Часть вторая. ПЕРИ

I. КАРМЕЛИТ41

Стоял март 1603 года.

События, о которых пойдет сейчас речь, совершились за год до начала нашей истории.

Возле дороги, которая связывала Рио-де-Жанейро и Эспирито-Санто, был большой поселок, где жили португальцы и обращенные в христианство индейцы.

Начинало темнеть.

Бушевала страшная, всесокрушающая буря, одна из тех, которые нередко разражаются в горных ущельях этого края. Ветер, завывая, хлестал огромные деревья; вековые стволы их гнулись. В небе клубились густые тучи; грохотал гром. Вспышки молнии следовали друг за другом с такой быстротой, что казалось, и леса, и горы, и всю природу залил хлынувший с высоты океан огня.

На широкой веранде постоялого двора три человека не без восхищения взирали на этот неистовый поединок стихий, красота которого поражала даже таких привычных ко всему людей, как они.

Один из них, коренастый и тучный, сидел в гамаке, висевшем в середине веранды, положив ногу на ногу и скрестив руки на груди. При каждом новом порыве бури он одобрительно вскрикивал.

Второй стоял, прислонившись к столбу из жакаранды, подпиравшему крышу навеса. Это был смуглолицый человек, на вид лет сорока; чертами лица он, пожалуй, походил па еврея; глаза его были устремлены на тропинку, которая вилась перед домом, а потом исчезала в лесу.

Напротив него, прислонясь к другому столбу, стоял монах-кармелит. С улыбкой удовлетворения он следил за тем, как ожесточалась буря. В его красивом лице светились ум и энергия, каждая черта говорила о большой силе характера.

Достаточно было видеть, как этот человек улыбался буре, каким взглядом он встречал вспышки молнии, чтобы с уверенностью сказать, что в душе его живет железная решимость и неукротимая воля, что для него нет ничего невозможного, что он готов вступить в борьбу с землею и небом.

Брат Анджело ди Лука прибыл сюда как миссионер, взявшийся обращать в христианскую веру живших в этих местах язычников и заботиться о спасении их душ. За полгода, которые он здесь провел, он сумел поселить около себя несколько индейских семей и надеялся, что в недалеком будущем приобщит их к церкви.

Год назад он получил от генерала ордена кармелитов милостивое разрешение перейти из монастыря Санта-Мария-Транспонтина в Риме в другой, основанный этим орденом в 1590 году в Рио-де-Жанейро, с тем чтобы сделаться миссионером.

Как генерал ордена, так и прелат Лиссабонский, растроганные религиозным рвением молодого монаха, настойчиво рекомендовали его бывшему тогда приором монастыря кармелитов в Рио-де-Жанейро Диего де Розарио, дабы тот употребил великое трудолюбие и благочестивый дух брата Анджело ди Лука на служение господу нашему и во славу ордена пресвятой девы.

Вот почему сын рыбака, выросший среди венецианских лагун, очутился в сертане Рио-де-Жанейро и в эту минуту любовался грозой, которая становилась все сильнее и сильнее.

— Вы все-таки хотите ехать ночью, Фернан Айнес? — спросил сидевший в гамаке человек.

— Да, на рассвете, — ответил тот, даже не обернувшись.

— А если гроза не уляжется?

— Гроза нисколько меня не тревожит, и вы отлично это знаете, местре42 Нунес. Проклятая охота!..

— Вы боитесь, что ваши люди не успеют вовремя вернуться?

— Я боюсь, как бы в такую бурю всех их молнией не убило.

Монах обернулся.

— Брат мой, тем, кто исповедует слово божие, хорошо повсюду — и на этой веранде, и в лесной чаще. Гром небесный страшен только грешникам — этих не спасет никакая кровля.

Фернан Айнес иронически улыбнулся.

— Вы верите в это, брат Анджело?

— Я верую в господа, брат мой.

— Ну, а по мне, так лучше сидеть тут, а не бродить сейчас по лесу.

— Так или иначе, — сказал Нунес, — в словах нашего досточтимого миссионера…

— Пусть брат Анджело говорит, что хочет. Что мне ваша буря! Только тут я над ной посмеиваюсь, а там как бы она надо мной не посмеялась.

— Фернан Айнес! — воскликнул Нунес.

— Черт бы побрал эту треклятую охоту… — пробурчал гордец, не обращая внимания на его слова.

Воцарилось молчание.

Вдруг тучи разверзлись, молния, извиваясь как змея, метнулась по небу, и огненный вихрь ударил в могучий кедр, высившийся перед навесом.

На глазах у всех дерево расщепилось; одна половина его осталась на месте, другая рухнула наземь. Она ударила Фернана Айнеса в грудь и отшвырнула в глубь веранды.

Товарищ его долгое время стоял в оцепенении. Потом он весь затрясся, как в лихорадке. Он хотел было перекреститься, но его рука, с оттопыренным большим пальцем, так и застыла в воздухе; зубы его стучали, лицо перекосилось, он был одновременно и страшен и смешон.

Монах побледнел; казалось, молния настигла не другого, а его самого. Ужас на мгновение исказил его лицо. Но тут же сардоническая усмешка снова появилась на губах, в которых после внезапного потрясения все еще не было ни кровинки.

Потом, когда первый испуг прошел, оба кинулись к пострадавшему, чтобы оказать ему помощь. Тот сделал над собою усилие, упираясь одной рукой о землю, слегка приподнялся, и изо рта его вместе с хлынувшей кровью вырвались слова:

— Гнев божий!

Понимая, что тела уже не спасти, умирающий обратился мыслями к душе; слабеющим голосом он попросил брата Анджело его исповедать.

Нунес отнес своего товарища в выходившую на веранду комнату и положил на кровать.

Уже совсем стемнело, комната была погружена во мрак; только по временам молния озаряла своим голубоватым светом исповедника, который склонился над умирающим, чтобы лучше расслышать голос, становившийся все слабее и слабее.

— Выслушайте меня и не прерывайте, отец мой, я чувствую, жить мне осталось считанные минуты. Пусть мне и нет прощенья, может быть, я все же смогу искупить мою вину.

— Говорите, брат мой, я слушаю вас.

— В ноябре прошлого года я приехал в Рио-де-Жанейро. Меня приютил один мой родственник. И он, и его жена приняли меня очень радушно.

Родственник мой немало скитался по сертану и долгие годы вел жизнь авентурейро. Однажды он предложил мне отправиться вместе с ним, сказав, что поездка эта может принести нам обоим богатство.

Несколько раз мы возвращались к этому разговору, и в конце концов он открыл мне свою тайну.

Отец некоего Роберио Диаса, поселенца из Баии, выведал у одного индейца, что в сертанах этой местности имеются залежи серебра, причем настолько богатые, что добытым металлом можно было бы вымостить все улицы Лиссабона.

Когда Диас пробирался по непроходимым и диким лесам, он записал свой путь, так чтобы по записям этим в любое время можно было отыскать место, где находятся залежи.

Свиток с этими записями у него украли, да так, что владелец даже не заметил пропажи, и, в результате многих событий, рассказать которые у меня нет сил, план очутился в руках моего родственника.

Сколько преступлений уже было совершено из-за этого клочка пергамента и сколько бы еще совершилось в будущем, но вот господь покарал сейчас меня, последнего, кому досталось это кровавое наследство!..

Силы, казалось, совсем оставили умирающего. Помолчав, он совсем слабым голосом продолжал:

— С приездом губернатора, дона Франсиско де Соузы, пошел слух, что Роберио, будучи в Мадриде, предлагал Филиппу Второму купить обнаруженные им залежи, но, ввиду того что король оказался недостаточно щедр, передумал и предпочел молчать.

Истинная же причина его молчания, которое все приписывали досаде, была известна только моему родственнику, в чьи руки попал свиток: приехав в Испанию и обнаружив, что его обокрали, Роберио был уже не прочь получить хотя бы ту сумму, которую ему обещал король.

Ключ к этим залежам, к несметным богатствам, превосходящим все сокровища багдадского калифа, находился в руках моего родственника. Нуждаясь в верном человеке, который мог бы ему помочь в его предприятии, он решил, что лучше всего подхожу для этого я и что он смело может разделить со мною все трудности этого дела и все надежды.

И я согласился стать соучастником этого преступления, этой кражи, отец мой… Это был мой первый грех!

Голос несчастного сделался еще глуше. Склонившийся над ним монах слушал его с открытым ртом, жадно ловя каждое слово, которое вырывалось у умирающего.

— Бодритесь, сын мой!

— Да, я должен сказать все!.. Зачарованный описанием этих баснословных сокровищ, я стал все чаще думать о них. Нечестивая мысль превратилась в желание… потом в замысел… в план… и в конце концов толкнула меня на преступление! Я убил моего родственника, а его жену…

— Дальше… — сдавленным голосом прошептал монах.

— И выкрал свиток!

Улыбка радости пробежала по лицу брата Анджело.

— Теперь мне остается только уповать на милость господню и искупить зло, которое я содеял. Роберио мертв, но его несчастная жена живет в Баие…. Я хочу, чтобы свиток отдали ей… Вы мне обещаете, брат Анджело?..

— Обещаю. А где свиток?

— Он… спрятан…

— Где?

— В этом… тут вот…

Началась агония.

Брат Анджело, наклонившись ниже и прильнув ухом к губам умирающего, на которых клокотала кровавая пена, приложил руку к его груди — проверить, бьется ли сердце; казалось, он хотел отдалить последний вздох, чтобы вытянуть из несчастного еще одно слово.

— Где, где? — не своим голосом повторял монах.

Предсмертные конвульсии все еще длились; последний трепет жизни — лампады, которая мерцает, перед тем как потухнуть, — затихал в холодеющем теле.

Наконец монах увидел, как одеревеневшая рука приподнялась и указала на стену; он услыхал, как застывающие, но все еще дрожащие губы исторгли наконец долгожданное слово:

— Крест!

Брат Анджело вскочил и окинул комнату взглядом безумца; в изголовье кровати стоял большой грубо отесанный крест с вделанным в него железным распятием.

Яростным движением монах схватил крест и переломил его о колено. Распятие упало на пол; из обломков дерева вывалился смятый свиток пергамента.

Брат Анджело зубами сорвал печать и, подбежав к окну, при свете молний прочел написанные на пергаменте красными буквами слова:

«Истинные и точные записи о путешествии, совершенном Роберио Диасом-отцом в год благодати 1587 в краю, прилегающем к Жакобине, где господь сподобил его открыть самые богатые залежи серебра, какие только существуют на свете, с обозначением всех примет и линий экватора, на которых упомянутые залежи расположены. Начат 20 января в день святого великомученика Себастьяна и окончен в светлое воскресенье, когда мы, по милости божией, благополучно прибыли в означенный город Сан-Сальвадор».

В то время когда монах вчитывался в эти строки, умирающий, корчась в предсмертных муках, все еще ждал, что получит отпущение грехов и последнее помазание.

Но взгляд брата Анджело впился в клочок пергамента, который был у него в руках; он сел на скамью и, низко опустив голову, погрузился в глубокое раздумье.

О чем он думал?..

Он не думал, он бредил. Его разгоряченному воображению предстали горы серебра, беспредельный океан расплавленного металла, сверкающий белизной. Волны этого океана то собирались в складки, то ровно катились, одетые хлопьями пены, которые искрились в лучах солнца созвездиями бриллиантов, изумрудов, рубинов.

По временам на гладкой, точно полированной поверхности, как в зеркале, возникали сказочные дворцы, образы женщин, соблазнительных, как гурии мусульманского рая, или просветленных, как ангелы пресвятой девы, покровительницы ордена кармелитов.

Так прошло полчаса. Безмолвие нарушалось только хрипами умирающего и раскатами грома. Потом все смолкло, и воцарилась зловещая тишина. Грешник испустил дух, так и не получив отпущения.

Брат Анджело поднялся. Не задумываясь, он сорвал с себя рясу и швырнул на пол. На спинке кровати висело мирское платье — он тут же надел его. Потом снял с мертвого оружие, схватил фетровую шляпу и, прижав к груди пергаментный свиток, кинулся к двери.

На веранде раздавались шаги Нунеса, который прогуливался под навесом.

Монах заколебался; присутствие этого человека натолкнуло его на новую мысль: он схватил рясу, накинул ее поверх только что надетого платья и, спрятав в рукав шляпу авентурейро, прикрыл голову большим капюшоном, после чего открыл дверь и направился к Нунесу.

— Consummatum est43, брат мой! — сказал он сокрушенно.

— Упокой, господи, его душу!

— Да, я уповаю на это, если только мне хватит сил выполнить последнюю волю покойного во искупление его греха.

— Это тяжкий грех?

— Это преступление, брат мой. Посвети мне. Я напишу письмо нашему приору Диего де Розарио, ибо, может статься, я уже больше не вернусь и вы ничего обо мне не услышите.

При свете свечи, вставленной в деревянный подсвечник, монах написал несколько строк настоятелю монастыря кармелитов в Рио-де-Жанейро и, простившись с Нунесом, ушел.

Не успел он завернуть за угол дома, как тучи снова разверзлись и все вокруг залило светом молнии, вспыхнувшей с необычайной силой. Два огромных огненных снопа метнулось в лес, и оттуда донесся удушливый запах серы.

У кармелита закружилась голова; ему вспомнился весь этот вечер, страшная смерть, которую он накликал на несчастного своими лицемерными словами и которая не замедлила явиться. Но минуту спустя он пришел в себя. Бледный, еще дрожа от пережитого ужаса, нечестивец поднял руку, словно бросая вызов божьему гневу, и из уст его вырвались кощунственные слова:

— Можешь убить меня, но, если я останусь в живых, у меня будут и богатство и власть назло всему миру!

В словах этих была бессильная ярость сатаны, низвергнутого в бездну непреложной волей творца.

Продолжая путь в темноте, монах обогнул ограду и вышел к расположенной поодаль большой хижине, где в свое время поселил несколько индейских семей. Он вошел туда и, разбудив одного из спавших индейцев, приказал ему приготовиться, чтобы идти с ним, как только начнет светать.

Ливень становился все сильнее; ветер сотрясал соломенные стены и, свистя, забирался в щели.

Монах не смыкал глаз всю ночь, он обдумывал во всех подробностях свой адский план, от осуществления которого его теперь ничто не могло удержать. Время от времени он вставал с места, чтобы взглянуть, не занимается ли рассвет.

Наконец забрезжило утро. За ночь гроза улеглась, было тихо.

Взяв с собою индейца, кармелит отправился в путь. Он долго бродил по сертану, видимо чего-то ища. Часа через два он заметил ту самую чащу кактусов, в которой происходила описанная нами ранее сцена; оглядев это место со всех сторон, он улыбнулся довольной улыбкой. Взобравшись на дерево и спустившись потом по лиане, монах и индеец очутились в убежище, которое нам уже знакомо; было раннее утро.

На следующий день часа в два пополудни из зарослей вышел только один человек. То не был ни монах, ни индеец. То был бесстрашный, дерзкий авентурейро, чертами своими напоминавший брата Анджело ди Лука.

Авентурейро этого звали Лоредано. Там, среди кактусов он похоронил свою тайну: свиток пергамента, монашескую рясу и труп.

По прошествии пяти месяцев викарий сообщил генералу ордена кармелитов в Риме, что брат Анджело ди Лука умер смертью святого, став великим мучеником за дело апостольской веры.

II. ЯРА!

Через два дня после описанных выше событий, чудесным летним вечером семья дона Антонио де Мариса сидела на берегу Пакекера.

Они расположились в небольшой долине между двумя каменистыми холмами, каких немало в этих краях. Трава, устилавшая землю, деревья, выросшие из расщелин в камнях и зеленым сводом нависшие над поляной, придавали этому уголку удивительно живописный вид.

Трудно было найти место для отдыха в часы летнего зноя лучше, чем этот тенистый навес, где все дышало свежестью и где пение птиц сливалось с журчанием воды.

Вот почему, хоть это и было довольно далеко от их дома, дон Антонио в ясные дни приходил иногда сюда со всей семьей, чтобы провести несколько часов среди этой живительной прохлады.

Сидя рядом с женою, фидалго смотрел сквозь просветы листвы на синее бархатное небо нашей страны, которое всегда приводит в такое восхищение европейцев. Изабелл, прислонившись к молодой пальме, следила глазами за течением реки и вполголоса напевала песенку Бернардина Рибейро44.

Сесилия бегала по долине, гоняясь за колибри, которая порхала, переливаясь в воздухе всеми цветами радуги, сверкая, как преломившийся в призме солнечный луч. Девушка раскраснелась от бега и, кидаясь то в одну, то в другую сторону, чтобы настичь кружившуюся и словно дразнившую ее птичку, заливалась смехом.

В конце концов почувствовав усталость, она присела отдохнуть на маленький холмик у самого подножья скалы, к которой можно было прислониться, как к спинке дивана. Она откинула назад голову, ее вытянутые ноги тонули в траве, словно в ворсе роскошного ковра; ее нежная грудь высоко вздымалась.

Так прошло какое-то время; ничто не нарушало этого идиллического покоя.

Как вдруг, откуда-то из листвы, нависшей над ними зеленым сводом, раздался пронзительный крик; чей-то голос произнес непонятное слово:

— Яра!

На языке гуарани это слово означает «госпожа».

Дон Антонио вскочил и в ту же минуту обернулся: глазам его предстало нечто необычайное.

Как раз над тем местом, где сидела Сесилия, на обрыве скалы, упершись ногами в узенький выступ, стоял индеец, всю одежду которого составляла легкая туника из бумажной материи; он удерживал плечом камень, отломившийся от скалы и едва не покатившийся вниз.

Индеец делал нечеловеческие усилия, чтобы справиться с тяжестью обломка, который, казалось, вот-вот его раздавит; одной рукой он ухватился за ветку дерева; до последней степени напрягши все мускулы, он старался не потерять равновесие.

Дерево дрожало. Казалось, камень сию же минуту скатится вниз вместе с индейцем и раздавит сидящую под скалой девушку.

Услыхав крик, Сесилия подняла голову и недоуменно взглянула на отца, не подозревая об опасности, которая ей грозила.

Предупредить беду, побежать, схватить, спасти от смерти — вот что стало единственной мыслью, единственным побуждением дона Антонио де Мариса, до безумия любившего дочь. И он стремительно кинулся к ней.

Как только фидалго принес едва не потерявшую сознание девушку в объятия матери, индеец одним прыжком очутился внизу на середине лужайки. Несколько раз перевернувшись, камень грохнулся вниз с высоты и глубоко врезался в землю.

Только теперь оцепеневшие от страха очевидцы этой сцены вскрикнули: они поняли, как велика была опасность, которая миновала.

Широкая борозда пролегла от выступа скалы до того холмика, где только что сидела Сесилия; пронесшийся камень выдрал траву и взрыхлил землю. Дон Антонио, все еще бледный и потрясенный, отвернулся от этого страшного места, где воображению его уже рисовалась могильная плита, и обратил свой взор на индейца, который явился в нужную минуту, как некий добрый дух бразильских лесов.

Фидалго не знал, чему больше дивиться: силе и героизму индейца, спасшего его дочь, или той сверхъестественной ловкости, с которой тот сам спасся от неминуемой смерти.

Что же касается чувства, которое толкнуло его на этот подвиг, то оно нисколько не удивило дона Антонио. Фидалго знал, каков истинный характер наших индейцев, на которых историки возвели столько нелепейшей клеветы; он знал, что индейцы, если с ними не вступают в войну и не провоцируют их на месть, бывают великодушны и могут иметь высокие побуждения и совершать самые благородные поступки.

Воцарилось глубокое молчание. Но сейчас от недавнего идиллического спокойствия семьи, собравшейся на берегу Пакекера, не осталось и следа.

Дона Лауриана и Изабелл, встав на колени, творили благодарственную молитву. Сесилия, все еще не опомнившаяся от испуга, прижималась к груди отца и с нежностью целовала его руку. Индеец скромно стоял в стороне не в силах оторвать восхищенного взора от спасенной им девушки.

Наконец дон Антонио, обняв одной рукой дочь, подошел вместе с нею к индейцу и приветливо протянул ему руку. Тот низко поклонился и эту руку поцеловал.

— Какого ты племени? — спросил фидалго на языке гуарани.

— Гойтакас45, — ответил индеец, гордо подняв голову.

— Как тебя зовут?

— Пери, сын Араре, первого в своем племени.

— Я — португальский фидалго, я — белый враг твоего народа и завоеватель твоей земли. Но ты спас жизнь моей дочери, и я предлагаю тебе дружбу.

— Пери принимает ее. Ты уже давно стал мне другом.

— Как это могло быть? — удивленно спросил дон Антонио.

— Слушай.

И на туземном языке, таком богатом и поэтичном, звучавшем так мягко, словно язык этот родился из шелеста ветра в листве и из щебета лесных птиц, он начал свой простодушный рассказ:

— Было то время года, когда цветет золотое дерево46. Тело Араре и его оружие укрыла земля. Остался один только лук, с которым он ходил на войну. Пери созвал всех воинов своего племени и сказал:

«Отец мой умер. Тот из нас, кто окажется сильнее всех, возьмет лук Араре. Все на войну!»

Так сказал Пери. Воины ответили ему: «Все на войну!»

Солнце озарило землю — мы двинулись в путь; луна взошла на небо — мы пришли к цели. Мы сражались, как сражаются гойтакасы. Всю ночь была битва. Лилась кровь, пылал огонь.

Когда Пери опустил лук Араре, в табе белых не осталось ни одной стены47, ни одного живого человека, все стало пеплом.

Пришел день и принес свет; пришел ветер — разнес пепел.

Пери всех превзошел. Он стал первым в своем народе, ибо был самым могучим из воинов.

