Часть вторая

Глава 1 ВОЛЬНИЦА БУРЛИТ. — СМЕЛЫЕ МЕЧТЫ. — КРУГ СНОВА

Прошло два года.

Стояла ночь. Студеный августовский ночной холодок обвеял природу.

Было темно в степи, в лесах и в поселках, прилегающих к Строгановскому жилью. Святая сонная тишь царила за высокими стенами. Все спало кругом.

Только из села, занимаемого казаками, неслись звуки песен и балалаек, хохот и крики, звон чарок и нетрезвые громкие голоса. Во всех почти избах поселка шла веселая гульба.

Это пировала в досужее время грозная Ермаковская дружина, поселившаяся в Строгановских поселках два года тому назад.

Почти во всех избах поселка горели огни. Изо всех окон неслись пьяные голоса пировавших. Только в крайней избе, ближе всех стоявшей к острогу, тускло горела одинокая лучина. Там было тихо и спокойно. В небольшой горенке, за столом, покрытым белой скатертью, на невысоком стольце[63] сидел человек. Его взгляд, рассеянный и печальный, скользил по скромной обстановке избы.

Этот человек был Ермак.

Печальный и хмурый сидел он в своей горнице. Наперекор всем приглашениям Семена Аникиевича устроиться по-царски в его роскошных хоромах Ермак отказался наотрез.

— Не боярин я, али князь какой, а казак военный. Не пристало мне на перинах лебяжьих нежиться. Да и с ребятами моими неразлучен я. В избах живут мои казаки, стало и атаману с ими жить, — говорил он одно и то же на все предложения именитого купца.

Пуще света и солнца любил свою вольницу Ермак. И вот теперь эта вольница допекает его впервые. Пьянством, праздною жизнью да гульбой докучают ему казаки. Который месяц идут пиры в казацком стане. Днями спят мертвецки, не помышляя даже пахать землю, которою щедро наделил их всех тароватый Семен Аникиевич. Днем спячка да безделье, а ночью бражничанье от зари до зари.

Но Ермак не обвиняет свою дружину. Безделье хоть кого истомит, свихнет с правильного пути. А делать-то што? Вогуличи, остяки да татары с тех пор, как поселились в Пермском краю казаки, нос не кажут к Сольвычегодску, а когда сами казаки их улусы воевать ходили, все оседлые югры разом покорились и аккуратно стали выплачивать свой ясак. Тишина и покой воцарились в Строгановских владениях. Далеко по окрестностям ходила удалая дружина, приводя к покорности дикарей. Оседлые покорялись, кочевые уходили в степь подальше. Правда, с месяц тому назад снова нечаянно напал на поселки мурза Бегбелий с 680-ю вогуличами, но был в пух и прах разбит Ермаковской дружиною. Неосторожный князек-дикарь и сам поплатился за это своей свободой: в цепях, закованный накрепко, он был отослан в Москву. И снова спокойствие, снова затишье; только бессменные пиры да бражничанье нарушают их. Пиры, песни, ночные столования, крики.

— Избаловались они, — прислушиваясь к этим крикам мыслил Ермак. — Кто не избалуется? Не Волга здесь, не Дон, где дело не стояло за работой… Но какою работой? Какою?!.. — тут же полымем вспыхивала в его мозгу быстрая мысль.

И он вздрогнул невольно всем своим богатырским телом и зажмурил ястребиные очи, как бы опасаясь увидеть то, что лезло ему теперь на мысли.

Странно и сильно переменился за это последнее время Ермак.

Тихая, бездеятельная жизнь «на покое» доставляла ему долгие часы для дум и размышлений. Там, на Волге, за разбоями да под страхом быть схваченным, думать было недосуг. Зато теперь все его прошлое выплывало перед ним, как на ладони. И жуть брала Ермака от этого прошлого. Да и места эти Пермские, глухие, подсказывали ему в тишине темных ночей нерадостные думы и воспоминания. Когда-то, мальчиком Ермак жил в Перми. Он был простого, не знатного рода. Его дед, Афанасий Григорьевич Аленин, посадский Суздальский человек, бедняк, почти нищий, принужден был искать пропитание извозничанием и с этой целью ушел во Владимир. Муромские разбойники, хозяйничавшие в окрестностях, свели знакомство с Алениным и прельстили его своим кажущимся довольством. Он возил, укрывал их от правительства и вскоре вместе с ними попал в тюрьму. Оттуда ему удалось убежать вместе с женою и двумя сыновьями, Родионом и Тимофеем, в Юрьевский Павольский уезд, где он вскоре и умер, оставив в полной нищете семью. Дети его переехали «от скудости», как говорили тогда, на реку Чусовую, в Строгановские вотчины. У одного из братьев, Тимофея, здесь родилось трое сыновей. Младший, Василий, оказался особенно умным, бойким, смелым мальчиком. Он вырос, окреп и поступил в бурлаки — тянуть барки по Волге и Каме. Бурлацкая артель выбрала его кашеваром и тогда же прозвали его товарищи Ермаком. Это прозвище так и осталось за ним на всю жизнь. Кровь дедушки, любителя вольной жизни, перелилась и в жилы Василия. Его потянуло к полной превратных случайностей, бесшабашной казачьей удали, и он ушел на Дон, к вольным казакам, где и был выбран ими старшиною Кагалинской станицы. Однако, недолго охранял порученный ему рубеж от Астрахани до Дона молодой Ермак. Иного дела жаждала его бродячая, неспокойная натура. И, кликнув клич, он набрал собственную удалую дружину и с нею начал хозяйничать на широкой Волге-реке…

Вот вся эта сравнительно недолгая, но богатая событиями, прошлая жизнь и встала теперь перед глазами атамана вольных дружин. Близость к родным местам, где он бегал и играл невинным ребенком, невольно навела на чистые, светлые мысли Ермака. А за ними, за этими чистыми мыслями-воспоминаниями, следом явилось и раскаяние, и муки совести. Чем он был доселе?.. Разбойник, душегуб, убийца, умывавший свои руки по локоть в крови… Правда, не невинных бедняков он убивал, а людей, которые, по его мнению, заслуживали этой кары. Да разве он смел быть их судьею и вершителем их жизни, он, такой же грешный, как и они, и может быть даже хуже во сто крат их всех? Он убивал и резал, и жег без сожаления. И что же теперь? Есть у него почести, слава?.. Да, но слава разбойника, казака-вора, приговоренного к виселице, грабителя, душегуба. Он даже не смеет вернуться на родную Волгу из боязни попасться в руки царских воевод.

Его поймают, закуют и привезут в Москву для лютой казни. Но не казни он боится и не пытки, предшествующей казни позорной, а славушки плохой своей не хочет Ермак. Не хочет он, чтобы лихом помянул его тот народ, которого он любит, из которого вышел сам он, могучий атаман Поволжья. Его казнят, он сгинет, а в народе долго будет жить память о его грабежах и разбоях.

Нет, не хочет он этого, не хочет. Ярким, могучим подвигом хотелось бы покрыть ему свое позорное прошлое. О том подвиге он мечтает давно. Не раз приходила ему в голову отчаянная мысль, удалая затея, за которую низко поклонится ему, заведомому душегубу, и царь, и народ. Эта мысль жжет голову, мозг атаману, бросает полымя в его красивое лицо, заставляет сердце его то сжиматься в тисках, то биться сильно, сильно… А ночь идет… Идет, как смуглая женщина под черным покрывалом…

Лучина нагорела и потухла с треском. В окна забрезжил рассвет. И вот ушла тихой поступью, скрылась незримо смуглая красавица, прикамская ночь.

Заалело небо. Крики пирующих казаков затихли в станице.

— Умаялись… И то сказать, больно работы много, — с какою-то несвойственною ему презрительною злобою произнес Ермак, — ну, да ладно, поднесу я вам подарочек ноне, ребятушки, — шепнул он, и загадочно блеснули его ястребиные очи.

В этот миг солнце прорезало алую даль, брызнуло, затрепетало, осветило и станицу, и степь, и виднеющиеся вдалеке, точно дымкой сизого тумана одетые, Уральские горы. К ним приковались острые взоры Ермака. Он вытянулся во весь рост своей могучей, богатырской фигуры и произнес, простирая руку к окну, странным пророческим голосом жреца:

— Твоим будет все это, народ православный!.. От моря до моря, всю югру принесу тебе в дар, святая родина, тебе и царю! Завоюю югорские юрты, сорву венец с Кучума и сложу его у ног могучего русского царя! — заключил он, загораясь своим дерзким желаньем. — А теперь, теперь туда, к Строганову в хоромы. Без помощи его, батюшки, не видать нам Югорской земли.

И, словно безумный, захватив шапку опрометью кинулся из избы.

* * *

О чем говорили, запершись, в это раннее августовское утро Семен Аникиевич с атаманом Ермаком, осталось тайной для домашних, — только выйдя из горницы оба они так и сияли, точно в Светлый праздник.

— Век тебе не забуду порады такой, — взволнованно говорил Строганов, провожая до крыльца гостя, — за такие речи, Василий Тимофеевич, много грехов тебе отпустит Господь! — дрогнувшим голосом заключил свою речь именитый купец и на глазах всей дворни горячо обнял и трижды облобызал Ермака.

— А ты нешто поп-батька, што грехи отпущать ладишь? — отшутился Ермак, с трудом удерживая счастливую улыбку. — Только помни, сударь Семен Аникиевич, уговор наш предоставить нам всего в аккурате: и зелья, и харчей, и пушек да самопалов, всего штобы вдоволь. Не то не видать нам югры, как своих ушей!

— Всего, всего вдоволь будет: и стругов дам, и людей, и зелья, и свинцу, одежи да снеди, да еще человек с триста наберу из пленных ливонцев да немцев, што живут по посадам, а с ими татарву мирную из наших ясачников снаряжу. Глядишь, с таким-то войском и не зазорно идти на Кучума.

— Мне своей вольницы буде. С таким молодцами и подмоги не надоть бы, — не без гордости произнес, усмехнувшись, Ермак.

— Ладно! Бесерменов все ж прихвати… Ими и поселять завоеванные улусы станешь, — тем же радостным голосом возразил Строганов и вдруг осекся.

— Ты што? — неожиданно вскинул он на Ермака глазами.

Но тот не отвечая ему быстро сошел с крыльца, не отводя глаз с дороги, по которой спешил из станицы, чуть не бегом, есаул Кольцо.

— Што тебе, Иваныч? Аль за мною? — не без тревоги в голосе спросил атаман.

Седоусый есаул запыхавшись очутился в десяти шагах от своего начальника.

— До тебя, Василий Тимофеич. С ребятами сладу нет — больно разбаловались. Всю ноченьку напролет бражничали. Мыслил к утру уймутся, ан еще пуще того озорничать стали. Песни спервоначалу орали, а сейчас палить стали из самопалов, поселенцев пужать. Я с подъесаулами, было, к ним вышел, уговаривать их стал. Так куды ж тебе! И не чухают… А бабы поселенские да дети ревмя ревут — боятся пищалей-то… Мужья ругаться, а наши за бердыши было… За тобой поспешил. Уйми этих дьяволов, Христа ради, атаман-батька!

— С чего бы это? Тебя они всегда слушались, Иваныч, — недоумевающе пожал плечами атаман. — Што же говорят они? Што? Выкладывай, друже.

— Говорят, што на Волгу, вишь, вертать ладят. Не житье, бают, им здеся, ровно бабам на печи. Набражничались мы, говорят, без дела. На тебя ропщут за безделье, атаман.

— Дурни! — засмеялся беззлобно Ермак. — Ну, друже, приготовил я подарочек им не малый. Собери-ка круг скореича, Иваныч. Весточку я таковскую им принес, што вся их брань, ровно птица, из башки вылетит.

Знатным гостинчиком распотешу вас всех.

— Сказать не изволишь, атаман? — осведомился Кольцо.

Ермак прищурился, усмехнулся и, вперив глаза в далекие Уральские горы, произнес весело и спокойно:

— Сибирское царство воевать пойдем, вот што, Иваныч!

Глаза у Кольца расширились от изумления. Он даже в лице изменился от неожиданности, этот бывалый, пожилой есаул, вскормленный, вспоенный разбойничьими делами.

— На Сибирь мыслишь?.. С горсточкой-то нашей на Кучумку самого? — после долгого молчанья произнес он, словно проснувшись.

— А то нет?.. Што же, мои молодцы хана югорского не одолеют, што ли!.. — задорно и смело блеснул глазами Ермак. — А за то, Иваныч, — после минутной паузы закончил он вдохновенно, — русский народ да государь-батюшка нам вины наши отпустят. Да и совесть, небось, глодать перестанет за те черные дела, что вершили ненароком… А татарвы бояться не след. Блудливы, што кошки, трусливы, што зайцы, Кучумкины народцы…

Правду ль я говорю?

— Правду-то правду, а только штобы худа не было из того, атаман…

Нас-то пять сотен без лишнего будет, а их тьма тьмущая, ровно мошкарей над рекою в жаркий вечер…

— Хуже того, што ноне, не будет, Иваныч, — разом упавшим голосом произнес Ермак. — Небось, и у разбойников есть совесть. Небось, не от радости бражничают молодцы. Нешто им сладко жить так-то: с кровью на руках, с виселицами над головами да с совестью нечистой иной раз?.. Нет, Иваныч, собирай-ка круг, сокол ты мой седой! Скажи стану, што атаман-де говорить с им будет! — уже повелительным тоном заключил свою речь Ермак.

Кольцо, не смея ослушаться, направился к станице. На площади села царило смятение. Около сотни казаков пели песни, стреляли из пищалей на воздух и всячески пугали мирных жителей поселка.

Женщины плакали, дети кричали. Мужчины тщетно пытались уговорить озорников. Ночное бражничание давало себя чувствовать. Буйные головы, отягощенные винными парами, плохо соображали свои поступки.

Но вот, подобно громовому раскату, пронесся зычный голос Кольца, прибежавшего на площадь:

— Круг! Атаман круг велит собрать, робята!

Одновременно с этим зазвенели гулкие удары била, приютившегося на середине площади поселка.

Пальба и шум прекратились точно по мановению волшебного жезла. Пьяные казаки словно разом протрезвились. Круг, по казацким обычаям, сзывался в исключительно важных случаях. Изо всех изб бежали, наскоро застегивая зипуны и кафтаны, казаки. Заспанные, еще не протрезвившиеся, лица выражали полное недоумение.

— Што?.. Зачем круг?.. Где атаман?.. Зачем подняли спозаранку?.. — слышались недовольные голоса.

— Пожди малость, придет батька-атаман — все изведаешь, — уклончиво отвечал Кольцо любопытным.

Ермак не заставил себя ждать.

К полному удивлению всей собравшейся на круг станицы он пришел как на пир, как на праздник. Его бархатный кафтан сверкал золотом и каменьями самоцветными. Золотом же шитая, с алым верхом мурмолка дивно шла к его смуглому, красивому лицу. На золотой же опояске, усыпанной яхонтами, алмазами и рубинами, висел тесак в дорогих ножнах и длинная острая казацкая сабля. Вся фигура дышала особенным величавым спокойствием и торжеством.

— Штой-то с атаманом нашим?.. Ишь вырядился, словно тебе в Светлый праздник! — с недоумением переговаривались между собою казаки.

Но вот прогремел сильный и могучий голос Ермака:

— Братцы-казаки! — произнес он сильно, появляясь в центре круга, — с радостною вестью пришел я ноне к вам. Дозволь речь смелую перед тобой держать, могучая казацкая вольница!

— Говори, атаман! Слушаем тебя завсегда охотно! — отозвалось вокруг Ермака дружным гулом.

— Спасибо, молодцы! Не долга речь моя будет. Слушайте! Видать больно мы обжились на готовых хлебах. Притупились шашки наши, подмокло зелье,[64] заржавели пищали. И лежим мы на печке да спим сладко, либо бражничаем да пируем. Да и то сказать: вина не наша в том. Югорцы притихли, сюды нейдут. Делать нам нечего. Вот от безделья и обленились мы.

Только брагу тянем да хлеб жуем, аль на палатях нежимся, ровно дети да бабы. Аль забыли молодцы откеда мы соколами налетели? Аль запамятовали про гульбу нашу удалую? Аль не тянет более к пищали да сабле? Так-то поди може и вольготнее жить, поживать, чужой хлеб жевать да озорничать под хмелем.

Голос Ермака зазвенел и оборвался. Ястребиные очи так и перебегали с одного лица на другое, так и сеяли пламя насмешливых искр.

Смущенные стояли казаки, почесывая затылки, поникнув головами вокруг своего вождя. Истинная правда сквозила в каждом его слове, и они не могли отрицать этого. Невольное раскаяние закралось во все эти буйные головы и сердца.

Ермак, видя произведенное им впечатление на дружину, обвел еще раз глазами весь круг и подхватил со страстной мощью в голосе:

— Братцы, смелые удальцы поволжские! Буде нам нежиться на палатях да угощаться на славу. Пора и честь знать. Пойдем, разомнем косточки молодецкие. Не на разбой, не на стыдное дело зову вас, ребята. Довольно тех делов было поделано, хватит про нас. Небось, не одного из вас покаянная совесть гложет. Не к одному, поди, чай, невинная кровь вопиет.

Загубили мы, хошь иных и ненароком, братцы, а все ж не мало и душенек невинных, христианских. Буде теперь! На иное зову я вас, други. Вишь, за Югорским поясом, словно царица пышная, разлеглась Югорская земля.

Чего-чего в ей нет! И звери пушные в тайгах да урманах дремучих, и рыбы всякие в хрустальных реках, а в черной груди земли-кормилицы да в горах высоких руды всякой пропасть. А володеет теми сокровищами, сами ведаете, Кучумка-салтан. И больно народцы его наших поселенцев тревожили еще при нас. Не давали, нехристи, строиться на земле Югорской, руду добывать, землю вспахивать. Так надумал я, братцы, одним ударом двух зайцев убить: повоевать ту землю Югорскую, и тем прибавить Руси родимой землицы, да угодий и богачеств всяких, штобы наш народ православный спасибо сказал, да отпустил нам вины наши перед ним вольные и невольные… А еще, братцы, и царю-батюшке сослужить службу: ударить челом ему Кучумовым царством. И заместо топора да плахи великое прощенье нам будет за это от него.

Сказал и замолк на мгновенье Ермак. Только искры так и блещут, так и прожигают насквозь столпившихся вокруг него казаков.

Кажутся часами тягучими недолгие мгновения ожиданья.

Загудел круг. Точно ропот отдаленного прибоя прокатился по станице.

Зашумела вольница, как бурное, волнующееся море. Напрасно старался уловить речи и возгласы казаков атаман. Один гул только гудел и переливался с добрые четверть часа. И вот все стихло, — на минуту только, чтобы в следующее мгновение разразиться подобно громовому раскату, прокатившемуся и замершему далеко в степи:

— На Сибирь!.. На Кучума!.. Идем!.. Согласны!..

— Заслужим царю-батюшке!.. Сослужим русскому народу!..

— Все до единого охочи идти за тобою, батька-атаман!..

Ермак вспыхнул от счастья. Лицо его загорелось, взоры сверкнули горделивым огнем. Он поднял их к небу, снял шапку, с благоговением трижды осенил себя крестом.

— Спасибо, братцы!.. Потешили вашего батьку-атамана!.. — произнес он, и быстрые глаза его, с неизъяснимым в них выражением бесконечного счастья, обвели круг.

— Тебе спасибо, что надоумил такое, что с народом православным да с царем-батюшкой примирить нас ладишь, атаман! — послышались умиленные голоса недавних разбойников, теперь идущих на великий подвиг людей. И чуть ли не впервые тихо, бесшумно, без обычных криков и песен казаки покинули круг.

Глава 2 НЕПРЕДВИДЕННАЯ ВСТРЕЧА. — НОВЫЙ КАЗАК

Гордый, счастливый, довольный и радостный возвращался Василий Тимофеевич в свою атаманову избу.

Разбившись на кучки, казаки еще говорили и советовались в во всех углах станицы. Надежда близкого похода оживила всех. Ермак не ошибся в своих «ребятах», в своей удалой, смелой вольнице. Ни один казак из круга не заикнулся даже о том, как можно ничтожной, пятисотенной горсти людей идти в чуждую им дикую землю, кишмя кишащую вражьими воинственными племенами. Ни один даже не подумал о том.

— Эх-ма! — с силою произнес сам себе Ермак, — нешто нам, удалые головушки бесшабашные, отваги да храбрости занимать стать?..

И гордо поднималась красивая голова казацкого атамана, и с любовью обращались глаза назад к площади, где тихо и мирно беседуя расходились казаки.

— Благодарю тя, Господи, што дал мне радость в ребятах моих! — произнес Ермак, обращая умиленные взоры кверху.

И самое небо, синее и ясное, казалось, приветствовало его в этот день. Оно сияло с бесконечной лаской, грея природу последним августовским теплом.

— Добрый знак… Ишь, ровно радуется заодно с нами солнышко, произнес мысленно Ермак.

— Василь Тимофеич, пожди малость, — услышал он вдруг приятный, юношеский голос за своими плечами.

— Што тебе, Алешенька? — ласково кивнул Ермак, окидывая любующимся взором спешившего за ним юношу.

И было чем полюбоваться в существе молодого князя.

За эти два года Алеша Серебряный-Оболенский выровнялся и вырос, и похорошел на диво. Сильный и стройный, как молодой дубок, он, своей прекрасной, юношеской фигурой, быстрой, ловкой и подвижной, своим смелым, исполненным отваги лицом, казался старше своих лет, может быть вследствие пережитых в детстве страданий. Чудесно сверкали его глубокие, синие, немного печальные глаза. Юною мощью и затаенной силой дышала каждая черта юного князя. Легкий пушок пробивался на щеках и подбородке, а над смело очерченным ртом чуть темнели молодые усики.

— С каждым днем ты у нас пригожее да пригожее становишься, — произнес Ермак с отеческою нежностью, глядя на красавчика-юношу, — и как помыслю только, где такому-то молодцу мы невесту сыщем… Во всей Перми тебе, поди красой не найти под пару, — пошутил он, слегка ударив по плечу Алешу.

Но тот даже не улыбнулся на шутку. Его красивое лицо было бледно.

Губы слегка дрожали. Ермак только сейчас заметил странное состояние своего любимца.

— Ой, да што ж это с тобой, Алеша-светик? Обидел тебя кто? — встревожась участливо спросил он юношу.

— Обидел и то, — чуть слышно, отвечал князь, до боли закусывая губы.

Его глаза потемнели, ноздри вздрагивали и трепетали, как у молодого, горячего степного конька.

— Кто смел обидеть? — мощно загремел голос Ермака и черные брови его сурово сошлись над переносицей.

За последние два года он, как сына родного, полюбил этого статного, пригожего юношу и неотлучно держал его подле себя. Одна мысль, что кто-то посмел обидеть его, атаманова, любимца, бросала в жар и в холод Ермака.

— Кто дерзнул? — еще грознее и строже прогремел его окрик, от которого дрожали самые смелые казаки.

— Но Алеша не дрогнул. Он, подняв смело голову и вперив свои честные, прямые, синие очи в очи Ермака, произнес твердо:

— Мещеряк обидел меня, атаман.

— Мещеря? Твой брат названный, первый друг и приятель? Да што же это он? — недоумевающе ронял слово за словом Ермак. — Аль ополоумел, невзначай, Матюша? Говори, князенька, чем он прогневил тебя.

— Скажу, — смело ответил юноша. — Давеча ты круг собирать велел, со станом беседовал. Я все слыхал, хоть и не смел совать нос в казацкое дело.

А слыхать, все слыхал, как ты на Кучумку идти решил, Сибирь воевать во славу нашего народа, и вместях ликовал я с вольницей твоею… Только стали расходиться с круга, а Матвей мне и говорит: «Ты, Алеша, не печалуйся больно — не долог наш поход будет. Не заждешься. А я тебе за это, што ни на есть самого дорогого из Кучумкиных сокровищ проволоку, как вернемся»…

Вот как обидел меня мой брат богоданный, атаман! — заключил с пылающими глазами свою речь Алеша.

— И все?

— Мало разве?

— Так какая ж тут обида-то, парень? Мне невдомек, — все более и более недоумевал Ермак.

— Да нешто я баба, штобы мне на печке лежать да гостинчика дожидаться Сибирского, — с силой ударив себя в грудь рукою, чуть не в голос крикнул, весь дрожа, Алеша. — Вот ты с молодцами на самого Кучумку идешь, царю и родине, всему россейскому народу службу сослужить, а я жди вас тута, ровно порченый. Да лучше мне было бы, штобы тогда меня Никита петлей задавил, али ножом пырнул заодно с Терентьичем, чем так-то!

И голос Алеши задрожал, краска кинулась в его бледное лицо.

Ермак простоял с минуту, ничего не понимая, но потом, сообразив в чем дело, радостно спросил:

— Голубчик! Да нешто ты с нами хочешь?

— А то нет? А то нет? — так и вспыхнул, и задрожал всем своим стройным телом Алеша. — Сам ведаешь, не просился я к вам, когда пришибли дядьку моего. Сами меня взяли, приютили в стане. С вами жил тут в холе да довольстве. А ноне идете вы, а меня здесь норовите оставить. Стало быть чужой я вам, стало ненужный… Вы под пулями да стрелами будете, а я в холе да тепле… Слушай, атаман, верно думаешь млад я годами… Да нешто не силен я, гляди?.. Нешто не сумею ножом владеть аль пищалью?… С татарвой да прочей нечистью управиться не смогу? Вон Матвею только двадцать годов стукнуло, а в мои годы он уже с вольницей гулял по Волге…

Нешто я слабее его?..

Ермак с восторгом глядел на взволнованного и негодующего юношу и думал:

«Правда, силы и мощи в нем как у взрослого, даром, что семнадцатый пошел лишь годок. А все же жутко брать его с собою. Стрелы калены, сабли татарские, ненастье да голод и мор, Бог весть, што ждет удальцов смелых там, в чужом, неведомом вражьем краю».

