Рассказ о кочующем кладе

Во времена короля Брунехильда Толстопузого жил-был один злодей именем Госелин ван Мандер. Говорили, что в молодости он был солдатом и выгодно сумел устроить свою жизнь, обыграв в карты одного долговязого, носатого, в полосатых красно-белых штанах. Другие считали, что он нажил богатство, занимаясь грабежами и даже обирая тела своих погибших товарищей.

Но какой бы ни была молодость Госелина ван Мандера, с годами он превратился в гаденького старикашку, сварливого и неряшливого, который жил в страшной нищете и проводил дни, таскаясь по тавернам. Когда ни зайдешь, бывало, в «Кита» – выпить сидра и поболтать с соседями – а Госелин уже сидит там, брызжет слюной да рассказывает, какой он был удалец-молодец, скольким за жизнь вспорол брюхо и выпустил кишки – можно подумать, что это великое достижение! А под конец непременно затягивал эту самую песню – «Мальчик-поэт на войну пошел»…

Уверял, будто это его сочинение; только пел он ее так фальшиво, что никто в такое не поверил бы, даже если бы захотел. И хоть ни один человек не мог знать наверняка, как получилось, что Госелин ван Мандер поет эту песню, но само собою сделалось известно, как украл он ее у погибшего солдата вместе с тощим его кошельком, локоном любимой в золотом медальоне и узелком свежих сухариков.

Но больше всего любил Госелин – уже перед самым своим уходом – намекнуть окружающим на несметные сокровища, которые сумел скопить неправедными трудами. И хранятся, мол, эти сокровища так, что ни одна каналья не сумеет до них добраться, ни при жизни Госелина, ни после его смерти. Потому как клад этот, будучи кладом наемника, не знавшего родины, также не признает оседлого образа бытия и кочует, где ему вздумается, так что и сам Госелин подчас понятия не имеет о местонахождении своего сокровища.

Таким вот образом Госелин куролесил по всем окрестным тавернам, а потом однажды его нашли у перекрестка трех дорог, припорошенного снегом и окоченевшего, как коряга, – с растопыренными руками и сильно торчащим твердым носом.

С той поры никогда не переводились охотники отыскать кочующий клад Госелина ван Мандера. И многие сгинули на этом пути; однако нашлись и такие, которые преуспели, в том числе – профессор Вашен-Вашенского университета Ульрих фон Какой-То-Там, написавший несколько научных работ на эту тему, например: «Архетип кладоискателя в свете мифопоэтики Кочующих Кладов», «Нематериальные сокровища, их преемственность и недостижимость», «Заклички, заклинания и ловля клада за хвост как образ жизни» – и многие другие.

Уже на памяти Зимородка одна отчаянная девчонка, трактирная служанка по имени Мэгг Морриган, выследила клад ван Мандера, проведя на болотах не менее месяца. Неизвестно уж, что она хотела оттуда забрать, только в последний момент клад обернулся полосатым камышовым котом с медными усами. Мэгг повисла у него на хвосте, и почти целую ночь, до самого рассвета, камышовый кот таскал ее по болотам, а с рассветом хвост оторвался и рассыпался жемчугом, который весь потонул в трясине. Мэгг Морриган после этого случая долго ходила молчаливая и только спустя год снова начала разговаривать как все люди.

Братья-тролли – те устроили на клад настоящую облаву, окружили его кострами синего пламени и в конце концов поймали, бьющимся и мокрым, под поверхностью болота, на глубине двух саженей. Клад метался, рычал даже и бил всеми шестью когтистыми лапами, а когда вытащили его и пригвоздили особым оленьим рогом, обточенным нарочно для этого случая, вдруг обернулся той самой песней, которую украл когда-то ван Мандер.

Рассказывали еще об одном удачливом портняжке, который женился на девушке с рыбьей кровью. Кровь нашептала жене, а жена сказала мужу – и вот уже они вдвоем идут на болота, а там, дожидаясь их, цветет трава папур, яснее ясного показывая, где сидит клад старого Госелина. Они, не будь дураки, набросали вокруг рыбьей чешуи от шести разных пород рыб и начали копать. Поднялся тут страшный вой и выскочила наружу перемазанная тиной девчонка, голая и скользкая. Попробовала выскочить и удрать, но наколола о чешую босые ноги, а тут-то ее и сцапали за зеленые косы. Девчонка присмирела и обернулась сундучком с хорошими золотыми дукатами.

На эти дукаты портяжка построил дом, накупил тканей, ниток и иголок и нанял пятерых толковых работников, из которых трое умели шить, а остальные два тоже приносили пользу.

Но такое везение случалось редко; а сколько людей погибло навек, только тем и занимаясь, что гоняясь за Кочующим Кладом! Иному, например, во сне видятся монеты, либо красавица с ног до головы осыпанная самоцветами, а то и библиотека драгоценных книг и нот… все, пропал человек!