Мать пришла к Пери и сказала:

«Пери, вождь гойтакасов, сын Араре, ты великий воин, ты могуч, как твой отец; твоя мать любит тебя».

Воины пришли и сказали:

«Пери, вождь гойтакасов, сын Араре, ты самый храбрый в племени, тебя больше всех боятся враги. Воины послушны тебе».

Женщины пришли и сказали:

«Пери, первый из всех, ты прекрасен, как солнце, и гибок, как тростник, что подарил тебе имя, женщины — твои рабыни».

Пери выслушал и ничего не ответил; ни слова матери, ни речи воинов, ни любовь женщин его не развеселили.

В доме с крестом, среди огня, Пери увидел сеньору белых. Она была светла, как дочь луны, и прекрасна, как лебедь.

Глаза ее были цвета неба; волосы цвета солнца; одета она была в облако; пояс у нее был из звезд, а в волосах перья из света.

Огонь погас; дом с крестом рухнул.

Ночью Пери приснился сон; к нему явилась сеньора белых. Она была грустна и сказала так:

«Пери, свободный воин, ты мой раб, ты всюду пойдешь за мной, как утренняя звезда за рассветом».

Луна повернула свой алый лук, когда мы вернулись с войны. Каждую ночь Пери видел сеньору, вокруг нее было облако — она не касалась земли, а Пери не мог подняться на небо.

Когда дерево кажуэйро теряет листву, оно как мертвое, у него нет цветов и нет тени; оно плачет тогда слезами, сладкими, как мед его плодов.

Так горевал и Пери.

Сеньора больше не появлялась, но сеньора всегда стояла перед глазами Пери.

Деревья зазеленели. Птички свили новые гнезда, сабиа пела, все смеялись; сын Араре вспомнил об отце.

Настало время войны.

Мы вышли, шагали долго, пришли на берег большой реки. Воины разбили лагерь; женщины развели огонь; Пери взглянул на солнце.

Он увидел ястреба в небе.

Был бы Пери ястребом, он бы взвился в небеса, чтобы увидеть свою сеньору.

Подул ветер.

Был бы Пери ветром, он бы понес свою сеньору по воздуху.

Он увидел — легла тень.

Был бы Пери тенью, он шел бы за своей сеньорой во мраке ночи.

Трижды засыпали птицы.

Мать его пришла и сказала:

«Пери, сын Араре, белый воин спас твою старую мать от смерти и белая девушка — тоже».

Пери взял оружие и ушел. Он пошел посмотреть на белого воина и стать его другом. И на дочь сеньоры — и стать ее рабом.

Солнце было в зените, когда Пери пришел к реке. Он долго смотрел на твой большой дом.

Белая девушка явилась.

То была сеньора, та, что приходила к Пери во сне. Она не грустила как прежде — она была весела. Она сошла с облаков и звезд.

Пери сказал:

«Сеньора сошла на землю: ее отпустила луна, ее мать. Пери, сын солнца, будет охранять сеньору здесь, на земле».

Глаза Пери глядели на сеньору, а уши внимали стуку сердца. Отломился камень и хотел умертвить сеньору.

Сеньора спасла старую мать Пери. Пери не хотел, чтобы сеньора опять загрустила и воротилась на небо.

Белый воин! Пери, вождь своего народа, сын Араре из племени гойтакасов, искусный в сражениях, предлагает тебе свой лук — ты стал ему другом.

На этом индеец окончил свой рассказ.

Все время, пока он говорил, выражение неукротимой гордости, силы и отваги сверкало в его черных глазах и придавало его лицу какое-то особое благородство. При всем своем простодушии, этот сын лесов казался царем: поистине царственной была его сила.

Едва он окончил свою речь, как вся надменность воина вдруг исчезла; он стал смиренным, робким; он чувствовал себя всего только варваром перед цивилизованными — людьми; инстинкт говорил ему, что знают они много больше, чем он.

Дон Антонио с улыбкой выслушал его речь, то замысловатую, то наивную, как первые слова, которые лепечет ребенок у материнской груди. Фидалго переводил Сесплии, как умел, этот поэтический рассказ. Девушка ужо оправилась от испуга. Преодолевая страх, который внушал ей туземец, она старалась вникнуть в смысл его речей.

Они вспомнили индианку, которую дон Антонио вырвал два дня тому назад из рук авентурейро и которой Сесилия подарила голубые и алые стеклянные бусы. Это и была мать Пери.

— Пери, — сказал фидалго, — когда двое людей становятся друзьями, тот, кто находится в доме другого, принимает его угощение.

— Да, таков обычай. Старики племени передают его юношам, отцы — сыновьям.

— Ты поужинаешь с нами.

— Пери тебе повинуется.

Наступил вечер, в небе зажглись первые звезды. Вся семья в сопровождении Пери направилась к дому и поднялась на площадку.

Дон Антонио вошел на минуту к себе и вынес из комнаты красивый инкрустированный клавин, украшенный его гербом.

— Этот клавин — мой верный спутник, мое оружие на войне. Он не знает осечки, он бьет без промаху; пуля его надежна, как стрела твоего лука. Пери, ты спас жизнь моей дочери, дочь моя дарит тебе клавин своего отца.

Индеец с глубочайшей благодарностью принял подарок.

— Пери никогда не расстанется с клавином — он получил его от сеньоры.

Прозвонил колокол, созывая всех на ужин.

Индеец, не привыкший к обычаям белых, охваченный благоговейным почтением ко всему вокруг, не знал, как себя вести.

Фидалго, казалось, помолодел от радости. Он всячески старался показать своему гостю, как высоко он ценит его поступок, и с большим радушием его угощал. Но индеец не прикоснулся к еде.

Понимая, что упрашивать его далее бесполезно, дон Антонио де Марис налил два бокала канарского вина и сказал:

— Пери, у белых есть обычай: пить за здоровье друга. Вино дает нам силу, храбрость, хорошее настроение. Выпить за друга — это значит пожелать ему быть сильным, храбрым, счастливым. Я пью за сына Араре.

— А Пери пьет за тебя, потому что ты отец сеньоры; Пери пьет за тебя, потому что ты спас его мать; он пьет за тебя, потому что ты воин.

И, говоря это, индеец каждый раз поднимал бокал и, не поморщившись, отпивал новый глоток вина.

За здоровье отца Сесилии он готов был выпить даже отраву.

III. ЗЛОЙ ГЕНИЙ

Пери после этого несколько раз приходил к дону Антонио де Марису.

Старый фидалго сердечно его встречал и принимал как друга; великая простота индейца пришлась ему по душе.

Что же касается Сесилии, то, несмотря на благодарность, которую она питала к Пери за его преданность, она не могла преодолеть в себе чувства страха. Это ведь был один из тех краснокожих, которых в таких мрачных красках описывала ей мать, которыми маленькую девочку так часто пугали.

Для Изабелл Пери был не лучше и не хуже любого другого индейца; она вспоминала свою несчастную мать-индианку, вспоминала свое происхождение и те обиды, какие ей приходилось терпеть от белых.

А дона Лауриана видела в индейце просто-напросто верного пса, который однажды, правда, сослужил службу семье и за это ему теперь дают кусок хлеба. Думала она так не потому, что от природы была черства, — сказывались предрассудки, привитые ей еще в детстве.

Через две недели после того, как Пери спас Сесилию, однажды утром Айрес Гомес явился к дону Антонио, сидевшему у себя в кабинете.

— Сеньор дон Антонио, иностранец, которого вы приютили две недели тому назад, хочет поговорить с вами.

— Пусть войдет.

Айрес Гомес ввел иностранца. Это был тот самый Лоредано, в которого преобразился известный нам кармелит, брат Анджело ди Лука.

— Что вас привело ко мне, друг мой, вам чего-нибудь не хватает?

— Напротив, сеньор кавальейро, мне так хорошо у вас, что я хотел бы остаться.

— А кто вам мешает? Принимая людей к себе в дом, мы не спрашиваем их имен и не допытываемся, когда они нас покинут.

— Ваше гостеприимство, сеньор кавальейро, достойно настоящего фидалго; но сейчас я хочу поговорить с вами не об этом.

— В таком случае объяснитесь.

— Один авентурейро из вашего отряда уезжает в Рио-де-Жанейро, к жене и детям, приехавшим из Португалии.

— Да, вчера он мне уже сказал об этом.

— Вам теперь недостает одного человека; я мог бы заменить его; вы не возражаете?

— Нисколько.

— Значит, я могу считать себя принятым?

— Не торопитесь. Пусть сначала Айрес Гомес расскажет вам о правилах, которым вам придется подчиняться; если вы согласитесь с ними, вопрос решен.

— Правила эти я, по-моему, уже знаю, — сказал итальянец, улыбаясь.

— Все-таки сходите к нему.

Фидалго позвал своего эскудейро и поручил ему изложить Лоредано устав, которому подчинялись авентурейро, принятые на службу к дону Антонио. Посвящать в эти правила новичков было одной из привилегий Айреса Гомеса, и он пользовался ею, напуская на себя превеликую важность; выглядел он при этом весьма забавно.

Когда они вышли на площадку, Айрес Гомес выпрямился и многозначительно изрек:

— Закон, статут, устав, дисциплина — или называйте это как хотите, — которым подчиняется всякий, кто вступает в отряд сеньора кавальейро дона Антонио де Мариса, знатного фидалго, прямого потомка рода Марисов.

Тут эскудейро откашлялся и продолжал:

— Пункт первый: повиноваться без возражений. За нарушение смерть.

Итальянец кивнул головой в знак согласия.

— Это означает, мессер итальянец, что ежели в один прекрасный день сеньор дон Антонио прикажет вам прыгнуть с этой скалы — сотворите молитву и прыгайте: так или иначе, головой вверх или головой вниз, а вам придется это проделать, и я, Айрес Гомес, тому порукой.

Лоредано улыбнулся.

— Пункт второй: довольствоваться тем, что вам дают. Кто нарушит…

— Сделайте милость, сеньор Айрес Гомес, не трудитесь напрасно: я знаю все, что вы собираетесь мне сказать, и готов вас избавить от этой обязанности.

— Что это значит?

— Это значит, что мои товарищи, сначала один, потом другой, успели уже описать мне всю эту церемонию.

— Позвольте…

— Это излишне; я все знаю, все принимаю. Готов поклясться во всем, чего вы от меня требуете.

Сказав это, итальянец повернулся на каблуках и направился к кабинету дона Антонио, в то время как эскудейро, раздосадованный тем, что ему не дали довести до конца ритуал посвящения, так много для него значивший, пробурчал:

— Неладный это человек!

Лоредано вошел в комнату дона Антонио.

— Ну, так как же? — спросил фидалго.

— Я согласен.

— Хорошо. Но есть еще одно обстоятельство, о котором Айрес Гомес, разумеется, не упомянул.

— Какое, сеньор кавальейро?

— А то, что дон Антонио де Марис, — сказал фидалго, кладя руку на плечо итальянца, — не только суровый начальник, но и верный друг. Я хозяин этого дома и отец той семьи, к которой отныне принадлежите и вы.

Итальянец склонил голову, чтобы засвидетельствовать свою благодарность, но вместе с тем и скрыть овладевшее им волнение.

Услышав благородные слова фидалго, он не мог не почувствовать смущения: в голове у него рождался план интриги, которую он тогда уже начал плести; план этот, как мы знаем, окончательно созрел лишь год спустя.

Покинув место, где он спрятал свое сокровище, новоиспеченный авентурейро направился прямо к дону Антонио де Марису и попросил приюта — он знал, что в этом доме никому не отказывают в гостеприимстве. Он намеревался отправиться в Рио-де-Жанейро и там уже решить, как ему лучше поступить.

Когда в руках Лоредано оказался драгоценный свиток, ему представилось, что он может действовать двумя путями.

Либо поехать в Европу и продать свою тайну Филиппу Второму или государю какой-нибудь другой, могущественной и враждебной Испании страны.

Либо разработать собственными силами, с помощью нескольких нанятых для этой цели авентурейро, сказочные богатства этих залежей, которые должны вознести его на вершины могущества.

Последнее больше ему улыбалось, но пока он окончательно еще не остановился ни на одном из этих решений. Спрятав свою тайну в надежном месте и избавившись от мучившего его страха, что кто-то о ней узнает, итальянец, как мы уже сказали, нашел нужным попросить гостеприимства у дона Антонио де Мариса.

Там он выработает план действий, которому должен следовать, а потом вернется, чтобы достать зарытый в землю пергамент, и с ним найдет путь к богатству, могуществу, счастью.

Очутившись в доме фидалго, бывший монах, как человек наблюдательный, присмотрелся к обстановке, и нашел, что она вполне благоприятна для осуществления замысла, который уже рождался в его голове, но не успел еще превратиться в тщательно разработанный план.

Наемные солдаты, продающие свою свободу, совесть и даже жизнь, по-настоящему ценят только одно — деньги. Их господином, начальником и другом становится тот, кто дороже заплатит. Брат Анджело знал людей, и потому стоило ему немного освоиться с распорядком жизни этого отряда авентурейро, как он уже понял, с какими людьми он имеет дело.

«Они очень мне пригодятся», — сказал он себе.

Но случилось нечто такое, что смешало все его карты.

Он увидел Сесилию.

От встречи с этой девушкой, целомудренной и чистой, буйные страсти итальянца, которые он так долго вынужден был подавлять, вспыхнули вдруг как порох.

Все, что сдерживалось в нем монастырской жизнью, вое неукротимые желания, которые ряса монаха сковывала в нем, как толстая корка льда, весь жар молодости, загубленной в бдениях и постах, — все это прилило вдруг к сердцу, сдавило горло.

И вот этой душой, закореневшей в пороках, но еще ни разу не любившей, овладела великая жажда наслаждения. Чувство заговорило в нем с той же необузданной, дерзновенной силой, какая направляла всю его жизнь.

Он понял, что девушка эта нужна ему не меньше, чем сокровища, о которых он столько мечтал. Разбогатеть ради нее, завладеть ею, чтобы полнее насладиться богатством, — вот что сделалось с этого дня его единственным стремлением, подчинившим себе все остальное.

Один из авентурейро уехал. Лоредано попросился на его место и, как мы уже видели, был принят. Дальнейший план наметился сам собой.

Что это за план, мы уже знаем: итальянец хотел сделаться главою отряда, похитить Сесилию, отправиться к серебряным залежам, увезти оттуда столько серебра, сколько будет в его силах, поехать в Баию, напасть на какой-нибудь испанский корабль, взять его на абордаж и, подняв паруса, уплыть в Европу.

Там он снарядит несколько пиратских судов, вернется в Бразилию, разработает залежи, добудет несметные богатства и… Взору его открывался мир, полный надежд, большого будущего и счастья.

В течение целого года он тщательно обдумывал свое предприятие, стараясь предусмотреть все. Он сумел склонить на свою сторону двух авентурейро, пользовавшихся немалым весом в отряде, — Руи Соэйро и Бенто Симоэнса. При их содействии он и рассчитывал успешно завершить свое дело.

Готовился он втихомолку, втайне от всех. В отряде было только два человека, которые могли его выдать. Но Лоредано был не из тех людей, что попадаются впросак, и ни за что бы не дал своим сообщникам оружие, которое те могли бы потом обернуть против него самого. Вот почему он и рассказал им о завещании, переданном дону Антонио де Марису.

На самом деле в завещании этом он и не думал раскрывать свои планы, он только намекал на измену обоих авентурейро, давая понять, что они пытались вовлечь его в заговор. Таким образом, монах собирался отметить ложью даже минуту смерти, когда вместо него должен был заговорить пергамент.

Доверие, которое он питал, и не без основания, к благородству дона Антонио, совершенно его успокаивало. Он знал, что фидалго никогда не позволит себе вскрыть данный ему на хранение пакет.

Вот как действовал брат Анджело ди Лука под именем Лоредано, проникнув в дом Антонио де Мариса и готовясь привести в исполнение план, с которым мысли его не расставались ни на минуту.

Целый год он прождал и, по его словам, устал ждать. Наконец он взялся за дело; сначала он запугал своих двух сообщников и низвел их до положения немых статистов, покорных каждому его жесту; потом он решил, что надо воодушевить эти манекены каким-нибудь чувством, дабы пробудить в них силу и смелость, нужные, чтобы кинуться в пропасть и не дрогнуть ни перед чем.

Чувством этим стало корыстолюбие.

Увидев пергамент, оба авентурейро не могли не испытать той лихорадочной дрожи, той auri sacra fames48, которая овладела самым итальянцем, когда взору его представилось море расплавленного серебра, которое одно могло утолить томившую его жажду.

Расчет его был верен. Читая манускрипт, оба авентурейро воодушевились. Чтобы завладеть этими неисчерпаемыми сокровищами, тот и другой, не задумавшись, переступили бы через труп друга, обратили в пепел дом и попрали честь целой семьи.

Им на горе, неожиданно донесшийся из-под земли голос все изменил.

Не будем, однако, забегать вперед; сейчас мы пока еще в 1603 году; таинственный голос прозвучит лишь год спустя, и нам необходимо сначала рассказать о кое-каких обстоятельствах, обусловивших дальнейшее развитие этой правдивой истории.

IV. СЕСИ

Через несколько часов после того, как Лоредано был принят в дом дона Антонио де Мариса, Сесилия, подойдя к окну, увидела по ту сторону обрыва Пери, который глядел на нее с восхищением.

Бедный индеец, застенчивый и нелюдимый, решался подойти к дому лишь тогда, когда на площадке появлялся дон Антонио де Марис. Он чувствовал, что расположен к нему только старый фидалго, человек с благородным сердцем.

Уже четыре дня индеец не появлялся. Дон Антонио начал было думать, что он ушел совсем и вернулся в родные места, покинутые только ради войны, которую его племя вело с другими индейцами и португальцами.

Племя гойтакасов занимало всю территорию между мысом Сан-Томе и Кабо-Фрио; это был народ воинственный, мужественный и храбрый, который не раз давал белым завоевателям почувствовать силу своего оружия.

Именно гойтакасы разрушили до основания колонию Параибу, основанную Перо де Гойсом; а потом — после шестимесячной осады — колонию Виторию, основанную Васко Фернандесом Коутиньо в Эспирито-Санто.

После этого небольшого исторического отступления вернемся к нашему герою.

Первым чувством Сесилии при виде индейца был испуг: она отошла от окна. Но ее доброе сердце вознегодовало на этот страх; оно говорило ей, что нет оснований бояться человека, который спас ей жизнь. Она подумала, что, выказывая свое отвращение к индейцу, она отвечает черной неблагодарностью на все добро, которое он ей сделал.

И она поборола страх и заставила себя оказать индейцу то внимание, которое он заслужил. Она снова подошла к окну и помахала Пери рукой.

Не помня себя от радости, индеец кинулся к дому.

— Отец, посмотрите, к нам идет Пери! — воскликнула Сесилия, вбегая в кабинет.

— Что же, добро пожаловать, — ответил фидалго.

И вместе с дочерью дон Антонио вышел навстречу индейцу, который уже поднимался по лестнице на площадку,

В руках у Пери была маленькая корзиночка, удивительно искусно сплетенная из белоснежной соломки, вся в тонких кружевных узорах. Оттуда доносился слабый писк и возня крохотных обитателей этого гнездышка.

Индеец встал перед Сесилией на колени; не осмеливаясь поднять глаза, он протянул ей свой подарок. Сняв крышку, девушка от неожиданности вздрогнула, но потом улыбнулась: из корзинки выпорхнул целый рой разноцветных колибри; иные из них сразу же улетели.

Одна птичка прильнула к груди Сесилии, другая стала порхать вокруг ее белокурых волос.

Девушка восхищалась их сверкающим оперением: одни были ярко-красные, другие — синие и зеленые; все отливали золотом и поражали своей красотой.

Глядя па эту ожившую радугу, думалось, что природа творила эти маленькие существа с улыбкою на устах, что их удел — питаться пыльцою и медом и, взлетая, радовать глаз, как цветы на земле и звезды на небе.

Вдоволь налюбовавшись птичками, Сесилия взяла их в руки одну за другой, поцеловала, пригрела у себя на груди и пожалела, что сама она не какой-нибудь яркий и ароматный лесной цветок, — тогда бы она могла их привлечь и они бы все время порхали вокруг нее.

Пери смотрел на девушку — он был счастлив: впервые с тех пор, как он ее спас, ему удалось вызвать на ее губах улыбку радости. Однако, хоть ощущение счастья и жило где-то в глубине его сердца, нетрудно было заметить, что лицо индейца омрачено грустью. Он подошел к дону Антонио де Марису и сказал:

— Пери уходит.

— Ах, ты возвращаешься в родные места? — сказал фидалго.

— Да, Пери возвращается на землю, где покоятся кости Араре.

Дон Антонио щедро одарил индейца за себя и за дочь.

— Узнайте, Отец, почему он уходит от нас, — попросила Сесилия.

Фидалго перевел ее вопрос.

— Пери больше не нужен сеньоре. Пери должен уйти туда, куда пойдут его мать и братья.

— А если на сеньору опять будет падать камень, кто тогда ее защитит? — спросила девушка, улыбаясь и намекая индейцу на его же слова.

Услыхав этот вопрос, который дон Антонио ему перевел, индеец не знал, что ответить. Он снова задумался над тем, что и раньше уже приходило ему в голову, — он боялся, как бы в его отсутствие кто-нибудь не обидел Сесилию.

— Если сеньора прикажет, — сказал он наконец, — Пери останется.

Отец перевел ей этот ответ индейца, и Сесилия рассмеялась. Ее забавляла эта слепая покорность, но она была женщиной, и где-то в глубине ее девичьего сердца таилась толика тщеславия.

