ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Письма. Социальная диагностика по Солоневичу. Версия о происхождении писем. Брошюра М. А. Новоселова. Гучков в деле Распутина. Коковцов и Курлов о своих встречах с Распутиным. Беседа Коковцова с Государем. Председатель Государственной думы и распутинский пиар. Сказ о том, как барин выгнал из храма мужика. Весенний конфликт в Думе. Милюков и Шульгин о Распутине. Отъезд Императора в Крым. Масонский след


И все же самый отвратительный свой поступок Илиодор совершил не тогда, когда он стал чекистом, и даже не тогда, когда написал «Святого черта». Самое чудовищное случилось раньше.

«В начале декабря или в конце ноября (1911 года.– А. В.) стали распространяться по городу отпечатанные на гектографе копии 4-х или 5-ти писем – одно Императрицы Александры Федоровны, остальные от Великих Княжон, к Распутину. Все эти письма относились к 1910 или 1909-му году, и содержание их и в особенности отдельные места и выражения из письма Императрицы, составлявшие в сущности проявления мистического настроения, давали повод к самым возмутительным пересудам», – писал в своих мемуарах Коковцов.

«Возлюбленный мой и незабвенный учитель, спаситель и наставник. Как томительно мне без тебя. Я только тогда душой покойна, отдыхаю, когда ты, учитель, сидишь около меня, а я целую твои руки и голову склоняю на твои блаженные плечи. О, как легко мне тогда бывает. Тогда я желаю все одного: заснуть, заснуть навеки на твоих плечах, в твоих объятьях. О, какое счастье даже чувствовать одно твое присутствие около меня. Где ты есть. Куда ты улетел. А мне так тяжело, такая тоска на сердце… Только ты, наставник мой возлюбленный, не говори Ане о моих страданиях без тебя. Аня добрая, она хорошая, она меня любит, но ты не открывай ей моего горя. Скоро ли ты будешь опять около меня. Скорее приезжай. Я жду тебя и мучаюсь по тебе. Прошу твоего святого благословения и целую твои блаженные руки. Во веки любящая тебя

Мама».

«Бесценный друг мой. Часто вспоминаю о тебе, как ты бываешь у нас и ведешь с нами беседу о Боге. Тяжело без тебя: не к кому обратиться с горем, а горя-то, горя сколько. Вот моя мука. Николай меня с ума сводит. Как только пойду в собор, в Софию и увижу его, то готова на стенку влезть, все тело трясется… Люблю его… Так бы и бросилась на него. Ты мне советовал поосторожнее поступать. Но как же поосторожнее, когда я сама с собою не могу совладать… Ездим часто к Ане. Каждый раз я думаю, не встречу ли я там тебя, мой бесценный друг; о если бы встретить там тебя скорее и попросить у тебя советов насчет Николая. Помолись за меня и благослови. Целую твои руки.

Любящая тебя

Ольга».

«Дорогой и верный друг мой. Когда же ты приедешь сюда. Долго ли ты будешь сидеть в Покровском. Как поживают твои детки. Как Матреша. Мы, когда собираемся у Ани, то вспоминаем всегда всех вас. А как хотелось бы побывать нам в Покровском. Когда же настанет это время. Скорее устрой все; ты все можешь. Тебя так Бог любит. А Бог, по твоим словам, такой добрый, хороший, что непременно исполнит все, что ты задумаешь. Так скорее же навести нас. А то нам без тебя скучно, скучно. И мама болеет без тебя. А нам как тяжело на нее, больную, смотреть. О, если бы ты знал, как нам тяжело переносить мамину болезнь. Да ты знаешь, потому что ты все знаешь. Целую тебя горячо и крепко, мой милый друг. Целую твои святые руки.

До свиданья. Твоя

Татьяна».

«Милый, дорогой, незабвенный мой друг. Как я соскучилась по тебе. Как скучно без тебя. Не поверишь ли, почти каждую ночь вижу тебя во сне.

Утром, как только просыпаюсь, то я беру из-под подушки евангелие, тобою мне данное, и целую его… Тогда я чувствую, что как будто тебя я целую. Я такая злая, но я хочу быть доброю и не обижать нашу милую, хорошую, добрую няню. Она такая добрая, такая хорошая, мы все ее так любим. Помолись, незабвенный друг, чтобы мне быть всегда доброю. Целую тебя. Целую твои светлые руки. Твоя навсегда

Мария».

«Милый мой друг. Когда мы тебя увидим. Аня вчера мне сказала, что ты скоро приедешь. Вот я буду радоваться. Я люблю, когда ты говоришь нам о Боге. Я люблю слушать о Боге. Мне кажется, что Бог такой добрый, такой добрый. Помолись ему, чтобы он помог маме быть здоровой. Часто вижу тебя во сне. А ты меня во сне видишь? Когда же ты приедешь? Когда ты будешь в детской нашей говорить нам о Боге? Скорее езжай, я стараюсь быть пай, как ты мне говорил. Если будешь всегда около нас, то я всегда буду пай. До свиданья. Целую тебя, а ты благослови меня. Вчера я на маленького обиделась, а потом помирилась. Любящая тебя твоя

Анастасия».

Россия прочла эти строки, и по стране пошел гулять слух, что «Гришка» живет с царицей.

По сути это было начало конца. После этого Царскому дому, а значит, и всей Империи было не устоять.

Существует две версии происхождения писем: по одной, Распутин подарил их Илиодору, чтобы подтвердить свою близость ко двору («"Брат, Григорий, дай мне на память несколько писем", – взмолился я»), по другой, Илиодор их сам украл. Вероятно и то и другое: понятиям элементарной порядочности Распутин обучен не был и хвастал своим знакомством с Царицей направо и налево, но в любом случае Сергей Труфанов, он же иеромонах Илиодор, был тем человеком, который из ненависти или зависти к Распутину, из желания сделать политическую карьеру, подстрекаемый бесом, чертом, самим сатаной, но именно он, а не Распутин, стал первым орудием таинственных темных сил и приложил руку, чтобы частные письма Царской Семьи начали распространяться по России, порождая соблазны, злорадство, недоумение, горечь, обиду, стыд. И то, что это шло от духовного лица, пусть сколько угодно недостойного, лишь усугубляло ситуацию.

Это позднее верно подметил и позлорадствовал Горький, написав одному из своих корреспондентов о том, что в 1905 году спусковым крючком для русской смуты стал священник (Гапон), а следующую революцию готовит иеромонах (Илиодор).

«С печальным, подавленным чувством сажусь писать. Более позорного времени не приходилось переживать, – записывала в дневнике генеральша Богданович в феврале 1912 года. – Управляет теперь Россией не царь, а проходимец Распутин, который громогласно заявляет, что не царица в нем нуждается, а больше он, Николай. Это ли не ужас! И тут же показывает письмо к нему, Распутину, царицы, в котором она пишет, что только тогда успокаивается, когда прислонится к его плечу. Это ли не позор! <…> У царицы – увы! – этот человек может все. Такие рассказывают ужасы про царицу и Распутина, что совестно писать. Эта женщина не любит ни царя, ни России, ни семьи и всех губит».

О том, каким образом эти письма стали достоянием общественности, можно прочесть в документальной повести Амальрика «Распутин».

«Сразу же по прибытии во Флорищеву пустынь Илиодор послал телеграмму брату Александру в Царицын, и тот привез ему письма. В один и тот же день, 8 февраля 1912 года, к Илиодору за ними прибыли гонцы от Бадмаева и А. И. Родионова. Подлинники Илиодор отправил Родионову для Гермогена, а копии – Бадмаеву. Бадмаев получил только четыре письма, так как Илиодор забыл сразу вложить в конверт копии двух писем – от Ольги и Анастасии. В сопроводительном письме "дорогому Петру Александровичу" он передает "самую искреннюю, сердечную благодарность тому неведомому для меня г. члену Государственной думы, который через Вас подарил мне прекрасное одеяло". Полагаю, что этот "неведомый член" А. И. Гучков, получив царские письма, о подаренном одеяле мог и не жалеть.

Передав письмо царицы намеревавшимся "возбудить страсти" Родзянке и Гучкову, Бадмаев 17 февраля написал очень сладкое письмо царю, что "епископ Гермоген и иеромонах Илиодор – фанатики веры, глубоко преданные царю, нашли нужным мирно уговорить г. Нового не посещать царствующий дом", и предлагал "спокойно, не возбуждая страстей, ликвидировать это дело". Увидев со временем, что "хлыст, обманщик и лжец г. Новый" не пошатнулся, Бадмаев стал именовать его "отцом Григорием" и "дорогим Григорием Ефимовичем".

Вслед за Коковцовым императрица-мать, по совету Юсупова, пригласила Родзянку.

– Я знаю, что есть письмо Илиодора к Гермогену, – (у меня действительно была копия этого обличительного письма), – и письмо императрицы к этому ужасному человеку. Покажите мне, – сказала она. – Не правда ли, вы его уничтожите?

– Да, ваше величество, я его уничтожу.

Тут Родзянко добавляет, но тоже с большим благородством: "Это письмо и посейчас у меня: я вскоре узнал, что копии этого письма в извращенном виде ходят по рукам, тогда я счел нужным сохранить у себя подлинник".

В действительности никаких "подлинников" у Родзянки не было – они были у Родионова, и о них я скажу далее. Копии же писем, которые "в извращенном" или не извращенном виде стали ходить по рукам, имели своим источником самого Родзянку и его однопартийца Гучкова, ибо именно им эти копии передал Бадмаев. Если сам Родзянко и не имел намерения распространять эти письма, то во всяком случае он не задумался взять их у Бадмаева и не воспрепятствовал их распространению Гучковым. К сожалению, оказалось, что в России не только полиция, но и "общественность" считала возможным перлюстрацию и использование чужих писем».

Андрей Амальрик – советский диссидент и либерал, которого трудно заподозрить в симпатии к монархии, и его сожаление могло быть не вполне искренним. Но вот что писал за полвека до Амальрика убежденный монархист и консерватор И. Л. Солоневич:

«Во всей распутинской истории самый страшный симптом не в пьянстве. Самый страшный симптом – симптом смерти, это отсутствие общественной совести. Вот температура падает, вот – нет реакции зрачка, вот – нет реакции совести. Совесть есть то, на чем строится государство. Без совести не помогут никакие законы и никакие уставы. Совести не оказалось. Не оказалось элементарнейшего чувства долга, который бы призывал наши верхи хотя бы к защите элементарнейшей семейной чести Государя. Поставим вопрос так. На одну сотую секунды допустим, что распутанская грязь действительно была внесена внутрь Царской Семьи. Даже и в этом случае элементарнейшая обязанность всякого русского человека состояла в следующем – по рецепту ген. Краснова, правда, уже запоздалому, – виселицей, револьвером или просто мордобоем затыкать рот всякой сплетне о Царской Семье.

Я плохо знаю Англию, но я представляю себе: попробуйте вы в любом английском клубе пустить сплетню о королеве, любовнице иностранного шпиона, и самые почтенные джентльмены и лорды снимут с себя сюртуки и смокинги и начнут бить в морду самым примитивным образом, хотя и по правилам самого современного бокса. А наши, черт их дери, монархисты не только не били морду, а сами сладострастно сюсюкали на всех перекрестках: "А вы знаете, Распутин живет и с Царицей, и с Княжнами". И никто морды не бил. Гвардейские офицеры, которые приносили присягу, которые стояли вплотную у трона, – и те позволяли, чтобы в их присутствии говорились такие вещи».

Коль скоро разговор зашел об Англии, в добавление к этой мысли можно вспомнить знаменитую английскую легенду о королеве Годиве, которая, по преданию, вынуждена была обнаженной проехать на лошади через весь город, и жители этого города, щадя ее честь, наглухо закрыли все ставни. К несчастью, у нас в России их распахнули настежь, да еще принялись перемигиваться и перешептываться…

«…смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: "Посмотрите, какую ложь распустили!", а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: "Да, это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!" и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: "Какая пошлая ложь!" И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить».

Добавить к этим словам Гоголя нечего. Россия, точнее образованная часть се общества – ведь чтением и распространением этих писем занималась главным образом она, – превратилась в тот самый губернский город NN, куда некогда въехала чичиковская бричка.

Что же касается Государя, то для него, судя по всему, вся эта история была очень неприятна. Существует воспоминание Коковцова о том, как во дворце узнали про письма и как отреагировал на это Николай Александрович. Коковцов описывает свою встречу с министром внутренних дел А. А. Макаровым:

«Наш разговор перешел затем на распространяемые с ссылкою на Гучкова письма Императрицы и Великих Княжон, и мы оба высказали предположение, что письма апокрифичны и распространяются с явным намерением подорвать престиж Верховной власти, и что мы бессильны предпринять какие бы то ни было меры, так как они распространяются не в печатном виде, и сама публика наша оказывает им любезный прием, будучи столь падкою на всякую сенсацию <…> Подлинных писем я тогда не видал, и не знал, откуда попали они к Гучкову, и каким образом мог он иметь копии с них. Содержание письма Императрицы, в особенности некоторые выражения его, вроде врезавшегося в мою память выражения: "Мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к себе твоей руки", конечно, могли дать повод к самым непозволительным умозаключениям, если воспроизвести их отдельно от всего изложения, но и всякий, кто знал Императрицу, искупившую своею мученическою смертью все ее вольные и невольные прегрешения, если они даже и были, и заплатившую такою страшною ценою за все свои заблуждения, тот хорошо знает, что смысл этих слов был совсем иной. В них сказалась вся Ее любовь к больному сыну, все Ее стремление найти в вере в чудеса последнее средство спасти его жизнь, вся экзальтация и весь религиозный мистицизм этой глубоко несчастной женщины, прошедшей вместе с горячо любимым мужем и нежно любимыми детьми такой поистине страшный крестный путь».

