VI Кенигсбергский сапожник

Chacun ne comprend nue

ce qu’il trouve en soi[6].

За два года до смерти Луизы Прусской, в 1808 году, группа кенигсбергских ученых и профессоров образовала нечто вроде союза, несколько неопределенного и химерического, имевшего целью поощрять добродетель, дисциплину и патриотизм. А теперь, в 1812 году, четыре года спустя, память о Луизе все еще жила в узких улицах, примыкавших к берегам речки Прегель, под стенами большого Кенигсбергского замка, между тем как Тугендбунд (союз добродетели), подобно семени, затоптанному железной пятой, врос могучими корнями в землю.

Война надвигалась без остановки от торгового Данцига до просвещенного Кенигсберга. Она гнала перед собой, как обломки кораблекрушения, быстрых и деятельных людей, с острым взглядом, неутомимых, стремящихся к славе. Людей, разговаривавших с безусловным авторитетом и расплачивавшихся из бездонного кошелька. Приезд Наполеона в Данциг погнал первую волну эмигрантов в Кенигсберг. Уже все дома были полны.

В качестве казарм нельзя было воспользоваться амбарами с высокими остроконечными крышами на берегу реки, потому что они уже были завалены от пола до потолка припасами и оружием. И солдаты спали, где могли. Они располагались биваками на лесных полянах, у реки. Деревенские женщины, явившиеся рано утром со своими корзинами на рынок Нейер Маркт, увидели его превращенным в лагерь, но зато встретили рьяных покупателей, весело торговавшихся на полдюжине различных наречий. Однако у них не ощущалось недостатка в деньгах.

На дороге стояли возы, заполненные солдатами.

Кенигсбергский Нейер Маркт – квадрат, нижняя часть которого образует набережную Прегеля. Река здесь узкая. По другую сторону простирается открытая местность. Дома, окаймляющие квадрат, все одинаковы: двухэтажные, со слуховыми окнами на крыше. Впереди посажены деревья. Перед домом, ныне под номером тринадцать, на правом углу, с фасадом на запад, а боком к реке, деревья поднялись до самых окон, так что ловкий человек или мальчик может без большого риска перелезть со стропил под слуховым окном на верхние ветви лип, которые разрослись здесь очень густо.

Менее чем через тридцать часов после прибытия Наполеона в Данциг молодой солдат, разыскивавший себе квартиру, постучался в дверь дома номер тринадцать, посмотрел наверх, на переплетающиеся ветви, и заметил их расположение. Казалось, что ему кто-то описал этот дом, как тот, впереди которого растут липы, потому что он прошелся по всему квадрату между деревьями и домами, прежде чем постучался в эту дверь, над которой не висело никакого номера, как это делается в наше время. Его уставшая лошадь задумчиво следовала за ним, и теперь, опустив голову, неподвижно стояла в тени. На новоприбывшем был темный мундир, побелевший от пыли, его грязные волосы висели слипшимися прядями. Он имел не особо аккуратный вид.

Солдат смотрел на вывеску, качавшуюся над дверным косяком, – остаток времен Польши. На ней было нарисовано подобие сапога. В Польше, где много пограничных городов, в которых говорят на нескольких языках, вывески не пишутся словами, на них рисуют подходящее изображение, так что на каждом доме видно, каким ремеслом занимается его обитатель, и такая вывеска понятна и литовцу, и русскому, и шведу, и донскому казаку.

Солдат снова постучался, и наконец дверь отворил толстый человек, который посмотрел не на лицо пришельца, а на сапоги. Так как последние не нуждались в починке, то сапожник наполовину прикрыл дверь и посмотрел в лицо незнакомца.

– Что вам нужно? – спросил он.

– Ночлега.

Дверь чуть не закрылась у солдата перед носом, но он сделал странное движение левой рукой: все пальцы сжались, кроме большого, которым он медленно почесал себе подбородок.

– Я не сдаю комнаты, – сказал сапожник, но не запер дверь.

– Я могу заплатить, – возразил незнакомец, все еще прижимая палец к подбородку; у него были быстрые глаза под косматыми волосами, нуждающимися в стрижке. – Я очень устал. Мне нужна комната только на одну ночь.