И как ей было не гордиться? Этот сын природы — вольный, как птица в небе или как ручей в долине, — признал себя ее рабом. Эта смелая, мужественная натура, явившая чудеса силы и храбрости, эта воля, неукротимая, как поток, свергающийся с вершины горы, побеждена, взята в плен, простерта у ее ног!

Нет такой женщины, которой не было бы лестно чувствовать, что она шутя может заставить сильного человека склоняться перед ней, слушаться одного ее взгляда.

Как это характерно для женщин: признавая, что сами они слабы, они больше всего стремятся слабостью этой властвовать над мужчинами, над теми из них, кто сильнее, выше, значительнее, чем они сами; они любят в мужчинах разум, храбрость, талант или власть только для того, чтобы победить их и подчинить себе.

Иногда, правда, и женщина позволяет мужчине властвовать над собой. Только обычно этой привилегией пользуется лишь тот, кто не вызывает в ней восхищения, не будит тщеславия, не толкает ее на эту борьбу слабости с силой.

Сесилия была неопытной, чистой девушкой, еще не познавшей чар своей красоты; но она была дочерью Евы и не могла быть совершенно чужда тщеславия.

— Сеньора не хочет, чтобы Пери уходил, — величественно сказала она и тряхнула головой в подтверждение своих слов.

Индеец понял ее желание.

— Пери остается.

— Видишь, Сесилия, — смеясь, воскликнул дон Антонио, — он тебя слушается!

Сесилия улыбнулась.

— Моя дочь благодарит тебя за эту жертву, Пери, — продолжал фидалго, — но ни она, ни я не хотим, чтобы ты покидал свое племя.

— Сеньора приказала, — ответил индеец.

— Она только хотела испытать, послушаешься ты ее или нет. Теперь она знает, как ты ей предан; она довольна; она согласна тебя отпустить.

— Нет!

— А как же твои братья, твоя мать, твоя свобода?

— Пери — раб сеньоры.

— Но Пери — воин и вождь.

— У племени гойтакасов сто воинов, таких же сильных, как Пери, тысячи луков и стрелы, что ястребы.

— Значит, ты окончательно решил остаться?

— Да, и раз ты не хочешь приютить Пери у себя, он будет жить под деревом в лесу.

— Ты меня обижаешь, Пери! — воскликнул фидалго. — Дом мой открыт для всех, а для тебя и подавно: ты мне друг, ты спас мою дочь.

— Нет, Пери не обижает тебя. Но он знает, что кожа у него темная, как земля.

— Зато у него золотое сердце.

В то время как дон Антонио уговаривал индейца вернуться к своим, из леса послышалось монотонное пение.

Пери прислушался. Потом он сошел вниз и побежал в направлении, откуда доносился голос, напевавший на заунывный индейский мотив песню на языке гуарани:

«Звезда зажглась. Мы выходим ночью. Ветер подул. Несет нас на крыльях.

Война подняла нас. Мы побеждаем. Война улеглась.

Идем домой.

Война — мужчины воюют. Кровь.

Мир — работают жены. Вино.

Звезда зажглась. Пускаемся в путь. Ветер подул. Уходить пора».

Эту туземную песню пела немолодая индианка. Она стояла, прислонившись к дереву, и сквозь листву его видела все, что происходило на площадке.

Пери подошел к ней, смущенный и печальный.

— Мать! — воскликнул он.

— Пойдем! — сказала индианка, направляясь в лес.

— Нет, я не пойду.

— Мы уходим.

— Пери остается.

Индианка с глубоким удивлением смотрела на сына.

— Твои братья уходят.

Пери ничего не ответил.

— Твоя мать уходит.

Снова молчание.

— Воины ждут тебя!

— Пери остается, мать! — сказал индеец; голос его дрожал.

— Почему?

— Так приказала сеньора.

Несчастная мать поняла, что решение его непреклонно. Она знала, какую власть имело над душой Пери изображение пресвятой девы, которое он видел во время битвы; а ведь он был уверен, что это и есть Сесилия.

Она поняла, что теряет сына, которым гордилась в старости так же, как в молодости гордилась мужем своим Араре. Слезинка скатилась по ее щеке цвета меди.

— Мать, возьми лук Пери, похорони его рядом с прахом его отца и сожги хижину Араре.

— Нет, может быть, Пери вернется — тогда он найдет хижину своего отца и в ней мать, которая его любит. Все будут в печали, пока месяц цветов не возвратит сына Араре в долину, где он родился.

Индеец печально покачал головой.

— Пери не вернется!

Мать его всплеснула руками в отчаянии и страхе.

— Плод, что упал с дерева, не возвращается на прежнее место; лист, что оторвался от ветки, сохнет и гибнет; ветер его уносит. Пери — лист, ты, мать, — дерево. Пери больше не вернется к тебе.

— Белая девушка спасла твою мать. Лучше бы дала ей умереть, только бы не отнимала у нее сына. Мать без сына — это земля без воды: она сжигает и губит все, что вокруг.

Слова эти сопровождались грозным взглядом. Так смотрит тигрица, у которой хотят отнять детенышей.

— Мать, не обижай сеньору. Пери умрет и в последний час не вспомнит о тебе.

Какое-то время оба молчали.

— Твоя мать остается! — решительно сказала индианка.

— А кто будет матерью племени? Кто будет хранить хижину Пери? Кто расскажет детям про войны, которые вел Араре, сильнейший из сильных? Кто вспомнит, сколько раз народ гойтакасов поджигал табы белых и побеждал людей, что метали молнии? Кто будет готовить вина и напитки для воинов и передавать молодым обычаи стариков?

Пери произнес эти слова с волнением. Он вспомнил о своей жизни среди родного племени; индианка задумалась, потом сказала:

— Твоя мать вернется к себе. Она будет ждать тебя у двери хижины под тенью жамбейро49. Если цветы жамбо распустятся без Пери, твоя мать уже не увидит его плодов.

Индианка положила руки на плечи сына и прижалась лбом к его лбу. На минуту их слезы смешались.

Потом она медленно пошла прочь. Пери провожал ее взглядом, пока она не исчезла в чаще, он уже готов был позвать ее, догнать и уйти вместе с ней. Но в эту минуту вместе с ветром до него долетел серебристый голос Сесилии, разговаривавшей с отцом, — и он остался.

В ту же ночь индеец построил себе маленькую хижину на выступе скалы; там он и поселился.

Прошло три месяца.

Сесилии лишь на короткое время удалось побороть в себе отвращение к краснокожему, это было тогда, когда она приказала ему остаться; потом ей даже не вспомнилось, что нехорошо быть неблагодарной, и она перестала скрывать свою неприязнь.

Стоило только индейцу подойти к ней поближе, как она испуганно вскрикивала, или убегала, или просто приказывала ему уйти. Пери, который успел уже научиться португальскому языку и понимал ее слова, удалялся, приниженный и печальный.

Но он был все так же ей предан. Он сопровождал дона Антонио де Мариса в его поездках, помогал ему своим опытом, показывал места, богатые золотом или драгоценными камнями. А в остальное время он без устали обегал леса, чтобы сорвать душистый цветок или поймать диковинную птичку, и отдавал их фидалго с просьбой подарить Сеси, ибо сам уже не решался подойти к ней, боясь, что она будет недовольна.

«Сеси»— так индеец стал называть свою сеньору, когда узнал, что имя ее Сесилия.

Однажды девушка услыхав, что он назвал ее так, нашла в этом новый предлог рассердиться на своего безропотного раба, который покорно слушался каждого ее жеста, и сурово спросила его:

— Почему ты зовешь меня «Сеси»?

Индеец печально улыбнулся.

— Ты разве не можешь выговорить «Сесилия»?

Пери отчетливо по слогам произнес полное имя девушки. Это было тем более удивительно, что его родной язык не знает четырех португальских букв — ив числе их буквы «л».

— В таком случае, — не без любопытства спросила девушка, — раз ты можешь правильно произнести мое имя, почему ты зовешь меня иначе?

— Потому, что имя «Сеси»у Пери в душе.

— Ах, у вас есть такое слово?

— Да.

— Что же оно означает?

— То, что Пери чувствует.

— А по-португальски?

— Пери не хочет, чтобы сеньора знала.

Девушка нетерпеливо топнула ногой.

Как раз в это время шел дон Антонио. Сесилия подбежала к нему.

— Отец, что значит на туземном языке слово «Сеси»?

— «Сеси»? — переспросил фидалго, припоминая. — Да, вспомнил! Это глагол, который означает «печалиться», «огорчаться».

Девушке стало стыдно: она поняла, как она была неблагодарна, и, вспомнив, как много для нее сделал индеец и как она сурово обходилась с ним все это время, нашла, что была злой, себялюбивой, жестокой.

— Какое нежное слово! — сказала она отцу. — Так поют птицы.

С этого дня она переменила отношение к Пери: понемногу перестала его бояться; его непосредственная натура ей стала понятнее; сначала она видела в нем раба, а теперь — друга, преданного и верного.

— Зови меня Сеси, — говорила она иногда индейцу, улыбаясь. — Это нежное имя будет напоминать мне о том, какой я была злой, и научит меня быть доброй.

V. ПОДЛОСТЬ

Пора продолжить теперь наш рассказ, который мы прервали, ибо необходимо было упомянуть о некоторых событиях, совершившихся ранее.

Вернемся же в убежище, где мы оставили Лоредано и двух его приятелей, до смерти напуганных голосом, неожиданно раздавшимся из-под земли.

Оба его сообщника, как и все люди низшего сословия в те времена, были до крайности суеверны: они приписали случившееся сверхъестественной силе и решили, что это глас божий. Что же касается Лоредано, то он был не из таких, чтобы поддаться подобной слабости. Он слышал голос, и голос этот, пусть даже глухой и замогильный, мог быть только голосом человека.

Только кто этот человек? Дон Антонио де Марис? Кто-нибудь из авентурейро? Этого он не мог сказать и терялся в хаосе всевозможных предположений и догадок.

Он сделал Руи Соэйро и Бенто Симоэнсу знак, чтобы те следовали за ним; и, спрятав на груди зловещий клочок пергамента, который породил уже столько преступлений, пошел вперед. Не успели они сделать и сотни шагов, как заметили, что впереди идет некий кавальейро. Итальянец сразу же его узнал: это был Алваро.

Молодой человек искал уединения, чтобы на свободе думать о Сесилии, но главным образом чтобы поразмыслить над тем, что произошло этим утром и чего объяснить себе он никак не мог.

Стоя поодаль, он заметил, как окно Сесилии отворилось, как в нем появились обе девушки, как они посмотрели друг на друга, а потом Изабелл упала на колени перед сестрой. Если бы Алваро мог услышать их разговор, многое бы для него прояснилось.

Увидав кавальейро, Лоредано обернулся к своим спутникам.

— Вот это кто! — воскликнул он, и глаза его заблестели. — Дураки вы! Все, что вам невдомек, вы сейчас же на бога валите!

И он презрительно на них посмотрел.

— Ждите меня тут.

— А что вы собираетесь делать? — спросил Руи Соэйро.

Итальянец удивленно на него посмотрел. Потом пожал плечами, как будто вопрос его спутника не заслуживал даже ответа.

Руи Соэйро хорошо знал нрав этого человека и понял значение его жеста, — остатки совести, еще сохранившиеся в его порочной душе, вдруг заговорили — он схватил итальянца за руку.

— Вы хотите, чтобы он нас выдал? — спросил Лоредано.

— Еще одно ненужное преступление! — возмутился Бенто Симоэнс.

Итальянец посмотрел на них холодными, как сталь, глазами.

— Будет и более нужное, друг Симоэнс, — придет время — мы и о нем подумаем.

И, не дожидаясь ответа, он углубился в заросли кустарника, чтобы следовать за Алваро, который не спеша продолжал свой путь.

Молодой человек, как он ни был поглощен в тот день своими мыслями, помнил о том, как должен вести себя охотник, забираясь в глубь девственного леса.

В этих местах человек окружен опасностями со всех сторон; спереди, сзади, справа и слева, сверху и снизу может появиться неожиданный враг, скрывшийся в листве и умеющий незаметно к вам подкрасться.

Единственная защита от него — это тонкий слух, умеющий различить среди неясных шорохов леса те, которые нельзя отнести за счет ветра; это острое зрение и способность мгновенно ориентироваться, позволяющие глазу проникать во мрак зарослей, видеть сквозь густую листву деревьев.

Алваро был наделен этим чутьем искусных охотников.

Едва заслышав потрескивание сухих листьев, он поднял голову и огляделся вокруг; потом, осторожности ради, прислонился к стволу одиноко стоявшего дерева и стал ждать, не выпуская из рук клавина.

Теперь враг — будь то хищный зверь, змея или человек, — мог напасть на него только спереди: кавальейро непременно увидел бы его приближение и успел бы его встретить.

Притаившийся в листве Лоредано заметил эту уловку и заколебался. Но замысел их перестал быть тайной, итальянец подозревал, что не кто иной, как Алваро угрожающе произнес слово «предатели», и это подозрение еще больше утвердилось в нем, когда он заметил, сколь осторожен был кавальейро.

Алваро был для него опасным противником — он с необычайным искусством владел всеми видами оружия.

Его гибкая шпага со свистом разрезала воздух и поражала жертву стремительно и неотвратимо, как гремучая змея.

Кинжал, покорный легкой руке, на помощь которой приходило все его подвижное тело, наносил мгновенный, молниеносный удар: он чертил в воздухе огненный крест и, впиваясь в грудь врагу, поражал его насмерть.

Устремлялась ли пуля его клавина за птицей, парившей в небе, или за листом, который дрожал от ветра, — она никогда не обманывала. На площадке перед домом итальянцу не раз приходилось видеть, как Алваро, упражняясь в стрельбе, был настолько меток, что расщеплял в воздухе стрелы, которые по его просьбе пускал Пери. Сесилия в восторге хлопала в ладоши; Пери бывал доволен, что его сеньора радуется. Хотя для него подобные упражнения были сущим пустяком, он не мешал молодому кавальейро наслаждаться своим торжеством и приводить в восхищение всех обитателей «Пакекера».

Алваро же знал, что есть только один человек, который в силах сразиться с ним и победить его в поединке любым видом оружия, и человек этот — Пери. Здесь дело было не только в искусстве индейца, но и в том, что он с малых лет привык к войнам.

Поэтому Лоредано было над чем поразмыслить, прежде чем открыто напасть на такого сильного противника. Однако обстоятельства того требовали; к тому же итальянец и сам был человеком храбрым и ловким. Он пошел на врага, решив, что либо умрет, либо спасет и жизнь и богатство.

Заметив его приближение, Алваро нахмурил брови. После того что произошло за последние сутки, он ненавидел этого человека, вернее, он его презирал.

— Бьюсь об заклад, что мы с вами думаем об одном и том же, сеньор кавальейро? — воскликнул итальянец, остановившись в нескольких шагах от него.

— Я не знаю, что вы имеете в виду, — сухо ответил Алваро.

— А вот что, сеньор кавальейро: двум людям, которые ненавидят друг друга, лучше всего бывает встретиться в месте уединенном, где нет посторонних глаз.

— У меня к вам не ненависть, а презрение. И даже больше того, не презрение, а гадливость. Змея, которая ползает по земле, не так отвратительна мне, как вы.

— Не будем спорить о словах, сеньор кавальейро, все они сводятся к одному: я вас ненавижу, вы меня презираете. Я мог бы сказать про вас то же самое, что вы только что сказали про меня.

— Негодяй! — вскричал кавальейро, хватаясь за шпагу.

Движение это было таким быстрым, что слово продолжало еще звучать, а стальное лезвие коснулось уже щеки итальянца.

Лоредано хотел увернуться от оскорбительного удара, но не успел; глаза его налились кровью.

— Сеньор кавальейро, я требую удовлетворения за обиду, которую вы мне нанесли.

— Это ваше право, — с достоинством ответил Алваро, — только драться мы будем не на шпагах, ибо это оружие кавальейро. Вытаскивайте ваш кинжал, оружие бандита, и защищайтесь.

С этими словами молодой человек совершенно спокойно вложил шпагу в ножны, укрепил ее на поясе, чтобы она не стесняла движений, и обнажил кинжал отличной дамасской стали.

Противники подступили друг к другу и схватились. Итальянец был силен и ловок и защищался с большим искусством. Однако уже два раза кинжал Алваро касался его шеи и успел распороть ворот вельветового камзола.

Вдруг Лоредано отскочил назад и поднял левую руку, прося передышки.

— Вы удовлетворены? — спросил Алваро.

— Нет, сеньор кавальейро. Вот что я думаю: не стоит нам понапрасну выбиваться из сил, надо найти более надежное оружие.

— Выбирайте любое, только не шпагу, остальное мне безразлично.

— И вот что еще: если мы будем драться здесь, мы только наделаем друг другу лишних хлопот. А ведь я собираюсь убить вас и думаю, что у вас такие же намерения на мой счет. Надо сделать так, чтобы убитый исчез бесследно и ничто не могло бы выдать победителя.

— Что вы предлагаете?

— Тут рядом река. Каждый из нас станет на выступ скалы. И тогда, будь он убит или только ранен, он все равно упадет в реку, а там уж водопад с ним разделается. Оставшийся в живых будет избавлен от канители.

— Вы правы, так оно лучше. Мне было бы стыдно, если бы дон Антонио де Марис узнал, что я дрался с таким, как вы.

— Идемте, сеньор кавальейро, сердца наши полны ненависти, так не будем терять попусту время.

Оба направились к реке, которая шумела неподалеку.

Человек мужественный и храбрый, Алваро слишком презирал своего противника, чтобы хоть сколько-нибудь его бояться. К тому же его благородная и высокая душа, неспособная даже помыслить о каком-либо низком поступке, не допускала низости и в других. Ему и в голову не могло прийти, что человек, вызвавший его на поединок и готовившийся сразиться открыто, окажется настолько подл, что нанесет ему удар в спину.

Поэтому он продолжал идти; итальянец же тем временем нарочно уронил портупею и остановился, чтобы поднять ее и надеть снова.

Мысли, промелькнувшие в эту минуту в его мозгу, были очень далеки от высоких помыслов кавальейро; увидев, что Алваро пошел впереди, он подумал: «Мне нужна жизнь этого человека. Она в моих руках! Было бы безумием упускать сейчас эту возможность и подвергать себя опасности. Поединок в этой глуши, без свидетелей, принесет победу тому, кто окажется хитрее».

Итальянец осторожно зарядил клавин и пошел на некотором расстоянии от Алваро, для того чтобы скрип железа или намеренно тихие шаги не привлекли к себе внимание кавальейро.

Алваро был спокоен. Мысли его умчались далеко. Перед глазами у него стоял образ Сесилии, но рядом с нею сияли устремленные на него черные бархатные глаза Изабелл, полные томной грусти. В первый раз ее смуглое лицо, ее жгучая, чувственная красота смешалась в его мечтах с ангельским ликом любимой им белокурой девушки.

Что же случилось? Молодой человек не мог объяснить, но смутное предчувствие говорило ему, что в разговоре двух девушек у окна была какая-то тайна, — чья-то исповедь, чье-то признание, и все это касалось его.

И теперь, когда смерть была так близка, когда она шла за ним по пятам и уже тянулась к нему костлявой рукой, он рассеянно и задумчиво перебирал в памяти мысли о любви, воодушевляясь надеждой. Он не думал о поединке: он был уверен в себе и уповал на бога. Но если ему суждено было умереть, он утешал себя тем, что Сесилия простит ему его дерзость, и тогда растает оставшаяся, может быть, у нее на сердце горечь обиды.

С этими мыслями он вытащил спрятанный на груди цветок жасмина, который ему кинула девушка и который уже увял от прикосновения его горячих губ. Он еще раз поцеловал его и в эту минуту вспомнил, что итальянец все это видит.

Но шагов авентурейро не было слышно. Первой мыслью Алваро было, что итальянец бежал, а так как в представлении человека высокой души трусость граничит с низостью, он вдруг подумал, что тот в самом деле может предательски на него напасть.

Он хотел обернуться, но удержался. Показать, что он боится этого негодяя, значило опозорить честь и достоинство кавальейро. Гордо подняв голову, Алваро продолжал свой путь.

Он не подозревал, что в это мгновение па него устремлен зоркий взгляд итальянца и что уверенная рука спускает затвор клавина.

VI. БЛАГОРОДСТВО

Алваро услыхал пронзительный свист.

Пуля задела поля его шляпы и срезала конец алого пера, спадавшего на плечо.

Молодой человек повернулся — спокойно, невозмутимо; ни один мускул не дрогнул у него на лице, и только прикрытые черными усами губы покривились в презрительной усмешке.

Он был поражен — он никак не мог ожидать, что глазам его предстанет такая картина. В каких-нибудь десяти шагах от него Пери, левой рукой сдавив Лоредано за шею и напрягая изо всей силы свои стальные мускулы, пригнул его к земле и поставил на колени.

Итальянец был бледен, лицо его перекосилось, глаза вылезли из орбит, рука продолжала сжимать все еще дымившийся клавин.

Индеец выхватил у него из рук оружие и, вытащив длинный нож, занес его над головой Лоредано.

В эту минуту подоспел Алваро и отвел удар. Потом он протянул индейцу руку:

— Отпусти этого негодяя, Пери!

— Нет!

— Жизнью этого человека распоряжаюсь я. Он стрелял в меня, и сейчас мой черед стрелять.

С этими словами Алваро взвел курок клавина и приставил дуло ко лбу итальянца.

— Настал твой последний час. Молись.

Пери опустил нож; отступив на шаг назад, он стал ждать.

