С одной из вершин горной цепи Органос сбегает ручеек, который направляется к северу; пробежав около десяти лиг, вобрав в себя на пути воды окрестных родников, он превращается в могучий поток.
Это Пакекер; низвергаясь водопадами, извиваясь как змея, он потом расползается по долине, впадая в Параибу, которая величаво катит по необъятному руслу свои тихие воды.
И кажется, что поток этот, надменный и гордый там, наверху, среди скалистых высот, здесь, будто смиренный вассал, низко склоняется к стопам своего могучего сюзерена. Здесь больше нет его прежней необузданной, дикой красоты. Волны его тихи и безмятежны, как волны озера, они не противятся лодкам, скользящим по их поверхности, — это покорный раб, готовый сносить удары бича, которым стегает его господин.
Нет, глядеть на Пакекер надо не здесь, а лиги на три-четыре выше по течению: там он свободен, — неистовый сын своей свободной страны.
Там, бросившись с высоты, он мчится сквозь леса, как тапир, весь в пене, оставляя на скалах клоки шерсти и оглашая безмолвие вершин своим шумным бегом. Но вот он в тупике; ему некуда податься — гордый поток на мгновение словно замирает, чтобы собрать силы, и одним прыжком кидается вниз, как тигр на свою добычу.
А потом, после этого предельного напряжения, усталый и изможденный, он растягивается по земле и безмятежно дремлет на роскошном ложе, созданном самою природой, словно на брачной постели, укрытой балдахином из моха и лесных цветов.
Растительность этого края блистала всем своим великолепием, всей своей первозданной силой; девственные леса тянулись вдоль берегов реки, бежавшей под сводами зелени мимо веерных пальм, верхушки которых похожи на капители колонн.
Все было торжественно и пышно на сцене, которую великий художник — природа — декорировал для величественной драмы стихий, где человеку отведена всего-навсего роль статиста.
В год благодати 1604 места, которые мы только что описали, были необитаемы и пустынны. Город Рио-де-Жанейро был основан меньше чем полстолетия назад, и цивилизация не успела еще проникнуть в глубины края.
Однако на правом берегу реки можно было увидеть большой и просторный дом, построенный на возвышенности и защищенный со всех сторон зубчатой скалистой стеною.
Площадка, на которой стояло это здание, имела форму неправильного полукруга размером около пятидесяти квадратных брас3; с северной стороны туда вела каменная лестница — наполовину естественная, наполовину выдолбленная в скале киркой.
Спустившись на две или три ступеньки вниз, вы попадали на деревянный мостик, очень основательно укрепленный над зиявшим внизу глубоким ущельем. Еще несколько шагов, и вы оказывались на берегу реки, которая причудливо изгибалась под сенью огромных анжелинов и гамелейр.4
Здесь изобретательность человека умело использовала дары природы, чтобы сделать жизнь спокойной и безопасной.
С обеих сторон лестницу окаймляли ряды деревьев. Они расходились все шире и, спускаясь потом к реке, как бы заключали ее в объятия; меж стволами их рос высокий колючий кустарник, который делал этот клочок земли совершенно недосягаемым.
В постройке дома сказались черты бесхитростной и грубоватой архитектуры, которая характерна для наших старинных зданий. С фасада было пять окон, широких и низких, почти квадратных.
Справа — парадная дверь; она выходила на окруженный изгородью дворик, возле которого росли дынные деревья. Слева, до самого края площадки, тянулось крыло дома; два его окна смотрели на ущелье.
В углу, там, где это крыло примыкало к остальной части дома, был разбит совсем особенный сад. И в самом деле, на крохотном участке земли были искусно представлены в миниатюре вся роскошь и все величие растительного мира, которые открывались взору с высоты скалы.
Лесные цветы, низенькие деревца с густою листвой, прелестная лужайка, ручеек, который должен был изображать реку, и маленький водопад — все это было с редкостным мастерством воспроизведено рукой человека.
При виде этой скалы высотою всего в две морских сажени, откуда сбегал ручеек шириною с ладонь, и этого газона, который был не больше кушетки, вам сначала казалось, что это какая-то детская забава природы, ее необъяснимая прихоть.
Задняя половина дома, наглухо отделенная от остальной его части, была отведена под большие складские помещения, или сензалы, которые служили местом ночлега для авентурейро и для приезжих.
А там, где кончался садик, у самого края пропасти, виднелась хижина, подпорками которой служили две пальмы, выросшие в расселинах скал. Скаты крыши доходили до самой земли, и во время ливней только небольшая канавка защищала это лесное жилище от потоков воды.
Теперь, после того как мы описали места, в которых будет протекать большая часть событий нашего романа, мы можем приотворить тяжелую входную дверь из жакаранды5 и проникнуть внутрь дома.
Убранство парадной комнаты, или залы, было отмечено роскошью, казалось бы, совершенно немыслимой в те времена в такой далекой глуши.
Стены и потолок были выбелены и обрамлены широким Живописным бордюром; между окнами висели два портрета, на которых были изображены фидалго6 в летах и немолодая дама.
Над главной дверью красовался герб, окруженный пятью золотыми раковинами, расположенными крестообразно среди четырех серебряных роз. На серебряном щите, украшенном красной каймою, был изображен шлем, также серебряный, голубая с золотом ветвь и, в середине, — голубой лев, увенчанный золотою раковиной.
За большой портьерой из красного дамасского шелка, на которой красовался все тот же герб, была дверь; она вела в молельню. Напротив, между двумя средними окнами, простенок был завешен белою занавесью, отделанной голубым.
Кожаные кресла с высокими спинками, стол из жакаранды с точеными ножками, подвешенная к потолку серебряная люстра довершали убранство этой строгой и даже мрачной комнаты.
Внутренние покои были обставлены в том же духе, только уже без геральдических украшений; однако в боковом крыле здания характер убранства неожиданно изменялся, уступая место затейливому изяществу, возвещавшему о присутствии женщины.
Там глазам представал на редкость пышный альков, где камчатые ткани перемежались с пестрыми перьями наших птиц, гирляндами и фестонами, свисавшими с потолка и с полога над кроватью, под которой расстилался ковер из звериных шкур.
В углу висело гипсовое распятие, у подножья которого стояла позолоченная деревянная скамеечка.
Несколько поодаль, на комоде, лежала одна из тех испанских гитар, какие привезли с собой в Бразилию изгнанные из Португалии цыгане, и коллекция диковинных минералов нежных расцветок и причудливых форм.
Возле окна стоял какой-то предмет — с первого взгляда нелегко было даже определить его назначение, — нечто вроде маленькой кушетки из раскрашенной в разные цвета соломы, в которую были вплетены черные и ярко-красные перья.
Королевская цапля, которая, казалось, вот-вот улетит, держала в клюве занавесь из голубой тафты; птица чуть приподнимала ее краешком белых крыльев и, задернув ею дверь, укрывала этот приют невинности от непрошеных глаз.
В воздухе струился сладостный аромат росного ладана; его источали все находившиеся в комнате вещи, и казалось, что это райская обитель, где живет фея.
Дом, который мы описали, принадлежал Антонио де Марису7, знатному португальскому фидалго, одному из основателей города Рио-де-Жанейро.
Это был военачальник, особенно отличившийся в победоносных войнах как с вторгшимися в Бразилию французами8, так и с индейцами, которые не раз нападали на конкистадоров.
В 1567 году он сопровождал Мена де Са9 в Рио-де-Жанейро и после победы, одержанной португальцами, помог губернатору заложить город и упрочить власть Португалии в этой капитании10.
В 1578 году он принял участие в знаменитом походе доктора Антонио де Салема11 против французов, которые основали свои фактории в Кабо-Фрио, чтобы вывозить оттуда контрабандою красный сандал.
Он был тогда управляющим королевской фазендой, а впоследствии и таможней в Рио-де-Жанейро; на всех этих должностях фидалго ревностно исполнял возложенные на него обязанности и сумел доказать свою преданность королю.
Мужественный, опытный в сражениях, деятельный, привыкший к войне с индейцами, он оказал большие услуги в исследованиях глубин областей Минас-Жераис и Эспирито-Санто. В благодарность губернатор Мен де Са наградил его земельным наделом в сертане12, который дон Антонио де Марис поначалу стал было разрабатывать, а потом надолго забросил.
Поражение при Алкасаркивире13 и последовавшее за этим господство испанцев повлекли за собою перемены в жизни фидалго.
Португалец старого закала, дон Антонио де Марис, как истый верноподданный, продолжал считать себя слугою португальского короля; ему он принес присягу и считал себя обязанным почитать его одного. Когда впоследствии, в 1582 году, преемником португальского монарха был провозглашен Филипп Второй, фидалго вложил шпагу в ножны и ушел в отставку.
В течение нескольких лет он еще возлагал какие-то надежды на поход Педро да Кунья14, рассчитывавшего перенести в Бразилию португальскую корону, которая в то время должна была венчать голову законного наследника престола, дона Антонио, приора Мальтийского ордена в Крато15.
Но потом, видя, что этот поход не удался и что ни отвага его, ни сила не могут пригодиться королю Португалии, он поклялся быть верным ему до гроба. Он перенес в Бразилию свои пенаты, свой герб, свое оружие, перевез семью и обосновался в поместье, которое когда-то подарил ему Мен де Са. Стоя на возвышенности, где он собирался заложить свой дом, и окинув гордым взглядом расстилавшиеся вокруг просторы, дон Антонио де Марис сказал:
— Вот где я чувствую себя португальцем! Вот где может вольно дышать тот, кто хранит в сердце своем верность и кто никогда не нарушит священной присяги. На этой земле, завоеванной мною и подаренной мне моим королем, на этой свободной земле ты будешь царить, Португалия, ты будешь жить в душах твоих сыновей. Клянусь тебе в этом!
Обнажив голову, он преклонил колено и простер правую руку над пропастью, где дремотное эхо все еще повторяло последние слова этой клятвы, данной перед алтарем природы в лучах заходящего солнца.
Это было в апреле 1593 года. На следующий же день приступили к постройке маленького домика, который и — сделался временным прибежищем семьи — до тех пор, пока приехавшие из Португалии мастера не построили и не отделали тот дом, который мы уже знаем.
В первые годы своей скитальческой жизни дон Антонио приобрел немалое состояние. И не только прихоти знатного вельможи, но и забота о собственной семье побудили фидалго, построив этот дом посреди сертана, сделать его удобным для жизни и украсить с изысканной роскошью.
Во время своих поездок в Рио-де-Жанейро, откуда он привозил различные португальские товары, выменивая их на продукты своего хозяйства, он сумел выписать из Португалии работников, и те помогли ему использовать дары этой столь щедрой природы для того, чтобы семья его не испытывала ни в чем недостатка.
Таким образом, дом этот сделался настоящим замком португальского фидалго, где не хватало только зубчатых стен и бойниц, — их заменили стоящие стеною отвесные скалы, которые служили ему естественною защитой и делали его неприступным.
В том положении, в котором оказался фидалго, это было необходимо: хотя туземные племена и уходили обычно подальше от мест, где поселялись завоеватели, и забирались в глубь лесов, они совершали время от времени набеги на белых.
На целую лигу в окружности было только несколько хижин; там жили авентурейро, иначе говоря — наемные солдаты, люди без всякого состояния, которые всемерно старались побыстрее разбогатеть. Они селились группами по десять — двадцать человек — так им удобнее было заниматься контрабандной торговлей золотом и драгоценными камнями, которые они продавали на побережье.
Невзирая на то, что и сами они принимали необходимые предосторожности против враждебных действий индейцев, сооружая укрепления и объединяясь, чтобы лучше защищаться от врага, — все эти поселенцы, как только им грозила опасность, неизменно приходили искать убежища в доме дона Антонио де Мариса, как в некой средневековой феодальной твердыне.
Фидалго принимал их как истый сюзерен, который чувствует себя обязанным помогать своим вассалам, предоставляя им приют, удовлетворяя их нужды, и люди, селившиеся в этих местах, уважали его и чтили.
Вместе с тем положение было таково, что, в случае нападения индейцев, обитатели дома на берегу Пакекера могли рассчитывать лишь на свои силы, и дон Антонио, будучи человеком предусмотрительным и практичным, заручался союзниками.
Как и у всех военачальников времен колонизации, у него тоже был свой собственный отряд авентурейро, которых он использовал в походах и вооруженных набегах; все это были смелые, бесстрашные воины, сочетавшие в себе качества людей цивилизованных с упорством и ловкостью, которым они научились от индейцев, — качества европейских солдат и аборигенов.
Хорошо зная нравы своих подчиненных, дон Антонио де Марис ввел военную дисциплину, суровую, но справедливую. Воля фидалго была для них законом. Обязанностью их было безропотно повиноваться, а правом — получать равные доли добычи. В самых крайних случаях решение выносилось советом четырех, во главе которого стоял сам фидалго. И решение это должно было выполняться незамедлительно и беспрекословно.
В силу обстоятельств дон Антонио вынужден был сделать себя неограниченным властелином: он творил в своих владениях суд и сам учинял расправу. Но надо признать, что ему очень редко приходилось прибегать к крайним мерам: строгость бывала ему нужна разве только для того, чтобы употреблять ее во благо: поддерживать вокруг порядок, дисциплину, спокойствие,
Когда наставало время продавать урожай — а бывало это всегда перед тем, как отплывала лиссабонская флотилия, — половина отряда авентурейро отправлялась торговать в Рио-де-Жанейро. Они выменивали там необходимые товары, а по возвращении отчитывались в своей поездке.
Часть доходов доставалась самому фидалго как главе отряда, остальное распределялось равномерно между четырьмя десятками авентурейро, которые получали свою долю либо деньгами, либо необходимыми товарами.
Так жила, окруженная безлюдьем сертана, эта никому не ведомая община, у которой были свои порядки, свои обычаи и законы. Обитателей ее объединяла жажда наживы, а к фидалго их привязывали уважение, привычка повиноваться и сознание его нравственного превосходства над ними, ибо люди в массе своей обычно покоряются уму и отваге.
Как для дона Антонио, так и для его сподвижников, которых он сумел сделать такими послушными, этот надел бразильской земли, этот клочок сертана был частицей свободной Португалии, истинной родины нашего фидалго. Это было единственное место, где королем признавали герцога Браганского16, законного наследника престола. И всякий раз, когда в зале раздвигалась портьера, взглядам собравшихся там людей представали пять щитов португальского герба, и все склоняли перед ним головы.
Дон Антонио сдержал свою клятву быть верным слугой короля. Сознание исполненного долга придавало ему силы. Он испытывал то чувство удовлетворения, какое дает человеку власть, даже если эта власть распространяется на пустыню. Окруженный сподвижниками, которых он почитал друзьями, и семьей, он был счастлив.
Семья его состояла из четырех человек.
Жена, дона Лауриана, родом из Сан-Пауло, женщина, воспитанная на аристократических предрассудках и религиозных суевериях своего времени, но при всем том отзывчивая и, невзирая на известную долю эгоизма, способная даже на самозабвенную любовь.
Сын, дон Диего де Марис; ему предстояло продолжить дело отца и унаследовать все его титулы и привилегии; в те времена он был еще совсем юн и увлекался верховой ездой и охотой.
Дочь, Сесилия, восемнадцатилетняя девушка; она была как бы божеством этого маленького мирка, озаряя его своей улыбкой и радуя задором и непринужденным весельем.
Племянница Изабелл — по убеждению всех домочадцев, которого они, однако, никогда не высказывали вслух, — дитя любви дона Антонио к индианке, плененной им во время одного из походов.
Мне понадобилось сейчас описать обстановку и вкратце рассказать о главных персонажах этой драмы, дабы читатель лучше мог понять события, которые вслед за тем разыгрались.
Все остальные действующие лица расскажут о себе сами.
Было около полудня.
Отряд всадников, состоявший человек из пятнадцати, двигался вдоль правого берега Параибы. Все они были вооружены с головы до ног; у каждого была длинная шпага, задевавшая за круп коня, за поясом — пистолет17, сбоку — кинжал, а за спиною на ремне — аркебуз18.
Впереди отряда шли двое погонщиков с вьючными лошадьми, нагруженными ящиками и мешками; просмоленная дерюга защищала этот груз от дождя.
Когда всадники, ехавшие рысью, нагоняли впереди идущих, те, чтобы не отстать, садились на своих лошадей и снова продолжали путь в голове отряда.
В те времена такие вот отряды наемных солдат, странствовавшие по бразильской земле в поисках золота, алмазов и изумрудов или просто стремившиеся разведать никем не исследованные реки и сертаны этой страны, назывались «бандейрами». Группа всадников, которая следовала теперь по берегу Параибы, и была одной из таких бандейр. Они возвращались из Рио-де-Жанейро, где успели продать все, что было добыто во время странствий по этому богатому золотом краю.
Как только всадники снова поравнялись с обозом, один из них, красивый молодой человек лет двадцати восьми, который ехал впереди отряда и очень ловко управлял своим конем, нарушил общее молчание.
— Поживее, друзья! — весело воскликнул он, обращаясь к своим спутникам. — Немного приналечь — и мы очень скоро доберемся до места. Осталось каких-нибудь четыре лиги!
Услыхав эти слова, другой всадник пришпорил коня и, выехав вперед, очутился рядом с говорившим.
— Вам, видно, очень хочется поскорее приехать, сеньор Алваро де Са, — сказал он с легким итальянским акцентом и едва заметной улыбкой, за видимым добродушием скрывавшей иронию.
— Ну разумеется, сеньор Лоредано, человеку, который давно в пути, хочется наконец вернуться домой.
— Не спорю. Только согласитесь, что человек, который давно в пути, мог бы и поберечь своих лошадей.
— Что вы этим хотите сказать, сеньор Лоредано? — спросил Алваро с нескрываемым раздражением.
— Я хочу сказать, сеньор кавальейро, — насмешливо ответил итальянец и измерил взглядом высоту солнца, — что мы приедем сегодня еще задолго до шести.
Алваро покраснел.
— Не понимаю, почему вас это так беспокоит; так или иначе, сегодня мы будем на месте, и лучше, если мы приедем днем, а не ночью.
— Точно так же, как лучше, если мы приедем в субботу, а не в какой-нибудь другой день, — ответил итальянец тем же тоном.
Лицо Алваро снова зарделось румянцем; ему не удалось скрыть своего смущения, но тем не менее он постарался принять непринужденный вид и, весело рассмеявшись, ответил:
— Честное слово, сеньор Лоредано, вы что-то говорите, да не договариваете, все какие-то намеки. Клянусь честью, я не могу понять, что все это значит.
— Так и должно быть. В Писании говорится, что никто так не глух, как человек, который не хочет слышать.
— Ах, вот оно что! В ход пошли изречения! Бьюсь об заклад, что вас этому научили в Сан-Себастьяне: какая-нибудь старуха святоша или бывший каноник? — шутливо заметил кавальейро.
— Не угадали, сеньор кавальейро: то был торговец мануфактурой с улицы Меркадерес; он завлек меня к себе и показал дорогую парчу и отличные жемчужные серьги, что так хороши для подарка, который кавальейро может сделать своей даме сердца.
Алваро покраснел в третий раз.
Язвительный итальянец умудрялся на все вопросы отвечать одними намеками, от которых молодому человеку становилось не по себе. И все это говорилось самым непринужденным тоном.
Алваро решил было уже прекратить разговор. Но его собеседник с подчеркнутой учтивостью продолжал:
— А вам ненароком не доводилось заглядывать в лавку этого купца, сеньор кавальейро?
— Что-то не помню. По-моему, нет. У меня едва хватило времени, чтобы уладить наши торговые дела, и мне некогда было разглядывать все эти диковины, что так нравятся благородным дамам, — холодно заметил Алваро.
— Что верно, то верно, — с напускным простодушием воскликнул Лоредано, — это мне напомнило о том, что мы пробыли в Рио-де-Жанейро только пять дней, а во все наши прошлые поездки задерживались там не меньше чем на две недели.
— Я получил приказание вернуться как можно быстрее; и потом, мне кажется, — продолжал Алваро, пристально и строго глядя на итальянца, — отчет в своих действиях я обязан давать только тому, кто имеет право его с меня требовать.
— Per Bacco19, кавальейро! Вы меня не поняли. Никто ведь вас не спрашивает, почему вы поступаете так или иначе; но вы должны признать, что у каждого есть свой взгляд на вещи.
— Можете думать, как вам заблагорассудится, — сказал Алваро, пожав плечами, и пришпорил коня.
На этом разговор их оборвался.
Оба всадника, успевшие несколько опередить своих спутников, ехали теперь молча.
