КНИГА ВТОРАЯ. Утро Одессы

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I. НОЧНОЙ ВСАДНИК

Только сгустились сумерки над низким дунайским берегом, как со стороны накаленной за день степи потянуло душным, горячим ветром. Камыши, среди которых пролегала узкая дорога, тревожно зашумели. Кондрат припал грудью к жесткой гриве своего низкорослого татарского коня. Смутное предчувствие опасности заставило его взяться за рукоятку сабли. Всматриваясь в темноту, он пришпорил лошадь и с облегчением вздохнул, когда конь вынес его из камышовых зарослей на освещенную луною болотистую степь.

Копыта лошади теперь чуть слышно зашлепали по влажной податливой почве. Привстав на стременах, всадник оглянулся. От черной стены камышей по дороге тянулась блестящая цепочка следов. Ямки от лошадиных копыт в топкой почве сразу, словно серебром, наполнялись сверкающей от лунного света водой. Кондрат свободно отпустил поводья, и лошадь пошла неторопливой рысцой. Дорога располагает к раздумьям, и Хурделице сразу припомнилась Маринка, ее горячие губы, прощальные поцелуи. Оx, до чего же быстро пролетел год их супружеской жизни в отбитом от врага Хаджибее!

Там уже давно по приказу главнокомандующего русской армией генерал-фельдмаршала Потемкина были взорваны зубчатые стены турецкой твердыни, на которые Хурделица когда-то сам взбирался с обнаженной саблей во время штурма. Окрестные городки вокруг Хаджибея были давно очищены от разбойничьих шаек. Из ближайших крепостей — Аккермана, Паланки и Бендер — выбиты янычары и ордынцы.

В самом Хаджибее из черного, обугленного камня взорванной крепости гарнизонные солдаты начали строить казармы и жилые дома. А на широком пустыре около бывшего дома Ахмет-паши козы пощипывали солончаковый бурьян. По утрам жители ближайших хуторов бойко торговали здесь сеном, соленой рыбой, хлебом и овощами...

Но этот теперь мирный отбитый у врага клочок черноморского берега напоминал тихий островок среди полыхающего пламени войны. Слушая часто доносившийся с моря грохот пушечных батарей, Маринка догадывалась, что происходит в душе ее мужа. Хотя у Кондрата открылась старая плохо залеченная рана, ему, казачьему есаулу, а ныне офицеру гусарского полка, было мучительно стыдно, что он уже целый год сидит возле жинки, когда его друзья-товарищи сражаются с врагом. Эх, плюнуть бы на все уговоры полкового цирюльника — немудреного лекаря, еще полежать да еще подлечиться, посыпать бы по запорожскому обычаю гноящуюся рану толченым порохом, вскочить на коня и помчаться бы прямо в бой!

Маринка по глазам Кондрата понимала, в чем дело. Ей припомнились слова деда Бурилы: «Ты мне, девка, казака не порть!» Наверное, если бы дед был жив, то рассердился бы: ведь это из-за нее сидит Кондратко дома. Ох, ганьба (Позор (укр ))!

И вот когда однажды погожим сентябрьским утром из Хаджибея по Аджидерской дороге, громыхая пушками и фурами, мимо слободы Молдаванской, мимо их тихого обсаженного вишневыми деревцами домика пошли в сторону Дуная войска, она решилась. Кондрат работал на огороде и, увидев проходящие в походном порядке роты, так на них засмотрелся, что Маринке пришлось дважды потянуть его за рукав, чтобы он повернулся к ней.

— Ох, и задомовничался ты, Кондратко...

Хурделица удивленно взглянул на жену. Но, увидев в ее глазах лукавые огоньки, усмехнулся.

...Сейчас, покачиваясь в седле, Хурделица припомнил их разговор.

— Правду говоришь, жинка... И в самом деле, давно мне с ними пора. — Он взмахнул рукой в след уходящему войску.— Да только с тобой как?