Итальянец ничего не ответил. Вместо слов молитвы в мыслях его проносился поток самых отвратительных богохульных проклятий; сердце его колотилось, и каждый удар напоминал о спрятанном на груди клочке пергамента, который вот-вот станет достоянием Алваро и сделает его обладателем всех тех богатств, которых ему, Лоредано, теперь уже не видать.

Но вместе с тем в этой порочной душе еще жило некое высокомерие, гордыня, которую порождает преступление. Он не молил о пощаде, не проронил ни слова, ощутив холодное прикосновение стали ко лбу. Он только закрыл глаза и мысленно простился с жизнью.

Алваро смотрел на него с минуту, потом опустил клавин.

— Нет, ты недостоин умереть от руки человека и от боевого оружия. Тебя ждет позорный столб и рука палача. Пусть тебя покарает господь.

Лоредано открыл глаза; лицо его просветлело: он понял, что еще есть надежда.

— Поклянись, что завтра же ты покинешь дом дона Антонио де Мариса и ноги твоей никогда больше не будет в этих местах: этой ценою ты спасешь себе жизнь.

— Клянусь! — вскричал итальянец.

Алваро размотал цепь, троекратно обвивавшую его шею, и поднес к глазам Лоредано красный эмалевый крест, который носил на груди. Авентурейро поднял руку и повторил слова клятвы.

— Встань, — сказал кавальейро, — и убирайся прочь с моих глаз.

И с тем же презрением к нему и с тем же благородством он разрядил клавин и повернулся, чтобы продолжать путь, приказав Пери следовать за собой.

Во время этой сцены, которая так быстро окончилась, Пери был погружен в глубокое раздумье.

Когда в кактусовых зарослях он услыхал разговор Лоредано и его сообщников, когда понял, что они собираются причинить зло его сеньоре и дону Антонио де Марису, первой его мыслью было броситься на предателей и умертвить их.

Тогда-то и вырвалось у него слово, в котором он выразил свое негодование. Но он тут же подумал, что они могут его убить, и тогда некому будет оберегать Сесилию. Впервые индеец испугался; он испугался за свою сеньору и пожалел, что у него не тысяча жизней, чтобы посвятить их ей все.

Он скрылся в лесу, и при этом так быстро, что взобравшийся на дерево итальянец его не увидел. Удалившись от них на достаточное расстояние, он вышел на берег реки и выстирал свою запачканную кровью рубашку. Никто не должен был знать, что он ранен.

За это время он придумал план действий.

Он решил ничего не рассказывать никому, даже дону Антонио де Марису, и по двум причинам: во-первых, он боялся, что ему не поверят, — у него не было никаких доказательств, чтобы подтвердить обвинение, а ведь он, индеец, возводил обвинение на белых; во-вторых, он был убежден, что один в силах разрушить преступный план троих авентурейро и справиться с итальянцем.

Уяснив себе эту мысль, индеец сразу же перешел к выполнению своего плана: он должен был наказать предателей. Эти три человека собирались убивать, значит, они должны умереть — и все сразу. Пери боялся, что если хоть один из них останется в живых, то, увидав, что другие погибли, он может в припадке ярости осуществить свой преступный замысел раньше, чем Пери сумеет ему помешать.

У этого не тронутого культурой индейца был ум, блеском своим подобный жгучему солнцу нашей земли, а силой — ее буйной растительности; в его рассуждениях были разум и логика человека цивилизованного; он предусматривал все возможности, учитывал все последствия своих поступков и готовился привести свой план в исполнение с такой решимостью и энергией, какие встречаются не часто.

С этими мыслями он направился к дому, куда его звало другое неотложное дело: он должен был предупредить дона Антонио о том, что племя айморе50 может напасть на «Пакекер». На пути своем он увидел Бенто Симоэнса и Руи Соэйро; увидел, что взгляды их прикованы к Лоредано, который целится в кавальейро.

Броситься на итальянца, предотвратить этот выстрел, поставить преступника на колени — было делом одного мгновения; оба авентурейро едва успели заметить, как все это случилось и как главарь их очутился в руках Пери.

План индейца осуществлялся сам собою: итальянец был уже в его руках; да, он расправится с ним, а потом прикончит обоих авентурейро; тут ему достаточно будет и ножа; разделавшись со всеми, он явится к дону Антонио де Марису и скажет:

— Эти трое тебя предали, я их убил. Если я поступил плохо, накажи меня.

Вмешательство Алваро, который великодушием своим спас Лоредано, совершенно изменило весь его план. Не зная, что побудило Пери кинуться на итальянца, и решив, что это было сделано в ответ на попытку негодяя убить выстрелом в спину его, своего противника в поединке, кавальейро, которому вовсе не хотелось убивать человека без крайней необходимости, удовлетворился клятвой Лоредано и заверением, что тот покинет дом фидалго.

В это время Пери обдумывал, нельзя ли что-нибудь сделать, чтобы поправить беду. Однако он увидел, что ему это не удастся.

Алваро перенял от дона Антонио де Мариса все старинные понятия о рыцарской чести, которые были в ходу в пятнадцатом веке. Фидалго хранил их, как самое драгоценное наследие предков; молодой человек во всем ему подражал; он усвоил себе взгляды, отличавшие португальских баронов, воителей, победивших при Алжубарроте51, где они сражались на стороне короля-рыцаря, великого магистра Ависского ордена.

Пери знал характер Алваро; он понял, что, даровав Лоредано жизнь, кавальейро никому не даст тронуть итальянца, и если в этом будет нужда, то обнажит даже шпагу, чтобы защитить того, кто пытался его убить.

Индеец уважал волю Алваро из-за Сесилии, которую тот любил; если бы с кавальейро случилось несчастье, Сесилия опечалилась бы, и этого было достаточно; Пери смотрел на Алваро благоговейно, как и на все, что имело отношение к девушке или требовалось для ее благополучия, покоя и счастья.

Вот почему Пери спрятал свой нож и, не думая больше об итальянце, последовал за кавальейро.

Оба пошли вдоль реки, направляясь в сторону дома.

— Еще раз благодарю тебя, Пери. Не за то, что ты спас мне жизнь, а за то, что ты меня уважаешь.

С этими словами кавальейро пожал руку индейцу.

— Не за что. Пери ничего не сделал. Спасла тебя сеньора.

Простодушие индейца умиляло Алваро; он улыбнулся, но при этом покраснел.

— Если ты умрешь, сеньора будет плакать, а Пери хочет, чтобы сеньора всегда была довольна.

— Ты ошибаешься: Сесилия — добрая, она бы одинаково огорчилась, случись несчастье со мной или с тобой, со всеми, кто около нее.

— Пери знает, почему так говорит: у него есть глаза — они видят; есть уши — они слышат. Ты для сеньоры — солнце, от которого краснеет плод жамбо, и роса, от которой распускаются ночные цветы.

— Пери! — воскликнул Алваро.

— Не сердись, — кротко сказал индеец. — Пери любит тебя за то, что сеньора, когда видит тебя, улыбается. Тростник, когда он растет у воды, зеленеет и радуется. Когда подует ветерок, тростинка шепчет «Се-си». Ты — река, Пери — ветерок, что дует совсем тихо, чтобы было слышно, как вода шепчет. Ветерок наклоняет тростинку, чтобы она коснулась воды.

Алваро в изумлении посмотрел на индейца. Откуда в не искушенном цивилизацией дикаре такая высокая поэзия, простодушная, полная очарования? Откуда в нем эта удивительная чуткость, которую так трудно встретить в сердце, испорченном городской суетой?

Пейзаж, расстилавшийся перед ним, ответил на его вопрос: роскошная природа со всеми ее щедротами нашла себе выражение в этой чистой душе, отразившей ее, как зеркальная поверхность воды отражает небо.

Тот, кому знакома растительность нашей страны, начиная от нежных эпифитов и кончая гигантским кедром, кто познал все разнообразие ее животного царства, начиная от ягуара и тапира, воплотивших в себе жестокость и силу, и кончая прелестными колибри и отливающими золотом жуками; кто смотрел на это небо, то ярко-синее, то в каких-то бронзовых отблесках, возвещающих близость бури; кто видел, как по берегам наших рек, на зеленом плюше травы, среди ярких цветов извиваются тысячи смертоносных змей, — тот поймет, каким чувством был охвачен Алваро.

В самом деле, откуда эта цепь, связующая самые противоположные явления жизни? Чем объяснить, что вершины могущества неразрывно слиты с беззащитною слабостью? Что означает тихая красота, которая сопутствует страшным трагедиям и отвратительнейшим чудовищам? Что означает ужас смерти рядом с цветущей жизнью?

Разве не в этом поэзия? Тот, кого с самого рождения баюкали в этой очарованной колыбели, кто с детства окружен всей этой сменой причудливых пестрых картин, этим вечным контрастом смеха и слез, кто видит цветы и шипы, мед и яд, — разве он уже не поэт?

Такой поэт воспевает природу на ее же языке. Не зная, что происходит в его собственной душе, он выражает переполняющие его смутные чувства, пользуясь теми образами, которые видит перед собой.

Это слова, начертанные творцом в великой книге мироздания: цветы, небо, свет и цвет, ветер и солнце — все прекрасное, все, что природа творила с улыбкою на устах.

Речь его подобна то ручейку, что змеится по склону, то водопаду, что низвергается со скалы. Порой она взбирается на вершины гор, порой спускается вниз и, как крохотная букашка, шуршит в траве.

Вот что ответил нашему кавальейро величественный пейзаж, окружающий берега Пакекера. И все это за единый миг явилось ему одним из тех наитий, которые озаряют душу.

Без малейшей предвзятости выслушал он бесхитростную исповедь индейца; напротив, он оценил его верность Сесилии, его безмерную готовность любить все то, что любит его сеньора.

— Итак, — улыбаясь, сказал Алваро, — значит, ты любишь меня только оттого, что, по-твоему, меня любит Сесилия?

— Пери любит только то, что любит его сеньора. На всем этом свете он любит одну сеньору. Ради нее он оставил мать, братьев, родную землю.

— А если бы Сесилия вовсе меня не любила, что тогда?

— Пери обошелся бы с тобою так, как день — с ночью: прошел бы мимо и не заметил.

— А если бы я не любил Сесилию?

— Этого не может быть!

— Кто знает? — улыбаясь, сказал Алваро.

— Если бы сеньора огорчилась из-за тебя! — воскликнул индеец, и его черные глаза сверкнули.

— Допустим. Что бы ты тогда сделал?

— Пери убил бы тебя.

Решимость, с которой были сказаны эти слова, не оставляла ни малейшего сомнения в том, что он действительно так бы и поступил. Алваро в ответ горячо пожал его руку.

Пери испугался, что обидел кавальейро. Чтобы загладить свою чрезмерную прямоту, он, волнуясь, сказал:

— Пойми: Пери — сын солнца, но он отрекся бы от солнца, обожги оно белое лицо Сесилии. Пери любит ветер, но он стал бы его ненавидеть, унеси он хоть один золотистый волосок с головы Сеси. Пери нравится глядеть на небо, но он не поднял бы глаз, стань оно синее, чем глаза Сеси.

— Я хорошо тебя понял, друг мой. Всю свою жизнь ты посвятил счастью этой девушки. Не бойся, что я могу когда-нибудь обидеть ее, а этим — тебя. Ты сам знаешь, как я ее люблю, и не сердись, если я скажу тебе, что предан ей не меньше, чем ты. Тебе даже не придется меня убивать, я, верно, убью себя сам, если, на мое горе, причиню ей страдания.

— Ты добрый. Пери хочет, чтобы сеньора тебя любила.

После этого индеец рассказал Алваро все, что произошло накануне вечером; кавальейро весь побелел от гнева и хотел уж было кинуться вдогонку за Лоредано. На этот раз он бы его не простил.

— Не надо, — сказал индеец. — Сеси испугается. Пери сам все уладит.

Они уже были возле дома, когда Пери вдруг схватил Алваро за руку.

— Враг дома готовит злое дело. Защити сеньору. Если Пери умрет, пошли сказать его матери, и, увидишь, все воины племени придут и будут драться на твоей стороне и спасут Сеси.

— Но кто этот враг дома?

— Ты хочешь знать?

— Разумеется, с кем же я буду бороться?

— Ты узнаешь.

Алваро попробовал было настаивать, но индеец не стал больше ничего говорить и снова ушел в лес. В то время как Алваро поднимался по лестнице, он обошел вокруг дома и очутился на противоположной стороне его, куда выходила комната Сесилии.

Индеец стоял и вглядывался в окно, как вдруг из-под веток дерева неожиданно появилась худая, костлявая фигура Айреса Гомеса; весь в колючках и крапиве, старик отдувался и тяжело дышал.

Почтенный эскудейро, наткнувшись лбом на выросшую не на месте ветку, потерял равновесие и растянулся во весь рост.

Однако он сейчас же приподнялся на локтях и во весь голос закричал:

— Эй! Проклятый дикарь! Господин касик! Ловец ягуаров! Послушай-ка, что я тебе скажу!

Пери даже не обернулся.

VII. НА ДНЕ ПРОПАСТИ

Пери хотелось пусть издали, но взглянуть на Сесилию. Айрес Гомес поднялся с земли, подбежал к индейцу и схватил его за руку.

— Наконец-то я поймал этого кабокло!52 Черт бы его побрал! И пришлось же мне из-за него попотеть! — вскричал старый служака, переводя дух.

— Отстань, — ответил индеец, не пошевелив даже бровью.

— Отстать! Как бы не так! Да я по твоей милости весь лес обегал! Еще чего выдумал!

И в самом деле, дона Лауриана, горя желанием поскорее выпроводить индейца из дома, строго-настрого приказала эскудейро найти его и доставить к дону Антонио де Марису.

Айрес Гомес, ревностный исполнитель воли своих господ, добрых два часа бегал по лесу; все комические происшествия, какие только можно было вообразить, стряслись с ним в пути.

Сначала он задел краем шляпы осиное гнездо, и потревоженные обитатели заставили его отступить, причем это почетное отступление пришлось совершать бегом; потом он наткнулся на длиннохвостую ящерицу. С перепугу она обвилась вокруг его ног и отчаянно хлестнула его своим хвостом.

Не будем ужо говорить о том, сколько раз он попадал в крапиву, стукался головой о деревья и падал, расточая проклятия этой несуразной стране. Эх! То ли дело поросшие дроком родные поля!

Словом, Айрес Гомес имел все основания не отпускать индейца, из-за которого претерпел столько неприятностей. К несчастью, Пери на этот счет был другого мнения.

— Пусти, говорят тебе! — воскликнул индеец, начиная сердиться.

— Нет уж, видно, придется малость потерпеть, дружок краснокожий! Вот тебе честное слово Айреса Гомеса, не могу я тебя отпустить. Это все равно как если бы мать наша пресвятая церковь… Да какого черта я ему все это толкую? Ах, что я наделал, — никак, я черта вместе с матерью нашей пресвятой церковью помянул! Грех-то какой! Да можно ли еще при нем святых поминать! Пресвятая «дева Мария! Не могу! Не могу! Язык мой, замолчи! Не вводи меня во искушение!

И Айрес Гомес пустился в длинные рассуждения, превратившиеся в своего рода монолог, в котором было, по крайней мере, одно достоинство — он был искренен. Но Пери не слушал его — внимание индейца было поглощено окном. Высвободив руку, он пошел своей дорогой.

Айрес последовал за ним по пятам. Он действовал механически, как автомат.

— Что тебе надо? — спросил индеец.

— Как что! Домой тебя препроводить — таков приказ.

— Пери идет далеко!

— Да хоть на край света, мне это все едино, милейший.

Индеец повернулся к нему и решительно сказал:

— Пери не хочет, чтобы ты за ним шел.

— Мало ли чего ты хочешь, урод несчастный, только знай, ты время попусту тратишь. Я — сын своего отца, и силой меня еще никто не брал, а отец мой — тебе это не худо бы знать — был что порох.

— Пери говорит только раз.

— Айрес Гомес тоже, когда приказ исполняет, назад не смотрит.

Пери, сам человек беззаветно преданный, понял, что старик привык слепо повиноваться. Он почувствовал, что убедить этого ревностного служаку немыслимо. Поэтому он решил отделаться от него более действенным способом.

— Кто тебя послал?

— Дона Лауриана.

— Зачем?

— Привести тебя в дом.

— Пери придет сам.

— Посмотрим!

Индеец вытащил нож.

— Ах, вот ты как! — воскликнул эскудейро. — Вот ты как со мной разговариваешь! Ну уж если б сеньор Антонио не запретил мне рукам волю давать, я б тебе показал! Только… Хоть ты тут убей меня, все равно не отступлюсь.

— Пери убивает только врага, ты — не враг; будешь упрямиться — Пери тебя привяжет.

— Как так привяжет! Еще что выдумал!

Сохраняя полное спокойствие, индеец стал молча срезать длинную лиану, обвивавшую ветви дерева. Эскудейро забеспокоился, потом начал сердиться. Еще немного, и он кинулся бы на Пери с кулаками.

Но приказ дона Антонио был категоричен: эскудейро не должен был трогать индейца. Самое большее, что мог сделать почтенный Айрес Гомес, — это храбро защищаться.

Отрезав довольно длинную лиану и обмотав ее вокруг шеи, индеец засунул нож за пояс и с улыбкой повернулся к верному эскудейро.

Айрес Гомес, не дрогнув, вынул шпагу и встал в защитную позицию, как полагалось по правилам высокого и свободного искусства фехтования, которым он овладел еще в молодые годы.

Это был своеобразный, может быть, единственный в своем роде поединок, где оружие столкнулось с ловкостью, железо — с тоненьким прутиком.

— Слушай, касик, — сказал эскудейро, хмуря брови, — брось эти штуки. Только попробуй — и я тебя на эту вот шпагу насажу.

Пери пренебрежительно выпятил нижнюю губу и начал быстро бегать вокруг эскудейро, все время оставаясь на расстоянии трех шагов, чтобы тот не дотянулся до него шпагой. Индеец собирался напасть на своего противника сзади.

Прислонившийся к дереву Айрес Гомес вынужден был все время вертеться, чтобы защитить спину, и в конце концов у него закружилась голова и потемнело в глазах. Воспользовавшись этим, индеец подскочил к нему, схватил за обе руки и привязал его лианами к дереву, возле которого тот стоял.

Когда эскудейро немного пришел в себя, он увидел, что весь опутан лианами и вдобавок еще привязан к стволу. Пери же преспокойно пошел своей дорогой.

— Черт краснокожий! Пес несчастный! — кричал ему вдогонку почтенный эскудейро. — Погоди, я еще тебе покажу!

Не обращая ни малейшего внимания на всю эту литанию ругательств53, Пери направился к дому.

Он увидел Сесилию; девушка сидела у окна, подперев рукою щеку, и печально глядела на зиявшую внизу глубину.

Она догадалась о ревности Изабелл и о ее любви к Алваро. Открытие это ее поразило, но потом она постаралась взять себя в руки. В ней жила гордость, свойственная душам целомудренным. Сесилия не хотела, чтобы сестра заметила ее волнение. К тому же, будучи по природе доброй, она любила Изабелл и не хотела ее огорчать.

И она не сказала сестре ни одного слова упрека. Напротив, нежно поцеловала Изабелл и попросила, чтобы та оставила ее одну.

«Бедная Изабелл, — говорила она себе, — сколько ей пришлось выстрадать!»

Думая о сестре, Сесилия совсем позабыла о себе. Но слезы лились, рыдания теснили грудь, возвращая ее к мыслям о собственном горе.

Эта веселая и резвая девочка, умевшая только улыбаться, знавшая одни только удовольствия, которых было так много во всем, что ее окружало, вдруг почувствовала, что слезы сладостны, что они несут облегчение; она вытерла глаза — ей стало спокойнее. Она уже была в состоянии подумать о том, что произошло.

Любовь явилась теперь перед ней в новом свете. До этого дня чувство ее к Алваро выражалось только в смущении, заливавшем краской лицо, в радостной улыбке, расцветавшей у нее на губах.

Ей не приходило в голову, что чувство это может стать иным и вызвать не только румянец смущения или улыбку радости. Исключительность любви, свойственное этому чувству стремление, чтобы любимый человек принадлежал тебе, и только тебе, — все это впервые открыла ей любовь Изабелл.

Долгое время она пребывала в задумчивости: она хотела узнать, что скажет ей сердце, и поняла, что у нее все — иное. Любовь ее к Алваро никогда не могла бы заставить ее возненавидеть Изабелл, которую она любила, как родную сестру.

Сесилия не знала этой борьбы любви с другими влечениями души, борьбы страшной, из которой любовь всегда почти выходит победительницей, подчиняя себе все — и разум, и чувство долга. По простоте душевной девушка считала, что обожание, с каким она относилась к отцу, и уважение, которое питала к матери, и влюбленность в Алваро, и привязанность к брату и сестре, и дружба к Пери — все это чувства, не исключающие друг друга.

Чувства эти составляли всю ее жизнь. Она была счастлива ими, ей всего хватало, и она ничего больше не хотела. Когда она целовала руку отца и матери, когда брат или Изабелл ласкали ее, когда она улыбалась кавальейро или отдавала распоряжения своему рабу, жизнь казалась ей сплошным праздником.

Поэтому она испугалась, увидев, что рвется одна из золотых нитей, из которых были сотканы ее беззаботные, полные радости дни; ей было страшно подумать, что два спокойных и ровных чувства, которые до этого мирно уживались в ее сердце, должны вступить в борьбу.

Что же, пусть исчезнет одно из очарований ее жизни, одна из ее любимых грез, один из цветов, которые расцвели в душе, — она не допустит, чтобы из-за нее кто-то страдал, тем более ее сестра Изабелл, которая по временам казалась такой печальной.