Время от времени Алваро поглядывал на дорогу, словно прикидывая, какое расстояние им предстоит еще проехать, а потом снова погружался в свои мысли.
Итальянец бросал на него взгляды, полные нескрываемой иронии и неприязни, и насвистывал сквозь зубы песенку кондотьеров, к числу которых, по всей видимости, принадлежал и сам.
Смуглый, с длинной черной бородой, с живыми глазами и большим лбом под слегка надвинутой па него широкополой шляпой, высокий, крепко сложенный, мускулистый, подвижный — таким был этот авентурейро. Белоснежные зубы сверкали каждый раз, когда па лице его появлялась презрительная усмешка.
Ехать берегом дальше было нельзя, и отряд двинулся в обход по узенькой, прорубленной в лесу тропинке.
Несмотря на то что было около двух часов дня, под глубокими и тенистыми сводами зелени царил полумрак: листва была так густа, что ни один солнечный луч не проникал в этот храм природы, колоннами которому служили вековые стволы акари и арариб.
В глубинах леса притаилось ночное безмолвие с его невнятными, еле слышными шорохами, с его приглушенным эхом. Только на какое-то мгновение тишина нарушалась потрескиванием веток, и это означало, что сквозь чащу пробирается зверь.
Казалось, что уже не меньше шести часов вечера и что догорающие лучи погружают землю в вечерние сумерки с их коричневатыми тусклыми тенями.
Хоть Алваро де Са и хорошо знал, что это иллюзия, он вздрогнул, когда, очнувшись от глубокого раздумья, увидел вокруг себя эти светотени леса.
Он невольно поднял голову, чтобы посмотреть, нельзя ли сквозь зеленый купол увидеть солнце или хотя бы искорку света, чтобы определить по ней, который час.
Заметив это движение, Лоредано не мог сдержать сардонической усмешки, и она снова заиграла у него на губах.
— Не извольте беспокоиться, сеньор кавальейро, к шести часам мы будем на месте. Смею вас уверить.
Нахмурив брови, Алваро повернулся к итальянцу.
— Сеньор Лоредано, вы уже не первый раз мне это говорите. Тон ваш мне неприятен; вы как будто на что-то намекаете, но вам не хватает духу высказать все до конца. Говорите прямо, но только да хранит вас господь касаться вещей, для меня священных.
Глаза итальянца засверкали, но лицо его продолжало оставаться спокойным и невозмутимым.
— Вы отлично знаете, что я обязан повиноваться вам, сеньор кавальейро, и против долга моего я не погрешу. Вы хотите, чтобы я выражался ясно, а по-моему, все так уж ясно сказано, что яснее и быть не может.
— Для вас, может быть; но это еще не значит, что все ясно и для других.
— Так скажите мне, сеньор кавальейро, неужели вы все еще не поняли, что я угадал ваше намерение вернуться как можно скорее?
— В этом я сам уже признался; вам не стоило большого труда это угадать.
— Не ясно вам разве и то, что я заметил, как вы старались, чтобы поездка наша не затянулась дольше, чем на три недели?
— Я уже сказал вам, что так мне было приказано, и думаю, на это вам нечего возразить.
— Разумеется, нечего. Приказ — это долг, а долг особенно приятно выполнять, когда этому не противится сердце.
— Сеньор Лоредано! — воскликнул Алваро, хватаясь за рукоять шпаги и натягивая поводья.
Итальянец сделал вид, что не заметил угрозы, и продолжал:
— Этим все и объясняется. Так вы получили приказ? Разумеется, то был приказ дона Антонио де Мариса?
— Я не знаю никого другого, кто имел бы право мне приказывать, — гневно ответил кавальейро.
— И, очевидно, повинуясь этому приказу, — учтиво продолжал итальянец, — вы выехали из «Пакекера»в понедельник, хотя должны были выехать в воскресенье.
— Ах, вы и это приметили? — воскликнул Алваро, Раздраженно кусая губы.
— А я примечаю все, сеньор кавальейро; я обратил внимание даже на то, что, опять-таки повинуясь приказу, вы приложили все силы, чтобы вернуться раньше воскресенья.
— А больше вы ни на что не обратили внимания? — спросил Алваро. Голос его дрожал, он еле сдерживал себя.
— От меня не укрылась и еще одна подробность, я о ней уже говорил.
— Можете вы мне напомнить какая?
— О, не стоит об этом говорить, — возразил итальянец.
— Нет уж, потрудитесь сказать, сеньор Лоредано: когда двое мужчин хотят понять друг друга, им важно знать все до конца, — сказал Алваро, грозно взглянув на своего спутника.
— Ну, если вы этого так уж добиваетесь, придется удовлетворить ваше любопытство. Я запомнил, что приказ дона Антонио, — итальянец сделал ударение на последних словах, — требует, чтобы вы прибыли в «Пакекер» немного раньше шести, чтобы у вас было время прослушать молитву.
— У вас необыкновенные способности, сеньор Лоредано, и жаль, что вы растрачиваете их по мелочам.
— А что же, по-вашему, можно еще делать в этом сертане, если не глядеть на таких, как ты сам, и подмечать все, что они делают?
— Действительно, неплохое занятие.
— Превосходное. Просто я замечаю то, что происходит на глазах у всех остальных и чего никто, кроме меня, не видит, потому что никто не хочет дать себе труд хорошенько вглядеться, — сказал итальянец с тем же напускным простодушием.
— Ну, положим, для этого надо прежде всего быть человеком любопытным.
— Что вы, напротив, это в порядке вещей: юноша, срывающий цветок или гуляющий ночью при свете звезд. Что может быть естественнее?
На этот раз Алваро побледнел.
— А знаете что, сеньор Лоредано?
— Нет, по узнал бы, если бы вы соблаговолили сказать.
— Мне что-то начинает казаться, что ваша привычка все подмечать завела вас чересчур далеко; вы сделались ни больше ни меньше, как шпионом.
Итальянец высокомерно поднял голову и схватился за рукоять длинного кинжала, который висел у него на поясе, однако в то же мгновение сдержал себя, и лицо его приняло прежнее выражение благодушия.
— Вы изволите шутить, сеньор кавальейро?..
— Ошибаетесь, — ответил Алваро, пришпорив коня и приблизившись вплотную к итальянцу, — я говорю совершенно серьезно, вы подлый шпион! И ей-богу, если вы скажете еще хоть слово, я размозжу вам голову, как ядовитой змее.
Ни один мускул не дрогнул на лице Лоредано; он продолжал оставаться спокойным, только, пожалуй, на месте былого равнодушия и сарказма появилась энергия и злоба, и от этого черты его стали еще суровее.
Посмотрев на кавальейро жестким взглядом, он ответил:
— Раз вы стали говорить со мной таким тоном, сеньор Алваро де Са, я должен сказать, что не вам мне грозить; пора бы вам знать, кто из нас двоих должен бояться!
— Вы забыли, кто перед вами! — высокомерно сказал Алваро.
— Нет, сеньор, я ничего не забыл; я помню, что вы мой начальник. Но, несмотря на это, — добавил он приглушенным голосом, — помню и то, что ваша тайна в моих руках.
Придержав коня, итальянец выждал, пока Алваро опередит его, а потом примкнул к остальным всадникам.
Отряд продолжал свой путь по лесной просеке и выехал на одну из тех полян тропического леса, которые похожи на внутренность храма, — так огромны их зеленые купола.
В это мгновение лес вдруг задрожал от страшного рева. Пронзительное эхо огласило безмолвие сельвы. Всадники побледнели и переглянулись; все зарядили аркебузы и медленным шагом двинулись дальше, напряженно вглядываясь в чащу деревьев.
Когда всадники выехали на лесную поляну, глазам их предстало весьма любопытное зрелище.
Под огромным сводом деревьев, прислонясь к опаленному молнией стволу, стоял молодой индеец.
Простая туника, которая у индейцев носит название «аймара», затянутая поясом из ярко-красных перьев, доходила ему до колен, плотно облегая его стан, стройный, как тростник.
Золотистые отблески играли на его медного цвета коже, оттененной прозрачно-белой тканью; коротко остриженные черные волосы; резко выступающие надбровные дуги; большие черные глаза, с несколько скошенным разрезом; живые, искрящиеся зрачки; хорошо очерченный рот с двумя рядами белоснежных зубов — все это придавало слегка удлиненному овалу его лица какую-то первозданную красоту. Это были изящество, сила и ум, слитые воедино.
Голова его была повязана кожаною лентой, слева в эту ленту были воткнуты два ярких пера; выгнутые дугою, они своими черными остриями касались его гибкой шеи.
Индеец был высокого роста и хорошо сложен; на лодыжках его крепких и мускулистых ног, выносливых в ходьбе и быстрых в беге, красовались браслеты из желтых орехов. Правая рука, державшая лук и стрелы, была опущена; левой он опирался на длинную деревянную рогатину, почерневшую от огня.
Возле него на земле лежал инкрустированный клавин20, небольшой кожаный мешок, должно быть с дробью, и великолепный фламандский нож, из тех, что впоследствии были запрещены и в Португалии и в Бразилии.
Индеец стоял, подняв голову и устремив взгляд на густую листву шагах в двадцати от него, — листва эта чуть заметно шевелилась.
Там, в глубине, можно было различить медлительные и плавные движения какого-то зверя; видна была его блестящая, черная с коричневыми крапинами спина, а по временам в темноте вспыхивали две светящиеся точки, стекловидные и бледные, похожие на отблески кристаллических камней, задетых лучами солнца.
Это был огромный ягуар. Передними лапами он упирался в толстый сук, а задними — в другой, более высокий; выгнув спину, зверь приготовился к гигантскому прыжку.
Длинным хвостом он хлестал себя по бокам; чудовищная голова его шевелилась, как будто ища лазейки в листве. Свирепая усмешка перекосила его черную пасть и обнажила ряды желтых зубов; раздутые ноздри жадно вбирали воздух и, казалось, наслаждались уже запахом крови.
Индеец улыбался; небрежно прислонившись к высокому стволу, он внимательно следил за каждым движением зверя и ожидал нападения с безмятежным спокойствием человека, который смотрит на приятное ему зрелище. И только его неподвижный взгляд говорил о том, что он готовится к защите.
Так, в течение нескольких мгновений, ягуар и индеец глядели друг на друга, не отрывая глаз; хищник уже напрягся, собираясь кинуться на своего противника, как вдруг на поляне появились всадники.
Ягуар стал озираться вокруг; глаза его налились кровью, шерсть вздыбилась — он замер на месте, заколебавшись и не решаясь напасть.
Индеец, который при первом движении зверя согнул было слегка ноги в коленях и сжал в руках рогатину, снова выпрямился; не меняя занятой позиции и не отрывая глаз от ягуара, он увидел справа от себя остановившихся всадников.
Тогда он простер руку поистине царственным жестом — да он и действительно был царем здесь, в лесу, — и сделал всадникам знак следовать своей дорогой.
Когда же итальянец, сняв с плеча аркебуз, начал целиться в хищника, индеец гневно топнул ногой и, указав рукой на зверя, воскликнул:
— Мой он! Мой!
Слова эти были сказаны по-португальски и произнесены мягко и звучно, но в голосе слышались энергия и решимость.
Итальянец рассмеялся.
— Черт возьми! Вот чудак! Испугался, видно, что приятеля твоего тронут? Ну что же, неустрашимый касик21, — продолжал он, перекинув аркебуз через плечо, — пусть он сам тебя отблагодарит.
В ответ на эти слова индеец презрительно пихнул ногой лежавший на земле клавин: он показывал этим, что стоило ему захотеть, и он давно бы уже одним выстрелом прикончил зверя. Всадники поняли его жест и, ограничившись лишь необходимыми предосторожностями на случай неожиданного нападения, сами не стали ничего предпринимать.
Все это совершилось быстро, за несколько мгновений, причем индеец ни на секунду не отрывал глаз от своего врага.
По команде Алваро де Са отряд проследовал дальше и снова углубился в лес.
Ягуар ощетинился и, словно оцепенев, глядел на всадников, но не посмел ни напасть на них, ни спрятаться: должно быть, он боялся, как бы в него не выстрелили из аркебузов. Но едва только он увидел, что люди, едущие верхом, удаляются, исчезая один за другим в чаще леса, как он снова зарычал вожделенно и радостно.
Послышался треск ломающихся веток, как будто в лесу упало дерево, и черная фигура зверя метнулась в воздухе. Одним прыжком он перемахнул на соседний ствол и оказался на расстоянии тридцати пядей от своего противника.
Индеец мгновенно сообразил, что это значит. Плотоядный зверь жаждал крови — он приметил лошадей и с презрением отвернулся от человека, мелкой добычи, которая все равно не могла бы его насытить.
Не теряя времени, охотник вытащил из-за пояса маленькую, тонкую, как игла ежа, стрелу и натянул тетиву большого лука.
Послышался пронзительный свист и вслед за тем стон раненого зверя: пущенная индейцем тонкая стрела впилась ягуару в ухо, и в ту же минуту другая стрела, разрезав воздух, пронзила ему нижнюю челюсть.
Хищник мгновенно рассвирепел, стал страшным. Скрежеща зубами, он заревел от ярости и жажды мести; сделал прыжок, потом другой и очутился совсем близко от охотника.
Предстояла борьба не на жизнь, а на смерть. Индеец это знал и снова стал так же невозмутимо ждать, как и в первый раз; беспокойство, которое охватило его на мгновение, когда он подумал, что лишился своей добычи, теперь рассеялось; он был удовлетворен.
И вот два диких обитателя бразильского леса, каждый во всеоружии, каждый с сознанием своей силы и отваги, взирали друг на друга, готовые уничтожить противника.
На этот раз ягуар не стал медлить. Он был уже в каких-нибудь пятнадцати шагах от охотника. Он весь сжался и внезапно оторвался от места, словно обломок скалы, отсеченный молнией.
Бросившись на индейца, он встал на задние лапы, выпрямился, вытянул передние, чтобы задушить врага, оскалил зубы, чтобы перекусить ему горло.
Этот чудовищный прыжок совершился с такой быстротою, что казалось, черная, как агат, шерсть все еще блестит среди листвы, а меж тем лапы ягуара уже коснулись земли.
Но перед ним был противник, равный ему по ловкости и по силе.
Как и вначале, индеец немного согнул колени и левой рукой крепко сжал рогатину, единственное оружие, которое он имел возможность пустить в ход. Его пристальный взгляд магнетически действовал на зверя. В ту минуту, когда ягуар бросился вперед, охотник еще больше пригнулся к земле и, подавшись назад, направил на хищника свое оружие. Высоко подпрыгнувший зверь ринулся на него всей тяжестью своего тела, но в ту же минуту почувствовал, как острые зубья впиваются ему в горло, и задрожал.
Тогда индеец выпрямился, как гремучая змея, готовящаяся поразить свою добычу. Упершись ногами и спиной в ствол дерева, он в свою очередь кинулся на зверя и упал ему на брюхо. А тот, обессиленный, распростертый на спине, с головою, зажатой между остриями рогатины, все еще отбивался от своего врага, тщетно пытаясь дотянуться до него лапами.
Поединок этот длился несколько минут. Крепко уперев ноги в ляжки зверя и навалившись всем телом на рогатину, индеец сумел удержать недвижным хищника, который совсем еще недавно носился по лесу, не зная на своем пути никаких преград.
Когда ягуар уже едва дышал и почти не сопротивлялся, индеец, все еще продолжая держать рогатину, запустил руку под тунику и вытащил оттуда намотанную вокруг пояса веревку из волокон пальмы тикум22.
На концах этой веревки были два узла; он развязал их зубами и, накинув петлю на передние лапы зверя, крепко стянул их. Потом он проделал то же самое и с задними лапами и, наконец, связал своему противнику челюсти, так что тот больше не мог открыть пасть.
После этого он побежал к протекавшему поблизости Ручейку и, набрав воды в сложенный в виде чаши лист дикого кажуэйро23, смочил голову зверя. Ягуар стал понемногу приходить в себя; его противник использовал это время, чтобы закрепить затянутые петли, с которыми ни сила, ни ловкость зверя ничего не могли поделать.
Вдруг возле лесного болота появилась маленькая котиа24, пугливая и робкая; она высунула было мордочку, но испугалась, и ее огненно-красная шерсть тут же снова скрылась в траве.
Выстрелом из лука индеец убил ее, потом он схватил маленького зверька, в котором еще теплилась жизнь, вытащил из его тельца стрелу и пролил в пасть ягуара несколько капель горячей и еще дымившейся крови.
Как только совсем ослабевший хищник почувствовал запах свежего мяса и вкус крови, которая сочилась между зубов ему в пасть, он весь скорчился, судорожно рванулся, попытался было зарычать, но вместо этого испустил глухой, сдавленный стон.
Видя, с какой яростью зверь пытается распутать веревки, которые стянули его так, что он не мог сделать ни одного движения и все усилия его оставались напрасными, индеец только улыбался. Из предосторожности он еще крепче связал ягуару лапы, чтобы тот не мог пустить в ход длинные и изогнутые когти, самое опасное свое оружие.
Когда индеец вволю насладился видом своего пленника, он сломал в лесу две сухие ветки дерева бирибы, потер их друг о друга, высек огонь, развел костер и занялся приготовлением пищи.
Он быстро изжарил дичь и закусил сотовым медом маленькой пчелки, которая строит улья свои на земле.
Подойдя к ручейку, он выпил несколько глотков воды, вымыл руки, ноги и лицо и решил, что может двинуться в путь.
Просунув между лап ягуара свой длинный лук, он взвалил его на плечо и, согнувшись под тяжестью извивавшегося в судорогах зверя, пошел той самой лесной дорогой, по которой поехал отряд.
Спустя несколько мгновений на краю опустевшей поляны заросли раздвинулись, и оттуда вышел незнакомый нам, почти совершенно обнаженный индеец — единственной одеждой его был узенький, украшенный желтыми перьями пояс.
Он оглянулся по сторонам, внимательно осмотрел все еще пылавший костер и остатки дичи, после чего, приложив ухо к земле, несколько минут пролежал неподвижно.
Потом он встал и снова углубился в лес в том же самом направлении, в котором незадолго до него скрылся наш охотник.
День клонился к закату.
В маленьком садике дома на Пакекере прелестная девушка лениво покачивалась в плетеном гамаке, подвешенном к веткам высокой дикой акации, которая, вздрагивая, каждый раз роняла на землю мелкие душистые цветы.
Время от времени девушка приоткрывала большие голубые глаза, словно для того, чтобы, дав им испить немного света, снова спрятать их под розоватыми веками.
Ее влажные алые губы походили на гардению наших полей, смоченную ночною росой. Всякий раз, когда она выдыхала воздух, казалось, что она улыбается. Кожа ее, белая, как пушок хлопка, нежно румянилась на щеках и снова становилась бледной на тонко очерченной шее.
Одета она была с большим вкусом и редким своеобразием: роскошно и вместе с тем просто.
Поверх белого муслинового платья на ней была легкая голубая юбочка, заколотая па талии пряжкой. Корсаж и рукава, отделанные перьями жемчужного цвета, напоминавшими собой горностай, оттеняли белизну ее плеч и гармонические очертания прижатой к груди руки.
Длинные белокурые волосы в небрежно заплетенных густых косах приоткрывали ее белый лоб и ниспадали на шею, схваченные тончайшей сеткой из золотистой соломы, удивительно искусно сплетенной.
Девушка играла усыпанной цветами веткой акации, притягивала ее к себе тонкой рукою, в ветка покорно гнулась.
Это была Сесилия.
Невозможно описать, что творилось в эти минуты в ее почти детской душе; под действием расслабляющей истомы тихого вечера она безраздельно отдалась игре фантазии.
Теплый ветерок, напоенный ароматом жасмина и белых лилий, навевал на нее дремоту и смутные мечты, какие могут охватить девушку в восемнадцать лет.
Ей чудилось, что белое облако, скользящее по темно-синему небу, коснулось выступа скалы и разорвалось. И вот из этого облака выходит юноша; он припадает к ее ногам и робко ее о чем-то молит.
Ей чудилось, что она краснеет; розовые щеки ее действительно зарделись румянцем; но понемногу смущение прошло и уступило место нежной улыбке.
Грудь ее вздымалась, тело трепетало; она чувствовала себя счастливой, и с этим ощущением счастья открыла глаза, но тут же с досадой снова закрыла их: вместо прекрасного кавальейро, который только что был рядом, она увидела у своих ног индейца.
И тогда, все еще продолжая грезить, она, словно оскорбленная принцесса в порыве гнева, нахмурилась и топнула ножкой.