Кроме того, Коковцов (по отношению к Государыне настроенный не просто лояльно, но почтительно и верноподданно) в своих мемуарах также удостоверил подлинность писем и тех копий, которые были с них сделаны:

«Еще в конце января этого года, как-то вечером Макаров позвонил ко мне по телефону и сказал, что ему нужно посоветоваться со мною, но по нездоровью он не выходит из дома. Я пошел к нему на Морскую и узнал от него, что он напал на след подлинного письма Императрицы к Распутину и при нем еще 4-х писем к нему же Великих Княжон, что эти письма находятся в руках одного человека, мне, да и ему, Макарову, совершенно неизвестного, получившего их из рук какой-то женщины, пробравшейся в монастырь к Илиодору, который передал их ей из опасения, что их могут отобрать у него при обыске. По словам Макарова, женщина эта объяснила, что Илиодор получил эти письма непосредственно от Распутина, в бытность его в гостях у него в селе Покровском, летом, по-видимому, еще 1910 г., когда оба они были еще в величайшей дружбе. Илиодор рассказал этой женщине, что Распутин вовсе не хвастался этими письмами, а просто показал их ему, а затем разрешил даже Илиодору взять их только потому, что этот последний усумнился вообще в их существовании, предполагая, что Распутин рассказывал о своей близости ко Двору только для того, чтобы втирать очки темным людям.

Макарова чрезвычайно заботил вопрос о возможности изъять эти письма из обращения, так как он опасался, что появление их в фотографированном виде могло породить еще больший скандал, нежели печатные копии, и он просил моей помощи в этом деле. Мы условились, что Макаров постарается сначала подействовать на обладателя этих писем уговором и убеждением в необходимости изъять их из обращения, затем, если это не подействует, постараться купить их, для чего я согласился открыть необходимый кредит, если же и это не поможет, то мы условились, что он будет изыскивать всякие иные способы.

Три-четыре дня <спустя> после этого нашего свидания, Макаров, все еще не выходивший из дома, опять попросил меня придти к нему и сказал, что письма у него, что ему удалось достать их без особого труда, так как человек, в руках которого они находились, оказался вполне порядочным и после первых же слов согласился отдать их, понимая всю опасность хранения их, и сказал даже, намекая на бывших друзей Распутина Илиодора и других, – "эти люди не задумаются просто задушить меня, если я их не отдам по их требованию".

Макаров дал мне прочитать все письма. Их было 6. Одно сравнительно длинное письмо от Императрицы, совершенно точно воспроизведенное в распространенной Гучковым копии; по одному письму от всех четырех Великих Княжон, вполне безобидного свойства, написанных видимо под влиянием напоминаний матери, и почти одинакового свойства. Они содержали в себе главным образом упоминание о том, что они были в церкви и все искали его, не находя его на том месте, где они привыкли его видеть, и – одно письмо, или вернее листок чистой почтовой бумаги малого формата с тщательно выведенною буквою А. маленьким Наследником.

Мы стали разбираться с Макаровым, что ему делать с этими письмами. Первое его побуждение было просто спрятать их, чтобы они не попали в чьи-либо руки, но я это решительно отсоветовал ему, говоря что его могут заподозрить в каких-либо недобрых намерениях. Затем он высказал намерение передать их Государю, против чего я также категорически возразил, говоря, что этим он поставит Государя в крайне щекотливое положение и наживет себе в лице Императрицы непримиримого врага, так как Государь не замедлит сказать ей о получении писем, и Императрица не простит ему этого поступка.

Я советовал Макарову попросить у Императрицы личную аудиенцию непосредственным и притом собственноручным письмом и передать ей письма из рук в руки, сказавши ей совершенно открыто, как попали они к нему.

Макаров обещал последовать моему совету, но поступил как раз наоборот. На следующем же всеподданнейшем своем докладе, имея эти письма под рукою и заметивши, что Государь находится в отличном настроении духа, Макаров рассказал Ему всю историю этих писем и вручил конверт с ними Государю.

По собственному его рассказу, Государь побледнел, нервно вынул письма из конверта и, взглянувши на почерк Императрицы, сказал: "Да, это не поддельное письмо", а затем открыл ящик своего стола и резким, совершенно непривычным Ему, жестом швырнул туда конверт.

Мне не оставалось ничего другого, как сказать Макарову: "Зачем же вы спрашивали моего совета, чтобы поступить как раз наоборот, теперь Ваша отставка обеспечена". Мои слова сбылись очень скоро».

«Изъять эти письма из частных рук и тем прекратить возможность превратить их в рыночный товар было несомненной обязанностью царского министра. Но этим, казалось бы, и должна была ограничиться его деятельность в этом отношении. Макарову захотелось, по-видимому, на этом еще и выслужиться: проявить свою преданность царской семье, а также умение охранять ее от всяких неприятностей. Формальный ум Макарова, очевидно, не позволял ему постигнуть, что передача писем государю могла быть и ему и государыне лишь весьма неприятной. Велико должно было быть, следовательно, изумление Макарова, когда в ближайшие дни после этого он безо всякого предупреждения был уволен от должности», – писал Вл. И. Гурко.

Таким образом, и Коковцов, и Гурко однозначно указывают на историю с письмами как на главную причину увольнения Макарова, и, следовательно, виноват здесь в той или иной мере оказывается Распутин. Но вот что странно. История с письмами имела место в феврале-марте 1912 года, отставка Макарова последовала только 16 декабря. Если Император разгневался из-за бестактности своего министра, то почему ждал столько месяцев?

«…когда заменивший Столыпина министр внутренних дел Макаров принес Государю расследование об убийстве и оказалось, что нити ведут к Курлову, – Макаров сразу же стал Государю неприятен. Государь взял все бумаги, сказав, что хочет ознакомиться внимательно, – и оставил дело навсегда у себя, никогда больше не заговорил с Макаровым. (А после его голосования в Государственном Совете против Курлова – и снял тотчас с поста министра)», – называет другую причину отставки министра Солженицын. И если учесть, что голосование в Совете по обстоятельствам, связанным с убийством Распутина и виной Курлова, состоялось как раз в декабре 1912 года, то эта версия представляется более убедительной. Она не исключает первой, предубеждение против Макарова могло возникнуть у Государя и раньше, но последней каплей стал все же не Распутин и похищенные у него, а затем переданные царю эпистолы, а иная причина. Другое дело, что в сознании мемуаристов именно фигура сибирского странника и связанные с ней обстоятельства застилали все прочее, а Распутину приписывалось влияние как подлинное, так и мнимое.

Но последуем дальше. Хождение по рукам злополучных писем было самым неприятным эпизодом во всей распутинской истории зимой 1911/12 года, но далеко не единственным.

«В таком же собрании сведений я нашел еще извлечение из письма неизвестного лица к Архимандриту Троицко-Сергиевской Лавры Феодору, с рассказом о том, что в Москве открыто говорят, что в одной из типографий была приготовлена большая брошюра, разоблачающая Распутина, но явилась полиция, отобрала все напечатанные листы, рассыпала шрифт и уничтожила текст; что этим крайне раздосадована Великая Княгиня Елизавета Феодоровна, которая читала эту брошюру и надеялась на то, что ее распространение прольет истинный свет на Распутина и отдалит его от Царского Села», – вспоминал Коковцов.

Упоминал об этой брошюре и Родзянко.

«Министром внутренних дел был тогда А. А. Макаров. Когда предъявлен был запрос по поводу конфискации брошюры Новоселова, я обратился к нему с письмом, в котором просил сделать распоряжение о присылке мне экземпляра брошюры, ввиду необходимости изучать дело и знать, как вести прения. Макаров мне ответил, что у него брошюры Новоселова в распоряжении нет и что он вообще не видит надобности в ее распространении. Меня такое отношение взорвало, и я поехал к нему лично. Макаров, очевидно, не ожидал моего приезда. Когда я вошел к нему в кабинет, то, к немалому моему удивлению, увидел на его письменном столе несколько экземпляров брошюры Новоселова <…> Произошла бурная сцена между нами».

Выдержки из брошюры были опубликованы в газете «Голос Москвы» (№ 19 за 1912 год), издаваемой на деньги А. И. Гучкова, и поскольку газета была конфискована, то они попали в текст думского запроса и в стенографические отчеты, напечатанные повсюду.

«"Quo usque tandem!"[35] Эти негодующие слова невольно вырываются из груди православных людей по адресу хитрого заговорщика против святыни Церкви государственной, растлителя чувств и телес человеческих – Григория Распутина, дерзко прикрывающегося этой святыней Церковью. «Quo usque» – этими словами вынуждаются со скорбью и горечью взывать к Синоду чада русской Церкви Православной, видя страшное попустительство высшего церковного управления по отношению к Григорию Распутину. Долго ли, в самом деле, Синод, перед лицом которого несколько лет уже разыгрывается эта преступная комедия, будет безмолвствовать и бездействовать? Почему безмолвствует и бездействует он, когда Божеская заповедь блюсти стадо от волков, казалось, должна с неотразимой силой сказаться в сердцах иерархов русских, призванных править словом истины».

Иерархи Новоселова поддержали. Если не все, то часть их. В том же, 1912-м, году Новоселов был избран почетным членом Московской духовной академии. Номинально за заслуги в деле духовного просвещения и христианской апологетики, но трудно предположить, чтобы между резкой антираспутинской позицией Новоселова и его избранием не было никакой связи и Церковь (или, по меньшей мере, Духовная академия) тем самым не давала ясно понять, на чьей она стороне. Но вот что обращает на себя внимание. Лев Александрович Тихомиров, первый публикатор статей Новоселова против Распутина, на этот раз в своей газете «Московские ведомости» печатать Новоселова не стал, хотя в 1912 году еще оставался главным редактором. Не захотел сам или же не захотел этого по каким-то причинам Новоселов, отдавший свои статьи в «Голос Москвы», сказать теперь трудно. Однако некоторое время спустя Тихомиров сформулировал в дневнике очень важную мысль:

«Я писал о Гришке в газете, когда думал, что его можно уничтожить, и когда убедился, что нельзя, то уже не писал, п. ч., конечно, не хотел подрывать Царскую священную репутацию. Но что касается разврата Гришки, то это факт, о котором мне лично говорил покойный Столыпин. Столыпин просил меня не писать больше, именно потому, что ничего кроме подрыва царского из этого не выйдет. Но самый факт гнусности Гришки – им вполне подтверждался.

И вот рок продолжал свое гибельное дело. Гришка все более наглел, о нем стала кричать постепенно вся Россия. И как теперь это исправить? Хоть бы его и прогнали – все равно не поверят… Тяжкий грех на Саблере и на епископах, допускавших обнагление этого негодяя, поведение которого иногда способно возбудить мысль, что он нарочно компрометирует Царскую Семью».

«Этого не понимали легкомысленные попы, как Востоков, пошло игравшие в демагогию на распутинской теме, но это отлично сознавали мои друзья, которые вели через Елизавету Федоровну скрытую борьбу с Распутиным при дворе, когда А. И. Гучков просил их дать материалы о Распутине для "запроса" в Гос. Думе, и они отказались дать эти сведения. Они не хотели революции, которой хотели все, злорадствовавшие о Распутине», – утверждал позднее С. Булгаков, который был с Новоселовым дружен.

Тут самое важное – горькое осознание того, что борьба с Распутиным оборачивалась борьбой с троном и вела к революции. (И то же самое можно увидеть в позиции министра Макарова, куда более ответственной, чем у председателя Думы Родзянко.)

«…чем искреннее желали лучшие, но близорукие люди засвидетельствовать свою преданность династии и любовь к Государю, тем громче кричали о Распутине, не замечая того, что их голоса сливались с голосами, исходившими от Государственной Думы, еврейской прессы и тех худших людей, для которых облик Распутина не имел никакого значения и которые преследовали только одну цель – всячески унизить престиж Царя и династии, – рассуждал на эту же тему князь Жевахов. – Революция потому и удается, что задумывается всегда худшими, а выполняется, нередко, и лучшими, но слепыми людьми. И как в первом случае, создавая Распутину славу "святого", интернационал пользовался лучшими людьми, введенными им в заблуждение, так и позднее, эти же лучшие, обманутые в своей вере в Распутина, выступили впереди прочих в своих "разоблачениях" и содействовали той дурной славе Распутина, какая, в этот момент, была так нужна "интернационалу". Замечательно, что в обоих случаях лучшие русские люди исходили из своего личного отношения к Распутину, забывая, что центральным местом был Царь и династия, а не личность Распутина».