И вот, пока велись все эти беседы, в голове барона Эреншельда сам собою начала складываться картинка:

Возьмут они с Зимородком хлеба и насыплют на болоте крошек повсюду, а потом сядут в засаду и будут ждать, терпеливо и очень тихо. И придет олень или какое-нибудь другое сказочное животное и начнет эти крошки мягкими губами подбирать. Тут-то надо выскочить и оленя напугать. Олени, если их застать за едой с человеческого стола, превращаются в деревья.

Это оленье дерево и будет кладом ван Мандера.

Так думал бедный Эреншельд и ведать не ведал, что клад проклятого Госелина кочует не только по болотам, но и по рассудкам самых разных людей, непрерывно при том изменяясь. По правде сказать, ведь и сам Госелин впал под старость в такое ничтожество из-за этого самого клада, потому что в один прекрасный день клад ухитрился удрать от собственного владельца.


Ах, давно-давно ускакали, мелькая белыми панталонами и сапогами с нечистым, рваным голенищем те годы-денечки, когда по всему миру вольготно разгуливали войны, а Госелин ван Мандер был молод, пригож и нужен повсюду. Даже и не верится в такое, и тем не менее это правда, как правда и то, что в те годы носили дурацкие полосатые штаны и рукава с десятком буфов, а уж бантики пришивали повсюду, куда только простиралось воображение портного.

Госелин ван Мандер, золотоволосый удалец, таскал, положив на шею, длинный меч в ножнах, и повсюду, куда ни приходил, нанимался за хорошую плату служить то одному, то другому графу и таким образом везде успел оставить по себе злую беду. Ибо, если все эти графы дрались между собою как любители, то Госелин ван Мандер был настоящим профессионалом. Это делало его одиноким.

И не то, чтобы Госелину ван Мандеру так уж требовались друзья или там родственные души, но иной раз не с кем было даже в карты сыграть.

И вот как-то раз шел себе Госелин из одного графства в другое – и споткнулся о чьи-то непомерно длинные ноги, протянутые поперек дороги. Что за леший! Только что никаких ног тут и в помине не было – и вот нате: как шлагбаум, полосатые и тощие и такие же твердые. Госелин растянулся в пыли, чуть сам себе голову не отрубил, а незнакомец громко расхохотался, подскакивая на месте и стукаясь костлявым задом о камень, на котором сидел.

Так вот и подружились. Звали долговязого Дитер Пфеффернусс – рот до ушей, нос – впору грибы нанизывать и над огнем сушить, волосы белые, и весь он ломается и кривляется, что бы ни делал.

Вместе прошли по всем окрестным графствам, и всюду, куда бы они ни приходили, тотчас начиналась война и требовался ван Мандер; а ван Мандер – вот он, готов служить, и кошель его жадно разинутым хлебалом глотает деньги совершенно без всяких ограничений и различий. А Дитер Пфеффернусс, неизменно находясь рядом, довольствуется тем, что обирает мертвых.

В конце концов Госелину это надоело, и он так и сказал:

– Вечно ты таскаешься за мной, Дитер Пфеффернусс, и воруешь у меня самым беспардонным образом! Ведь это я лишаю жизни всех этих людей! А если уж мне удалось отнять у них самое драгоценное их достояние, то будет только справедливо, если я заберу и все остальное – их кольца, ожерелья, денежки из кошелька, одежду и сапоги, съестные припасы и все, чем они дорожили!

– Это ты ловко рассудил! – согласился Дитер Пфеффернусс. – Однако, боюсь, все равно ты никогда не сумеешь ограбить мертвеца так ловко, как это делаю я. Ведь я забираю себе не только их деньги и одежду – эдак всякий дурак сможет! – но и то, чего не видно глазом: стихи, музыку, забавные истории из детства, замыслы технических диковин, даже воспоминания о любви. А это, согласись, наивысший класс для мародера, и тебе, при всех твоих умениях, никогда не достичь такого.

Тут ван Мандер, понятное дело, раззавидовался, надулся, целый день ходил хмурый – придумывал, как бы ему приятеля обойти, и в конце концов вечером обыграл того в карты. Дитер Пфеффернусс поглядел-поглядел на четыре туза, которые выложил перед ним ван Мандер, и решил не показывать свои (разумеется, плутовали оба одинаково хорошо; однако Дитер Пфеффернусс умел просчитывать не только карты, но и кое-что еще).

Дитер Пфеффернусс сказал так:

– Клянусь перченым орешком, из которого появился я на свет! Вот не повезло – так не повезло. Хорошо, Госелин ван Мандер, твоя взяла – отныне ты самый лучший в мире мародер. Нет такого сокровища, видимого или невидимого, которым ты не сможешь завладеть после смерти истинного его обладателя. Складывай все награбленное в ларец, – тут в длинных пальцах Дитера Пфеффернусса сам собою появился большой, окованный железом ларец, – и храни под замком, да не на лавке, а в той самой земле, на которой живешь сейчас. Настанет тебе пора перебираться на другое место – тотчас выкапывай ларец и перевози с собою, а там, смотри, опять тотчас же зарывай его – да поглубже.