Но ее раб глядел на нее, и в глазах его было столько печали, столько смирения и немой мольбы, что ею овладело какое-то странное чувство: ей вдруг стало грустно, так грустно, что она убежала к себе и расплакалась.
И тут снова явился ее прекрасный кавальейро; он осушил ее слезы, утешил ее, и она опять улыбнулась. Но остался какой-то налет тайной грусти, и, как ни жизнерадостна она была по натуре, ей не сразу удалось эту грусть развеять.
Вдруг внутренняя калитка сада открылась, и другая девушка, еле слышно ступая по траве, подошла к гамаку.
Она была полной противоположностью Сесилии; это был тип истой бразильянки, стройной красавицы, в которой гармонично сочетались веселость и нега, ленивая медлительность и горячая страсть.
Большие черные глаза, смуглая и слегка розоватая кожа, черные волосы, надменные губы, полная задора улыбка придавали ее лицу какое-то неотразимое обаяние.
Она остановилась перед Сесилией, которая дремала, раскинувшись в гамаке, и не могла скрыть восторга перед ее нежной умиротворенною красотой; едва заметная тень, что-то вроде горечи, скользнула вдруг по ее лицу, но тут же исчезла.
Присев на край гамака, она наклонилась к спящей, то ли чтобы поцеловать ее, то ли чтобы убедиться, что та действительно спит.
От толчка Сесилия открыла глаза и увидела перед собою свою двоюродную сестру.
— Ленивица, — сказала Изабел, улыбаясь.
— И в самом деле, — ответила девушка, заметив, что тени стали длиннее, — скоро стемнеет.
— А ведь уснула ты, когда еще солнце было высоко, не правда ли? — шутливо спросила ее Изабелл.
— Да что ты, я ни минуты не спада, просто сама не знаю, что со мной, грустно мне что-то.
— Грустно? Тебе, Сесилия? Ни за что не поверю. Легче поверить, что птицы перестали петь на рассвете.
— А, вот как! Ты мне не веришь?
— С чего тебе грустить, ты же всегда улыбаешься, всегда веселишься, резвишься, как птичка?
— Ну и что же! Все в этом мире проходит.
— Ах, понимаю! Тебе надоело жить в этой глуши.
— Я так уже привыкла видеть каждый день эти деревья, эту реку, эти горы, что люблю их; кажется, , что тут я и родилась.
— Так отчего же ты грустишь?
— Не знаю, мне чего-то не хватает.
— Не понимаю, чего тебе может не хватать. Ах, знаю! Угадала!
— А что ты могла угадать? — спросила Сесилия удивленно.
— Чего тебе не хватает.
— Но если я сама этого не знаю! — улыбаясь, сказала девушка.
— Смотри, — ответила Изабелл, — вон у тебя голубка — она только и ждет, чтобы ты ее позвала; вот маленький олененок, он глядит на тебя так кротко. Недостает только третьего зверя.
— Пери! — воскликнула Сесилия, которую рассмешила эта догадка.
— Вот именно! Перед тобою два пленника, оба они живут, чтобы удовлетворять твои прихоти, и ты недовольна, что не видишь третьего, самого безобразного и нелепого.
— А и в самом деле, где же он? Ты его не видала?
— Нет, понятия не имею, куда он делся.
— Он ушел третьего дня вечером. Уж не случилось ли с ним какой беды! — воскликнула девушка в тревоге.
— Что ты, какая там беда? Он же каждый день на охоте, бегает себе по лесу как зверь!
— Верно, только никогда еще он не уходил так надолго из дома.
— А что, если он стосковался по своей прежней свободе?
— Ну нет! — порывисто вскричала Сесилия. — Не может быть, чтобы он ни с того ни с сего нас покинул!
— Зачем же тогда он отправился в сертан?
— А ведь, пожалуй, ты права…. — встревоженно сказала Сесилия.
Она опустила голову и загрустила. Взгляд ее упал на олененка: его черные глаза смотрели на нее со всею нежностью и кротостью, которыми их одарила природа.
Девушка протянула руку и прищелкнула пальцами. Услыхав этот звук, ее четвероногий любимец подпрыгнул от радости и уткнулся головою в подол ее платья.
— Ты-то не убежишь от своей хозяйки, правда? — сказала она, гладя рукой его атласную шерстку.
— Не огорчайся, Сесилия, — ответила Изабел, стараясь развеять ее грусть, — попросишь дядю, он поймает тебе другого индейца. Увидишь, тот будет получше, чем твой Пери.
— Знаешь, дорогая, — сказала Сесилия, и в голосе ее послышался упрек, — ты очень несправедлива к этому бедняге. Он же не сделал тебе ничего худого.
— А как же еще прикажешь относиться к дикарю, у которого темная кожа и красная кровь? Разве твоя мать не говорит, что индеец — это животное вроде лошади или коровы?
Слова эти были сказаны с горькой иронией, и дочь Антонио де Мариса эту иронию поняла.
— Изабелл! — воскликнула она с обидой.
— Я знаю, что ты так не думаешь, Сесилия; твоему доброму сердцу не надо видеть цвет кожи, чтобы узнать душу. Но другие! Что я, по-твоему, не замечаю, с каким презрением здесь относятся ко мне?
— Я уже не раз тебе говорила, что это только так кажется, все здесь тебя любят и уважают.
Изабелл покачала головой:
— Можешь сколько угодно меня утешать, но ты же сама видишь, что это не так.
— Ну, если на минуту моя мать вспылила…
— Минута эта оказалась очень длинной, Сесилия! — ответила смуглянка с горькой усмешкой.
— Но послушай, — возразила Сесилия, обняв Изабелл и притягивая ее к себе, — ты ведь хорошо знаешь, что моя мать очень строга со всеми, даже со мной.
— Пожалуйста, не утешай меня, милая, это только лишний раз подтверждает то, что я тебе уже сказала: в этом доме ты одна меня любишь, а все остальные презирают.
— Ну хорошо, — ответила Сесилия, — я буду тебя любить за всех: я ведь просила тебя, чтобы ты была мне сестрой!
— Да. И ты не можешь себе представить, какая это для меня радость. Если бы только я действительно была твоей сестрой!..
— А почему бы тебе не быть ею? Я хочу, чтобы ты была для меня сестрой.
— Для тебя — да… Но для него… — Последнее слово она произнесла почти про себя.
— Только знаешь, я тебе поставлю кое-какие условия.
— Какие? — удивилась Изабелл.
— Я хочу быть старшей сестрой.
— Но ты же ведь моложе меня.
— Не важно! Я старшая, вот и все. И ты должна меня слушаться.
— Ну ладно, — ответила Изабелл, не в силах сдержать улыбку.
— Так, значит, решено! — воскликнула Сесилия, целуя ее в щеку. — Только вот что, сестра, я не хочу, чтобы ты грустила. Не то я рассержусь.
— А сама ты разве только что не грустила?
— О, все уже прошло! — сказала девушка, вскакивая с гамака.
И в самом деле, сладостная истома, овладевшая ею, когда она мерно покачивалась в гамаке, и вся ее задумчивость совершенно исчезли. Резвая и веселая девочка действительно на какое-то время уступила место мечтательнице, но теперь все уже было забыто.
К ней вернулась прежняя насмешливость; она снова была полна той милой грации и того простодушного легкомыслия, которое порождается свежим воздухом и деревенскою жизнью.
Надув щеки, она сложила губы так, что они стали похожи на бутон розы, п с очаровательнейшим изяществом стала подражать воркованию журити. При этих звуках голубка тотчас же слетела с высокой акации, уселась у нее на груди и вся затрепетала от удовольствия, когда рука девушки стала гладить ее мягкие перья.
— Нам пора спать, — сказала Сесилия, и в голосе ее звучала та особая нежность, какая бывает у матери, когда она говорит с крохотным младенцем. — Голубке хочется спать, да?
И, на минуту оставив сестру одну в саду, она отдалась заботам о двух друзьях, с которыми коротала здесь свои дни. В каждом движении ее были любовь и нежность, говорившие о том, сколько чувств таят в себе глубины ее сердца под покровом совсем еще детского простодушия.
В это время послышался топот лошадей где-то близко от дома. Изабелл взглянула на берег реки и увидела группу всадников — они въезжали в ограду.
От неожиданности она вскрикнула; в крике этом были и радость и испуг.
— Кто это приехал? — спросила Сесилия, подбегая к сестре.
— Это они.
— Кто они?
— Сеньор Алваро и другие.
— Ах, вот как! — воскликнула Сесилия и покраснела.
— Что-то они уж очень скоро вернулись? — спросила Изабелл, не заметив смущения девушки.
— Да, пожалуй. Мало ли что там могло случиться!
— Прошло только девятнадцать дней, — вырвалось у Изабелл.
— Как, ты даже дни считала?
— Чего же проще, — ответила Изабелл, в свою очередь краснея. — Послезавтра будет как раз три недели.
— Пойдем посмотрим, какие они привезли нам подарки!
— Подарки, нам? — переспросила Изабелл, с какой-то особенной грустью подчеркнув последнее слово.
— Да, нам, потому что я заказала ниточку жемчуга Для тебя. Жемчуг очень пойдет к твоему липу! Знаешь, ведь я завидую тебе, что ты такая смуглая!
— А я бы, верно, жизнь отдала за то, чтобы быть такой беленькой, как ты, Сесилия.
— Смотри, солнце уж садится. Идем!
И обе пошли к дому.
В то время как девушки сидели в саду, двое мужчин прогуливались в тени по другую сторону площадки.
В одном из них, высоком и статном, по его гордой осанке и по одежде легко можно было узнать именитого фидалго.
На нем был черного бархата камзол с шелковыми отворотами кофейного цвета, бархатные панталоны, тоже черные, и высокие сапоги из белой кожи с золочеными шпорами.
Белоснежный плоеный воротник облегал его шею, оттеняя красивую седую голову.
Из-под коричневой шляпы без пера выбивались пряди серебристых волос, ниспадавших на плечи. Сквозь длинную бороду, белую, как пена водопада, просвечивали розоватые щеки, резко очерченный рот, в маленьких живых глазах горел огонек.
Этот фидалго был дон Антонио де Марис. Несмотря на свои шестьдесят лет, он в полной мере сохранил бодрость, и, должно быть, именно потому, что жил деятельною жизнью. Держался он прямо и ходил твердой, уверенной походкой, как ходят мужчины в расцвете сил.
Бок о бок с ним прогуливался другой пожилой мужчина со шляпой в руке. Это был Айрес Гомес, его эскудейро25 и испытанный товарищ всех его странствий. Фидалго во всем доверял ему, как человеку преданному и умевшему молчать.
То ли оттого, что на чертах его лежал отпечаток какой-то настороженности и беспокойства, то ли оттого, что овал его лица был несколько удлинен, эскудейро чем-то походил на лисицу, и сходство это становилось еще более разительным из-за его не совсем обычного костюма. Поверх коричневого вельветового камзола на нем была куртка из лисьего меха; из этого же меха были и его очень высокие сапоги.
— Хоть ты и не хочешь признаться, Айрес Гомес, — сказал фидалго, обращаясь к эскудейро и продолжая отмеривать шаги, — я убежден, что в душе ты со мной согласен.
— А я и не говорю, что нет, сеньор кавальейро: я ведь признаю, что дон Диего поступил безрассудно, убив эту индианку.
— Скажи лучше, жестоко, безумно! Неужели ты думаешь, что из-за того только, что он мой сын, я стану его оправдывать!
— Вы слишком к нему суровы.
— Так оно и должно быть! Фидалго, который убивает слабое, беззащитное существо, поступает недостойно и подло. Ты тридцать лет неотступно следуешь за мной и хорошо знаешь, каков я с врагами. Но хоть шпага эта и уложила на войне немало людей, пусть она лучше выпадет из моих рук, если в минуту ослепления я подниму ее на женщину.
— Да, но не надо забывать, что это за женщина! Краснокожая!
— Знаю, что ты хочешь сказать; но я не разделяю идей, которым привержены мои товарищи. Для меня индейцы, если они на нас нападают, — это враги, и мы их должны одолеть, а если они относятся к нам с уважением, — это вассалы на завоеванной нами земле; но прежде всего это люди!
— Сын ваш иного мнения; вы отлично знаете, как его воспитала дона Лауриана…
— Моя жена! — с горечью воскликнул фидалго. — Но речь сейчас не об этом.
— Да. Вы говорили, что опасаетесь последствий безрассудного поступка дона Диего.
— А ты как думаешь?
— Я уже сказал вам, что не смотрю на это так мрачно, как вы. Индейцы вас уважают, боятся. Никогда они не отважатся на вас напасть.
— Могу тебя уверить, что ты заблуждаешься. Или нарочно хочешь ввести меня в заблуждение…
— Я не способен на это, сеньор кавальейро!
— Айрес, ты не хуже меня знаешь нравы туземцев. Ты знаешь, что жажда мести в них сильнее всех прочих чувств. Ради нее они готовы пожертвовать всем — и свободой и жизнью!
— Как не знать, — ответил Айрес.
— Ты вот говоришь, они меня боятся; но стоит им только счесть себя оскорбленными, и они пойдут на все, чтобы отомстить.
— У вас больше опыта, чем у меня, сеньор кавальейро; но дал бы господь, чтобы вы на этот раз оказались не правы.
Дойдя до угла и собираясь повернуть обратно, дон Антонио де Марис и его эскудейро увидели молодого человека, который шел вдоль фасада дома.
— Оставь меня, — сказал фидалго Айресу Гомесу, — и подумай о том, что я тебе сказал. Во всяком случае, мы должны быть готовы их встретить.
— Если только вообще они явятся! — кинул ему вслед упрямый эскудейро, продолжавший стоять на своем.
Дон Антонио медленными шагами направился к молодому человеку, который сидел на скамейке в нескольких шагах от него.
Завидев отца, дон Диего де Марис поднялся с места и, обнажив голову, почтительно его приветствовал.
— Сеньор кавальейро, — строго сказал старый фидалго, — вчера вы нарушили мое приказание.
— Сеньор…
— Невзирая на мое особое распоряжение, вы оскорбили индейцев и навлекли на нас их месть. Вы поставили под угрозу жизнь вашего отца, вашей матери и преданных нам людей. Можете быть довольны тем, что вы сделали.
— Выслушайте меня, отец!
— Вы совершили низкий поступок, убив женщину, поступок, недостойный нашего имени; это только показывает, что вы еще не знаете, как надо пользоваться шпагой, которую носите.
— Я не заслуживаю этого оскорбления, сеньор! Накажите вашего сына, но только не унижайте его.
— Не отец вас унижает, сеньор кавальейро, а ваш собственный поступок. Я не хочу позорить вас, отнимать у вас шпагу, которую дал вам, чтобы вы сражались за нашего короля; но коль скоро вы еще не научились владеть ею, запрещаю вам отныне вынимать ее из ножен, даже если вам пришлось бы защищать свою жизнь.
Дон Диего поклонился в знак повиновения.
— Вы уедете отсюда, как только прибудет отряд из Рио-де-Жанейро. И попросите Диего Ботельо, чтобы он отправил вас во вновь открытые земли. Вы португалец и должны хранить верность вашему законному королю. И притом вы будете сражаться за дело веры так, как подобает фидалго и христианину, и отвоевывать у язычников эти земли, которые рано или поздно перейдут во владение свободной Португалии.
— Я исполню ваше приказание, отец.
— А до тех пор, — продолжал старый фидалго, — я не позволяю вам никуда отлучаться из этого дома. Ступайте, сеньор кавальейро; помните, что мне шестьдесят лет и что вашей матери и вашей сестре скоро может понадобиться твердая рука, которая бы их защитила, и разумный совет, который бы оградил их от беды.
Молодой человек почувствовал, что на глаза его навернулись слезы, но не проронил ни слова; он только поклонился и почтительно поцеловал руку отца.
Поглядев на сына со строгостью, которая, однако, не могла скрыть отцовской любви, дон Антонио де Марис повернул назад и продолжал прогулку. В это время на пороге дома появилась его жена.
Доне Лауриане было пятьдесят пять лет. Женщина худощавая, но крепкого телосложения, она выглядела моложе своих лет, как и ее муж. В ее черных волосах было только несколько седых нитей, почти незаметных благодаря высокой прическе, увенчанной одним из тех старинных гребней, которые настолько велики, что закрывают собою всю голову наподобие диадемы.
Платье ее было из ланима дымчатого цвета с удлиненной талией и шлейфом, который она умела носить с подлинно аристократическим изяществом, сохранившимся и теперь, когда ее былая красота поблекла. В ушах у нее были золотые серьги с изумрудными подвесками, почти доходившими ей до плеч, на шее — ожерелье с золотым крестом.
Что касается ее душевных качеств, то, как мы уже говорили, дворянская спесь сочеталась в ней с преувеличенным благочестием. Аристократизм, который в доне Антонио де Марисе проявлялся великодушием и благородством, в жене его выглядел какой-то жалкой пародией.
Ничуть не пытаясь сгладить различие между своим общественным положением и положением тех людей, среди которых ей довелось жить, она, напротив, всячески подчеркивала, что здесь, в этой глуши, она единственная истинная аристократка, старалась подавлять остальных своим превосходством и, восседая в своем кресле, будто на троне, держала себя как королева.
Так же вела себя она и в вопросах религии. Она больше всего огорчалась тем, что лишена возможности бывать на пышных церковных богослужениях, без чего дон Антонио, будучи человеком глубоко верующим и прямодушным, отлично обходился.
Несмотря на упомянутое различие в характерах, дон Антонио де Марис — потому, должно быть, что в одном он умел уступить, а в другом был достаточно тверд, — жил со своей женой в полном согласии. Он старался в меру потакать всем ее прихотям, а уж если это оказывалось невозможным, отказывал ей настолько решительно, что супруга его знала: упорствовать бесполезно.
В одном только его настойчивость ни к чему не приводила: ему не удавалось заставить дону Лауриану победить свою неприязнь к племяннице; впрочем, может быть, именно потому, что в отношении Изабелл совесть старого фидалго была нечиста, он предоставил жене поступать, как она хочет, и умел считаться с ее чувствами.
— Вы были так строги в разговоре с доном Диего! — сказала дона Лауриана, спускаясь по лестнице и идя навстречу мужу.
— Я сообщил ему мое решение и наказал его так, как он того заслужил, — ответил фидалго.
— Вы всегда чересчур суровы к вашему сыну, сеньор Антонио!
— А вы чересчур добры к нему, дона Лауриана; но я не хочу, чтобы ваша любовь его погубила, и поэтому счел себя обязанным лишить вас его общества.
— Господи Иисусе! Что вы такое говорите, сеньор Антонио?
— Дон Диего уедет на этих днях в город Сальвадор, где он будет жить так, как подобает фидалго, служа нашей вере и не растрачивая силы на сумасбродства.
— Вы этого не сделаете, сеньор Марис, — воскликнула его жена, — изгнать сына из родного дома!
— А кто вам сказал, что я его изгоняю, сеньора? Уж не хотите ли вы, чтобы дон Диего прожил всю жизнь, привязанный к вашей юбке и к этой скале?
— Но послушайте, сеньор, я ведь мать, и я не могу жить в разлуке с сыном, все время тревожиться, как бы с ним чего-нибудь не случилось.
— И тем не менее так оно будет, потому что я так решил.
— Вы жестоки, сеньор.
— Но, по крайней мере, справедлив.
Как раз в эту минуту послышался топот лошадей, и Изабелл увидела всадников, приближавшихся к дому.
— О! — воскликнул дон Антонио де Марис. — Это Алваро де Са!
Уже известный нам кавальейро, итальянец и все их спутники спешились, поднялись по лестнице, которая вела на площадку, и, подойдя к дону Антонио и его жене, почтительно им поклонились.
Старый фидалго протянул руку Алваро де Са и учтиво ответил на поклоны его спутников. Что касается доны Лаурианы, то она поздоровалась с молодым кавальейро едва заметным кивком головы, не удостоив остальных даже взглядом.
После того как все обменялись приветствиями, фидалго сделал Алваро знак, и оба они удалились для разговора в один из уголков двора, где уселись на двух грубо отесанных бревнышках, заменявших скамейки.
Дону Антонио хотелось узнать новости о Рио-де-Жанейро и о Португалии. Но все надежды на восстановление национальной независимости были уже потеряны; стране суждено было обрести свободу только сорок лет спустя с восшествием на португальский престол герцога Браганского.
Спутники Алваро перешли на другую сторону площадки и смешались там с толпой авентурейро, которые вышли их встретить.
Товарищи засыпали их вопросами; все смеялись и весело шутили.