Маринка прижалась к его груди.

— Ты обо мне не думай. Я ведь казачка, — ответила бойко и весело, хотя у нее тоже заныло сердце. — Не бойся за меня.

— Ну, а ежели в Хаджибей турки придут? Вот и войска нашего уже здесь нету. Все ушли, — мрачно сказал Кондрат.

— Не придут они сюда... Никогда не придут. Нечего теперь им здесь делать. Крепости уже нет. Поэтому ее ныне и взорвали...

— Откуда у тебя думки эти? — спросил жену удивленный таким ответом Кондрат.

— Как откуда? — воскликнула Маринка. — Да ведь ты сам с Василием Миронычем Зюзиным про то говорил. Ну, я и слышала...

— И вправду, был у нас такой разговор. Да я позабыл о нем. Немало времени прошло. А ты памятливая... И умница. Не всякая баба такое рассуждение иметь может, — восхитился Кондрат и не удержался от нового волнующего его вопроса.

— Ну, а коли мне в баталии гибель придет? Подумала ты об этом?

— Ох, подумала, Кондратушка... И решила: коли порубает тебя басурман — и мне тогда свет мил не будет. В тот же час, как услышу такую весть о тебе, — себя поре­шу. Без тебя мне не жить...

— Да что ты, голубка! — ужаснулся Кондрат. — Разве можно так?!

— Можно!— ответила Маринка и, смахнув набежавшую слезу, улыбнулась. — Только верится мне, что тебя ни пуля, ни сабля не возьмет.

В этот же день Кондрат стал готовиться к походу.

II. «НЕ ИЗВОЛЬТЕ БЕСПОКОИТЬСЯ»

Хурделица догнал свой гусарский полк далеко за Днестром. Главнокомандующий русской армией Потемкин приказал всем войскам, занимавшим Хаджибей, Бендеры, Паланку и Аккерман, выступить 11 сентября 1790 года в направлении татарского селения Татарбунары. 14 сентября десять батальонов пехоты и несколько полков кавалерии, образуя отдельную армию генерал-аншефа Ивана Ивано­вича Меллер-Закамельского, разбили лагерь в Татарбунаpax у развилки трех дорог: Аккерманской, Килийской и Измаильской, готовясь к наступлению на сильную турецкую крепость, стоящую на Дунае — Килию.

Скоро Кондрат увидел арьергард армии Меллер-Закамельского, которым командовал Гудович, и узнал, что его гусарский легкоконный полк находится в передовой колонне армии.

Здесь, в лагере, Кондрат впервые сменил просторный казачий кунтуш на красный камзол и темно-зеленый, расшитый серебром офицерский ментик (куртка, накидка, которую носили гусары).

Через день, во время смотра, Хурделица увидел командующего отдельной армией. Пожилой тучный генерал в черно-красном артиллерийском кафтане, окруженный блестящей свитой, объезжал на огромном белом коне выстроенные по ранжиру ряды войск. Поравнявшись с сотней Кондрата, он холодными белесыми глазами оглядел атлетически сложенного незнакомого гусарского офицера и невольно залюбовался его кавалерийской выправкой. Но тут острый взор командующего приметил у нового офицера небрежно заплетенную косичку, совсем куцую, на вершков пять короче, чем положено по уставу. Толстые, в розовых прожилках щеки генерал-аншефа сразу стали пунцовыми от гнева. Он открыл было рот, чтобы распечь нарушителя перед строем, но в это время командир легкоконных полков принц Виттенбергский, внимательно следивший за выражением лица Меллер-Закамельского, перехватил его взгляд и понял причину раздражения генерал-аншефа.

Принцу совсем не хотелось, чтобы офицер его полка получил на параде выговор. Потому Виттенберг, подъехав вплотную к командующему, сказал ему вполголоса по-немецки:

— Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство! Этот прапорщик только что произведен в офицеры из казаков и не успел обрести приличествующего офицерскому воинству вида.