– А вдруг его украдут? – засомневался Госелин ван Мандер.

Дитер на это только расхохотался, дергаясь всем телом, и помотал головой. Госелин ему сразу поверил и спросил еще о другом:

– А как все богатства в этом ларце не поместятся?

– Поместятся! – сказал Дитер и снова затрясся от смеха.

Острый кончик его носа, прыгая, зачертил в воздухе огненные линии, но Госелин ван Мандер, охваченный алчностью, этого не заметил.

– Ты будешь очень богат, Госелин ван Мандер, неописуемо богат! – выкрикивал Дитер Пфеффернусс. – Только запомни вот что: в тот день, когда ты украдешь сам у себя, твой клад сбежит от тебя, и остаток дней ты проведешь гоняясь за ним.

– Украду сам у себя? – тут и Госелин ван Мандер принялся смеяться, да так сильно, что слезы сами собою потекли из его глаз, и он протер их кулаками, а когда отнял от лица руки, то увидел, что Дитер Пфеффернусс исчез, и только на столе лежат его карты – четыре туза и король. У Госелина пятой картой была дама, чему он ни тогда, ни впоследствии не придал значения.

– И что же, обокрал он сам себя? – спросил Зимородок у брата Сниккена, который рассказывал всю эту историю под дружные кивки двух других троллей.

Брат Сниккен выдул из уголка рта большой зеленый пузырь. Пузырь оторвался от губ тролля, пролетел на середину комнаты и там лопнул, наполнив воздух тучей пушистых бледно-зеленых пылинок. Солнечный луч вошел в самую их гущу, и они запрыгали вокруг него, то и дело ныряя в золотое сияние.

– Обокрал ли ван Мандер самого себя? – важно переспросил брат Сниккен. – Еще как! Злейший враг не смог бы обчистить его ловчее. Все дело было в девушке.

В красивой девушке, которая стояла на стене осажденного замка и смотрела, как среди рваных палаток и осадных орудий расхаживает ладный красавец Госелин ван Мандер – меч в полтора Госелина длиною, штаны – в шесть Госелинов шириною, волосы цвета октябрьской липовой листвы, очень грязные и длинные.

– Влюбилась! – ахнул брат Уве Молчун.

– Именно, – кивнул брат Сниккен и насторожился. – Ты-то чего ахаешь? Слыхал эту историю раз уж двести! Эка новость – влюбилась!

Брат Уве смутился.

– Всякий раз хочется, чтоб повернулось иначе, – пояснил он.

– Иначе не бывает, – отрезал брат Сниккен. – Она уже случилась, эта история, и тут уж ничего не изменишь.

Девушка влюбилась. А Госелин, когда захватил замок, украл то, что и без всякой кражи принадлежало ему…

После, разграбив замок до основания, направился он прямиком в рощу, где зарыл свой ларец, и…

– Пусто! – выкрикнул брат Хильян и захохотал. – Пусто!

Сперва Госелин ван Мандер не поверил собственным глазам. Дважды перекопал землю, перетряс все палатки, зарубил своим геройским мечом какого-то пса, который невовремя пробегал мимо с плутоватой мордой, – все напрасно. Ларца как не бывало.

Пал Госелин носом в разрытую землю и зарыдал крупными ядовитыми слезами. Слезы эти проросли и спустя несколько месяцев из них вылупились гаденькие махонькие швайгеры, те самые, которые мнят себя непревзойденными ландскнехтами и бродят из дома в дом пьяными ордами, рубя кротам лапки, мышам – хвостики, котам (только спящим) – уши, кроша сыр в кладовых, протыкая на грядках сладкие ягоды – чтоб гнили, словом, чиня всяческие непотребства, как и подобает вольным мечам столь крошечного роста.


Слушает все это, лежа на печке, новый барон Эреншельд, а у самого в голове вырисовывается, как бы совершенно без участия разума: положим, удастся выгнать из земли клад и остановить его, превратив в дерево, – не то ли это будет дерево, на котором растут говорящие веточки?

– То, то самое, – нашептывало в уши Эреншельду, – именно что то самое…

А что делать с этими веточками – это барон превосходно знал, потому что лучшая в мире коллекция говорящих веточек (знатоки называют их «жезлами») находится совсем неподалеку отсюда, в городе Гольденкрак, у известного золотопромышленника ван Пупса. Обложенные тончайшим узорным листовым золотом – на каждом сообразный рисунок – они хранятся в шкафу, за цветным стеклом, и разговаривают между собою на самые разные, в том числе и ученые, темы. Минхер ван Пупс – обладатель веточек, говорящих на самых разных языках и наречиях; однако та, которую непременно добудет Эреншельд, окажется из всех редчайшей.