Одним хотелось поскорее узнать новости, другим — рассказать, что они видели; все говорили разом, и в этом общем гомоне трудно было что-либо разобрать.
В эту минуту в дверях появились обе девушки: Изабелл в смущении остановилась, а Сесилия, быстро спустившись по лесенке, направилась к матери.
Как раз в эту минуту Алваро, испросив на то разрешение фидалго, со шляпой в руке приблизился к девушке и смущенно ей поклонился.
— Ну вот вы и дома, сеньор Алваро! — воскликнула Сесилия; она тоже смутилась и старалась держаться непринужденно, чтобы никто этого смущения не заметил. — Скоро же вы вернулись!
— Не так скоро, как мне хотелось, — пробормотал молодой человек. — Когда душа остается дома, тело всегда безудержно к ней стремится.
Сесилия покраснела.
Во время этой мимолетной встречи, которая произошла в середине площадки, три взгляда, устремленных туда из трех разных точек, скрестились на их лицах, светившихся молодостью и красотой.
Дон Антонио де Марис, сидевший на некотором расстоянии от молодых людей, смотрел на эту красивую пару, и счастливая улыбка озаряла его благородное лицо.
Стоявший поодаль от остальных Лоредано впился в молодых людей своим огненным взглядом, жестоким и язвительным; раздутыми ноздрями он жадно вбирал в себя воздух, будто хищник, который выслеживает добычу.
Несчастная Изабелл глядела на Алваро большими черными глазами, полными горечи и тоски; казалось, что вся душа ее вот-вот изойдет в этом светлом взгляде, чтобы лечь простертой у ног кавальейро.
Ни один из немых участников этой сцены не обратил внимания на то, что происходило вокруг той точки, в которой сходились их взгляды; исключением был только итальянец. Он заметил улыбку дона Антонио де Мариса и угадал, что она означает.
В это время дон Диего, который успел уйти, вернулся, чтобы поздороваться с только что прибывшим Алваро и его спутниками; молодой человек находился под впечатлением разговора с отцом, и вид у него был печальный.
Вечер догорал.
Солнце клонилось к горизонту и садилось где-то за лесом, озаряя последними лучами могучие стволы деревьев.
Бледный матовый свет заката скользил по зеленому ковру и разливался над листвою волнами золота и пурпура.
Колючий кустарник одевался нежными белыми цветами; пальма оурикури открывала росе свои молодые листья.
Запоздалые звери брели на ночлег. Дикий голубь стал призывать к себе подругу: послышалось сладостное, мелодичное воркованье, которым птичка эта прощается с уходящим днем.
И вдруг, словно в честь наступающего заката, раздалось торжественное строгое пение: оно слилось с гулом водопада, который как будто смягчался, уступая умиротворяющему дыханию вечера.
Это была Ave Maria26.
Какими торжественными, какими строгими бывают в наших лесах таинственные часы сумерек, когда вся природа будто становится на колени перед создателем и шепчет слова вечерней молитвы!
Огромные тени деревьев, которые стелются по равнине, неуследимые переливы света на склонах гор, заблудившиеся в лесной чаще лучи, которые нет-нет да и вырвутся на волю и заблестят на песке, — все дышит истинною поэзией, все льется в душу.
Где-то в глубине леса ухает урутау27. Глухие, низкие звуки оглашают зеленые своды и долго еще отдаются эхом вдали, мерно и строго, как звуки вечернего благовеста.
Чуть слышно шелестит ветерок, задевая на лету верхушки деревьев, и шелест этот кажется последним отзвуком дня, прощальным вздохом догорающего заката.
Все находившиеся на площадке в той или иной мере ощущали на себе действие этого торжественного часа и бессознательно поддавались смутному чувству, в котором было, может быть, не столько грусти, сколько благоговения, смешанного с каким-то трепетом.
Внезапно, вливаясь в эту вечернюю гармонию, в воздухе разнеслись печальные звуки рожка: это один из авентурейро заиграл Ave Maria.
Все обнажили головы.
Дон Антонио де Марис, подойдя к западному краю площадки, снял шляпу и стал на колени.
Рядом с ним опустилась на колени его жена, обе молодые девушки, Алваро и дон Диего; авентурейро расположились в нескольких шагах от них широким полукругом.
Как проста и вместе с тем как величественна была эта полухристианская, полуязыческая молитва! Заходящие лучи солнца озаряли исполненные благоговения лица собравшихся. При свете их седая голова старого фидалго выглядела еще красивее.
И только на лице Лоредано застыла все та же презрительная усмешка; все с той же злобой следил он за малейшим движением Алваро, ставшего на колени рядом с Сесилией и видевшего только ее одну, будто она была божеством, к которому устремлялись его молитвы.
В минуту, когда колесница царя природы докатилась до горизонта и ему захотелось бросить последний взгляд на землю, все замерли; каждый, едва шевеля губами, повторял про себя одни и те же слова.
Но вот солнце скрылось. Айрес Гомес поднял мушкет28, и ущелье огласилось выстрелом.
Стемнело.
Все поднялись с колен. Люди дона Антонио пожелали своим господам покойной ночи и один за другим ушли.
Сесилия подставила отцу и матери лоб для поцелуя, потом сделала грациозный реверанс брату и Алваро.
Изабелл поцеловала руку дяди и поклонилась доне Лауриане, чтобы в ответ получить от нее благословение, холодное и высокомерное, как благословение аббата.
По случаю возвращения бандейры старый фидалго пригласил Алваро разделить в этот вечер их семейную трапезу, и тот принял его приглашение как великую милость.
Стараниями доны Лаурианы в доме установился крайне замкнутый образ жизни, и поэтому молодой человек был особенно польщен вниманием, которое ему оказали.
Авентурейро и их старшины жили в особом крыле дома, совершенно отдельно от семьи старого фидалго; целыми днями они пропадали в лесу, охотились, иные занимались каким-либо ремеслом: столярничали или вили веревки.
Только в часы вечерней молитвы все собирались на несколько минут перед домом, куда, если погода была хорошая, приходили и дамы.
Что же касается членов семьи, то всю неделю они безвыходно сидели дома. Воскресенье же обычно посвящалось отдыху и разного рода удовольствиям; иногда на этот день приходилось и какое-нибудь необычное увеселение, — например, охота или прогулка на лодке.
Теперь нам понятно, почему Алваро так страстно хотелось — и это не укрылось от итальянца — приехать в «Пакекер» именно в субботу и до шести часов вечера; молодой человек мечтал, как о счастье, об этих нескольких минутах, которые он проведет подле любимой девушки, и о воскресном отдыхе, когда ему, может быть, представится случай перемолвиться с ней словом.
Когда вся семья расселась по своим местам, между доном Антонио де Марисом, Алваро и доной Лаурианой завязался разговор. Диего сидел в стороне; девушки, молчаливые и застенчивые, больше слушали и лишь изредка решались вставить несколько слов — да и то если кто-нибудь обращался непосредственно к ним.
Стремясь услышать серебристый голос Сесилии, по звукам которого он уже стосковался за время отлучки, Алваро нашел все же повод, чтобы вызвать ее на разговор.
— Я совсем забыл рассказать вам, дон Антонио, — сказал он, воспользовавшись тем, что все замолчали, — что нам довелось увидеть.
— Что такое? Расскажите, — попросил фидалго.
— В четырех лигах от Пакекера мы повстречали Пери.
— Как я рада! — воскликнула Сесилия. — Вот уже двое суток, как мы о нем ничего не знаем.
— Понятное дело, — заметил фидалго, — носится целые дни по сертану.
— Да, разумеется, — сказал Алваро, — но в ту минуту все было не так уж понятно.
— Что же он делал?
— Забавлялся с ягуаром, вроде того, как вы, дона Сесилия, с вашим олененком.
— Боже мой! — в ужасе воскликнула девушка.
— Что с тобою? — спросила дона Лауриана.
— Маменька, его, верно, уже нет в живых.
— Ну, не велика потеря, — спокойно заметила ее мать.
— Но ведь это я виновата в его смерти!
— Как так, Сесилия? — изумился дон Антонио.
— Ах, отец, — ответила девушка, вытирая слезы, — в четверг еще я сказала Изабелл, что очень боюсь ягуаров, и в шутку добавила, что хотела бы взглянуть на живого ягуара!..
— И Пери отправился за ягуаром, чтобы удовлетворить твое желание, — смеясь, сказал старый фидалго. — Что же, в этом нет ничего удивительного. Он и не такое вытворял.
— Что же теперь с ним, отец? Ягуар его, верно уж, Растерзал.
— Не волнуйтесь, дона Сесилия, Пери сумеет за себя постоять.
— А вы-то что же, сеньор Алваро? Почему вы не пришли ему на помощь? — воскликнула девушка; в словах ее звучал упрек.
— О, если бы вы только видели, как он рассвирепел, когда мы хотели застрелить зверя! — И Алваро описал сцену, которую видел в лесу.
— Ну что же, — сказал Антонио де Марис, — Пери настолько слепо предан Сесилии, что готов исполнить любое ее желание, чего бы ему это ни стоило, даже рискуя собственной жизнью. Надо сказать, что индеец этот — один из самых замечательных людей, каких я только видел на свете. С того дня, когда он появился у нас в доме, когда он спас мою дочь, вся жизнь его — сплошное самоотвержение и героизм. Поверьте мне, Алваро, это самый настоящий португальский кавальейро в образе индейца.
Разговор на этом не оборвался, но Сесилия сразу загрустила и больше уж не принимала в нем участия.
Дона Лауриана удалилась, чтобы сделать распоряжения по дому, а фидалго и молодой человек проговорили до восьми часов, когда удар колокола позвал их на ужин.
В то время как все поднимались по лестнице и входили в комнаты, Алваро удалось улучить минуту, чтобы перекинуться несколькими словами с Сесилией.
— Вы ничего не спрашиваете про ваши поручения, дона Сесилия, — сказал он.
— Ах, верно! Вам удалось найти то, о чем я вас просила?
— Да, все и даже больше, — пробормотал молодой человек.
— А что еще? — спросила девушка.
— Еще одну вещь, о которой вы меня не просили.
— Ну, этого я совсем не хочу, — сказала Сесилия, и в голосе ее послышалась суровая нотка.
— Как, вы не хотите принять то, что уже ваше? — робко спросил Алваро.
— Не понимаю, как это — «уже мое»?
— Ваше, потому что я хочу вам сделать подарок.
— Ну если так, то оставьте этот подарок у себя, сеньор Алваро, — сказала она, улыбнувшись, — и берегите его хорошенько.
И она убежала к отцу, который вошел на веранду, а потом, на глазах у фидалго, приняла из рук Алваро небольшой ларец, где лежало все, что она просила купить. Там были драгоценности, шелк, кружева, голландское полотно и пара очень изящно инкрустированных пистолетов.
Увидев пистолеты, девушка печально вздохнула и прошептала:
— Бедный Пери! Теперь они тебе ни на что уже не нужны, они больше не могут тебя защитить.
Ужин был долгим и неторопливым, как обычно в те времена, когда к трапезе относились как к серьезному делу и накрытый стол почитали алтарем.
Все это время Алваро было грустно — ведь девушка отказалась принять его скромный дар, который он готовил с такой любовью, с такой надеждой.
Как только отец ее встал из-за стола, Сесилия удалилась к себе и, упав на колени перед распятием, стала молиться. Потом, поднявшись, она откинула край занавески на окне и взглянула в сторону хижины, возвышавшейся над обрывом. Там не видно было никаких признаков жизни.
Сердце девушки сжалось при мысли, что ее прихоть стала причиной гибели верного друга, который уже однажды спас ей жизнь и каждый день рисковал своею для того лишь, чтобы заслужить ее улыбку.
В этой маленькой комнатке все напоминало о нем. Ее птички; кроткие друзья — голубь и олененок, которые сейчас спали — один в гнезде, другой на ковре; перья, которыми были украшены стены; звериные шкуры, по которым она сейчас ступала; смолы, источавшие аромат, — все это были плоды забот индейца, это он с чутьем истинного художника создал вокруг нее маленький храм, наполненный диковинами бразильской природы.
Сесилия не отрывала глаз от окна. В эти минуты она совсем позабыла об Алваро, статном молодом кавальейро, таком внимательном к ней, таком робком, что стоило ей взглянуть на него, и он краснел так же, как и она сама.
Но вдруг девушка вздрогнула.
При свете звезд она заметила человеческую фигуру, а вглядевшись, узнала знакомую белую тунику, очертания гибкого, стройного тела. Когда она увидела, что человек этот вошел в хижину, ее последние сомнения рассеялись.
Это был Пери.
Великая тяжесть свалилась у нее с души. Теперь она могла уже доставить себе удовольствие внимательно рассмотреть все те красивые вещи, которые ей привез Алваро.
За этим занятием она провела не менее получаса; потом она легла и, так как теперь ее уже ничто не мучило — ни печаль, ни тревога, — уснула, улыбаясь при мысли об Алваро и вспоминая, как огорчила его своим отказом.
Все стихло. Только когда ветер ослабевал, из крыла дома, где жили авентурейро, доносился приглушенный гул голосов.
В этот час три человека, весьма различные по своему характеру, званию и происхождению, думали об одном и том же.
Хоть то были люди разные по натуре и по своему общественному положению, помыслы их, казалось, преодолевали все преграды и направлялись к общему центру, как радиусы одной окружности.
Проследим же одну за другой линии этих трех жизней, которые рано или поздно должны будут скреститься в одной точке.
На галерее, в глубине дома, тридцать шесть авентурейро сидели за длинным столом, посреди которого на деревянных блюдах дымились куски дичи, приготовленной так вкусно, что запах ее дразнил и возбуждал аппетит.
Каталонское вино лилось из фаянсовых и металлических кувшинов далеко не в таком изобилии, чтобы удовлетворить всех. Поэтому в углах галереи были поставлены большие бочки, наполненные винами, приготовленными из кажу и ананаса, и авентурейро могли пить их вволю.
Люди эти настолько привыкли себя одурманивать, что недостаток европейских вин с большой охотой восполняли напитками туземными.
Их не смущал несколько необычный вкус этих напитков; важнее всего было то, что в каждом из них содержался алкоголь, возбуждающий и пьянящий.
Ужин начался довольно рано. В первые минуты слышно было только, как работают челюсти, булькает вино и по деревянным блюдам стучат ножи.
Потом один из авентурейро что-то сказал, и слова его тут же облетели весь стол. Все заговорили наперебой, и голоса смешались в нестройном хоре.
Среди общего гула один из присутствующих вскричал:
— А вы, Лоредано, воды, что ли, в рот набрали! Слова из вас не вытянешь!
— И то верно, — добавил другой. — Бенто Симоэнс дело говорит. Или уж вы так проголодались, или на душе у вас печаль какая, мессер29 итальянец?
— Клянусь самим господом богом, Мартин Ваз, — вмешался третий, — места он себе не находит из-за девчонки, за которой увивался в Сан-Себастьяне.
— Да пошел ты к черту с твоими девчонками, Руи Соэйро; неужто ты думаешь, что Лоредано станет киснуть из-за такой чепухи?
— А почему бы и нет, Васко Афонсо? Все мы из одного теста, только одни, может быть, покруче замешаны, другие — пожиже.
— Но суди других по себе, бабник ты эдакий: бывает, что человек занят кое-чем посерьезнее вздохов да волокитства.
Итальянец по-прежнему молчал; он предоставил остальным говорить, что хотят, как будто его это совсем не касалось; нетрудно было угадать, что его преследовала какая-то мысль и он был поглощен ею.
— Ну послушайте, Лоредано, — продолжал Бенто Симоэнс, — расскажите же нам в конце концов, что вы видели во время пути; бьюсь об заклад, что без приключений дело не обошлось!
— Верьте мне, — настаивал Руи Соэйро, — мессер итальянец потерял голову.
— Но кто ж тому причиной? — допытывались остальные.
— Кто? Ясное дело, вот этот кубок с вином, что возле него стоит. Не видите вы, что ли, как он на него глазеет?
Слова эти были встречены всеобщим одобрением и взрывом смеха. В это время в дверях появился Айрес Гомес.
— Эй, вы, молодцы! — сказал он, стараясь говорить строго. — Потише у меня!
— Сегодня мы празднуем наше возвращение, сеньор эскудейро, и вам не след нас корить за веселье, — заметил Руи Соэйро.
Айрес сел за стол и воздал должное оленине, лежавшей на блюде.
— А ну-ка, — закричал он, продолжая жевать и обращаясь к двум авентурейро, которые поднялись с мест. — Идите, заступайте на караул, хватит, подкрепились, ждут ведь вас.
Оба авентурейро вышли, чтобы сменить своих товарищей, ибо в доме было принято выставлять на ночь часовых — мера в те времена необходимая.
— Что-то уж вы сегодня больно строги, сеньор Айрес Гомес, — сказал Мартин Ваз.
— Тот, кто приказывает, знает, что делает. А мы должны слушаться, — ответил эскудейро.
— Так что же вы сразу не сказали?
— Все узнаете, молодчики мои, скоро тут будет дело.
— Скорей бы уж, — сказал Бенто Симоэнс, — мне так порядком поднадоело за косулями да кабанами гоняться.
— А как, по-твоему, — на что же нам еще порох понадобится? — спросил Васко Афонсо.
— Подумаешь, тайна какая! Кто же, как не индейцы, нам потеху устроит?
Лоредано поднял голову.
— Что вы там такое рассказываете? Думаете, индейцы могут на нас напасть? — спросил он.
— О, вот и мессер итальянец проснулся. Почуял, видно, что паленым пахнет! — воскликнул Мартин Ваз.
Присутствие Айреса Гомеса сдерживало разгул и веселье авентурейро; один за другим они повскакали из-за стола, оставив старого эскудейро в обществе одних кубков и блюд.
Поднявшись, Лоредано сделал знак Руи Соэйро и Бенто Симоэнсу, и все трое вышли на середину площадки. Там итальянец шепнул им одно только слово:
— Завтра!
После этого как ни в чем не бывало оба его спутника разошлись в разные стороны, оставив Лоредано одного; тот направился дальше, к самому краю обрыва.
На противоположном склоне, на погруженной во мрак листве деревьев итальянец увидел слабый отблеск света, падавший из окна Сесилии; самого окна не было видно — оно находилось за углом дома.
Он стал ждать.
Простившись с Сесилией, Алваро ушел к себе, грустный и огорченный ее отказом. Он, однако, старался утешить себя, вспоминая ее последние слова и, главное, ту улыбку, которая им сопутствовала.
Молодой человек никак не мог примириться с мыслью, что лишился великой радости увидеть в числе украшений Сесилии свой подарок. Он долго лелеял эту надежду, долго жил ею и теперь, когда она была у него отнята, неимоверно страдал.
Кавальейро был уже неподалеку от ее комнаты, как вдруг ему пришел в голову план, который он решил тут же привести в исполнение; он положил маленькую коробочку с драгоценностью в шелковый мешочек и, спрятав его под плащом, обогнул дом и подошел совсем близко к садику, куда выходила комната Сесилии.
Увидев падавший на листву напротив свет из ее окон, он стал выжидать, пока настанет ночь и весь дом уляжется спать.
В это время Пери, индеец, которого мы уже знаем, пришел домой со своей тяжелой ношей. Она была для него так дорога, что он не отдал бы ее ни за какие сокровища. Пленника своего он оставил на берегу реки, прикрыв его пригнутой веткою дерева. Потом поднялся на площадку. Именно тогда-то Сесилия и заметила, что индеец вошел в свою хижину; не видела она только, что он почти тотчас же снова оттуда вышел.
Уже целых два дня Пери ничего не знал о своей сеньоре, не получал от нее никаких приказаний, не угадывал ее желаний, не кидался мгновенно их исполнять.
Первой мыслью индейца было увидеть Сесилию или хотя бы ее тень; входя к себе в хижину, он, как и двое Других, заметил у нее в окне пробивавшийся сквозь занавеску свет.
Пери взобрался на пальму, служившую опорной жердью для хижины, и ловким прыжком переметнулся на гигантское дерево олео30, которое возвышалось на противоположном склоне и ветвями своими касалось стен Дома.
В течение нескольких мгновений индеец парил над пропастью, раскачиваясь на тонкой ветке; затем он достиг равновесия и продолжал свое путешествие по воздуху уверенно и твердо; так опытный моряк карабкается по вантам.
С поистине удивительной легкостью перебрался он через пропасть на противоположную сторону и, спрятавшись в листве, перепрыгнул на ветку возле окон Сесилии. В зту минуту Лоредано подходил к этим окнам справа, а Алваро — слева и оба находились в нескольких шагах друг от друга.