Слова принца успокоили Меллера-Закамельского. Он презрительно усмехнулся и проехал мимо Кондрата.

III. ЗАПАДНЯ

Через несколько дней, двигаясь с армией по топкой, заросшей камышами дороге на Килию, Хурделица, сойдясь ближе с офицерами своего полка, узнал много любопытного о прошлом генерал-аншефа.

Иван Иванович Меллер-Закамельский, сын обрусевшего немца, начал свою военную службу простым канонером и первого офицерского чина добился в результате долголетней службы. Блестящую карьеру он сделал, став доверенным офицером любимого фаворита императрицы Григория Орлова, который был главным начальником всей артиллерии Российской империи, ничего не смысля в артиллерийском деле. Обременительные обязанности начальника артиллерийского парка империи Орлов всецело возложил на аккуратного, исполнительного немца и во всем доверял ему. За преданную и усердную службу Меллера быстро повысили в чинах, наградив самыми высокими орденами. Когда Орлова сменил Потемкин, Меллер стал так же преданно служить и новому могущественному фавориту.

Потемкину Иван Иванович также пришелся по душе. В декабре 1788 года, лично участвуя в отчаянном штурме Очакова, Меллер проявил незаурядную храбрость и мужество. Потеряв во время битвы сыновей, он сказал: «Если бы у меня еще были дети, я не задумываясь и их послал в бой».

Эти слова дошли до императрицы Екатерины II. Меллер был немедленно произведен в генерал-аншефы и возведен в бароны. Отныне к его фамилии было прибавлено название имения — «Закамельское», пожалованное ему в Белоруссии. Потемкин доверял своему любимцу более, чем кому бы то ни было. Отлучаясь в Петербург из армии, светлейший всегда оставлял его своим заместителем. Когда решено было взять Килию, Потемкин назначил командиром отдельной армии Меллера-Закамельского, а Гудовича поставил под его начальство.

4 октября части русской армии, не встречая сопротивления противника, окружили Килийскую крепость, приблизившись на расстояние двух верст к ее передовым окопам.

Командующий армией, получив еще 30 сентября от Потемкина ордер(приказ).: «Приложите, Ваше высокопревосходительство, все старания достать скорее Килию в руки. Не принимайте никаких отлагательств, а только сдача или сила», решил было, не ожидая подхода Гудовича с артиллерией, начать штурм. Меллер-Закамельский считал, что храбрые русские солдаты и без пушек — одной только штыковой атакой — возьмут крепость. Однако это решение было несколько поколеблено, когда он узнал, что турки, готовясь к упорной обороне, перевезли несколько тысяч янычар с другого берега, усилив гарнизон, и что военная флотилия противника намерена со стороны Дуная огнем поддержать крепость. Пожалуй, без пушек Гудовича не обойтись! И он решил срочно вызвать свой арьергард.

В этот же день вечером Кондрата позвали в шатер к командующему. Сам Меллер-Закамельский вручил ему запечатанный пакет для генерал-поручика и кавалера Гудовича и отдал устное приказание: незамедлительно привести войска под стены Килии.

— Скачи, куда велено. С богом! — сказал генерал-аншеф, и через минуту Хурделица выехал из лагеря в Татарбунары, к Гудовичу...

...Сейчас, мчась на лошади по освещенной луной болотистой степи, Кондрат думал, как быстрее выполнить приказ командующего. Надо торопиться, чтобы вовремя подтянуть пушки к турецкой крепости. Он доехал до маленькой рощицы, состоявшей из десятка кряжистых ив, бросавших на землю причудливые тени. «Последнее место на дороге, пригодное для засады», — мелькнула у него мысль, и в тот же миг жесткая веревка обожгла ему горло.

Вырванный из седла арканом, он упал на землю и ударился головой о придорожный камень.