Эреншельд на лежанке под одеялом задумался: каким же языком будет владеть эта веточка? Возможно, троллиным. Только не лингва-трольсден, а каким-нибудь малораспространенным диалектом. Ван Пупс отвалит за такую вещь целую гору золота. Даже голова кружится. Несметные сокровища в двух шагах, и достать их – легче легкого, а он до сих пор еще не в пути!

Рыжий Уве глянул мельком в сторону печи, на барона, и молвил между делом:

– По-моему, он готов. Хоть сейчас – под чесночный соус и на стол.

– В таком случае, братья, – сказал Зимородок, – вынужден попросить о завтраке, а после и о прощании.

Брат Сниккен свистнул. Одеяло спрыгнуло с Эреншельда и полезло куда-то в щель между печкой и бочкой с квашеными листьями. Хильян поднял руку, сунул ее под балку, нащупал там веревку и потянул. С другого конца комнаты важно приплыла большая корзина. Там оказались черствые булочки, которые, вместе с остатками вчерашней тушеной медвежатины, составили довольно сытный и уж точно вкусный завтрак.

Барон кушал рассеянно; ни компании троллей, ни странному месту больше не удивлялся – крепко засел в его мыслях Кочующий Клад. Зимородку страсть как хотелось узнать, в какой облик отлилось сокровище ван Мандера, когда оказалось в баронской голове; но спрашивать напрямик он не решился – велика была опасность спугнуть барона.

Простились тепло. Братья-тролли даже обняли своих гостей и снабдили их мешочком лекарственной пакости – лечить господина Эреншельда.

Не успели путники сделать и десяти шагов, как Гулячая Избушка скрылась между деревьями. И то диво, что целую ночь на месте простояла, подумал Зимородок.

Шли по болотам, по мху, по толстому лиственному ковру, иной раз выбираясь на более сухое место, к осинам, – а те почти перестали кричать на ветру, стояли голые и трясли тонкими безмолвными веточками; но чаще ничего вокруг двух путешественников теперь не было, кроме редких, погубленных болотом деревец. То гать под ногами – черная, скользкая; то бледный мох.

Барон после ночлега у троллей переменился совершенно. Хворь телесная из него ушла и заместилась странным душевным недугом, более всего приметным по блеску в глазах и лихорадочной поспешности движений. Сам себе он казался теперь человеком, который определенно знает, чего хочет; Зимородок же видел, что Кочующий Клад перекочевал в бедную баронскую голову и вовсю лязгает там крышкой сундука. А ему, Зимородку, только одно и остается: за свои три гульдена в день научить господина барона разводить огонь на болоте, на снегу и в любой сырости; устраиваться на ночлег таким образом, чтобы к утру проснуться и к тому же не умирающим; различать звериные следы и отыскивать себе пропитание, когда закончатся сухари. Самое позднее в начале зимы Эреншельд возомнит себя настоящим следопытом, истинным лесовиком, – и тогда барона можно будет предоставить самому себе и при том не считаться убийцей. Кочующий Клад довершит дело; одичавший Эреншельд долго будет еще бродить по здешней глухомани, ведомый призраком. А теперь временем Общество Старых Пьяниц будет без помех собираться в охотничьем домике, отдавая дань сидру и пиву и приправляя братские трапезы поучительной беседой и нестройным хоровым пением.

Так что Зимородок шагал весело и на все вопросы Эреншельда отвечал весьма охотно. Рассказывал ему о всякой тропке – куда ведет и откуда выводит; о любой встреченной мелкой лесной твари и о разных опасностях, которые могут таиться на пути.

Эреншельд моргал, кивал, двигал бровями. Зимородок ожидал, что после первой же недели бродяжной жизни господин барон начнет опускаться, станет неряшливым, небрежным, перестанет беречь одежду и мыться, полагая, как и большинство мягкотелых горожан, что в этом-то и состоит признак опытного в лесной жизни человека. Однако – ничуть не бывало! Эреншельд продолжал оставаться опрятным, исправно умывался по меньшей мере два раза в день и до сих пор не потерял ни одной пуговицы. Это наводило Зимородка на определенные размышления, от которых сомнения то и дело тихонечко царапали его сердце – так, самую малость, не сильнее едва прозревшего котенка.

Во-первых, если барон – крепче, чем представлялся поначалу, – не значит ли это, что он может не одичать и даже одолеть очарование Кочующего Клада? Когда их совместное путешествие подобралось ко второй недели, Зимородок не был уже ни в чем уверен.

Во-вторых, если барон – достойный человек, следует ли вообще губить его жизнь, отдав ее во власть морока?

Однако «в-третьих» освобождало от первых двух, поскольку оставляло уверенность, по крайней мере, в том, что Эреншельд при любых обстоятельствах не пропадет. Успокоенный этим третьим доводом, Зимородок засыпал у костра.