Пери прежде всего заглянул в окно, чтобы узнать, что делается внутри. В это мгновение Сесилия в последний раз перебирала вещи, привезенные ей из Рио-де-Жанейро.
Увидев девушку, индеец позабыл обо всем на свете. Что могла значить для него в этот миг пропасть, зиявшая у него под ногами и готовая поглотить его при первом же неосторожном движении! Он спокойно покачивался над этой пропастью на тоненькой ветке, которая гнулась и в любую минуту могла переломиться.
Он был счастлив: он видел свою сеньору; она была весела, спокойна, довольна. Теперь можно лечь спать и насладиться отдыхом.
Но тут ему пришла в голову грустная мысль; увидав у девушки все эти красивые вещицы, он подумал, что мог бы отдать ей свою жизнь, но таких диковин у него нет и подарить он ей ничего не может.
Опечаленный индеец возвел глаза к небу, словно для того, чтобы посмотреть, не удастся ли ему, поставив сотни две пальм одна на другую, взобраться на них, протянуть руку и сорвать с неба звезды, чтобы потом положить их к ногам Сесилии.
Итак, именно здесь, у этого освещенного окна, сходились три жизненные линии, устремленные сюда из трех разных точек. Точки эти были расположены так, что образовывали треугольник, и центром его было окно.
Все трое готовы были рисковать жизнью ради того лишь, чтобы коснуться рукой краешка жалюзи. Ни один из них не думал об опасности, которой себя подвергал. Ни один не считал, что жизнь его так дорога, что ради нее стоит отказывать себе в этом счастье.
Так вот, в диком безлюдье, на лоне этой величественной природы, страсти становятся эпопеями сердца.
Занавеску задернули. Сесилия легла спать.
Три глубоких чувства устремлялись в эту минуту к девушке, вручившей объятиям сна свою чистую душу, три чуждых друг другу сердца трепетно бились.
В Лоредано, безродном авентурейро, это было пламенное желание, жажда наслаждения, лихорадка, которая разжигала кровь; грубый инстинкт этого сластолюбца становился еще необузданней от сознания, что страсть его безнадежна, что препятствия на ее пути непреодолимы, от мысли о том, какой высокий барьер отделяет его, бедного поселенца, от дочери дона Антонио де Мариса, богатого фидалго, принадлежащего к самой высшей знати.
Разрушить этот барьер и сравнять столь разные положения могло только какое-то из ряда вон выходящее событие, потрясение, которое до основания изменило бы общественные устои, в те времена несравненно более крепкие, чем сейчас; нужна была одна из тех катастроф, перед лицом которых люди, к какой бы ступени иерархии они ни принадлежали, все, и вельможи и парии, оказались бы равны и — одни спустившись, другие поднявшись — стали бы просто людьми.
Итальянец отлично это понимал. Может быть даже, его изворотливый ум уже прикидывал, как все это произойдет. Во всяком случае, можно с уверенностью сказать, что он выжидал и, рассчитывая на что-то, стерег свое сокровище с неослабным рвением и упорством; двадцать дней, проведенных в Рио-де-Жанейро, были для него настоящей пыткой.
Чувство Алваро, тонкого и учтивого кавальейро, было благородным и одухотворенным, исполненным очаровательной робости, которая так свойственна первым побегам любви, и рыцарской самозабвенности, придававшей столько поэзии страстям тех времен, когда высокая преданность сочеталась с беззаветною верой.
Мимолетные встречи с Сесилией, слова, которыми они изредка обменивались, едва дыша от волнения, краска, ни с того ни с сего заливавшая их лица, бегство друг от друга и желание поскорее встретиться снова — вот и вся нехитрая история этой чистой любви, которая ни о чем не задумывалась, полагалась на будущее и вверяла себя надежде.
В эту ночь Алваро собирался совершить шаг, который он по робости своей готов был считать едва ли не предложением руки и сердца: он решил во что бы то ни стало заставить девушку принять подарок, который она отвергла, положив его к ней на окно; он втайне надеялся, что наутро Сесилия простит ему этот дерзкий поступок и оставит его скромный дар у себя.
Чувство Пери было культом, своего рода фанатическим поклонением, которому он отдавался, позабыв о себе. Он любил Сесилию не ради наслаждения, не ради того, чтобы удовлетворить какое-либо свое желание, он хотел одного — безраздельно посвятить себя ей, выполнять ее малейшие прихоти, жить так, чтобы любая из них тут же претворялась в действительность.
В отличие от двух других, его влекли в эту ночь к окну не тревога ревности, не сладостная надежда: он рисковал жизнью только для того, чтобы убедиться, что Сесилия довольна, счастлива, весела, что у нее не появилось новых желаний, — если бы они появились, он угадал бы их по ее лицу и постарался бы их исполнить той же ночью, в ту же минуту.
Вот какие превращения претерпела любовь в этих трех сердцах, воплотивших три совершенно разных чувства; в одном это было безумие, в другом — страсть, в третьем — благоговение.
Лоредано вожделел; Алваро любил; Пери боготворил. Итальянец готов был отдать жизнь за минутное наслаждение; кавальейро пошел бы на смерть, чтобы заслужить один ее взгляд; индеец убил бы себя, если бы знал, что при этом девушка радостно улыбнется. А для того, чтобы добраться до окна Сесилии, каждому из них приходилось рисковать жизнью — так уж была расположена ее комната в доме.
Хотя фундамент дома и стена его находились почти у самого края обрыва, дон Антонио де Марис, для того чтобы лучше защитить эту часть здания, пристроил к нему каменный скат, который шел от окон вниз и доходил до края площадки. Пройти по этому крутому скату было невозможно: на его гладкой, полированной поверхности не было никакой точки опоры и нога не могла удержаться.
Под окнами внизу зиял глубокий ров; скалистые стены были увиты лианами и густо разросшейся вьющейся зеленью; там, как во всяком сыром и темном ущелье, укрывались тысячи пресмыкающихся.
Таким образом, если бы кто-нибудь, сорвавшись с площадки, упал прямо вниз и чудом не разбился бы о скалу, он бы мгновенно стал добычей змей и ядовитых насекомых, которыми кишат такие расселины.
Прошло несколько мгновений после того, как занавеску задернули; квадрат окна на темно-зеленой листве побледнел и сделался едва различим.
Итальянец впился глазами в этот отблеск, как в зеркало, где ему явились все картины, которые рисовало его разгоряченное страстью воображение. Вдруг он вздрогнул: в полосе света он заметил чью-то фигуру.
Лоредано побледнел, глаза его горели, зубы сжались; свесившись над пропастью, он стал следить за каждым движением тени.
Он увидел, как чья-то рука потянулась к екну и положила на карниз какой-то предмет, такой маленький, что нельзя было даже разглядеть его формы.
То ли узнав широкий рукав камзола, то ли инстинктивно почувствовав присутствие соперника, но итальянец догадался, чья это рука. И тогда он понял, что именно эта рука оставила под окном.
И он не ошибся.
Ухватившись за опорный столб и поставив ногу на каменный скат, кавальейро прижался к стене. Потом он осторожно нагнулся и что-то положил на карниз. Когда он спустился на землю, два чувства боролись в нем: он боялся, что поступок его окажется слишком дерзким, и вместе с тем втайне надеялся, что Сесилия его простит.
Увидев, что тень исчезла, и услыхав, как шаги Алваро гулким эхом отдаются где-то на самом дне пропасти, Лоредано усмехнулся. Его золотистые зрачки светились в темноте, как глаза ирары31.
Он вытащил из ножен кинжал и воткнул его в стену так далеко, как только доставала рука, которой приходилось тянуться за угол дома.
Держась на этой не очень падежной опоре, итальянец сумел вскарабкаться по скату и добраться до окна. Малейшей нерешительности, одного неосторожного движения было достаточно, чтобы нога его соскользнула или чтобы кинжал выскочил из щели в стене; он скатился бы вниз и разбился бы насмерть о камни.
Все это время Пери спокойно сидел на ветке дерева и, спрятанный в листве, затаив дыхание, наблюдал эту сцену.
Как только Сесилия завесила окно, индеец заметил обоих мужчин, которые, стоя один справа, другой — слева от окна, казалось, чего-то ждали.
Он тоже стал ждать: ему хотелось узнать, что произойдет; он твердо решил, что, если только потребуется, он сейчас же одним прыжком кинется на тех, кто осмелился нарушить покой Сесилии, и сбросит обоих в пропасть. Он узнал Алваро и Лоредано. О любви кавальейро к Сесилии индеец давно уже догадался; но он никогда не думал, что то же чувство обуревает и итальянца.
Зачем они пришли сюда оба?
Что им понадобилось здесь в такой час?
Поведение Алваро отчасти разъяснило ему эту загадку. Поступок Лоредано досказал остальное.
В самом деле, дотянувшись до окна, итальянец сбросил оставленный на карнизе предмет на дно пропасти. После этого он возвратился назад, радуясь, что ему удалась эта нехитрая месть, поступок, который — он в этом не сомневался — должен возыметь свое действие.
Своим безошибочным чутьем индеец угадывал любовь одного и ревность другого. И в преисполненной фанатического обожания душе дикаря родилась простая мысль.
Если Сесилия примет это как должное, остальное не имеет для него никакого значения. Но если то, что он сейчас видел, хоть сколько-нибудь огорчит его сеньору и ее голубые глаза, пусть даже на мгновение, подернутся печалью — тогда дело другое. Индеец готов был пойти на все, лишь бы никакое горе не омрачило прекрасного лица его сеньоры.
Мысль эта успокоила Пери, и он вернулся в хижину. Он уснул, и во сне луна послала ему свой светлый, блестевший атласным блеском луч, дабы напомнить, что он должен беречь ее дитя здесь, на земле.
И действительно, луна взошла над вершинами деревьев и осветила фасад дома.
Если бы кто-нибудь подошел теперь к одному из крайних, выходивших в сад окон, он увидел бы притаившуюся в нише неподвижную фигуру.
Это была Изабелл; она стояла в глубокой задумчивости и только время от времени смахивала слезинки, которые катились у нее по лицу.
Она думала о своей несчастной любви, о своем одиночестве, не знавшем ни сладостных воспоминаний, ни светлых надежд. Весь этот вечер был для нее сплошною мукой; она видела, как Алваро говорил с Сесилией, и почти угадала его слова. И всего только несколько минут назад она заметила, что тень его скользнула вдоль стены. А она знала, что шел он не ради нее.
Время от времени губы ее вздрагивали и из уст вырывались еле слышные слова:
— Стоит только захотеть!
Изабелл сняла висевший у нее на груди медальон, в котором под стеклянной крышкой лежал локон волос, обвивавший крохотную металлическую коробочку.
Но что же там хранилось такого ценного, такого значительного, что вызвало это восклицание и этот мрачный блеск в черных глазах девушки?
Может быть, то была одна из тех тайн, от которых сразу изменяется все вокруг и прошлое оживает, чтобы заслонить настоящее?
Может быть, сокровище, баснословное, такое, которому нет цены, искушающее человека, бессильного перед страшным соблазном?
Может быть, оружие, сильное и неотразимое, от которого ничто не может спасти, кроме чуда, кроме самого провидения?
То был тонкий порошок кураре, страшного яда индейцев. В глубоком отчаянии Изабелл коснулась губами стекла.
— Мама! Мама!
Рыдания надрывали ей грудь.
Наутро, едва только рассвело, Сесилия открыла калитку садика и подошла к ограде.
— Пери! — позвала она.
Индеец вышел из хижины; он прибежал к ней радостный, но вместе с тем робкий и смущенный.
Сесилия села на скамейку среди травы. Ей с трудом удавалось сохранять серьезный вид, и время от времени на губах ее появлялась улыбка.
Несколько мгновений она укоризненно смотрела на индейца своими большими голубыми глазами. Потом сказала ему голосом скорее жалобным, чем суровым:
— Я очень сердита на Пери!
Лицо индейца омрачилось.
— Сеньора сердита на Пери? За что?
— За то, что Пери злой и неблагодарный: вместо того чтобы охранять свою сеньору, он ушел охотиться и чуть не погиб! — огорченно сказала девушка.
— Сеси хотела видеть живого ягуара!
— Так мне уж и пошутить нельзя? Стоит только сказать, что я чего-то хочу, и ты кидаешься, как безумный?
— А разве, когда Сеси понравится цветок, Пери не мчится его сорвать? — спросил индеец.
— Да, мчится.
— А когда Сеси слышит, как поет птичка софрер32, разве Пери не бежит ее поймать?
— Ну и что же?
— Сеси захотелось видеть ягуара — Пери пошел за ягуаром.
Сесилия не могла сдержать улыбки, услыхав этот примитивный силлогизм, который в устах простодушного немногословного индейца звучал и поэтично и свежо.
Но она твердо решила сохранять строгий вид и как следует разбранить Пери за то, что он вчера ее напугал.
— Ведь нельзя же так, — продолжала она, — что же, по-твоему, дикий зверь — это птичка или цветок, который можно сорвать?
— Все одно — раз того хочет сеньора.
— Ну в таком случае, — потеряв терпение, воскликнула девушка, — если бы я попросила у тебя вот это облако? — И она показала ему на белые облака, которые неслись по все еще окутанному ночными тенями небу.
— Пери пойдет за ним.
— За облаком?
— Да, за облаком.
Сесилия решила, что индеец совсем сошел с ума, а тот продолжал:
— Только раз облако не здесь, не на земле, и человек не может его достать, Пери сначала умрет, а потом пойдет попросить это облако у бога, того, что на небе, а потом принесет его Сеси.
Слова эти были сказаны с той простотой, которая и есть язык сердца.
Девушка, подумавшая было, что Пери не в своем уме, поняла вдруг всю высоту его самоотречения, все благородство этой простой и дикой души.
Вся ее притворная строгость исчезла — на губах у нее заиграла улыбка.
— Спасибо тебе, мой добрый Пери! Ты мой верный друг; но я не хочу, чтобы ты рисковал жизнью из-за моего каприза. Ты должен жить, чтобы защищать меня, как ты уже защитил однажды.
— Сеньора больше не сердится на Пери?
— Нет, хоть и должна бы сердиться, потому что вчера Пери огорчил свою сеньору: она ведь решила, что Пери умер.
— И Сеси огорчилась! — воскликнул индеец.
— Сеси плакала! — с очаровательным простодушием ответила девушка.
— Прости меня, сеньора!
— Я не только тебя прощаю, но хочу еще сделать тебе подарок.
Сесилия побежала к себе в комнату и принесла пару пистолетов, которые по ее просьбе привез Алваро.
— Посмотри! Пери хотелось, чтобы у него были такие?
— Очень!
— Ну так бери! И никогда с ними не расставайся, это тебе память о Сесилии. Хорошо?
— О! Скорее солнце расстанется с Пери, чем Пери с ними.
— Когда ты будешь в опасности, вспомни, что Сесилия дала их тебе, чтобы они тебя защитили, чтобы спасли тебе жизнь.
— Потому что моя жизнь принадлежит тебе, сеньора, не правда ли?
— Да, она принадлежит мне, и я хочу, чтобы ты сохранил ее для меня.
Лицо Пери сияло от удовольствия и безграничного счастья. Он засунул пистолеты за пояс из перьев и гордо поднял голову, как король, которого помазали на царство.
Для него эта девушка, этот белокурый голубоглазый ангел, была воплощением божества на земле. Восхищаться ею, вызывать на ее губах улыбку, видеть ее счастливой — было для него настоящим священнодействием. И, преисполняясь перед нею благоговения, он отдавал ей все несметные сокровища, всю поэзию своего еще не тронутого любовью сердца.
В сад пришла Изабелл. Бедная девушка не спала всю ночь, и на лице ее были заметны следы жгучих слез, обжигающих щеки и распаляющих сердце.
Ни она, ни индеец даже не взглянули друг на друга: они друг друга не выносили. Это была взаимная антипатия, начавшаяся с первого дня встречи и с каждым днем возраставшая.
— Пери, мы с Изабелл сейчас пойдем купаться.
— А Пери пойдет с тобою, сеньора?
— Да, но только при условии, что Пери будет вести себя тихо и спокойно.
Чтобы понять, почему Сесилия поставила это условие, надо было знать, какое событие произошло однажды, когда обе девушки пошли купаться, — а купались они обычно по воскресеньям.
В правой руке Пери всегда носил лук, грозное оружие, с которым он никогда не расставался; индеец садился где-нибудь поодаль на берегу реки, забирался на самую высокую скалу или на дерево и никого не подпускал ближе чем на двадцать шагов к тому месту, где девушки купались.
Если какой-нибудь авентурейро случайно заходил за пределы этого круга, который индеец устанавливал сам, Пери со своей наблюдательной вышки сразу же его замечал. Если же ничего не подозревавший охотник слышал неожиданное жужжание и красное перо впивалось вдруг в его шляпу, если он видел, как стрела сбивает с дерева плод, за которым потянулась его рука, или такая же украшенная пером стрела, пущенная откуда-то сверху, падает в нескольких шагах от него, — то был знак, что дальше идти нельзя.
Он нисколько не удивлялся, он понимал, что это значит, и уважение, которое все авентурейро питали к дону Антонио де Марису и его семье, заставляло его сворачивать в сторону. Он уходил, в душе проклиная Пери за то, что тот продырявил ему шляпу или заставил его отдернуть руку.
И он хорошо делал, что уходил, ибо индеец был зорок и настойчив. Не задумавшись, он выколол бы глаза любому, кто, выйдя на берег реки, мог вдруг увидеть купальщицу.
Сесилия и ее сестра обычно купались в костюмах из легкой темной ткани, которые прикрывали тела, не стесняя, однако, движений и не мешая плавать.
Но Пери считал, что увидеть его сеньору в купальном костюме уже значит осквернить ее. Этого не позволял себе даже он, ее раб, а уж он-то, разумеется, ничем не мог оскорбить свое божество.
И хотя проницательный взгляд Пери и полет его стрел ограждали Сесилию кругом, переступать границы которого никто не решался, индеец тем не менее всякий раз зорко оглядывал течение реки и окрестные берега.
Рыба, что плещется на поверхности воды и может задеть девушку; змея, пусть даже безвредная, свившаяся в клубок под листьями агуапе; хамелеон, что греется на солнце и отливает всеми цветами радуги; белая мохнатая обезьянка сагуи, которая корчит ужасные гримасы и виснет на ветках деревьев, уцепившись за них хвостом, — все эти существа могли напугать Сесилию, и, был ли притаившийся враг в это время далеко или близко, индеец неизменно обращал его в бегство или же убивал на месте.
Если по реке плыла обломившаяся ветка или какие-нибудь водоросли, оторвавшиеся от каменистого берега, индеец, быстрый, как стрела его лука, кидался в воду и тут же вылавливал их; если орех пальмы сапукайи, высившейся над Пакекером, лопался вдруг и падал, он хватал этот орех на лету.
Ведь и дерево, уносимое вниз течением, и падающий плод могут причинить вред Сесилии: она может испугаться, дотронувшись до водорослей, и решит, что это змея, а Пери никогда не простит себе ее малейшего испуга.
Словом, он окружил ее таким неустанным вниманием, так бдительно ее охранял, так разумно и нежно о ней заботился, что девушка могла ни о чем не думать. Он делал все, что только было в человеческих силах.
Зная безмерное усердие индейца, Сесилия просила его вести себя поспокойнее, хоть и понимала, что бесполезно давать ему такие советы.
В ту минуту, когда девушки подходили к лестнице, они увидали Алваро.
Сесилия поздоровалась с молодым человеком на ходу и, улыбнувшись ему, стала легким шагом спускаться вниз, Изабелл последовала за нею.
Алваро пытался угадать по глазам Сесилии, по выражению ее лица, простила ли она его за вчерашнее сумасбродство. Не увидав ничего, что могло бы рассеять его опасения, он решил пойти за девушкой и поговорить с ней. Он оглянулся, чтобы убедиться, что никто их не видит, и в эту минуту заметил итальянца, стоявшего в двух шагах от него и следившего за ним со своей неизменной саркастическою усмешкой.
— Добрый день, сеньор кавальейро.
Соперники обменялись взглядами, которые скрестились, как стальные клинки.
В это мгновение к ним незаметно приблизился Пери; в руках у него были пистолеты, которые ему только что подарила Сесилия.
Индеец остановился и, загадочно улыбнувшись, протянул пистолеты: один — Алваро, другой — Лоредано.
Оба поняли значение его жеста и этой улыбки; оба почувствовали, что были неосторожны, и сообразили, что проницательный индеец прочел в их глазах взаимную ненависть, а может быть, даже и угадал ее причину.