IV. БРАТ ПОБРАТИМА

Кондрат пришел в себя от резкой боли в связанных руках. Он попытался крикнуть, но не смог. Рот плотно заби­ла вонючая тряпица-кляп. Притороченный поперек седла бегущей лошади, он видел только мелькавшую под копытами узенькую тропку. Лицо хлестали стебли высокой травы. Скосив глаза, Хурделица пытался разглядеть своего победителя. Тот скакал впереди, держа на поводу лошадь своего пленника. Кондрату в ночной мгле была видна только широкая спина всадника и его островерхая татарская лисья шапка-малахай.

«Татарин, видно. Турок не одел бы такого малахая»,— решил Хурделица. Он напряг мускулы, пытаясь разорвать ремни, которыми были связаны его руки и ноги, но тщет­но. Сыромятная бечева не поддавалась. Ох, до чего же искусно связал его коварный враг! «Крепки татарские узелки»,— тоскливо подумал Кондрат.

А лошадь несла его дальше и дальше в сторону вражеского стана. От толчков во время скачки, а главное от прилива крови к голове у Кондрата глаза стало застилать пеленой. Он снова впал в беспамятство.

Только когда начало светать, всадник стишил бег коня, свернул с тропы в камышовую заросль и сделал привал у старой ивы. Чтобы дать отдых лошади, татарин отвязал своего пленника от седла и, как мешок с зерном, сбросил на землю. Хурделица снова пришел в сознание. Он почувствовал, как грубые руки, обшарив его кафтан, вытащили из-за пазухи спрятанный пакет. Кондрат забился в ярости, стараясь разорвать ремни, а татарин, спокойно вскрыв пакет, с любопытством стал рассматривать приказ командующего. Вдруг резким движением руки он вырвал кляп из рта Кондрата.

— Говори, собака, что здесь написано! — по-татарски крикнул ордынец пленнику и угрожающе выхватил из но­жен кривую саблю.

Уже окончательно рассвело. Только теперь Хурделице удалось по-настоящему рассмотреть своего победителя. Глянув на сердитое лицо молодого татарина, Кондрат невольно ахнул. Перед ним было дорогое ему лицо убитого друга Озен-башлы, словно его кунак-побратим чудесно воскрес. Сходство татарина с убитым потрясло Хурделицу.

Его изумление не мог не заметить ордынец.

— Озен-башлы! — вырвалось у Кондрата.

Татарин, отшвырнув в сторону бумаги и саблю, бросился на Кондрата и стал трясти его за плечи.

— Ты. гяур, знаешь, где мой брат? Скажи, где мой брат? Что с ним? Где он сейчас? Жив? Жив?

— Озен-башлы погиб в Хаджибее,— ответил Кондрат.

Услышав эти слова, ордынец закрыл лицо руками и замер. Но через миг он схватил свою саблю и снова бросился к Кондрату.

— Вы, неверные, убили моего брата! Я отомщу за него... Прими смерть, презренный! — И татарин взмахнул кривым клинком.

— Я видел, как погиб твой брат. Его убил турок. И если ты зарубишь меня, то никогда не узнаешь, как погиб Озен-башлы. Никогда! Только мне привелось видеть его гибель.

— Говори, как умер мой брат,— сказал ордынец, опуская клинок. Нервная судорога прошла по его лицу.

— Сначала развяжи мне ноги, освободи от ремней грудь, чтобы я мог свободно дышать и сидеть, — потребовал спокойно Кондрат. И видя, что татарин раздумывает над его словами, добавил: — Неужели ты боишься меня, безоружного?

Татарин метнул на него свирепый взгляд и молниеносным взмахом сабли разрезал ремни, связывающие пленника. Хурделица с наслаждением размял затекшие ноги, сел и облегченно вздохнул. Только руки его оставались связанными.

— Так слушай... С братом твоим мы кунаки с детства, а заколол его проклятый турок Халым, — начал свой рассказ Кондрат и поведал внимательно слушавшему ордынцу историю своей многолетней дружбы с Озен-башлы.