И, открыв рот, он хотел уже было привести все эти доводы юноше-князю, как тот, быстрее птицы, отскочил от него, выхватил из-за пояса небольшой чекан и с силой взмахнул им над своей головою.

— Вот што будет, коли не возьмешь с собой! — резко вырвалось из груди Алексея.

Ермак вскрикнул от неожиданности и рванулся к нему. В один миг оружие полетело на землю и сильные руки атамана обняли белокурую голову любимца.

— Берешь? Берешь, стало? — едва не задохнувшись вскричал Алеша и, прежде чем Ермак успел остановить его, упал в ноги атаману и произнес с восторгом:

— Вот спасибо!.. Вот спасибо!.. А за это… за это жизнь мою возьми, коли надо, Ермак Тимофеич.

— Ишь, сердешный! — помимо воли умиленным голосом произнес Ермак и, помолчав немного, заметил, нахмурясь:

— Не гоже тебе, княжьему сыну, передо мной, мужиком-казаком, унижаться.

— Не мужику я кланяюсь, а славному храбрецу, казаку вольному, вождю будущей роты Сибирской, — сверкая глазами пылко вскричал сиявший от счастья Алеша, не спуская восторженных глаз с Ермака.

— Ну, если так, паренек, коли люб тебе стан наш казачий, входи в него с Богом, будь, как и мы, казаком, — горячо произнес атаман, насильно поднимая с земли милого юношу.

У того глаза только вспыхнули новыми огнями.

— Берешь в стан!.. Господи!.. То-то радость! — роняли его губы. Спасибо тебе, Василий Тимофеич!.. Вот спасибо!.. Приютил ты меня, сироту, и научил любить волю казацкую, так неужто ж теперь, когда я вашим стал, неужто ж оттолкнуть мыслишь?

— Не оттолкнуть, миляга, а только, — нерешительно произнес Ермак, — а только обыклость[65] у нас есть: из княжьего да боярского роду в стан не принимать. Ну, да это мы уладим, мои ребята души не чают в тебе. А вот еще у нас испокон веков обычай ведется: перед всяким походом али делом великим прощать, отпускать грехи друг другу, коли виновен кто перед кем. А ты, паренек, Никиту Пана по сию пору простить не можешь, так как же с нами в поход-то на такое великое дело пойдешь?.. — тихо усмехнувшись произнес Ермак.

Как под ударом хлыста дрогнул Алеша. По самому наболевшему месту ударил его атаман.

Да, он прав, этот могучий Ермак. Он, Алеша, ненавидит Никиту Пана за гибель дядьки. Ненавидит не менее тех, по чьей вине убит и дедушка-князь, боярин Серебряный-Оболенский. Но разве время теперь ненавидеть и мстить, когда они все не сегодня-завтра пойдут на великий, страшный, богатырский подвиг? Недолго боролись разнородные чувства в душе Алексея. Юноша то краснел, то бледнел, меняясь в лице. А Ермак, не отрываясь, следил за этою игрою лица своим ястребиным взором. Вот потупился и вспыхнул Алешин взгляд, брови разгладились, разбежались с высокого юношеского чела легкие морщины, и тихим, но твердым голосом он произнес:

— Коли Господь велел, прощу и его…

Ермак еще раз крепко, как любимого сына, обнял Алешу.

Глава 3 ЛЮБОВЬ И ГОРЕ

Во всей Перми кралю не найти под пару, — сказал, усмехаясь, шутливо эту фразу казацкий атаман.

И сто раз кряду повторял эту фразу взволнованный Алеша, пока он шел из казачьей станицы к хорошо знакомому городку-острогу.

Ошибался Ермак. Нашло себе пару впечатлительное сердце Алеши. Нашло помимо исканий, помимо ожиданий.

Уж более двух лет прошло с той ночи, когда его, князя Алешу, бесчувственного отыскали в роще Строгановские воротники и с окровавленной от падения головой принесли в хоромы именитого купца. И с той самой ночи, когда он с трудом открывал глаза и бредил убежавшей дикаркой и ее спасителем, и водил по горнице обезумевшим взором, его воспаленные глаза встречали сочувственный взор голубых девичьих глазок Танюши Строгановой.

Она, с няней Анфисой да с бойкой Агашей, как умела, ухаживала за ним. Он чуть не умер, чуть не истек кровью тогда от толчка Имзеги. Но молодость и силы взяли свое, и Алеша оправился от своего недуга.

Семен Аникиевич с племянниками не упрекнул его ни разу за самовольное распоряжение пленной Алызгой. Дядя и племянники поняли, что не причастен в этой вине красивый, синеглазый юноша, чуть было не поплатившийся жизнью за свою опрометчивость. И вместо брани и упреков — ласки, заботы и любовь встретили юного князька в больших Строгановских хоромах. И когда через месяц он поправился настолько, что мог переселиться в станицу, Строгановы не раз повторяли свое приглашение приходить к ним почаще в городок.

С той поры «это» и началось.

Детские игры да забавы, веселые жмурки да горелки в обществе Агаши и других сенных девушек заставили горячо привязаться Алешу к голубоглазой, веселой и ласковой Тане, юной хозяйке Строгановских хором. Вместе они подшучивали над старушкой-няней, вместе слушали ее сказки, либо рассказы старого Евстигнея о том, как жилось еще при дедушке Анике в Приперсидском краю. Точно сестричка родная стала дорогой да близкой ему, Алеше, голубоглазая Танюша Строганова. И Танюша платила ему тем же. С восторгом выбегала она каждый раз к нему навстречу, с нескрываемою радостью тащила к себе в светлицу или в сад, где их ждали всегдашние участницы их забав и игр и в обществе Алеши считала себя самой счастливой.

Прошли месяцы — и миловидная голубоглазая девушка-подросток превратилась в стройную девушку, красивую и пригожую, как Божий день.

* * *

— Наконец-то!.. А мы-то ждали, ждали… Ин Агаша мыслила, што и не придешь, — и Танюша Строганова со всех ног кинулась навстречу показавшемуся на садовой дорожке Алексею.

Агаша и другие девушки, находившиеся подле молоденькой хозяйки, низко поклонились вновь пришедшему в пояс.

Их свежие, молодые лица, пестрые летники, хитро расшитые девичьи венцы на головах, яркие ленты да бусы, на которых играло августовское солнце, все это придавало какой-то праздничный вид густо разросшемуся и тенистому Строгановскому саду. Но этот-то праздничный вид, эта пышная зелень и солнце, и веселые, приветливые лица, улыбающиеся Алеше радостно и гостеприимно, почему-то больно кольнули в сердце юноши. Он нахмурился.

— Батюшки, как грозно!.. Аль тебя муха укусила, Алексей свет Семенович-князенька? — весело рассмеялась Танюша при виде его омрачившегося лица.

Высокая, рослая, с голубою поволокою очей, с белым личиком и розовыми щеками, не знавшими белил и румян, употребляемых в то отдаленное время почти всеми знатными женщинами и девушками, Танюша Строганова была очень хороша собою. Она вполне олицетворяла собою ту русскую красавицу, тип которой воспевается и до ныне в старинных русских песнях и былинах.

Толстая, почти что до пят, русая коса, заплетенная в несколько десятков прядей, оттягивая красивую голову, придавала ей какой-то задорный и еще более милый вид.

— Ай-ай-ай! Сычом каким глядит и не улыбнется! — снова громко расхохоталась девушка, глядя в серьезное, нахмуренное лицо Алеши.

— Есть о чем призадуматься, боярышня, — отвечал он, нехотя, мимолетно взглянув на нее.

— А со мной поделиться не хошь думками своими? — лукаво вскинула на него глазками Таня.

Юный князь смущенно поглядел на толпившихся вокруг них девушек.

Таня сразу поняла этот взгляд.

— Вот што, Агаша, — шепнула она своей ближайшей подруге, которая, после побега неблагодарной Алызги, прочно заняла ее место в сердце Тани, вот што, милая, отведи ты девушек в сторонку, да хороводы заведи с ими.

Видишь, Алексей Семеныч словцом со мной перемолвиться хочет.

Черноокая, хорошенькая Агаша только усмехнулась в ответ, повела бровями и весело крикнула во весь голос:

— Ну, девоньки, айда, врассыпную! Догоняй меня!

И первая кинулась бежать во весь дух.

За нею понеслись и остальные.

— Алеша и Таня остались одни.

— Што ты больно не весел, князенька? — участливо проговорила Строганова, пытливо вглядываясь ласковыми голубыми глазами в лицо своего друга.

Алеша криво усмехнулся. Он сам едва ли понимал, что сталось с ним. Он шел сюда полный радостных, светлых надежд, полный страстного нетерпения поделиться как можно скорее своим счастьем с этой милой голубоглазой Танюшей. Он едва не прыгал, идучи сюда, по дороге, как ребенок, как мальчик… Поход на Сибирь и принятие его в вольницу, надежда послужить вместе с другими родине — все это жаром, полымем опаляло его сердце. И вот он увидел Танюшу, теперь может поделиться с нею… Так почему же ноет так остро его грудь? Почему так больно сжимается сердце? Он сам этого не мог понять. Молчаливый, грустный опустился он подле девушки на скамью.

Вокруг них было хорошо и уютно. Играло солнце в кружеве листвы, пели пташки, малиновки да пичужки, сладкими голосами. Трава пышным ковром стлалась на полянке. Веселые, звонкие голоса девушек наполняли сад.

А на душе Алеши тоска и грусть непонятная.

И Танюша при виде задумчивости князя сама точно потускнела, померкла, с серьезным, встревоженным личиком повернулась к нему.

— Зачем у вас круг собирали? — спрашивает она, чтобы хоть чем-нибудь прервать докучное молчание.

Алеша поднял голову, встрепенулся, ожил.

— На Кучумку идем, воевать Сибирское царство, — с заметной гордостью произнес он и весь загорелся.

Таня даже рот открыла от изумления, так дика и невозможна показалась ей эта мысль.

— Да што ты! Што ты, князенька! Окстись! Что говоришь-то! Да нешто можно на Кучумку! Ваших-то капля, а евоные, что твоя саранча, — голосом, упавшим до шепота, пролепетала девушка.

— Дядя твой помощь нам даст, Татьяна Григорьевна, — пушки, пищали, да людишек каких. Да нас-то с пять ста с лишкой будет. Так нешто не одолеть!

И его глаза вспыхнули новыми горделивыми огоньками.

— Да, что ты заладил «мы», да «мы»! — вдруг неожиданно рассердилась Таня, — ты-то что это ерепенишься? Ну, пойдет вольница, а ты што…

— И я с нею пойду, Таня, — восторженно произнес Алексей.

Испуганный крик вырвался из груди девушки. Вся белая, как белые рукава ее кисейной рубахи, стояла она теперь перед ним, дрожа и волнуясь, и роняла чуть слышным от волнения голосом:

— Ты с ими?.. На Кучумку… в Сибирь… на гибель… на смерть… ты, Алеша, желанненький… милый…

И, как подкошенная былинка, едва не лишаясь чувств, опустилась на скамью.

Испуганный, не менее девушки, князь обхватил ее стан рукою и, придерживая Таню, ласково прошептал:

— Желанная!.. Пташечка!.. Голубка моя милая!.. Што ты!.. Што ты, родимая? Очнись, приди в себя…

Но она только схватилась за голову и почти простонала в голос:

— Уйдешь!.. Уедешь!.. Не вернешься!.. Стрелы у них каленые… наговорные пики у них. Нехристи они… бесермены… Убьют они тебя, убьют!..

И она разразилась глухим, судорожным рыданием.

Но странно: это рыдание, это отчаяние не смутили, не пали камнем на сердце Алексея. Напротив, его недавней непонятной тоски как не бывало.

И чем горше рыдала Таня, тем светлее и радостнее становилось у него на душе. Теперь он понял все. Понял и тоску свою, и боль, охватившую его пять минут назад в густо разросшейся чаще сада.

Ему жаль было покинуть ее, эту обычно веселую, милую, ласковую девушку, ангелом-хранителем явившуюся на его пути. Он боялся, что уедет в далекое сибирское царство, и забудет его голубоглазая Таня, выкинет из памяти своей. Незаметно и тихо подкралась к его сердцу любовь к этой красивой девушке с голубыми очами и толстой русой косой. Она плачет, горько плачет теперь. Плачет потому, что и она его любит, эта красавица Таня, и боится потерять его навсегда.

Огромная, могучая волна неземного счастья ворвалась в его душу, захватила его. Он крепче обнял девушку и заговорил, заговорил так, как никогда в жизни не говорил еще князь Алеша Серебряный-Оболенский:

— Желанная… слушай… люблю я тебя… Люблю пуще солнышка красного, пуще майского дня… Как жизнь и радость люблю… Танюша, голубка, не тоскуй, не плачь… Ведай одно — молод я, юноша годами, а горячо и сильно умеет мое сердце любить тебя… Пуще сестрички родимой люблю тебя, Татьяна Григорьевна… Так бы сейчас и кинулся к дяде твоему, Семену Аникиевичу, так бы и крикнул во весь голос: «отдай за меня крестницу, именитый купец…» Да засмеет меня дядя… Што я теперь?.. Разбойницкий приемыш, дитя вольницы казацкой, сам вольный казак. Небось, похватают вольницу и меня со всеми лютой казнью казнят… Такого ль мужа тебе надо, красавица?.. А то ли дело, милая, перейду с казаками за Сибирский рубеж, буду с ними во всех схватках да боях биться… Опрокинем мы Кучумку-нехристя, победим бесерменов, принесем царство сибирское к подножью трона Московского, заслужим милость народа и государя… И тогда… тогда, люба моя, с почетом и радостью встретит нас и русский народ, и дядя твой с охотой отдаст свою крестницу за ближнего человека, будущего покорителя Сибирского Юрта! — пылко заключил свою речь Алеша и смело заглянул в голубые очи своей собеседницы.

В них не было теперь слез, в этих радостно засиявших голубых очах.

Все личико Тани точно преобразилось. Восторженным взглядом впилась она в лицо своего суженого, и это восторженный взор, казалось, говорил:

«Глядите, какой он у меня, сокол мой, гордость моя, голубь сизокрылый!»

И чуть слышно шепнула, сама загораясь его воодушевлением:

— Ступай, голубчик!.. Ступай!.. Господь с тобою!.. Воюй с Кучумом, с юграми!.. Сослужи народу русскому… А я… я буду здесь дожидать тебя, да Богу молиться за тебя, голубчик мой, радостный, счастье мое!..

И крепко, крепко обняла склонившуюся к ней пригожую, кудрявую голову князя…

Глава 4 В ПОХОД

Первое сентября 1581 года выдалось на Руси славным солнечным деньком жаркого бабьего лета. Этот день, празднование нового года,[66] трудно было узнать в раннее, теплое, совсем не осеннее, сентябрьское утро. Суетня, оживление и шум царили вокруг. Сама степь, окружавшая варницы, городок и поселки, казалось, оживилась тоже. Между острогом и поселком, обращенным с приходом казаков в станицу, была собрана рать, готовая к походу, вернее ничтожная горсть смельчаков, дерзнувшая вооружиться на покорение Сибирского царства.

Правда, эта горсть бесшабашно удалой дружины была вооружена на славу.

Строгановы не поскупились, снабдили маленький отряд пушками, пищалями, самопалами, порохом и свинцом, дали и съестных припасов, и одежды, и холодного оружия; кроме того они дали Ермаку 300 человек литовцев и ливонцев, из пленных поселенцев, присланных сюда из Москвы, да мирных татар и югров, данников русского царя. Таким образом набралось около 840 человек воинов у Ермака Тимофеича, в том числе немало толмачей (переводчиков) и вожжей, как назывались проводники в то время. Дали Строгановы даже трех священников для выполнения православных треб в походе и в новой земле сибирской, которую так страстно жаждал покорить Ермак.

На Чусовой же реке, в нескольких переходах от поселков, отряд ждали обильные запасы, уложенные в струги и барки, на которых должны были волоком[67] плыть казаки.

Солнце веселыми, жаркими лучами пригревало ратников. Топоры, кистени, чеканы и сабли так и горели, и переливались миллионами огней в его горячих лучах. Тихо реяли знамена. На каждую сотню удальцов было заготовлено по изображению святого. На знамени Ермака был крылатый архистратиг на белом коне, окруженный облаками. Престарелый священник отслужил молебен, окропил знамена и ратников святою водою, благословил на тяжелый подвиг. И вот низко поклонился по русскому обычаю хозяевам Ермак.

— Ждите либо с царством сибирским, либо с вестью о том, што погибли наши головы в честном бою, — произнес он, трижды поцеловавшись со всеми, потом лихо вскочил на коня, подведенного ему одним из казаков.

— С Богом, ребята! — бодро крикнул он.

Тихо, в благоговейном молчании двинулась рать. Стройными рядами выступали сотня за сотней…

На золотых древках и алом бархате стягов играло солнце.

— С Богом, ребятушки! Послужим православному народу русскому, да батюшке-царю! — еще раз прозвучал мощный голос Ермака, как только дружина, миновав свою станицу, вышла к побережью, держа путь к стругам, ожидавшим их на реке в нескольких десятках переходов от главного Строгановского острога.

— С Богом! — отозвалась, как один человек, вольная дружина и все глаза с радостью и надеждой впились в молодца-атамана.

— А теперь, ребятушки, грянем нашу поволжскую! — блеснув глазами крикнул Ермак.

И в тот же миг волною разлилась по степи, замирая в лесах окрестных, лихая казацкая песнь, сложенная удалыми поволжскими молодцами.

* * *

Но не в счастливый день двинулся, очевидно, со своей небольшой дружиной Ермак.

Утром казаки вышли из Строгановских городков, напутствуемые пожеланиями и приветствиями хозяев и жителей окрестных поселков, смотревших на эту горсть смельчаков, как на своих спасителей, избавителей от югорских дикарей, а в ночь с 1-го на 2-е сентября толпы дикарей, под предводительством Пелымского князя, обрушились огромною толпою на прикамские поселки и городки, сожгли села с варницами, мельницами, пашнями, со всеми угодьями, а жителей-поселенцев увели в плен. Семен Аникиевич с племянниками отправил вслед за этим грамоту царю с жалобой на вогуличей, разоривших посады, и с просьбою прислать на помощь ратников для охраны от дикарей. Почти одновременно с этой челобитной полетел и донос на Строгановых к Московскому царю. Чердынский воевода, Василий Перепилицын, не ладивший со Строгановыми, донес грамотой царю, что последние послали казаков на Сибирь и Кучума и тем лишили казаков возможности охранять Чердынский край, на который не замедлили обрушиться вогуличи, остяки и черемисы.

Грозную грамоту отправил тогда царь Иоан Васильевич Строгановым с воином Аничковым.

Этому Аничкову было также поручено догнать ушедших на Сибирь казаков, взять их и привести частью в Пермь, частью в Камское Усолье, где и приказано им стоять для защиты, а зимою на нартах[68] съездить на Пелымского князя.

«Непременно по этой нашей грамоте, — писал Иоан, — отошлите на Чердынь всех казаков, как только они к вам с войны возвратятся, а у себя их не держите. А не вышлете из острогов своих в Пермь волжских казаков, атамана Ермака Тимофеева с товарищами, будете держать у себя и пермских мест не будете оберегать и, если такой вашею изменою, что вперед случится над пермскими местами от вогуличей, пелымцев и сибирского салтана, то мы за это на вас опалу свою положим большую, атаманов же и казаков, которые слушали вас и вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешать».

Но отправленный с грамотой воин Аничков не cмог выполнить поручение царя и вернуть Ермака с его казаками. Вольная дружина была уже далеко на пути в Сибирь…

Глава 5 ПЕРВЫЕ ДНИ. — КАМЕННЫЙ ГИГАНТ. — ТАЙНА СЕРДЦА

Солнце… река и небо… Вдали синеет гордый Уральский хребет, словно могучий старик, простерший руки к небесам. Густые кедровые леса темной шапкой накрыли старого красавца. А от него, конусообразной волной, бегут зеленые холмы, покатые и острые. Вплоть до самой реки Чусовой бегут эти холмы, точно реки, посыпанные розовым и лилово-алым цветом багульника и богородицыной травки. Кусты боярышника, черемухи, ольхи густо разрослись над берегом. Прохладу и тень дают они.

Несмотря на начало осени нестерпимо парит солнце, ярко освещая грандиозные картины пышной, могучей природы.

Умаялись казаки. Дно Чусовой каменисто и мелко. Грести невозможно.

Совсем выбились из сил. А тут еще парит, точно в самом разгаре лета.

Бросили весла, натянули бечевы, волоком тянут струги да лодки. И то не не помогает. Пот градом льется с добровольных бурлаков. И вдруг стоп.

Затрещали снасти, остановились струги: сели на мель.

— Стой, братцы! — несется знакомый каждому казацкому сердцу любимый голос.

— Стой! Снимай паруса! Давай запруду делать.

Недоумевающе глянули казаки на своего батьку — диковинное что-то замыслил Ермак. Но им не привыкать стать подчиняться каждому слову молодца-атамана. Что бы ни приказал он, безропотно исполняют они. Сами выбрали его над собою главарем за удаль, за отвагу, за мудрость и лихость без конца.

И старый волк, Яков Михайлов уже смекнул в чем дело. Недаром всю свою жизнь провел он на речных разбойных промыслах. Пособрал у молодцов паруса с ближних стругов, достал из мошны толстую, с сученой ниткой иглу и стал сшивать полотнища холстины, употребляемые на паруса. Вскоре вышла огромная холщовая полоса, гигантский свивальник.

— Ну, робя, кто охоч купаться, полезай в воду, — пошутил Ермак.

И тотчас же, как по команде, спрыгнуло несколько молодцов прямо в прохладные воды реки. По пояс в воде они ждали новых приказаний.

— Ишь, мелко… — усмехнулся Ермак, — тут, значит, моя затея сподручна будет. Ты, Василий, ступай с Гвоздем к правому берегу, ты, Михалыч, с Миколкой к левому, волоки холстину, да и прикрепите поладнее ее, робята, камнем ко дну, верхом к осоке. Вот и будет запруда у нас, любо-дорого…

С веселым гомоном принялись казаки за работу, и в какой-нибудь час парусная преграда легла между двумя берегами, прорезав воды реки. Вода, задержанная в своем течении, сразу остановилась, стала подниматься выше, выше. Поднялись и струги с нею заодно.

— Ой, славно! — весело крикнули с берега бечевники, почувствовавшие облегчение тащить струги.

— Да и молодчинища же атаман наш! Горазд башковатый! — отозвались казаки, сидевшие в челнах.

Немцы и литовцы, сидевшие в дальних стругах, только одобрительно качали головой.

— Иок, хороша бачка, больно хороша! — на своем странном говоре одобряли Ермака татарские воины, входившие в состав Ермаковой дружины.

А Ермак даже и не слышал этих похвал. Его быстрые глаза уже вперились в даль и, не отрываясь, глядели на что-то, что находилось там впереди.

Солнце медленно садилось. Темная шапка отдаленного Урала уже потемнела. Серые громады подернулись дымкой сумерек. Таинственнее и глуше зашептала прибрежная осока. Стало заметно темнеть.

— Придохнуть бы малость, поискать ночевки, — нерешительно заикнулся кто-то в лодке Ермака.

Но тот по-прежнему ничего не слышал, и глаза его по-прежнему впивались в сумерки.

— Штой-то с атаманом? — чуть слышно обратился Мещеряк к Пану, сидевшему с ним в одной лодке, — неужто татарву-нечисть почуял?

— Где тебе! Нешто они сюда сунутся! Еще не Сибирь это, — презрительно усмехнулся Пан. — Трусы! Собаки! Небось, помнишь, как на Сылву мы летось ходили, как они под Кунгуром стрекача задавали? А?..

— Да то буряты, а «казаки»[69] Кучумкины, те отчаянные такие. Вона поселенцы сказывали, с ихним Мамет-Кулом на резню так и прут.

— Гляди, Мещеря, а атаман все смотрит… Што за притча! Уж время к берегу приставать, кашу варить, готовить ночевку, — снова нетерпеливо произнес Никита Пан.

— Поспрошать бы Алешу, што попритчилось батьке, — нерешительно заметил Матвей.

Но заинтересованным казакам не пришлось обращаться за разъяснением к юному князю, находившемуся в одном струге с Ермаком. Сам Ермак окликнул в эту минуту задумавшегося юношу.

— Алеша, глянь-ка туды, сердешный. Глаза-то у тебя вострые, молодые, позорчее будут моих… Што за чудище, ин, белеется вдали?

И он, протянув руку, указал вверх по реке.

Алеша стал пристально вглядываться в даль. Что-то серое, огромное, безобразное почудилось ему в спустившихся сентябрьских сумерках короткого дня — не то острог, не то башня, а то и великан, простерший руки к небесам.

— Должно, атаман, городок татарский, — сделал свое предположение Алексей.

Но тот только усмехнулся.

— Эх, молодо-зелено, князенька! Где ж ты городок увидал? Небось, сердце к бою рвется, и на каждом шагу городки татарские мерещатся… Нет, брат Алексей, сплоховали глазыньки твои, — дружески улыбнулся он сконфуженному Алеше. — Не городок это, нет, верно тебе говорю.

Замолк Ермак, а струги все плыли, и ночь сгущалась. Все явственнее и явственнее обозначалась в сентябрьских сумерках безобразная громада вдали.

Вот подплыли к ней струги, и в голос ахнула вольная дружина. Огромная серая скала-великан исполинским утесом повисла над рекою.

— При-ста-вай! — пронеслась могучим криком команда Ермака.

Струги пристали. Дружина вышла на берег. С каким-то благоговейным изумлением оглядывали казаки огромную скалу. Она имела около 25 сажен в вышину и 30 в длину.

Но этим еще не окончилось их недоумение.

— Гляньте-ка, братцы, вход есть! — крикнул радостный голос Мещеряка, и он первый пролез в небольшое отверстие, черневшее у самого подножия гиганта. За ним опрометью кинулся Алеша.

— Лучину возьми, мало ль што бывает, — едва успел крикнуть Ермак.