Они отвернулись друг от друга, сделав вид, что ничего не заметили.
Пери пожал плечами и, засунув пистолеты за пояс, прошел мимо с высоко поднятой головой, гордо на них поглядел и последовал за своей сеньорой.
XI. КУПАНЬЕ
Когда девушки спускались по каменной лестнице, Сесилия спросила:
— Скажи мне, Изабелл, почему ты не разговариваешь с сеньором Алваро?
Изабелл вздрогнула.
— Я вижу, — продолжала девушка, — что ты даже не отвечаешь на его поклоны.
— Они же обращены к тебе, Сесилия, — кротко заметила ее сестра.
— Признайся, он тебе неприятен? У тебя к нему какая-то ненависть?
Изабелл молчала.
— Ты даже не отвечаешь?.. Ну, смотри, тогда я сделаю из этого другие выводы, — продолжала Сесилия шутливо.
Изабелл побледнела; прижав руку к сердцу, чтобы оно не так сильно билось, она сделала над собой усилие и выговорила несколько слов, которые, казалось, обжигали ей губы:
— Ты отлично знаешь, что я его ненавижу!
Сесилия не заметила перемены в лице сестры — спустившись вниз, она стала весело прыгать по траве, и разговор их оборвался.
Но если бы Сесилия даже увидела в этот миг волнение Изабелл, увидела, как та потрясена, она бы все равно не поняла, чем это вызвано.
Чувство, которое Сесилия испытывала к Алваро, казалось девушке таким чистым, таким естественным, что ей даже и в голову не приходило, что оно может когда-нибудь стать иным, чем было теперь, — радостью, вызывавшей улыбку, смущением, заливавшим краской лицо.
В любви своей — если это действительно была любовь — она не могла догадаться о том, что происходило в душе Изабелл, не могла понять, что слова, которые только что произнесла ее сестра, были ложью — и ложью самоотверженной.
Боясь выдать роковую тайну, Изабелл вырвала у себя из сердца, полного любви, эти слова ненависти, которые для нее самой звучали почти как святотатство.
Но лучше солгать, чем открыть все, чем полна душа. В этой тайне, в том, что никто даже не догадывался о ее любви, сокрытой от всех, было какое-то ни с чем не сравнимое наслаждение.
Так она могла долгие часы смотреть на Алваро, оставаясь совершенно незамеченной, нисколько не докучая ему немою тоской своих умоляющих глаз; она могла снова и снова углубляться в себя, не страдая от его шутливой или презрительной усмешки.
Солнце всходило.
Его первый луч затрепетал на синем небе и пригрел белые облака, бежавшие навстречу.
Бледная матовая заря только что осветила землю, распугав дремавшие под листвою деревьев ленивые тени.
То был час, когда цветок кактуса, сын ночи, закрывает свою чашечку, наполненную капельками ароматной росы, опасаясь, как бы солнечные лучи не обожгли прозрачную белизну его лепестков.
Сесилия бегала, резвясь, по влажной траве и время от времени срывала голубую грасиолу33, качавшуюся на тоненьком стебельке, или пышно распустившиеся ярко-красные цветы алтеи.
Все для нее было полно несказанного очарования: слезинки росы, которые, будто алмазы, мерцают на пальмовых листьях; бабочка с еще тяжелыми от сна крыльями, которая ждет, что солнце ее согреет и оживит; проснувшаяся в ветвях виувинья34, которая щебечет в знак того, что солнце уже взошло; девушка дивилась и радовалась всему.
В то время как она резвилась на лужайке, следившего за нею издали Пери вдруг осенила мысль, от которой по всему телу его пробежала дрожь: он вспомнил об ягуаре.
Одним прыжком он кинулся в гущу деревьев. Слышно было, как рычит зверь, как обрываются листья, — и индеец вернулся на лужайку.
Слегка вздрогнув, Сесилия повернулась к нему.
— Что случилось, Пери?
— Ничего, сеньора.
— Так-то ты держишь свое обещание вести себя тихо?
— Сеси больше не будет сердиться.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Пери знает! — улыбаясь, ответил индеец.
Накануне он вступил в страшный поединок со свирепым зверем, победил, укротил его и принес, покоренного, к ногам девушки, думая, что этим доставит ей радость.
Теперь же, содрогнувшись при мысли о том, что его сеньора может испугаться, он тут же решил скрыть от всех свой геройский поступок. Достаточно того, что сам он помнит о нем, — другим совершенно незачем это знать; достаточно того, что душа его испытывает гордость от порыва высокого самоотвержения, а эту гордость можно было прочесть в улыбке, заигравшей у него на губах.
Девушки, не имевшие представления о том, до каких пределов дошло безрассудство. Пери, никогда бы не поверили, что человек в силах сделать то, что сделал он. И они не поняли ни слов его, ни улыбки.
Сесилия меж тем подошла к обвитой жасмином крытой ограде, выходившей прямо на реку. Это была ее купальня, сооруженная индейцем с тем рвением, с каким он всегда старался удовлетворить малейшее желание девушки.
Пери вышел на берег и теперь находился далеко от них. Изабелл уселась на траве.
Раздвинув ветки жасмина, совершенно скрывшие вход, Сесилия вошла в эту маленькую беседку из зелени и стала смотреть, плотно ли примыкают друг к другу листья, нет ли где какой щели, сквозь которую солнце может заглянуть туда и увидеть ее наготу.
Тщательно оглядев все вокруг и как будто стыдясь себя самой, Сесилия начала переодеваться. Но когда она сняла лиф, обнажив свои белые плечи и нежную шею, она едва не умерла от стыда и страха. Маленькая птичка, скрывавшаяся в листве, лукавая и задорная щебетунья, вспорхнула и, казалось, отчетливо прокричала: «Вижу, вижу, вижу!»
Посмеявшись над своим страхом и надев купальный костюм, Сесилия бросилась в воду легко, как птица. Изабелл, сопровождавшая сестру только для того, чтобы не оставлять ее одну, сама не купалась и сидела на берегу.
До чего же хороша была Сесилия, когда она плыла в этой прозрачной воде, распустив свои белокурые волосы! Как гибки были взмахи ее рук, как изящны все движения тела! Она была похожа на белую лебедь или на розоватую ажажу, когда в тихие вечерние часы эти птицы неслышно скользят по воде, отражаясь на ее зеркальной поверхности.
Девушка то лежала на воде и улыбалась голубому небу, то неслась по течению, то начинала гоняться за жасаньями и турпанами, которые испуганно улетали.
Время от времени Пери уходил вверх по течению, срывал какой-нибудь цветок и, положив его на кусочек коры, пускал эту крохотную лодочку вниз по реке.
Сесилия плыла за ней вслед, доставала цветок и, держа его кончиками пальцев, передавала Изабелл, которая, обрывая лепестки, шептала слова магических заклинаний, пытаясь обмануть ими сердце.
Не стремясь узнать настоящее, она вопрошала будущее, ибо знала, что в настоящем у нее нет ничего, никаких надежд, и если цветок предсказывает ей что-то Другое, значит, он лжет.
Сесилия купалась уже около получаса, когда Пери, который, сидя на дереве, все время оглядывал местность, увидел вдруг, как на противоположном берегу кусты гуашимы зашевелились.
Это колыханье распространялось все дальше, волнообразно, приближаясь к тому месту, где плавала девушка, а потом вдруг замерло позади одного из больших камней, громоздившихся на берегу.
С первого же взгляда индеец понял, что такую широкую борозду среди зеленых стеблей не мог оставить какой-нибудь мелкий зверек.
Пери стал быстро перебираться с ветки на ветку и, скрывшись в листве, переправился по этому воздушному мосту на другой берег реки прямо к тому месту, где все еще шевелился кустарник.
В кустах гуашимы он увидел двух индейцев; нагота их была едва прикрыта набедренными повязками из желтых перьев. Натянув лук, они ждали, пока Сесилия появится в просвете между двумя камнями, чтобы тут же пустить в нее свои стрелы.
А в это время девушка, беззаботная и спокойная, взмахнула рукой и, разрезая волну, поплыла навстречу смерти.
Если бы в опасности была его собственная жизнь, Пери сумел бы сохранить хладнокровие; но сейчас угроза нависла над Сесилией, и поэтому он не стал ни раздумывать, ни рассчитывать.
Камнем упал он с дерева вниз. Одна из стрел впилась ему в плечо, другая, задев только волосы, вонзилась в землю.
Он поднялся и, даже не вытащив стрелы, выхватил пистолеты, подаренные ему его сеньорой, и застрелил обоих индейцев.
С противоположного берега до него донеслись крики испуга, и почти в то же мгновение он услышал дрожащий, взволнованный голос Сесилии, которая звала его:
— Пери!
Он поцеловал еще дымившиеся пистолеты и собирался откликнуться, как вдруг, в двух шагах от него, среди зарослей мелькнула фигура индианки и тут же исчезла.
Пери прильнул тогда к щели между камнями и, убедившись, что Сесилия уже вышла из воды и в безопасности, кинулся за индианкой. Но та была уже далеко. Кровь алой лентой бежала по его тунике. В глазах у него потемнело. Он изо всей силы прижал руку к сердцу, словно стремясь задержать хлынувшую из раны струю.
Это была минута страшной борьбы духа и материи, воли и естества.
Тело не слушалось его, ноги подкашивались; подняв руки и словно стремясь уцепиться за ветки деревьев, напрягши все мускулы, чтобы только удержаться на ногах, Пери тщетно старался справиться со слабостью, которая им постепенно овладевала.
На какое-то мгновение он вступил в борьбу с тяжестью собственного тела, пригибавшей его к земле. Но, как всякому человеку, ему пришлось подчиниться законам природы. И тем не менее, даже совсем ослабев, мужественный индеец продолжал бороться; побежденный, он, казалось, все еще не хотел сдаться.
Нет, он не упал. Когда силы совсем его оставили, он лишь пошатнулся, и колени его коснулись земли.
Тут он вспомнил о Сесилии, о своей сеньоре, за которую надо было отомстить, ради которой он должен жить, чтобы спасти ее, чтобы ее уберечь. Он сделал последнее усилие: напряг все мышцы, поднялся, шатаясь прошел несколько шагов, но не удержался, с размаху ударился о дерево и судорожно обхватил его руками.
Это была огромная кабуиба35, возвышавшаяся над всем лесом; из ее пепельно-серого ствола по капелькам сочился опаловый, маслянистый сок.
Сок этот так приятно пах, что индеец открыл потускневшие глаза, и они засветились улыбкой счастья. Он жадно припал губами к стволу и стал высасывать эту жидкость, которая чудодейственным бальзамом разливалась по его телу.
Силы стали к нему возвращаться.
Он помазал этим маслом рану и, когда кровотечение остановилось, перевел дух.
Он был спасен.
Вернемся в дом.
После многозначительного жеста Пери Лоредано продолжал следить глазами за Алваро, который шел по краю площадки, чтобы не потерять из виду Сесилию, направлявшуюся к реке.
Едва только молодой человек завернул за угол, образованный скалою, итальянец поспешно сбежал по лестнице и устремился в заросли.
Прошло несколько мгновений, и появился Руи Соэйро. Он, в свою очередь, спустился вниз и точно так же скрылся в лесу.
Через минуту-другую примеру его последовал Бенто Симоэнс и, заметив примятые к земле ветви деревьев, пошел в том же направлении, что и двое других.
Площадка опустела.
Прошло около получаса. В доме открыли все окна, чтобы комнаты могли наполниться свежим дыханием утра и ароматом полей. Легкий белесоватый дымок взвился к небу, возвещая о том, что жизнь в доме началась.
Вдруг откуда-то из дальних комнат донеслись крики. Двери и окна стремительно и с шумом захлопнулись, как будто на дом неожиданно напал враг.
В щели чуть приоткрытого окна появилась голова доны Лаурианы. Бледная, с растрепанными волосами, хозяйка дома была непохожа на себя.
— Айрес Гомес! Эскудейро! Позовите Айреса Гомеса! Скорее! — закричала она.
Окно захлопнулось снова; слышно было, как его заперли на задвижку.
Эскудейро, которого мы уже знаем, не замедлил явиться, не понимая, однако, зачем он мог понадобиться в такую рань, когда солнце едва только встало и, как он полагал, все еще спят.
— Вы звали меня? — спросил он, подходя к окну.
— Да, звала. Оружие при вас есть? — спросила дона Лауриана из-за двери.
— Шпага при мне. А что такое?
Окно снова приотворилось, и из-за него снова выглянуло испуганное лицо доны Лаурианы.
— Ягуар! Айрес Гомес, ягуар!
Эскудейро отскочил, вообразив, что хищник сию же минуту прыгнет на него сзади и вопьется ему в затылок. Обнажив шпагу, он приготовился к бою.
Почтенная матрона, заметив порывистое движение эскудейро, решила, что ягуар уже тут, у окна; она упала на колени, шепча молитвы, обращенные к святому, который спасает от диких зверей.
Так прошло еще несколько минут. Дона Лауриана повторяла слова молитвы, а Айрес Гомес ходил кругом по площадке, вое время опасаясь, как бы ягуар не напал на него сзади, что было бы не только позором для такого заслуженного воина, как он, но и грозило бы, может быть, не очень приятными последствиями для здоровья.
Наконец эскудейро удалось потихоньку пробраться к стене здания и прислониться к ней, после чего он совсем успокоился; лицом к лицу никакой враг ему не был страшен.
Тогда, постучав обнаженной шпагой о косяк окна, он громко сказал:
— Растолкуйте мне, ради бога, где он, этот ягуар, о котором вы говорите, дона Лауриана. Или я совсем уже ослеп, или никакого зверя нет и в помине.
— Вы в этом уверены, Айрес Гомес? — спросила сеньора, поднимаясь с колен.
— Уверен ли я! Да посмотрите!
— И в самом деле нет! Но где-то он все-таки сидит.
— А почему вам так уж хочется, чтобы тут был ягуар, сеньора Лауриана? — спросил эскудейро, начиная терять терпение.
— Да вы разве не знаете?! — воскликнула она.
— А что такое?
— Этот дьявол, этот нехристь, этот краснокожий вчера приволок к нам в дом живого ягуара!
— Кто? Этот проклятый индеец?
— А кто же еще, как не эта собака?
— С него станется!
— Слыханное ли это дело, Айрес Гомес!
— Ну, не он один в этом виноват.
— Хотела бы я знать, как после этого сеньор Марис будет еще требовать, чтобы это сокровище жило у меня в доме.
— Но куда же все-таки делся ягуар, дона Лауриана?
— Да верно, где-нибудь тут. Разыщите его, Айрес! Соберите людей! Застрелите его и принесите сюда!
— Будет исполнено, — ответствовал эскудейро и побежал так быстро, как только позволяли его тяжелые сапоги из лисьего меха.
Вскоре человек двадцать вооруженных авентурейро спустились по лестнице.
Айрес Гомес шел впереди, держа в правой руке большое копье, в левой — шпагу и зажав в зубах нож.
Они обшарили весь окрестный лес и уже возвращались, когда эскудейро внезапно остановился и закричал:
— Эй, молодцы! Огонь! Скорее, не то прыгнет!
Действительно, из-за веток деревьев показалась черная пятнистая шкура ягуара, тусклым светом блеснули его кошачьи глаза.
Охотники нацелились в него своими мушкетами и только было собрались выстрелить, как вдруг все разразились гомерическим хохотом и опустили оружие.
— Что с вами? Испугались?
И бесстрашный эскудейро, не в пример остальным, забрался в чащу и приготовился к встрече с врагом.
Но тут он разинул рот и, пораженный, застыл на месте.
Ягуар покачивался на ветке: он висел на веревке, накинутой на шею, удавленный петлей, которая затянулась от тяжести тела и задушила его.
Один человек сумел пригнать его от самой Параибы в лес, а потом победить его, связать и живым притащить сюда.
Весь этот переполох начался значительно позже. Когда сбежалось два десятка здоровенных молодцов и весь дом поднялся на ноги, зверь уже подох.
Едва прошли первые минуты удивления, как Айрес Гомес обрезал веревку и поволок тело ягуара, чтобы предъявить его своей госпоже.
И только когда ее окончательно убедили, что хищник уже не дышит, отворилась дверь, и дона Лауриана, все еще стуча зубами от страха, взглянула на мертвого зверя.
— Оставьте его здесь. Пусть сеньор Антонио увидит его собственными глазами.
Это было вещественным доказательством, необходимым, чтобы обосновать обвинение против Пери.
Несколько раз уже почтенная дама пыталась уговорить мужа прогнать индейца, которого не выносила: ей делалось дурно от одного его вида.
Но все ее усилия ни к чему не приводили: фидалго, верный рыцарским понятиям о чести и долге, сумел должным образом оценить Пери и разглядеть в нем, под обличьем дикаря, человека благородных чувств и высокой души. А как отец семейства он питал к индейцу глубокое уважение: он помнил, что тот спас жизнь его дочери, — об этом мы уже не раз говорили вскользь, а подробнее расскажем несколько позже.
Но на этот раз дона Лауриана надеялась на победу; она не допускала мысли, чтобы муж ее не наказал самым строгим образом, как страшного преступника, человека, который, захватив в лесу ягуара, связал его и притащил живого прямо в дом. Что может значить спасение одной жизни перед лицом той опасности, которой он подверг всю семью — и прежде всего ее, дону Лауриану?
И как раз тогда, когда она все это окончательно обдумала, на пороге появился дон Антонио де Марис.
— Скажите мне, сеньора, что значит весь этот шум?
— А вот, полюбуйтесь! — воскликнула дона Лауриана, высокомерным жестом указывая на ягуара.
— Красавец-то какой! — сказал фидалго, подойдя к хищнику и взлохматив ногой его шерсть.
— Ах, так он, по-вашему, еще и красавец! Вы, верно, нашли бы его еще красивее, если бы знали, кто его сюда приволок.
— Это мог сделать только очень опытный охотник, — сказал дон Антонио, разглядывая зверя с наслаждением истого знатока охоты, какими были в те времена все знатные фидалго. — Нигде не видно никакой раны.
— Все это сделал ваш проклятый индеец, сеньор Марис! — продолжала дона Лауриана, готовясь перейти в наступление.
— Ах, вот что! — воскликнул фидалго, смеясь. — Так это тот самый зверь, за которым Пери гонялся вчера; Алваро нам рассказывал!
— Да, он и притащил его сюда живьем, как будто это какой-нибудь зверек, вроде морской свинки.
— Притащил живьем! Неужели вы не понимаете, что это немыслимо?
— Как так немыслимо? Да Айрес Гомес только что его убил!
Айрес Гомес хотел было возразить, но его госпожа властным жестом приказала ему молчать.
Фидалго наклонился и, взяв зверя за уши, приподнял его, чтобы найти рану от пули; тут он заметил, что лапы и челюсти ягуара связаны.
— Да, это верно! — пробормотал он. — Еще какой-нибудь час тому назад зверь был жив: он совсем теплый.
Дона Лауриана дала своему супругу вдоволь налюбоваться ягуаром; она была убеждена, что размышления, которые вызовет в доне Антонио вид убитого зверя, будут ей на руку.
Она немного выждала, а потом сделала несколько шагов вперед, подобрала шлейф и, приняв соответствующую позу, обратилась к дону Антонио:
— Видите, сеньор Марис, я никогда не ошибаюсь. Сколько раз я говорила вам, что нельзя держать в доме этого краснокожего! Вы все не хотели верить, вы питали какую-то слабость к этому нехристю. И что же… — Тут почтенная матрона стала говорить словно заправский оратор и, как бы в подтверждение своих слов, выразительным жестом показала на мертвого хищника. — Вот как он вас отблагодарил. Вся ваша семья была в опасности: ваша дочь, не зная, что ей грозит, пошла купаться и могла попасть в лапы зверя.
При мысли о том, что дочь его подвергалась опасности, фидалго вздрогнул и едва не сдался, но в эту минуту послышались девичьи голоса, похожие на щебетанье птиц: Сесилия и Изабелл поднимались по лестнице.
Торжествуя победу, дона Лауриана улыбалась.
— Это еще что! — продолжала она. — Но ведь он же опять за свое возьмется: завтра он притащит сюда крокодила, потом гремучую змею или удава — с него станется! Дом наш будет кишеть скорпионами и змеями! И они сожрут всех нас заживо, и все только потому, что этому краснокожему дьяволу взбрело в голову издеваться над нами!
— Вы преувеличиваете, дона Лауриана. Пери действительно выкинул нелепую штуку; но ничего особенно страшного тут нет; он заслужил наказание — я его как следует проучу. Больше он этого не повторит.