Зато оставались другие привязанности, и Сесилия думала, что их достаточно для того, чтобы быть счастливой.

Рассуждать так могла лишь свободная натура, лишь чистая душа, похожая на только что набухший бутон, который не успел еще распуститься от прикосновения солнечного луча.

Все эти мысли проносились в сознании Сесилии, когда она задумчиво глядела в глубину рва, куда упал предмет, из-за которого в жизни ее так много всего переменилось.

«Если бы только я могла отыскать эту вещь, — сказала она себе, — я бы показала Изабелл, как люблю ее, как хочу ей счастья».

Увидав, что сеньора его, задумавшись, глядит в глубокий овраг, Пери догадался о том, что творится у нее в сердце; он не мог только понять, откуда Сесилия узнала, что подарок Алваро упал туда, но понимал, что девушка этим огорчена.

А раз так, то он должен сделать все, чтобы улыбка снова заиграла на ее лице. К тому же он ведь обещал Алваро «все уладить».

Он подошел к обрыву.

Расщелины камней по краям пропасти заросли густою завесою мха и ползучих растений. Сверху они казались ковром, над которым порхали яркие бабочки; но под ним чернел сырой и холодный погреб, куда не проникал ни единый луч света.

Со дна этого огромного погреба время от времени доносилось шипение змей, жалобный писк какой-нибудь птички, которую их магнетический взгляд обрек на гибель, или шум гальки, осыпавшейся по каменистому склону.

Как только солнце достигало зенита, в траве среди лиловых цветов загорались зеленые глаза змеи, обвивавшей дерево, пестрела ее красная с черным чешуя.

Пери не думал об обитателях рва и о том, как они примут его, когда он спустится вниз, — его беспокоило другое: он боялся, что там, на дне, будет очень темно и он не найдет упавшего туда предмета.

Он срезал ветку дерева, которое за его свойства поселенцы называли «деревом-свечой»54, высек огонь и стал спускаться, держа над головой зажженный факел. Только теперь поглощенная своими мыслями Сесилия увидела, как прямо напротив ее окна индеец сходит вниз по крутому склону.

Девушка испугалась. Она сразу же вспомнила о том, что произошло поутру. И вот теперь она теряла еще одного дорогого ей человека.

Две нити, перерезанные одновременно, две привязанности, утраченные одна за другой. Это было слишком. По щекам ее скатились две слезинки, словно исторгнутые тайными струнами сердца, которые только что перестали звучать.

— Пери!

Индеец поднял глаза.

— Ты плачешь, сеньора! — сказал он, задрожав.

Девушка улыбнулась, но в улыбке этой сквозила грусть, от которой сердце индейца разрывалось.

— Не плачь, сеньора, — сказал он, и в голосе его была мольба. — Пери достанет тебе то, что ты хочешь.

— Что я хочу?

— Да. Пери знает.

Девушка покачала головой.

— Оно там. — И Пери указал на ров.

— Кто тебе сказал? — удивленно спросила Сесилия.

— Глаза Пери.

— Ты видел?

— Да.

Индеец спускался все ниже.

— Что ты делаешь? — в испуге вскрикнула девушка.

— Ищу то, что твое.

— Мое… — с грустью прошептала она.

— Он подарил тебе.

— Кто он?

— Алваро.

Девушка покраснела. Однако страх пересилил смущение; она поглядела вниз — и увидала змею, извивавшуюся среди листвы, услыхала неясные и зловещие шорохи, доносившиеся с самого дна.

— Пери, — вскрикнула она, бледнея, — не смей туда спускаться! Вернись.

— Нет. Пери вернется только тогда, когда сможет тебя утешить.

— Ты погибнешь!

— Не бойся.

— Пери, — сказала Сесилия строго, — твоя сеньора запрещает тебе спускаться!

Индеец, казалось, заколебался: приказания сеньоры были для него превыше всего, они исполнялись беспрекословно.

Он нерешительно поглядел на девушку, но в эту минуту Сесилия, увидев Алваро на краю площадки возле хижины индейца, покраснела и отошла от окна.

Индеец улыбнулся.

— Пери не слушает твоих приказаний, сеньора, он повинуется твоему сердцу.

С этими словами он скрылся в зарослях, которыми были покрыты скалы.

Сесилия закричала и высунулась из окна.

VIII. БРАСЛЕТ

Когда Сесилия заглянула в пропасть, глазам ее предстало нечто ужасное.

Там по обрыву скалы со всех сторон ползли вверх огромные змеи: они спешили укрыться в лесу; по паутине, свисавшей с веток деревьев, бежали ядовитые пауки.

Шипенье змей смешивалось со стрекотанием сверчков, и среди этого концерта слышен был монотонный и унылый крик ястреба-кауана55, доносившийся откуда-то из глубины.

Индеец исчез; сверху виден был только свет его факела.

Сесилия, бледная и дрожавшая от страха, считала, что Пери погиб и, может быть, уже стал добычею этих тысячеликих чудовищ. Она оплакивала своего верного друга и бормотала слова молитвы, прося бога совершить чудо — спасти его.

Девушка то и дело закрывала глаза, чтобы не видеть этого страшного зрелища, и сейчас же снова открывала их: ей хотелось еще раз заглянуть в глубину пропасти, — может быть, она увидит индейца. И вдруг одно из крылатых насекомых, копошившихся среди потревоженной листвы, взлетело и уселось на плечо Сесилии. То была эсперанса56, красивый зеленый жучок.

В минуты великого горя душа хватается за тончайшую нить надежды. Сесилия улыбнулась сквозь слезы, взяла жучка своими розовыми пальцами и приласкала его.

Надо было надеяться — и надежда вернулась; воспрянув духом, дрожащим слабым голосом Сесилия позвала:

— Пери!

И вдруг ее охватила щемящая тоска: если индеец ей не ответит, значит, он умер. Но тут она услыхала голос:

— Сейчас, сеньора.

Несмотря на всю радость, которую принесли ей эти слова, девушке показалось, что произнесшего их человека что-то мучит: голос звучал сдавленно и глухо.

— Тебе худо? — с тревогой спросила она.

Ответа не последовало. Из глубины ущелья донесся пронзительный крик, который эхо разнесло по склонам гор. Потом этот ястребиный крик раздался снова, и гремучая змея вместе со змеенышами выползла из рва.

У Сесилии потемнело в глазах; она вскрикнула и, потеряв сознание, упала на пол.

Когда через четверть часа она пришла в себя, перед ней стоял Пери. Улыбаясь, он протягивал ей вязаный шелковый мешочек, в котором была красная бархатная коробочка.

Сесилия даже не взглянула на возвращенную ей вещицу; только что пережитые ужасы все еще стояли у нее перед глазами; она взяла индейца за обе руки и в тревоге спросила его:

— Они не ужалили тебя, Пери? Тебе не больно? Скажи!

Индеец посмотрел на нее и, увидев на ее лице страх, изумился.

— Ты испугалась, сеньора?

— Ужасно! — воскликнула девушка.

Индеец улыбнулся.

— Пери — дикарь, сын лесов; он родился в горах среди змей. Они знают Пери и боятся его.

Индеец говорил правду; он действительно не совершил ничего необыкновенного. Такова была его повседневная жизнь в этих краях: опасности его не страшили.

Достаточно было зажечь факел и закричать по-ястребиному, что отлично ему удавалось, и он знал, что змеи не тронут его, ибо кауана они боятся. С помощью этих простых средств, которыми обычно пользуются все индейцы, когда им приходится идти ночью по лесу, Пери спустился на дно ущелья, где ему и посчастливилось увидеть зацепившийся за лиану шелковый мешочек — подарок Алваро.

Он закричал от радости, Сесилия же решила, что он кричит от боли, точно так же как перед этим она приняла эхо за глухой и сдавленный голос.

Сесилия не представляла себе, как мог человек, побывав среди всех этих ядовитых тварей, остаться невредимым. Она приписала спасение индейца чуду и сочла этот самый обычный для него поступок геройским.

Радость увидеть Пери вне опасности и держать в руках подарок Алваро была так велика, что она позабыла обо всем на свете.

В коробочке был незатейливый жемчужный браслет. Но жемчуг отличался удивительным блеском, и видно было, что Алваро выбирал каждую жемчужину в отдельности, чтобы все вместе они были достойны украсить руку Сесилии.

Несколько мгновений девушка смотрела на эту драгоценность с тем кокетливым любованием, которое так свойственно женщинам, что является едва ли не их седьмым чувством. Она сразу увидела, что браслет ей пойдет. Надев его на руку, она показала его Пери, который не спускал с нее глаз, удовлетворенный своим поступком.

— Пери жалеет.

— О чем?

— Пери жалеет, что у него нет бус красивее, чем эти, чтобы тебе подарить.

— А почему ты об этом жалеешь?

— Потому, что они бы всегда были с тобой.

Сесилия лукаво улыбнулась.

— Значит, ты был бы доволен, если бы твоя сеньора, вместо этого браслета, носила твой подарок?

— Очень.

— А что же ты мне подаришь, чтобы я была красивой? — шутливо спросила Сесилия.

Индеец поглядел вокруг и понурился. Он мог бы отдать свою жизнь, которая недорого стоила. Но где ему, бедному дикарю, найти украшение, которое было бы достойно его сеньоры?

Сесилии стало жаль его.

— Принеси мне цветок, и твоя сеньора вплетет его себе в волосы и будет носить; а этот браслет она никогда носить не станет.

Последние слова были сказаны очень решительно: в них чувствовалась непреклонная воля. Сняв браслет, она положила его обратно в коробочку и задумалась.

Пери вернулся, неся в руке красивый цветок, который он сорвал в саду. Это был ярко-красный бархатистый вьюн. Сесилия воткнула его в волосы; она была рада, что может исполнить это невинное желание Пери, который посвятил всю свою жизнь исполнению ее желаний. Спрятав бархатную коробочку на груди, она пошла в комнату сестры.

После того как Изабелл невольно выдала тайну своей любви, она затворилась у себя в комнате и, сославшись на нездоровье, больше оттуда не выходила.

Слезы не принесли ей, как Сесилии, облегчения и утешения. Это были горькие слезы: они не освежали ей сердца, а обжигали его жаром страсти.

Порою ее мокрые от слез черные глаза блестели необычным блеском; казалось, что в мозгу ее проносится какая-то безумная мысль. Потом она становилась на колени и начинала молиться, но посреди молитвы потоки слез снова орошали ее лицо.

Когда Сесилия вошла к ней в комнату, Изабелл сидела на краю кровати; ее глаза были устремлены на окно, в котором виден был краешек неба.

В эту минуту она была особенно хороша собою: охватившие ее грусть и истома еще больше подчеркивали ее красоту.

Сесилия незаметно подкралась к кузине и поцеловала ее в смуглую щеку.

— Я уже говорила тебе, я не хочу, чтобы ты грустила.

— Сесилия, ты! — воскликнула Изабелл, вздрогнув.

— Что с тобой? Я тебя напугала?

— Нет… только…

— Что только?

— Ничего.

— Я знаю, что ты хочешь сказать. Изабелл, ты, верно, думаешь, что я на тебя в обиде. Не правда ли?

— Я думаю, — пробормотала Изабелл, — что я теперь недостойна быть твоей подругой.

— Почему? Разве ты сделала мне что-нибудь плохое? Разве мы с тобой не сестры и не должны любить друг друга?

— Сесилия, ты говоришь совсем не то, что у тебя на душе! — изумленно воскликнула Изабелл.

— А разве я когда-нибудь обманывала тебя? — с обидой сказала Сесилия.

— Нет, прости меня; просто…

Она не договорила, но взгляд ее досказал все. Она была поражена. Но внезапно ее осенила догадка.

Ей пришло в голову, что Сесилия не ревнует к ней Алваро оттого, что считает ее недостойной даже его взгляда. При этой мысли она горько улыбнулась.

— Итак, решено, между нами ничего не было. Хорошо?

— Ты этого действительно хочешь?

— Да, хочу. Ничего не было. Все осталось по-прежнему, с той только разницей, — продолжала Сесилия, краснея, — что с сегодняшнего дня у тебя не должно быть от меня тайн.

— Тайн? У меня была только одна тайна, но ты и ее узнала, — прошептала Изабелл.

— Узнала, потому что сама догадалась! Нет, я хочу вовсе не этого. Я хочу, чтобы ты сама мне все говорила. Я хочу утешать тебя, когда на тебя найдет грусть, как сегодня, и смеяться вместе с тобой, когда тебе будет хорошо. Согласна?

— Ах, нет, никогда! Не требуй того, что невозможно, Сесилия. Ты уже знаешь больше, чем надо. Не заставляй меня умирать от стыда.

— Какой же тут стыд? Ты любишь меня, значит, можешь полюбить и кого-нибудь другого.

Изабелл закрыла руками лицо, чтобы не видно было, как она покраснела. Сесилия, смущенная и взволнованная, начинала понимать, почему она сама всегда краснеет, почувствовав на себе взгляд Алваро.

— Сесилия, — сказала Изабелл, собрав все силы, — не обманывай меня. Я знаю, ты добрая, ты меня любишь и не хочешь огорчать. Но не смейся над моей слабостью. Если бы ты знала, как я страдаю!

— Нисколько я тебя не обманываю, я уже сказала: я не хочу, чтобы ты страдала, а тем более из-за меня. Понимаешь?

— Понимаю и клянусь тебе, что заставлю сердце мое замолчать. А если надо будет, оно остановится раньше, чем причинит тебе самую малую толику горя.

— Нет, — воскликнула Сесилия, — ты не понимаешь меня; совсем не об этом я говорю; напротив, я хочу… чтобы ты была счастлива!

— Чтобы я была счастлива? — переспросила Изабелл.

— Да, — ответила Сесилия, обнимая ее, и тихо шепнула ей на ухо: — Чтобы ты любила и его и меня.

Изабелл вскочила с кровати. Она побледнела. Она не верила своим ушам. Сесилия нашла в себе силу улыбнуться ей своей доброй улыбкой.

— Нет, это невозможно! Ты хочешь совсем свести меня с ума, Сесилия!

— Я хочу, чтобы ты была веселой и довольной, — ответила Сесилия, целуя сестру, — хочу, чтобы лицо твое больше не было таким грустным и чтобы ты любила меня как прежде. Неужели я этого не заслужила?

— О, еще бы! Ты сущий ангел, но твоя жертва напрасна. Я не могу быть счастливой, Сесилия.

— Почему?

— Потому, что он любит тебя, — пробормотала Изабелл.

Сесилия покраснела.

— Не говори так, это неправда.

— Это правда.

— Он тебе сказал?

— Нет, но я сама вижу; я поняла это даже раньше, чем ты.

— Тебе просто показалось; и не смей говорить мне больше об этом. Какое мне дело до его чувств!

И девушка, видя, что не может справиться с волнением, убежала, но в дверях остановилась.

— Да, совсем забыла! Я хочу подарить тебе одну вещицу.

Она вынула бархатную коробочку Иг открыв ее, надела жемчужный браслет на руку Изабелл.

— Как тебе идет жемчуг! Как он хорошо выделяется на твоей смуглой коже! Какая прелесть! Ты ему понравишься…

— Этот браслет!..

Изабелл вдруг что-то заподозрила.

Сесилия это заметила и первый раз в жизни солгала:

— Отец подарил мне его вчера. Он заказал два совершенно одинаковых: один для меня, а другой, по моей просьбе, для тебя. Поэтому ты не должна отказываться. Иначе я рассержусь.

Изабелл опустила голову.

— Не снимай его; я надену свой, и мы с тобой будем как родные сестры. А пока до свидания.

Она послала Изабелл воздушный поцелуй и выбежала вон из комнаты.

Ее природная живость и беззаботность взяли верх. От утренней грусти не осталось и следа.

IX. ЗАВЕЩАНИЕ

В ту минуту, когда Сесилия убежала от Изабелл, дон Антонио де Марис поднимался на площадку. Мысли его были заняты чем-то очень важным, и от этого его всегда серьезное лицо казалось еще серьезнее.

Старый фидалго еще издали увидел сына своего, дона Диего, который прогуливался вместе с Алваро вдоль ограды, и подозвал к себе обоих.

Молодые люди последовали за доном Антонио в его кабинет, небольшую комнату, примыкавшую к молельне. Комната эта ничем особенно не отличалась от остальных, если не считать скрытого небольшой дверью выхода на лестницу, которая вела в погреб или подвал, где хранился порох.

При закладке фундамента дома рабочие обнаружили в скале глубокую пещеру. Будучи человеком дальновидным, дон Антонио понимал, что настанет время, когда ему придется рассчитывать только на собственные силы. И он распорядился устроить под этим естественным сводом подвал, где можно будет держать несколько арроб57 пороха. Вместе с тем все было устроено так, что семья фидалго не могла пострадать из-за неосторожности кого-нибудь из слуг или авентурейро, — входить в кабинет разрешалось только тогда, когда там бывал сам дон Антонио.

Фидалго сел за стол, обитый московской кожею58, и сделал обоим молодым людям знак сесть рядом с ним.

— Мне необходимо поговорить с вами об одном деле, очень важном для всей нашей семьи, — сказал дон Антонио. — То, что я вам скажу, касается и вас и меня больше, чем кого бы то ни было.

Дон Диего поклонился. Алваро последовал его примеру. Сердце у него забилось — слова фидалго звучали очень многозначительно.

— Мне шестьдесят лет, — продолжал дон Антонио, — я уже стар. В этом девственном краю, на свежем воздухе бразильских сертанов, за последние годы я, правда, помолодел — и душою и телом. Однако возраст мой начинает сказываться, и я чувствую, что скоро жизненные силы мои покорятся закону творения, который требует, чтобы рожденные от земли в землю же и вернулись.

Молодые люди собирались сказать ему все те успокоительные слова, какими мы обычно пытаемся скрыть жестокую правду от наших близких, пытаясь тем самым обмануть и себя самих.

Дон Антонио остановил их властным жестом.

— Не прерывайте меня. Я ни на что не жалуюсь. Я с этого начал, чтобы вы поняли всю серьезность дела, о котором пойдет речь. Кто сорок лет рисковал каждый день жизнью, кто несчетное число раз видел то занесенный над своей головою меч, то пропасть, разверзшуюся под ногами, тот может спокойно взирать на конец пути, который мы свершаем в этой юдоли слез.

— О! Мы хорошо понимаем, что смерть не страшит вас, отец! — воскликнул дон Диего. — Но за последние два дня вы второй раз уже заговариваете о возможности катастрофы. Меня это пугает! Вы ведь еще в силе и совершенно здоровы!

— Разумеется, — поддержал его Алваро, — вы только что сказали, что в Бразилии вы помолодели и, уверяю вас, сейчас вы переживаете вторую молодость, и вам подарило ее пребывание здесь, в Новом Свете.

— Спасибо, Алваро, спасибо, сын мой, — улыбаясь, сказал дон Антонио, — хотелось бы верить вашим словам. Только, посудите сами: когда человек вступает в последнюю четверть жизни, благоразумие требует, чтобы он объявил свою последнюю волю и составил завещание.

— Как, вы собираетесь писать завещание, отец? — сказал дон Диего, бледнея.

— Да, жизнь наша принадлежит господу, и человек, думающий о будущем, должен это предвидеть. Такие дела обычно принято поручать нотариусу. У нас здесь его нет, да, по-моему, он и не нужен. Лучше всего, когда фидалго может доверить свою последнюю волю двум благородным и преданным душам, таким, как ваши. Завещание может порваться, затеряться, сгореть; сердце же кавальейро, у которого есть шпага, чтобы его защищать, и долг, чтобы быть его путеводной звездой, — это живой документ и надежнейший исполнитель воли. Ему я и хочу вручить мое завещание. Выслушайте меня.

Твердость, с которой говорил дон Антонио, не оставляла никаких сомнений в том, что решение его непреклонно, и оба кавальейро с печалью и великим почтением приготовились его слушать.

— Речь будет идти не о вас, дон Диего: состояние мое принадлежит вам, как будущему главе семьи. И не о вашей матери, ибо, когда она потеряет мужа, у нее останется преданный сын. Я люблю вас обоих и благословляю в последний час. Но есть еще два сокровища, которые в этом мире мне дороже всего; они для меня священны, и я должен беречь их даже после того, как сам покину эту бренную жизнь. Это — счастье моей дочери и мое доброе имя. Первое мне вручил всевышний, второе завещал отец.

Фидалго замолчал и перевел взгляд с опечаленного лица дона Диего на Алваро, который был очень взволнован.

— Вам, дон Диего, я передаю имя, завещанное мне от отца. Я убежден, что вы будете сохранять его таким же чистым, как ваша душа, и постараетесь возвеличить его, служа делу справедливому и святому. Вам, Алваро, я доверяю счастье моей Сесилии и верю, что господь, десять лет назад пославший вас ко мне, умножил свои дары, прибавив к сокровищу, которым я владел, еще одно новое благодеяние.

Оба молодых человека преклонили колена и поцеловали один правую, другой левую руку фидалго, который, стоя меж ними, глядел на обоих с одинаковою отеческою любовью.

— А теперь встаньте, дети мои. Обнимитесь по-братски и выслушайте то, что я еще должен сказать.

Дон Диего заключил Алваро в свои объятия. Несколько мгновений благородные сердца их бились рядом.

— А сейчас я скажу вам нечто такое, о чем трудно говорить. Нелегко признаваться в своем проступке, даже тогда, когда доверяешь постыдную тайну людям великодушным. У меня есть внебрачная дочь: из уважения к жене и боязни, чтобы бедной девушке не пришлось краснеть за свое происхождение, я решил, что в глазах людей она должна быть моей племянницей.