Кто-то из казаков, успевший высечь огня и зажечь лучины, раздал их товарищам и все, один за другим, проникли во внутренность пещеры. Вошли, огляделись, и крик восторга вырвался из всех грудей: длинный ряд самодельных покоев представился взорам присутствующих. Сама природа, казалось, позаботилась устроить этот великолепный дворец. Пещеры и переходы сменялись просторными залами со сводчатыми потолками. И все это ярко поблескивало при свете лучин, переливаясь огнями, дробясь сотнями, тысячами, миллиардами искр. Это была исполинская солончаковая пещера, угрюмым сторожем охранявшая верховье реки.

— Знатные хоромы!.. У самого Кучумки, поди, не бывало таковских! — шутил атаман. — А ну-ка, братцы, разводи костры и тащи припасы. По-царски мы здесь проведем ночку.

Загорелись костры, обливая ярким пламенем стены пещеры. Рубинами, алмазами заискрились они… Разостлали потники, уселись вокруг костров…

Закипели котлы. Подоспел ужин. Серебряная чарка с «хмелевой» обошла дружину. Разрешил на радостях пропустить «малую толику» Ермак, обычно не терпевший в походе пьянства и бражничанья. Поужинав, улеглись спать казаки. Усталые, сытые и довольные своим роскошным пристанищем, они уснули в эту ночь крепко, как убитые.

Богатырским храпом наполнилась пещера… Костры потухли и только слабо тлели… Красноватые огоньки чуть озаряли внутренность огромных каменных покоев… На разостланных потниках, подложив мешки с запасной одеждой под головы, растянулись спящие казаки. Уснуло все…

Не спал один Алеша, князь Серебряный-Оболенский. Докучные думы не давали ему покоя. В мерцающем алыми огоньками догоравших углей полумраке ему грезился милый, далекий образ голубоглазой Танюши Строгановой, его последнее прощание с нею. Перед самым напутственным молебствием забежал Алеша к хозяевам острога. В хорошенькой девичьей светелке нашел Таню. Она была не одна. Дядя Семен Аникиевич сидел у своей любимицы. По исключительно ласковому приему, оказанному стариком Алеше, юный князь понял, что именитый Строганов знает истину. Как родного обнял старик юного князя.

— Ведомо мне все, все ведомо, — произнес он умиленно, трижды целуя юношу. — Все мне рассказала стрекоза моя. Ну, што ж, Божья воля! Совет вам да любовь, милые. С радостью отдам за тебя мою Татьяну. За честь сочту породниться со славным родом князей Оболенских. И то сказать, под пару вы оба — сироты круглые, а сиротам Господь помогает. Так-то, Алешенька. С похода вернешься, прославишься, батюшке-царю челом ударишь, гляди, взыщет еще за гибель деда твоего со злодеев-опричников, а тебе великий почет воздаст.

— Не надо мне почету, Семен Аникиевич. Дедовой гибели мне век не забыть. А до почестей-то я не больно охоч. Отдай за меня Татьяну Григорьевну, коли я добуду честью руки ее, поселимся мы здесь, в тиши Сольвычегодской, подале от злых людей да печальных мест, — уклончиво отвечал Алексей.

Еще крепче, еще нежнее обнял его за эти речи Строганов. Обняла его следом за ним и Танюша.

— Вертайся скореича, а я ждать денно и нощно буду, — шепнула она своим милым голоском.

И в тиши огромной пещеры слышится теперь этот милый голосок Алеше.

Стоит, точно въявь, перед ним стройный облик с голубыми очами, с длинной и толстой косой. И непреодолимо хочется ему увидать ее теперь, тотчас же…

Но невозможно, несбыточно это.

— Тяжело! — помимо воли срывается с губ юноши.

— Што ты, братику? Неможется, што ли? — заботливо спрашивает его проснувшийся Матвей.

— Ах, Мещеря, — печально роняют губы Алеши, — тоска какая… Сердце заныло, мочи нет… Татьяна Григорьевна видится въявь, ну, вот-вот, точно живая…

— Эх, ты, молодость! — добро и снисходительно рассмеялся Мещеряк, зазноба сердешная не дает покоя… А ведь с чего и кручиниться больно?..

Вернешься с похода, повенчает вас поп, станете жить-поживать да добра наживать. Ждет тебя твоя люба, тоскует по тебе… Не то, что я… по мне-то никто, небось, не тоскует… — тихо, чуть слышно заключил Мещеряк.

— Ну, так што же?… Ведь и ты ни по ком не тоскуешь, — произнес, поднимаясь со своего потника и подсаживаясь к нему, Алеша. — Ведь твое ретивое ни по ком не болит, Мещеряк?

— Болит, — несвойственным ему робким звуком проронил черноглазый молодой казак. И, как бы разом стряхнувшись, заговорил тихо, невнятно:

— Видал, чай, нередко боярышни Строгановой, невесты твоей, ближнюю девушку…

— Агашу-то?.. Еще бы!.. Как не видать!.. Так неужто ж ее полюбил ты, Матюша?

— Ее, — тихо прозвучал ответ.

— Ну и скрытен же ты, парень! А мне ни слова, — упрекнул друга Алеша.

— Неспроста молчал, — взволнованно, горячо начал Мещеряк. — Ты именитый, славнородный князь, боярский внук и кажиная девушка с тобой венчаться за честь примет. А я… Нешто могу я крале моей сказать: «выходи за меня, желанная». — «А кто ты?» — спросит. — «Поволжский разбойник, душегуб ночной, погубитель», — вот што могу ответить любе моей, — с плохо скрытою горечью заключил казак.

— Нет, милый, не душегуб я, — помолчав с минуту подхватил он снова, хошь и виновен я, што гулял с вольницей на Волге да Дону… Отец мой вместях со мной, малолетком, пошел к казакам и меня, мальчонка, с собой привел… Нехотя сделался я станичником… А все же не женой разбойника быть моей Агаше. Вот покорим с атаманом Сибирь, с мехами, соболями да куньими зашлю сватов к моей крале и велю сказать им: «храбрый казак-воин, один из воителей сибирских, просит тебя в жены, девица-душа»… Ин, это особь статья будет. Дружинником славным не побрезгает Агаша, — сверкая в темноте разгоревшимся взором заключил Мещеряк.

Уголья в кострах вспыхнули и погасли. Полная, непросветная тьма окутала пещеру. И среди этой, мигом воцарившейся темноты, тихо прозвучал красивый и звонкий голос Алеши:

— Либо победим, либо помрем под татарскими стрелами да ножами, а без царства сибирского, без славы победной не вернемся к невестам нашим, слышь, Мещеряк…

Глава 6 СНОВА В ПУТЬ. — ВОЛОКОМ ЧЕРЕЗ ГОРЫ

Едва встало солнышко, как уж на ногах была вольная дружина. Закипела работа. Опять складывали костры, варили кашу, подкреплялись для дальнего пути.

Быстро прошло в хлопотах время, и снова, покинув гостеприимный приют, огромную пещеру, окрещенную казаками Ермаковым камнем, двинулись дальше вверх по реке. Но это уже была не мелкая каменистая Чусовая: глубокая, прозрачная, как стекло, река текла, словно плавленное серебро, вздымая судна на своем искрящемся, пенистом лоне.

— Серебрянка — река, — заметил кто-то из вожаков-татар, знавших местность.

И сама природа здесь заметно изменилась. Крутые, обрывистые утесы голыми камнями, неуклюжими скалами вздымались по обоим берегам. Чахлые березовые рощицы да поросшие мохом, словно плешью подернутые, берега не манили, как прежде, взора богатым ландшафтом. В иных местах утесы, перекинувшись над рекою, сближались так, что лодки скользили как под сводчатым навесом из каменных глыб. И тогда сумерки наступали среди белого дня. Только серебряная вода чудно белелась и сверкала, придавая какую-то сказочную прелесть реке.

Два дня плыла по Серебрянке грозная Ермаковская дружина. Высадились у верховьев ее и заложили здесь земляной городок, прозванный Кукуем-городом.

Теперь иная работа предстояла им. Простившись с несколькими товарищами, которым надлежало остаться во вновь заложенном городке, и снабдив их порохом, оружием и съестными припасами, Ермак собрал новый круг на берегу Серебрянки.

В виду громоздившегося вблизи Урала он потребовал нового запаса мужества и энергии от своих удальцов.

— Плыли мы, братцы, реками. Ноне волоком по горному ущелью тащить придется и челны да пушки на себе тащить, — сказал он, указывая рукою на громоздившийся впереди них Уральский хребет, покрытый темною зеленью кедровых лесов.

Осень, как нарочно, казалось, медлила наступлением и лиственница еще не меняла своего изумрудного наряда. Кое-где лишь в лесах и рощах золотилась листва, да на ветвях мелькали багровые пятна покрасневших листьев.

— Пойдем и волоком, коли прикажешь, атаман! — дружным хором отвечали казаки.

— Трудно буде вам, братцы, не хочу таиться, — серьезно произнес Ермак.

— Евона!.. Што за трудно!.. Передохнем малость, да и айда в путь-дороженьку. Небось, коли руки-ноженьки замрут, мы их на Кучумкиных воях живо расправим, — весело острили казаки. И, повытаскав на берег челны, они обмотали бечевы вокруг поясов и дружно ухнув враз, потянулись по каменистому хребту ввысь Урала.

Тяжелый то был путь, страшно тяжелый. Все выше и выше вздымался узкий проход горного хребта. С обеих сторон его каменными громадами высился пояс. Ноги скользили об уступы, поросшие мхом. Пот градом катился с лиц казаков. Но когда притуплялась энергия и падали силы, появлялась впереди мощная фигура молодца-атамана, сверкали воодушевлением и страстной верой ястребиные очи и могучий голос рокотом прокатывался по горам:

— Приналяг, ребятушки!.. Самая малость осталась.

И взяв лямку от первого попавшегося казака, Ермак надевал ее себе поперек стана и тащил челн наравне с другими.

— Небось, в Кучумкином улусе отдохнем. Хорошо, поди, живет собака, шутил он, оглядываясь на тащившихся за ним следом молодцов. — А ну-ка, братцы, грянем песню поудалее!

И раздавалась песня, могучая и широкая, как сама Русь, рожденная в Поволжье, вскормленная им, удалая и смелая, как жизнь старинных русских героев, веселая и радостная, как весеннее утро. И старый Урал слушал песню эту. Старому Уралу, слышавшему до этих пор только гиканье да дикие крики своих туземцев-сынов, в диковину была эта захватывающая мелодия русской боевой удали. Старый Урал слушал, эхо повторяло могучие, из самой души выхваченные звуки сотен сильных, здоровых голосов…

Алеша Серебряный-Оболенский работал и пел вместе с другими. Да и не он один: есаул Кольцо, не говоря уже об атамане, и Волк Михалыч, и Пан, и Мещеряк — все не отставали от простых казаков-воинов.

Алексей, однако, не привыкший к такой работе, скоро выбился из сил.

Лямка больно натирала его плечо и грудь, голова ныла, в ушах слышался звон. Пот градом катился по лицу. Алеша далеко отстал со своим челном от других и едва передвигал усталые ноги.

— Ай, паря, да никак и ты при деле? — услышал он громкий голос над собою. Оглянулся — Никита Пан перед ним. Суровое лицо со шрамом дышит участием. Обычно жесткие глаза ласково смотрят на юношу.

Еще перед самым походом подошел к Никите этот молодой красавчик, что трудится сейчас, выбиваясь из сил, вместе с другими, и, протянув ему руку, сказал:

— Много ты виновен передо мною, Никита Никитич… Осиротил ты меня в конец… Держал я за то зло на тебя лихое… В поход выступаем — прощаю тебя… И ты прости, в чем виновен, Христа ради… — сказал и поднял ясный взор на стоявшего перед ним Никиту.

Тот даже всколыхнулся весь. В ожесточенном в разбоях сердце давно загорелась жалость к синеокому юноше, — жалость и раскаяние в убийстве его дядьки. И только из гордости не шел первый к «молокососу» удалый, бывший разбойник, казак. А лишь только заикнулся о мире Алеша, крепко пожал протянутую ему руку Никита.

— Меня прости, окаянного, — тихо шепнул он тогда.

И теперь, видя тщетные усилия Алексея над челном, поспешил к нему на помощь.

— А ну-ка, князенька, давай-кась, пособлю малость, — предложил он, подхватив бечеву Алешиного челна и с силой потянув последний.

Молодой князь было отклонил подмогу.

«Какой же он казак, коли не справляется с работой? Засмеют другие», вихрем пронеслось в его голове, но последние силы оставили князя, и он, помимо воли, передал Никите бечеву. Тащившие перед ним другой струг три другие казака одобрили поступок Никиты.

— Спасибо подъесаулу. Выручил князеньку. Пусть поразомнется малость.

Глядишь, и Жаровля скоро.

Действительно, вскоре сверкнула белая полоса реки. Радостный вздох облегченья вырвался из груди дружины.

— Жаровля и то… Кончен трудный путь…

На другой день, отдохнув хорошенько, спустили струги на реку и поплыли сначала по Жаровле, гостеприимно принявшей усталых путников на свое серебристое лоно, а потом вниз по Туре-реке. Теперь грозный Урал остался далеко сзади. Его величественные вершины глядели уж с тыла на казаков. По обе стороны реки Туры до Тавды тянулась непроходимая тайга.

Сосны и ели, пихта и липы разрослись широко и вольно, чередуясь с огромными кедрами, усеявшими склоны гор. Около берега реки — кусты боярышника, таволги и шиповника, дальше сочная, высокая трава, почти в рост человека, еще не успевшая пожелтеть, несмотря на позднее время начинающейся осени. Местами прерывалась пышная заросль тайги, и холмистая степь с болотистыми озерами представлялась взорам казаков. Одно было странно: до сих пор ни на Серебрянке, ни на Туре-реке не было людей.

Правда, изредка рисовался силуэт кочевника-татарина на его ходком киргизском скакуне на вершине холма или на опушке тайги, но он пропадал так же быстро, как и появлялся, с такой стремительностью, что Ермаковские воины сомневались даже живой ли то был человек или марево,[70] обманывающее взоры.

— Когда ж мы народ-то узрим здешний, спроси вожа,[71] Алеша, — нетерпеливо обратился Ермак к сидевшему с ним вместе на лодке Серебряному.

Алеша, услыша приказанье, ловко перепрыгнул в соседний, следовавший за ним, челн, потом в другой, третий и, прыгая как кошка, добрался, наконец, до того струга, где сидел татарин-проводник.

— А вот пожди, бачка, — отвечал тот на вопрос, — сейчас тебе улусы начнутся, народ оседлый пойдет. Глядишь, к вечеру на юрт наскочим. Держи ухо востро…

— К вечеру говоришь? — весь зажигаясь радостью переспросил Алексей.

— Так. Непременно на закате биться будем. Верно тебе говорю, подтвердил татарин-вожак.

Последнее слово пронеслось уже вдогонку за Алешей. Обрадованный доброю вестью он уже снова кошкой запрыгал из челна в челнок, спеша передать слова вожа любимому атаману.

Глава 7 ПЕРВЫЕ ВЫСТРЕЛЫ. — ПЕРВЫЙ УСПЕХ. — АЛЕШИН ПОДВИГ. — ВАЖНЫЙ ПЛЕННИК

Гляди, Иваныч, никак не соврал татарин, улус чернеет, — живо, оборачиваясь в сторону Кольца, проговорил Ермак.

Седоусый есаул поднял голову и, защищаясь рукой от багрово-алого шара солнца, заходящего за лесом, стал внимательно вглядываться вдаль.

— И то улус, — произнес он радостно. — Ишь, дым из юрт идет. Ну, проздравляю тебя, Ермак Тимофеич, добрались мы до Сибирского царства…

Улусы да городки теперича на кажином шагу встречаться будут.

Атаман быстро поднялся в челне и весело крикнул:

— Будет работа, ребята!.. Приставай к бережку!.. Приста…

И не договорил Ермак. Что-то просвистело в воздухе, и целая туча стрел со зловещим шипением обрушилась на челны. Почти одновременно огромная ватага конных татар в остроконечных шапках, в халатах из козьей шкуры, с длинными пиками, выскочила из тайги и бросилась к берегу.

Снова прицелились из луков. Зазвенели тетивы, и новые тучи стрел упали частью в воду, частью в струги, в толпу казаков. Легкий стон послышался из ближней лодки, и рослый казак схватился за грудь. Острая татарская стрела впилась в него. Хлынула горячая алая струя.

— Ранены трое… — послышался оттуда суровый голос.

Ермак поднял побледневшее лицо.

— Ребята, целься в ручницы! — прозвучал его дрогнувший затаенным гневом голос.

По этой команде находившиеся в челнах казаки вскинули ружья к плечам и, впившись в лицо атамана, ждали новой команды.

— Пли! — громким голосом крикнул Ермак.

Грянул залп из нескольких сотен ручниц и самопалов. Густой дым застлал берег, тайгу и самые струги на реке.

— Алла!.. Алла!.. — стоном простонало на берегу не то мольбою, не то рыданьем, исторгнутым многими десятками, сотнями грудей.

Дым рассеялся… Груды трупов покрыли берег… Испуганные лошади метались, волоча за собою мертвые татарские тела. Побросав луки и стрелы оставшиеся в живых кинулись врассыпную, диким, отчаянным воем оглашая окрестность.

Зауральские народцы Сибири никогда не слышали ружейных залпов, не видели пороха до этих пор. Дым и огонь, выходивший из огнестрельного оружия, заставлял одних каменеть от страха, других с воплями бросаться наутек. Это вскоре понял Ермак, продолжая свое движение вглубь Сибири.

Первая удача окрылила дружину. С новой, удвоенной силой бросились грести казаки. С новой стремительностью полетели их челны по зеркальной глади Туры. Солнце еще не село, как, миновав несколько прибрежных утесов, они увидели степную луговину, окруженную тайгой с одной стороны, а другою примыкавшею к берегу. Посреди степной прогалины, окруженные валом, прилегая плотно одна к другой, ютились юрты, сложенные плотно из мха, прутьев, вереска и крытые сверху шкурами оленей и коз. Заходящее солнце багровым полымем обливало улус и он казался пламенно-кровавым при этом странном вечернем освещении.

— Это городок мурзы Епанчи, — коротко объявил проводник-татарин.

Следом за этим послышалась громкая команда Ермака:

— Причаливай, ребята!.. Заряжай самопалы!.. Будь наготове!.. Гляди во всю!..

Это оказалось далеко не лишним. Едва только высадилась на берег дружина, как из улуса выскочил отряд вооруженных стрелами татар.

— Палить, што ли? — нетерпеливо послышались голоса окружавших Ермака есаулов.

— Пождите малость, — скорее угадали, нежели услышали они приказание Ермака, который сделал знак пушкарю.

Бравый пушкарь, посланный Строгановым в поход с дружиной, быстро подбежал к атаману.

— Наведи-ка жерло пушки-матушки, Петруша. Угостим свинцовым гостинчиком хозяев негостеприимных, — вполголоса приказал ему атаман. — Да ты палить-то постой. Подпусти их поближе, — добавил он, впиваясь загоревшимся взором в скакавший отряд.

И сам замер как статуя. Татары приближались. Вот спешились в какой-нибудь сотне шагов, припали на колени и, выхватив из колчанов стрелы, спешно натянули тетивы.

— Пли! — мгновенно прогремел боевой оклик атамана.

Грянула пушка… Непросветно от дыма стало кругом… Только крики да вопли раненых хищников огласили степное пространство. Кое-где в дыму, без прицела, упали стрелы, пущенные наугад.

— Еще угости, Петруша!.. Ишь, славно!.. Да и другую заодно заряди пушеньку, — с явною радостью в голосе приказывал атаман.

И еще грянула пушка… Дикий вопль усилился… Топот нескольких сотен ног всколыхнул побережье.

— Никак удрали нехристи? — сделал предположение Кольцо.

— Удрали и есть. Ну, коли так и впредь будет, не больно-то много помехи взять Сибирское царство, — шутил атаман.

Дым рассеялся снова. Толпы скакавших в разные стороны по степи всадников, побросавших стрелы и луки, привели в полный восторг дружину.

— Ишь, трусы!.. Небось, чуть што — наутек, — подбирая стрелы смеялись казаки.

Но медлить было нельзя. Впереди находился вражеский улус богатого мурзы и Бог весть какими путями решился отстаивать свои владения Епанча.

Надо было вызвать на бой всех находившихся за валом городка обитателей-татар прежде, чем войти в селение. И вот снова загрохотали пушки, одна, другая, третья. Ядра безжалостно врывались в вал, окружавший селение, вздымая груды земли и камней вместе с юртами, расщепленными на части. С тем же характерным гортанным криком татары повыскакали из юрт, наспех захватывая что поценнее, и уносились в степи на своих быстроногих, малорослых коньках. Когда, без малейшего для себя ущерба, дружина заняла улус, ни одного жителя не было в Епанчинском городке: все разбежались, насмерть напуганные выстрелами.

Ликуя и радуясь дружина заняла улус. В сильно попорченных снарядами юртах все же можно было отлично выспаться до зари. К тому же там ждало казаков и обильное угощенье, второпях забытое хозяевами. Мед и пшено составляли важный ужин для притомившихся за долгий путь казаков.

Сладко спалось в эту ночь казакам. Наутро встали они бодрые и веселые, отслужили молебен, поздравили друг друга с победой и, зажегши разоренный дотла Епанчинский Юрт,[72] снова сели в челны и поплыли вверх по Туре, погружаясь дальше и дальше вглубь Сибири…

* * *

Тот же высокий, покрытый то непроходимою тайгою, то степью берег, та же природа кругом, те же степные озерца и болота поблескивают в солнечных лучах. Но река не та. То была Тура, теперь вошли в Тавду. Быстрая, неглубокая, с каменистым руслом речонка. Берега сдвинулись, словно насупились угрюмо на незванных гостей. Кусты боярышника и таволги почти купаются в воде. Изредка зашумят, зашелестят они зловеще, и тогда, знают казаки, туча стрел вылетит из чащи. Первые выстрелы дружины, так напугавшие татар, теперь уже потеряли для них часть своей силы. Теперь хищникам они не кажутся более огнем, падающим с неба, и хотя ужасает их ружейный и пушечный залп, а все же, как будто, осмелели они, и все чаще и чаще беспокоят нападениями бесстрашных путников-удальцов.

После теплого, почти что жаркого дня, притомились казаки и рады-радешеньки были, когда послышалась желанная команда:

— На стоянку!.. При-ча-ливай!..

Живо вытащили на берег челны, разложили костры, стали варить ужин, разместившись вокруг огней.

— Вот когда бы мясца похватал, ребятки, — барашка жареного аль козули… Небось, дичиной всякой тайга кишмя кишит, — послышался чей-то смакующий голос.

— Попросись на охоту у атамана, авось отпустит, — произнес другой.

— И то, пожалуй, отпустит, братцы, — вскричало несколько голосов разом. — Не больно-то охоч и сам кашу жевать, да сухари грызть аржаные.

Небось, настреляем дичи, поделим на всю артель… Идем што ль проситься?..

Ты бы, князенька, с нами пошел, больно к тебе атаман жалостлив. Чего хошь проси, отказу тебе не будет, — обратился молодой казак к Алеше.

Юноша в секунду был на ногах. Предложение казака как нельзя более пришлось ему по душе. Уж очень заманчивой показалась охота в тайге.

— Идем к атаману! — весело вскричал он и первый кинулся выкладывать казацкую просьбу Ермаку.

Тот ласково выслушал юношу.

— Ладно, ступайте. К вечеру, штобы только быть в стану. Да вожа прихватите, Ахметку, што ли. Не ровен час, еще заплутаетесь в лесу.

— Ладно, возьмем Ахметку, — весело согласился Алеша.

Через четверть часа, захватив с собой ручницы, во главе с татарином-проводником, они входили в лес. Тишь, таинственная прелесть и полумрак от тени исполинских елей и сосен, толстостволых берез и пихт разом очаровали охотников.

— Тута озерца малые есть. У озерец козули на водопое бывают.

Разделиться нам надоть, штоб со всех сторон окружить зверя, — распоряжался Ахметка, малорослый татарин с быстрым, бегающим взглядом косо расставленных глаз.

— Не больно-то много нас. Всем-то вместях сподручнее, — заикнулся было кто-то из казаков, — а то не нагрянула бы нечисть. Того и гляди явится!

— Да, немного нас. Што десятерым-то поделать, коли их с сотню? — согласился и другой охотник.

— Коли трусите, я один пойду, — неожиданно вспыхнув проговорил Алеша, — здеся не больно-то много козуль. Почти што на опушке тайги мы.

— Нет, ты это неладное, князенька, затеял, — произнес казак постарше.

Но Алеша уже не слушал его и, вскинув ружье, чуть не бегом ринулся в чащу.

Ему недолго пришлось шагать по скользкому мху и начинающей чуть желтеть сочной траве. Вскоре тайга стала непроходимой. Могучие лиственницы и колючая хвоя так близко и тесно сплетались здесь ветвями, что только четвероногий обитатель этого густо разросшегося леса мог проникнуть под ветви дерев. Алеша отстранил несколько сучков и веток со своего пути, больно хлестнувших его по лицу, и, видя, что проход далее в вглубь немыслим, с досадой кинулся на траву под самодельный шатер пихты и стал озираться кругом. Зелень и тишь, тишь и зелень окружали его. Где-то близко, сквозь кружево листвы и иглистые ветви хвои, сверкало, серебрясь, небольшое лесное озерцо…

— Сюды должна беспременно придти лосина, али и сам бурый хозяин леса, медведь, — мысленно произнес юноша, весь загораясь от мысли потягать свои силы с далеко небезопасным четвероногим врагом, и приготовился ждать.

Минуты потянулись убийственно долго. Алеша то вынимал свою ручницу из кожаной берендейки,[73] чтобы как-нибудь скоротать время, то снова вкладывал ее назад. Его мысли то вертелись на четвероногих обитателях тайги, то возвращались к недавнему былому, к милым голубым глазкам Танюши Строгановой, или с бешеною быстротою неслись вперед. Горячее воображение рисовало ему яркие картины. Он видел уже завоеванной Сибирь… Видел свергнутого в цепях Кучума… Видел рабынями гордых жен[74] его и дочерей, а победную, вольную дружину на высоте ее славы…

Он зашел в своих мечтах так далеко, что едва услышал легкий шорох неподалеку от себя.