— Вы не знаете его, сеньор Марис! Он дикарь, и этим все сказано! Браните его, сколько хотите, — он назло вам учинит опять то же самое!
— Это ваше предубеждение, я его не разделяю.
Почтенная матрона почувствовала, что терпит поражение, и решила прибегнуть к последнему средству: она переменила тон; в голосе ее послышались слезы.
— Поступайте, как знаете! Вы мужчина и ничего не боитесь, а мне… — Она вздрогнула. — Мне теперь уже спокойно не уснуть, мне все будет мерещиться, что змея заползает ко мне в кровать, а днем я буду ждать, что дикая кошка кинется на меня из окна, что в платье у меня заведутся ящерицы! Нет у меня больше сил выносить подобную пытку!
Дон Антонио призадумался над словами жены. Он представил себе, сколько обмороков, припадков и дурного настроения обрушится теперь на его голову из-за того, что индеец останется у них в доме. Но тем не менее он еще не потерял надежды успокоить и убедить жену.
Дона Лауриана выжидала, чем кончится ее последний маневр. В душе она была уверена, что победа за ней.
Изабелл и Сесилия, болтая, возвращались с купанья; подходя к дому, они вспомнили про ягуара, и им стало страшно. Но страх этот рассеялся, как только они увидели улыбку на лице дона Антонио де Мариса: старый фидалго с восхищением смотрел на дочь.
Действительно, в эту минуту Сесилия была поразительно хороша.
Волосы ее еще не высохли; скатывавшиеся с них время от времени капельки воды стекали ей на грудь под рубашку; кожа ее была так свежа, как будто купалась она в молоке; щеки пылали, как розовые цветы кардо, которые распускаются с заходом солнца.
Девушки оживленно о чем-то говорили, но, едва только они приблизились к двери, Сесилия, шедшая чуть впереди, встала на цыпочки и, повернувшись к сестре, многозначительно на нее посмотрела и приложила палец к губам, призывая ее к молчанию.
— Знаешь, Сесилия, твоя мать очень недовольна Пери! — сказал дон Антонио, нежно обнимая дочь и целуя ее в лоб.
— А за что, отец? Он что-нибудь сделал?
— За одну из его выходок, о которой ты кое-что уже слышала.
— Сейчас я все тебе расскажу, — вмешалась дона Лауриана, беря дочь за руку.
И в самых мрачных красках и с поистине трагическим пафосом она изобразила опасность, которая, как ей казалось, нависла над их домом, и перечислила все беды, грозившие благополучию их семьи.
Она сказала, что, не случись чуда, не выйди служанка час тому назад на площадку и не заметь, как индеец вытворяет какие-то бесовские штуки с ягуаром, — он, разумеется, учил его, как проникнуть в дом, — сейчас никого уже не было бы в живых.
Сесилия побледнела, вспомнив, как беззаботно и весело она в это время шла по долине и потом купалась. Изабелл сохраняла спокойствие, но глаза ее блестели.
— Словом, — решительно заключила дона Лауриана, — и думать нечего, чтобы это чудовище оставалось у нас в доме.
— Что вы говорите, маменька? — испуганно вскрикнула Сесилия. — Неужели вы хотите прогнать его?
— Непременно! Людям этого племени, которые, вообще-то говоря, вовсе и не люди, положено жить в лесу.
— Но он нас так любит! Он так много для нас сделал, правда ведь, отец? — воскликнула девушка, оборачиваясь к фидалго.
Дон Антонио в ответ только улыбнулся, и при виде этой улыбки дочь его немного успокоилась.
— Вы его побраните, отец, я на него рассержусь, и увидите, он исправится и больше не сделает ничего худого.
— А разве мало того, что он натворил сегодня? — вмешалась Изабелл, обращаясь к Сесилии.
Дона Лауриана, которая хорошо понимала, что с приходом девушек шансы на победу уменьшились, почувствовала теперь, несмотря на всю ее неприязнь к Изабелл, что может найти в ней союзницу. И она заговорила с ней, что обычно случалось не чаще, чем раз в неделю:
— Подойди ко мне, девочка! Ты говоришь, он еще что-то натворил?
— Да, Сесилия чудом осталась жива.
— Да нет же, маменька, просто Изабелл испугалась, вот и все.
— Да, испугалась, потому что увидела…
— Расскажи мне все по порядку, а ты, Сесилия, помолчи.
Из уважения к матери девушка замолчала и не произнесла больше ни слова, а потом, улучив минуту, когда дона Лауриана отвернулась от нее, чтобы выслушать Изабелл, знаками стала просить сестру, чтобы та молчала.
Но Изабелл сделала вид, что ничего не видит, и продолжала:
— Сесилия купалась, а я сидела на берегу. Спустя некоторое время я увидела вдали Пери; он перепрыгивал с ветки на ветку. Вдруг он скрылся, и тут же стрела упала в двух шагах от Сесилии.
— Нет, вы слышите, сеньор Марис! — воскликнула дона Лауриана. — Вы слышите, что этот дьявол вытворяет!
— В ту же минуту, — продолжала Изабелл, — мы услыхали два выстрела из пистолета, которые напугали нас еще больше, потому что стреляли явно в нас.
— Господи боже мой! Это же просто чудовищно! Но кто мог дать этому олуху пистолеты?
— Я, маменька, — робко ответила Сесилия.
— Тебе больше пристало держать в руках четки. Счастье еще, что этими пистолетами… О, господи! Прости меня!
Хотя дон Антонио и стоял на некотором расстоянии от них, он явственно слышал слова Изабелл. Лицо его сразу помрачнело.
Он сделал едва заметный знак Сесилии и отошел с ней в сторону, как бы собираясь прогуляться по площадке.
— Все это было действительно так, как говорит Изабелл?
— Да, отец, но я уверена, что у Пери не было никакого дурного намерения.
— Как бы то ни было, — заметил фидалго, — это может повториться. К тому же твоя мать очень этим напугана. Пожалуй, и в самом деле лучше, если он оставит нас и уйдет.
— Это будет для него таким горем!
— И для меня, да и для тебя тоже; мы оба ему признательны. Но мы не забудем его заслуг. Я сумею отблагодарить его от нас обоих; предоставь это мне.
— Хорошо, отец, — воскликнула девушка, глядя на него полными восторга глазами. — Вы знаете, что такое благородные чувства.
— Как и ты, милая Сесилия! — отвечал фидалго, нежно гладя ее по голове.
— Ведь это вы научили меня всему хорошему; во мне бьется ваше сердце.
Дон Антонио обнял дочь.
— Ах, у меня есть к вам просьба!
— Говори. Ты давно уже меня ни о чем не просила, я даже начал огорчаться.
— Прикажите сделать чучело из этого зверя. Хорошо?
— Раз ты этого хочешь…
— На память о Пери.
— И для тебя и для меня лучшая память о нем — ты сама. Если бы не он, разве бы я мог сейчас тебя обнимать?
— Только я подумаю, что он уйдет от нас, мне плакать хочется.
— Не удивительно, дитя мое, слезы — это бальзам, который господь дал женщине, ибо она слаба; мужчине в нем отказано, ибо мужчина силен.
Фидалго оставил дочь и подошел к двери, около которой в это время стояли его жена, Изабелл и Айрес Гомес.
— Что же вы решили, сеньор Антонио? — спросила его жена.
— Я решил исполнить ваше желание. Так и вам будет спокойнее, и мне легче. Сегодня или завтра Пери покинет этот дом. Но пока он здесь, я не хочу, — сказал он, слегка подчеркнув слово «я», — чтобы он услыхал от вас хоть одно грубое слово. Пери уходит из этого дома, потому что я его об этом прошу, а не потому, что кто-то другой его выгоняет. Вы меня поняли?
Дона Лауриана, почувствовав, сколько энергии и решимости было в интонации, с которой фидалго произнес эти самые обычные слова, кивнула головой.
— Я беру на себя поговорить с Пери! Передайте ему, Адрес Гомес, чтобы он зашел ко мне.
Эскудейро поклонился. Фидалго, который собрался было уже уходить, вдруг вернулся.
— Ах да, совсем забыл. Велите сделать чучело из этого великолепного зверя, я хочу, чтобы у нас осталась память о Пери. Пусть это чучело поставят у меня в кабинете.
Дона Лауриана содрогнулась от отвращения, но постаралась скрыть свое чувство.
— И к тому же жена моя привыкнет к виду этого зверя и не будет так бояться ягуаров.
Дон Антонио удалился.
Теперь его супруга могла привести в порядок волосы и заняться праздничной прической: она одержала большую победу.
Пери в конце концов будет изгнан из этого дома, где — она была в этом убеждена — ему вовсе не следовало и появляться.
Сесилия между тем после разговора с отцом направилась в сад. Тут она столкнулась с Алваро. Задумчивый и озабоченный, он расхаживал взад и вперед.
— Дона Сесилия! — воскликнул молодой человек.
— Оставьте меня, сеньор Алваро, — ответила Сесилия, даже не остановившись.
— Чем же я вас обидел, что вы так со мной суровы?
— Простите меня, мне тяжко. Вы ничем меня не обидели.
— Я совершил проступок…
— Проступок? — удивленно спросила девушка.
— Да, — ответил кавальейро, опуская глаза.
— О каком проступке вы говорите, сеньор Алваро?
— Я ослушался вас.
— О, это непростительно! — сказала девушка, слегка улыбнувшись.
— Не смейтесь надо мной, дона Сесилия! Если бы вы только знали, как меня это мучит! Я тысячу раз уже раскаивался в том, что совершил, и все-таки чувствую, что способен повторить то же самое.
— Сеньор Алваро, вы совсем забыли, что я не знаю, о чем идет речь. Какое непослушание?
— Помните, вы вчера велели мне приберечь одну вещь, которую…
— Да! — оборвала его девушка, покраснев. — Вещь, которая…
— Которая принадлежит вам и которую, вопреки вашей воле, я вам вернул.
— Как так вернули? Ничего не понимаю.
— О, простите меня! Я поступил дерзко! Но…
— Но я просто ничего не могу понять! — воскликнула девушка, начиная терять терпение.
Алваро превозмог наконец свою робость и в нескольких словах рассказал о том, что он сделал прошлой ночью.
Сесилия слегка нахмурилась.
— Сеньор Алваро, — сказала она с упреком, — вы поступили дурно, очень дурно. Пусть, по крайней мере, никто об этом не знает.
— Клянусь честью!
— Этого мало. Вы должны взять обратно то, что вы туда положили. Я не стану открывать окна, пока там будет лежать вещь, принять которую я могла бы только от отца и к которой я даже не вправе прикоснуться.
— Сеньора! — пробормотал удрученный молодой человек, побледнев.
Сесилия подняла глаза. Она увидела на лице Алваро столько горя и отчаяния, что сердце ее смягчилось.
— Не корите меня тем, что произошло, — сказала она кротко, — во всем виноваты вы сами.
— Я знаю и ни на что не жалуюсь.
— Поймите, не могу я принять этого подарка. Потому-то я и просила вас сохранить его на память.
— О! Теперь я буду его хранить: он поможет мне искупить мою вину и всегда будет напоминать о ней.
— Это будет печальное воспоминание.
— А могут ли у меня быть радостные?
— Кто знает! — сказала Сесилия, вынимая из своих белокурых волос цветок жасмина. — Надежда так окрыляет!
Отвернувшись, чтобы Алваро не заметил, как она покраснела, Сесилия увидела Изабелл, которая пожирала их обоих горящими глазами. От неожиданности она вскрикнула и убежала в сад. Алваро поймал на лету жасмин, выпавший из ее рук, и поцеловал его, — он был уверен, что в эту минуту его никто не видит. Когда взгляд его упал на Изабелл, он так смутился, что уронил цветок, сам того не заметив.
Изабелл подняла жасмин и, протягивая его Алваро, сказала с какой-то особенной интонацией:
— Вам возвращается еще и это!
Алваро побледнел.
Дрожа от волнения, Изабелл прошла мимо и направилась в комнату сестры. Не успела она открыть дверь, как лицо Сесилии залилось краской. Она не решалась взглянуть на сестру, смущенная тем, что та слышала весь ее разговор с Алваро. В первый раз в жизни девушка почувствовала, что ее чистой любви хочется спрятаться от посторонних глаз.
Изабелл, которую какое-то непреодолимое чувство влекло в комнату Сесилии, войдя туда, сразу же пожалела об этом. Волнение ее было так велико, что она боялась себя выдать. Прислонившись к кровати, она стояла напротив сестры, опустив глаза, и молчала.
Так прошло несколько минут. Потом девушки почти в одно и то же время подняли голову и взглянули на окно; взгляды их встретились, и обе еще больше покраснели.
В Сесилии заговорила гордость. У этой веселой шалуньи где-то в глубине сердца таилась унаследованная от отца сила характера. И она почувствовала себя оскорбленной тем, что ей приходится перед кем-то краснеть, как будто она совершила недостойный поступок.
Собравшись с силами, она приняла вдруг решение, твердость которого можно было угадать по тому, как сдвинулись ее брови.
— Изабелл, открой окно.
Девушка вздрогнула, как будто по телу ее пробежал электрический ток; сначала она заколебалась, но потом все же пошла.
Две пары нетерпеливых, горящих глаз устремились к окну. Изабелл распахнула его. На карнизе ничего не было.
Обернувшись к сестре, Изабелл даже вскрикнула от радости. Лицо ее озарилось одним из тех божественных отблесков, которые словно нисходят с небес на женщину, которая любит.
Сесилия смотрела на нее, недоумевая. Но вот на ее лице изобразились удивление и страх.
— Изабелл!
Изабелл упала на колени к ногам сестры.
Она себя выдала.
Как только Пери почувствовал, что силы к нему вернулись, он стал продолжать свой путь.
Долго пробирался он сквозь чащу по следам индианки и шел так быстро и уверенно, что человек, не видавший, с какою легкостью индейцы привыкли отыскивать самые незаметные следы зверей, не мог бы себе этого даже представить.
Обломанный сук, примятая травинка, разбросанные сухие листья, все еще дрожащая ветка, разбрызганная роса — для опытных глаз охотника все это вехи, по которым он безошибочно определяет путь.
У Пери были свои причины так упорно гнаться за этой безобидной индианкой и, выбиваясь из последних сил, стараться во что бы то ни стало ее настичь.
Чтобы по-настоящему понять эти причины, надо знать события, которые за несколько дней до этого произошли в окрестностях «Пакекера».
На исходе месяца дождей племя айморе спустилось со склонов горной цепи Органос, чтобы набрать плодов и приготовить вино, различные напитки и кое-какую пищу, которой они имели обыкновение запасаться.
Одно из семейств этого племени, пустившееся в погоню за дичью, появилось за несколько дней до этого на берегах Параибы. Оно состояло из родителей, сына и дочери.
Дочь их была красавицей, право на которую оспаривали все воины айморе. Отец ее, вождь племени, гордился тем, что дочь его стройна и красива, как самая тонкая стрела его лука, как самое яркое перо на его головном уборе.
Все только что описанные события произошли в воскресенье.
А за два дня до этого, в пятницу, в десять часов утра Пери пробирался по лесу, весело подражая пению птички саи, и в посвистывании этом ему слышалось сладостное имя «Сеси».
Он шел по следам ягуара, который, уже после гибели своей, сыграл в этой истории такую важную роль. И так как ничем меньшим индеец удовлетвориться не мог, он решил разыскать в своих обширных владениях именно его, царя тропических лесов, тянущихся по берегам Параибы.
Сесилия сказала только одно слово, и Пери, не привыкший обсуждать желания своей госпожи, захватил с собой лук и клавин и пустился в путь. Он подошел к ручейку, как вдруг из леса выбежала маленькая мохнатая собачонка, а вслед за ней — индианка. Сделав несколько шагов, женщина упала, сраженная выстрелом из ружья.
Пери обернулся, чтобы взглянуть, откуда стреляли, в увидел дона Диего де Мариса, который шел неторопливым шагом в сопровождении двух авентурейро.
Молодой человек стрелял в птицу, а попал в проходившую мимо индианку и убил ее на месте.
Собачонка кинулась к своей хозяйке и, жалобно завывая, принялась лизать ей руки; она терлась мордою об окровавленное тело, как будто старалась вернуть убитую к жизни. Опершись на аркебуз, дон Диего с жалостью смотрел на несчастную девушку, ставшую случайной жертвой его неосторожности — охотник ни за что не хотел упустить свою пернатую добычу.
Спутники же его только посмеялись над этим происшествием и отпустили несколько веселых шуток насчет того, какую дичь подстрелил кавальейро.
Вдруг собачонка, которая ласкалась к мертвой индианке, подняла голову, понюхала воздух и тут же стрелою метнулась в лес.
Пери, оказавшийся невольным свидетелем этой сцены, посоветовал дону Диего благоразумия ради возвратиться домой, а сам отправился дальше.
Картина, которую он только что видел, глубоко его взволновала. Он вспомнил свое племя, братьев, которых покинул уже давно и которые теперь, может быть, тоже сделались жертвами конкистадоров, хозяйничающих на земле, где туземцы некогда жили свободные и счастливые.
Пройдя еще около полулиги, Пери заметил вдалеке за деревьями пламя костра. У огня сидели двое индейцев и индианка.
Старый индеец, человек огромного роста, приделывал длинные и острые клыки капивары36 к концам палок и оттачивал это грозное оружие на камне. Молодой начинял мелкими красными семенами скорлупу ореха, украшенную перьями и привязанную к веревке четверти в две длиною.
Женщина, довольно молодая на вид, расчесывала хлопок. Большие пучки его, белые и чистые, падали на широкий лист, который лежал у нее на коленях.
Возле костра стоял небольшой горшок из глазурованной глины; в нем были раскаленные угли. Индианка время от времени подбрасывала в этот горшок сухих листьев, и оттуда поднимались густые клубы дыма. Тогда оба индейца вдыхали этот дым через бамбуковую трубочку, пока из глаз их не начинали литься слезы. Потом они снова брались за свою работу.
Стоя поодаль, Пери наблюдал эту сцену. Вдруг он увидел, что выскочившая из лесу собачонка подбежала к сидевшим у огня; задыхаясь от быстрого бега, она впилась зубами в пестрый пояс молодого индейца, но тот отпихнул ее ногой так, что она отскочила на несколько шагов.
Тогда она подбежала к индианке и вцепилась в ее одежду, но так как та ее тоже не очень приветливо встретила, кинулась на пучки пряжи и стала рвать их. Рассердившись, женщина схватила собачонку за ошейник из плодовых косточек, крепко встряхнула ее и стала собирать разбросанные хлопья; на них была кровь.
Встревожившись, она осмотрела собаку. Но на теле ее нигде не было раны. Женщина оглядела ее всю и вдруг издала глухой гортанный крик. Оба индейца подняли головы и вопросительно на нее посмотрели.
Вместо ответа индианка показала им пятна крови на шерсти собачонки и упавшим голосом что-то сказала на языке, которого Пери не знал.
Молодой индеец тут же вскочил и кинулся в лес вслед за собачонкой, которая побежала впереди, указывая путь. Старый индеец и индианка поспешили за ним.
Пери отлично понял, чем это грозит, но пошел своей дорогой, решив, что португальцы к тому времени должны быть уже далеко.
Вот все, что он видел собственными глазами; остальное стало ясно ему после происшествия во время купанья.
Индейцы нашли в лесу тело дочери и обнаружили на нем пулевую рану. Много часов они напрасно искали след охотников, пока наконец на следующий день проезжавший отряд не навел их на верный путь.
Всю ночь они кружили вокруг дома Антонио де Мариса, а наутро, увидев двух выходивших к реке девушек, решили отомстить за смерть дочери, следуя обычаю кровной мести, закону, который считали единственно разумным и справедливым.
Дочь их была убита; справедливость требовала, чтобы они, в свою очередь, убили дочь своего врага; жизнь за жизнь, слезы за слезы, горе за горе.
Как они собирались выполнить этот план и к чему привели их попытки, мы уже знаем: оба индейца уснули вечным сном на берегу Пакекера, и даже тела их не были преданы земле.
Теперь нетрудно догадаться, почему Пери погнался за несчастной индианкой, единственной, кто уцелел из всей семьи. Он знал, что она бежала прямо к своим собратьям, что стоит ей сказать одно слово — и все айморе, как один человек, поднимутся, чтобы отомстить за смерть касика и самой красивой девушки своего племени.
Индеец знал, как свирепы эти люди, которые едят человеческое мясо и спят, как дикие звери, прямо на земле или в пещерах. Он содрогался при одной мысли, что они могут напасть на дом дона Антонио де Мариса.