Концепция Жевахова смотрится как будто бы очень стройной: с одной стороны, были злодейская Дума, злодейский интернационал и страшная еврейская пресса, с другой – чистые сердцем, но обманутые лучшие люди – простачки, дурачки, которых легко обвели вокруг пальца. Сам же Распутин при этом оказывается историческим ничтожеством, ничем, игрушкой в чужих руках. На самом деле едва ли дело обстояло именно так, и представлять всех честных русских людей дураками столь же плоско, как всех думских деятелей и журналистов злодеями, а Распутина гнусным развратником.

Ни Феофан, ни Гермоген, ни Новоселов, ни Тихомиров, ни Меньшиков – никто из этих правых во всех смыслах этого слова людей – не были введены в заблуждение «интернационалом», они действовали против Распутина совершенно самостоятельно и осмысленно, но когда убедились в бесплодности и своего рода обратном эффекте своих усилий, отошли в сторону. Сначала епископ Феофан, за ним Гермоген, отошел в сторону и Тихомиров. Отошел Меньшиков. Отошел в конечном итоге (не изменив своего отношения к Распутину) и бескомпромиссный, чуждый «теплохладности», «революционно настроенный православный фундаменталист», по выражению Саблера, Новоселов. Но прежде его работа наделала много шума и вызвала резкую реакцию Императора.

«Дело с Гр. приобрело неожиданно большую известность и, кажется, мне придется ехать в П-г по сему делу», – писал 31 января 1912 года Новоселов Павлу Флоренскому.

«Первое ясное проявление неудовольствия Государя на кампанию печати против Распутина проявилось в половине января 1912-го года, – вспоминал Коковцов. – Мне приходилось в ту пору постоянно видаться с Макаровым, чтобы уславливаться об организации выборов в Государственную Думу. <…> Я застал его в очень угнетенном настроении. Он только что получил очень резкую по тону записку от Государя, положительно требующую от него принятия "решительных мер к обузданию печати" и запрещение газетам печатать что-либо о Распутине. В этой записке была приложена написанная в еще более резких выражениях записка о том же от 10-го декабря 1910 г. на имя покойного Столыпина, прямо упрекавшая последнего. Макаров буквально не знал, что делать. Я посоветовал ему при первом же всеподданнейшем докладе объяснить Государю всю неисполнимость его требований, всю бесцельность уговоров редакторов не касаться этого печального места и еще большую бесцельность административных взысканий (запрещение розничной продажи и т. п.), только раздражающих печать и все общественное мнение и создающих поводы к разным конфликтам с Правительством и, наконец, полнейшую безнадежность выработки такого законопроекта о печати, о котором мечтали наши крайние правые организации и который должен был облечь Правительство какими-то сверхъестественными полномочиями.

Я предварил его, что Государь уже заговаривал со мною об этом, и я высказал Ему тогда же все эти мысли. Если бы доклад Макарова встретил недружелюбный прием, а тем более резкий отпор, я советовал ему просить об увольнении от должности».

Однако ничего хорошего из этих благих пожеланий не вышло. Распутинскую карту в 1912 году начали разыгрывать всерьез и на самом высоком уровне. На этот раз из-за Распутина случился конфликт между Государем и Государственной думой, и это уже третье по счету столкновение Николая с обществом (после конфликта с Синодом и с премьер-министром), вызванное личностью сибирского странника, стало едва ли не самым разрушительным в истории последнего царствования.

Здесь надо сделать еще одно отступление. На сей раз отчасти даже личного свойства. Попытка объяснить, зачем писать еще одну книгу о Распутине, а тем более в столь почтенной серии, и привлекать внимание к человеку, окруженному болезненным ореолом и вызывающему, как правило, очень специфический интерес. Дело не в моральных свойствах Распутина, не в достоверности слухов о проститутках, которых он брал или не брал на Невском проспекте, и даже не в походах в баню с женщинами в селе Покровском; дело также не в том, каковы были намерения Распутина, стремился ли он стать заступником или разрушителем, был ли сексуальным гигантом или, напротив, импотентом, как силятся доказать отдельные новейшие исследования, и даже не в том, достоин ли он церковного прославления как оклеветанный старец или заслуживает анафемы как хлыст и развратник. Дело – не в личности Распутина, о которой, повторяю, вынести окончательное суждение невозможно, ибо она затерта, размыта мемуарным, эпистолярным и дневниковым потоком и количеством подложных свидетельств и вымышленных показаний. Дело – исключительно в той объективной роли, какую этот замечательный в буквальном смысле этого слова человек сыграл в истории нашей страны независимо от своих собственных пристрастий и свойств, и об этой роли можно и нужно говорить и писать прежде всего.

Понятно желание очень многих разумных людей эту роль принизить. От декадентки и религиозной модернистки Зинаиды Гиппиус в начале прошлого века до ортодоксального диакона Андрея Кураева в начале нынешнего. Но восстают факты. Именно факты не позволяют выкинуть Григория Распутина из истории и объявить его мифом. Преуменьшать личность Распутина столь же бессмысленно, как и раздувать ее. Тут требуется мера.

«…многие годы пройдут, пока правда не отведет ему надлежащего места и не поставит его в ряду многочисленных заурядных фигур российского безвременья», – писал три года спустя после убийства Распутина П. Г. Курлов; «Распутин был самым заурядным явлением русской жизни», – уверял князь Жевахов и всячески стремился доказать, что «слава, какую создали Распутину истеричные женщины и мистически настроенные люди <…> не имела бы никакого значения и не сыграла бы никакой роли, если бы на Распутине не сосредоточил своего внимания интернационал», но что-то не сходится в этом историческом пасьянсе.

«Создать облик исторической личности на основе сплетен и кривотолков довольно легко, но такой прием антинаучен и по-человечески непорядочен. Заурядный пьяница и распутник не оставил бы столь заметного следа в русской истории. Он не вызвал бы на себя бешеный огонь клеветы и ненависти врагов Самодержавия, поскольку им такой Распутин был бы выгоден», – возражал отец Дмитрий Дудко, и хотя полностью с его оценкой Распутина («В действительности Григорий Ефимович Распутин-Новый был необыкновенный человек, народный праведник») трудно согласиться, да и огонь ненависти Распутин разжигал не только у врагов самодержавия, но и – как было показано выше – в сердцах его горячих заступников, в одном отец Дмитрий несомненно прав: Распутин оказался в самом эпицентре всей русской трагедии XX века. А едва ли это случилось бы, будь он просто ничтожеством или марионеткой в чьих-то руках.

Иногда же эту роль, напротив, преувеличивали, сваливая на Григория всё.

«Есть страшный червь, который точит, словно шашель, ствол России. Уже всю середину изъел, быть может, уже нет и ствола, а только одна трехсотлетняя кора еще держится…

И тут лекарства нет…

Здесь нельзя бороться… Это то, что убивает…

Имя этому смертельному: Распутин!!!»

Так писал Василий Шульгин, быть может, стремясь отчасти отвести и от себя строгий суд современников и потомков за участие в истории с отречением Государя, но даже не впадая в крайности, невозможно не признать того, что на Распутине сошлось столько нитей, столько противоположных интересов, страстей, столько было связано с ним крупных исторических деятелей, сколько не сходилось, вероятно, ни на одном человеке в мировой истории, особенно если учесть, что речь шла о мужике. И год от года его роль возрастала, хотя, казалось бы, куда еще больше.

В начале 1912 года после неудачной попытки убрать Распутина из дворца, предпринятой Церковью и правительством, за дело взялась Государственная дума. Депутат от партии октябристов А. И. Гучков обратился с официальным запросом к правительству. Формальным поводом для этого запроса послужил обыск в редакции «Голоса Москвы» и конфискация брошюры Новоселова, которая после этого стала незамедлительно распространяться в тогдашнем «самиздате» и продаваться за большие деньги на черном рынке начала века. Гучкова поддержала с редкостным единодушием вся Дума. Распутинский вопрос всколыхнулся с небывалой силой. Так часто, как зимой 1912 года, имя сибирского крестьянина не появлялось в печати и не обсуждалось прежде никогда. И никогда не производило столь гнетущего впечатления. Это была не просто либеральная фронда, но нечто вроде акции гражданского неповиновения. Еще не всего общества, а только его незначительной, но очень активной части – интеллигенции, как левой, так и правой, как православной, так и космополитичной, как русских либералов, так и русских консерваторов.

«Говорили о Гермогене, Илиодоре, а главное о Григории Распутине, – записывала 25 января 1912 года в своем дневнике Великая Княгиня Ксения Александровна. – Газетам запрещено писать о нем – а на днях в некоторых газетах снова появилось его имя, и эти номера были конфискованы.

Все уже знают и говорят о нем и ужасные самые вещи про него рассказывают, т. е. про А. и все, что делается в Царском. Юсуповы приехали к чаю – все те же разговоры – и в Аничкове вечером и за обедом я рассказывала все слышанное. Чем все это кончится? Ужас!»

А Государь продолжал принимать Распутина как ни в чем не бывало.

«11 февраля… В 4 часа приехал Григорий, которого мы приняли в моем новом кабинете вместе со всеми детьми. Большое утешение было увидеть его и послушать его беседу».

Царское окружение было встревожено не на шутку.

«К чаю приехала Мама; имел с ней разговор о Григории», – записал Император четыре дня спустя.

О подробностях этого разговора известно из дневника Великой Княгини Ксении Александровны.

«Мама рассказывала про вчерашний разговор. Она так довольна, что все сказала. Они знали и слышали о том, что говорится, и А<ликс> защищала Р<аспутина>, говоря, что он удивительный человек и что Маме следовало бы с ним познакомиться и т. д. Мама только советовала его отпустить теперь, когда в Думе ждут ответа, на что Ники сказал, что он не знает, как он это может сделать, а она объявила, что нельзя give in[36] ».

Газеты платили гигантские штрафы, но материалы о Распутине шли и шли. И центром всего стала Дума.

«Неблагополучно в нашем государстве. Опасность грозит нашим народным святыням. Безмолвствуют иерархи, бездействует государственная власть. И тогда патриотический долг прессы и народного представительства – дать исход общественному негодованию», – сформулировал свою позицию Гучков.

«Это был очень неосторожный шаг Государственной Думы; первый раз законодательная палата затронула в своем запросе интимную сторону жизни царской семьи и этим невольно заронила в сердцах некоторых кругов России тень недоверия, неуважения к монарху. Надо удивляться, как Председатель Думы М. В. Родзянко, принадлежа к центру, не учел этого и не принял со своей стороны должных мер, чтобы предотвратить это нежелательное явление», – очень разумно возражал генерал Джунковский, с легкой руки наших современников зачисленный, как, впрочем, и Гучков, в масоны и враги престола.

О Джунковском речь ниже, а что касается роли Родзянко в истории с Распутиным, то эта роль очень по-разному освещается в его собственных воспоминаниях и в воспоминаниях его современников. Председатель Государственной думы представлял себя в сложной роли миротворца и одновременно с этим борца за правду:

«Я старался убедить первого подписавшего запрос, А. И. Гучкова, обождать с запросом в целях охраны верховной власти от страстного осуждения во время прений. Мне казалось, что еще не настало время выносить все мрачные явления на суд общества и страны, что подобное широкое предание дела всеобщей гласности преждевременно».

Но его плохо слушали.

«Я помню хорошо, как член Г. Думы В. М. Пуришкевич в то время пришел ко мне в кабинет в возбужденном состоянии и с ужасом и тоской в голосе говорил мне: "Куда мы идем? Последний оплот наш стараются разрушить – православную церковь. Была революция, посягавшая на верховную власть, хотели поколебать ее авторитет и опрокинуть ее, – но это не удалось. Армия оказалась верной долгу, – и ее явно пропагандируют. В довершение темные силы взялись за последнюю надежду России, за церковь. И ужаснее всего то, что это как бы исходит с высоты престола царского. Какой-то проходимец, хлыст, грязный неграмотный мужик играет святителями нашими. В какую пропасть нас ведут? Боже мой! Я хочу пожертвовать собой и убить 'эту гадину, Распутина'"… А ведь Пуришкевич принадлежал к крайне правому крылу Думы. Но он был честный убежденный человек, чуждый карьеризма и искательства, и горячий патриот, – писал в своих мемуарах Родзянко и продолжал: – Насилу удалось мне успокоить взволнованного депутата, убедив его, что не все пропало, что Дума еще может сказать свое слово и, быть может, верховная власть внемлет голосу народных избранников».

«Газеты разнесли по всем уголкам России факт запроса Государственной Думы о Распутине, и вокруг его имени стали громоздиться всевозможные легенды и грязные инсинуации, зачастую далеко не соответствующие истине и дискредитирующие Престол», – вспоминал Джунковский.

«Я целый месяц собирал сведения; помогали Гучков, Бадмаев, Родионов, Граф Сумароков, у которого был агент, сообщавший сведения из-за границы. Через князя Юсупова же мы знали о том, что происходит во дворце. Бадмаев сообщил о Гермогене и Илиодоре в связи с Распутиным. Родионов дал подлинник письма императрицы Александры Федоровны к Распутину, которое Илиодор вырвал у него во время свалки, когда они со служкой били его в коридоре у Гермогена. Он же показывал и три письма великих княжон: Ольги, Татьяны и Марии», – писал Родзянко, в весьма непривлекательном свете представляя прежде всего казацкого писателя Родионова, убежденного националиста и черносотенца, еще одного из многочисленных распутинских врагов справа.