– Кто вы такой? – спросил сапожник.

Солдат был мешковат и медлителен. Он прислонился в усталой позе к дверному косяку, а затем ответил:

– Сержант Шлезвигского полка. Мне поручено набрать запасных лошадей.

– Вы приехали издалека?

– Из Данцига, нигде не останавливаясь.

– Кто вас прислал ко мне? – брюзгливо спросил сапожник.

– Слесарь Кох из Шмидегассе. Смотрите, у меня есть деньги. Говорю вам, что это только на одну ночь. Отвечайте: да или нет? Мне хочется спать.

– Сколько вы заплатите?

– Талер, если хотите. Друзьям с радостью можно заплатить.

Поколебавшись еще с минуту, сапожник пошире открыл дверь и вышел.

– Вам придется заплатить еще один талер за лошадь, которую я отведу в конюшню дворника на углу. Войдите в мастерскую и посидите там, пока я не вернусь.

Хозяин, стоя на пороге, наблюдал, как солдат тяжело уселся на скамейку и прислонился головой к стене.

Он совсем почти заснул, и сапожник, который был хром, заковылял с лошадью, пожав плечами с выражением не то жалости, не то подозрения. Если бы он не был так хром и тяжел на ногу и если бы ему пришло в голову бесшумно вернуться, то он увидел бы, что его гость не спит и торопливо открывает все ящики, роется между дратвой и шилами, поднимает каждую кипу кожи и вытряхивает даже сапоги, ожидающие починки.

Когда хозяин вернулся, солдат спал, и его пришлось долго трясти, прежде чем он открыл глаза.

– Хотите поесть перед сном? – спросил сапожник довольно любезно.

– Я поел, проезжая по Лангегассе, – был ответ. – Нет, я хочу спать. Который час?

– Всего только семь часов, но это ничего не значит.

– Да, это ничего не значит. Завтра я в пять часов должен быть на ногах.

– Хорошо, – сказал сапожник. – Но вы не даром потратились. Постель хорошая. Это постель моего сына. Он уехал, и я один в доме.

Говоря это, он проводил гостя наверх. Комната была той самой мансардой, слуховое окно которой выходило на липовые деревья. Она была мала и не слишком чиста, ибо Кенигсберг был когда-то польским городом.

Солдат вряд ли обратил внимание на обстановку; он тотчас же сел с изнеможением животного, окончившего свой дневной труд.

– Я починю ваши сапоги, пока вы спите, – сказал, между прочим, хозяин, – дратва подгнила, посмотрите, тут и тут.

Он нагнулся и, быстро отделив шилом, которое носил за кушаком, голенище от головки, показал перетертые концы дратвы.

Не ответив ни слова, солдат оглянулся, отыскивая приспособление для снятия сапог, без которого ни одна немецкая и польская спальня не может считаться полной.

Когда сапожник ушел с сапогами под мышкой, солдат скорчил рожу по направлению к двери. Без сапог он стал пленником в доме. Он слышал, как его хозяин уже принялся за работу в мастерской внизу.

Правильный «тук-тук» молотка сапожника был слышен еще около часа до сумерек, и все это время солдат лежал одетый на постели. Затем скрип лестницы возвестил о приближении подкрадывающегося хозяина. Он остановился у дверей, прислушался и даже попробовал отворить дверь, но она была заперта на задвижку.

Солдат громко храпел, лежа с открытыми глазами на постели. Услыхав звук поворачивающегося ключа с наружной стороны двери, он опять сделал гримасу. Черты его лица были слишком подвижны для шлезвигца.

Солдат слышал, как сапожник снова почти бесшумно спустился с лестницы. Тогда, поднявшись с постели, он подошел к окну. Вся Лангегассе, казалось, состояла из кафе и ресторанов. Нижний этаж, имеющий отдельный вход, распространял запах простых померанских кушаний, а каждый дом и по сей день имеет краткую, но отрадную надпись: «Здесь едят». Следовало предполагать, что сапожник по окончании своего рабочего дня отправится в одно из таких мест по соседству.

Но кухонный запах, примешавшийся к запаху кожи, известил, что сапожник сам готовит себе ужин. По-видимому, он был необщительным человеком: вместе с ним жил только его сын, и большую часть времени он проводил в одиночестве.