— Должно лось, али козуля, а то и Мишенька пробирается, — вихрем пронеслось в голове юноши, и он проворно схватил в руки ружье.

Шорох раздался явственнее, ближе… Чьи-то шаги, мягко и быстро, ступали по мху.

Алексей насторожился, зашел за ствол дерева и притих, затая дыханье.

Зашелестели пихты, зашуршала трава…

Юноша чуть не вскрикнул от изумления. Перед ним стоял высокий, широкоплечий и сильный татарин-киргиз, в узких штанах из меха, в меховой же, из шкуры оленя куртке, сшитой из прямых бурых и черных полосок вперемежку с белым горностаем. Деревянные пуговицы обложены были золотом на куртке. Золотые же пластинки, обильно расшитые по краям одежды, поблескивали при свете заходящего солнца. Шапка — остроконечный войлочный колпак с золотым украшением, из-под которого быстро смотрели с беспокойным блеском живые черные глаза. Очень узкие войлочные сапоги и доха из верблюжьей шерсти заканчивали странный наряд киргиза. Он держал лук наготове. Колчан со стрелами и нож болтались у пояса. На изжелта-бледном скуластом лице и в чуть раскосых глазах виднелось напряженное внимание, почти тревога. На вид ему было лет двадцать с небольшим, но мощью и силой веяло от его богатырской фигуры.

Он не мог видеть притаившегося за деревом Алексея. Очевидно другой враг тревожил его.

Сердце юного князя забило тревогу. Татарин по своему внешнему виду казался не простым смертным. По массе золотых побрякушек у пояса и вокруг шеи, по расшитому галуном высокому колпаку видно было, что это один из важных и знатных обитателей степи.

— Вот бы полонить такого! Ермак Тимофеич спасибо скажет! — вихрем пронеслось в запылавшей голове Алеши.

Но как?.. Как полонить?.. Он, кажется, вдвое крупнее и сильнее его, князя Алексея, этот степной дикарь. Обернись он сейчас, и пропал Алеша под ударом его кривого, как серп, острого ножа.

— А взять живьем надо… Полонить такого, значит хорошего языка[75] добыть, — сообразил юноша.

Нет, во што бы то ни стало его живьем добыть надо!..

И, не медля более, Алексей пригнулся к земле и пополз змеею, скрытый высокой травою тайги. Вот уж ближе, ближе от него татарин. Его узкие черные глаза зорко впиваются в чащу… Очевидно, он слышит шорох, но иначе объясняет его себе… В его скуластом лице отразилось самое живое нетерпение. Дикого лесного зверя поджидает татарин, сын вольных киргизских степей.

Алеша теперь уже был в трех шагах расстояния от него. Он чуть приподнимается и быстро разматывает пояс, стягивающий кафтан. Сердце его стучит сильнее, стучит так, что вот-вот, мнится юноше, услышит его биение и киргиз… Но последний стоит спиной к Алексею… Если он вздумает сделать хоть шаг, то немедленно наступит на кудрявую голову подползшего к нему князя.

Еще пододвинулся к врагу Алеша. Теперь стоит ему протянуть руку, и он дотронется до мягких войлочных, обшитых верблюжьей шерстью, чобот татарина.

Затаив дыхание Алеша медленно и осторожно берет свой пояс в руки и, чуть дыша, окружает им ноги дикаря. Тот все еще стоит в задумчивости, не подозревая о грозящей ему опасности. А толстый, крепкий пояс незаметно окружает его ноги чуть выше щиколотки, поверх ступней… Совсем уже замерло дыханье в груди Алеши…

— Держись!.. — неистово выкрикнул он вдруг, затягивая разом оба конца пояса обеими руками.

Ошеломленный неожиданным криком дикарь хотел рвануться вперед и в тот же миг тяжело рухнул в траву, связанный по ногам.

Не теряя минуты Алеша кошкой прыгнул ему на грудь и, не дав опомниться, свободным концом пояса скрутил его руки. Потом выхватил кривой нож из-за пояса дикаря. Последний лежал на траве беспомощный как ребенок и, дико вращая глазами, силился порвать пояс, плотно скрутивший ему ноги и руки. Но толстая холстина была соткана прочно. Да и Алексей следил зорко за каждым движением врага.

— Коли двинешься — убью!.. — сверкнув на пленника грозным взором вскричал он, и, так как тот не мог понять его слов, приставил к груди дикаря его же нож.

Все это произошло не больше, как в минуту.

Глаза татарина вспыхнули злыми огоньками.

Алексей, все еще сидя на его груди и держа нож у сердца врага одной рукою, другую приставил ко рту и громко крикнул:

— Сюда, ребята, на помощь!..

Гулким раскатом пронесся его призыв по тайге. Вскоре из кустов орешника выглянула скуластая физиономия Ахметки.

— Ай, хорошо пленник!.. Больно хорош!.. Поймал пленника, бачка!..

Князь Таузак это, самого Кучума ближний человек, — мотая головой и поблескивая глазами повторял он, разглядывая связанного татарина как диковинную, редкую вещицу.

Тот только метнул на него свирепым взором.

— Джан Кучик![76] — произнес он хрипло и плюнул в сторону Ахметки.

— Што он лопочет? — заинтересовался Алексей.

— Ругается, бачка… Ну, да поругаешься ты у нас, постой, как поджаривать тебе пятки станем, — зловеще блеснув глазами прошипел Ахметка.

— К бачке-атаману сволокем его, бачка, на помощь только кликнем своих, суетился проводник.

Но и скликать не пришлось прочих охотников. Они прорвались сквозь чащу, теперь были тут же и помогали связывать Таузака. Потом освободили его ноги и погнали вперед, прямо в стан Ермака, хваля по дороге своего юного товарища, сумевшего раздобыть атаману такого важного языка.

Глава 8 ДОПРОС. — ПОСОЛ К КУЧУМУ

— Атаман, гляди, никак волокут наши особую дичину к твоей милости, разглядев своими зоркими глазами приближающуюся к стану группу охотников произнес Кольцо.

Ермак, задремавший у костра на вдвое сложенном потнике, с живостью юноши вскочил на ноги.

— И то, особая дичина, Иваныч! Языка раздобыли!.. Эка, молодцы у меня ребята! — оживляясь вскричал он.

Вмиг стан засуетился и высыпал навстречу охотникам. Ахметка первый выскочил вперед и спешно стал докладывать, как «молодой бачка» полонил батыря и как позвал на помощь, и как связали они пленника, ровно барана.

— Неушто один одолел, Алеша? — ласково блеснув на юношу своими быстрыми глазами спросил Ермак.

— Один, атаман, — не без некоторой гордости отвечал тот.

— Ай да Алеша! Ай да князенька! Исполать тебе, друже! — обласкал еще раз Алексея Ермак и вмиг светившееся лаской лицо его приняло суровое, грозное выражение. Острые глаза, как две раскаленные иглы, впились в пленного киргиза.

— Гей, толмача мне! — крикнул он повелительно и сурово в толпу казаков.

Ахметка, владевший сносно по-русски, выступил вперед.

— Скажи твоему нехристю, штобы все без утайки нам поведал — где живет Кучум и как нам пройтить к евоному граду, и много ль там воинов припасено ноне у ево… Все штоб без утайки поведал сейчас же, не то тут же ему карачун придет. Так и скажи, — сурово и грозно приказал атаман.

Едва окончил свою речь Ермак, как Ахметка уже замахал руками, замотал головою и залопотал что-то быстро-быстро, обращаясь к татарину на своем родном языке.

Но чем больше горячился толмач, тем спокойнее становилось лицо пленника. Горделивая усмешка повела его губы. Он, словно нехотя, открыл рот и произнес одну только фразу, холодную и острую, как жало змеи:

«Не хочет Таузак говорить с изменником, с джаман-кишляром».[77]

Ахметка как мячик отскочил от него. Лицо толмача позеленело от злости. Зеленые же огни забегали в глазах.

— Пытай его, бачка-атаман… Убей его, собаку… Не скажет он ничего тебе… Не хочет собака ничего сказать, — так и ринулся он в ноги Ермака.

— Молчи! Знаю и без тебя, что делать надо, — сурово нахмурившись произнес тот. — Ей, Михалыч да Панушка, потеребите молодца малость, авось, угольки горячие развяжут ему язык, — заключил он, махнув рукою, отошел в сторону и отвернулся.

Яков Михайлов с Никитой Паном кликнули казаков и велели им стащить с ног татарина его мягкие чоботы. Потом, захватив на чекан несколько углей, старый разбойник плотно обложил им смуглые, желтые ножные пятки киргиза.

«Поджаривание» пяток было в то время самой обыкновенной пыткой и не одних только волжских разбойников. Ермак, вполне доверяясь Пану, не хотел смотреть на пытку. Он смолоду не выносил никакого вида страданий. Если бил ножом или пулей, то бил наотмашь, сразу пресекая жизнь без мук и пытки. В этом могучем и богатырском теле недавнего разбойника жила все-таки прямая, великодушная и добрая душа.

Достигший до него скрежет зубов и запах гари заставили его живо обернуться. Татарин лежал с обуглившимися пятками и с искаженным страданием лицом. Но глаза его по-прежнему презрительно и гордо смотрели на всех.

— Ну-кась, попытай еще раз спросить, Ахметка. Авось, теперь речистее будет, — приказал Ермак.

Последний снова наклонился над пленником. На этот раз лицо пытаемого приняло странное, почти радостное выражение. Побелевшие от страданий губы раскрылись. Он заговорил сразу много и часто какими-то гортанными звуками, поминутно прерывая свою речь.

— Ну, што? — обратился Ермак к Ахметке, когда пленник, — по-видимому, кончил.

Тот только покачал своей бритой головой.

— Артачится, господин… Слышь, что говорит-то… Говорит, что до Кучумова града идти нам еще долго: Тавдой, Тагилом, Тоболом да Иртышом…

На Иртыше и будет Искер, сама столица Кучума… И еще говорит, что не допустят нас к Искеру ихние вои… Што больше ста тысяч набрал рати Кучум и велел окопаться в засеке, под Чувашьей горою… И еще говорит, бачка, што батырь у них есть. Мамет-Кул царевич, силы неописуемой, храбер и отважен, што степной орел… Не подпустит и близко к городу твою дружину… И што сам Кучум-салтан хошь и стар, и слеп, и дряхл годами, а мужества у его не занимать стать: разгромит он твою рать… Вот што говорит собака-Таузак.

Смертельная бледность покрыла при этих последних словах лицо атамана.

Ермак вздрогнул от гнева и грозно топнул ногою.

— Ручницу сюда мне! — послал он снова зычным голосом в толпу казаков.

— Ишь, опалился атаман!.. Самолично собаку-нехристя похерить желает, — тихим, чуть слышным рокотом пронеслось по рядам дружины. Между тем Ермак, не спеша, снял с себя железную кольчугу, повесил ее на ветку могучего кедра и, отойдя на несколько десятков шагов, вскинул ружье к плечу.

Едва успел прогреметь выстрел, как, словно юноша, бегом подбежал к пробитой навылет железной броне Ермак и, схватив ее, поднес к самому лицу татарина.

— Гляди… Видишь, што сделал пуля моя… Медь, железо, булат, что твой пергамент рвет она… Так и скажи твоему салтану: то же будет и с им, коли не сдастся сам добровольно и не сдаст Искера-столицы и всего царства сибирского нашему Государю… Передай ты ему все это доподлинно, толмач.

Ахметка немедля исполнил приказание атамана. Но бледный как смерть киргиз и без его разъяснения понял, казалось, в чем дело. Понял, что далеко было стрелам Кучума до этих могучих ручниц, извергающих из себя дым и пламя.

А Ермак, как ни в чем не бывало, говорил уже спокойно, стоя в кругу казаков.

— Так-то, ребята, не скоро очухается от такой-то пальбы нехристь…

Полечи-ка ты ему разным снадобьем пятки, дедушка Волк, ты ведь у нас мастер на это… А как оправится, дать ему струг, да отпустить обратно в Искер к евоному салтану. Пускай попужает хорошенько старика, да порасскажет ворону старому каким оружием мы, вольные казаки, побеждать его будем…

И, весело усмехаясь, отошел к костру и занял свое прежнее место на войлоке могучий орел Поволжья.

В тот же вечер был отпущен в челне обратно к Кучуму в Искер князь Таузак…

Глава 9 ЗВЕЗДА ИСКЕРА. — БАЙГА. — СТРАШНОЕ ВИДЕНИЕ

Мягкая, теплая осенняя погода.

В окрестных урманах и тайгах, среди зеленой пышной хвои, сиротливо жались лиственницы, как безобразные скелеты мертвецов среди кудрявых и стройных красавиц. Кое-где листва еще не опала, и красная осина, багровый тополь и золотые пихты и березы, убранные прихотливым капризом старой осени, умирали, одетые в багрянец и пурпур, нарядные, как на пиру. Зеленая степь стала желтой. Цветы багульника, богородицыной травки и кукушкиных слез давно поблекли. Отцвели и восковые белые цветы брусники. Красные, как кровь, ягоды кое-где оживляли поседевшую, постаревшую степь. Там, севернее к Ледовитому морю, в непроходимых тундрах было их царство. Здесь, в степи, они являлись редкими румяными улыбками среди вымиравшей степной флоры. Ряд холмов, еще зеленоватых от пышного мха, убегал в даль волнующейся грядой.

Иртыш еще не замерз.[78] В своем извилистом русле, среди целой бездны течений, замкнутый высоким холмистым правым и плоским левым берегами, он бежит, стремительно роя землю в каменистом, глинистом дне. Обычно голубой и красивый Иртыш в своих верховьях, он покрыт тиною и плесенью на нижнем течении. Но в это позднее, глухое время он потемнел и надулся, точно недовольный предстоящим близким заточением в глубоких, холодных льдах. В окрестных холмах и возвышенностях клубился серовато-сизый туман.

Старый Урал покрылся, точно траурным флером, его синим покрывалом. О чем грустил старый Урал в это мглистое утро?.. О чем пел тихо-тихо однотонно ропчущий Иртыш?.. Никто бы не объяснил тайну каменного великана и потемневших от гнева бурливых вод…

Искер давно проснулся.

Несколько десятков юрт, сложенных из глины и нежженого кирпича да вереска со мхом, наполовину тесно прижатые друг к другу и обнесенные высоким валом с двух сторон — вот что представляла тогда недосягаемая для врагов столица Кучума. Гигантские горы, окружая ложбину, предохраняли ее от набегов неприятелей, образуя естественную стену, более непобедимую, чем все сооружения рук людей. И только скат к реке, сбегавший мхом и вереском, не был защищен. С трех сторон столицы высился тройной вал, окруженный глубокими рвами. Гордо поднималась к небу сторожем-исполином огромная Чувашья гора, окруженная засеками и окопанная рвами. С этой горы были хорошо видны окрестные городки и улусы подвластных Кучуму оседлых племен.

Искер проснулся. В степи, за валом паслись стреноженные кони и овцы, под присмотром, словно зашитого в меховую куртку, молодого киргиза-пастуха, с кожаной камчи[79] в руках. Из боязни какого-нибудь джюрюга[80] бдительно караулит коней пастух.

Вокруг Искера лежат вспаханные под весеннюю пшеницу поля. На берегу разложены сети. Из юрт струится синеватый дымок от шора.[81] Видно по всему, что давно и прочно насижено туземцами это хорошо защищенное самой природой гнездо.

В одной из юрт, разгороженной на несколько частей войлочными коврами и шкурами убитых медведей и лосей, уютнее чем во всех остальных жилищах Искера. Стены юрты или керече, как их называют киргизы, поверх темных замшившихся кошм и шкур убитых медведей, покрыты персидскими коврами.

Входной иссык[82] или, вернее, простое отверстие в кошме завешано такими же коврами. Ими покрыт и земляной пол юрты. Что-то ароматное варится в котле над шором, синий дымок которого частью выходит в верхнее отверстие юрты, частью стелется в ней легким туманом, придавая жилищу сибиряка таинственно странный и красивый вид. На стенах юрты висят кувшины, чашки и турсуки кумыса — единственного любимого питья киргизов. У входа стоят безобразные маленькие изображения домашних шайтанчиков или идолов, охраняющих семейный очаг. Сам Кучум издавна исповедует мусульманскую веру и всем своим подданным, не говоря уже о домашних, велит молиться Аллаху и Магомету, пророку его, но, тем не менее, шайтанчики украшают каждую юрту сибиряка. В этой роскошно убранной юрте их более, нежели следует. На них с верой и упованием обращена пара красивых, тоскующих глаз. На нескольких кошмах, свернутых вместе и образующих низкое ложе, покрытое мехами, лежит смуглая девушка лет шестнадцати.

Тонкая, ровная, укутанная в какую-то фантастическую одежду, род чапана[83] из бухарских пестрых шелков, с черными, как смоль косами, перевитыми ракушками и золотыми пластинками, с головой, покрытой остроконечной шапочкой, унизанной бисером, царевна Ханджар, любимая дочь Кучума, кажется нарядной не менее своей юрты. Несмотря на чуть выдвинувшиеся скулы и небольшие, узкие черные глаза, юная царевна прекрасна. Ее взор непроницаем и глубок как дремучая сибирская тайга. Ее смуглое личико алеет краской нежного румянца, которому позавидовали бы самые алые цветы Ишимских степей. Не столько, однако, красотой, яркой как полярная звезда, сколько беззаветной отвагой и удалью пленяет царевна…

Но сейчас она печальна и тиха. Туманом легла тоска на черные глаза царевны, хотя под этим туманом так и сияют, так и горят они, эти черные, блестящие, восточные глаза. Недаром молоденькую Ханджар зовут звездою Искера. Недаром пуще зеницы ока бережет и лелеет дочку старый Кучум.

Гордостью сибирского юрта считают Ханджар и сами жители Искера.

У ног царевны лежит широкое, коренастое, все зашитое в оленьи меха, существо. Плоское лицо этого существа и маленькие карие глазки с явным восторгом впиваются в лицо царевны. Это Алызга, остяцкая княжна Алызга, бежавшая от Строгановых к своей обожаемой царевне. Чисто собачьей преданностью дышит каждая черта ее некрасивого, скуластого, широкого лица.

Царевна молчит. Бог знает, какие думы тревожат под расшитым бисером уке[84] эту дивную чернокудрую головку. Те же мысли отражаются и в преданных глазах Алызги…

Вдруг неожиданно вскочила на ноги царевна. Жалобно зазвенели все ожерелья из ракушек и пластинок на ее смуглой шее.

— Слушай, бийкем,[85] — вскричала она, вспыхнув вся, начиная с высокого чела и кончая краями смуглой точеной, тоненькой шейки. — Слушай, бийкем… Я не могу понять, чего хочет отец… Идет русский батырь со своими воями… Надо бы встретить его с найзами[86] и стрелами — мало их што ль у нас? — выслать рать великую, преградить путь батырю, биться с ним, одну ночь, две, три ночи, — но непременно одолеть, в полон взять, привязать к хвостам кобыльим и пустить в степь…

Ханджар топнула маленькой ножкой, обутой в мягкий козий башмак, и бешено сверкнула очами. Она едва не задохнулась от захватившего ее порыва.

Потом, помолчав немного, снова заговорила так же возбужденно со сверкающими глазами и порывистыми движениями рук:

— А победят наши, пускай дальше идут, за горы, на русские улусы нападут, кулов[87] наберут — того синеокого, что вызволил тебя из неволи, да девчонку ту, что держала тебя шесть лет на запоре, Алызга моя, — с худо скрытою злобою закончила царевна.

— Она любила меня, повелительница, — тихо произнесла остячка.

— Пускай в Хала-Турм провалится ее любовь! — еще с большим гневом крикнула молоденькая ханша. — Для себя любила, как забаву любила мою джясырь…[88]

— Твоя джясырь с тобою снова, — произнесла с чувством Алызга. Видишь, к отцу в Назым не поскакала я, сюда, к тебе пришла. И брата привела с собою… О, большой человек брат Имзега!.. Сам грозный Уртэ-Игэ внимал ему у Ендырского потока… Великий бакса — Имзега, мой брат…

— А что говорит брат твой, как кончится поход неверного батыря? До каких пор дойдут русские вои? — нетерпеливо спрашивала Ханджар.

— Не ведаю, царевна. Кабы ведала, все пересказала тебе, звезда очей моих, цветок Ишимской степи, белая лилия Иртыша, — искренно сорвалось с уст Алызги. — Одно скажу, коли придет грозный батырь к Искеру, возьму я, найду брата Имзегу, встану в ряды наших батырей и до последней капли крови буду защищать тебя, царевна моя.

Карие глазки Алызги при этих словах зажглись воодушевлением.

Скуластое, широкое лицо озарилось теплым светом. Но на Ханджар иначе подействовали слова Алызги.

— Коли придут сюда неверные собаки, — вся бледнея от гнева и ненависти вскричала она, — я выйду с братьями, Абдул-Хаиром и юным Алеем, на городской вал и только по трупам нашим проникнут в Искер собаки!..

Недаром зовут меня Ханджар!..[89] заключила она, дрожа всем телом и крепко сжимая в кулаки свои смуглые руки.

— О, царевна, сладкий коралл души моей, звезда страны сибирской, вместе жили, вместе и умрем!

И Алызга, упав на мягкие кошмы, коснулась горячим лбом маленькой ножки ханши.

Та оценила преданность своей подруги, положила смуглую ручку на голову остячки и произнесла тихо и ласково, точно воркуя, своим звонким голоском:

— У тебя, бийкем-Алызга, хорошая, светлая душа. Твои речи звучат, как серебряный сыбызсой.[90] Так может говорить не купленная рабыня, а ак-сюянь,[91] благородное, преданное сердце.

Спасибо, Алызга… А теперь прикажи Искендеру седлать айгара.[92] На байге[93] хочет сегодня, как станет падать солнце, скакать Ханджар… Скажи брату, пускай скличет наших батырей.

Едва только проронила последнее слово Ханджар, как Алызга уже исчезла за тяжелым ковром иссыка, привыкшая стрелою носиться по приказанию своей госпожи.

* * *

— На байгу!.. На байгу!.. — веселым гулом пронеслось по степи, и целая ватага Искерских молодцов вылетела на своих лихих скакунах из ворот улуса.

Вихрем облетела Искер радостная весть — царевна Ханджар зовет на байгу.

О смелости, удали и ловкости царевны Ханджар стоустая молва разнесла весть далеко. На крупе удалого киргизского коня выросла царевна. Сама степь вложила силу и ловкость в это тонкое, изящное тело, в эти смуглые руки, умеющие лучше любого наездника управлять скакуном.

В то время, как жены ее отца пряли ткани, одежды, гнали кумыс и сводили сплетни, да перебранивались между собою, царевна Ханджар дикой птицей носилась по степи с нагайкой в руке, подставляя ветру и солнцу свое прелестное, юное лицо, полное удали и восторга.

И сейчас среди девушек-прислужниц она вылетела в степь, подобная быстрой молнии, на своем коне.

Туман расплылся, и пожелтевшая ложбина, с высохшей от осени травой и цветами, казалась золотою.

У городского вала толпилась группа всадников. Это были первые батыри Искера, удалая молодежь, гордость Кучумова юрта.

Впереди всех красовались два брата Ханджар от первого брака: старший Абдул-Хаир и младший Алей, красивый, стройный мальчик, соперничавший в удали с сестрою Ханджар.

Последняя выскочила на своем айгаре вперед. Сменив легкий бухарский чапан на меховую куртку и узкие кожаные шаровары, в своей остроконечной шапке, она скорее походила на красивого мальчика-удальца, нежели на девушку-царевну. Только черные змеи ее кос, вырываясь из-под шапки, десятком тонких прядей разбегались вдоль спины и бедер.

Легким ударом нагайки она заставила своего коня подскочить к группе мужчин.

— Гей, батыри Искера и вольных Ишимских степей, кто хочет словить меня сегодня?.. Кто угонится за моим айгаром? Кто схватит меня на лету из седла?.. Кто захочет отведать моей нагайки? — кричала она весело и разразилась веселым смехом.

Рассмеялись эхом за нею и девушки ее свиты.

Смеялись громко, задорно.

Ропот прошел по группе мужчин. Не ударов нагаек боялись юноши Искера, тех безжалостных, могучих ударов, которые наносила, спасаясь от преследования невеста-девушка во время игры. Дело в том, что байга не была простым развлечением молодежи. Ей придавалось особое значение. Тот молодец, который догнал бы на всем скаку девушку-наездницу, по установленному среди киргизов обычаю, делался ее обладателем, супругом. Но никто из самых близких карочей[94] двора Кучума не посмел бы дерзнуть погнаться за любимой дочерью, «зеницей ока», своего хана в надежде, что она станет его женой. Надо было быть царской крови, чтобы явиться искателем руки красавицы Ханджар. Вот почему нерешительность и робость царили в группе мужчин.

Царевна Ханджар между тем смеялась все обиднее и резче:

— Эй, батыри! — кричала звонким голосом она, — аль приросли к земле?.. Выезжай, кому любо… Или, может, приближение кяфыров[95] лишило вас удали, друзья?.. Так они еще далече, трусы… Далеко им до нас… В пух и прах разобьют их отцовские дружины, как посмеют приблизиться к нам… Выезжайте же смелей… Аль нет такого?.. Перевелись, знать, алактаи[96] в нашем юрту… Эх, кумыс вам с бабами гнать, трусы, пряжу ткать, а не на айгарах молнией носиться!

— с новым взрывом смеха заключила она.

Заскрипели от судорожной злобы зубы батырей. Не одна смуглая рука впилась в рукоятку ножа. Не один взор сверкнул бешенством в лицо царевны.

В открытый гул переходил ропот. Юноша Алей, сверкая глазами, ринулся вперед.