«Миленькаи папа и мама! Вот бес-то силу берет окаянный. А Дума ему служит: там много люцинеров и жидов. А им что? Скорее бы Божьяго помазаннека долой. И Гучков господин их прихвост, – клевещет, смуту делает. Запросы. Папа. Дума твоя, что хошь, то и делай. Какеи там запросы о Григории. Это шалость бесовская. Прикажи. Не какех запросов не надо. Григорий», – обращался к Государю сам герой дня (хотя как раз революционеры – социал-демократы и социалисты-революционеры – были единственными, кто против него не выступал, и понятно почему). Но ни правительство, ни царь ничего не приказывали.

«Высшие правительственные сферы также оказались несостоятельными в этом болезненном для России и для всех любящих свою Родину вопросе, некоторые по малодушию, другие по непониманию серьезности положения. Таким образом, "Распутиниада" росла, захватывая все большие и большие круги», – писал Джунковский.

«…печать не унималась. Все описанные эпизоды переносились на газетные столбцы, которые не переставали твердить о роли Распутина, а члены Государственной думы постоянно твердили о необходимости удалить его из столицы, чтобы положить конец всему возбуждению.

29-го января, в воскресенье, в Зимнем Дворце был парадный обед, по случаю приезда Черногорского короля. После обеда Государь долго разговаривал с Макаровым, как выяснилось потом, все по поводу Распутина, и вторично высказал ему свое неудовольствие на печать, опять требуя обуздать ее, и сказал даже: "Я просто не понимаю, неужели нет никакой возможности исполнить мою волю", и поручил Макарову обсудить со мною и Саблером, что следует предпринять. Тут впервые я оказался уже открыто пристегнутым к этой печальной истории, – вспоминал Коковцов. – На следующий день, в понедельник, 30-го числа, вечером, у меня собрались Макаров и Саблер, чтобы обсудить, что можно сделать для исполнения поручения Государя. Нам не пришлось долго спорить. Я опасался всего более осложнений со стороны Саблера, назначенного на обер-прокурорское место, конечно, не без влияния Распутина, успевшего провести в антураж Саблера и своего личного друга Даманского, назначенного незадолго перед тем на должность Товарища Обер-Прокурора. По городу ходили даже слухи о том, что Распутин рассказывал всем и каждому, что Саблер поклонился ему в ноги, когда тот сказал ему, что: "поставил его в оберы". Об этом говорил и Илиодор в его воспоминаниях, напечатанных под заглавием "Святой Черт".

Ожидания мои, однако, не сбылись, Саблер прежде всего и самым решительным тоном заявил, что история Распутина подвергает Государя величайшей опасности, и что он не видит иного способа предотвратить ее, как настаивать на отъезде его совсем в Покровское, и готов взять на себя почин не только повлиять в этом смысле на самого Распутина, но и доложить Государю самым настойчивым образом о том, что без этого ничего сделать нельзя. Правда, при этом Саблер поспешил оговориться, что ему нелегко исполнять эту миссию по отношению к старцу, с которым у него "никаких отношений нет", но близкие его сослуживцы знакомы с ним, и поэтому он надеется уговорить Распутина.

Всем нам казалось при этом, что для успеха дела важно привлечь на нашу сторону Бар. Фредерикса, преданность которого Государю, личное благородство и отрицательное отношение ко всякой нечистоплотности облегчало нам наше представление Государю.

В тот же вечер, около 12-ти часов мы поехали с Макаровым к Фредериксу. Саблер отказался нас сопровождать, сказавши, что его ждут с нетерпением его друзья, желающие узнать результаты нашего совещания.

С Бароном Фредериксом наша беседа была очень коротка. Этот недалекий, но благородный и безупречно честный человек хорошо понимал всю опасность для Государя Распутинской истории и с полной готовностью склонился действовать в одном с нами направлении. Он обещал говорить с Государем при первом же свидании, и Макаров и я настойчиво просили его сделать это до наших очередных докладов, – Макарова в четверг, а моего в пятницу, так как к его докладу Государь отнесется проще, чем к нашему, будучи уже раздражен, в особенности против Макарова, за его отношение к печатным разоблачениям, и несомненно недоволен и мною за то, что я высказал Ему еще ране те же мысли по поводу мер воздействия на печать.

В воскресенье 1-го февраля вечером Бар. Фредерике сказал мне по телефону по-французски: "Я имел длинный разговор сегодня; очень раздражены и расстроены и совсем не одобряют нашу точку зрения. Жду Вас до пятницы".

Я приехал к нему в среду днем и застал старика в самом мрачном настроении. В довольно бессвязном пересказе передал он мне его беседу, которая ясно указывала на то, что Государь крайне недоволен всем происходящим, винит во всем Государственную Думу и, в частности, Гучкова, обвиняет Макарова в "непростительной слабости", решительно не допускает какого-то ни было принуждения Распутина к выезду и выразился даже будто бы так: "Сегодня требуют выезда Распутина, а завтра не понравится кто-либо другой и потребуют, чтобы и он уехал". На кого намекал Государь, Фредерике так и не понял».

Мемуары Коковцова подтверждает и А. А. Мосолов: «Вскоре после известной беседы Коковцова с Царем о Распутине, Фредерике решился говорить с Государем на тот же предмет и долго к этому готовился. Но ему не удалось высказать всего, что хотел, так как Император с первых слов его остановил, сказал: "Милый граф! Со мной уже много говорили о Распутине… Я вперед знаю все, что Вы можете мне сказать… Останемся друзьями, но об этом больше не говорите"… Много позднее Фредерике пытался вернуться к этой теме, но опять без результата, встретив еще более сильный отпор. Лица менее влиятельные, чем Фредерике, просто вылетали со службы за малейшее проявление непочтения к старцу».

«Закончилась наша беседа тем, что Бар. Фредерике все же выразил надежду, что Макарову и мне удастся уговорить Государя, а сам он предполагает переговорить лично с Императрицей, – писал Коковцов. – Доклад Макарова в четверг кончился ничем. При первых словах Макарова, посвященных Распутинскому инциденту, Государь перевел речь на другую тему, сказавши ему: "Мне нужно обдумать хорошенько эту отвратительную сплетню, и мы переговорим подробно при Вашем следующем докладе, но я все-таки не понимаю, каким образом нет возможности положить конец всей этой грязи".

Ту же участь имели и мои попытки разъяснить этот вопрос на следующий день – в пятницу. Я успел, однако, высказать подробно, какой страшный вред наносит эта история престижу Императорской власти и насколько неотложно пресечь ее в корне, отнявши самые поводы к распространению невероятных суждений. Государь слушал меня молча, с видом недовольства, смотря по обыкновению в таком случае в окно, но затем перебил меня словами: "Да, нужно действительно пресечь эту гадость в корне, и я приму к этому решительные меры. Я Вам скажу об этом впоследствии, а пока – не будем больше об этом говорить. Мне все это до крайности неприятно"».

Тем не менее в результате всех этих неприятных бесед и консультаций был избран своего рода нулевой вариант. Всех участников декабрьского скандала – Гермогена, Илиодора и Григория – было решено удалить из столицы, и на тот момент это было самое разумное решение. Но прежде произошли две встречи Распутина с высшими должностными лицами Империи, и описание этих встреч – еще два штриха к портрету человека, чье имя знала теперь вся страна от Варшавы до Владивостока.

«В тот же самый день я был поражен получением письма от Распутина, содержавшего в себе буквально следующее:

"Собираюсь уехать совсем, хотел бы повидаться, чтобы обменяться мыслями; обо мне теперь много говорят – назначьте когда. Адрес Кирочная 12 у Сазонова". Своеобразная орфография, конечно, мною не удержана. Первое движение мое было вовсе не отвечать на письмо и уклониться от этого личного знакомства. Но подумавши, я решил все-таки принять Распутина как потому, что положение Председателя Совета обязывало меня не уклоняться от приема человека, взбудоражившего всю Россию, так и потому, что при неизбежном объяснении с Государем мне важно было сослаться на личное впечатление <…> Когда Р. вошел ко мне в кабинет и сел на кресло, меня поразило отвратительное выражение его глаз. Глубоко сидящие в орбите, близко посаженные друг к другу, маленькие, серо-стального цвета, они были пристально направлены на меня, и Р. долго не сводил их с меня, точно он думал произвести на меня какое-то гипнотическое воздействие или же просто изучал меня, видевши меня впервые. Затем он резко закинул голову кверху и стал рассматривать потолок, обводя его по всему карнизу, потом потупил голову и стал упорно смотреть на пол и – все время молчал. Мне показалось, что мы бесконечно долго сидим в таком бессмысленном положении, и я, наконец, обратился к Р., сказавши ему: "Вот Вы хотели меня видеть, что же именно хотели Вы сказать мне. Ведь так можно просидеть и до утра".

Мои слова, видимо, не произвели никакого впечатления. Распутин как-то глупо, делано, полуидиотски осклабился, пробормотал: "Я так, я ничего, вот просто смотрю, какая высокая комната" и продолжал молчать и, закинувши голову кверху, все смотрел на потолок. Из этого томительного состояния вывел меня приход Мамантова. Он поцеловался с Распутиным и стал расспрашивать его, действительно ли он собирается уехать домой. Вместо ответа Мамантову, Распутин снова уставился на меня в упор обоими холодными, пронзительными глазами и проговорил скороговоркой: "Что ж уезжать мне, что ли. Житья мне больше нет и чего плетут на меня". Я сказал ему: "Да, конечно, Вы хорошо сделаете, если уедете. Плетут ли на Вас, или говорят одну правду, но Вы должны понять, что здесь не Ваше место, что Вы вредите Государю, появляясь во дворце и в особенности рассказывая о Вашей близости и давая кому угодно пищу для самых невероятных выдумок и заключений". "Кому я что рассказываю, – все врут на меня, все выдумывают, нешто я лезу во дворец, – зачем меня туда зовут", – почти завизжал Распутин.

Но его остановил Мамантов, своим ровным, тихим, вкрадчивым голосом: "Ну, что греха таить, Григорий Ефимович, вот ты сам рассказываешь лишнее, да и не в том дело, а в том, что не твое там место, не твоего ума дело говорить, что ты ставишь и смещаешь Министров, да принимать всех, кому не лень идти к тебе со всякими делами, да просьбами и писать о них, кому угодно. Подумай об этом хорошенько сам и скажи по совести, из-за чего же льнут к тебе всякие генералы и большие чиновники, разве не из-за того, что ты берешься хлопотать за них? А разве тебе даром станут давать подарки, поить и кормить тебя? И что же прятаться – ведь ты же сам сказал мне, что поставил Саблера в Обер-Прокуроры, и мне же ты предлагал сказать Царю про меня, чтобы выше меня поставил. Вот тебе и ответ на твои слова. Худо будет, если ты не отстанешь от дворца, и худо не тебе, а Царю, про которого теперь плетет всякий кому не лень языком болтать".

Распутин во все время, что говорил Мамантов, сидел с закрытыми глазами, не открывая их, опустивши голову, и упорно молчал. Молчали и мы, и необычайно долго и томительно казалось это молчание. Подали чай. Распутин забрал пригоршню печенья, бросил его в стакан, уставился опять на меня своими рысьими глазами. Мне надоела эта попытка гипнотизировать меня, и я ему сказал просто: "Напрасно Вы так упорно глядите на меня, Ваши глаза не производят на меня никакого действия, давайте лучше говорить просто и ответьте мне, разве не прав Валерий Николаевич (Мамантов), говоря Вам то, что он сказал". Распутин глупо улыбнулся, заерзал на стуле, отвернулся от нас обоих в сторону и сказал: "Ладно, я уеду, только уж пущай меня не зовут обратно, если я такой худой, что Царю от меня худо".

Я собирался было перевести разговор на другую тему. Стал расспрашивать Распутина о продовольственном деле в Тобольской губернии – в тот год там был неурожай, – он оживился, отвечал очень здраво, толково и даже остроумно, но стоило только мне сказать ему: "Вот, так-то лучше говорить просто, можно обо всем договориться", как он опять съежился, стал закидывать голову или опускал ее к полу, бормотал какие-то бессвязные слова "ладно, я худой, уеду, пущай справляются без меня, зачем меня зовут сказать то, да другое, про того, да про другого…". Долго опять молчал, уставившись на меня, потом сорвался с места, и сказал только "ну, вот и познакомились, прощайте" и ушел от меня. Мы остались с Мамантовым вдвоем, пришла в кабинет жена и стала меня расспрашивать о моих впечатлениях. Помню хорошо и теперь то, что я сказал тогда по горячим следам, что повторил через день Государю и повторяю себе и теперь.

По-моему Распутин типичный сибирский варнак, бродяга, умный и выдрессировавший себя на известный лад простеца и юродивого и играющий свою роль по заученному рецепту.

По внешности ему не доставало только арестантского армяка и бубнового туза на спине.

По замашкам – это человек, способный на все[37]. В свое кривляние он, конечно, не верит, но выработал себе твердо заученные приемы, которыми обманывает как тех, кто искренно верит всему его чудачеству, так и тех, кто надувает самого своим преклонением перед ним, имея на самом деле в виду только достигнуть через него тех выгод, которые не даются иным путем».