— Он геройски погиб во время штурма султанской крепости. Я похоронил его на мусульманском кладбище в Хаджибее с кораном в руках. Как положено по вашему закону, — сказал грустно Кондрат. — Твой брат перешел к нам не зря. Что пользы вам, татарам, быть сторожевыми псами у супостатов наших? Вам бы землю пахать да скот пасти, а вы свою да чужую кровь льете. Переходи к нам, как брат твой. Так лучше будет. Большая сила наша на турка идет. Всех султанцев с земли нашей сметем. А коли вы с ними будете, так и вас...

Но молодой ордынец решительно отказался.

— Ёк! Никогда! Я, Селим, поклялся на книге святой во имя аллаха драться с вами, гяурами, и никогда не изменю султану.

V. ОСВОБОЖДЕНИЕ ОТ КЛЯТВЫ

Пленник испытующе взглянул на Селима и уловил в его лице мрачную суровость. Кондрат понял, что ему не удастся переубедить ордынца. В отчаянии изо всех сил напряг связанные сзади руки и почувствовал, что впившиеся в тело ремени немного ослабли. Чтобы отвлечь внимание татарина от своих движений, он громко расхохотался. Его неожиданный смех удивил Селима.

— Ты чего смеешься, нечестивый? — спросил недоуменно ордынец.

— Как не смеяться, когда тебя клятвой крепче, чем ты меня арканом, попутал хитрый турок.

— Не смейся! Святая клятва — нерушима. Я дал ее аллаху, а не туркам...

— Но эта клятва заставляет тебя служить туркам. Вот это-то и понимал твой брат, Озен-башлы, когда брал вместе с нами их волчье логово — Хаджибей. Крепость эту султанцы построили против нас и против вас, татар.

— Хаджибей построили не турки, а татары. Ты ничего не знаешь об этом, гяур, — сказал важно Селим.

Новым усилием мускулов Кондрату удалось еще больше ослабить ремни. Теперь он уже мог незаметно освободиться от своих пут. Чтобы усыпить внимание татарина, Хурделица продолжал разговор.

— А мне по-другому один старый человек сказывал. Мол, построен Хаджибей турками по повелению самого султана. Нарекли сию крепость Ени-Дунью — Новым Светом, значит... А после позабыли это название турецкое... Стали крепость по имени вашего татарского поселка Хаджибеем звать.

— Подожди, гяур! Не так все было, — прервал его ордынец. — Совсем не так! Не запомнили вы, урусы! — Лицо Селима покраснело, черные глаза заблестели. Сейчас он особенно походил на Озен-башлы.

«Ох, до чего же схож на брата! Только, пожалуй, погорячей его будет», — мелькнула у Кондрата мысль. Он продолжал незаметно, обдирая кожу о ремни, освобождать связанные руки. Несмотря на боль, он все же ухмыльнулся в ответ на последние слова татарина. Это еще больше разгорячило ордынца.

— Ты, урус, не смейся! Твой старик ничего о Хаджибее не знал. Слушай! Хаджибей строили мы, татары, а не турки. Может быть, когда из неволи освободишься, своим об этом расскажешь. А было вот как. — Он ближе подвинулся к пленнику. — Слышал я это еще в детстве от отца, который служил садовником при дворе последнего нашего хана Крым-Гирея. Тогда у хана чтецом священных книг был ученый человек Мегмет-оглы-бей. Он был приметен высоким ростом и красотой. Много путешествовал, много повидал на свете и умел рассказывать такие интересные истории, что вскоре стал одним из первых любимцев хана.

Мегмет-оглы-бей презирал женщин. Хан за это еще больше стал доверять ему во всем. В Бахчисарайском дворце Мегмет-оглы-бей чувствовал себя как дома и даже часто ночевал там. Однажды он попросил у Крым-Гирея дозволения совершить путешествие в Мекку и получил разрешение.