— Не поноси наших удальцов, сестра! Сама знаешь, не смеют дерзнуть они, — запальчиво крикнул он.

— А ты найди такого, который смеет, — усмехнулась Ханджар своими черными глазами и тут же испустила легкий крик.

Из толпы выделился всадник на красивом гнедом жеребце. Огромный, широкоплечий, могучий, он точно придавливал коня всей своей тяжестью. Его огромная голова и широкое, характерное, скуластое лицо, казалось, принадлежали какому-то великану!

Царевна Ханджар вздрогнула при виде его. Богатырь Мамет-Кул был царской крови, потому что приходился дальним племянником Кучуму. Царевич Мамет-Кул мог участвовать в погоне за царскою дочерью. Но этого-то и боялась более всего Ханджар. Его безобразное, скуластое лицо, исполненное свирепости и злобы, внушало ей отвращение и отталкивало от него.

— Если он увяжется за мною, велю прекратить байгу, — вихрем пронеслось в ее мыслях, но тут же она отбросила свое намерение, как недостойное царевны Ханджар.

— Отступить от байги, значит струсить… Пусть знают, что ничего не трушу я никогда, — гордо выпрямляясь в седле мысленно решила девушка.

И, быстро налетев чуть ли не на самого Мамет-Кула, она крикнула задорно и громко во весь голос:

— Бирк-буль!

Потом изо всей силы ударила своего айгара нагайкой и стрелою помчалась в степь.

Царевич Мамет-Кул поскакал за нею.

Вихрем, молнией летели кони: Ханджаров айгар впереди, Маметкулов сзади. Пыль клубами вылетала из-под копыт. Вся изогнувшись змейкой, почти лежа на спине коня, мчалась Ханджар с пылающими от жгучего удовольствия щеками. Ее черные глаза сыпали мириады искр. Изредка срывался с побелевших от волнения губок резкий гортанный окрик, и удары камчи один за другим сыпались на лоснящиеся от пены бока коня… Но и царевич Мамет-Кул не отставал от красавицы. Он давно и тайно вздыхал по черным очам «Звезды Искера» и только медлил засылать дженге,[97] избегая гнева Кучума, дружбой которого очень дорожил. Похитить, просто выкрасть, по обычаям юрта, Ханджар он тоже опасался: хан мог распалиться за это гневом на него.

И вообще отчаянно смелый в набегах и стычках с врагами, бесстрашный Мамет-Кул боялся этой тоненькой, как стройная пихта, гибкой девочки с насмешливо искрящимися глазами.

Но теперь ему представляется чудесный случай по древнему киргизскому обычаю добыть себе эту девочку в жены посредством байги, и он, загораясь счастьем, как бешеный скакал за ней. Вот все меньше и меньше делается расстояние между ними. Морда его лошади приходится почти у крупа ее коня.

Стоит ему только протянуть руку… Но в тот же миг удар нагайки ошеломляет царевича. Кровавый рубец ложится полосою на его щеку и шею. Ханджар, как змейка, с хохотом выскользает из его рук и, новым ударом попотчевав своего айгара, уносится далеко в степь.

Бешенство, глухая злоба и обида разрывают на части душу Мамет-Кула.

Обезумевший, ожесточенный, он ринулся за Ханджар, изо всей силы хлеща своего коня нагайкой… Но Ханджар трудно было нагнать. Она была далеко…

Мамет-Кул взвыл от злобы… Еще и еще удар… Удары без числа и счету…

Дикая киргизская лошадь несется теперь, чуть касаясь ногами земли.

Ханджар уже близко… Ханджар всего в двух, трех саженях от своего преследователя… Ура! Она уже в его руках… Не помня себя от радости Мамет-Кул кинулся вперед, в два скачка очутился подле девушки.

— Пришлю к тебе дженге, царевна! — вскрикнул он радостно и обнял Ханджар. Обнял и отскочил от нее вместе со своим конем. Глаза Ханджар были широко раскрыты. В них отражался ужас. Ужас был написан и на всем побледневшем мгновенно лице.

Она подняла руку и молча указала в даль нагайкой. Мамет-Кул взглянул и, испустив крик ужаса, закрыл лицо руками.

Страшное видение представилось взорам обоих.

Глава 10 БЕЛЫЙ ВОЛК И ЧЕРНАЯ СОБАКА. — ОБЪЯСНЕНИЕ ШАМАНОВ. — ПЕЧАЛЬНЫЙ ГОНЕЦ. — ЖИВАЯ НАГРАДА

То, что увидели Ханджар с Мамет-Кулом, увидели и все, присутствующие на байге, и весь Искер, и все царство сибирское.

Серебристый туман, как дым из кадильницы, нежной пеленою разостлался снова по степи, протягиваясь фатою над побагровевшими водами Иртыша.

Забили пурпурно-кровавые волны и над ними, на широком, лишенном растительности островке появился огромный волк, весь белый как сугроб снега. Он медленно подвигался к стороне Искера, потупив острую морду к земле и угрюмо глядя на разделявшие его от берега красные, как кровь, волны Иртыша.

Вдруг громовой лай послышался откуда-то с противоположного берега, и страшное, мохнатое черное чудовище, похожее на исполинскую собаку, показалось на берегу. Его дико выпученные глаза были так же налиты кровью, как и струи реки. Огромные зубы лязгали зловеще. Пламя выходило клубами изо рта. В один прыжок оно с глухим ворчанием перескочило разделяющий берег от островка поток и, метнувшись на спину волка, с остервенением впилось в его шею зубами. Началась ожесточенная борьба. Оба чудовища грызлись не на жизнь, а на смерть. То побеждал белый волк, то одерживала верх черная собака. Клочья шерсти летели во все стороны. Глухое рычанье разносилось по степи. Люди на берегу, собравшись огромною толпою, с ужасом глядели за исходом битвы. И вот, черная собака испустила новый, страшный и могучий, как раскат грома, лай и, перекусив волку горло, вскинула его на воздух и швырнула в кровавые волны Иртыша. И тотчас же закипела кровавая пена, а над нею в воздухе повис серебристый отблеск белых церквей с крестами и монастырей какого-то христианского города. Одновременно послышался звон, нежный, звучный и протяжный, тот «малиновый» перезвон, каким христианские храмы встречают прихожан в праздничные дни.

Отчаянное смятение, суматоха и панический ужас охватил столпившихся на берегу зрителей.

— Шаманов сюда!.. Пускай объяснят виденье! — послышался грозный окрик, и седой старик, высокий и плотный, с коричневым, изрытым морщинами лицом, со сросшимися над переносицей бровями, с тусклым, ничего не видевшим взором, сделал повелительный жест рукою. Он был в горностаевом халате, подбитом соболями и обшитом золотыми пластинками по бортам и воротнику. В виде пуговиц шли они в четырнадцать рядов сверху до низу его верхней одежды. Высокий железный шлем в три венца, с навершьем, заканчивающимся пером, украшал его голову. Вокруг венцов были начертаны индийско-тибетские письмена. Он был величествен и грозен на вид, этот незрячий, но крепкий и сильный старик, весь словно вылитый из бронзы. Это был Кучум-Шейбанид, сын Муртозы, великий и грозный хан сибирский.

В 1563 году в отомщение за смерть своего деда, зарезанного Едигером, Кучум пришел в Искер и, убив Едигера и брата его Бекбулата, воссел на престоле ханском. Он сумел подчинить себе всех окрестных инородцев стрелами и ножами и заставить их платить ему ясак. Он первый ввел магометанскую веру в идолопоклоннической Сибири, послав к эмиру Бухарскому, Абдуллу-Богодур-Хану за учителями для распространения ислама.

Но, несмотря на то, что Кучум был ярым мусульманином, в его душе прочно жил дикарь-идолопоклонник. Он верил предсказаниям баксов, шаманов и колдунов и прибегал к их колдованиям в самые трудные минуты жизни. И сейчас, когда стоявший подле него любимый младший сын передал ему все происходившее, явная тревога отразилась на лице хана.

— Шаманов сюда!.. — приказал он еще раз. И по этому хорошо знакомому, повелительному голосу владыки Искера заколыхалась огромная толпа на берегу. Несколько человек спешно выдвинулось вперед, среди почтительно расступившейся свиты Кучума.

Их куртки были сшиты из разноцветных лоскутьев материй, узких и длинных, в виде красных и зеленых полос. Узкие же штаны также пестрели такими же полосами. На спине кафтана нашит был густой ряд спиц, длиною в палец, а на плечах торчали большие пучки совьих хвостов. Остроконечный войлочный колпак весь был увешан бубенчиками и раковинами. Из-под колпака вилась туго заплетенная и черная, как сажа, косица. Огромная кобза[98] и бубны были у них под мышкой. Ожерелья из ракушек и пластинок покрывали шею.

Это и были шаманы, вершители судеб не только киргизов, но и всех Сибирских народов. Их лица, испещренные рубцами, опаленные огнем, худые и коричневые, являли собою смесь чего-то таинственного и, в то же время, отталкивающе противного.

Впереди всех стоял седой старик-шаман с побелевшей от времени косицей. Но, несмотря на старость, он казался юношей со своим пронырливым и быстро бегающим взором. Целая масса камешков и блях покрывала его грудь и шею, издавая при каждом движении шамана резкий, раздражающий звук.

— Что велишь, повелитель? — почтительно склоняясь перед слепым ханом обратился он от себя и своих товарищей к Кучуму.

— Ступай за мной в мой юрт, Аксакал, и те, что пришли с тобою: Кунор-бай, Куте-бара и другие, все ступайте… Мои мертвые очи не могли зреть знамения, о котором мне сейчас рассказали, но ты должен был видеть его, Аксакал…

— Так, повелитель…

— Ступай же в юрт с помощниками своими… Пусть сам шайтан откроет тебе значение видения над рекою… И да простит мне Аллах и Магомет, пророк его, что я взываю на помощь шайтана…

И он снова сделал шаманам знак следовать за собою.

Поддерживаемый с одной стороны вельможей Карачей, с другой сыном Алеем, Кучум двинулся медленно к самой большой и просторной юрте во всем Искере. Четыре шамана и приближенные хана на почтительном расстоянии следовали за ним.

* * *

Последние уголья дотлевали на шоре, фантастически причудливым светом озаряя исковерканные рубцами и незажившими ранами лица четырех шаманов.

Запах острого и пряного куренья стоял в юрте. Старик Аксакал поднял свою кобзу и, медленно водя по ней смычком, стал обходить вокруг потухающего шора. Три другие шамана следовали за ним, напевая что-то непонятное и заунывное глухими загробными голосами и изредка ударяя в бубны костлявыми, желтыми руками.

— Кайракак!.. Койраком!.. Алас!.. Алас!.. Алас!.. — только и слышно было бормотанье старшего баксы.

Кучум, со скрещенными на груди руками, сидел на кошмах, крытых шкурами медведей. Молчаливая свита окружала его. Все взоры впивались со жгучим нетерпением в шаманов, которые все быстрее и быстрее обегали тлеющий шор. Все громче и резче пиликал смычок и звенели бубны. Наконец, беготня превратилась в настоящую скачку. Шаманы подпрыгивали на месте, вертелись волчками, кривлялись, с пеной у рта, дико поводя вытаращенными глазами… Бубны заливались… Смычок замолк. Теперь Аксакал далеко отшвырнул от себя звенящую кобзу на кошмы и закружился, неистово колотя в бубны… Его седая косичка и острая щетина из спиц на спине закружились тоже, придавая ему вид взъерошенного волка… Вот он выхватил из-за полы своего пестрого, полосатого кафтана нож и стал наносить им себе в грудь удар за ударом… Кровь брызнула из ран, обагрив кошмы и ковры. Аксакал в корчах упал на потухший шор… За ним следом попадали и остальные баксы…

Пена, пот и кровь с их обезображенных тел полились ручьями на землю.

Вдруг, весь сведенный судорогами, поднял с горячих угольев начинавшую уже тлеть голову старший бакса… Ужас и безумие отразились на его залитом кровью лице.

— Могучий хан, слушай!.. — захрипел он, дико вращая глазами. Великие Духи через меня, верного раба твоего, открыли тайну… Погибель приходит царству Сибирскому… Проклятые кяфыры идут сюда… Они уже близко… Мое сердце чует их… О, великий хан, горе тебе и нам!.. Белый волк погиб от черной собаки кяфыров… О горе!.. горе!..

— Ты лжешь мне, трус!.. — забывшись в бешенстве вскричал Кучум, как юноша вскакивая со своей кошмы. — Я велю сегодня же сбросить тебя в волны Иртыша, собака! Ступай к своему шайтану, вестник горя и зла!

И, выхватив стрелу из-за пояса, он, руководимый инстинктом слепого, стал метко целить в голову баксы.

Вельможи, царевичи и свита с ужасом смотрели на невиданное и неслыханное дело. Неужели Кучум решится бросить стрелу в предсказателя!

Особа шамана была священна. Оскорбить шамана значило разгневать самого великого шайтана. Но никто не смел напомнить об этом хану. Кучум был страшен. Со сверкающим взором ничего не видящих глаз, с перекошенным от бешенства ртом и сведенными бровями он представлял собою полное олицетворение гнева и грозы. Стрела, направленная на шамана, готова была уже вылететь из лука, как неожиданно поднялась тяжелая кошма юрты, и царевна Ханджар быстро влетела в юрту. Ее глаза пылали как уголья, черные косы бились о спину и грудь. Бисерное украшение упало с головы и кудрявившиеся пряди черных, как смоль, волос окружили сиянием изжелта-бледное личико.

— Отец!.. Отец!.. Удержи руку, повелитель!.. Бакса изрек истину!..

Кяфыры близко!.. Ужасный гонец спешит к тебе!..

И, с громким воплем опустившись на кошмы, обняла ноги Кучума.

Почти следом за нею вбежал гонец. Его одежда была в клочьях.

Войлочной шапки-колпака не было на голове. Небольшая тюбетейка покрывала бритое темя. Он задыхался от волнения и бега и почти пластом упал у ног своего владыки, рядом с царевной Ханджар.

— Князь Таузак?!.. — вскричала в один голос свита Кучума. — Откуда ты, князь?!..

Но Таузак молчал. Слышен был лишь хрип из его груди.

Тогда Кучум положил свою желтую, как пергамент, руку на черненькую головку Ханджар.

— Звезда и солнце моих слепых очей, принеси гонцу турсук.[99] Пусть освежит ссохшиеся уста…

— Благодарю, повелитель… — простонал Таузак.

Ханджар легче козочки вскочила на ноги, выбежала в соседнее отделение юрты и в одну минуту появилась снова с мехом в руке, наполненным кобыльим молоком.

— Пей во имя пророка, — произнесла она, подавая курдюк Таузаку.

Тот жадно припал к нему губами. Потом отвел турсук и вскричал дрожащим голосом:

— Повелитель Ишимских и Воганских степей, великий хан Сибирских народов, горе нам!.. Кяфыры близко… Они плывут по Тавде, государь…

Скоро будут у устьев Тобола… Они могущественны и сильны, русские вои…

Сам шайтан помогает им… Когда стреляют они из своих медных луков, каких нет у нас, государь, огонь выскакивает и опаляет пламенем, дым валит клубами и гремит гул далеко окрест… Стрел почти что не видно, а уязвляют они ранами и побивают насмерть… Защититься никакими разными сбруями нельзя от них, повелитель: все прорывают, все колят насквозь…

Сказал свою речь Таузак, хотел еще прибавить слово, но не смог.

Усталость и пережитые муки долгого пути дали себя почувствовать гонцу. Он зашатался, приник к земле и бессильно замер у ног Кучума.

Последний как стоял, так и остался с поднятым луком и натянутой стрелой.

— Велик Аллах и Магомет, пророк его!.. — произнес он внятно, воздевая руки над головою. — Во всем могучая воля Аллаха!.. В Тобол вступают?.. По Тавде плывут? — спросил он снова у гонца.

— На Тавде видел их, государь. В Тобол не сегодня-завтра войдут.

Схватили меня, когда я высмотреть хотел их по твоему велению, — ослабевшим голосом ронял Таузак, — палили из луков своих… Железо и медь насквозь пробивали… Отпустили с тем, чтобы упредить о сдаче тебя, государь…

— Собаки!.. — грозно и сильно вырвалось из груди Кучума, — не думают ли победить меня ничтожною горстью воинов своих!.. Много ли насчитал ты их, Таузак?

— Поменее тысячи будет, государь… И ведет их алактай могучий… Как Аллу слушаются его поганые кяфыры…

— Менее тысячи… и ведет алактай… — усмехнулся слепой хан своими гордыми устами. — Но и у нас немало есть могучих алактаев и батырей… Их менее тысячи, а нас десятки, сотни тысяч… А что дымом и огнем палят, не страшно это… Аллах хранит правоверных… Ступай, отдохни, Таузак. К закату зайди в мою юрту, расскажешь все подробно о том, что слышал и видал… А теперь уйдите все, князья и карочи-вельможи… Пусть останутся только дети мои, Абдул-Хаир и Алей и ты, радость дней моих, луч солнца среди моей печали, царевна Ханджар, — приказал он ласково.

— И ты, Мамет-Кул, и ты останься с нами, — быстро прибавил Кучум.

Богатырь-царевич, последовавший, было, следом за остальными, остановился и, мягко ступая своими оленьими сапогами, неслышно приблизился к дяде.

— Слушай, Мамет-Кул, — произнес Кучум, почуяв его инстинктом слепого рядом с собою. — Аллах прогневался на меня и лишил возможности видеть любимую дочь-царевну, поразив слепотою очи мои. Но я не раз слыхал, как воспевали ее под звуки домбры лучшие певцы Искера… Я слыхал, что с кораллами сравнивали ее уста, с дикими розами Ишимских долин ее алые щечки, с быстрыми струями Иртыша ее черные, искрометные глаза. Ловкостью и смелостью она превзойдет всех юношей Искера. Недаром покойная ханша Сызге, мать царевны, на смертном одре предсказала ей счастливую будущность… Я дам за нею лучшие мои табуны, лучших кобылиц и курдючных овец им в придачу… Шелковых чапанов наменяю от Бухарских купцов… Завалю твою юрту тартою,[100] царевич… Возьми все, дарю тебе в жены красавицу Ханджар… Но за это… за это ты, царевич, победишь мне русского алактая.

Кучум кончил. Его грудь бурно вздымалась. Его лицо, мертвенно-бледное до сих пор, пылало и покрылось багровым старческим румянцем. Его рука обвила стройные, гибкие плечи Ханджар, побледневшей как саван.

Как?! Она будет женою этого безобразного, огромного Мамет-Кула? Не глядя на нее, отец отдаст ее, как рабыню, в юрту царевича?! И все из-за них, из-за проклятых кяфыров, с приближением которых приблизились к ней все беды и горести зараз!

Полная отчаяния и ужаса она едва слышала, что говорил ее отец сияющему теперь от счастья Мамет-Кулу.

— Мои сыновья еще молоды… Если убьют Абдул-Хаира собаки-русские, мне некому будет после смерти оставить Искер. Проклятый Сейдак[101] рыщет по степи со своими наездниками и ждет случая занять отцовское место… Алей еще мальчик…

Его рано отсылать в поход и ханша Салтанета взвоет, как волчица, от горя, если придется с ним расстаться… Тебе, царевич Мамет-Кул, поручаю войско… Ты поведешь его берегом Тобола… Темною ночью ты с воинами протянешь цепи на реке, чтобы прервать ими путь кяфырам, и всею ратью обрушишься на них… Выбери надежных батырей, Мамет-Кул… Кликни клич кочевым киргизам и с помощью Аллаха Ханджар твоя…

— Я исполню все, как ты велишь, повелитель, и сам пророк да поможет нам! — грубым, зычным своим голосом вскричал Мамет-Кул и, почтительно приложив край ханской одежды к челу и устам, вышел из юрты.

Вышли и младшие царевичи, вышла и Ханджар. Целая буря клокотала в душе юной царевны. Она — обещанная невеста Мамет-Кула, этого зверя с ожесточенным в боях сердцем, в котором не осталось ни капли нежности ни для кого!

— О, Алызга! — шептала она, придя к себе и упав на грудь своей любимой бийкем-джясыри.[102] — О, Алызга, сколько зла причинили они…

И, выпрямившись во весь свой стройный рост, как испуганная газель поводя глазами, добавила, вся трепеща от ужаса и тоски:

— О, только бы не взяли Искера, Алызга моя… Клянусь, я буду доброй и любящей женой Мамет-Кула, лишь бы избавил он от горя и позора старую голову моего бедного, слепого отца…

И зарыдала навзрыд впервые в своей жизни звезда Искера, красавица Ханджар…

Глава 11 ЖЕЛЕЗНЫЕ ЦЕПИ. — ХИТРОСТЬ ЗА ХИТРОСТЬ. — ПОД БАБАСАНОМ. — В ПЛЕНУ

Далече еще до Иртыша, Ахметка?.. Ох, штой-то дюже мелко опять стало, — с досадой говорил Ермак, то и дело погружая огромный шест в воду.

Струги чуть тащились по Тоболу. Он словно обмелел. Словно перед тем, как заковаться ледяною броней, решил подшутить злую шутку над казаками Тобол. Весла то и дело упирались в песчаное дно реки. Утренники стали заметно холоднее. Дружина повытаскала теплые кафтаны и оделась теплее, кто во что умел. Дул северяк. Холодный осенний воздух пронизывал насквозь.

Съестные припасы приходили к концу, но выходить на берег охотиться за дичью было опасно. То и дело появлялись большими группами на крутых береговых утесах татары и стреляли с высоты в реку, по которой медленно тянулись струги казаков. Нельзя было и думать плыть быстрее. Мелководье, как нарочно, замедляло путь.

— Далече ли до Иртыша, Ахмет? — еще раз прозвучал тот же нетерпеливый вопрос над застеклевшею от осеннего холода рекою.

Татарин, зябко ежившийся под своим меховым чапаном, вскочил на ноги, зоркими глазами окинул даль и произнес уверенно:

— Часа два ходу. К полдню будем, бачка-атаман.

Задумался Ермак. Нерадостно было на душе атамана. Как-то неожиданно, сразу наступила осень. Люди зябли. Ветер, не переставая, дул в лицо, замедляя ход. А татары досаждали с берега почти что безостановочной стрельбой. Струги ползли как черепахи. Будущность похода представлялась темной, непроницаемой, как ночь под черной завесой. Кто поднимет эту завесу? Кто расскажет, что ждет дружину в этом холодном, неведомом краю?

Уже было несколько битв и на Туре, и на Тавде, и чем дальше подвигаются казаки в глубь Кучумова царства, тем больше помех встречается им на пути.

Осмелели, как видно, ханские воины, и ружейная да пушечная пальба перестала казаться им страшной и грозной как в первое время…

Так глубоко задумался могучий атаман грозной дружины, что и не слышит смятения и глухого ропота вокруг себя. И только когда что-то с силой брякнуло о дно лодки, и легкий струг поднялся носом над водой, точно ожил, проснулся Ермак.

— Што, на мели, што ли?.. Еще не доставало!.. — суровым голосом проронил он.

— Бог весть, что случилось, атаман… А только через Тобол протянута какая-то преграда… Вишь, два челна опрокинуло. Перехитрили нас поганые, неча сказать, — взволнованно докладывал Ермаку Кольцо.

Действительно два струга вверх дном плыли по реке, а сидевшие в них казаки, по грудь мокрые, вылезали из воды.

— Дьяволы!.. — выругался Ермак, — вишь, бритоголовые, чем досадили!..

Ин, ладно!.. Бери чеканы да секиры, робя, разбивай преграду поладнее, обретя сразу свою обычную бодрость и смелость духа заключил атаман.

Но не пришлось на этот раз дружине исполнить приказание вождя. Дикий рев пронесся вдруг над рекою. Мириады стрел засвистели в воздухе. Целая орда татар зачернела на берегу.

Прозвучала громкая команда атамана:

— Челны, ску-у-чь-ся!..

И вытянувшиеся, было, в струнку одной прямой линией струги тотчас же образовали собою огромную площадь, упиравшуюся в оба берега неширокой в этом месте реки.

— На берег вылазать опасливо покеда. Под осокой не больно видно.

Лазутчиков выслать бы. Пускай дознались бы, сколько там нечисти на берегу, — не то советовал, не то указывал Кольцо Ермаку.

Но тот только угрюмо помотал головою.

— Не хочу ребят зря губить. Попадутся в руки нечисти, не приведи Господь, искромсают, замучают их поганые.

— Ты меня, бачка-атаман, пошли, меня за своего примут и хошь бы што, — предложил свои услуги Ахметка.

Лицо Ермака просияло.

— Ладно, ступай. А мы ждать будем, Вызнай все, сколько их там привалило, да смотри поаккуратнее и вертайся скореича.

Татарин-толмач только головою мотнул вместо ответа, вылез из лодки и тотчас же скрылся в густо разросшихся кустах.

Начинало темнеть. Без устали падали стрелы, не причиняя, однако, сидевшим в челнах казакам особого вреда. Но все же ранили то одного, то другого. Знахарю Волку немало досталось работы перевязывать товарищей.

Стрелять из лодок было бесполезно. Крутой утесистый берег мешал пулям вылетать по назначению.

К вечеру стрельба татар чуть поутихла. Очевидно, наступившие сумерки мешали прицеливаться.

— Запропастился собака Ахметка. Чего доброго не махнул ли к своим.

Хошь и наш он, крещеный, а у них это часто бывает, — произнес неуверенным голосом кто-то в атаманской лодке.

Но атаман отрицательно качнул головой.

— Нет, братцы, не уйдет Ахметка. Хошь и бесермен, все же совесть у него есть. Да вот и он! — радостно заключил Ермак, вглядываясь в темному своими зоркими соколиными очами.

И правда, вблизи струга что-то забелело во мгле, и через несколько минут в челн прыгнул проводник-татарин.

— Видал… Выглядел… — залепетал он быстро, — много их… ой, много, атаман-бачка… Видимо-невидимо… А под Бабасанским урочищем, сказывают, втрое боле будет. Сам батырь ихний, сродственник Кучумов, там с добрым десятком тыщей ждет… А и здеся немало… На берег нельзя соваться, — докончил взволнованно и быстро свою несвязную речь татарин.