Сидя у окна, которое еще освещала вечерняя заря, шлезвигец открыл свой хорошо снабженный ранец и, вынув из него бумагу, перо и чернила, принялся писать, наблюдая одним глазом за окном и прислушиваясь к малейшему шуму внизу.

Вдруг он отбросил перо и быстро подошел к открытому окну. Сапожник вышел из дому, тихо запер за собой дверь.

Можно было ожидать, что он повернет налево, по направлению к городу и Лангегассе, но он пошел к реке. С этой стороны не было никакого пути, кроме как к лодке, которая смутно виднелась вдалеке.

Уже почти совсем стемнело, и деревья, растущие у самого окна, закрывали все вокруг. Постоялец так жадно следил за движениями хозяина, что в одних носках выполз на крышу и лег навзничь под окном. Он мог разглядеть только тень хромого человека у самой реки. Последний шевелился, отвязывая лодку, прикрепленную цепью к ступенькам, которые больше нужны зимой, когда Прегель образует ледяную дорогу, чем летом. На Нейер Маркте не было больше ни души: наступило время ужина.

Посреди реки стояло на якоре несколько судов голландской постройки, торговавших в Фришгафе и в Балтийском море.

Солдат видел, как лодочка поплыла в их направлении. Поблизости не было видно другой лодки. Он встал на край крыши и легко, почти без шума, спрыгнул на верхний сук липы.

До рассвета, когда сапожник еще спал, солдат уже опять был на ногах. Он дрожал, вставая с постели и подходя к окну, где висело на стропилах его платье. Вода все еще капала с мундира. Завернувшись в одеяло, солдат сел у открытого окна и принялся писать, пока утренний ветерок сушил его платье.

Писал он длинный рапорт, несколько листов убористым почерком. Среди работы он остановился, чтобы перечитать письмо, написанное им накануне вечером. Быстрым невольным движением он поцеловал имя, на которое было адресовано письмо. Затем снова принялся за работу.

Солнце встало прежде, чем он сложил бумаги. В виде постскриптума к рапорту он приписал:

«Дорогой К., мне посчастливилось, как вы увидите из прилагаемого рапорта. Его величество не может на этот раз сказать, что я был небрежен. Я был совершенно прав. Нам следует опасаться Себастьяна, и только одного Себастьяна. Здесь топорные заговорщики, если сравнить их с ним. Я половину ночи провел в воде, подслушивая через открытое кормовое окошко ревельского судна. Его величество может спокойно ехать в Кенигсберг. Право, лучше ему выбраться из Данцига. Вся страна наполнена тем, что они называют патриотизмом, а мы – изменой. Но я могу повторить лишь то, чему его величество не поверил третьего дня, а именно: что сердце всего зла – в Данциге, а его ядовитое жало – Себастьян. Кто он такой в действительности и что ему нужно – это вы должны узнать. Сегодня я еду дальше – в Гумбинен. Вложенное сюда же письмо прошу вас передать по адресу хотя бы как признание того, что я принес в жертву».

Письмо было без подписи, и на нем стояла дата: «10 июня». Это письмо, рапорт и другое письмо (тщательно запечатанное облаткой), в котором не говорилось о войне и ее тревогах, солдат положил в один большой конверт. Однако же он вдруг задумался. Затем вынул открытое письмо и прибавил к нему постскриптум:

«Если бы на жизнь Н. было произведено покушение, я бы сказал, что в этом виноват Себастьян. Если бы Пруссия вдруг изменила нам и отрезала бы нас от Франции, я опять-таки сказал бы – Себастьян. Он опаснее фанатика, ибо слишком умен, чтобы стать фанатиком».

Сапожник постучал в дверь.

– Да, да, – воскликнул постоялец, – я уже встал!

Хозяин продолжал неистово стучать.

Тогда солдат накинул на мокрое платье свой длинный кавалерийский плащ и открыл дверь.

– Вы не сообщили мне своего имени, – сказал сапожник.

Подозрительный человек всегда бывает более подозрителен в начале дня.

– Мое имя, – небрежно ответил гость, – о, мое имя – Макс Бруннер!

Загрузка...