А вот что запомнилось Курлову: «Впервые я беседовал с Распутиным зимой 1912 года у одной моей знакомой, которая, относясь сердечно ко мне, по-видимому, хотела помочь через него в том тяжелом положении, которое я переживал от всех преследований по делу смерти П. А. Столыпина. Внешнее впечатление о Распутине было то же самое, какое я вынес, когда, незнакомый ему, видел его в кабинете министра. По всей вероятности, хозяйка рассказала ему обо всех моих невзгодах, хотя о деле убийства П. А. Столыпина он знал из других источников, но я ни в какие разговоры с ним по этому поводу не входил. Распутин отнесся ко мне с большим недоверием, зная, что я был сотрудником покойного министра, которого он не без основания мог считать своим врагом. Я ни одной минуты не думал обращаться к нему с какой бы то ни было просьбой, и потому наш разговор носил общий характер. На этот раз меня поразило только серьезное знакомство Распутина со Священным Писанием и богословскими вопросами. Вел он себя сдержанно и не только не проявлял тени хвастовства, но ни одним словом не обмолвился о своих отношениях к царской семье. Равным образом я не заметил в нем никаких признаков гипнотической силы и, уходя после этой беседы, не мог себе не сказать, что большинство циркулировавших слухов о его влиянии на окружающих относится к области сплетен, к которым всегда был так падок Петербург».

Курлов, конечно, лукавил и на некую знакомую все валил напрасно. Тот факт, что он согласился на это свидание, а тем более зимой 1912 года, говорит сам за себя. «И вскоре же Распутин, большой серцевед и простодушный христианин, охотно обещал помочь Курлову вылезти из-под всех несправедливых обвинений», – описал это положение дел Солженицын. И в этом смысле Курлов безусловно относится к той, довольно большой веренице должностных лиц Российской империи, которые искали у Распутина заступничества, и, более того, столыпинский заместитель стал одним из законодателей этой моды.

Что же касается Коковцова, то его разговор с царским фаворитом имел другое продолжение:

«На следующий день в четверг, 16-го февраля, у нас был музыкальный вечер, с большим количеством приглашенных.

В числе последних был и В. Н. Мамантов. Улучивши свободную минуту, он сказал мне: "А ведь миленький – так называл он Распутина (подражая его привычке говорить всем "милой, миленькой"), – уже доложил в Царском Селе о том, что был у тебя, и что ты уговаривал его уехать в Покровское, и на вопрос мой (по телефону) "Как же там отнеслись к этому совету и намерен ли он уехать", Распутин ответил: "Что сказал, то я и сделаю, а только там серчают, говорят, зачем суются куда не спрашивают, кому какое дело, где я живу, ведь я не арестант".

Это сообщение убедило меня в том, что мне следует наутро же самому доложить о непрошеном визите и передать обо всем, что произошло, чтобы не давать повода обвинять меня в каком бы то ни было действии за спиной.

Я так и поступил. Обычный мой доклад шел своим обычным ходом, все одобрялось и утверждалось, настроение было самое благодушное, и ничто не указывало на то, что было малейшее неудовольствие на меня.

Я спросил Государя, могу ли я задержать его еще на несколько минут докладом одного вопроса, не имеющего прямого отношения к делам Министерства или Совета Министров, и получил ответ: "Сколько угодно, так как до парада кадетского корпуса осталось еще более получаса, и я нисколько не тороплюсь".

Я передал в самой большой точности все, что произошло за последние дни, начиная с получения мною письма 13-го числа с просьбою о приеме, показал это письмо, в устранение предположения, что я сам вызвал Распутина на свидание, и повторил во всех подробностях всю происходившую между нами, в присутствии постороннего человека, беседу, не скрывши от Государя высказанного мною Распутину, что все разговоры, основанные на его же поведении и на собственных его рассказах относительно посещения им Двора, указывающие на какую-то близость его к Высочайшим Особам, наносят величайший вред Государю и всей Его семье, также как не скрыл я и того, что у меня осталось впечатление, что Распутин сам это отлично понимает и, видимо, вполне искренно сказал мне, что хочет уехать в деревню и больше не показываться на глаза. Государь ни разу не прервал меня и только, когда я кончил мой рассказ, спросил меня: "Вы не говорили ему, что вышлете его, если он сам не уедет?" и, получивши мой ответ, что помимо отсутствия у меня всякого права выслать кого бы то ни было, у меня не было и повода грозить Распутину высылкою, так как он сам сказал, что давно хотел уже уехать, чтобы "газеты перестали лаяться", – Государь сказал мне, что Он этому рад, так как Ему говорили, что будто бы я и Макаров решили удалить Распутина, даже не доложивши предварительно об этом Ему, так как Ему "было крайне больно, чтобы кого-либо тревожили из-за Нас".

Потом Государь спросил меня: "А какое впечатление произвел на Вас этот 'мужичок'?"

Я ответил, что у меня осталось самое неприятное впечатление, и мне казалось, во все время почти часовой с ним беседы, что передо мною типичный представитель сибирского бродяжничества, с которым я встречался в начале моей службы в пересыльных тюрьмах, на этапах и среди так называемых "не помнящих родства", которые скрывают свое прошлое, запятнанное целым рядом преступлений, и готовы буквально на все, во имя достижения своих целей. Я сказал даже, что не хотел бы встретиться с ним наедине, настолько отталкивающая его внешность, неискренне заученные им приемы какого-то гипнотизерства и непонятны его юродства, рядом с совершенно простым и даже вполне толковым разговором на самые обыденные темы, но которые также быстро сменяются потом опять таким же юродством.

Чтобы не дать повода обвинять меня в предвзятости или преувеличении, я сказал Государю, что, осуждая Распутина за его стремление выставлять на показ его встречи с теми, кто оказывает ему милость, – я еще боле осуждаю тех, кто ищет его покровительства и старается устраивать свои делишки, пользуясь его кажущимся влиянием. Во все время моего доклада Государь упорно молчал, смотрел большею частью в сторону, в окно – признак того, что весь разговор ему неприятен – а когда я закончил и сказал, что я считал своим долгом лично доложить, как было дело, и предупредить новые легенды, столь охотно распускаемые досужими вестовщиками, Государь сказал мне, что он очень дорожит такой откровенностью, но должен сказать мне, что лично почти не знает "этого мужичка" и видел его мельком, кажется не более двух-трех раз и притом на очень больших расстояниях времени.

На этом и кончилась вся наша беседа, и более я ни разу не имел случая говорить с Государем о Распутине, несмотря на то, что до моей отставки прошло еще ровно два года.

По окончании моего всеподданнейшего доклада, я вышел в переднюю одновременно с Государем. Он быстро одел легкое пальто, несмотря на то, что день был ясный, но морозный, и, спускаясь с лестницы, чтобы сесть в поданные Ему сани и ехать в Большой Дворец на смотр Кадетского Корпуса, шутливо даже извинился передо мною, что Его экипаж подан раньше моего.

Вернувшись домой и наскоро позавтракавши, я сел за обычные занятия, сдал моему Секретарю Л. Ф. Дорлиаку всеподданнейшие доклады и стал принимать по очереди ожидавших меня людей.

Около 4-х часов Вал. Ник. Мамантов позвонил ко мне по телефону и сказал с его обычными прибаутками, что "здесь" (т. е. нужно понимать на Гороховой у Распутина[38]) уже известно о моем докладе и даже доподлинно известно, что кто-то (тот же Распутин) мне очень не понравился, что я отозвался очень неодобрительно о нем, и будто бы говорил то же самое, что сказал и лично ему, при нашем свидании во вторник, насчет вреда его посещений Царского Села, и что телефонная беседа закончилась таким финалом: «Вот он какой, твой-то, ну что же, пущай; всяк свое знает».

На мое замечание, что меня удивляет, с какою быстротою пошла сюда весть из Царского о моем докладе, В. Ник. шутливо заметил, что тут "ничего удивительного нет, довольно было времени посмотреть на Кадет, а затем, за завтраком, рассказать все по порядку, ну, а потом, долго ли вызвать Вырубову, сообщить ей, а она сейчас же к телефону и готово дело".

Меня же это крайне удивило: я видел ясно, что влияние этого человека велико, и что мне необходимо быть особенно осторожным, и я стал нетерпеливо ждать, как будут развиваться события, которые обострялись день ото дня.

Распутин на следующей неделе действительно выехал».

Коковцов ничего не пишет об этом в мемуарах, однако по крайней мере двое современников упоминают тот факт, что во время этой встречи премьер-министр сделал Распутину предложение, от которого, как принято теперь говорить, трудно отказаться. Коковцов предложил Распутину денег, чтобы гость из Покровского покинул Петербург и больше в столице не появлялся. В свидетельствах мемуаристов отличаются только предложенные суммы.

«В 1913 году, помню, министр финансов Коковцов, который, как и все, не любил Распутина, предложил ему 200 000 рублей с тем, чтобы он уехал из Петербурга и не возвращался. Предложение это обидело Григория Ефимовича. Он ответил, что если "Папа" и "Мама" хотят, то он, конечно, уедет, но зачем же его покупать», – вспоминала Вырубова.

«… каким бы вредным это значение ни было, вред его для царской семьи не может сравниться с вредом, причиненным В. Н. Коковцовым предложением Распутину 2000 тысяч рублей за отъезд из Петербурга, – приписал еще один ноль к этой сумме очень сильно настроенный против премьера Курлов и следующим образом прокомментировал его предложение: – Председатель Совета Министров В. Н. Коковцов не нашел ничего лучшего, как сделать Распутину предложение, о котором я уже говорил, видимо считая, что отъезд Распутина из столицы ослабит или устранит произведенное упомянутыми письмами в публике впечатление и не понимая, что такой прием превратит в глазах большинства подложные документы в действительные».

Распутин от денег как будто бы отказался (как будто бы, потому что никаких явных доказательств, что они действительно были предложены, нет; Вырубова при всех своих замечательных качествах искренностью никогда не отличалась, а Курлов Коковцову мстил из-за столыпинской истории), но зато отъезд его был обставлен торжественно: на вокзале Григория провожали сестры Вырубова и Писторкольс (в девичестве Танеевы), а лейб-казак из царского дворца привез Распутину букет белых роз. Сам виновник этого торжества в интервью корреспонденту «Нового времени» сказал, что едет в Тобольск за дочерью, которую Государь обещал воспитать вместе с Великими Княжнами, а затем вместе с Царской Семьей поедет в Крым.

Насчет совместного воспитания – утка, а в Крым Распутин действительно поехал, хотя события разворачивались нешуточные и его отъезд из столицы не разрядил обстановку. Параллельно с Коковцовым Государь Николай Александрович встретился с председателем Думы Родзянко, который, если верить его показаниям, занимался Распутиным давно, и одним из его источников был доктор Бадмаев. «Я у него лечился якобы, но на самом деле получал от него анти-распутинские сведения. В виде порошков он давал такие данные, которые служили для доклада в Царском Селе».

Согласно мемуарам Родзянко, незадолго до этой встречи председателя Думы пригласила вдовствующая Императрица Мария Федоровна, чтобы дать ему следующее напутствие:

«– Я слышала, что вы имеете намерение говорить о Распутине Государю. Не делайте этого. К несчастью, он вам не поверит, и к тому же это его сильно огорчит. Он так чист Душой, что во зло не верит».

Родзянко стал говорить в ответ, что дело зашло слишком далеко, речь идет о сохранении династии и попросил у императрицы-матери благословения.

«Она посмотрела на меня своими добрыми глазами и взволнованно сказала, положив свою руку на мою:

– Господь да благословит вас.

Я уже уходил, когда она сделала несколько шагов и сказала:

– Но не делайте ему слишком больно».

Идти один Родзянко боялся и хотел притянуть к своей операции по спасению трона председателя Совета министров Коковцова и первоприсутствующего в Святейшем синоде митрополита Антония (Банковского), но, как писал сам Родзянко, «по тем или иным причинам указанные мною лица уклонились от совместного со мной доклада. Пришлось ехать одному и взять всю ответственность за последствия на себя».

Аудиенция у Императора состоялась 26 февраля 1912 года, и отслуживший утром в Казанском соборе молебен председатель Думы заставил Государя выслушать примерно то же самое, о чем с пафосом говорил с думской трибуны Гучков.

«Ваше Величество, присутствие при дворе в интимной его обстановке человека столь опороченного, развратного и грязного представляет из себя небывалое явление в истории русского царствования. Влияние, которое он оказывает на церковные и государственные дела, внушает немалую тревогу решительно во всех слоях общества. В защиту этого проходимца выставляется весь государственный аппарат, начиная с министров и кончая низшими чинами охранной полиции. Распутин – оружие в руках врагов России, которые через него подкапываются под церковь и монархию. Никакая революционная пропаганда не могла бы сделать того, что делает присутствие Распутина. Всех пугает близость его к царской семье. Это волнует умы».