— Изабелл! — воскликнул дон Диего.

— Да, Изабелл — моя дочь. Я прошу вас обоих так к ней и относиться. Любите ее как сестру и постарайтесь окружить такою заботой и любовью, чтобы она была счастлива и простила меня за то, что я уделял ей так мало внимания, и за то зло, которое, помимо моей воли, я причинил ее матери.

Голос старого фидалго дрогнул; видно было, что в нем проснулось дремавшее где-то в глубине сердца горестное воспоминание.

— Бедняжка! — пробормотал он.

Он встал, прошелся взад и вперед по комнате и, совладав с волнением, снова повернулся к своим собеседникам.

— Такова моя последняя воля. Я знаю, что вы ее исполните. Я не прошу у вас клятвы, достаточно вашего слова.

Дон Диего протянул руку. Алваро поднес свою к сердцу. Дон Антонио, понимая, что значит это немое обещание, обнял их обоих.

— А теперь довольно печали; я хочу, чтобы вы были веселы. Видите, я уже улыбаюсь! Я спокоен за будущее, и это молодит меня; вам придется, может быть, долго ждать, пока настанет время исполнить мою волю. А до той поры завещание мое будет пребывать в вашем сердце — за семью печатями, как ему и подобает.

— Я все понял, — сказал Алваро.

— Раз так, то вам легко будет понять и нечто другое, — сказал фидалго с улыбкой. — Исполнение одного из двух пунктов моего завещания я, может быть, возьму на себя. Угадайте какого.

— Того, что принесет мне счастье! — ответил молодой человек, покраснев.

Дон Антонио пожал ему руку.

— Ну вот, вы меня порадовали, — сказал фидалго. — Мне жаль только, что есть одна печальная обязанность, которую необходимо выполнить. Скажите, Алваро, вы не знаете, где сейчас Пери?

— Я только что его видел.

— Подите и позовите его ко мне.

Алваро удалился.

— Попросите сюда, сын мой, вашу мать и сестру.

Дон Диего пошел за ними.

Оставшись один, фидалго сел за стол и что-то написал на куске пергамента. Потом сложил его, перевязал шнурком и запечатал гербовою печатью.

В комнату вошли дона Лауриана и Сесилия, а вслед за ними дон Диего.

— Садитесь, дорогая.

Дон Антонио собрал всю семью, чтобы придать больше торжественности тому, что он собирался сделать.

Когда вошла Сесилия, он шепнул ей на ухо:

— Что ты ему подаришь?

Девушка мгновенно все поняла. Их любовь к Пери, чувство благодарности, которое они испытывали к нему, все это было тайной между отцом и дочерью; тайну эту они берегли, словно то было нежное растение; никто больше не должен был знать, какую искреннюю дружбу они питают к индейцу.

Услыхав вопрос отца, Сесилия, которой пришлось столько всего пережить за один только день, сразу же сообразила, о ком идет речь.

— Как, вы все-таки хотите прогнать его! — воскликнула она.

— Это необходимо, я тебе уже говорил.

— Да, но я была уверена, что вы потом передумали.

— Это невозможно.

— Что же он сделал плохого?

— Ты знаешь, с каким уважением я отношусь к нему; если я говорю тебе, что это нельзя, что он не может у нас оставаться, ты должна мне поверить.

— Не сердитесь на меня.

— Значит, ты больше не возражаешь?

Сесилия молчала.

— Если ты решительно против, этого не будет. Но ты огорчишь свою мать, да и меня тоже, потому что я ей обещал.

— Ваше слово для меня закон, отец мой.

В дверях появился Пери. Когда он увидел, что вся семья в сборе, лицо его омрачилось, он забеспокоился; держался он почтительно, но осанка его выражала то чувство собственного достоинства, которое присуще натурам избранным. Его большие черные глаза оглядели весь кабинет и остановились на величественном лице дона Антонио.

Предвидя, что должно произойти, Сесилия спряталась за спину брата.

— Пери, ты веришь, что дон Антонио де Марис твой друг? — спросил фидалго.

— Да, насколько белый человек может быть другом индейца.

— Ты веришь, что дон Антонио де Марис тебя уважает?

— Да, он это говорил и доказал.

— Ты веришь, что дон Антонио де Марис хочет отблагодарить тебя за то, что ты спас его дочь?

— Если так нужно, да.

— Ну так вот, Пери, дон Антонио де Марис, твой друг, просит тебя, чтобы ты вернулся к своему племени.

Индеец вздрогнул.

— Почему ты меня об этом просишь?

— Потому, что так нужно, друг мой.

— Пери понимает: тебе надоело держать его у себя.

— Нет!

— Когда Пери сказал тебе, что остается, он ни о чем не просил; дом у него из соломы и стоит на камне, столбами ему — лесные деревья. Рубашку Пери соткала его мать и принесла месяц назад. Пери тебе ничего не стоит.

Сесилия плакала. Дон Антонио и его сын были расстроены, даже у доны Лаурианы и у той, казалось, дрогнуло сердце.

— Не говори так, Пери! Ты всегда мог бы получить у меня в доме все, что тебе нужно, если бы сам не отказался и не пожелал жить отдельно у себя в хижине. И сейчас еще ты можешь просить у меня все, чего хочешь, все, что тебе нравится, — все будет твоим.

— Почему же ты велишь Пери уйти?

Дон Антонио не знал, что сказать; он вынужден был придумать какой-то предлог, чтобы объяснить индейцу, почему он так распорядился. И он решил сослаться на требования религии, с которыми считаются все народы.

— Ты знаешь, что у нас, белых, есть бог, он живет там наверху, мы его любим и уважаем и повинуемся его воле.

— Да.

— Так вот, бог не хочет, чтобы среди нас жил человек, который его не чтит и не знает. До сегодняшнего дня мы его не слушались; сегодня он нам приказал.

— Бог Пери тоже приказывал ему жить с матерью, со своим племенем, в родных местах, где спят кости его отца, а Пери оставил все, чтобы идти за тобой.

Наступило молчание. Дон Антонио не знал, что сказать.

— Пери не хочет тебе больше досаждать. Он только ждет, что скажет сеньора. Ты приказываешь мне уйти, сеньора?

Дона Лауриана, в которой сразу же взыграли все ее предрассудки, как только зашла речь о религии, повелительно взглянула на дочь.

— Да! — пробормотала Сесилия.

Индеец опустил голову: по щеке его скатилась слеза.

Нет возможности передать, как он страдал! Слова не могут выразить ту глубокую муку, что снедает сильную, мужественную душу, когда она в первый раз сражена скорбью.

Х. ПРОЩАНИЕ

Дон Антонио подошел к Пери и пожал ему руку.

— Пери, я в неоплатном долгу перед тобой. Но кроме того, я в долгу и перед самим собою. Ты возвращаешься к своему племени. Как ты ни храбр и ни силен, может статься, что война кончится для тебя неудачей и ты попадешь в плен к кому-нибудь из белых. Тогда этот пергамент сохранит тебе жизнь и свободу. Прими его от твоей сеньоры и от меня.

Фидалго протянул индейцу клочок пергамента, на котором он перед этим что-то написал, и обернулся к сыну:

— Этот документ, дон Диего, служит гарантией для Пери на случай, если он окажется пленником какого-нибудь португальца: дон Антонио де Марис и его наследники отвечают за пленного и обязуются заплатить необходимый выкуп. Это еще одна моя воля, исполнить которую я вам завещаю, сын мой.

— Будьте спокойны, отец, — ответил дон Диего, — я оплачу этот долг чести и не только из уважения к вашей воле, но и следуя велению моих собственных чувств.

— Моя семья, которая присутствует тут, — сказал фидалго, обращаясь к индейцу, — еще раз благодарит тебя за все, что ты для нас сделал. Мы собрались сейчас все, чтобы пожелать тебе счастливого возвращения к твоим братьям, в места, где ты родился.

Сверкающими глазами Пери оглядел всех присутствующих поочередно. Казалось, он мысленно обращал к ним слова прощания, которых губы его были не в силах произнести.

Но как только взгляд его упал на сидевшую в стороне Сесилию, он подошел к ней и, движимый какой-то необоримой силой, опустился перед ней на колени.

Девушка сняла с груди маленький золотой крестик на черной ленточке и надела его индейцу на шею.

— Пери, когда ты узнаешь, что означает этот крест, возвращайся к нам.

— Нет, сеньора, оттуда, куда идет Пери, никто не возвращается.

Сесилия задрожала.

Индеец встал с колен и подошел к дону Антонио де Марису, который не мог скрыть своего волнения.

— Пери уходит. Ты приказываешь — он повинуется. Раньше, чем солнце оставит землю, Пери оставит твой дом. Солнце вернется завтра, Пери — никогда. Он уходит сегодня, он уносит в сердце своем смерть. Уйди он в конце месяца, он бы унес в сердце радость.

— Почему? — спросил дон Антонио. — Раз так или иначе мы должны расстаться, не все ли равно: сегодня или через три дня!

— Нет, — ответил индеец. — Может статься, завтра на твой дом нападут. Будь Пери с тобой, — он бы тебя защитил.

— Нападут на мой дом? — воскликнул дон Антонио и задумался.

— Да, можешь быть в этом уверен.

— Нападут? Кто?

— Айморе.

— Откуда ты знаешь? — спросил дон Антонио, глядя на него с недоверием.

С минуту индеец молчал; он обдумывал, как ему лучше ответить.

— Пери знает. Он видел отца и брата индианки, которую твой сын нечаянно убил. Они стояли и смотрели на твой дом, потом крикнули, что будут мстить, и пошли к своему племени.

— И что же ты сделал?

— Пери видел, как они ушли, и Пери говорит тебе: будь готов.

Фидалго покачал головой. Он все еще сомневался.

— Могу ли я поверить твоим словам, Пери? Это ведь не в твоей натуре: равнодушно глядеть на врагов твоей сеньоры и моих.

Индеец печально улыбнулся.

— Они были сильнее. Пери дал им уйти.

Дон Антонио стал размышлять. Казалось, он что-то припоминает и взвешивает различные обстоятельства, запечатлевшиеся в его памяти.

Взгляд его, устремленный на лицо Пери, скользнул вниз на его плечо. Сначала, как то бывает с человеком задумавшимся, он ничего не заметил, но потом вгляделся и различил на рубашке индейца едва заметное красное пятнышко.

Фидалго стал вглядываться в это пятнышко пристальнее, и лицо его прояснилось, как будто он нашел решение мучившего его вопроса.

— Ты ранен? — вскричал дон Антонио.

Пери на шаг отступил, но фидалго бросился к нему, отвернул рубашку, потом вытащил висевшие у него за поясом пистолеты. Осмотрев их, он убедился, что они разряжены.

После этого дон Антонио скрестил руки и с глубоким восхищением посмотрел на индейца.

— Пери, — сказал он, — то, как ты поступил раньше, достойно тебя; то, как ты поступаешь сейчас, достойно истого фидалго. Такое благородное сердце могло бы с честью биться в груди португальского кавальейро. Призываю вас всех в свидетели, — сказал он, обращаясь к присутствующим, — вы можете подтвердить, что однажды дон Антонио де Марис обнял врага своего народа и своей веры, как равного себе по благородству чувств.

Фидалго раскрыл объятия и по-братски прижал Пери к сердцу так, как принято было в стародавние рыцарские времена, о которых тогда сохранялись лишь смутные воспоминания. Индеец стоял, опустив глаза, растроганный и смущенный; он был похож на преступника перед судьей.

— Послушай, Пери, — сказал дон Антонио, — человек никогда не должен лгать, даже когда он хочет скрыть содеянное им добро. Скажи мне всю правду.

— Спрашивай.

— Кто стрелял два раза возле реки, когда твоя сеньора купалась?

— Пери.

— Кто пустил стрелу, которая чуть де задела Сесилию?

— Айморе, — содрогнувшись, ответил индеец.

— Откуда взялась стрела, воткнутая в землю, около того места, где лежали тела двух убитых индейцев?

Пери не отвечал.

— Лучше не отпирайся. Твоя рана говорит вместо тебя. Чтобы спасти твою сеньору, ты подставил себя под стрелы врагов. И ты же потом их убил.

— Ты все знаешь. Пери больше не нужен; он вернется к родному племени.

Индеец последний раз посмотрел на свою сеньору и пошел к двери.

— Пери! — воскликнула Сесилия. — Останься! Твоя сеньора тебе приказывает!

Она кинулась к отцу и, улыбаясь сквозь слезы, стала умолять его:

— Правда ведь, отец, теперь он не должен уходить? Не может быть, чтобы вы теперь приказали ему уйти!

— Да! У дома, где живет такой преданный друг, как он, есть ангел-хранитель, который всех бережет. Пери останется с нами, и навсегда.

Пери, весь дрожа от радости и надежды, жадно ловил каждое слово дона Антонио.

— Жена моя! — торжественно сказал фидалго, обращаясь к доне Лауриане. — Человек этот второй раз спас вашу дочь, рискуя собственной жизнью. А мы уже хотели расстаться с ним, ответить ему черной неблагодарностью. И что ж, несмотря на это, он простился с нами, с людьми, которые погнушались его обществом, как верный и преданный друг. Судите сами, должен ли этот человек покинуть дом, в который без него столько раз могла бы войти беда.

Дона Лауриана, если отрешиться от ее предрассудков, была по натуре женщиной доброй; стоило ей прийти в умиление — и она начинала понимать высокие чувства. Слова мужа нашли на этот раз отклик в ее душе.

— Нет, — сказала она, поднявшись с места и подходя к индейцу, — Пери должен остаться. Сейчас я вас сама об этом прошу, дон Антонио де Марис, я тоже в долгу перед ним.

Индеец почтительно поцеловал руку, которую протянула ему супруга фидалго.

Сесилия захлопала в ладоши. Оба молодых кавальейро улыбнулись друг другу.

Дон Диего любовался благородством, великодушием и справедливостью своего отца. Фидалго знал, что сын одобряет его поступок и сам будет следовать в жизни его примеру.

В эту минуту в дверях появился Айрес Гомес. Пораженный, он замер на месте.

Картина, которую он увидел, была для него совершенно необъяснима. И действительно, для человека непосвященного она была неразрешимой загадкой.

Утром этого дня, сразу же после завтрака, дон Антонио де Марис, подойдя к окну столовой, увидел большую стаю хищных птиц, черною тучей нависшую над берегом Пакекера. Птиц слетелось великое множество; не иначе как они учуяли падаль, скорее всего, тушу какого-нибудь крупного зверя, может быть, даже и не одну.

Влекомый любопытством, вполне естественным у человека, жизнь которого течет однообразно, фидалго спустился к реке. Возле изгороди из жасминов, которая служила купальней Сесилии, он увидел маленькую лодку и переправился в ней на противоположный берег.

Там он наткнулся на трупы двух индейцев и тут же убедился, что оба убитых принадлежали к племени айморе; убедился и в том, что они погибли от огнестрельного оружия. В эту минуту его преследовала одна только мысль: индейцы могут напасть на дом. Сердце фидалго сжалось от страшного предчувствия.

Дон Антонио не был суеверен. Но когда он узнал, что дон Диего нечаянно, по собственной неосторожности, убил индианку, в душу его закрался какой-то смутный страх, который и побудил его так сурово обойтись в тот день с сыном.

Теперь же, когда он увидел, что его мрачные ожидания начинают сбываться, страх этот усилился. А под влиянием владевших им мыслей о смерти, он превратился в тяжелое предчувствие.

Какой-то внутренний голос говорил фидалго, что над домом его нависла беда и что вслед за спокойными и счастливыми днями, которыми он наслаждался в своих уединенных поместьях, наступает пора скорби. Какие утраты она принесет ему, нельзя было предугадать. И под впечатлением одного из тех совершенно непроизвольных душевных состояний, которые ни с того ни с сего окрыляют нас надеждой или погружают в печаль, он вернулся домой.

Повстречав неподалеку от дома двух авентурейро, дон Антонио приказал им немедленно захоронить обоих индейцев и никому не говорить об этом ни слова, чтобы не напугать дону Лауриану.

Дальнейшее нам известно.

Фидалго подумал, что беда может поразить его самого, и потому решил объявить свою последнюю волю, дабы обеспечить семье покой и благополучие.

Слова Пери, предупреждавшего о возможном нападении, сразу напомнили ему о мертвых индейцах. Он стал припоминать мельчайшие обстоятельства и сопоставил их с рассказом Изабелл: случившееся предстало перед ним с такой ясностью, будто он видел все собственными глазами.

Пятнышко крови, проступившее на груди у индейца в тяжелую минуту, когда его сеньора приказала ему уйти и когда от волнения рана его раскрылась, послужило для дона Антонио лучом света.

У нашего эскудейро, почтенного Айреса Гомеса, которому ценою невероятных усилий удалось дотянуться ногой до лежавшей поблизости шпаги и разрубить ею державшие его путы, были все основания, чтобы остолбенеть перед картиной, которая предстала его глазам.

Пери, целующий руку доны Лаурианы, Сесилия довольная и веселая, дон Антонио де Марис и дон Диего, благодарными глазами глядящие на индейца, — все это, вместе взятое, едва не свело с ума бедного Айреса Гомеса.

Надо еще добавить, что, едва только несчастный эскудейро освободился от пут, он побежал прямо в дом с намерением рассказать дону Антонио де Марису обо всем, что с ним стряслось, и попросить позволения четвертовать индейца. Старый служака твердо решил, что, если фидалго не удовлетворит его просьбы, он оставит должность, которую занимал уже тридцать лет, но во что бы то ни стало отомстит за обиду, пусть даже ради этого ему придется расстаться со своим господином — Айреса Гомеса это не смутит.

Увидав недоумевающую физиономию эскудейро, дон Антонио рассмеялся; он знал, что тот недолюбливает индейца, но в этот день ему захотелось помирить Пери со всеми.

— Подойди сюда, мой старый Айрес, ты прослужил мне тридцать лет. Ты сама верность и, конечно, будешь рад пожать руку преданному другу нашей семьи.

Айрес Гомес не только обомлел, он, можно сказать, оцепенел. Мог ли он ослушаться дона Антонио де Мариса, который так дружески с ним говорит? Но как пожать руку, которая только что его оскорбила?

Если бы он успел уже объявить, что уходит, он был бы свободен от всех обязательств. Но приказание дона Антонио застало его врасплох: поступить по-своему он не решался.

— Ну что же ты, Айрес?

Эскудейро протянул похолодевшую руку; индеец пожал ее и улыбнулся.

— Ты друг, и Пери больше тебя не будет привязывать.

После этих слов присутствующие догадались о том, что произошло, и не могли удержаться от смеха.

— Дикарь проклятый! — сквозь зубы пробурчал эскудейро. — Вечно ты что-нибудь выкинешь.

Удар колокола позвал всех на ужин.

XI. ПРОДЕЛКА СЕСИЛИИ

Вечером того же воскресенья, столь богатого событиями, Сесилия и Изабелл, обнявшись, вышли из сада.

Обе были в белом; обе — очень хороши собой, но каждая — по-своему. Сесилия была воплощенная нежность, Изабелл — страсть. Голубые глаза лукаво смеялись, черные — горели огнем.

Улыбка Сесилии была похожа на капельку душистого меда, проступившего на ее тонко очерченных губах. Улыбка Изабелл походила на слетающий с уст поцелуй.

Стоило только взглянуть на белокурую девушку, такую стройную и нежную, как мысли сами собой устремлялись к небесам, прочь от всего земного, и казалось, что перед вами ангел.

Когда же взгляд падал на смуглянку, томную и чувственную, вы сразу спускались на землю; вы забывали об ангеле ради женщины: воображению вашему рисовались не райские кущи, а тихий, полный очарования уголок земли, где жизнь подобна мимолетному сновидению.

Когда они выходили из сада, Сесилия лукаво посматривала на свою спутницу, и можно было догадаться, что девушка, по обыкновению, задумала подшутить над сестрой.

Изабелл, до сих пор еще находившаяся под впечатлением утренней сцены, шла опустив глаза; после того, что произошло, ей стало казаться, что все, и прежде всего сам Алваро, узнают ее тайну, которую она так долго от всех скрывала.

Но при этом она чувствовала себя счастливой; смутная и неясная надежда наполнила ей сердце, запечатлев на ее лице тот восторг и единение со всем миром, какие бывают у человека, верящего, что он любим.

На что она надеялась? Она и сама не знала. Но воздух казался ей благоуханнее, солнце ярче, взгляд ее видел все в розовом свете, и даже легкое прикосновение кружев к ее бархатистой шее было для нее радостью.

Непостижимым женским чутьем Сесилия угадывала, что в душе сестры происходит нечто необычайное, И она дивилась этой новой, сияющей красоте ее смуглого лица.

— Какая ты красивая! — вырвалось у нее.

Обняв Изабелл, она нежно поцеловала ее в щеку, и та ответила ей горячей лаской.

— А браслет свой ты не надела? — воскликнула она, поглядев на руку Сесилии.

— И верно ведь! — ответила девушка не без досады.

Изабелл решила, что досада эта вызвана обыкновенной забывчивостью; но в действительности Сесилия боялась выдать себя.

— Давай сходим за ним.

— Нет, что ты! Скоро начнет темнеть, и тогда прощай наша прогулка.

— Ну так и я сниму свой, а то мы с тобою уже не сестры.

— Не надо. Обещаю тебе: когда мы вернемся, мы опять будем сестрами.

Сесилия сказала эти слова с лукавой улыбкой.

Они подошли к дому. Дона Лауриана разговаривала с сыном, а дон Антонио де Марис и Алваро прогуливались у ограды.

Сесилия направилась к отцу, ведя за собой Изабелл, у которой потемнело в глазах, как только она приблизилась к кавальейро.