А Эреншельд таинственными лесными вечерами подолгу размышлял над услышанным и увиденным за день. Жизнь, которая открывалась ему – день за днем, час за часом – поражала его и захватывала. Напрасно Зимородок говорил – кстати, довольно вяло – о монотонности лесных будней. Кого он хотел запугать однообразием – человека, проводившего доселе время за конторской стойкой?

На исходе дня – это было в середине третьей недели их бесконечного путешествия по кругу – Эреншельд отсчитал Зимородку очередных три гульдена и улегся возле огня, радуясь теплу, горячему питью из коры и остатков чайного запаса, шепоту капель, которые где-то далеко, в глубине леса, падали на лиственный покров.

– В этом году ранний листопад, – сказал Зимородок лениво. Из чащи на следопыта посматривали, наверное, звери, но он давно привык к этому.

Эреншельд вдруг заговорил. Рассказал об олене, который превратится – непременно превратится, если застать его врасплох! – в дерево с говорящими веточками. Об коллекционере, золотопромышленнике ван Пупсе, который отвалит за эти веточки целое состояние. Нужно только отыскать то самое место… Эреншельд говорил и говорил, а Зимородок старался не слушать, но все-таки перед его глазами нарисовалась эта картина: шевелится, вспучиваясь, земля, разрастается с глухим гулом большой горб, листья и хвоя осыпаются с него, обнажая голую землю, – и вдруг этот горб лопается, как пузырь, взрывается, разбрасывая во все стороны комья земли, и из разоренной сердцевины поднимается олень, гладкий, словно бы облитый серебром…

О, нет! Зимородок затряс головой. А барон, словно не замечая, говорил и шептал, бормотал и даже напевал, а потом вдруг всхлипнул и принялся быстро хлебать из своей кружки. Зимородок смотрел на него – как думалось самому следопыту, холодно и оценивающе – а в действительности с сочувствием и даже испугом. Котенок в его душе, как выяснилось, за эту неделю подрос и цапнул довольно сильно… Тогда Зимородок стал думать о братьях-троллях и их Гулячей Избушке. Как бредут они сквозь холодную ночь, в темноте, по хрусткой чащобе – неведомо куда тащит их взбалмошное жилище; а там, внутри, в полумраке, гудит и пылает печь, и эльсе-аллы построили себе гнезда, наподобие ласточкиных, под их потолком, чтобы в тепле пересидеть неласковую зиму…

…Серебристый олень, качнув тяжелой от рогов головой, взметнулся вверх и застыл прямо в прыжке, как будто воздух вдруг затвердел и охватил со всех сторон сильное звериное тело, – а затем, медленно вытягиваясь превратился в дерево, и только оленья морда с дико блестящими темными глазами угадывается среди густых ветвей…

«Это все будет моим, – подумал Зимородок, вздрагивая от восторга, – скоро я на самом деле увижу все это, это станет моим воспоминанием – навсегда…»

Он сделал еще одну попытку избавиться от наваждения. Начал – не без усилий – вспоминать «Придорожного Кита», и Алису – милую хозяйскую дочь, и Дофью Граса – такого чудного старика, стихотворца, который курит трубку работы самого Янника Мохнатой Плеши… Но тут мысли скакнули от трактира к трактирной служанке по имени Мэгг Морриган – а ведь ей удалось схватить Кочующий Клад, пусть даже за кончик хвоста! – и тотчас вернулось видение стройного дерева, ветви которого негромко переговаривались между собою на красивом непонятном языке, где было много придыханий.

– Только одну веточку, – бормотал Эреншельд, круглые слезы катились по его щекам, подпрыгивая, словно бы в нетерпении, и падали в чай и барону на колени. – Одну-единственную… А потом все исчезнет…

Лопнет с тихим звоном, наполнив напоследок воздух сиянием… множеством мерцающих бабочек… листьев… может быть, паутинок? капель?..

– Брыз-ги пи-ва! – строго промолвил в голове Зимородка голос Дофью Граса. – О чем ты только думаешь?

И Зимородок проснулся. Было уже утро. Он так и не понял, когда заснул и что из случившегося вечером возле костра ему попросту пригрезилось. Но после этого случая Зимородок начал остерегаться таких разговоров и беседовал с бароном только о самом простом и необходимом.

В начале четвертой недели их путешествия неожиданно к полудню выпал первый снег. Он лежал, вроде бы, не вполне уверенный в том, что имеет право здесь находиться, – однако с неба валились все новые и новые хлопья взамен тех, что имели глупость растаять, и в лесу сделалось сыро. От тяжести налипшего снега обрывались листья и ломались тонкие веточки. Между мокрыми стволами летели, в обнимку и порознь, белые, желтые, красные комья. Ярко-зеленая трава на болоте сделалась ломкой.

Барон сказал Зимородку:

– У меня закончились деньги. Я хотел попросить вас – как своего консультанта – поверить мне в долг, пока мы не вернемся в город. Там я полностью с вами рассчитаюсь.