Родзянко в своих мемуарах ничего не пишет, но другие мемуаристы говорят о том, что он показал Государю во время той встречи копии злосчастных писем его жены и дочерей к Распутину, то есть все-таки «сделал ему больно». «М. В. Родзянко дерзнул показать письма Государю и убеждал Его приказать выслать Распутина из Петербурга. Нужно было самомнение и ограниченность Родзянко, чтобы удивиться и вознегодовать, что обращение его было принято Государем далеко не любезно», – вспоминал Курлов.

Впрочем, Государь Родзянко не выгнал, и далее в их разговоре речь зашла о принадлежности Распутина к хлыстовской секте.

«– Все, кто поднимает голос против Распутина, преследуется синодом. Терпимо ли это, ваше величество? И могут ли православные люди молчать, видя развал православия? Можно понять всеобщее негодование, когда глаза всех раскрылись и все узнали, что Распутин хлыст.

– Какие у вас доказательства?

– Полиция проследила, что он ходил с женщинами в баню, а ведь это из особенностей их учения.

– Так что ж тут такого? У простолюдинов это принято.

– Нет, ваше величество, это не принято. Может быть, ходят муж с женой, но то, что мы имеем здесь, – это разврат».

Император предложил Родзянко самому разобраться с тем самым делом Тобольской консистории, которое проводилось за четыре года до этого и легло под сукно.

Упоминание об этом факте содержится в мемуарах начальника отдела канцелярии по делам общего собрания Государственной думы Я. В. Глинки: «При докладе Родзянко в Царском он коснулся Распутина (Григория) и высказал на него взгляд общества, через некоторое время Государь Император прислал к нему на квартиру генерал-адъютанта Дедюлина, который передал повеление Его Величества ознакомиться с делом Распутина, истребовав его через товарища обер-прокурора Св. Синода Даманского».

«Передавая это дело и Высочайшее повеление Родзянко, Дедюлин прибавил на словах, что Е. И. В. (Его Императорское Величество. – А. В.) уверен, что Родзянко вполне убедится в ложности всех сплетен и найдет способ положить им конец. Кто посоветовал Государю сделать этот шаг – я решительно не знаю, – вспоминал Коковцов, – допускаю даже, что эта мысль вышла из недр самого Синода, но результат оказался совершенно противоположный тому, на который надеялся Государь.

М. В. Родзянко немедленно распространил по городу весть об "оказанной ему Государем чести", приехал ко мне с необычайно важным видом и сказал, между прочим, что его смущает только одно: может ли он требовать разных документов, допрашивать свидетелей и привлекать к этому делу компетентных людей. Я посоветовал ему быть особенно осторожным, указавши на то, что всякое истребование документов и тем более расспросы посторонних людей <…> вызовут только новый шум и могут закончиться еще большим скандалом, между тем как из его собственных слов можно сделать только один вывод, что ему лично поручено только – ознакомиться с делом и высказать его непосредственное заключение, без всякого отношения к тому, какое направление примет далее этот вопрос, по усмотрению самого Государя. Я прибавил, что, во всяком случае, я советовал бы ему сначала изучить дело, доложить Государю его личное заключение и только после этого доклада испросить разрешение на те или иные действия. Иначе он может нарваться на крупную неприятность и скомпрометировать то доверие, которое оказано Монархом Председателю Государственной Думы.

Родзянко, по-видимому, внял моему голосу, но так как он все-таки сознавал, что справиться один с таким делом не может, то привлек к нему Членов Думы Шубинского и Гучкова, и они втроем стали изучать дело и составлять всеподданнейший доклад. Ни дела, ни доклада я не видел, но шум и пересуды около него не унимались. Родзянко рассказывал направо и налево о возложенном на него поручении и, не стесняясь, говорил, что ему суждено его докладом спасти Государя и Россию от Распутина, носился со своим "поручением", показал мне однажды 2—3 страницы своего чернового доклада, составленного в самом неблагоприятном для Распутина смысле, и ждал лишь окончательной переписки его и личного своего доклада у Государя. Как видно будет дальше, его соображениям не суждено было сбыться, и едва не произошло даже крупной неприятности.

Под влиянием всех рассказов Родзянко толки и сплетни не только не унимались, но росли и крепли».

Коковцов пишет о Родзянко с неприязнью, имея для этого все основания. Трудно сказать, чем руководствовался председатель Государственной думы помимо собственного тщеславия, но лжи и преувеличения в его словах было много, как всегда.

«…незаметно приобретал он все большее и большее влияние и наконец получил звание "Царского лампадника", т. е. заведующего горевшими перед святыми иконами неугасимыми лампадами», – выдумывал Родзянко о Распутине в мемуарах, и невозможно поверить, чтобы не желтый газетчик, а председатель Государственной думы не мог не знать того, что это ложь. Ложью было и то, что Распутин «получил беспрепятственный вход во дворец Государя и сделался его ежедневным посетителем по должности своей вместо спорадических там появлений по приглашению».

В Родзянко после революции только ленивый не бросал камня, но в данном случае приходится признать, что он давал для этого повод. Характерны его показания Следственной комиссии в 1917 году о расследовании дела о принадлежности Распутина к хлыстовской секте.

«Когда я получил это указание, я потребовал товарища обер-прокурора Синода Даманского <…> и попросил дело привезти. Он мне привез это дело. Затем, на другой день, он мне звонит по телефону и говорит, что ему необходимо меня видеть. Я отвечаю: "Приезжайте в кабинет". Так как Даманский и Распутин мне были подозрительны, то я пригласил его в Думу и пригласил также и секретаря. Даманский говорит: "Я приехал к вам просить, чтобы вы отдали секретное дело Распутина". – "Пожалуйста. А высочайшее позволение у вас есть?" – "Нет, у меня нет". – "Так как же я вам отдам? Я его только что взял и должен приготовить доклад, очень важный, исторический. Может быть, можно что-нибудь из этого доклада извлечь такое, чтобы Распутина уничтожить". – "Нет, у меня высочайшего повеления нет". – "Тогда прощайте". – "Это очень высокопоставленное лицо просит". – "Вам он начальник, а мне он что?" – "Неужели вы не догадываетесь кто?" – "Не догадываюсь". – "Очень высокопоставленное лицо". – "Но вы говорите, что у вас нет высочайшего повеления?" – "Государыня императрица". – "Передайте императрице, что она такая же подданная государя, своего супруга, как и я, и должна подчиниться. Она может только повлиять и получить отмену. Тогда я подчинюсь, а теперь мне нет дела до ее желания". – "Ах, как вы это говорите! Вы знаете, на кого вы посягаете?" – "Я посягаю на Распутина. Если императрица заступается, это ее дело, и меня это не касается"».

Далее Родзянко говорил о том, что на него попытался повлиять законоучитель царских детей протоиерей Васильев («Вы напрасно нападаете, вы не знаете, какой прекрасный человек Распутин»), но с криком: «Как, вы сюда, в Государственную думу, приехали хвалить Распутина, негодяя, развратника, хлыста!» – Родзянко Васильева выгнал.

Родзянко вообще любил кричать и выгонять.

«Здесь <я> ударил кулаком по столу, встал во весь рост, сбросил наивный вид, сделал свирепое лицо и закричал так, чтобы рядом было слышно, – описывал он свою беседу с Даманским.

– Вы, милостивый государь, с ума сошли? Как вы смеете говорить при мне подобную гнусность. Вы забываете, про кого и кому вы это говорите!.. Я вас слушать не желаю.

… я решительным жестом взял папку у него из рук, запер стол и положил ключ в карман со словами: "По приказанию Государя Императора я подробно ознакомлюсь с этим делом и вас извещу"».

«Если бы десятая доля только того материала, который был в моем распоряжении, была истиной, то и этого было бы довольно для производства следствия и предания суду Распутина, – писал он несколькими страницами ниже. – Ко мне как к председателю Государственной Думы, отовсюду неслись жалобы и обличения преступной деятельности и развратной жизни этого господина… Изучив всесторонне и обстоятельно все порученное мне дело, я составил сжатый доклад и 8 марта 1912 года послал государю свою просьбу о приеме меня для доклада ему во исполнение возложенного на меня высочайшего поручения».

«Мы долго совещались, как понимать это повеление, – вспоминал Я. В. Глинка. – Было ли это желание, чтобы Родзянко сопоставил то, что он говорил при докладе, с тем, что имелось в секретном деле Св. Синода, или же такое повеление обязывало сделать доклад на основании сведений, имевшихся в деле. Решено было сделать письменный доклад на основании документов дела и бывших у самого Родзянки, полученных им с разных сторон, и присоединить свой вывод о личности Распутина и приносимом им вреде <…> В составлении доклада я принимал деятельное участие, стараясь смягчить резкость выводов, продиктованных возмущенными чувствами по поводу всего этого дела Родзянко».

«Родзянко работал, вместе с приглашенными им уже упомянутыми мною двумя сотрудниками, около 8-и недель и, испросивши себе особую аудиенцию у Государя, повез свое заключение в Царское Село, – писал Коковцов. – Вся Дума отлично знала с чем ехал Председатель и нетерпеливо ожидала возвращения его. Кулуары шевелились как муравейник, и целая толпа членов Думы ожидала Родзянку в его кабинете к моменту возвращения. Результат его доклада этой толпе не оправдал ее ожидания. Как всегда, последовал полный пересказ о том, что "ему сказано", что "он ответил", "какие взгляды высказал", "какое глубокое впечатление, видимо, произвели его слова", "каким престижем несомненно пользуется имя Государственной Думы наверху, несмотря на личную нелюбовь и интриги придворной камарильи", – все это повторилось и на этот раз, как повторялось много раз и прежде, но по главному вопросу – о судьбе письменного доклада о Распутине, – последовал лаконический ответ: "Я представил мое заключение, Государь был поражен объемом моего доклада, изумлялся, как мог я в такой короткий срок выполнить столь объемистый труд, несколько раз горячо благодарил меня и оставил доклад у себя, сказавши, что пригласит меня особо, как только успеет ознакомиться с ним".

Но дни быстро проходили за днями, а приглашение не следовало. Родзянко со мною не заговаривал об этом, хотя мне приходилось не раз бывать в Думе за эту пору. Государь также не заговаривал со мною об этом вопросе и не спросил меня даже, известно ли мне привлечение Им Председателя Думы к этому делу. Приближалось время Его отъезда.

Однажды, вечером, в первых числах марта, хорошо помню день – это было в четверг, накануне моего обычного доклада у Государя по пятницам, я сидел за приготовлением моих всеподданнейших докладов, как около 10-ти часов ко мне приехал неожиданно и не предупредивши меня по телефону Родзянко и сказал, что он обращается ко мне с просьбою вывести его из затруднительного положения.

По его словам, более трех дней тому назад он послал Государю письменную просьбу о своем приеме по текущим делам Думы, но не получает ответа от Его Величества и находится в полном недоумении, как ему поступить. Если это молчание есть выражение прямого нежелания принять Председателя Государственной Думы, то лично для самого Родзянки это представляется несущественным, так как своему самолюбию он готов не придавать никакого значения, но допускать "афронт" по отношению к народному представительству он не может и обращается ко мне, как к Председателю Совета Министров, с просьбою выяснить истинное значение такого молчания и предупреждает меня, что им уже заготовлено заявление об оставлении поста Председателя Думы, которому он даст ход, как только убедится в нежелании Государя принять его перед Своим отъездом, о котором говорит весь город. Я не мог не разделить в душе взгляда Родзянки, старался успокоить его и отговаривал его от резкого шага, ссылаясь на то, что Думе оставалось всего доживать не более 3-х месяцев до конца ее полномочий и указывал ему, что отставка Председателя перед самым закрытием Думы, просуществовавшей, худо ли, хорошо ли, без перерывов в течение 5-ти лет, будет равносильна полному разрыву с правительством, который окажет самое вредное влияние и на последующие выборы и только увеличит оппозиционное настроение в стране, и подготовит на выборах победу левых партий. Я обещал Родзянке постараться завтра же выяснить этот вопрос и устранить возникшее недоразумение.

Я совершенно добросовестно, в разговоре с Родзянко, не Допускал мысли об умышленном нежелании Государя видеть его, тем более, что еще на прошлой неделе Он поддерживал меня в моих мыслях о необходимости стараться всячески сглаживать отношения с Думой, ввиду предстоящего обращения к ней из-за морских кредитов.

Ссора с Председателем, и притом по личному поводу, была бы полным противоречием такому, по-видимому, искреннему намерению Его Величества.

Каково же было мое удивление, когда в самом разгаре нашей беседы мне подали большой пакет от Государя, привезенный фельдъегерем в неурочный, слишком поздний, час, и вскрывши его, я нашел среди ряда возвращенных мне утвержденных всеподданнейших докладов письменный доклад об аудиенции Родзянко, с длинною, карандашом написанною, резолюцией Государя, самого резкого свойства.

Родзянко не заметил моего смущения; я спокойно отложил все доклады в сторону, продолжал беседу с ним, и он вскоре уехал, видимо успокоенный.

Когда я проводил его до лестницы и вернулся к себе в кабинет, я был просто ошеломлен резолюцией Государя. Вот она дословно: "Я не желаю принимать Родзянко, тем более, что всего на днях он был у меня. Скажите ему об этом. Поведение Думы глубоко возмутительно, в особенности отвратительна речь Гучкова по смете Св. Синода. Я буду очень рад, если Мое неудовольствие дойдет до этих господ, не все же с ними раскланиваться и только улыбаться"».

