, — да научилъ то, научилъ кто ихъ?

Петровъ подозрительно покосился на двери и нагнулся къ моему уху:

— A я знаю: сила, братъ, сила научила… та, невидимая, то, что всего сильнѣе и страшнѣе. Ты, вотъ, Анны испугался. Анна — что? Анна — вздоръ: форма, слѣпокъ, пузырь земли! Анна — сама раба. Но власть, но сила, которая оживляетъ матерію этими формами и посылаетъ уничтожать насъ, — that is the question! Ужасно и непостижимо! И они — пузыри-то земли не отвѣчаютъ о ней. Узнаемъ, лишь когда сами помремъ. Я, брать, скоро, скоро, скоро… И изъ меня тоже слѣпится пузырь земли, и изъ меня!

Онъ таращилъ глаза, хваталъ руками воздухъ и мялъ его между ладоней, какъ глину. Меня онъ пересталъ замѣчать, весь поглощенный созерцаніемъ незримаго міра, который копошился вокругъ него…

«Лѣпкій воздухъ, живой», съ отвращеніемъ вспомнилъ я и задрожалъ, поймавъ себя на томъ, что, повторяя жестъ Петрова, самъ мну въ рукахъ воображаемую глину… И, въ слѣпомъ ужасѣ предъ этою заразою помѣшательства, я убѣжалъ отъ больного.

Сергѣй разузналъ прошлое нашей квартиры. Дѣйствительно, былъ въ ней, при Петровѣ, трагическій случай, скрытый отъ меня домохозяиномъ при наймѣ квартиры, чтобы не отпугнуть жильца: застрѣлилась ненарокомъ экономка Петрова — какъ думали, его любовница. По домовой книгѣ она значилась перемышльскою мѣщанкою, Анною Порфирьевной Перфильевой, 24 лѣтъ…

Такъ былъ я сразу выбитъ изъ колеи моей спокойной жизни и съ тѣхъ поръ изъ нея удалились факты, a вмѣсто нихъ воцарились призраки. Я еще не видалъ ихъ, но уже предчувствовалъ. Между моимъ глазомъ и свѣтомъ, какъ будто легла тюлевая сѣтка; самый ясный изъ московскихъ дней казался мнѣ сѣрымъ. Въ самомъ прозрачномъ воздухѣ, - мерещилось мнѣ, - качается мутная мгла, тонкая, какъ эѳиръ, и такая же зыбкая… влажная и осклизлая. Я ощущалъ ея ползучее прикосновеніе на своемъ лицѣ. Я чувствовалъ, что именно эта сѣрая муть и есть таинственная матерія, сложенная изъ отжитыхъ жизней, готовая рождать «пузыри земли» въ любой формѣ, въ каждомъ образѣ, покорно повелительной силѣ, чтобы понять которую — говорить Петровъ — надо сперва умереть. И я зналъ, что ровно черезъ мѣсяцъ, часъ въ часъ, число въ число, какъ обѣщано, сѣрая мгла снова выброситъ изъ своихъ нѣдръ въ мой обиходъ эту Анну — безсмысленную и безстрастную любовницу-привидѣніе, вампира, палача, одареннаго необъяснимо жестокою, несправедливою властью убить меня своими ласками… за что? за что?

Я посѣтилъ психіатра: стараго, сѣдобородаго профессора, съ голымъ черепомъ, крутою шишкою выдвинутымъ впередъ, съ цѣлымъ кустарникомъ сѣдыхъ бровей надъ голубыми глазами. Выслушавъ меня, онъ долго думалъ.

— Туманъ, сказалъ онъ наконецъ.

И, въ отвѣтъ на мой вопросительный взглядъ, прибавилъ.

— Это все — вотъ это.

Онъ указалъ на окно, сѣдое отъ разлитой за нимъ молочно-бѣлой мглы холодныхъ паровъ; уличные фонари мигали сквозь нее красноватыми тусклыми огоньками, будто изъ подъ матовыхъ колпаковъ.

— Англичане въ такіе туманы стрѣляются, a русскіе сходятъ съ ума. Вы русскій, слѣдовательно… Я не буду диспутировать съ вами, насколько реальны ваши представленія. Во-первыхъ, какъ вы ни страдаете отъ нихъ, но вамъ — неправда ли? — въ тоже время очень хочется, чтобы они были настоящія, a не воображаемыя. Во-вторыхъ, вы пришли ко мнѣ не диспутировать, но лѣчиться. И я васъ вылѣчу. Бѣгите отсюда. Бѣгите туда, гдѣ нѣтъ этого… — онъ снова указалъ на окно, — и, если можно, навсегда. Бѣгите подъ яркое небо, подъ палящее солнце, къ ласковымъ морямъ, къ пальмамъ и газелямъ. Тамъ вы забудете своихъ призраковъ. A сѣверъ — родина душевныхъ болѣзней — для васъ болѣе не годится. Вашъ Петровъ сказалъ правду. Воздухъ y насъ живой и лѣпкій: онъ населенъ сплиномъ, неврастеніей, удрученными и раздражительными настроеніями. Мы вѣдь киммеріяне. Вы читали Гомера?

— Давно.

Докторъ закрылъ глаза и прочиталъ наизусть:

— «Блѣдная страна мертвыхъ, безъ солнца, одѣтая мрачными туманами, гдѣ, подобно летучимъ мышамъ, рыщутъ съ пронзительными криками стаи жалкихъ привидѣній, наполняющихъ и согрѣвающихъ свои жилы алой кровью, которую высасываютъ они на могилахъ своихъ жертвъ».

И, когда эта цитата заставила меня вздрогнуть, профессоръ засмѣялся и ударилъ меня по плечу.

— У васъ киммерійская болѣзнь… Бѣгите на югъ! Недугъ, порожденный туманомъ и мракомъ, излѣчивается только солнцемъ… И вотъ я здѣсь…

Загрузка...