— Ладно… — усмехнувшись значительно проронил Ермак, — а теперь нужно мне, братцы, надежных человек с пять десятков отрядить вона в лес тот, што за утесами чернеет. Придется мимо поганых прокрасться да хворосту набрать в лесу поболе, вязанки так с четыре на человека. А там, как вернетесь, новую работу вам дам.

— Все мы надежные, всех отряди, атаман, — заговорило несколько десятков голосов сразу.

— Ишь, больно прытки. А здеся кто останется? Дурьи головы, выдумали што, — шутливо остановил их Ермак и тут же отрядил выбранных им самим пятьдесят казаков.

— Веди их, Мещеря, да помни, коли откроют вас поганые — конец всем.

Вертайтесь скореича. Забавное нечто узрите, как вернетесь. Право слово, говорю… Ин, как помыслю о том, со смеху помереть можно, — расхохотавшись в голос заключил свою речь Ермак.

Дивному диву дались казаки. Давно они не видели таким веселым своего батьку-атамана. И когда же? В то самое время, как на высоких утесах, лишь только забрезжит рассвет, их всех, пожалуй, расстреляет татарье. Вперед двигаться нельзя — невидимая подводная преграда мешает. Ночью и искать ее в воде нельзя: не приведи, Господи, потопишь челны, как только двинешься вперед, к Кучумке. Почему же так весело атаману, чего смеется Ермак?..

А он так и хохочет, так и зашелся от смеха. И не заметил, как подошел любимец Алеша к нему и просит его:

— Отпусти меня в лес с молодцами, Василь Тимофеич.

Тут только успокоился от смеха Ермак, чутко, тревожно насторожился.

Глядит на юношу, руку на плечо ему кладет.

— Постой, князенька, не зарись больно. Зря нечего храбриться. Будет и на твоей улице праздник, Алексей. Еще поразомнем белые рученьки не в одном рукопашном бою. А там твоя помощь зряшная будет. Да и не приведи, Господи, попадешь в полон, аль убьют тебя, дед твой мне с того свету покою не даст, — серьезно произнес Ермак.

Юноша только вздохнул, но повиновался. Жажда горячего нужного дела захватывала его все сильней и сильней с каждым днем. Молодая кровь бурлила. Кровь дедушки, казанского героя, кровь Серебряных-Оболенских, рожденных для блага родины, сказывалась на каждом шагу. Удаль и отвага до краев наполняли все существо Алексея. Помочь по мере сил и возможности грозной, удалой дружине — вот чем билось горячее сердце молодого князя.

Чуть не впервые мысленно негодовал он на любимого атамана за то, что тот не пустил его в опасное предприятие. Однако молчал, не смея противоречить ему.

Ночь еще окутывала землю, когда вернулись нагруженные хворостом казаки. Ермак горячо поблагодарил их за спешно и удачно выполненное дело.

— А теперь, ребята, скидавай, что есть лишнего на себе, да свяжи пучками хворост, штоб не менее пяти ста вязанок пришлось, — отдал он новое приказание дружине, — а как свяжешь, обряжай чучела кафтанами да шапками своими, да поаккуратнее, гляди, штоб из засады показалось поганым, что и впрямь казаки в стругах сидят… А мы тем временем один за другим шасть из лодок в потемках да окружим нечисть бесерменскую и в рукопашную вдарим. С Богом, братушки! Пособляй друг дружке обряжать болванных казаков! — заключил с веселым смехом атаман.

Ему самому пришлась по душе выдуманная затея. Откуда она пришла ему в голову, — темная ли сибирская ночь навеяла, непроницаемая тайга нашептала, само сердце подсказало молодецкое — Бог весть.

Закипела работа быстро и спешно под мраком ночи. А когда выплыло из-за облаков северное утро, бледным, тусклым осенним рассветом, более похожим на сумерки, нежели на рассвет, осеняя природу, громкий, победный клич всколыхнул сонную тишину реки. Всколыхнул и татарский табор, стоявший на берегу. Со всех сторон неслись сабли наголо, наперевес бердыши и чеканы. Впереди всех Ермак, за ним податаман Кольцо, есаулы Михайлов, Пан, Мещеряк и другие. Кинулись, было, к берегу оторопевшие татары. А там новые полчища казаков сидят, чеканы наперевес. И нет им числа и счета. С барок глядят медные жерла пушек, с бортов стругов — пищали.

— Алла!.. Алла!.. — не своим голосом взвыли татары и кинулись наутек врассыпную.

Долго потом хохотал Ермак. Хохотала за ним и его грозная дружина, вспоминая, как утекали бритоголовые, испугавшись насмерть чучел из хвороста, наряженных в казацкое платье, и как перехитрил нечестивых Ермак.

Но непродолжительно было радостное настроение казаков. Впереди ждал их храбрый Мамет-Кул с новыми ордами. Впереди ждала их победа или… смерть.

Разбив железные цепи, преграждавшие им путь по Тоболу, двинулись они дальше, отстреливаясь от то и дело тревоживших их с берега татар.

* * *

На Усть-озере, на Тоболе легло окруженное высокими холмами урочище Бабасан. Тихое и спокойное в обычное время, оно поражало теперь своим многолюдством. Огромные орды стянулись к этому дикому улусу. До ближайшего селения мурзы Карачи было еще несколько верст, до самого Искера еще дальше. Сюда выслал Кучум своего племянника Мамет-Кула с десятью тысячами чувашей, остяков и киргиз-кайсаков. Воины сибирского султана были вооружены короткими копьями и стрелами. На урочище пригнали стада баранов.

Доставили курдюки с кумысом. Пили кумыс, ели баранину царевич и его ближайшие сподвижники и молили Аллу дать им победу над могучим кяфырским батырем Ермаком, слава о котором облетела всю сибирскую землю. Молились и остяки перед своими шайтанчиками и идолами, стараясь умилостивить грозного Урт-Игэ и могучего Сорнэ-Турома молитвами и жертвами.

Между другими шаманами находился и Имзега, брат Алызги. Шаман и воин в одно и то же время, он не упускал случая отомстить ненавистным христианам, так долго державшим в плену его сестру. Упиться кровью этих христиан, отомстить им за гибель стольких храбрых — вот какова была единая цель жизни, не дававшая отныне ни покоя, ни отдыха Имзеге.

Вечерело. По серому осеннему небу расплылось багровое облако, предвестник близкой зари. Вечерняя молитва была только что прочтена муллою для киргиз-кайсаков и прочих татар-мусульман. Теперь молились остяки, чуваши и мордва, удалившись в соседнюю рощу, где, развесив шайтанчиков на оголенных суровой рукой осени ветках дерев, и ударяя себя в грудь руками, шаманы плясали вокруг костра, громко взывая и призывая своего Сорнэ-Турома на помощь Мамет-Кулу.

Имзега стоял поодаль, смотрел на эту пляску и думал:

— Завтра будет сражение с кяфырами, будет кровавая сеча… Сердце не обманывает его, Имзегу. Недаром великий дух открывает ему такие тайны, которые знает только главный шаман Троицкого шайтана… Он был рожден для власти, Имзега, он сын Нарымского князя… Но тихая жизнь в улусе отца не привлекала его. Не привлекали также и земледелие, и рыбная ловля, ни охота за медведями и пушным зверем в лесу — обычный промысел остяцких селений.

Он, Имзега, рожден для иной доли, для полной таинственной прелести жизни фанатика-баксы. Где бури жизни — там и он. Когда лет пятнадцать тому назад отец его привел крошку Алызгу во дворец Кучума в подарок ханше Сызге, он, Имзега, получил новый смысл жизни. Он стал ходить в Искер, приглядываться к новой вере (мусульманской), которую усердно насаждал хан Сибири, и потом бежал в священные рощи и, валяясь как дикий зверь в траве, стоная и плача, заклинал родные остяцкие божества дать почувствовать мусульманам, как не правы они, исповедуя какого-то Аллу. И позднее сестру Алызгу всячески учил Имзега повлиять на царевну Ханджар — вернуться к вере ее предков, дать возможность познать истинных богов и защитников Сибири — царства ее отца.

Но юная Ханджар рьяно исповедывала религию магометан и не поддавалась влиянию своей старшей подруги. И новыми, необузданными фанатическими волнениями горела отравленная душа Имзеги…

Стало заметно темнеть. В эту ночь плохо спал Имзега. Ему вспоминались последние годы. Вспоминалось как он, князь Назыма и любимец богов — шаман, прокрадывался к острогу проклятых кяфыров, как какой-то жалкий куль карауля пленную сестру в Сольвычегодске. Сколько дивных ночей он отнял тогда от себя, ночей молитвы, бесед с великим духом шаманства в тиши священных рощ!.. Кто вернет ему потерянное время?.. И все из-за них, из-за белых собак, пришедших в великое сибирское царство… Проклятие и смерть кяфырам!.. — шептал он, сжимая в кулаки свои изжелта-смуглые руки и вперяя в темноту ночи горящие, как у кошки глаза.

* * *

С первым проблеском денницы струги грозной дружины ударились в каменистый берег Тобола. Под развесистыми утесами приказал их оставить Ермак. Чудесно скрытые навесом нагорных возвышений они не могли быть замечены врагами.

Пушкари вытянули с барок три небольшие пушки и с усилием взгромоздили их на утес. Вскарабкавшись туда же за ними и быстрым взором окинув местность, Ермак невольно дрогнул и подался назад.

— Што? Аль недужен нынче, атаман? — поспешив к нему спросил Кольцо с тревогой в голосе и во взоре.

Тот только руку протянул вперед.

— Гляди, Иваныч: что твои мухи облепила ложбину нечисть бесерменская, — произнесли чуть слышно его дрогнувшие губы.

Кольцо кинул взором в указанном направлении и замер от неожиданности.

В предрассветном сером тумане горели тусклые пятна огней. Это были костры Мамет-Куловых воинов, черной тучей усыпавших ложбину верст на пять кругом.

— Эк их привалило! — произнес Кольцо, почесывая затылок.

Ермак не ответил. Его лицо было сосредоточено и хмуро. Одни глаза ярко поблескивали из-под сдвинутых бровей. Он долго всматривался ими в даль, в то место, где горели костры и откуда несся шум татарского стана.

Потом, не глядя на Кольцо, тихо произнес:

— Коли убьют меня ноне, Ваня, тебе поручаю и великое дело, и дружину мою… Слышь, Иваныч… Доведи молодцов до Искера. Возьми его хошь свинцом да зельем, хошь измором — только возьми… Кучумку в цепях в дар царю пошли вместе с короной сибирской… Да скажи пред всем народом Московским, что просит милостивого прощения у него атаман Ермак… А теперь скликай ребят наших. Пока што не горазд светло, сподручнее подойти к поганым.

— Живи, атаман, пошто о смерти мыслишь… На Бога надейся…

Порадуемся еще вместе не раз на земле югорской, — произнес сурово Кольцо и поспешил вниз с утеса приготовлять к бою дружину.

Тихо, неслышно в сером тумане рассвета двигались ряды Ермаковой рати.

Колебались от свежего осеннего ветерка на золотых древках шелковые стяги.

Уже спокойный и обнадеженный, с ясным взором и молитвою в сердце, впереди грозной своей дружины шагал Ермак. Не было больше сомнений в душе лихого атамана. Твердо верил он, что не попустит Господь свершиться неправому делу. Завоевать царство Сибирское, раздобыть хлеба и крова новым поселенцам среди его могучих громад, притушить разбойничьи набеги инородцев и тем дать свободно вздохнуть русским приуральцам, измученным набегами сибиряков, ужли не правое это дело, не добрый замысел, за который отпустит ему все его прежние вины православный народ?

Так думалось Ермаку, и сердце его закипало новой удалью в груди, и бодро, с поднятой гордо головой, с орлиным взором, прожигающим даль, шел он вперед во главе своей дружины.

А туман все рассеивался, все таял. Все заметнее и сильней. Все ближе и ближе краснели кровавые точки костров татарских.

Вскоре заметили и в неприятельском стане приближение Ермака.

Всколыхнулась рать Мамет-Кула. Забегали пешие, замелькали конные татары.

Говор и шум лагеря наполнили ложбину.

И вот вся эта черная лавина с грохотом, гиканьем и гвалтом помчалась навстречу казакам.

— Стой, братцы! — внезапно останавливаясь крикнул Ермак, — ни шагу дале! Батя, служи краткий молебен! — обратился он к священнику, бесстрашно следовавшему среди воинов с крестом в руке, и первый обнажил свою черную кудрявую голову. Вмиг полетели шапки и с других казацких голов.

— Господи!.. Даждь победу и одоление!.. — задребезжал среди голых утесов и темной тайги старческий, слабый голос.

И там, где до сих пор бродили идолопоклонники-инородцы да мусульмане-татары, впервые осветила горы, леса и воды речные тихая христианская молитва.

— Ну, а теперь, — по окончании ее, накрывая голову шапкой, обратился к своей дружине Ермак, — Господь вам в помощь, братцы!.. Рубись с именем Божиим на устах — и гибель понесем поганым!..

Сказал, и первый бросился вперед навстречу приближающейся Мамет-Куловой рати… Сшиблись враги… Закипела жестокая битва… На каждого из казаков приходилось двадцать, а то и тридцать человек татар.

Стрелы и копья, ловко направляемые руками дикарей, вонзались то и дело в ряды казачьей дружины… Им отвечали порохом и свинцом из пищалей и пушек скорострельных. Там и сям валились воины Мамет-Кула, как подкошенные секирой дубы. Свинец и порох делали свое дело. Но вот кое-где сраженный меткою стрелою повалился и мертвый казак, за ним другой… третий… Еще и еще… Закипело Ермаково сердце… Видит Ермак: пока заряжают пищали да ручницы казаки, неприятельские стрелы так и косят ее ряды.

— В рукопашную, братцы! — прогремел могучим богатырским кликом голос атамана и, выхватив из-за пояса тяжелый бердыш, он ринулся вперед, в самую чащу, откуда так и сыпались стрелы на удалые головы казаков.

— За атаманом, молодцы!.. Господь не выдаст!.. Бей нехристей!.. — вторил ему голос Кольца на всю ложбину.

И грозная дружина по этому призыву любимых вождей вонзилась в самую густую орду татар, где взбешенные враги ждали их с пиками и ножами.

Точно во сне, опьяненный кровью, ошеломленный шумом сечи, махал своим острым чеканом князь Алексей. Вокруг его стоном стонала битва, валились раненые и мертвые воины-инородцы, ножи и сабли скрещивались со звоном, кровь лилась рекою. Вопли «Алла!» покрывались могучим криком «С нами Бог!». И всюду мелькало побледневшее от возбуждения, чудно преобразившееся лицо красавца-атамана, ни на минуту не перестававшего крошить своей турецкой саблей обезумевшего врага.

Ермака видел Алексей, но лица своего названного брата еще не встретил в пылу битвы.

— Где Мещеряк? Где Матюша? — невольно вихрем пронеслось в мыслях князя.

Он повел взором в сторону и… в самом пекле боя увидел Мещеряка.

Молодой казак был окружен целой толпою озверевших от боя остяков, уже занесших над ним свои кривые ножи и пики.

В одну минуту Алексей был подле, ловким ударом чекана раздробил череп ближайшему иноверцы, за ним другому. Третий кинулся сам на Алешу, взмахнул огромным копьем, но тут же выпустил его из рук, сраженный ударом сабли подоспевшего к ним Никиты Пана.

— Расквитались, князенька! — успел только хрипло выкрикнуть молодой есаул и снова исчез среди напиравших со всех сторон воинов Мамет-Кула.

— Это он про дядьку… Его загубил, мне спас жизнь, — вихрем пронеслось в мозгу Алеши. — Спасибо ему! — и, желая еще раз повидать Никиту, глянул вперед. Но вместо Пана пред ним уже стоял молодой остяк высокого роста, поджидавший в стороне его приближения с копьем в руке.

Что-то знакомое мелькнуло в лице этого дикаря Алексею. Он сразу не мог сообразить, где видел эти быстрые, маленькие глазки, это широкоскулое, желтое, худое лицо. Но что-то оскорбительное, гадкое показалось ему в этом лице, в этих глазах, выжидающе и нагло смотревших ему прямо в очи.

— Ишь, зеньки выпучил, поганый, — мысленно выбранился князь и тут же невольно вскрикнул от ужаса и душевной боли: молодой казак, опережая его, бросился к остяку с поднятым мечом, дымившимся от крови; тот стремительно поднял копье и, прежде чем казак успел крикнуть, всадил оружие в сердце несчастного. Не помня себя ринулся на остяка Алеша. Но точно из-под земли выросли два огромных киргиза перед ним. Один из них казался настоящим великаном. Обилие золотых украшений на одежде, с горностаевой опушкой колпак и острая сабля (в то время как другие были вооружены копьями и стрелами) выделяли сразу из всей орды татарского богатыря.

— Царевич Мамет-Кул! — вихрем пронеслось в мыслях Алеши. — Ежели убить этого, победа за нами…

И он сам ринулся вперед навстречу татарскому вождю.

Минута… другая… и чекан юноши-князя высоко поднялся над головой по направлению покрытой горностаевым колпаком головы сибирского царевича.

Но странно знакомый Алеше остяк, казалось, только и ждал этой минуты.

Быстрый прыжок, удар тяжелого копья по чекану — и князь Алексей оказался безоружным среди троих огромных противников-татар. Мамет-Кул махнул рукою и со злостной улыбкой буркнул что-то своим приспешникам на татарском языке. По первому звуку его речи они разом кинулись на Алешу и, прежде чем тот успел крикнуть повалили его на землю и прижали к мокрой от крови траве. В тот же миг молодой остяк турманом упал на грудь Алексея, толстыми ремнями заткнутой за пояс чемги связал его по рукам и ногам, ударом рукоятки ошеломил его и с помощью товарищей выволок из боя.

А бой между тем разгорался все ярче, все грозней. Казаки то отступали к берегу, то с новым ожесточением кидались в битву.

* * *

Только поздно ночью прекратилась сеча. Много убитых подобрала дружина в ту печальную ночь и схоронила на берегу Тобола в одной общей братской могиле. Потом сели в лодки и поплыли дальше. Уставшие за день сечи татары не преследовали их. На рассвете же грозная дружина подплыла к прибрежному городку мурзы Карачи и после недолгого боя овладела им, разгромила, богатства Карачи захватила с собою и двинулась дальше к устьям Иртыша. Там ждала их новая встреча. Сильнейший неприятель ждал их там: Кучум решился до последней капли крови отстаивать свои владения.

Отдохнул от жестокой сечи под Бабасаном и Мамет-Кул и ринулся следом за уплывавшими казаками вверх по берегу реки. Снова тучи стрел и копий засвистели в воздухе. Снова с крутого берега обстреливали татары плывущих по реке казаков. Снова выходили на берег казаки и свинец с порохом одерживал победу над стрелами Мамет-Кула.

Но нерадостен был Ермак. Не утешали его победы. Много храбрых его товарищей полегло при урочище Бабасан, а князь Алексей — любимец атамана пропал бесследно. Подобрали тела товарищей-казаков, но не смогли найти среди них тела молодого князя.

— Ужли в полон угнали? — с мучительной тоской задавал себе вопрос Ермак, и взор его невольно направлялся вперед, где смутной и темной лентой сверкал вздутый, по-осеннему бурливый Иртыш.

Прошли еще сутки и вскоре показался темный силуэт громадного утеса на правом берегу реки.

— Это Чувашья гора, — коротко произнес в своей лодке татарин-проводник.

Все головы, как по команде, вытянулись вперед.

Чувашья гора, а вблизи ее город Искер, столица Кучумова царства, сердце Сибири, венец всех странствований, потерь и невзгод!.. Победа или смерть? Но что бы ни было, смерть или победа, с удвоенной быстротой понеслись навстречу этой победе, этой смерти легкие струги и челны удальцов.

Глава 12 УЖАС СМЕРТИ. — КОШКА И МЫШКА. — НЕИЗБЕЖНОЕ

Несметная толпа народа запрудила небольшую луговину, прилегавшую к северному валу сибирской столицы. Неспокойна была эта толпа. Старики, женщины и дети (взрослые мужчины отсутствовали — они все отправились под Чувашью гору поджидать нежданных гостей), все волновалось.

Толпа махала руками, кричала и с ожесточенными лицами указывала по направлению Кучумовой юрты.

— Хан придет, хан приведет его с собою, и да свершится воля Аллаха! — кричали одни.

— Мы разорвем его на части, проклятого кяфыра… Дай его нам, отдай его нам, свет солнца и дня, могучий хан и отец наш!.. — кричали другие.

— Мы ему отплатим за гибель и поражение наших братьев и мужей!.. — визжали исступленные женщины.

В стороне, в числе ханских детей, окруженная женами Кучума — своими мачехами, стояла, опираясь на плечо верной Алызги, царевна Ханджар. Ее лицо было бледно.

Заметная синева легла под черными глазами, и теперь эти черные глаза так и горели лихорадочным огнем. Тяжелые дни переживала царевна Ханджар.

Тяжелые дни переживала сибирская столица, центр всего Кучумова царства.

Гонец за гонцом прилетал сюда из Мамет-Кулова стана. Нерадостные вести приносил каждый гонец. Бабасанская битва при урочище была проиграна.

Кяфыры одолели и тут. Правда, храбрый Мамет-Кул не терял русских из вида и настиг их снова у самого Иртыша. Здесь напали опять на Ермаковские струги батыри Искера, тучею степной осыпали, бросали без счета копья. Но пищали кяфыров отражали все нападения, палили и жгли огнем и дымом. Городок Карачи разгромили, разогнали полчища царевича с берега и неустрашимо плывут все вперед и вперед. Того и гляди вечером доплывут и сюда. И, как на зло, по улицам Искера, как желтые скелеты, скачут баксы и гнусливыми голосами, вопя и стеная, пророчат гибель всему сибирскому ханству.

Сегодня на заре прискакал Имзега — остяцкий шаман — прямо от Мамет-Кула. И не один прискакал. На крупе его гнедого скакуна, весь перетянутый ремнями, лежал пленник. Его отвели в юрту хана, едва укрыв от мести разъяренной толпы. И вскоре ближайший вельможа Кучума вышел к народу объявить ему, что хан отдает на потеху пленника-кяфыра…

Диким ревом восторга отвечала толпа на это. Глаза, сверкающие жаждою мести, так и впились в юрту, из которой должен был показаться с пленником Кучум. Ханджар вместе с прочими не отводила взора, горевшего ненавистью и любопытством.

Она никогда в жизни не видела кяфыров — врагов своей родины, своего угрюмого и в то же время роскошного, сибирского царства. Они казались ей чем-то чудовищным и страшным и еще более безобразным, нежели ее жених Мамет-Кул, нежели те черные духи, которых старались умилостивить баксы по повелению отца. Напрасно Алызга, в продолжении шести лет своего плена жившая у русских, старалась уверить свою госпожу, что русские такие же по виду люди, только с белою кожею. Царевна Ханджар не решалась поверить ей.

И теперь, несмотря на бессонные ночи, плач и стенания окружающих, не могла победить своего любопытства красавица, вышла поглядеть на пленника, а заодно и насладиться видом мщения разъяренной толпы. Кровожадная и мстительная, настоящая дочь своего дикого племени, Ханджар горела лихорадкой ожидания.

Но вот сильнее загалдела толпа… Вытянулись головы… Поднялись кулаки… Послышался визг женщин… Проклятья стариков…

— Смерть кяфыру!.. Смерть убийце, губителю наших батырей!.. — пронеслось по луговине.

Медленно подвигался окруженный муллами и мурзами Кучум. Его любимец, старик Карача, и другой любимец, молодой еще Атик-мурза, городок которого был расположен вблизи Искера, на берегу Иртыша, вели под руки хана. За ним двигалась свита. На длинном ремне, каким гоняют лошадей в табуне, Имзега вел пленника. Ханджар так и впилась в него глазами.

Его лица не было видно, оно было потуплено в землю, но к удивлению царевны это был такой же человек, как и все люди. Ошеломленная неожиданностью Ханджар приложила руку ко лбу, защищая глаза от солнца и пристальнее взглянула на приближавшегося. Взглянула и замерла от неожиданности. Тот поднял голову. Такого лица, исполненного благородной осанки и презрения к смерти, мужества и отваги еще никогда не приходилось встречать среди своих соплеменников царевне Ханджар. Не только во сто крат краше ее жениха Мамет-Кула, но и красавчика Алея, славившегося своим пригожеством на весь юрт, казался пленник. Русые кудри его золотило солнце. Синие очи сверкали как звезды. Белее белых саванов Сибири казалось молодое лицо…

Что-то невольно ущипнуло за сердце Ханджар… И такого красавца убьют!.. В это пригожее лицо вонзятся стрелы и камни!.. А между тем этот юноша мог бы быть лучшим «кулом» в юрте ее отца….

Ханджар хотела было поделиться этой мыслью с Алызгой, как та первая звонким шепотом зашептала ей в ухо:

— Это он, царевна моя, это он…

— Кто он? — вздрогнула от неожиданности молоденькая ханша.

— Тот, кто спас меня… хоть и не по своей воле… тот, кто помог мне спастись и бежать… — по-прежнему волнуясь сообщила Алызга.

Это был действительно он, Алеша.

Оглушенный при Бабасанской сечи ударом ножа Имзеги он упал со звоном в ушах, потеряв сознание. Он не помнил и не чувствовал, как его привезли в Искер на солнечном восходе и очнулся только от рева толпы, окружившей на площади их коня. Чуть живого от усталости и разбитого нравственно и физически, втолкнул его молодой остяк в отверстие юрты. Тепло от шора, запах кислого молока, кошмы и звериных шкур — все это сразу обдало Алешу и вернуло его к действительности. Перед ним на шкуре белого медведя сидел старик. По мутным незрячим взорам, по величавой осанке и особому головному убору, рознившемуся от уборов остальных татар, наполнявших юрту, Алексей понял, что перед ним Кучум.