Родзянко этого Распутину не забыл. В 1913 году, когда отмечалось 300-летие Дома Романовых, произошла его единственная личная встреча с Распутиным, которую он впоследствии с нескрываемым торжеством описал.

«Барон Ферзен доложил, что, невзирая на протесты его и его помощника, какой-то человек в крестьянском платье и с крестом на груди встал впереди Государственной Думы и не хочет уходить. Догадавшись, в чем дело, я направился в собор к нашим местам и там, действительно, застал описанное бароном Ферзеном лицо. Это был – Распутин. Одет он был в великолепную темно-малинового цвета шелковую рубашку-косоворотку, в высоких лаковых сапогах, в черных суконных шароварах и такой же черной поддевке. Поверх платья у него был наперсный крест на золотой художественной цепочке. Подойдя к нему вплотную, я внушительным шепотом спросил его:

– Ты зачем здесь?

Он на меня бросил нахальный взгляд и отвечал:

– А тебе какое дело?

– Если ты будешь со мной говорить на "ты", то я тебя сейчас же за бороду выведу из собора. Разве ты не знаешь, что я председатель Государственной Думы?!

Распутин повернулся ко мне лицом и начал бегать по мне глазами сначала по лицу, потом в области сердца, а потом опять взглянул мне в глаза. Так продолжалось несколько мгновений.

Лично я совершенно не подвержен действию гипноза, испытал это много раз, но здесь я встретил непонятную мне силу огромного действия. Я почувствовал накипающую во мне чисто животную злобу, кровь отхлынула мне к сердцу, и я сознавал, что мало-помалу прихожу в состояние подлинного бешенства.

Я в свою очередь начал прямо смотреть в глаза Распутину и, говоря без каламбуров, чувствовал, что мои глаза вылезают из орбит. Вероятно, у меня оказался довольно страшный вид, потому что Распутин начал как-то ежиться и спрашивал:

– Что вам нужно от меня?

– Чтобы ты сейчас убрался отсюда, гадкий еретик, тебе в этом святом доме нет места.

Распутин нахально отвечал:

– Я приглашен сюда по желанию лиц более высоких, чем вы, – и вытащил при этом пригласительный билет.

– Ты известный обманщик, – возразил я. – Верить твоим словам нельзя. Уходи сейчас вон, тебе здесь не место.

Распутин искоса взглянул на меня, звучно опустился на колени и начал бить земные поклоны. Возмущенный этой дерзостью, я толкнул его в бок и сказал:

– Довольно ломаться. Если ты сейчас не уберешься отсюда, то я своим приставам прикажу тебя вынести на руках.

С глубоким вздохом и со словами: "О, Господи, прости его грех", Распутин тяжело поднялся на ноги и, метнув на меня злобным взглядом, направился к выходу. Я проводил его до западных дверей, где выездной казак подал ему великолепную соболью шубу, усадил его в автомобиль, и Распутин благополучно уехал».

Смысл этих мемуаров очевиден: вот так надо было вести себя с Распутиным. Если бы все поступали, как председатель Государственной думы, если бы брали с него пример, то не было бы и никакого Распутина, «…если бы высшие слои русского общества дружно сплотились и верховная власть встретила серьезное, упорное сопротивление ненормальному положению вещей, если бы верховная власть увидела ясно, что мнение о Распутине одинаковое у всех, что ей не на кого опираться, – то от Распутина и его клики не осталось бы и следа. Если бы все без исключения болели душой за нарастающую угрозу монарху, даже монархии, и глубокий патриотизм, а не личный эгоизм был бы их политическим символом веры…» и так далее в том же духе.

«"Барин" из-за места выгнал "мужика" из храма Божьего – чем хвастал Родзянко перед смертью?» – куда более сухо прокомментировал подвиг председателя Думы Андрей Амальрик.


Однако смелость проявил не один Родзянко.

«Хочется говорить, хочется кричать, что церковь в опасности и в опасности государство… Все вы знаете, какую тяжелую драму переживает Россия… в центре этой драмы – загадочная трагикомическая фигура, точно выходец с того света или пережиток темноты веков, странная фигура в освещении XX столетия… Какими путями этот человек достиг центральной позиции, захватив такое влияние, перед которым склоняются высшие носители государственной и церковной власти? Вдумайтесь только – кто же хозяйничает на верхах, кто вертит ту ось, кто тащит за собою и смену направлений, и смену лиц, падение одних, возвышение других?» Так говорил 9 марта 1912 года в Государственной думе А. И. Гучков.

«Это – бабьи сплетни!» – крикнул с места депутат-черносотенец Н. Е. Марков, но голос его потонул в общем шуме и энтузиазме.

«За спиной Григория Распутина – целая банда, пестрая и неожиданная компания, взявшая на откуп и его личность, и его чары, – продолжал свою речь Гучков. – Антрепренеры старца! Это они суфлируют ему, что он шепчет дальше. Это целое коммерческое предприятие, умело и тонко ведущее свою игру. Никакая революционная и антицерковная пропаганда за годы не могла бы сделать того, что Распутиным достигается в несколько дней. И со своей точки зрения прав социал-демократ Гегечкори, сказавший: "Распутин полезен". Да, для друзей Гегечкори даже тем полезнее, чем распутнее. И в эту страшную минуту, среди отчаяния и смятения одних, злорадства других, – где же власть? Власть церкви и государства? А где были вы, обер-прокурор Святейшего Синода? Когда у нас проходили законы о гарантиях религиозных свобод, о праве перейти из одного вероисповедания в другое, о старообрядческих общинах, чтобы исправить вековую неправду, – мы вас видели среди противников. А язву, разъедающую сердцевину народной души, – вы проглядели!

Я замечал, что достигшие больших жизненных благ менее всего склонны ими поступиться. Знаю: не всегда можно требовать героизма. Но есть этический минимум, когда служить означает другое, чем прислуживаться. Когда гражданский подвиг становится обязанностью. Под годами 1911—1912 русским летописцем будет записано: "В эти годы при обер-прокуроре Святейшего Синода Владимире Карловиче Саблере православная церковь дошла до неслыханного унижения"».

Именно это историческое заседание Думы и пламенная речь Гучкова, который, как пишет Солженицын, «стал уже не политическим, а личным врагом императорской четы» и который вместе с Родзянко занимался дорасследованием дела о принадлежности Распутина к секте хлыстов, окончательно поссорили Государя и Думу и стали причиной, по которой Император не принял ее председателя. И надо признать, что именно Гучков сыграл в этом деле очень скверную роль. Может быть, даже более скверную, чем Родзянко. Во всяком случае, судя по воспоминаниям самого Гучкова, Родзянко пытался его отговорить от публичных выступлений: «Я вам не советую делать и произнес одно слово, которое я чувствовал: с'estI'affaireducollietlareine». Последнее переводится как «дело об ожерелье королевы», выражение, которое было тогда на устах у всех, и речь здесь шла о знаменитой истории, произошедшей накануне Французской революции, когда французская королева Мария-Антуанетта стала жертвой заговора и клеветы, в которую поверило большинство ее подданных. Гучков все это прекрасно знал, но его это не остановило.

«Вскоре после смерти Столыпина мне удалось ближе подойти к так называемым темным силам; их присутствие было мне раньше известно, но не так они были для меня ясны и не так конкретно они мне являлись… старец Григорий Распутин, Вырубова, Танеев, кн. Андроников и вся эта компания. Я еще до физической смерти Столыпина изверился в возможности мирной эволюции для России… Для меня становилось все яснее, что Россия ходом вещей будет вытолкнута на второй путь – путь насильственного переворота, разрыва с прошлым и, как бы сказать, скитания без руля, без компаса, по безбрежному морю политических и социальных исканий. Тем не менее уже было ясно, что роковую роль играли эти безответственные силы, что главным образом сосредоточились они в придворных сферах и были связаны с именами, которые я сейчас перечислил, я и тогда подумал, что Государственной Думе и русскому обществу следует дать бой именно им, оставив в стороне видимое правительство, и через голову видимого правительства вступить в бой именно с ними. Переговоры мои с представителями правительства и, в частности, с В. Н. Коковцовым убедили меня в том, что если еще покойный Столыпин пытался бороться с этими силами, то новые представители власти либо капитулировали перед ними и пошли по их указкам, либо вовсе не рисковали бороться с ними. Тогда, если припомните, я и внес в Думу запрос о Распутине и о деятельности темных сил, после чего мне один из министров передал, как ему высочайше было заявлено, что "Гучкова мало повесить". Я тогда на это ответил, что моя жизнь принадлежит Государю, но моя совесть ему не принадлежит, и что я буду продолжать бороться».

Так говорил на следствии 2 августа 1917 года Александр Иванович Гучков, вышедший из семьи старообрядцев октябрист и, возможно, масон (возможно, потому что с масонством Гучкова не все ясно; Вадим Кожинов, например, в этом сомневался, Александр Солженицын отрицает, да и страсть Гучкова стреляться на дуэли плохо стыкуется с отвергавшими такой род выяснения отношений вольными каменщиками).

Тогда он, пожалуй, гордился собой и ставил эту речь и ту роль, которую он сыграл, себе в заслугу. Позднее, оказавшись в эмиграции, когда война за Россию была им и его партией проиграна, Гучков объяснял причины своей гневливости 1912 года почти так же, как объяснял их вышедший из революционеров монархист Тихомиров – обидой за поруганную симфонию Государя и народа, и так же, как Тихомиров, сожалел о том, что произошло в Думе, а Коковцова за его осторожность уже не корил. Напротив:

«Я не раз беседовал на эту тему с Коковцовым. Я так говорил. Может быть, мы не выросли в народ с конституционным правосознанием, особенно народные массы, они царя почитают как самодержца, помазанника Божия, все это так. Но вот в чем ужас, что если в один прекрасный день массы узнают, что помазанника нет, а что за его спиной находится их же человек из народных масс, но недостойный, какой-то хлыст, конокрад, развратник, то это удар по ореолу народного престижа. Будь это граф, князь, народ не обиделся бы, а когда свой человек… Словом, я пытался, во-первых, узнать, и во-вторых, действовать, не прибегая к огласке как думский трибун, потому что я отлично понимал, что разоблачения все эти наносят такие раны, что не знаешь, что лучше – болезнь или лечение..»

Более того, как рассказывал Гучков в мемуарах, один из левых депутатов признался ему уже в эмиграции, что «они, левые, не сочувствовали этой кампании потому, что она могла привести к преждевременной ликвидации этой болезни, а болезнь была нужна». «Да, я понимаю, что вас это не пугает, потому что то, что вызывает в нас страх, вызывает в вас радость», – как будто бы ответил ему Гучков.

Задним умом все крепки. И произносил эти слова Гучков или нет, говорил ли Коковцову о том, что он понимал, какие раны может нанести стране, раскаивался или нет, – теперь уже не скажет никто. Но тогда, весной 1912 года, речь Гучкова стала не лечением болезни, но оружием разрушительной силы, «ударом по алькову», как назвали ее в думских кулуарах. Не будь речи Гучкова, конфликт, может быть, и удалось бы погасить, но Гучков – выполнял ли он при этом секретные решения тайных лож или действовал на свой страх и риск, так же, как действовал и раньше, когда ехал на войну с турками, с бурами или с японцами или же шел на дуэль с Мясоедовым, – Гучков, как пишет митрополит Евлогий, «в присутствии Саблера обрушился на Синод и Обер-Прокурора со всей несдержанностью накипевшего негодования. Он говорил не голословно – приводил факты, которые разоблачали весь ужас того, что происходит. Из его речи можно было заключить, что Синод Распутину мироволит и Обер-Прокурор всячески добивается его расположения… Состояние Саблера было отчаянное. Он смотрит на меня, ждет слов защиты… Мне надо говорить, а защищать его мне мучительно трудно. Я сказал кратко, что у меня нет данных ни за, ни против обвинений; что, надеюсь, Обер-Прокурор сам защитит свое доброе имя… – Саблер остался мною недоволен».

В Саблера метил и Пуришкевич: «Я убежден и скажу вам, что ни один революционер не сделал столько зла России, как последние события в Православной Церкви; никакая смута 1905 г., никакие посягательства на устои народные не привели к тем результатам внутреннего шатания, тем враждебным отношениям отдельных классов общества, к каким привели последние события в Православной Церкви. И если бы спросить в данный момент, кому бы желали левые поставить памятник в Российской империи, благодаря за то, что он сделал для разрушения Церкви, все левые ответили бы: В. К. Саблеру».

Митрополит Евлогий ничего не пишет о том, как Саблер защищался, однако упоминание о его ответной речи можно найти в книге С. С. Ольденбурга «Царствование императора Николая II». «Когда к врагам церкви примыкают люди, которые в загадочной форме выступают с обвинениями, я им прямо скажу, что они не правы. И по той простой причине, что эта таинственная загадочность неопределенных речей значения серьезных аргументов не имеет. Обер-прокурор Синода знает свой долг… Чувство сознания своих обязанностей перед Царем, перед св. Церковью и родиной всегда будут ему присущи, а таинственные неопределенные обвинения его никогда не страшат».