— Отец, — сказала девушка, — нам хочется погулять. Такой чудный вечер! Что, если я попрошу вас и сеньора Алваро пойти с нами?

— Мы поступим так, как всегда, — улыбаясь, ответил фидалго, — исполним твой приказ.

— Ну какой же это приказ, отец! Просто желание.

— А разве желание нашего ангела не приказ?

— Значит, вы пойдете с нами?

— Разумеется.

— А вы, сеньор Алваро?

— Я… я повинуюсь.

Заговорив с молодым человеком, Сесилия зарделась, но овладела собой и вместе о Изабелл стала спускаться по лестнице.

Алваро был печален. После разговора с Сесилией он виделся с нею еще раз за ужином и заметил, что девушка избегает его взглядов; за все время она не сказала ему ни слова. Кавальейро решил, что это результат его вчерашнего безрассудства, однако Сесилия выглядела веселой и довольной — трудно было предположить, что она все еще сердится.

В ее обращении с ним чувствовалось скорее равнодушие, чем неприязнь. Можно было подумать, что девушка успела позабыть все, что между ними произошло. Поэтому Алваро пал духом и даже слова дона Антонио, назвавшего его своим сыном, не развеяли его грустных мыслей: счастье это порою казалось ему лишь сладким сном, который вот-вот развеется.

Девушки спустились в долину и пошли среди зарослей кустарника, которые прихотливым лабиринтом окаймляли лесную поляну.

По временам Сесилия отпускала руку сестры и, забежав вперед по извилистой тропинке, пряталась от нее за деревьями. Когда Изабелл ее все-таки находила, обе хохотали и, обнявшись, шли дальше. —

Потом вдруг Сесилия замедлила шаги, чтобы дон Антонио и Алваро могли их догнать; при этом у нее был такой лукавый вид, на лице появилась такая плутовская улыбка, что Изабелл встревожилась.

— Забыла совсем, мне надо кое-что вам сказать, отец.

— Да? А что такое?

— Это тайна.

— Ну, так скажи сейчас.

Сесилия, оставив Изабелл, взяла отца под руку.

— Извините меня, сеньор Алваро, — сказала она, оборачиваясь к кавальейро, — поговорите пока с Изабелл. Скажите ей, нравится ли вам этот хорошенький браслет. Вы его еще не видали?

И, продолжая улыбаться, она пошла вперед, уводя с собой отца. Вся ее тайна заключалась в этой шаловливой проделке: ей надо было непременно оставить Алваро и Изабелл наедине, бросив слова, которые не могли им быть безразличны.

Слова эти взволновали обоих. Изабелл все поняла: Сесилия обманула ее, чтобы заставить принять подарок Алваро; взгляд Сесилии, когда она уходила с отцом, открыл ей все.

Что же касается Алваро, то он увидел только, что Сесилия как нельзя лучше доказала свое презрение и полное равнодушие к нему. Но он никак не мог понять, почему она не сберегла их тайны, почему она посвятила в нее Изабелл.

Оставшись наедине, молодые люди не смели поднять глаз. Взгляд Алваро был прикован к браслету. Изабелл, вся дрожа, чувствовала этот взгляд и страдала так, как будто руку ей сдавили железным кольцом.

Они долго шли молча. Наконец Алваро, чтобы вызвать девушку на объяснение, первый решился нарушить молчание.

— Что же все это значит, дона Изабелл? — спросил он с мольбою.

— Не знаю! Надо мной посмеялись! — пробормотала Изабелл.

— Как так?

— Сесилия убедила меня, что этот браслет подарил ей отец, и заставила меня принять его. Если бы я только знала…

— Что это мой подарок? Вы бы не приняли его? —

— Никогда! — воскликнула Изабелл.

Алваро удивил тон, каким девушка произнесла последнее слово: оно прозвучало как клятва.

— А почему? — спросил он минуту спустя.

Изабелл посмотрела на него своими большими черными глазами. В этом глубоком взгляде было столько любви и горечи, что, если бы Алваро его разгадал, он получил бы ответ на свой вопрос. Но кавальейро не понял ни взгляда, ни молчания Изабелл; он видел только, что здесь скрывается какая-то тайна, и ему захотелось узнать правду.

Он подошел совсем близко и сказал печально и кротко:

— Простите меня, дона Изабелл. Я знаю, что позволяю себе нескромность, но нам необходимо объясниться. Вы говорите, над вами посмеялись. Посмеялись и надо мной. Не находите ли вы, что лучшим способом окончить эту игру было бы откровенно все рассказать друг другу.

Изабелл задрожала.

— Говорите, я слушаю вас, сеньор Алваро.

— Я не стану повторять то, о чем вы уже догадались. Вы знаете историю с браслетом, не правда ли?

— Да, — прошептала девушка.

— Скажите мне только, как он очутился у вас на руке. Не подумайте, что я вас в чем-то упрекаю. Нет. Я просто хочу узнать, как далеко зашла эта шутка!

— Я сказала вам все, что знаю. Сесилия меня обманула.

— Но зачем она это сделала?

— Догадываюсь!.. — воскликнула Изабелл, стараясь успокоить стучавшее сердце.

— Тогда скажите мне. Прошу вас, умоляю!

Алваро встал на одно колено и, взяв руку девушки, заклинал ее объяснить поступок Сесилии и сказать, почему та отвергла его просьбу.

Может быть, узнав эту причину, он еще сумеет оправдаться, сумеет заслужить се прощение?

Видя Алваро у своих ног и слыша слова мольбы, Изабелл побледнела как полотно. Сердце ее так колотилось, что видно было, как под платьем вздрагивает грудь. Она смотрела на Алваро горящими глазами, и взгляд ее околдовывал.

— Говорите! — повторил Алваро. — Говорите! Вы добрая, вы не допустите, чтобы я страдал, когда одно ваше слово может вернуть моей душе мир и покой.

— А что, если после этого слова вы меня возненавидите? — прошептала девушка.

— Не бойтесь этого. Какое бы несчастье вы мне ни возвестили, я с благодарностью выслушаю все. Когда весть о постигшем нас горе приносит друг, вместе с горем приходит и утешение.

Изабелл начала было говорить, но вдруг умолкла. Ее всю трясло как в лихорадке.

— Нет, не могу! Пришлось бы признаться во всем…

— А почему вы не хотите признаться? Неужели я не заслужил вашего доверия? Ведь я вам друг.

— Если бы это было так…

Глаза Изабелл заблестели.

— Говорите же!

— Если вы бы были мне другом, вы бы меня простили.

— Простил вас, дона Изабелл?! Но что же вы сделали такого, что я вас должен прощать? — с удивлением спросил Алваро.

Девушка испугалась того, что сказала. Она закрыла лицо руками.

Весь этот стремительный, бурный диалог, нерешительность Изабелл, ее недомолвки озадачили кавальейро. Он терялся в лабиринте неясностей и сомнений.

Чем дальше, тем все становилось туманнее. Изабелл говорила, что над ней подшутили, потом вдруг дала понять, что в чем-то перед ним виновата. Кавальейро решил во что бы то ни стало разгадать эту тайну.

— Дона Изабелл!

Девушка подняла голову. По щекам ее катились слезы.

— Вы плачете? — спросил пораженный Алваро.

— Не спрашивайте меня ни о чем!..

— Вы что-то скрываете! Неужели вы хотите лишить меня покоя? Что же вы мне сделали плохого? Скажите!

— Вы хотите знать? — спросила девушка, вся горя от волнения.

— Сколько времени я вас об этом прошу!

Алваро взял ее за обе руки и, глядя ей в глаза, ждал ответа.

Изабелл стала белее, чем ее платье. Она ощущала пожатие его рук, теплое дыхание, касавшееся ее лица.

— Вы простите меня?

— Да, но за что?

— За то, что…

Слова эти были похожи на бред. За одно мгновение в душе ее совершился перелом. Теперь она была готова на все.

Глубокая, пылкая любовь, дремавшая в тайниках души, страсть, которую она столько времени в себе подавляла, вдруг проснулась и, порвав все цепи, вырвалась вон, стремительная, неодолимая.

Перелом этот произошел за один миг, когда рука ее коснулась руки Алваро. Робкая девушка превратилась в страстную женщину: чувство ее вышло из берегов, как бурный и многоводный поток.

Ее лицо горело; грудь вздымалась; глаза изливали на коленопреклоненного кавальейро какое-то колдовское сияние; губы были приоткрыты, и казалось, вот-вот с них сорвется роковое слово.

Алваро глядел на нее зачарованный; он никогда не видел ее такой красивой. На ее смуглом лице, на шее играли мягкие отблески света. Движения были так пленительны, что глаза помимо воли начинали следовать за изгибами ее тела, словно впитывая в себя его трепетное томление.

Все это произошло мгновенно, пока Изабелл все еще не решалась произнести роковое слово.

Наконец она сдалась: склонившись на плечо Алваро, как надломленный стебелек, она прошептала:

— За то, что… я вас люблю.

XII. ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ ПЕРИ

Алваро вскочил на ноги, как будто из уст девушки в жилы его проник тот яд индейцев, одной капли которого достаточно, чтобы умертвить человека.

Бледный, потрясенный, он посмотрел на нее холодным и строгим взглядом. Он был так предан Сесилии, так боготворил ее, что чувство Изабелл оскорбляло его: оно казалось ему едва ли не святотатством.

Девушка горько улыбнулась; глаза ее были полны слез. Стремительный порыв, заставивший Алваро вскочить с колен, неожиданно изменил их позы. Теперь она стояла на коленях у ног кавальейро.

Изабелл жестоко страдала. Но любовь подчинила себе все. Она столько времени сдерживала себя, заставляла себя молчать, что теперь невысказанные слова жгли ей губы. Любви ее необходимо было дышать, шириться, пусть даже презрение и неприязнь кавальейро оттолкнут ее, обрекут на то, чтобы снова все таить в сердце.

— Вы обещали меня простить!.. — умоляюще сказала она.

— Мне не за что вас прощать, дона Изабелл, — сказал кавальейро, поднимая ее. — Я прошу вас только об одном: не будем больше об этом говорить.

— Хорошо! Только выслушайте меня сейчас, уделите мне всего одну минуту, и, клянусь вам памятью моей матери, вы никогда больше не услышите от меня ни слова. Если вам угодно, я даже никогда на вас не взгляну. Да мне и не надо смотреть на вас, чтобы вас видеть.

Она только махнула рукой, и какое-то великое самоотречение было в этом покорном жесте.

— Чего вы от меня хотите? — спросил кавальейро.

— Хочу, чтобы вы были моим судьей. Чтобы вы мне вынесли приговор. Мука, которую я приму от вас, будет мне утешением. Вы не откажете?

Алваро растрогали эти слова, в которых слышалось глухое отчаяние, сдавленный стон.

— Никакого преступления вы не совершили, и судья вам не нужен. Но если вам нужен брат, который бы мог вас утешить, знайте, что вы найдете его во мне и что я искренне продан вам.

— Брат! — воскликнула девушка. — Это ведь тоже привязанность.

— Это привязанность тихая и спокойная, она стоит всякой другой, дона Изабелл.

Девушка ничего не ответила. Слова эти звучали кротким упреком. Но жгучая страсть переполняла, душила ее.

Алваро вспомнил слова дона Антонио де Мариса, и то, что вначале было сочувствием, превратилось в глубокую нежность. Изабелл была с детства несчастна. Утешая ее, он выполнял волю фидалго, которого любил и уважал, как отца.

— Не отказывайте мне в том, о чем я прошу вас, — сказал он ласково, — считайте меня вашим братом.

— Так оно и должно быть, — печально сказала Изабелл. — Сесилия зовет меня сестрой, значит, вы станете мне братом. Я согласна. А вы будете добры ко мне?

— Да, дона Изабелл.

— А разве брат не должен называть сестру просто по имени? — робко спросила девушка.

Алваро на минуту заколебался.

— Да, Изабелл.

Как радостно ей было услышать от него «Изабелл»! Ей казалось, что губы кавальейро, произнося это имя, ласкают ее.

— Спасибо! Вы не можете себе представить, какое это счастье, когда вы зовете меня так. Много надо выстрадать, чтобы счастье было в такой безделице.

— Расскажите мне все.

— Нет, пусть это остается при мне. Может быть, когда-нибудь потом; а сейчас я только хочу, чтобы вы увидали, что я не так уже виновата перед вами, как кажется.

— Виновата? В чем же вы виноваты?

— В том, что люблю вас, — сказала Изабелл, покраснев.

Алваро снова стал холоден и сдержан.

— Я знаю, вам это неприятно. Но это первый и последний раз. Выслушайте меня, а потом можете побранить меня, как брат сестру.

Голос Изабелл был так кроток, глаза ее так молили, что Алваро не стал противиться.

— Говорите, сестра.

— Вы знаете, кто я: бедная сирота, которая рано осталась без матери и не знала отца. Меня пожалели чужие люди. Я не жалуюсь, но мне это больно. Я происхожу от двух враждебных друг другу рас и, казалось бы, должна любить и ту и другую. Но несчастья моей матери научили меня ненавидеть одну, а унижения, которые выпали мне на долю, заставляют меня презирать другую.

— Бедняжка, — прошептал Алваро, вспоминая слова Антонио де Мариса.

— Так вот я и жила, всем чужая, росла с горечью в сердце, которую заронила моя мать. И я так томилась по любви. Нельзя ведь жить одной ненавистью, одним презрением.

— Верно, Изабелл.

— Хорошо, что вы так говорите. Я должна была полюбить. Мне нужна была любовь, которая бы меня привязала к жизни. Не знаю, с чего и когда это началось, но я полюбила вас. Полюбила втайне и похоронила свою любовь на дне души.

Девушка посмотрела Алваро в глаза.

— Мне этого было довольно. Когда я могла незамеченной смотреть на вас часами, я считала себя счастливой. Я уединялась с моей мечтой, с нею я говорила, с нею засыпала и видела чудесные сны.

Кавальейро был взволнован до глубины пуши, но прервать ее он не решался.

— Вы не знаете, сколько тайн у любви, которая живет одними мечтами, не питаясь ни взглядом, ни словом. Какой-нибудь пустяк становится источником упоения, счастья. Сколько раз я следила за лунным лучом, который заглядывал в окно и понемногу приближался ко мне. В его тихом сиянии мне мерещилось ваше лицо, и я была сама не своя от радости, будто ждала к себе вас. Когда луч этот приближался, когда меня озарял мягкий шелковистый свет, какое это было наслаждение! Мне казалось, что вы улыбаетесь, что вы берете меня за руки, склоняетесь надо мной, что губы ваши что-то мне шепчут.

Изабелл приникла головой к плечу Алваро; дрожа от волнения, кавальейро обнял ее и прижал к груди, но тут же порывисто отшатнулся.

— Не бойтесь меня, — печально сказала девушка. — Я ведь знаю, что вы не должны меня любить. Вы человек великодушный и благородный; ваша первая любовь будет последней. Вы можете слушать меня спокойно.

— Что вы еще хотели мне сказать? — тихо спросил Алваро.

— Мне остается только ответить на ваш вопрос.

— Ах да!

Изабелл рассказала ему о том, как она ревниво берегла свою тайну, как потом ее нечаянно выдала; рассказала она и о своем разговоре с Сесилией, и о том, как та уговорила ее принять браслет.

— Теперь вы знаете все. Теперь мое чувство снова спрячется в сердце, откуда оно никогда не вышло бы на свет, если бы волей судьбы вы не подошли ко мне и не сказали несколько ласковых слов. Когда надежда приходит к тем, кто до той поры ее никогда не знал, она кажется такой обольстительной — и она так обманчива, что, может быть, меня и надо простить. Забудьте же обо мне, милый брат, это лучше, чем помнить и ненавидеть!

— Вы несправедливы ко мне, Изабелл. Я действительно могу быть для вас только братом, но я вправе так называть себя, ибо питаю к вам поистине братскую любовь. До свидания, дорогая сестра.

Алваро произнес эти слова с большой нежностью и, пожав руку Изабелл, удалился. Ему надо было остаться одному, чтобы подумать обо всем, что произошло.

Теперь он окончательно убедился, что Сесилия не любит его и никогда не любила. И это открытие он сделал как раз в тот день, когда дон Антонио де Марис назвал его своим будущим зятем!

Охваченный мучительной болью, — а первая сердечная боль всегда бывает мучительной, — кавальейро ушел, опустив голову. Он брел без цели между купами деревьев, разбросанных там и сям по равнине.

Начинало темнеть. Бледные бесцветные сумерки легкой пеленой окутывали природу, контуры сглаживались, краски тускнели, и все тонуло в сбивчивом, смутном хаосе.

Первая звезда, всплывшая на голубом еще небе, мигала, словно девичьи глаза, которые, приоткрывшись на миг, тут же закрываются снова; в расщелине пня стрекотал кузнечик, будто трубадур, возвещающий своей песней приближение ночи.

Алваро все шел и шел в глубоком раздумье. Вдруг струя воздуха полоснула его по лицу; он поднял голову и увидел перед собой воткнувшуюся в землю длинную стрелу, которая еще дрожала от стремительного полета.

Кавальейро отступил на шаг и схватился было за оружие. Потом, подумав, вытащил стрелу и стал разглядывать перья, которые ее украшали. Это были перья азулана59 и цапли.

Голубой и белый были цвета Пери: цвет глаз Сесилии и ее лица.

Как-то раз девушка, изображая владелицу средневекового замка, забавы ради, сказала индейцу, что воины, которые служат даме, должны носить на своих доспехах ее цвета.

— А ты дашь Пери свои цвета, сеньора? — спросил индеец.

— У меня их нет, — ответила Сесилия, — но я их заведу, чтобы ты мог их носить, хорошо?

— Пери просит тебя об этом.

— А какие цвета тебе больше всего нравятся?

— Цвет твоего лица и твоих глаз.

Сесилия улыбнулась.

— Хорошо. Я позволяю тебе их носить.

С этого дня Пери начал украшать все свои стрелы голубыми и белыми перьями; все его украшения, не считая пояса из ярко-красных перьев, который сплела ему мать, обычно бывали тоже голубые и белые.

Вот почему, увидав на стреле перья этих цветов, Алваро успокоился. Он знал, что это стрела Пери, и понял смысл символического послания, которое индеец передавал ему сейчас по воздуху.

И действительно, эта стрела на языке Пери была предостережением, посланным неслышно и издалека. То было письмо без слов, и написано в нем было: «Стой».

Молодой человек сразу же потерял нить томивших его мыслей и вспомнил свой утренний разговор с Пери; вне всякого сомнения, пущенная стрела имела прямое отношение к тайне, на которую тот намекал.

Алваро окинул взором расстилавшуюся перед ним долину и вгляделся в заросли, которые окружали ее со всех сторон. Он не увидел ничего, что бы приковало его внимание, и не заметил поблизости никаких следов индейца.

И все же он решил подождать. Остановившись подле места, куда упала стрела, он скрестил руки и вперил взгляд в темную полосу леса на голубом фоне неба.

Через мгновение вторая, на этот раз коротенькая стрела, разрезав воздух, вонзилась в верхушку первой — и с такою силой, что та наклонилась. Алваро понял, что индеец хотел, чтобы он выдернул эту стрелу, и повиновался.

В то же мгновение третья стрела упала в двух шагах справа от кавальейро, а за нею еще несколько, падавших в том же направлении, на расстоянии двух четвертей одна от другой, до тех пор, пока последняя не упала шагах в тридцати от первой.

Теперь уже нетрудно было понять, чего хотел Пери. Алваро, следивший глазами за стрелами, по мере того как они падали, понял, что они указывают место, где ему следует находиться. Поэтому, едва только последняя стрела упала в заросли, он тут же спрятался в гуще листвы.

Сидя в кустах, он вскоре увидел трех человек: они прошли возле места, которое он только что покинул. За густою листвой Алваро не мог разглядеть их лиц, но успел заметить, что шли они крадучись. И ему показалось, что в руках у них пистолеты.

Люди прошли мимо, направляясь к дому. Кавальейро решил было последовать за ними, но в эту минуту ветви раздвинулись, и Пери, скользя как тень, затаив дыхание, приблизился к нему и сказал ему на ухо:

— Это они.

— Кто они?

— Белые враги.

— Не понимаю.

— Подожди, Пери сейчас вернется.

Индеец снова исчез во тьме, которая становилась все гуще.

XIII. КОЗНИ ВРАГОВ

Возвратимся теперь на то место, где мы оставили Лоредано и его спутников.

После того как Алваро и Пери удалились, итальянец поднялся с земли. Оправившись от первого потрясения, он почувствовал, что им овладевает отчаяние; он не мог простить себе, что дал врагу ускользнуть из своих рук.

Ему пришло было в голову позвать своих спутников и вместе с ними напасть на кавальейро и индейца, но мысль эту он тут же отверг: итальянец знал, что за люди его сообщники; он понимал, что убийц из них еще можно было сделать, но людей решительных и энергичных — никогда.

К тому же оба его противника были сильны, и Лоредано боялся, что окончательно погубит свое дело, в котором ему и без того уже не везло. Он сдержал охватившее его бешенство и стал думать о том, как выйти из трудного положения, в которое попал.

Меж тем Руи Соэйро и Бенто Симоэнс подошли к нему, напуганные всем виденным и боясь, чтобы теперь какая-нибудь непредвиденная случайность не осложнила еще больше их положение.

Лоредано и его сообщники некоторое время молча смотрели друг на друга. В глазах последних был немой и тревожный вопрос. Ответом на него было бледное, перекошенное лицо итальянца.

— Это был не он, — глухо сказал Лоредано.

— Откуда вы знаете?