В отсутствие Мегмета хан был угрюм и печален. Он тосковал о своем друге-паломнике и, когда тот вернулся из путешествия, встретил его в белой чалме, как родного брата. По возвращении из святых мест Мегмет получил право на святое имя — Хаджи, и стали его все называть Хаджи-беем. Крым-Гирей полюбил его еще крепче.

— Хаджи-бей? — переспросил Кондрат, не спуская глаз с Селима. Он уже незаметно стянул ремни и теперь расправлял занемевшие руки.

— Да, Хаджи-бей, — повторил Селим, недовольный тем, что его перебили. И продолжал: — Прошел год. Как-то раз вечером хан вышел в сад. И вдруг под одной из чинар увидел любимую свою наложницу Фатиму в объятиях Хаджи-бея. Хан, не доверяя себе, стал протирать глаза. В страхе наложница убежала. А Хаджи-бей, вынув кинжал из ножен, протянул его хану и упал перед ним на колени, прося тут же убить его.

В гневе Крым-Гирей схватил кинжал. Замахнулся. Но овладел собой.

— Уходи от меня сегодня же! Уходи, и никогда не встречайся мне на пути, — сказал он своему неверному другу.

Через день Хаджи-бей отплыл на каком-то судне из Крыма в Стамбул, захватив с собой богатства, подаренные ему Крым-Гиреем. В Стамбуле он выпросил себе у султана деревушку Качибей, что находилась на берегу Черного моря. В этой деревушке он на свои деньги построил крепость. Турецкие корабли с той поры стали частенько останавливаться в гавани Качибея. Затем султан прислал в крепость несколько своих янычар и двенадцать пушек — все под команду Хаджи-бея. С тех пор Качибей начал называться Хаджибеем (Легенда эта приводится также В. А. Яковлевым в «Истории завоевания Хаджибея» (Одесса, 1889)).

Селим умолк.

— Но турки все равно отняли у вас, татар, Хаджи­бей, — сказал Кондрат.

— Такова воля аллаха, — согласился ордынец.

— А ты бы, Селим, хотел побывать на могиле своего брата?

— Это можно сделать только после войны. Я ведь дал клятву воевать с вами урусы, — с какой-то грустью ответил ордынец.

— Так я помогу тебе освободиться от клятвы, Селим!

— Это невозможно.

— Возможно,— усмехнулся пленник.

Вдруг на лице Кондрата появилось выражение тревоги, и он испуганно посмотрел в ту сторону, где были привязаны лошади. Селим невольно оглянулся. В ту же секунду огромное тело Кондрата распростерлось в прыжке. Ударом кулака в голову Хурделица сбил татарина с ног и навалился на него. Селим попытался было вырваться из объятий Кондрата, но, получив еще один удар в лицо, впал в беспамятство. Через несколько мгновений татарин был связан по рукам и ногам и приторочен к седлу в таком же положении, в каком недавно находился Кондрат. Хурделица забил ему в рот ту же самую тряпицу, что побывала в его собственном горле. Кондрат спрятал за пазуху разорванный пакет с документом, опоясался саблей, проверил кремни пистолетов и отвязал коней.

— Я освободил тебя, Селим, от клятвы! — усмехнулся он, садясь в седло своей лошади.

VI. НОВЫЙ ДЕНЩИК

Только к вечеру Кондрат добрался до Татарбунар, где на холме белели палатки арьергарда армии. Перед тем, как въехать в лагерь, Хурделица разрезал ремни, которыми был связан Селим, и вырвал из его рта кляп. Освобожденный ордынец тяжело сполз с лошади и повалился на землю. Кондрат помог пленнику встать на ноги и, когда тот поднялся, сказал:

— Я взял тебя, Селим, в полон и этим освободил от твоей клятвы служить султану. Теперь ты — мой ясырь. Но если ты сейчас поклянешься мне памятью твоего брата, а моего кунака-побратима Озен-башлы никогда не лить кровь нашу, тогда я отпущу тебя на волю.