«Приезжаю в Синод – там возмущение речью Гучкова. Архиепископ Сергий Финляндский хочет, чтобы Синод заступился за Обер-Прокурора и демонстративно поднес ему икону. Я протестую: "Думу дразнить нельзя… это бестактно. Или вы не хотите иметь ничего общего с Думой?" – И все же икону поднесли…

По совести скажу, я не могу утверждать, насколько справедливы были в Думе нападки на Саблера…» – заключал Евлогий, и в позиции влиятельного, умного и опытного русского иерарха[39] содержится очень характерный смысл. По сути здесь то же самое, что и год назад, когда Феофан призывал весь Синод выступить против Распутина и не доводить дела до речей Гучкова и газетной истерики – нежелание ни с кем конфликтовать и идти на обострение. Теоретически, возможно, и конструктивная, на практике эта позиция оказалась пагубной. Дума нападала, Синод (уже обжегшийся) держался в стороне, Государь чувствовал себя оскорбленным, и тысячелетнее государство рассыпалось, не выдерживая этого испытания. Распутин не был главной тому причиной, но в данном случае он стал чем-то вроде последней капли.

Князь Жевахов не зря задавался таким вопросом: «Может быть, этот один факт даст психологу материал для размышлений: может быть, не случайным покажется, что оппозиция к Царю, династии и престолу сливалась с оппозицией к Распутину?!»

Это началось в 1912-м и продолжалось четыре с половиной года – те самые четыре с половиной года, которые вместе с войной обескровили великую державу.

У Государя тогда хватило душевных сил не разогнать Думу (или же не хватило воли ее разогнать). Судя по показаниям С. П. Белецкого, царь «после речи А. И. Гучкова в 3-й Государственной думе о влиянии Распутина, тем не менее, считаясь с государственными соображениями, заглушая в себе личное чувство обиды, не пошел навстречу сильному напору на него разных влияний, желавших этот момент личных чувств государя использовать в своих домогательствах об упразднении этого государственного института».

Но, как писал С. С. Ольденбург, «это выступление Гучкова в корне уничтожило все попытки убедить Государя в том, что Распутина не следует принимать при дворе. Государь знал лучше, чем кто-либо другой, что и "смена направлений", и "смена лиц" зависят только от Него Самого. Он всегда относился к Своей власти, как к священному служению, всегда так ревниво оберегал царскую совесть от посторонних влияний. Утверждения о влиянии Распутина на государственные дела поэтому не могли не казаться Государю лживыми до фантастичности и в то же время оскорбительными. Видя, как в этом отношении вольно обращаются с истиной, Он поневоле стал относиться скептически и к рассказам о личных пороках Распутина, – тем более, что все попытки установить причастность "старца" к секте хлыстов дали отрицательный результат.

После выступления Гучкова Государь не захотел принять Родзянко, письменный доклад которого Он прочел, – нашел совершенно недоказательным».

Эта оценка верноподданного монархиста и большого «приукрасителя» последнего царствования, каким был историк С. Ольденбург.

Но вот что писал «республиканец» Павел Милюков: «Впечатление глубокого личного оскорбления, вызванное непрошенным вмешательством в самые интимные стороны семейной жизни, распространилось, из-за Родзянко и Гучкова, и на Государственную Думу».

И он же, Милюков, признавал на допросе Чрезвычайной следственной комиссии: «Наружу мы сами вывели Распутина, когда Государственная дума впервые о нем заговорила. Тогда это был первый скандал, который был публично устроен. В руки Родзянко попали некоторые документы, которые он передал царю <…> Это первый случай раскрытия отношений Распутина к царской семье. Затем речи в Государственной думе о нем <…> Все это находится на границе политики и личных фамильных дрязг».

«Государь оскорбляет страну тем, что пускает во дворец, куда доступ так труден и самым лучшим, уличенного развратника. А страна оскорбляет Государя уместными подозрениями… И рушатся столетние связи, которыми держалась Россия», – подытожил В. В. Шульгин.

«12-го марта Государь уехал с семейством в Ливадию. Из Министров явились в Царское Село проводить отъезжающих только некоторые Великие Князья, Военный и Морской Министры и я, – вспоминал Коковцов. – Государь был в своем обычном настроении и, прощаясь со мною, шутливо сказал мне: "Вы вероятно завидуете Мне, а я Вам не только не завидую, а просто жалею Вас, что Вы останетесь в этом болоте".

Императрица прошла мимо всех и, ни с кем не простившись, вошла в вагон с вдовствующею Императрицею».

В другом месте своих мемуаров В. Н. Коковцов описал чувства Николая при отъезде из Петербурга в более резких выражениях:

«Государь ответил мне на этот раз не так, как Он говорил привычно о своих поездках. "Не распространяйте, В. Н., того, что Я скажу Вам, – сказал мне Государь. – Я просто задыхаюсь в этой атмосфере сплетен, выдумок и злобы. Да, Я уезжаю и притом очень скоро, и постараюсь вернуться как можно позже <…> Одна необходимость иметь подробные объяснения с Председателем Думы чего стоит".

Государь не дал мне никакого пояснения своих последних слов, но я знал хорошо, что Его так тревожило».


Что же касается вопроса о том, насколько все случившееся было следствием масонского заговора, то эта тема настолько запутана и число всевозможных версий, спекуляций и голословных заявлений по сравнению с фактами так велико, что отыскать истину представляется еще менее возможным, чем в деле о принадлежности Распутина к хлыстам или его походам по петербургским проституткам. Тем не менее несколько слов об этом скажем и для начала сошлемся на книгу историка Б. И. Николаевского «Русские масоны и революция».

Николаевский пишет о том, что в 1909—1910 годах существовавшие в России масонские ложи были объединены с помощью Верховного совета, в который входили примерно 12—15 человек. «По политическим взглядам здесь были представлены все левые политические группы от прогрессистов до социал-демократов, тяготевших к большевикам <…> в Совет входили очень и очень ответственные их члены – иногда фактические и формальные лидеры <…> Для понимания дальнейшего чрезвычайно существенно отметить, что добрая половина членов Совета была депутатами Государственной думы, – последние играли большую роль и в той группе реформаторов русского масонства…»

И далее: «Совет делал иногда попытки проведения агитационных кампаний. Главной из них была кампания по поводу роли Распутина при дворе. Начата она была еще в 1913—14 гг. (по-видимому раньше, в 1911—1912 годах.– А. В.), несколько позднее Советом была сделана попытка издания какой-то направленной против Распутина брошюры, а когда эта попытка не удалась (брошюра была задержана цензурой), то Советом были приняты шаги к распространению этой брошюры в размноженном на пишущей машинке виде. Таким же путем размножались и другие материалы о Распутине – например, тоже сожженная цензурой брошюра миссионера Новоселова, сотрудника «Московских ведомостей», разоблачавшего «хлыстовство» Распутина».

Таким образом, выходит, что без масонов действительно не обошлось.

В качестве еще одной, довольно неожиданной версии, которая при этом опирается на документ, приведем выдержку из книги современного исследователя В. Острецова «Масонство, культура и русская история», где особенно следует обратить внимание на характеристику одного из героев этой главы – Владимира Николаевича Коковцова.

«XI. Письмо ложи "Мезори" ордена розенкрейцеров Государю Николаю II, помеченное 17 июня 1912 года. – ЦГИАЛ СССР, ф.157, дело 390, лл. 35—42 (публикуется впервые).

Это письмо поступило на имя Государя на бланке – "Орден розенкрейцеров. Ложа Мезори". На месте подписи в конце письма значится "Магистр ложи" и подпись в виде какого-то алхимического знака, напоминающего букву "3". Письмо рассматривалось кн. В. Н. Орловым, начальником походной канцелярии Императора (1906—1915), который предположил, что подпись принадлежит князю Репнину. Это вполне возможно, потому что семейство Репниных со времен Екатерины II было масонским и в этом плане, вероятно, занимало высокое положение в этом узком кругу розенкрейцеров, ведущих свое происхождение от времен новиковских.

Письмо любопытно тем, что оно написано с позиций "правого" масонства. И еще тем, что авторы его отделяют орден розенкрейцеров от масонов, к которым относят мартинистов, и всячески критикуют последних. Эта традиция отделять какую-либо ветвь масонства, обедьянс, "послушание", от остального масонства идет также с давних времен. В свою очередь, мартинисты иногда отделяли себя от масонства, но объединяли себя с розенкрейцерами. Иногда вообще масонство отождествляется только с первыми тремя градусами. Так или иначе, но наличие "правого" масонства факт известный. В политическом своем выражении этих т.н. правых надо назвать "государственниками". Они за сильную монархию, крепкую армию, жесткий внутренний порядок, за улучшение человеческой породы, за "силу воли" и они с известным эпитетом (видимо, пиететом. – А. В.) относятся к церкви в своей патриотической риторике и готовы признать ее полезную роль как историко-культурной силы и… как источник маго-каббалистических сил.

В письме выражается удовлетворение тем, что Государь, как и они, проявляет интерес "к оккультной науке как основе религиозно-философского миросозерцания, потому что и мы сами бескорыстно служим этому учению" (л. 39). В качестве своих авторитетов авторы письма называют писательницу Крыжановскую, ген.-м. А. А. Навроцкого, шталмейстера Фролова. Вместе с тем критикуется "масонская партия", которая "выставляет сперва клеврета мартинистов Филиппа, зловредное воздействие которого сказывается еще до сих пор на здоровье Императрицы, а когда нам удалось разоблачить этого в полном смысле негодяя и шарлатана, то Вашему Величеству подсунули (гр. Витте и К°.) хлыста Гришку Распутина, который дурак – дураком и, сам того не понимая, служит все же целям масонства <посрамление царствующей династии>… история Распутина имела для супруги Вашей то же значение, что некогда 'Дело ожерелья королевы' для Марии Антуанетты, то есть подорвала лишний раз уважение к царской семье" (л. 39). В качестве достойных слуг царевых назван генерал-адъютант Н. И. Иванов, лицо, действительно доверенное Государя в годы войны и которому Он приказал в смутные февральские дни революции двинуться на Петроград и подавить бунт. И который, конечно же, ничего не смог сделать.

В письме резко критикуется премьер-министр Коковцов, как близкий к Витте человек и как юдофил. Его политика прямо названа масонской (л. 42). Масону и юдофилу Коковцову авторы противопоставляют Столыпина, политика которого была национальной и который, по их убеждению, пробудил национальное самосознание. Высокого мнения авторы также и о министре путей сообщения С. В. Рухлове, который один из немногих, если не сказать единственный, покровительствовал в своем ведомстве служащим правых убеждений – от членов черносотенных организаций до националистов и октябристов включительно. Рухлов был едва ли не в единственном числе в Совете Министров, кто последовательно выступал против предоставления льгот евреям во время войны. Он был вместе с М. О. Меньшиковым – основателем Всероссийского национального союза. Авторы письма в своих политических воззрениях близки к октябристам. Что касается определения роли Распутина, то здесь с ними спорить трудно. Кстати же, действительно, Витте и его супруга – еврейка Матильда неизменно поддерживали близкие отношения с Распутиным, общаясь домами.

В целом письмо показывает сложность такого явления, в политическом смысле, как масонство. Однако не следует и сильно преувеличивать эту сложность. Правыми, монархистами, кстати же говоря, именовали себя на страницах оккультного журнала "Изиды" мартинисты, возглавляемые Папюсом. На этих страницах активно развивалась расовая идея. Правыми оккультистами были, из известных у нас сегодня имен, Бутми и Бостунич – автор книги "Масонство и русская революция". В основу своего миросозерцания последний клал каббалистику, но при этом яростно нападал на евреев, видя в них главных виновников революции и жестокого преследования русских людей во имя своей сатанинской власти. Он писал о плохой каббале и хорошей, арийской, и прочий вредоносный бред. В этих же пределах лежит и деление магии на хорошую, правильную и на плохую, черную. На самом деле, "правое масонство", с его "арийством", "породой", романтической героикой и прочей "демонической фантазией", является лишь предельным выражением "левого" франкмасонства, "демократического" и "либерального", пронизанного иудейской догматикой. Более того, это "правое" масонство, проявления которого мы видим и сегодня, есть та дорога, которая ведет вместе с прочим масонством от мифической республики и мифической "демократии" к той монархии, где монархом станет Антихрист. По какой-то странности, но этим правым масонством, с его криками о породе, арийстве, как отмечали проницательные наблюдатели, более всего страдают почему-то те полуевреи, которые в душе мечтают о недостижимой для них расовой чистоте и потому бредящие "арийством". Так ли это, сказать затруднительно, но наблюдение не лишено психологического интереса в смысле криков о "русском фашизме" и национальной принадлежности его сторонников.

Письмо также показывает нам всю реальную сложность политической обстановки в стране в те предреволюционные годы и глубокую расколотость общества, в котором русские утратили свои позиции и где тон задавали инородцы, о чем писал и граф Игнатьев в своей записке».


Отметим лишь одно обстоятельство: если все было так или хотя бы в какой-то мере так, как пишут оба автора, то получается, что подобно тому, как на Распутина одновременно нападала левая и правая печать, на него нападали и левые и правые масоны. Никому он не был угоден, но всех переигрывал.

Загрузка...