— Неужели вы думаете, что, если бы это был он, я остался бы жив?

— Это верно, но тогда кто?

— Не знаю; к тому же сейчас важно не это. Кто бы это ни был, это — человек; он узнал нашу тайну и может донести на нас, если уже не донес.

— Человек? — пробормотал Бенто Симоэнс, до этого хранивший молчание.

— Ясное дело, человек. Вы что, думаете, что это была тень?

— Не тень, а дух, — ответил авентурейро.

Итальянец саркастически улыбнулся.

— У духов хватает своих забот: не станут они в наши земные дела соваться. Оставьте при себе ваши суеверия и давайте серьезно подумаем о том, что нам делать.

— Напрасно вы это, Лоредано. Меня никто не переубедит. Тут замешана нечистая сила.

— Молчи, святоша несчастный, — нетерпеливо оборвал его итальянец.

— Несчастный! Это вы несчастный, если не видите, что нет на этом свете такого смертного, кто мог бы наш разговор подслушать. Не может человек из-под земли говорить. Идемте туда. Сами увидите, прав я или нет.

И Бенто Симоэнс повел своих спутников к кактусовым зарослям, в убежище, где они перед этим сидели втроем.

— Залезай туда, Руи, и закричи погромче, а мы посмотрим, услышит ли Лоредано хоть слово.

Они проверили и убедились в том, в чем имел случай убедиться и Пери: человеческий голос, словно по трубе, шел оттуда вверх, замирая в воздухе, и снаружи нельзя было услыхать ни единого слова. Но если бы только итальянец догадался приблизиться к муравейнику, который доходил как раз до того места, где они говорили втроем, он бы нашел разгадку.

— А теперь, — сказал Бенто Симоэнс, — зайдите вы туда; я крикну, и вы услышите мой голос над головой, а никак не из-под земли.

— Ну, это меня ни капельки не волнует, — сказал итальянец. — Вторая наша проба начисто меня успокоила. Человек, который грозил нам, не мог слышать того, что мы говорили. Он может только подозревать.

— А вы все хотите уверить нас, что это был человек?

— Послушай, дорогой мой Бенто Симоэнс; есть на свете существо пострашнее змей: имя ему — фантазер.

— Фантазер! Уж сказали бы лучше — христианин!

— Одно другого стоит. Хоть фантазер, хоть христианин, но если вы еще раз заговорите о духах или чудесах, дальше этого места вы никуда не уйдете и вас потом тут склюют ястреба.

Авентурейро весь позеленел. Страшнее всего для него была не смерть, а муки ада, на которые, как учит церковь, обречена душа, если тело остается непогребенным.

— Ну как, надумал?

— Да.

— Согласен, что это был человек?

— Согласен.

— Поклянешься в этом?

— Клянусь!

— Чем?

— Спасением моей души.

Итальянец отпустил руку несчастного; тот упал на колени, моля бога простить его за клятвопреступление.

Руи Соэйро вернулся, все трое молча пошли прежней дорогой. Лоредано — погруженный в свои мысли, спутники его — понурые и удрученные.

Потом они сели отдохнуть под деревом и так просидели не меньше часа, не зная, что теперь делать, чего ожидать. Положение было критическое. Они понимали, что наступила минута, когда одно движение, один шаг могут или столкнуть их в пропасть, или спасти от неминуемой гибели.

Лоредано тщательно обдумывал все, сохраняя мужество и присутствие духа, которые в решительный момент никогда его не покидали. В душе его разгорелась жестокая борьба. И была одна сила, которая брала верх над всем, — жгучая жажда наслаждения, чувственность, обостренная аскетизмом монашеской жизни и безлюдьем бразильских лесов. Плотские инстинкты, которые итальянец с детства приучен был сдерживать, бурно требовали своего на просторах этой пышущей жизнью земли, под лучами горячего солнца, от которого вскипала кровь.

Сила эта, сбросив с себя узду, породила в нем две неукротимые страсти.

Одна — страсть к золоту, надежда, что наступит когда-нибудь день, когда он сможет упиваться созерцанием сказочных сокровищ, которые влекли его, как Тантала, и все время от него ускользали.

Другая — страсть к женщине, лихорадка, горячившая кровь всякий раз, когда он глядел на эту целомудренную, невинную девушку, облик которой, казалось, мог внушить только чистую любовь.

Эти две страсти боролись в его сердце. Что ему делать? Бежать ли и спасать свои сокровища, потеряв Сесилию? Или остаться и поставить на карту жизнь, чтобы удовлетворить пожиравшее его неодолимое желание?

Бывали минуты, когда он говорил себе, что стоит только разбогатеть, и он завоюет любую женщину, какую только захочет. В другие минуты он ясно представлял себе, что без Сесилии вселенная опустеет. Зачем тогда золото, которое он добудет?

Наконец он поднял голову. Спутники ждали его слова, как оракула, который предрешит их судьбу; они приготовились слушать.

— У нас только два пути: либо вернуться в дом, либо сейчас же бежать отсюда. Что вы на это скажете?

— Сдается, — пролепетал Бенто Симоэнс, все еще продолжая трястись от страха, — что мы должны бежать сию же минуту, и бежать без оглядки.

— А ты тоже так думаешь, Руи?

— Нет. Если мы бежим, мы этим выдадим себя — и тогда мы погибли. Скитаться втроем по сертану, бояться заходить в селения, нет, этак нам не прожить. У нас всюду враги.

— Так что же ты предлагаешь?

— Вернуться домой как ни в чем не бывало: тогда, если даже тайна раскрыта, у них не будет в руках доказательств нашей вины, если же нет, то нам вообще ничто не грозит.

— Ты прав, — сказал итальянец, — надо вернуться: в этом доме нас ждет либо удача, либо крушение всех наших замыслов. Будем же готовы к тому, чтобы все выиграть или все потерять.

Наступило продолжительное молчание: итальянец что-то обдумывал.

— Сколько у тебя надежных людей, Руи? — спросил он.

— Восемь человек.

— А у тебя, Бенто?

— Семеро.

— Они готовы?

— Готовы начать по первому зову.

— Хорошо, — сказал итальянец с уверенностью полководца, составляющего план сражения, — завтра в этот час приведите сюда всех ваших людей. Надо, чтобы за ночь все было решено.

— А сейчас что будем делать? — спросил Бенто Симоэнс,

— Подождем темноты. Как только стемнеет, подойдем к дому. Кинем жребий, и один из нас войдет туда первый. Если все в порядке, он даст знак остальным. Таким образом, если один погибнет, у двоих, по крайней мере, будет надежда спастись.

Авентурейро решили, что проведут остаток дня в лесу. Они довольно плотно закусили: неприхотливый обед их состоял из лесных плодов и дичи.

Около пяти часов вечера они направились к дому, чтобы разведать, что за это время произошло, и осуществить свой план.

Перед тем как пуститься в путь, Лоредано зарядил клавин, велел обоим авентурейро сделать то же самое и сказал:

— Учтите следующее: в нашем положении тот, кто не с нами, — против нас. Каждый может оказаться шпионом, доносчиком. Так или иначе, одним противником у нас тогда будет меньше.

Спутники его оценили справедливость этого замечания и последовали за ним, насторожившись и зарядив свои клавины.

Но, как ни были они внимательны, они не заметили, что в двух шагах от них зашевелилась листва и, словно от дуновения ветра, заколыхался кустарник.

Это был Пери. Уже четверть часа он, как тень, следовал за троими авентурейро. Выйдя из кабинета дона Антонио, индеец заметил их отсутствие. Он сразу почуял, что они задумали что-то недоброе, и кинулся их искать.

Итальянец и его спутники прошли уже порядочное расстояние, когда Бенто Симоэнс остановился.

— Кто же войдет первый?

— Давайте бросим жребий, — предложил Руи.

— Как?

— А вот как, — решил итальянец. — Видите это дерево? Тот, кто добежит до него первый, войдет в дом последним.

— Решено!

Все трое взяли клавины на перевязь и приготовились к бегу.

Пери услыхал эти слова, и его тут же осенила мысль: когда авентурейро побегут, кто-то из них непременно отстанет; и, вслед за Лоредано, индеец сказал себе:

«Последний будет первым».

Он выбрал три стрелы и натянул тетиву, решив перестрелять предателей поодиночке.

Все трое пустились бежать. Но через несколько мгновений Бенто Симоэнс споткнулся, налетел на Лоредано и упал навзничь.

Лоредано выругался. Бенто запросил пощады. Руи, который был уже далеко впереди, вернулся посмотреть, что случилось.

Замысел Пери не удался.

— Вот что, — сказал Лоредано, — в состязаниях проигрывает упавший. Ты будешь первым, Друг Бенто.

Авентурейро ничего не ответил.

Пери, однако, не терял надежды, что судьба предоставит ему еще один удобный случай привести свой план в исполнение; он последовал за ними дальше. Тогда-то вдалеке, за деревьями, он увидел Алваро, который шел в том же направлении, что и трое авентурейро. Пустив стрелу, он послал ему первое предупреждение. За ней последовали другие, после чего Алваро и укрылся в листве.

Увидев, что кавальейро в безопасности, индеец решил не допустить, чтобы предатели вошли в дом, и ждать их возле ограды, а когда они разделятся, убить одного за другим.

Но роковая случайность и на этот раз помешала ему исполнить задуманное; казалось, сама судьба покровительствует его врагам.

В ту минуту, когда Бенто Симоэнс оставил своих спутников и вошел в ограду, Пери вдруг услыхал голос Сесилии, возвращавшейся с прогулки вместе с отцом и сестрой.

Рука индейца, ни разу не дрогнувшая в пылу битвы, бессильно повисла. При мысли, что стрела, которую он собирался пустить, может напугать девушку и, чего доброго, задеть ее, он выронил лук.

Бенто Симоэнс вошел в дом невредимый.

XIV. БАЛЛАДА

Несколько минут спустя Лоредано и Руи Соэйро вошли вслед за ним.

В третий раз злодеи, которые, казалось, были уже в руках у Пери, ускользали от своей судьбы.

Несколько минут индеец раздумывал: он решил совершенно изменить свой план. Сначала он не хотел нападать на своих противников открыто, и не потому, что трусил: он просто опасался, что, убив его, они беспрепятственно совершат свое черное дело, — он ведь был единственным человеком, который знал об их намерениях.

Вместе с тем он понимал, что другого выхода у него нет. Время шло — с минуты на минуту итальянец мог привести свой замысел в исполнение.

Надо было на случай, если его, Пери, убьют, найти способ немедленно предупредить дона Антонио де Мариса об опасности. И способ этот индеец нашел.

Он отправился искать Алваро, который должен был его ждать.

Но кавальейро уже позабыл об индейце. Он думал о Сесилии, о том, что чувство его поругано, что радужная надежда, которой он жил, поблекла и, может быть, потеряна для него навсегда.

По временам перед внутренним взором его возникало печальное лицо Изабелл; он вспоминал, что и она, как он, любит неразделенной любовью. И он чувствовал, что теперь чем-то связан с нею; оба они страдают по одной и той же причине, оба обманулись в своих надеждах.

Потом он стал думать о том, что Изабелл любит его; помимо воли, он вспоминал обращенные к нему нежные слова, видел ее печальную улыбку и взгляд, то огненный, то подернутый негой.

Ему казалось, что он ощущает теплоту ее дыхания, прикосновение головы, приникшей к его плечу, дрожание протянутых к нему рук; он слышал ее певучий голос, шептавший слова признаний.

Сердце его лихорадочно билось. Он забывал обо всем, и перед глазами его вновь вставало это смуглое лицо, окруженное сиянием любви.

Потом он вздрагивал, как будто девушка и в самом деле была где-то рядом, протирал рукой глаза, словно для того, чтобы прогнать не дававший ему покоя образ; мысли его снова возвращались к Сесилии: да, он ничего для нее не значит, чувство его отвергнуто.

Когда подошел Пери, Алваро переживал одну из тех минут уныния и безразличия ко всему, которые обычно наступают после большого потрясения.

— Пери, ты мне говорил о врагах?

— Да, — ответил индеец.

— Я хочу знать, кто они!

— Зачем?

— Чтобы бороться с ними.

— Но их трое.

— Тем лучше.

Индеец колебался.

— Нет, Пери хочет один победить врагов своей сеньоры. А вот если он умрет, ты все будешь знать и закончишь то, что Пери начал.

— К чему эта тайна? Неужели ты не можешь сказать мне, кто эти люди?

— Пери может сказать, но не хочет.

— Почему?

— Потому, что ты добрый и думаешь, что другие тоже добрые. Ты будешь защищать злых.

— Нет, никогда этого но будет. Говори!

— Слушай. Если Пери завтра не придет, ты его больше не увидишь. По душа Пери вернется и назовет тебе их имена.

— Как это может быть?

— Увидишь. Их трое. Они хотят оскорбить сеньору, убить ее отца, тебя, всех. Есть и другие, кто на их стороне.

— Это мятеж! — вскричал Алваро.

— Их вождь хочет бежать и увезти с собой Сеси. Но Пери не даст ему это сделать.

— Может ли это быть! — воскликнул пораженный кавальейро.

— Пери говорит правду.

— Не верю!

И в самом деле, кавальейро считал, что все это только домыслы индейца, безмерно преданного дочери дона Антонио; он отказывался допустить существование столь гнусного заговора, его прямодушная натура отвергала самую возможность подобного преступления.

Все авентурейро любили и уважали фидалго. За те десять лет, в течение которых Алваро находился при нем, ни разу не случалось, чтобы кто-нибудь из них позволил себе хоть малейшее неповиновение. Бывали, правда, отдельные нарушения порядка, ссоры между товарищами, попытки самовольно уйти из отряда, но дальше этого дело никогда не заходило.

Индеец знал, что кавальейро в первую минуту ему не поверит, потому-то он и решил не рассказывать всего до конца; он боялся, как бы молодой человек со своими рыцарскими понятиями о чести не оказался слишком снисходительным к заговорщикам.

— Ты не веришь Пери?

— Тот, кто возводит такие обвинения па других, должен представить доказательства. Ты мне друг, Пери, но и они тоже мои друзья, и у них ость право защищаться.

— Неужели ты думаешь, что, когда человек идет на смерть, он способен солгать? — решительно спросил его индеец.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Пери отомстит за свою сеньору. Он простится со всем, что любит. Неужели, если он отдаст жизнь, ты все еще будешь говорить, что он ошибается?

Алваро был потрясен доводами индейца.

— Тебе бы лучше было поговорить с самим доном Антонио.

— Нет. И ты и он привыкли сражаться с людьми, которые нападают открыто. Пери умеет охотиться на ягуара в лесу и умеет раздавить змею, когда та выпустит жало.

— Но что же ты тогда от меня хочешь?

— Когда Пери умрет, ты должен поверить ему и сделать то, что делает он, — ты должен спасти сеньору.

— Убивать из-за угла? Нет, Пери, этому не бывать. Рука моя возьмется за шпагу только для того, чтобы скрестить ее с другой шпагой.

Индеец молча посмотрел на кавальейро. В темноте глаза его светились.

— Ты любишь Сеси?

Алваро вздрогнул.

— Если бы ты любил ее, ты бы поднял руку на родного брата, лишь бы избавить Соси от опасности.

— Пери, ты, видно, не понимаешь того, что я говорю тебе. Я без всяких колебаний готов отдать за Сесилию жизнь. Но честь моя принадлежит господу и блаженной памяти моего отца.

Оба они некоторое время смотрели друг на друга молча. Обоим в равной мере было присуще природное величие души и благородство чувств, однако обстоятельства жизни сделали их людьми совершенно разными.

Каждый шаг Алваро был подчинен чести и рыцарскому достоинству; никакое чувство, никакие личные соображения не могли заставить его отклониться от прямой линии — линии долга.

В Пери самозабвенная преданность превозмогала все. Он служил своей сеньоре, оберегая ее от всех бед, — и в этом видел смысл жизни. Он, вероятно, принес бы в жертву весь мир, лишь бы наподобие индейского Ноя спасти от потопа пальму, на которой могла бы укрыться Сесилия.

Однако обе эти натуры, одна взращенная цивилизацией, другая — простором и волею, как ни велико было разделявшее их расстояние, понимали друг друга. Судьба начертала им разные пути, но господь вложил в души их одни и те же семена героизма, из которых вырастают всходы высоких чувств.

Пери понимал, что Алваро не уступит; Алваро знал, что Пери, при всех обстоятельствах, неукоснительно исполнит все, что задумал.

Вначале индеец, казалось, был озадачен упорством кавальейро. Потом он высокомерно поднял голову и, ударив себя в грудь, решительно сказал:

— Пери будет защищать свою сеньору один, ему никто не нужен. Он могуч. Его стрелы крылаты, как ласточки, и ядовиты, как змеи. Он силен, как ягуар, и быстр, как эму. Он может, правда, умереть. Но с него довольно и одной жизни.

— Хорошо, друг мой, — ответил кавальейро, — иди, и принеси свою жертву, а я исполню свой долг. У меня тоже есть жизнь, и при мне моя шпага. Жизнь моя станет тенью, которая укроет Сесилию, шпагой я очерчу вокруг нее стальное кольцо. Можешь быть уверен, что враги, которые перешагнут через твой труп, должны будут перешагнуть и через мой, прежде чем проникнут к твоей сеньоре.

— У тебя большая душа. Родись ты в сертане, ты стал бы царем лесов; Пери назвал бы тебя братом.

Они пожали друг другу руки и направились в дом. По дороге Алваро спохватился, что так и не узнал, от кого ему надо будет защищать Сесилию. Он еще раз спросил у Пери имена врагов, но тот решительно отказался назвать их, обещав, что, когда придет время, кавальейро все узнает.

У индейца были на этот счет свои соображения.

Подходя к дому, они разделились: Алваро прошел к себе, Пери направился к садику Сесилии.

Было уже восемь часов вечера. Семья собралась за ужином. Комната девушки была погружена во мрак. Пери обошел дом, чтобы проверить, все ли в порядке; потом сел на скамейку и стал ждать.

Спустя полчаса в окне вспыхнул свет, и видно было, как отворилась дверь в сад и в проеме ее появилась стройная фигура Сесилии.

Увидев индейца, девушка подбежала к нему.

— Бедный Пери, — сказала она. — Сколько ты выстрадал сегодня! И ты, верно, думал, что твоя сеньора очень злая и неблагодарная, она ведь велела тебе уйти. Но теперь отец мой сказал: ты останешься у нас навсегда.

— Ты добрая, сеньора: ты плакала, когда Пери должен был уйти; ты просила, чтобы ему позволили остаться.

— Значит, ты не обиделся на Сеси? — спросила девушка, улыбаясь.

— Разве может раб обидеться на свою сеньору? — простодушно отвечал индеец.

— Какой же ты раб! — возмущенно воскликнула Сесилия. — Ты — друг, искренний, преданный. Два раза ты спасал мне жизнь. Чего ты только не делал, чтобы я была довольна и счастлива. Ради меня ты каждый день рискуешь жизнью.

Индеец улыбнулся.

— Что же еще Пери должен делать со своей жизнью, сеньора?

— Я хочу, чтобы он уважал свою сеньору, и слушал се во всем, и хорошо запоминал то, чему она будет его учить, Он должен стать таким же кавальейро, как мой брат, дон Диего, и сеньор Алваро.

Пери покачал головой.

— Послушай, — сказала девушка, — Сеси научит тебя чтить бога, который на небе, и научит тебя молиться и читать хорошие книги. Когда ты будешь все это знать, она вышьет для тебя шелковый плащ. Ты будешь носить шпагу и крест на груди. Понимаешь?

— Растению нужно солнце, чтобы расти; цветку нужна вода, чтобы распуститься. Пери, чтобы жить, нужна свобода.

— Но ты будешь свободным и знатным, как мой отец.

— Нет! Птица, что летит по небу, падает, когда ей обрежут крылья. Рыба, что плывет в реке, гибнет, когда ее вытянут на сушу. Пери погибнет, как эта птица и как эта рыба. Не подрезай ему крылья; не вырывай его из жизни.

Сесилия сердито топнула ногой.

— Не сердись на меня, сеньора.

— Ты не хочешь сделать то, о чем тебя просит Сеси! Ну раз так, Сеси тебя больше не любит. Она больше не будет называть тебя другом. Ступай, не нужен мне больше твой цветок.

И, вынув из волос цветок, она смяла его, убежала к себе и с силой хлопнула дверью.

Индеец вернулся в свою хижину удрученный.

И вдруг в ночную тишину ворвался серебристый женский голос, который пел с большим чувством под аккомпанемент гитары старинную португальскую балладу.

Вот слова этой баллады:

Однажды калиф богатый

Тайком

Покинул дворца палаты.

Во тьме на коне лихом

Он в путь

Пустился один верхом.

В далекий замок вела

Тропа.

В том замке дева жила.

Волненьем сердца томимый,

Припал

Калиф там к стопам любимой.

С улыбкой, не без укора,

В ответ

Сказала ему сеньора:

«С младенческих лет верна я

Христу,

А вера твоя — иная.

Но сердцем я вся с тобою.

Крестись —

Я стану твоей рабою».

И голос ее звучал

Мольбою,

И негою взор ласкал.

«Я — царь, я страною правлю,

Но знай,

Я царство свое оставлю.

Прощайте навек узоры

Моих палат,

Алмазов, золота горы;

Прощай и рай Магомета —

Твой взгляд

Дороже целого света».

От слов любви хорошея,

Сняла

Сеньора цепочку с шеи;

К устам прильнули уста,

И души

Сроднила сила креста.

Мелодичный и нежный голос этот растаял в глубинах сертана. Но эхо все еще повторяло его переливы.

Загрузка...