Селим удивленно посмотрел на Хурделицу. Затем смуглое лицо ордынца стало серым от волнения, и он срывающимся голосом произнес слова клятвы.

— Добре. Верю тебе, — промолвил Кондрат и доба­вил: — Садись на коня и скачи, куда хочешь. Ты свободен!

Татарин ловко вскочил в седло и с песней, похожей на радостный вой, помчался по степи.

Кондрат же направился своей дорогой. Но когда он подъезжал к лагерю, то услышал позади цокот копыт. Обернувшись, Хурделица увидел ордынца.

— Я с тобой... — задыхаясь, на скаку прокричал Селим. — Джурой твоим буду, как брат мой, — с тобой!..

Кондрат недоуменно поскреб затылок. Для него эта просьба Селима была неожиданной. Взять ордынца к себе в джуры, как тот просил, означало зачислить его на военную службу. Но как на это взглянет начальство? К султанцам теперь дорога татарину заказана, коли он с нами воевать не хочет. Видно по всему — он человек честный. В брата своего пошел и клятву держать верно будет. Раз так, то грех не помочь человеку. Возьму его к себе вроде в денщики, выпрошу на это разрешение. И Хурделица, улыбнувшись, весело вскрикнул:

— Добре! Следуй за мной!

Они поехали вдоль линейки лагеря к шатру начальника арьергарда генерал-аншефа Гудовича. Встречные солдаты и офицеры с любопытством посматривали на странного вида всадников: высокого статного офицера в запыленном гусарском мундире и следовавшего за ним в рваном халате татарина.

Иван Васильевич Гудович сразу принял гонца. Кондрат, как было приказано Меллером-Закамельским, лично вручил Гудовичу донесение. Заметив, что запечатанный секретный пакет уже разорван, Гудович удивленно поднял седые щетинистые брови. И Хурделица подробно рассказал ему о своем дорожном приключении.

Генерал-аншеф с любопытством поглядел на поручика. Руки в свежих ссадинах, лопнувший во многих местах по швам камзол, оборванные обшлага и пуговицы, измятый, рваный ментик — все это было красноречивее его слов.

Выслушав Кондрата, Гудович сказал:

— Молодец, что из плена вырвался!

На нервном морщинистом лице генерала промелькнула улыбка.

И этого было достаточно, чтобы Хурделица, облегченно вздохнув, попросил:

— Дозвольте, ваше сиятельство, пленника моего в денщики определить.

Иван Васильевич от души рассмеялся.

Ишь чего захотел! Взял басурмана в плен да прямо в денщики. Ты мне так соглядатая турецкого в армию приведешь.

— Ваше сиятельство, да он же брат побратима моего — Озен-башлы, кунака, что еще в Хаджибее за нас в бою голову сложил, — взмолился Кондрат.

— Ох и прост же ты, милостивый государь! Смотри, с ордынцами погаными брататься вздумал! Ведь ты же теперь офицер, к дворянской чести приобщенный, а блюсти-то эту честь не умеешь, — уже с сердцем сказал Иван Васильевич. Но, глянув на расстроенное лицо Хурделицьг смягчился.

— Беда мне с тобой! А ну-ка веди сюда своего тата­рина. Гляну, каков он...

Кондрат бросился за Селимом и быстро возвратился с ним в шатер генерал-аншефа. Татарин увидел перед собой пожилого человека, одетого в расшитый золотом мундир, и сразу понял, что перед ним главный русский «паша», который сейчас решит его судьбу. Селим опустился перед ним на колени и согнулся в поклоне так, что коснулся лбом земляного пола. Сделал это ордынец не из страха: таков был турецкий обычай приветствовать высшее начальство.

— Встань, — поморщился генерал-аншеф, но Селим не понял и поднялся на ноги только по знаку Кондрата.