– Хорошо, – ляпнул Зимородок, не подумав. Он хотел даже добавить, что теперь все это неважно, но спохватился и промолчал. Снег все падал и падал. Глядя на это бесконечное падение, Зимородок лихорадочно пытался сообразить, что же ему делать дальше. Заманить барона в город, чтобы переждать зиму там? Сослаться на деньги – мол, нет платы, нет и консультаций… а там отказаться выходить в лес до весны. Но ведь Зимородок уже брякнул, что согласен работать в долг… Кроме того, с барона станется – кладоискатель может остаться на зимних болотах и один. Вполне в его духе.

Нет уж.

Теперь – другой вопрос. Где бы сегодня заночевать? Зимородок быстро прикинул в уме. Поблизости – в дне ходьбы – только два дома. Один, чуть поближе, – на западе; обиталище Янника Мохнатой Плеши. Другой, подальше, – на северо-западе. И как раз туда идти не следует ни при каких обстоятельствах, потому что этот второй дом – охотничий домик старого Модеста, штаб-квартира Общества Старых Пьяниц.

Мохнатая Плешь, вероятно, взбесится, если Зимородок явится к нему без дела, да еще притащит с собой незнакомого человека. «Поглазеть?! – разорется Янник, не стесняясь присутствием гостя. – Вам тут не балаган! Глазеть – это на голых баб, пожалуйста!» Зимородку даже страшно было вообразить, что еще может наговорить в припадке ярости полутролль Янник. В гневе отпрыск беспечной ягодницы Катрины безобразен и жалок, и Зимородок заранее ненавидел себя за то, что собирается подвергнуть Мохнатую Плешь такому испытанию. Но он потом все ему объяснит. Но он потом ему даже отдаст все баронские деньги. Искупит, загладит. Все что угодно. Мохнатая Плешь поорет-поорет, но поймет. Возможно.

Приняв наконец решение, Зимородок, втайне млея от ужаса, бодренько захрустел по снегу. Барон пошел следом, шаг в шаг, как уже привык. От хлопьев и листьев в глазах то и дело начинало мельтешить. Безопасную тропинку, ведущую через болото к дому Янника, занесло, но из-под снега торчали знакомые Зимородку приметные вешки: надломленный ствол осинки, перевязанный в косу орешник – и так далее.

Спустя два часа даже зимородковы сапоги промокли, и следопыт еще более утвердился в намерении заночевать у Мохнатой Плеши. Хоть в сарае!

Он обернулся к барону. Тот имел вид мечтательный и вместе с тем унылый. Над головой и плечами Эреншельда жиденько клубился парок, хлопья дерзко лежали на его одежде и волосах. Эреншельд, как и следовало ожидать, промок насквозь. «Только не останавливаться, – подумал Зимородок. – Пока идем – не замерзнем». Понадеявшись на долгую осень, следопыт не взял зимних плащей – чем опытнее лесной странник, тем меньше барахла он тащит с собой – и теперь в полной мере пожинал плоды собственной бывалости.

– Нам идти до сумерек, – сообщил он барону.

Барон молча кивнул.

Зимородок отвернулся и зашагал снова.

У Мохнатой Плеши странный характер. Иногда он радуется неожиданному гостю, тащит его поскорее в дом, топит в глубоком мягком кресле, поит чем-нибудь вкусным собственного изготовления – особенным пьяным киселем, например, или сладкой и густой гонобобелевой компотокашей. И при этом болтает, болтает без умолку. Призывает благословение на головы болотного духа, который пожалел бедного полутролля и прислал ему доброго собеседника. В такие дни Мохнатую Плешь распирают идеи, одна интереснее другой; он охотно делится соображениями по самым неожиданным вопросам и любит рассказывать забавные истории о своем детстве.

Но случается – и это бывает, надо признать, куда чаще – что полутролль впадает в угрюмство. Тогда он расставляет вокруг своего жилища капканы, а на тропинку, ведущую к двери, приманивает какую-нибудь плотоядную пакость, раздразнив ее запахом тухлой рыбы или еще чем-нибудь, что возбуждает ее аппетит. Никому не известно, чем занимается в такие дни Мохнатая Плешь. Может, трудится над своими знаменитыми трубками, способными угадывать настроение владельца. Или втайне от всех пишет поэму «Тролль-Изгнанник, или Три косматых души» (ходили такие слухи). Или готовит пивную окрошку – свое любимое блюдо, которым никогда никого не угощает.

Неизвестно.

И никогда заранее не угадаешь, какая сейчас полоса настала в жизни Янника Мохнатой Плеши.

…Крр-р-рак!..

Под сапогом Зимородка что-то хрустом раздавилось и лопнуло. Он остановился на мгновение, а затем шарахнулся назад, сбив Эреншельда с ног. Барон ухнул в рыхлый сугроб, под которым сразу обнаружилась лужа, и оттуда с запозданием глухо крякнул.