Необходимо было немедленно уничтожить оставшуюся в живых индианку и скрыть следы убийства.
Преследуемый этими мыслями, Пери провел едва ли не целый час в напрасных блужданиях по лесу; пока он боролся со слабостью, овладевшей им после ранения, индианка успела уйти далеко. Обдумав все, он решил, что самое разумное — тотчас же известить дона Антонио де Мариса, чтобы тот принял все необходимые меры для предотвращения нависшей опасности.
Он вышел на большое поле, поросшее жесткой, сожженной солнцем травой, местами переходившей в заросли каменного дуба.
Пройдя несколько шагов по этому полю, он вдруг остановился, пораженный: перед ним лежала уже едва дышавшая собачонка, которую он тут же узнал по ошейнику из ярко-красных плодов.
Именно эту собачонку он встретил два дня тому назад в лесу; очевидно, она бежала вслед за спасающейся бегством индианкой. Тогда он, должно быть, не заметил ее в густых зарослях гуашимы.
Скорее всего собачонку удавили, и о такой яростью, что переломили ей спинной хребет. Однако несчастная еще дышала.
Внимательно осмотрев животное, Пери сразу представил себе, как все произошло.
«Умертвить ее, — подумал он, — мог только человек; будь это зверь, он придушил бы ее лапами или загрыз зубами, и на теле непременно остались бы следы».
Собачонка эта принадлежала индианке. Значит, придушила ее сама индианка и притом всего несколько минут назад — от перелома позвоночника смерть наступает почти мгновенно.
Но что заставило ее учинить такую расправу? «А вот что, — сам себе ответил индеец, — она знала, что за ней гонятся, и боялась, что собачонка, которая не в силах бежать так быстро, наведет на ее след».
Как только ему пришла в голову эта мысль, Пери лег на землю и долго прислушивался. Два раза он приподнимал голову, думая, что обманулся, а потом снова прикладывал ухо к земле.
Когда он встал, лицо его выражало великое изумление: он услышал нечто такое, чему, должно быть, окончательно еще не поверил, ибо чувства могли его обмануть.
Он пошел на восток, то и дело прикладывая ухо к земле и внимательно прислушиваясь, и наконец остановился в низине, в нескольких шагах от густых зарослей кактусов. Там, став против ветра, он с большой осторожностью начал пробираться вперед. Наконец он услыхал звуки чьих-то неясных голосов и стук ударявшейся о землю лопаты.
Пери напряг слух; он старался разглядеть, что происходит в зарослях, но это оказалось невозможным: не было никакой даже самой крохотной щели, ни малейшего просвета, через который удалось бы что-нибудь услышать или увидеть.
Только тот, кто путешествовал по сертанам и видел гигантские кактусы, видел, как тесно переплетаются их огромные колючие листья, образуя высокую стену в несколько пядей толщиной, может представить себе, какая непроницаемая ограда окружала со всех сторон людей, чьи голоса Пери слышал теперь, не будучи в силах, однако, разобрать слова.
Но ведь должны же были эти люди как-то проникнуть туда. Скорее всего, они воспользовались для этого веткой высохшего дерева, которая нависла над кактусами, обвитая лианой, узловатой и крепкой, как лоза.
Пери все внимательнее приглядывался к местности, изыскивая способ узнать, что происходит за стеною кактусов, как вдруг до него донесся голос, который показался ему знакомым.
— Per Dio!37 Вот он!
Услыхав этот голос, индеец вздрогнул и решил во что бы то ни стало узнать, что делают здесь эти люди. Он почувствовал, что тут таится опасность, которую необходимо предотвратить, что этот враг, может быть, еще страшнее, чем дикари айморе; те свирепы, как звери, но действуют открыто, а здесь, в траве могла притаиться не видимая никем змея.
Индеец позабыл обо всем и стал напряженно вслушиваться: ему надо было непременно узнать, что говорят эти люди.
Но как это сделать?
И вот что он придумал: он обошел заросли кругом, все время прикладывая ухо к земле, и ему показалось, что в одном месте голоса и неумолкающий стук лопаты слышится отчетливее.
Индеец посмотрел вниз, и глаза его просияли: он увидел маленький глинистый холмик; холмик этот был весь в трещинах и формой своей походил на голову сахара; он возвышался на две пяди над уровнем земли и был прикрыт листьями подорожника.
То был вход в муравейник, в одно из тех подземных сооружений крохотных строителей, которые своим терпеливым трудом делают иногда подкоп под целое поле и воздвигают под землей крепкие своды.
Муравейник, обнаруженный Пери, был покинут его обитателями из-за того, что подземные ходы залило дождем.
Индеец вытащил нож и, срезав купол этой миниатюрной башенки, нашел отверстие, которое уходило глубоко под землю; несомненно, это был ход, и вел он под то самое место, откуда слышны были голоса.
Ход этот послужил индейцу чем-то вроде слуховой трубы, через которую он теперь мог отчетливо разобрать слова.
Он сел и стал слушать.
Этим утром Лоредано очень рано вышел из дома; углубившись в лес, он остановился и стал ждать.
Четверть часа спустя к нему присоединились Бенто Симоэнс и Руи Соэйро.
Не проронив ни слова, все трое пошли дальше; итальянец шел впереди, а двое других следовали за ним; время от времени они обменивались многозначительными взглядами.
Наконец Руи Соэйро нарушил молчание:
— Не для того же вы нас сюда вызвали, чтобы ни свет ни заря гулять по лесу, мессер Лоредано?
— Разумеется, нет, — лаконично ответил итальянец.
— Тогда не тратьте времени попусту и выкладывайте, в чем дело.
— Подождите!
— Это вы лучше подождите, — оборвал его Бенто Симоэнс, — а то вы шагаете так, что за вами не угнаться. Куда вы хотите нас завести?
— Увидите сами.
— Ну, если из вас слова не вытянешь, ступайте себе с богом одни, мессер Лоредано.
— Да, — добавил Руи Соэйро, — ступайте. А мы уж лучше назад вернемся.
— И дайте нам знать, когда говорить надумаете.
Оба авентурейро остановились. Итальянец обернулся к ним и презрительно скривил рот.
— До чего же вы оба глупы! — сказал он. — Что ж, воля ваша, возвращайтесь. Только помните, вы теперь в моей власти, и, хотите вы того или нет, все равно вам придется разделить мою участь! Возвращайтесь! Тогда я тоже вернусь, но для того, чтобы всех нас выдать.
Оба авентурейро побледнели.
— Лучше не напоминайте мне, Лоредано, — сказал Руи Соэйро, посмотрев на свой кинжал, — что есть надежное средство закрыть рот тому, у кого длинный язык.
— Вы хотите сказать, — пренебрежительно заметил итальянец, — что, если я задумаю на вас донести, вы меня убьете?
— Можете быть в этом уверены! — ответил Руи Соэйро тоном, в котором звучала решимость.
— А я ему пособлю! — добавил Бенто Симоэнс. — Жизнь-то нам дороже, чем ваши причуды, мессер итальянец.
— Хотел бы я знать, что вы выгадаете от моей смерти? — спросил Лоредано, улыбаясь.
— Вот так здорово! Что мы выгадаем? Вы думаете, что жизнь и покой не так уж много значат?
— Дураки! — сказал итальянец, окинув их взглядом, в котором были и презрение и жалость. — Неужели вы не понимаете, что если у человека есть тайна, как, например, у меня, и человек этот не олух, вроде вас обоих, он всегда принимает необходимые меры, чтобы уберечь себя от неожиданных неприятностей?
— Вижу, что при вас оружие есть. Так-то оно и лучше, — ответил Руи Соэйро, — как-никак вы можете предпочесть поединок убийству.
— Скажи лучше, казни, Руи Соэйро, — поправил его Бенто Симоэнс.
— Нет, не это оружие будет пущено в ход против вас. У меня есть другое, более действенное. И я знаю, буду я жив или мертв, мой голос дойдет издалека, даже из могилы, чтобы вас выдать и вам отомстить.
— Изволите шутить, мессер итальянец! Только время не очень подходящее.
— Скоро вы увидите, шучу я или нет. В руках у дона Антонио де Мариса мое завещание, и он его вскроет, как только узнает о моей смерти или будет думать, что меня нет в живых. В этом завещании рассказано, какой у нас с вами сговор и что мы все замышляем.
Оба авентурейро побледнели как смерть.
— Теперь вам ясно, — весело сказал Лоредано, — что, если вы меня убьете, или если какой-нибудь несчастный случай лишит меня жизни, или, наконец, если мне просто придет в голову сбежать и пропасть без вести, вас ждет неминуемая казнь.
Бенто Симоэнс застыл на месте, как в столбняке. Руи Соэйро сделал, однако, над собой усилие и собрался с мыслями.
— Быть не может! — вскричал он. — Все это ложь. Не родился еще человек, который бы такое придумал.
— Что ж, проверьте на собственной шкуре! — ответил итальянец с невозмутимым спокойствием.
— Да, с него станется… Это точно так… — пробормотал Бенто Симоэнс сдавленным голосом.
— Ну нет, — стал спорить Руи Соэйро. — Сам сатана и то бы такого не придумал. Послушайте, Лоредано, признайтесь, брехня это все! Вы просто решили нас припугнуть!
— Я сказал правду.
— Враки это! — в отчаянии воскликнул авентурейро.
Итальянец улыбнулся; вытащив из ножен шпагу, он поднял ее перед собой и, поцеловав крест на ее рукояти, внятно сказал, растягивая каждое слово:
— Этим крестом и мукой господа нашего Иисуса Христа, моей честью на этом свете и спасеньем души на том — клянусь!
Бенто Симоэнс упал на колени, потрясенный этой клятвой, которая здесь, в чаще темного и безмолвного леса, звучала особенно торжественно.
Руи Соэйро, бледный, с глазами навыкате, с дрожащими руками, взъерошенными волосами и растопыренными пальцами, которые так и застыли в воздухе, казалось, воплощал собою отчаяние.
Он простер руки к Лоредано и, едва дыша, крикнул:
— Как, Лоредано, вы доверили дону Антонио де Марису завещание, где рассказано, какой дьявольской хитростью вы хотите погубить его семью?..
— Да, доверил!
— И в этом документе вы пишете, что собирались убить его и его жену, поджечь его дом…
— Да, все это я написал!
— У вас хватило наглости написать, что вы собираетесь похитить его дочь и сделать ее, благородную девушку, наложницей такого бродяги… такого негодяя, как вы?
— Да.
— И вы написали также, — продолжал Руи в безумном ужасе, — что другая дочь будет отдана нам и мы кинем жребий, кому провести с нею ночь?
— Я ничего не позабыл, тем более такого важного обстоятельства, — ответил итальянец, улыбаясь. — Все это написано на пергаменте, который сейчас в руках у Антонио де Мариса. Чтобы прочесть его, фидалго достаточно сорвать черные восковые печати, которые местре Гарсиа Феррейра, нотариус в Рио-де-Жанейро, наложил на этот пакет во время моей предпоследней поездки.
Слова эти Лоредано произнес с величайшим спокойствием, не спуская глаз с обоих авентурейро, которые стояли перед ним бледные и уничтоженные.
Некоторое время все молчали.
— Теперь вы видите, — сказал итальянец, — что вы в моих руках. Пусть вам это послужит уроком. Стоит только сделать шаг над пропастью, друзья мои, как надо уже идти дальше, иначе скатишься вниз. Так идемте же. Только предупреждаю: начиная с сегодняшнего дня, повиноваться мне беспрекословно!
Оба авентурейро не проронили ни слова, однако вид их был красноречивее всех заверений.
— А теперь нечего горевать! Я жив, а дон Антонио — настоящий фидалго и не позволит себе вскрыть раньше времени мое завещание. Надейтесь, верьте мне, скоро мы достигнем нашей цели.
Лицо Бенто Симоэнса немного оживилось.
— Говорите же наконец без обиняков, — сказал Руи Соэйро.
— Только не здесь, — следуйте за мной, и я приведу вас в тихое место, где мы сможем поговорить обо всем свободно.
— Подождите, — остановил его Бенто Симоэнс, — прежде всего мы должны искупить свою вину. Только что мы вам угрожали; теперь примите наше оружие.
— Да, после того что здесь было, вы, вполне естественно, можете не доверять нам. Берите.
И тот и другой вытащили кинжалы и шпаги.
— Оставьте ваше оружие при себе, — усмехнувшись, сказал Лоредано, — оно вам понадобится, чтобы меня защищать. Я знаю, как дорога и любезна вам моя жизнь!
Оба авентурейро последовали за итальянцем к кактусовым зарослям, которые мы уже описали.
По знаку Лоредано спутники его влезли на дерево, а потом по лиане спустились в самую середину этой окруженной колючими кактусами полянки не более трех брас в ширину и двух в длину.
С одной стороны, на откосе оврага, было нечто вроде небольшой пещеры, оставшейся от одного из тех больших муравейников, уже наполовину размытых дождем, какие можно встретить у нас на полях. Вот здесь-то, в тени невысокого куста, выросшего среди кактусов, и расположились трое авентурейро.
— О! — вскричал итальянец. — Давненько я уже не был в этих местах; но, сдается, есть тут чем горло промочить.
Он наклонился и, засунув руку в пещеру, вытащил спрятанный там кувшин и поставил перед ними.
— Это капарика38, но особая. Здесь такой не бывает.
— Черт возьми! Да у вас тут, оказывается, винный погреб! — воскликнул Бенто Симоэнс, к которому при виде кувшина сразу вернулось хорошее настроение.
— По правде говоря, — сказал Руи, — я ждал чего угодно, но уж меньше всего мог думать, что из этой дыры нам кувшин с вином вытянут.
— Вот видите! Я иногда заглядываю сюда, в самые жаркие часы. Вот и надо, чтобы тебя ждал тут друг, с которым было бы нескучно провести время.
— И лучше вы не могли придумать! — воскликнул Бенто Симоэнс, наклоняя кувшин и пробуя вино на язык. — Как мы по этому зелью стосковались!
Каждый из троих отведал вина, и кувшин вернулся на прежнее место.
— Ладно, — сказал итальянец, — теперь давайте поговорим о деле. Когда я приглашал вас с собою, я обещал вам большое богатство.
Оба авентурейро кивнули головой.
— Обещание, которое я вам дал, будет исполнено. Богатство это здесь, совсем рядом, мы можем его потрогать.
— Где, где? — спросили оба, жадно озираясь кругом.
— Ну, не здесь же, разумеется, я выразился фигурально. Я сказал, что богатство впереди, но чтобы завладеть им, необходимо…
— Что? Говорите!
— Все в свое время. А сейчас я хочу рассказать вам одну историю.
— Историю? — переспросил Руи Соэйро.
— Верно, небылицу какую? — сказал Бенто Симоэнс.
— Нет, историю такую же непререкаемую, как булла его святейшества папы. Слыхали вы когда-нибудь о некоем Роберио Диасе?39
— Роберио Диасе… Ну да! Ив Сан-Сальвадора?! — воскликнул Руи Соэйро.
— Вот именно.
— Лет восемь тому назад я видел его в Сан-Себастьяне; оттуда он поехал в Испанию.
— А зачем он туда поехал, этот достойный потомок Карамуру40, известно тебе это, дорогой Бенто Симоэнс? — спросил итальянец.
— Помнится, болтали тогда про какие-то сказочные сокровища, будто он собирался предложить их Филиппу Второму, чтобы тот сделал его маркизом и знатным фидалго при своем дворе.
— А больше тебе ничего не доводилось слышать?
— Нет, с тех пор я об этом Роберио Диасе ничего не слыхал.
— Так вот, слушайте: явившись в Мадрид, человек этот быстро нашел путь к королю и был принят им, и тот ухватился за него обеими руками, а у Филиппа Второго, как вы знаете, руки были длинные.
— Так выходит, эта лиса обманула Диаса? — сказал Руи Соэйро.
— Не угадали! На этот раз лиса обернулась обезьяной; она захотела сначала взглянуть на орех, а потом уж его хватать.
— И что же?
— А то, — сказал итальянец с хитрой улыбкой, — что орех был с секретом.
— Как так с секретом?
— А так, дорогой Руи, королю досталась одна скорлупка. Это наше счастье, ядрышко-то достанется нам.
— Вы ловкач, каких мало, мессер Лоредано!
— А мы-то ломаем голову понапрасну!
— Я не виноват, что вы историю вашей страны плохо знаете.
— Не всем же быть такими дошлыми, как вы, мессер итальянец.
— Ну ладно, хватит об этом. Словом, друзья мои, то, что Роберио Диас собирался предложить в Мадриде Филиппу Второму, находится здесь!
И с этими словами Лоредано положил руку на рядом лежавший камень.
Оба авентурейро глядели на него, ничего не понимая, и им начинало уже казаться, что итальянец не в своем уме. Что же касается Лоредано, то, нисколько не интересуясь тем, что они о нем думают, он вытащил шпагу, выковырял ею камень и стал рыть под ним землю. Тем временем сообщники его только передавали друг другу кувшин с вином и, глядя на итальянца, строили самые различные предположения.
Прошло какое-то время, и шпага звякнула, натолкнувшись на что-то твердое.
— Per Dio! — воскликнул итальянец. — Вот он!
Спустя несколько мгновений он вытащил из ямы один из тех глазурованных глиняных горшков, которые индейцы называют «камусимами». Этот был очень невелик; горлышко его было замазано глиной.
Взяв горшок обеими руками, Лоредано потряс его и удостоверился, что внутри что-то шуршит.
— Вот где скрыто сокровище Роберио Диаса, — сказал он торжественно, с расстановкой. — Теперь оно наше. Немного благоразумия — и мы станем богаче багдадского султана и могущественнее венецианского дожа.
Итальянец ударил горшок о камень и разбил его на мелкие куски.
Оба авентурейро воззрились на него; глаза их жадно сверкали. Они надеялись увидеть груду золота, бриллиантов и изумрудов — и были поражены. Из разбитого горшка выпал всего лишь свиток пергамента, завернутый в красноватую кожу и перевязанный крест-накрест коричневым шнуром.
Клинком кинжала Лоредано перерезал шнур; проворно вытащив свиток, он показал своим сообщникам сделанную на нем крупными красными буквами надпись.
Руи Соэйро вскрикнул. Бенто Симоэнс весь затрясся от удивления и восторга.
Итальянец положил свиток на землю. Потом он простер к нему руку. Глаза его приняли жестокое выражение.
— Теперь, — сказал он своим звучным голосом, — теперь вам стоит только потянуться к богатству и власти — и они достанутся вам. Клянитесь, что, когда придет время, рука ваша не дрогнет; клянитесь, что вы будете повиноваться каждому моему движению, слушаться каждого слова, как веления судьбы.
— Клянемся!
— Я устал ждать и воспользуюсь первым удобным случаем. Мне, как главарю, — сказал итальянец с сатанинской улыбкой, — должен бы достаться сам дон Антонио де Марис, но я вам его уступаю, Руи Соэйро. Бенто Симоэнсу Достанется эскудейро. Себе я оставляю знатного кавальейро Алваро де Са.
— Ну, Айрес Гомес у меня попляшет! — воинственно сказал Бенто Симоэнс.
— Что касается остальных, то, если они нам будут мешать, их постигнет та же участь; если же они предпочтут перейти на нашу сторону, то милости просим. Только предупреждаю, тот, кто переступит порог комнаты дочери дона Антонио де Мариса, поплатится жизнью — это моя доля добычи. Львиная доля.
В эту минуту послышался какой-то шорох, зашевелилась листва.
Авентурейро оставили его без внимания, решив, что это ветер.
— Каких-нибудь несколько дней, друзья мои, — продолжал Лоредано, — и мы станем богатыми, знатными, могущественными, как сам король. Ты, Бенто Симоэнс, будешь маркизом де Пакекер, ты, Руи Соэйро, — герцогом Минас-Жерайс, а я… Кем же буду я? — сказал итальянец с улыбкой, от которой его умное лицо просияло. — Я буду…
В это время вдруг раздался голос, глухой, словно доносившийся из могилы:
— Предатели!..
Все трое мгновенно вскочили с места, бледные, похолодевшие от страха. Их нельзя было узнать, — казалось, что это живые мертвецы.
Руи Соэйро и Бенто Симоэнс перекрестились. Итальянец влез на дерево и оглядел местность.
Солнце было в зените и заливало все вокруг своим светом. Ни один листик не шелохнулся на дереве, ни одна пчела не жужжала в траве.
День во всем своем ослепительном блеске царил над лесом.