Хан сделал ему знак приблизиться, но князь не двинулся с места, только горделиво повел глазами на окружавшую хана толпу вельмож. Тогда старый морщинистый татарин, живший долго в плену в Сольвычегодске и снова убежавший на родину, перекинувшись словами с Кучумом, обратился к Алексею на ломаном русском языке:

— Драгоценный алмаз душ наших, повелитель Искера приказывает тебе, кяфыр: поведай, сколько воев у вашего батыря Ермака и как палить огнем и дымить вон из этой игрушки, — и он передал ему взятую из рук находившегося тут же Имзеги пищаль.

Очевидно, последний подобрал и унес ее с поля битвы.

Алексей только презрительно пожал плечами и проговорил, вперив в вопрошавшего смелый взор:

— Передай твоему хану, холоп, што не токмо что не покажу ему, как наши пищали палят, а и говорить-то с им, нехристем, не желаю… Пускай убивает и мучит сколько ему в душу влезет, а о батюшке-атамане и его дружине грозной — умру, не обмолвлюсь поганому Кучумке твоему… Так и передай.

Передал или боялся передать всю доподлинную, смелую речь пленника толмач, но только загалдели разом люди в юрте. Встрепенулся слепой хан и отдал новое приказание.

С криками и шумом высыпала на площадь свита.

— Ты будешь на куски разорван женщинами и стариками!.. — бешено сверкнув на него глазами прошипел толмач.

Имзега дернул за ремень и связанный князь поневоле должен был двинуться туда, куда повлекли его, как скованного зверя.

Бешеные крики собравшихся на луговине людей, вопли и проклятия, искаженные нечеловеческой ненавистью лица, все это ошеломило юного князя.

— Смерть кяфыру!.. Смерть ему!.. Отдай его нам на потеху, любимец Аллы, могучий из ханов мира!.. Дай его нам на потеху, Кучум!.. — вопила, стенала, волнуясь, опьяневшая от злобы толпа.

Алеша не мог понять этих криков, но он не мог не отличить в то же самое время, что ничего доброго не предвещали они.

Бледный, но спокойный ожидал он своей участи. Неизбежная смерть грозит ему — в этом он был уверен. Но смерть не была страшна молодому князю. Правда, не хотелось умирать, не успев свершить задуманного дела, но Алеша верил, что посильная жертва была уже принесена им там, на урочище Бабасан. Верил и в то, что его жизнь не останется не отомщенной, дружина возьмет с Божьей помощью Искер и казаки жестоко отплатят за гибель своего любимца… А все же тяжко умирать… Образ голубоглазой Танюши, словно въявь, снова стоит перед ним… Не вернется он к ней, желанной… Не увидит больше ее… «Прости, Танюша… Прости, люба моя… Не поминай лихом… И ты, удалой богатырь Ермак, и ты, Мещеря, братик названный»… шепнули чуть слышно губы Алеши, и он стал мысленно читать короткую молитву. Потом, успокоенный, поднял горделиво голову и стал ждать. Ждать недолго пришлось. Несколько старческих рук поднялись с луками, вооруженными стрелами. Снова пронесся разъяренный вопль по толпе, и тетивы звякнули, натянувшись. Прозвенела первая стрела. Она пронеслась мимо самого глаза пленника, на полдюйма от черных ресниц Алексея.

Он вздрогнул невольно.

Уж убили бы разом… Нет, допрежь так искалечить хотят… — с досадой и болью стукало его сердце.

Вновь зазвенела тетива…

Алексей, подведенный одним из окружающих Кучума воинов к высокому кедру, увидел, как щурясь от солнца, коренастый старый кайсак метит ему прямо в сердце.

— Смерть… Сейчас… Сию минуту… — вяло проработал его мозг, и он невольно закрыл глаза.

Вдруг что-то неожиданное прозвучало на площади Искера.

— Отец!.. Заставь их перестать!.. — не помня себя вскричала Ханджар, кидаясь со всех ног к Кучуму. — Не позволяй убивать его, во имя Аллаха!..

Я хочу сделать его своим кулом, рабом, отец! Он будет убирать твою юрту и кормить, и чистить наших коней… — и, заметно побледневшая от волнения, она прижалась горячим лбом к костлявой желтой руке Кучума.

Когда что-нибудь просила Ханджар, нельзя было отказать ей в ее просьбе. Грациозной, ласковой кошечкой прильнула она к груди отца.

Маленькими, нежными, холеными пальчиками гладила она его морщинистое лицо.

Под этими ласками невольно расцвели суровые черты сибирского хана. Без памяти любил свою царевну-дочку старый Кучум. От любимой покойницы-жены, красавицы Сызгэ, осталась ему Ханджар-царевна. Он обожал когда-то Сызгэ.

Он выстроил ей город Сызгэ-Тура[103] близ Искера и переселил туда свою красавицу-ханшу, подальше от завистливых и злобных других жен, невзлюбивших за красоту чаровницу Сызгэ. И вся любовь его к покойной перешла на дочку. Не было просьбы, казалось, в которой бы отказал старый хан своей любимице Ханджар.

И вот, под влиянием ласк царевны, все более и более размягчалось суровое сердце Кучума.

— Отдай мне белого кула, отец!.. — лепетала красавица. — Отдай мне его!..

— Бери, око жизни моей… Бери, дикая роза Ишима… — произнес слепой старик, кладя свою высохшую, как пергамент, руку на благоухающие кудри Ханджар, — дарю тебе пленника, царевна моя…

Резким, гортанным, победным криком вскричала Ханджар и, подпрыгнув как дикая лосиха, очутилась подле недоумевающего Алексея. Его глаза широко раскрылись при виде черноокой девушки, что-то оживленно толкующей на непонятном ему языке. А она между тем вырвала из-за пояса близ стоявшего брата нож и в один миг перерезала ремень, стягивающий члены пленника.

— Ты будешь жить… Отец подарил тебя мне, я дарю тебе жизнь… — не без гордости произнесли ее алые, как кровь, гордо изогнутые губы.

Но тут, как из-под земли, вырос перед ними Имзега.

— Постой, царевна. Неладное затеяла ты. Это мой пленник. Я привел его к хану. И хан не может отдать тебе чужую добычу, царевна Ханджар, резкими звуками вырвалось из груди молодого шамана.

Красавица вздрогнула, вспыхнула, топнула ногою. Вся кровь прилила к ее лицу.

— Отец!.. Отец!.. Что же это!.. Кто смеет нарушить слово твое!.. — так и отпрянула она снова к Кучуму, расталкивая окружавших ее людей.

Теперь невольное смятение отражалось на незрячем лице повелителя Сибири. Его чуткое, как и у всех слепых, ухо уже успело уловить речь Имзеги. В тот же миг и сам Имзега предстал перед ним. Его глаза сверкали.

Лицо было бледно, как смерть, от гнева, бешенства и плохо сдержанной злобы.

— Великий хан!.. — произнес он, весь трепеща от охватившего его порыва, — будь справедлив до конца. Отдай мне добычу, которую твоя дочь-царевна хотела взять от меня… Я схватил этого пленника у Бабасана… Он мой, повелитель Искера и всего сибирского юрта… Будь справедлив…

Он говорил смело с ханом, как равный. Свита Кучума почти с ужасом вслушивалась в его слова. Вот-вот, казалось, поднимет руку с копьем слепой Кучум и насмерть поразит дерзкого шамана. Но, странно, чем смелее становилась речь Имзеги, чем требовательнее делался его тон, тем более и более прояснялось лицо Кучума.

Ему давно нравился молодой остяцкий князь. Нравился настолько за свою бескорыстную службу при дворе его, Кучума, что он позволил ему и сестре его Алызге исповедывать их языческую веру, он, Кучум, сам ревностный мусульманин и всюду вводивший веру магометанскую! Бесстрашие и искренность молодого шамана из рода Назымских князей окончательно покорили хана. Он произнес:

— Ты прав, Имзега, добыча твоя… Бери пленника… Он принадлежит тебе по праву… Ханджар, сердце сердца моего, сверкающая звезда моего слепого ока, не горюй… Много тканей из шелка, много чепанов, каких нет ни у одной ханши в мире, велю я выменять тебе у бухарских купцов вместо живого подарка.

И тут же, обращаясь к разом просиявшему остяку, спросил:

— Но скажи мне, Имзега, что ты сделаешь с ним?

— Я принесу его в жертву великому Урт-Игэ, чтобы умилостивить грозного духа, великий хан… Кяфыры недалеко… Кяфыры плывут к Искеру, но великие духи открыли Имзеге, что если умилостивить грозного Урт-Игэ, сына великого Ун-Тонга, он прикажет своим менгам и кулям потопить вражеские лодки и схоронить на дне Иртыша русских батырей и воинов, вдохновенным голосом вскричал молодой шаман.

— Велик Аллах и Магомет, пророк его! Ты несешь добрые вести, Имзега! — произнес Кучум и радостным светом озарилось на миг его мрачное, суровое лицо.

Имзега низко поклонился хану, и, грубо дернув за ремень, связывающий руки пленника, поволок его за собою.

Едва переступая от усталости, Алексей двинулся за ним.

Близ ворот, сложенных из камня, находилась небольшая скала, как бы отпрыск гигантской Чувашьей горы, находившейся дальше. Небольшое отверстие вело в пещеру. В этой пещере жил Имзега. Здесь лежали шкуры убитых зверей, висели на стене принадлежности шамана, лебедь-домбра, бубен и длинные спицы вроде щита. Лежал и пестрый наряд из разноцветных лоскутьев. Имзега надел цепи, лежащие тут же в углу и как бы нарочно приготовленные, на руки Алексея. На этих цепях Имзега держал когда-то ручного медведя. Теперь они понадобились для другой цели…

При помощи каменного молота он приковал своего пленника к стене пещеры.

Слабый свет, проникавший сюда извне, освещал злобное, торжествующее лицо шамана.

Он бормотал какие-то слова себе под нос. Проклятия ли это были или молитвы — Алексей не знал, но лицо его нового владельца делалось все страшнее и жестче с каждой минутой. А Имзега между тем все бормотал, поскрипывая зубами.

— Сиди, собака… Сиди всю ночь и думай о Хала-Турме, где шайтаны давно скучают по душе твоей… Пойду помолиться великому Урт-Игэ… Зажгу костер в честь всесильного… И когда он сгорит во славу его, принесу горячих угольев в пещеру, разведу огонь, заложу выход, очищу дымом священным нечистое тело твое, чтобы великому Урт-Игэ не противно было принять нечистую жертву…

Затем, сняв со стены бубен, ударил в него и стал медленно ходить по пещере, напевая уныло остяцкую песню.

Ни его речи, ни его песни не понял, не мог понять Алексей. Да если бы и понимал он по-остяцки, то теперь бы не мог различить слов Имзеги.

Усталость, голод, пережитые душевные муки, все это сделало свое дело.

Юный пленник опустился на колени, прислонился к стене пещеры и не то забылся, не то уснул.

Глава 13 НОВОЕ ЧУВСТВО. — В КАМЕННОЙ МОГИЛЕ. — ОТКАЗ

Удивительно странные грезы витают в эту ночь над головой Ханджар.

Белый юноша с синими глазами, со смелой, мужественной осанкой юноша-пленник, которого она впервые увидала накануне, не покидает ее ни на минуту. Он, точно живой, стоит в ее грезах, этот красивый, стройный, белый юноша, не похожий на его татарских сверстников… Что-то новое пробудилось в сердце Ханджар. Оно то сладко замирает в груди, то бьется усиленно, шибко… Сделать что-либо для этого юноши, чтобы увидеть благодарно обращенный на нее его синий взгляд — вот каким странным желанием билось гордое сердце Ханджар и не дает ей ни сна, ни покоя…

Не спится царевне… Темнота царит кругом. Только красные уголья тлеют на потухающем шоре. Тут же у ног ее раскинулась Алызга. Через отверстие ченарока[104] царевне видно темное небо и звезды на нем, виден и куш-юлы,[105] знакомый ей издавна. О нем ей не раз говорил ее слепой отец и Алызга. Алызга молится куш-юлы. По мнению остячки куш-юлы — это дорога к престолу Сорнэ-Турома. Но сегодня серебристо-зеленые огоньки словно изменили свой облик: они кажутся царевне синими очами… Это его очи. Она узнает их из тысячи других… Как острые пики впиваются ей в мозг докучные мысли. Что если повидать синеокого пленника, увести его от Имзеги, схоронить до поры до времени? О, какое счастье будет тогда ей, Ханджар!.. Она чувствует теперь, она понимает, что этот пленник стал ей дороже братьев и отца, дороже сестер.

Молнией, с первого же взгляда, ворвалось в ее сердце какое-то странное, непонятное чувство к нему, — странное, но в то же время счастливое… О, она не расстанется со своим счастьем! Она освободит этого синеокого, уговорит его уйти, скроет его… А потом, позднее, прикажет белому кулу стать мусульманином… Разве он осмелится ослушаться ее, царевны Ханджар, воспеваемой всеми кайсацкими баксами и певцами?..

Птичкой вспорхнула Ханджар с груды кошм и ковров, свитых вместе и служивших ей постелью. Ее мысль между тем быстро мчалась все дальше и дальше… «Он», синеокий пленник, станет мусульманином, отец сделает его своим ближним корочей, даст ему табунов и кибиток вдоволь, сделает его богатым и знатным — и станет синеокий витязь ее мужем-повелителем, ее лучшим другом навсегда… «Ему» она покорится, она, Ханджар, не покорявшаяся доселе никому в мире… Мамет-Кулу откажет отец. Мамет-Кул осрамил поражением его седины и ему не видеть Ханджар женою своей…

Глаза Ханджар горели, лицо смутно белелось в темноте юрты. Сердце билось в груди как птичка…

— Проснись, бийкем!.. — шепнула она свернувшейся котенком в ее ногах Алызге. — Проснись скорее! Ты должна идти за мною…

Алызга с быстротою лани вскочила на ноги.

— Что надо царевне?.. Отчего не спит солнце и луч души моей?.. — недоумевающе спрашивала она, протирая сонные глаза.

Ханджар быстро наклонилась к ее уху и, волнуясь, зашептала ей свою смелую мысль.

Не говоря ни слова Алызга покорно наклонила голову, закивала ею, и первая тенью выскользнула из юрты. Царевна бросилась за нею.

По пути остячка говорил:

— Должно быть пленника увел в свою пещеру брат Имзега. Пока не встанет заря на небе, мой брат не предпримет ничего дурного. Я знаю его обычай… Он молится по ночам Урт-Игэ в священном месте рощи… Мы можем спокойно теперь пробраться к его жилищу.

И обе — царевна и ее верная подруга — ускорили шаги. Миновав соседние помещения своеобразного дворца Кучума и ближайших юрт его вельмож, они проскользнули за городскую насыпь и вскоре очутились у знакомой пещеры, куда не раз ходила к брату княжна Алызга.

В темноте ночи им слышался смутный гул со стороны Чувашьей горы. Под нею копошились воины, стянутые сюда со всего Кучумова царства для защиты столицы. Сам Кучум все последние ночи с муллами и корочами проводил в молитвах на вершине горы. Там пылали костры и мусульманские священники тягучей, как грустная песня, молитвой призывали милость Аллаха. Ждали русских каждый день, каждый час, каждую минуту. Воины были наготове, чтобы достойно встретить дерзких удальцов.

— Гляди!.. Вон пещера Имзеги!.. — тихо произнесла дрогнувшим голосом Алызга.

Ханджар встрепенулась. В двух шагах от нее зияющей пастью чернела пещера. Алызга незаметно проскользнула туда, Ханджар за ней. Знавшая все закоулки жилища брата, остячка стала хозяйничать там впотьмах. Она отыскала ощупью трут, высекла огня, засветила жировую плошку, выдолбленную из черепа убитого волка, и вскоре осветилась внутренность пещеры.

Прикованный к стене Алексей спал. На его измученном, но по-прежнему красивом лице играла счастливая улыбка. Он видел во сне тенистый сад в Сольвычегодске, качели и ее, Таню, веселую, милую, щебечущую ему что-то…

— Проснись!.. Проснись!.. — слышит он ее смеющийся голосок.

«Что это? Аль и впрямь уснул он ненароком под тенью орешника в Строгановском саду?» Он хочет протереть глаза, поднимает руку и тут же в бессилии опускает ее.

Загремели докучные цепи… Этот звон окончательно привел его в себя.

Он проснулся… Ни сада, ни орешника, ни голубоглазой Танюши. Перед ним внутренность пещеры — жилище остяка. Две женщины или девушки стоят перед ним. Он вглядывается в одну из них, и невольный крик вырывается из его груди:

— Алызга!.. Вот где привелося повидать тебя, змею-обманщицу! — с ненавистью вскричал Алексей, вперяя в остячку негодующий взгляд.

— Полно, батырь, полно, — засмеялась Алызга, — сами боги посылают к тебе меня… Ишь, што вспомнил! То, что давным-давно быльем поросло, своим ломаным русским языком говорила дикарка. — Ты дал когда-то свободу Алызге, и Алызга пришла отблагодарить тебя… Слушай меня внимательно, батырь…

И, усевшись на корточки перед скованным Алексеем, она заговорила, быстро-быстро роняя слова:

— Взгляни, батырь, вон стоит царевна Ханджар. Она глядит на тебя…

Знаешь, почему глядит?.. Полюбился ты ей, алактай русский, пуще звезды полночной, пуще волны речной, пуще всей жизни своей… Слушай, батырь: на смерть обрек тебя, видно, брат мой Имзега… Видно на смерть, коли, как пса, приковал к стене… На заре убьет тебя Имзега… Сердце Алызги так говорит… Такого молодого батыря убьет!.. Такого красавца, какого нет в Ишимских степях, до самого Тибета нет!.. Батырь, рано тебе умирать…

Другая ожидает тебя судьба… Слушай, батырь: здесь стоит царевна Ханджар… Нет такой красавицы промеж ваших девушек. Нет таких черных огневых очей у кяфырских дев… И она, царевна, самоцветный камень, алмаз Искера, отличила тебя… Она выбрала тебя… Приказывает тебе царевна принять мусульманство и стать ее женихом… Мы собьем с тебя цепи, и ты будешь свободен сейчас же, как вольный сибирский орел… Будешь ближним человеком хана, будешь мужем царевны, займешь почетное место у трона его…

Окончила свою речь Алызга. Пронзительным взором метнула и — отпрянула назад.

Бешенством и злобой сверкали глаза Алексея. Негодованием и гневом пылало его лицо. Руки — конвульсивно сжались в кулаки. От бессилия и возмущения разрывалось сердце.

— Молчи, змея!.. — крикнул он хрипло, весь подавшись вперед. — Молчи, дьявол-соблазнитель во плоти человеческой!.. Чем искусить мыслила?!. Да нешто я… да… нешто!.. Слушай ты, агарянка поганая, передай твоей царевне, что не хочу я ваших почестей и счастья и вовек не изменю вере моей православной… Не надо мне ни жизни, ни свободы, коли такой ценой будет куплена она… Смерти не боюсь… Господа своего не продам, а на твою царевну лупоглазую глядеть не желаю… Есть у меня невеста в Сольвычегодске, Танюша моя, и мою кралю любимую ни на каких царевен Искера не променяю… Слышь!.. Запомни же поладнее все то, што поведал я тебе…

— Что сказал тебе батырь русский? — видя негодование, охватившее пленника, так и бросилась к Алызге Ханджар.

Та угрюмо потупила свои маленькие глазки.

— Не хочет он ни любви твоей, ни свободы, радость жизни моей… прошептала она.

Побледнела, как снег, Ханджар.

— Так пусть умрет! — вскричала она бешено. — Пусть убивает его Имзега!.. Да проклянет его Алла на веки веков! — исступленно топнула ногою.

Едва успела она досказать последние слова, как гулкий пушечный раскат пронесся со стороны реки над Искером и замер вдали, за горой.

За ним другой… третий…

— Палят, как будто, у городка Атик-мурзы, — прошептала Алызга, впиваясь в руку царевны дрожащей рукой.

— Горе нам!.. — вскричала Ханджар, трепеща всем телом. — Берут городок мурзы!.. Возьмут и Искер кяфыры!..

— Искер не возьмут!.. Батыри наши охранят его… Десятки тысяч их собраны под горою… Великий дух оградит нас от несчастья… — убежденным, твердым голосом произнесла Алызга.

Гул на Чувашьей горе между тем все усиливался. Искер проснулся совсем и зашумел. На площадь его высыпали мирно спавшие старики и дети, разбуженные пальбою.

И вот, со стороны горы, откуда были видны окрестности как на ладони, побежали люди.

— Городок Атик-мурзы взят русскими!.. Молитесь Алле, да даст он победу над кяфырами нашим батырям!.. — вопили они.

— Идем скорее… Вон бежит сюда Имзега… Нехорошо, ежели застанет нас здесь… — произнесла Алызга, хватая снова за руку Ханджар и увлекая ее за собою. Но та и сама уже летела стрелою по направлению горы, на которой был ее отец.

Алызга отстала немного, замедлила свой шаг и остановилась. Она не солгала царевне: ее брат быстро приближался к пещере. Лицо его было сумрачно и сурово. При свете выплывшего месяца он казался бледным и утомленным. Огромный пук хвороста был на его плечах. Не желая быть замеченной Имзегой, Алызга скользнула за куст боярышника и с замиранием сердца следила, что будет дальше. Из ее убежища ей была хорошо видна внутренность пещеры.

Имзега, между тем, торопливо вошел в жилище, сбросил пук хвороста на землю и тут только заметил горящую плошку на полу пещеры. Безумная, фанатическая радость охватила его лицо.

— Великий Урт-Игэ, ты дал добрый знак! — вскричал он в голос. — Ты сам послал огонь, очищающий жертву. Да свершится воля великого духа!..

Пленник, ты умрешь сейчас!.. — заключил он торжественно, обращаясь к скованному Алексею.

Тот не понял слов шамана. Но когда последний, сложив из принесенного хвороста костер у его ног, вылил на него масла, пленник разом понял весь ужас своего положения.

— Живым ладит сжечь… — вихрем пронеслась его мысль, и волос дыбом поднялся на его голове…

Умереть здесь, сейчас, внутри этой ужасной пещеры, казалось таким чудовищным ему, молодому, сильному, полному мощи и здоровья юноше!..

Между тем костер занялся… Огонь поднимался выше… Он уже коснулся кафтана князя… Цепи, сковавшие ноги, нагрелись и раскаленными звеньями жгли его, смрадный дым душил горло, ел глаза…

А сам Имзега закружился, как бешеный, вокруг костра. Вот он схватил со стены бубен и, ударяя в него, завертелся на одном месте.

— Великий Урт-Игэ! Прими мой дар!.. — хриплыми звуками срывалось с его уст, пока, наконец, грянув в конвульсиях на пол, чуть живой от усталости, он не потерял сознание.

Огненные языки уже лизали Алексея. Одежда на нем занялась в нескольких местах.

Имзега, лежа на полу, не подавал признаков жизни. Этим мгновением воспользовалась Алызга. Быстрее молнии рванулась она в пещеру, схватила потники и кошмы, сваленные в углу, и в одну минуту затушила костер. Потом забросала ими загоревшиеся одежды Алексея и, когда они перестали тлеть, взяла его за руки, подвела к выходу пещеры и сказала:

— Ты дал мне когда-то свободу, батырь, теперь благодарная Алызга отплатила тебе тем же и спасла тебя… Беги к своим, пока брат Имзега не проснулся… Но берегись попасться снова на глаза Алызге… Алызга женщина и как женщина слабее тебя, мужчины… Но бойся ее, батырь… Велик гнев Алызги… Узнай, батырь, стрелы ее бьют не хуже стрел первого алактая… За унижение моей госпожи, царевны Ханджар, сумеет отплатить кяфыру Алызга… — заключила она дрожащим от волнения голосом.

Алексей слабо улыбнулся.

— Не больно-то страшны твои угрозы, Алызга, — произнес он. — Я слаб и безоружен… У тебя в руке нож… Ударь меня им, коли чувствуешь в себе правоту… Но помысли о том: отвернулась бы ты от твоих богов, Алызга, от родины и кровных, когда бы враги твои пожелали того?.. Слышишь меня, Алызга?..

Она только блеснула своими маленькими глазами в ответ.

— Ступай, не то накроют наши… — шепнула она, быстрым, ловким движение раскрыла замок ржавых цепей на руках Алексея и скрылась в кусты.

Алексей поднял голову к небу. Ласковые звезды глянули на него, словно радуясь за него, словно подбодряя. Он перекрестился истово и, придерживаясь руками за встречные деревья и кусты, поплелся вперед, наугад, едва передвигая ослабевшие ноги.

Глава 14 СВЕТЛОЕ СЛОВО. — ВОСКРЕСШИЙ ИЗ МЕРТВЫХ. — КРОВАВАЯ БИТВА

Какая темная и непроглядная осенняя ночь!..

Сквозь приподнятую кошму иссыка видны другие юрты и скат к реке, и темное небо с мириадами золотых очей. Огни на небе и огоньки на земле…

Огоньки мелькают и внизу… это не спят казаки, взявшие в сумерках городок Атик-мурзы и разгромившие его богатства. В юртах татарского князька расположились они отдохнуть перед последним боем. Кровавым и страшным будет этот последний решающий и решительный бой. Под Чувашьей горой, на засеке, копошились Кучумовы воины. Еще до сумерек увеличилось, возросло почти вдвое их число. Это Мамет-Кул со своими батырями присоединился к защитникам Искера. Костры неприятельского стана пылали ярко. Шум и гул их голосов несся по реке. В наскоро сложенной юрте, на вершине Чувашьей горы, устроился Кучум со своими мурзами и муллами, чтобы следить с высоты утеса за ходом битвы.

Не тихо и внизу, в только что взятом с боя городке Атик-мурзы. На площади его и в юртах, и на береговом скате разместилась Ермаковская дружина. Говорят громко, спорят бурно. Слышны возгласы, крики. Чуть не до Чувашьей горы долетают они. Мертвого они разбудят, не то что встревожат живого.