Прямо перед Зимородком из растоптанного белого пузыря вылетели мириады крошечных пылинок, часть которых тотчас осела на его одежде, лице и руках, а часть сгинула в снегу. Зимородок тихо застонал сквозь зубы. Барон барахтался среди развороченного сугроба, путаясь в листьях и прутьях. Зимородок отбежал в сторону, зачерпнул снега и принялся яростно тереть лицо. Но он знал, что это уже бесполезно. И еще он знал, какое сегодня настроение у Янника Мохнатой Плеши.

Отвратительное.


Далеко от этого места, в «Придорожном Ките», смотрела на ранний снегопад славная Алиса, и мятежно было у нее на душе. Что-то поделывают сейчас Зимородок с баронским наследником? Ушли налегке – и до сих пор ни слуху от них ни духу. Алиса готовила пудинг из молока и хлебных корок и попутно раздумывала, сладким его сделать или соленым. А еще в ее мыслях то и дело всплывал дядюшка Дофью Грас и – совсем уж краешком – мелькал там некий пригожий молодец по имени Витеус, у которого на левой щеке ямочка, а на правой таинственным образом ничего подобного нет. Тепло в трактире, а за окнами сыро и снежно, и по стеклу ползет сквозь пар капля, оставляя улиточный след.

Ах, Алиса… Рыдает, не стыдясь, Зимородок, воет в голос – хорошо, что ты этого не слышишь.

Барон – весь в налипших листьях – метнулся было подбежать, но Зимородок, растягивая рот плаксивым уродливым овалом, заорал:

– Стой! Нет!

И Эреншельд замер где стоял.

Зимородок заговорил с ним, торопясь. У него уже распухал язык, начинали неметь губы, и каждое следующее слово выходило менее внятным, чем предыдущее.

– Тебя как звать, барон? – первое, что спросил он.

Барон подумал немного и ответил:

– Мориц-Мария.

Зимородок быстро закивал.

– Ладно. Слушай, Мориц-Мария, эта дрянь, которую я раздавил, – это людожорка, гриб – понимаешь? – Он криво помахал в воздухе кистью левой руки, правой держась за щеку. – Споры, понимаешь? Вылетают споры. Они везде. Маленькие такие. Прорастают на человеке, на звере любом, на птицах. Им лучше, если кожа гладкая. Я сдохну, понимаешь?

Эреншельд смятенно проговорил:

– Понимаю.

– Не подходи, – хрипел Зимородок. – Зацепишь… и все. Мориц! Мария! Там – Янник, на болотах. Скажешь – мой друг. Ему скажи, что друг. Понимаешь? Мой. Этот Янник… он не виноват. Он тролль. Наполовину. Ты понимаешь меня? Понимаешь? Я сдохну!

– Хорошо, Зимородок, – с поразительным и даже, как показалось Зимородку, гнусным спокойствием отозвался Эреншельд. – Я тебя понимаю. Янник – тролль.

Захлебываясь слюной, Зимородок опять заворочал во рту непослушным поленом, которое прежде было его языком.

– Он вылечит… Янник… или подохну.

– Заладил! – вдруг рассердился Эреншельд. – Жди здесь. Только никуда не уходи. Я вернусь. Ты меня слышишь?

– Ма… рия… – попытался сказать Зимородок и улыбнулся. Отнял руку от щеки – там уже появилось безобразное бурое пятно. Оно чуть выдавалось над поверхностью кожи и, если присмотреться, видно было, как оно шевелится.

Барон чуть раздул ноздри, поджал губы и отвернулся. Браво зашагал по тропинке, размахивая руками и то и дело проваливаясь в ямы под сугробами. Зимородок смотрел ему в спину, чувствуя, как прыгает у него угол рта. В голове воспаленно бродило: «презирает… конечно… противно ему…»

Следопыт обнаружил поблизости бревно, сел, свесил между колен руки. Жар ходил по телу, но не согревал; ноги по-прежнему мерзли в мокрых сапогах. Зимородку казалось, что он ощущает, как его едят заживо. Неисчислимое множество крошечных челюстей отгрызают от него каждое мгновение по малюсенькому кусочку. Плохо, очень плохо, что этих мгновений так много.

Снова повалил снег. Иногда пушистые хлопья попадали на больную щеку и приятно студили ее, но она скоро утратила чувствительность. Зимородок мычал – разговаривал с белыми хлопьями, но потому него заболело горло, и он замолчал. Сидел, водя головой из стороны в сторону; а после начал раскачиваться всем телом, пока не повалился набок в снег.

Одним глазом он увидел, как из сугроба поблизости выбирается, отряхиваясь и гневно фыркая, олень, весь в инее. Запах звериной крови накатил и опьянил, у Зимородка защипало в глазах. Ему казалось теперь, что голова у него опухла, стала бесформенным комом, но ощупать ее и определить, так ли это на самом деле, сил не было. А может быть, это и вовсе не приходило Зимородку на ум. Бессильно наблюдал он, как олень водит мордой по снегу, что-то разрывает и шумно вынюхивает, – а потом вдруг поворачивается и, подбросив зад, одним прыжком исчезает в пустоте.

Воздух вокруг заволокло розоватой мутью. Она подрагивала от жара и попахивала тухлым. Зимородок думал о том, что в действительности он сам превращается в эту муть, посреди которой еще плавает, мигая, его сознание. Ему показалось правильным найти в студенистом море хотя бы один твердый островок и высадить туда свое сознание, которое без этого захлебнется и утонет. Огромным усилием воли он отыскал в памяти образ Алисы – есть ли что-нибудь более незыблемое, чем трактирная хозяйка! – когда она, такая милая, домашняя, утром, в «Ките», спускается по лестнице на кухню… И тут к нему пришло Великое Знание: на самом деле он – протухший пудинг.

– Нет, – захрипел Зимородок. – Не тухлый… свежий…

Муть внезапно разорвалась и разошлась, как занавеска, и очень далеко, словно бы в освещенном окне, он увидел кухню и там девушку в фартуке с горошками; у нее были сильные, быстрые руки с ямочками, руки, от которых пахло ванилью. Она взбивала молоко и рассеянно улыбалась. Зимородок забарахтался в луже – снег под ним растаял – но встать не смог. И тут сверху на него упала тяжесть, источающая сладковатую вонь – гнилые грибы? – и Зимородок под нею исчез.


А тем временем в охотничьем домике уже вовсю разливали по кружкам пиво, и Дофью Грас, отрадно-красномордый, провозглашал первый тост. Каменную кладку стен пиршественного зала украшали оленьи рога, оскаленные медвежьи головы, лапы дракоморда, срубленные по локтевой сустав, скрещенное оружие, портреты Эреншельдов в охотничьих костюмах и картины со сценами былых пиров. Подумать страшно, сколько яств ушло в небытие из стен этого скромного на вид зданьица! Произведения живописные – так сказать, полновесные, в красках, – слегка разжижались скромными гравюрами, изображавшими некоторые выдающиеся события из жизни Старых Пьяниц, а также два памятных портрета: основателя Общества, Кристофера Тиссена – в сбитой на ухо шляпе, цветком в углу рта и выпученными водянистыми глазами, и одной замечательной рыженькой собачки по имени Аста, большой подруги Дофью Граса.

Почтенный Председатель предложил первую здравицу в честь юного Зимородка, который сейчас, на холодных, бесприютных болотах, морочит голову наследнику старого Модеста.

– Благодаря этому превосходному юноше мы с вами, господа, смогли по традиции собраться в нашем излюбленном пристанище, – разливался Грас, а сам уже прикидывал, в какое время ловчее будет огласить перед достойными сотоварищами новое стихотворение, то самое, что вызвало столько возражений со стороны Забияки Тиссена.

Пока что все складывалось наилучшим образом. Первый бочонок исчез так быстро, что никто толком не успел заметить, как же это случилось. Принесли жареную оленину с мочеными яблоками, клюквой и чесночным соусом в огромной серебряной супнице. Стало еще веселее. С загроможденного стола, по давней традиции, ничего не убирали, чтобы всякий мог кусочничать, когда захочет. Правилами Общества дозволялось посещать соусницу своей ложкой или ломтем хлеба и даже хлебать его через край, как кисель.

После третьего бочонка некоторые закурили трубки, и тогда-то и потекла более связная беседа, нежели в первые часы, когда томимые голодом и жаждой Старые Пьяницы изъяснялись весьма отрывисто.

Начал Тиссен. Отмахиваясь клетчатым красно-синим платком от колец дыма, пускаемых Дофью нарочно в его сторону, он принялся сетовать на теперешнее грустное положение дел. «Не доверяю я этому Зимородку, что бы там ни говорил о нем Грас, – заявил Тиссен и потряс перед носом маленьким жилистым кулачком. – И надеяться нечего. Нагрянут клерки – и все, прощай охотничий домик… Нынешние – они ни на что не способны. Вот мое мнение, если оно кого-нибудь интересует».

Разумеется, немедленно нашлись желающие возразить – и так, словно за слово, разговор перешел на проблемы благородных и отважных поступков (известно – и из легенд, и опытным путем – что благородные поступки порождают проблемы, иной раз даже немалые). Столь важная тема требовала серьезного подтверждения, и один из Старых Пьяниц в конце концов взял на себя труд сообщить собравшимся одну захватывающую и поучительную историю, добавив между прочим (не без намека), что она вполне годится для того, чтобы какой-нибудь стихоплет претворил ее в длинную, исторгающую слезы балладу.

Звали повествователя Сметсе Ночной Колпак, а история, рассказанная им, была занесена в Анналы Общества, и оттого мы приводим ее здесь – более или менее в том виде, в котором она прозвучала впервые.

Загрузка...