— Не ладно дело затеял атаман… Нешто можно так-то?.. Нас мала горсточка, а их вона, што комаров о летнюю пору, — звучали все настойчивее и сильнее голоса казаков.

— Вестимо дело: не одолеешь… Перебьют нас за милую душу… Косточек не соберешь…

— Вот бы ночкой-то, покаместь тьма кромешная стоит, сесть бы в струги ладненько да и отвалить к Тоболу, — нерешительно заметил чей-то голос.

— Вестимо, отвалить… Давай обрядим это дело, ребята… Собирай круг, молодцы, — подхватили другие голоса.

— Без атамана-то круг собрать?! Штой ты? Аль очумел, паря!.. — останавливал Мещеряк расходившегося казака.

— А о чем атаман-то мыслит?.. Чего ждать?.. Какого ему рожна еще надоть?.. Набрали богачеств у поганых, навоевали их именья, да и буде…

Вспять можно, пока не перебили нас всех… Гляди, полегло уж сколько из дружины… Да и патроны у нас почти што все… Атаману што: он бобыль, сирота круглая, а у нас бабы в Сольвычегодске оставлены, за два-то года тамошнего житья переженились многие, ребята кой у кого малюточки, тоже жалко…

— И то жалко… На што и Сибирь нам, коли жисти решиться, подхватывали все новые и новые голоса.

И вскоре настоящий бунт вспыхнул на кругу. Напрасно Кольцо и его помощники перебегали от одного к другому, успокаивали, уговаривали и убеждали — ничего не помогало. Страх, как спрут, охватывал, дружину своими липкими, отвратительными щупальцами и держал ее как в тисках.

Дружина роптала.

— Не хотим под ножи поганых!.. На утек пойдем!.. — кричали казаки.

Бледный, с трясущеюся челюстью кинулся в юрту Ермака Матвей Мещеряк.

— Выходи, атаман… Сладу им нет… Бунтует дружина… — неожиданно, точно вырос он перед задумчиво сидевшим на кошме Ермаком.

Быстро, в один миг, очутился атаман в кругу дружины.

— Кто дозволил круг собрать?.. Кто галдеть зачал?.. — грозно прогремел его окрик.

И горящими глазами он обвел круг.

Все разом стихло, как по мановению волшебного жезла.

— Братцы! — прозвучал после недолго молчания хорошо знакомый каждому казаку голос Ермака. — Куда бежать нам, ребятушки?.. Время осеннее… позднее… Гляди, лед на реках смерзать зачинает… Струги засосет… А и пусть бы проплыли благополучно, так нешто худая слава за нами не поплывет?.. Вспомним, братцы, что честным людям обещали, чем русскому народу православному да царю-батюшке заслужить хотели… Нет, не вернемся вспять… Не положим укоризны на себя бегством нашим… Ударим с Божьей помощью на засеку с рассветом. Стыда не примем… И да поможет нам Бог, и память о нас не оскудеет, и слава наша вечна будет…

Сказал и обвел взором дружину. Глядит и ждет. А уж казаки не те.

Бледные лица подняты на него с уверенностью в победе и горят вдохновенной верой, надеждой…

Еще минута и победным звуком вырвался клик могучий, как рев пороха, из многих десятков грудей:

— Идем на Кучума!.. Все до единого идем!.. Прости, атаман!.. Пусть не оскудеет память о нас, и слава нам вечно будет!..

— Спасибо, ребятушки!.. А теперь отдохните малость. На рассвете жаркое дело предстоит, — тепло и радостно откликнулся атаман. — Да сторожевых поставить распорядись, Иваныч, — обратился он к есаулу.

Тихо разбрелись по юртам казаки. Тишина воцарилась в городке. Только сторожевые обычным окликом «слу-у-у-шай» по временам нарушали ее.

Матвей Мещеряк добровольно занял пост одного из постовых казаков, отпустив спать последнего. Матвею не спалось все равно в эту темную, непроглядную осеннюю ночь. Смутно реяли думы в темнокудрой голове недавнего разбойника. Невеселые думы. Участь названного брата непоправимым укором легла ему на совесть… Не уберег он, не доглядел, попустил погибнуть его, Алешеньку, окаянный… Эта мысль точно камнем упала Матвею на грудь и давила, давила нестерпимо. Особенно угнетало его то, что, несмотря на поиски, он не мог найти между убитыми трупа Алеши. Даже Агашу забыл теперь Мещеряк, забыл и обещание свое принести ей богатые подарки, награбленные из татарских юрт… Перед ним стоял окровавленный призрак его юного друга и брата. Красивые синие глаза Алеши с укором, казалось, глядели на него…

— Не доглядел… не уберег… — шептали беззвучно ссохшиеся от внутреннего волнения губы Матвея.

Он взглянул на небо. Там было хорошо. Золотые звездные огоньки-очи мерцали, мигая с какою-то умиротворяющей лаской на темень земли. Но они не приносили должного облегчения душе Матвея. Он перевел взор на реку. Река стонала. Легкий слой льда, сальца, хрустел и ломался в ночной тиши.

Прибрежные кусты осоки тянули безобразные, в темноте принявшие чудовищные очертания, крутые ветви… Что-то темное копошилось под одним из них.

Матвей невольно дрогнул.

— Никак татарва сюды крадется?.. Вот бы раздобыть языка… Ишь, придумал где схорониться, поганый!.. Постой же ты у меня!..

И, держа чекан наготове, Матвей бросился вперед к кусту, к тихо двигавшейся фигуре.

Та перестала шевелиться и притаилась в тени осоки.

В один миг Мещеряк очутился перед лежащей фигурой.

— Жизнь либо смерть! — вскричал он грозно, занеся свой чекан над головою врага.

И тут же выронил оружие, весь похолодев от ужаса.

— Алеша, ты ли это?.. — не своим голосом вскричал казак.

— Я, братику… Я, Матюша… — услышал он слабый ответ. — Едва выбрался из полону… Слава те, Господи, добрался до своих…

Не помня себя обнял его Матвей.

— В юрту… к атаману… — лепетал он, едва сознавая действительность, — родимый ты мой, ведь за мертвого почитали… молились за упокой души… А он!.. Зелена вина тебе чарку да хлебушка… Пойдем, родимый… — весь дрожа от нетерпения ронял Мещеряк.

И обхватив своими сильными руками за плечи Алексея, он почти понес Алешу в юрту Ермака.

Но не один он радовался освобождению князя. Атаман света не взвидел от счастья, увидя своего любимца.

Чарка водки и несколько сухарей, да крепкий сон разом восстановили упавшие было от голода силы Алексея. Он спал как убитый в эту ночь, последнюю ночь перед последним боем.

Этот бой должен был сбросить венец Кучума к ногам Ермака или положить костьми его грозную, удалую дружину.

Глава 15 РЕШИТЕЛЬНАЯ ПОБЕДА. — ШУТКА ШАЙТАНА. — ГИБЕЛЬ ЗА ГИБЕЛЬ. — ГНЕВ АЛЛЫ

Это было на рассвете 23-го октября. Холмы и овраги еще спали под серой полосой тумана, когда к татарской засеке неслышно подобрались скрытые в долине казаки, таща за собою три небольшие, но тяжелые пушки.

Не доходя нескольких десятков саженей до засеки они остановились.

Ярким золотым пятном засиял крест в руках священника, шедшего в рядах воинов-казаков. Появились хоругви и стяги. Шапки полетели с казацких голов. Усердная молитва понеслась к небу. Коленопреклоненная дружина с верой и упованием предавала себя в руки Божии. Потом снова двинулась в путь, далее к засеке, где, окопавшись, засели полчища Кучума с удальцом Мамет-Кулом во главе.

Прогрохотала первая пушка… Раскатистое эхо повторила дремучая тайга и серые утесы далеко, далеко…

Градом стрел отвечал из засеки многочисленный неприятель. Стрелы посыпались частым, непрерывным градом на головы удальцов. Чем ближе приближались казаки, тем больше валилось раненых и убитых, устилая телами окровавленный путь к Искеру.

Видя, что русских только ничтожная горсть, татары сами проломали засеку в трех местах и устремились на осаждавших.

Ермак, собственноручно управлявший главною пушкою и в промежутках паливший без устали из своей пищали, увидел несметное количество конных и пеших, с диким гиканьем и свистом мчавшихся огромною ордою на его маленький отряд. Этот отряд убывал и убывал с каждой минутой под стрелами вдесятеро сильнейшего врага. Сердце атамана обливалось кровью. Жгучая мысль пронизывала мозг:

— А што ежели правы были ночью ребята?.. Што ежели все до единого поляжем костьми и николи не поведает народ православный, как славно бился за него насмерть со своей дружиной Ермак?..

Но это было только мимолетное малодушие. Через минуту новым порывом отваги и уверенности в себе и в своей храброй дружине кипело мощное сердце Ермака.

— За мною, в рукопашную, братцы!.. Господь поможет!.. Одолеем врага с помощью Всевышнего!.. — сквозь грохот пушек и пищалей пронесся зычный голос его.

И с поднятым чеканом в одной и саблей с другой руке он метнулся вперед, и первый врезался в самую середину орды татарской.

— Бог в помощь, ребята!.. Не выдавай друг дружку нечисти поганой!.. — гремел оттуда его могучий призыв.

Закипела сеча, страшная кровавая сеча, в которой приходилось по пятьдесят человек татар на каждого казака. Рубились чеканами, кололись пиками и копьями, схватывали голыми руками за горло друг друга и душили один другого, кровью и трупам покрывая лощину.

Люди превратились в зверей. Одно общее стремление к крови, к гибели, уничтожению врага охватывало цепкими звеньями дерущихся. Каждая пядь земли покупалась десятками трупов, бочками крови, сотнями израненных тел…

От ржания перепуганных коней, зловещего гортанного крика сибирцев, звона, лязга оружия и выстрелов пушек и пищалей стон стоял в воздухе…

Без устали работал своей казацкой молодецкой саблей Ермак. Всюду, где только закипало самое пекло боя, поспевал он, грозный и страшный врагу, желанный своей дружине. С могучей силой опускался его топор на головы облепивших его, как мухи, татар. Стон и вопли стояли столбом там, где проносилась его мощная, плечистая фигура, где звенела его стальная сабля, лучшая добыча былых грабежей…

…Не ясен то сокол по небу разлетывает,

Млад Ермак на добром коне разъезживает.

По тыя, по силы по татарские…

Куда махнет палицей — туда улица,

Перемахнет — переулочек…

Вот как сложилась старинная песня о народном богатыре Ермаке.

Воодушевленный одной мыслью, одним желанием, почти нечеловеческим, стихийным по страсти и силе, победить или умереть, он, в случае поражения, уже приготовился дорого продать свою жизнь. Десятки татар так и валились под ноги его боевого коня. Его сабля, дымящаяся от крови, обдавала на расстоянии паром и теплом. Сверкающие очи молнией прожигали кругом. Этот огненный взгляд, эта мощная, смелая героическая фигура больше всякого призыва воодушевляла дружину.

В самый разгар битвы, когда поднявшийся ветер разогнал последние остатки утреннего тумана, из-за вала засеки вихрем, во главе новой орды, вылетел широкоплечий атлет-татарин и, крича что-то по-татарски рубившимся неистово своим воинам, стал носиться ураганом по бранному полю, кроша кривой саблей вокруг себя…

Это был Мамет-Кул, подоспевший со своим главным подкреплением на выручку татарам. Вид у него был страшный. Глаза навыкате.

Как разъяренные львы бросились казаки на новую орду. Не выдержали татары. Напрасно кричал им что-то по-своему Мамет-Кул, носясь птицей и ободряя дерущихся, то и дело направляя свое губительное копье направо и налево. Не вынесли татары и отступили к засеке.

Когда об этом отступлении, этом временном смятении узнал молящийся на горе Кучум, он сделал знак рукою, и мусульманские священники прервали свои фанатические завывания, свои воззвания к Алле.

— Кто проберется к Мамет-Кулу и прикажет ему от имени моего продолжать битву, пока ни одного из русских не останется в живых? — прогремел призывом голос старого хана.

Но вокруг него не было никого, кроме мулл, шаманов-бакс и женщин гарема его, жен и дочерей. Все корочи и сановники, даже оба сына его, Абдул-Хаир и красавец Алей, — все были в засеке под горою.

Но вот, словно из-под земли, вырос пред Кучумом молодой шаман. Это был Имзега. Дрожащим от волнения голосом он произнес:

— Пошли меня, повелитель… Пусть братья мои, шаманы, молят великого духа о спасении твоего Искера, а мое сердце горит жаждою отомщения проклятым врагам… Они держали мою сестру полонянкой, они убили моего друга и брата Огевия, мужа сестры Алызги… Они положили много храбрых остяцких батырей под огненными стрелами своими… Пошли меня, хан… Я гибель и смерть понесу им именем великого духа, повелитель…

— Ступай! И передай Мамет-Кулу, чтобы победителем или мертвым вернулся бы он ко мне!

И, сделав повелительный жест рукою, величаво потупил свою старческую голову Кучум.

Имзега стрелою ринулся вниз по скату горы.

Вдруг чья-то маленькая, сильная рука легла на его плечо. Он быстро оглянулся. Перед ним стояла Алызга.

Волнение и трепет были написаны на ее обычно каменно-спокойном лице, когда она проговорила:

— Брат Имзега, и я за тобою… Ты один остался у меня… Отец далеко в Назыме… Муж погиб под саблями русских… Царевну Ханджар, мою повелительницу и госпожу, буду защищать наравне с мужчинами батырями… Я там, в бою, нужнее… Мой нож бьет без промаха… А ненависть к русским умножит силу руки моей… И да помогут мне все силы Хала-Турма… Смерть и мщение кяфырам понесу я следом за тобою…

— Иди! — проговорил Имзега, любуясь невольно воодушевлением сестры. Великий Урт-Игэ да будет тебе, сестра, покровом.

Схватившись за руки, они помчались оба с горы к засеке, где передыхал от перенесенной сечи со своей дружиной Мамет-Кул.

И вот снова закипела битва, еще более грозная, нежели прежде. Рекою полилась татарская и казацкая кровь. Падали татары, как мухи, гибли кругом, но и казаки погибали и уменьшались с каждой минутой в числе…

Всюду царила гибель…

* * *

Наравне с сильными воинами своего и татарского племени билась Алызга, ни на шаг не отступая от брата. Вооруженная ножом, с развевающимися волосами, с диким выражением горящих глаз, она казалась безумной. Теперь до малейшей точности припоминалась ей другая битва, когда она участвовала в бою, но не подле брата, а рядом с любимым мужем. Он пал, Огевий, там, далеко, под ножами русских, в Пермском краю… Кровь его вопиет… Она почуяла это с первыми звуками сечи… И она отомстит за гибель любимого супруга, она, его жена, его Алызга… Но не одна месть и желание биться в защиту Ханджар и помочь брату привели ее сюда. Ее сердце грызла тоска раскаяния. Поддавшись минутной жалости и желая отплатить добром за добро, она отпустила в эту ночь пленника на свободу. И какого пленника!..

Существо, предназначенное в жертву великому духу!.. Она украла дар у божества и должна искупить свой грех. Кровью кяфыров умоет она и очистит свою помраченную совесть. И бьется Алызга сильная, как мужчина, поспевая всюду на помощь своим, добивая раненых врагов, разя неожиданно сильных и здоровых.

Имзега не отстает от сестры. Он твердо сознает, что принесенная жертва принята Урт-Игэ.

Как только он очнулся от обморока в пещере, полной дыма, он завалил вход ее огромным камнем, чтобы не только тело сожженного им, но и душа его не ушла из пещеры и досталась в дар великому духу. Что его пленник сгорел, пока он был без сознания, Имзега не сомневался. Более того: он был уверен, что эта жертва даст победу его благодетелю, хану Кучуму, и бился с удвоенной силой, весь пылая фанатическим воодушевлением и время от времени воодушевляя короткими бодрящими словами сестру.

Но что это?.. Смертельный ужас охватил Имзегу…

Прямо на него, с окровавленным мечом, несется знакомый юноша, тот самый, который сгорел в пещере. Великий дух не обманывает ли его зрение?..

Имзега вздрагивает… Колючий холод проникает насквозь, заставляет дробью застучать его зубы…

— Урт-Игэ!.. Грозный и могучий!.. Менги и Танге!.. Великий Сорнэ-Туром!.. Смерть и гибель несут они Имзеге…

Он хочет поднять копье и не может… Страх и ужас сковывают его душу… Сам шайтан шлет на него гибель, на Имзегу, шайтан, принявший образ спаленного им на костре пленника… Последний несется прямо на него со своим конем… Из недра самого Хала-Турма, казалось, несется… Ни защищаться, ни крикнуть, ни произнести заклятия не может Имзега… Не может и не успевает… Князь Алексей молнией налетает на него, поднимает чекан, и молодой шаман с криком: «Урт-Игэ!.. Смилуйся над нами!..» замертво валится под ноги его коня…

Этот крик услышала Алызга, отброшенная от брата в пылу боя…

Быстрая, как коршун, бросилась она к нему, и дикий, нечеловеческий вопль огласил поле битвы… Она увидела мертвого брата, увидела скакавшего далее и разившего своим чеканом врагов Алексея — и поняла все.

— Горе мне!.. Горе!.. — диким воплем взвыла Алызга, и, царапая себе тело в кровь, вырывая волосы из головы с корнями, как безумная, помчалась обратно на гору, где горели костры и где ждал вестей потрясенный, взволнованный гибелью стольких воинов, Кучум.

* * *

— Мамет-Кул ранен… Наши бегут… Спасайся, повелитель!.. — пронзительным воем повисло, как вопль стенания и горя, над Чувашьей горой.

Окровавленный и в изодранной в клочья одежде стоял перед ханом гонец.

Кучум затрепетал всем телом. Смертельная бледность покрыла его старческие ланиты. Губы дрогнули и раскрылись.

— Иннис-Алла… — прозвенел, как надорванная струна домбры, его разом упавший голос. — Иннис-Алла, за что караешь меня?..

И крупные слезы, одна за другою, потекли из слепых глаз хана.

А внизу, под горой, происходило что-то невообразимое. Татары и дикая югра беспорядочно бежали мимо засеки к Искеру. Русские преследовали по пятам, кроша, как месиво, бегущих. Опережая всех, группа всадников мчала безжизненное тело Мамет-Кула к столице.

— Отец, спасайся!.. Спасай всех жен и детей!.. Кяфыры ворвутся сюда… Не медли, повелитель!..

И оба царевича, Абдул-Хаир и Алей, взяв под руки слепого хана, пытались посадить его на лошадь.

Но Кучум медленно отвел их руки и, качая головою, произнес:

— Искером я правил — в Искере и умру… Оставьте меня, дети… Одни спасайтесь… О, Бекбулат, и ты, Едигер, вы, убитые мною, не тщетно взывали вы о мщеньи Аллу!.. — заключил он и, бросившись на землю, стал биться головою об утес.

В ужасе и трепете стояла свита. Минуты были дороги. Медлить не приходилось. Русские каждую секунду могли нагрянуть сюда, и тогда гибель ждала всех без исключения… Окружающие Кучума знали это, но молчали, не смея нарушить взрыва отчаяния своего повелителя. И вот приблизилась к обезумевшему отцу красавица Ханджар.

— Любимый… — произнесли с трепетом ее побелевшие губы, — бежим отсюда… Искер возьмут… Пусть возьмут все наши сокровища и богатства, но твоя слава останется тебе, повелитель… Хан Кучум останется ханом… В вольных степях Ишима мы разобьем новые юрты и кликнем клич всем народам сибирским, всем племенам. Они стекутся к тебе, отец, и тогда, тогда, клянусь, гибель кяфыров упоит нас сладким мщением. И ты вернешься в Искер могучим ханом, отец… Ты вернешься!..

Чем-то властным, уверенным и смелым звучал голос царевны. Что-то пророческое чудилось в нем. Старый Кучум поднял голову. Его слепые глаза разом высохли. Лицо прояснилось.

— Ханджар, сокровище души моей… Твои уста мне шлют утешение и сладость… Нет… Не погиб старый хан… жив Кучум… и о нем вы услышите не раз, проклятые кяфыры… — заключил он, грозно потрясая руками над седой головой. — В путь, дети и друзья! И да хранит нас Алла от всего дурного!

И, прижав к сердцу любимицу-дочь, он стал быстро и бодро спускаться с горы.

Жены, дети и свита последовали за ним. Чувашья гора опустела. Костры догорали на ней. Снизу, с долины, доносились крики победителей и вопли побежденных. Над костром, точно каменная статуя, темнела одинокая фигура.

В бледном лице не было ни кровинки. Как у мертвой, иссиня-желто было оно.

Только глаза горели, как уголья, и сыпали пламя. Это была Алызга.

— Великий Урт-Игэ, — глухим, мертвящим душу голосом роняла она, — я прогневила тебя, великий дух Ендырского потока… Обреченной жертве твоей дала свободу и жизнь. Зато ты покарал меня, великий, отнял брата, отнял счастье и покой, а Ханджар, любимую мою госпожу, сделал нищей беглянкой…

Велик гнев твой, могучий… Но я попытаюсь умилостивить тебя, всесильный дух. За одну непринесенную жертву я погублю во славу твою десятки, сотни кяфыров… И если… если мне не удастся это, клянусь, за жизнь пленника отдам тебе свою жизнь, великий, грозный Урт-Игэ!

И, сказав это, она упала навзничь и долго лежала распростертая у самого костра. Потом вскочила на ноги и кинулась догонять уже затерявшихся в наступивших сумерках беглецов Искера.

* * *

Со славой кончилась для казаков Искерская решительная сеча. Но не радовала их эта победа. Около половины дружины полегло безмолвными трупами на берегу Иртыша.

Оставшиеся в живых были все почти переранены и утомлены настолько, что не пытались даже преследовать бежавшего врага, а, войдя в городок Атик-мурзы, расставили сторожей и легли спать, не думая о том, что ожидало их утром. Проснувшись с зарею они с почестями схоронили своих мертвых товарищей, зарыв их на песчаных откосах берега реки. Целые три дня рыли бесконечные могилы казаки. На четвертый решили, собравшись с силами, двинуться к Искеру.

— Надо думать, засаду устроил лукавый Кучум, — размышляли они, осторожно приближаясь к сибирской столице, каждую минуту ожидая нападения притаившихся за его валом татар. Но мертвая тишина царила в Искере.

Удивленные казаки вошли в город. Он был пуст. Дома, сложенные из дерева, нежженого кирпича и глины, были покинуты обитателями. Покинуты были и царские сокровища Кучума, золото, серебро и дорогие меха.

Обрадованные казаки с жадностью накинулись на добычу. Она явилась хоть отчасти наградой за понесенные труды.

Но вскоре приуныла храбрая дружина. И золота, и серебра, и мехов, всего вдоволь, а самого необходимого — хлеба — не осталось в покинутом городке. Голод и смерть грозили победителям. В соседние урманы нельзя было и думать идти за дичью на охоту — они кишели воинами Кучума.

Грусть и уныние воцарились в Искере. И самое взятие сердца Сибирского ханства, столицы Кучума, не радовало теперь, казалось, казаков. Не радовало и самого Ермака. Все сумрачнее и озабоченнее становилось лицо атамана. Положение, в котором очутилась после столь тяжелых трудов, после стольких потерь его любимая дружина, беспокоило храброго вождя. Что предпринять теперь казакам, как спасти уцелевших в боях храбрецов? Уже четыре дня провели они голодные в Искере. Последние съестные запасы пришли к концу. Орлиные очи атамана невольно устремлялись в синюю даль степи, за стену городка, как будто там искали разрешения мучившей его заботы.

И действительно, в самую тяжелую минуту помощь пришла оттуда совершенно неожиданно.

Однажды, стоявшие на сторожевых постах голодные, полусонные часовые заметили вдали большую толпу дикарей. Не то вогуличи, не то остяки приближались к Искеру. Дали сигнал, поднялась тревога. Первою мыслью казаков было схватиться за оружие и достойно встретить незванных гостей.

Но вдруг, к их удивлению, от толпы отделилось несколько человек и выступило вперед. Делая какие-то знаки, размахивая руками и крича что-то непонятное на своем гортанном языке, они направились к городку. По их знакам и жестам видно было, что у них были мирные намерения. Вот они быстро повернули к городским воротам, продолжая делать свои непонятные знаки. Теперь уже хорошо можно было рассмотреть остяцкие скуластые лица, косо поставленные глаза, смуглую, загорелую, желтую кожу. Когда остяки приблизились к ожидавшей их толпе казаков, Ермак выслал к ним навстречу толмача-татарина.

— Передай бачке-атаману, — обратились они к толмачу, — что мы пришли от остяцкого князя, который прислал богатый ясак в виде съестных припасов в дар русским и кроме того хлеб и дичь всякую, и все, что вам нужно, и желает жить с русскими дружно.

Толмач все это тотчас же передал Ермаку.

Тогда атаман, окруженный горстью своих, сам вышел к остякам.

Послы низко-низко, до самой земли поклонились ему, сложив на груди свои руки.

— Ты прогнал Кучума, нашего бывшего хана, господин, и стало быть станешь новым ханом ныне в этой земле, — говорил через переводчика вождь отряда, — и мы отныне тебе ясак платить будем, не обижай только нас, мирных югорских людей.

Ермак принял дары, явившиеся как нельзя кстати, обласкал неожиданных гостей и отпустил их с миром обратно в их кибитки, обещая им свою защиту и помощь во всякое время от врагов.

Вскоре стали стекаться к Искеру и другие мелкие кочевые и оседлые народцы, несли ясак и отдавались в подданные «белому салтану».[106]

Ермак принимал их милостиво и отпускал на свободу, обещая им свою защиту.

Вскоре вокруг Искера выстроились новые юрты мирных бурят и остяков.

Искер делался все люднее и населеннее. И слава великодушного и милостивого батыря Ермака все росла и увеличивалась с каждым днем, разлетаясь далеко по окрестным улусам и селеньям…

Загрузка...