Красивое лицо ордынца, его смелый открытый взгляд понравились Гудовичу.

— На лазутчика никак не похож, — усмехнулся он. — Что ж, пожалуй, я возьму его к себе. Татары — люди услужливые, аккуратные. Что ты на это скажешь? — обратился он к Хурделице.

— Ваше сиятельство! — воскликнул Кондрат. — Ведь я обещал Селимке, что он со мной будет. Оставьте его при мне!

Просьба Хурделицы привела в веселое настроение Гудовича, и он расхохотался.

— Ох, и потеха с тобой! Я вижу, что ты к басурману успел привязаться. Пусть по-твоему будет. Бери его в денщики. Только помни: за него — твоя голова в ответе.

Хурделица, решив, что разговор закончен, хотел было уже выйти из шатра, но Иван Васильевич жестом руки остановил его.

— Надо спешить в Килию, чтобы к штурму поспеть. Ты дорогу туда знаешь — тебе повелеваю и вести нас. Понял? Так вот — даю тебе час на сон и еду. А экипировкой твоей да басурманом этим мой интендант займется. Уж очень-то вы оба одеждой поиздержались.

VII. НА ВЫРУЧКУ

Через час Хурделица в тщательно вычищенном и отглаженном, словно новом, мундире, побритый, в завитом напудренном парике выехал из лагеря во главе отряда разведчиков-гусар. Позади трусил на своем татарском коньке Селим.

За ними из лагеря потянулись походные колонны пехоты и артиллерии, составлявших главное ядро арьергарда.

Хурделица со своими конниками произвел глубокую разведку, но нигде не обнаружил следов неприятеля и доложил об этом Гудовичу.

— Видно, генерал-майор и кавалер Голенищев-Кутузов со своими егерями успели перерезать коммуникации между Килией и Измаилом. Татарская конница из крепости и носа высунуть не смеет! — весело промолвил Иван Васильевич, вспомнив донесение разведчиков.

Путь на Килию был в самом деле свободен. По дороге, проложенной вдоль топких берегов и камышовых зарослей, с огромным трудом двигались тяжелые осадные пушки, дальнобойные шуваловские гаубицы-единороги. Орудия по самые лафеты проваливались в болотистый грунт. Тощие артиллерийские лошаденки порой не в силах были вытащить их из цепкой грязи, и только дружные усилия солдат помогали — грозная артиллерия то под забористую ругань, то под залихватскую песню медленно приближалась к турецкой крепости.

Всю ночь длился каторжно трудный марш. Командирам не надо было подгонять людей. Измученные тяжелой работой и бессоннницей, солдаты и не помышляли об отдыхе. Лишь бы скорее прийти на помощь товарищам, которые начали штурм вражеской твердыни!

Только утром колонне Гудовича удалось выйти на холм, откуда виднелась осажденная Килия. Ветер доносил грозный гул битвы.

VIII. СРАЖЕНИЕ ЗА РЕТРАНШЕМЕНТ

(Ретраншемент - вторичная преграда внутри земляных укреплений, дающая возможность войскам, отступая, удерживать за собой внутреннее пространство)


Весь день 5 октября 1790 года Меллер-Закамельский с нетерпением ожидал прихода артиллерии и появления военной флотилии. Он мог бы еще на несколько часов отложить штурм — подождать прихода артиллерии Гудовича. Ведь приказ Потемкина «скорее достать Килию в руки» не был призывом к немедленному штурму. Тем более сам-то Потемкин всегда по месяцам топтался с войском около каждой вражеской крепости прежде, чем решиться на штурм. Командующий армией должен быть и решительным и осторожным. Таким был всегда Суворов. Но желание взять турецкую крепость без помощи Гудовича и де Рибаса пересилило в нем осторожность.

И вот на другой день рано утром он появился перед выстроившимися войсками на огромном белом коне, одетый в полную парадную форму, при всех регалиях. Построив полки в боевой порядок, он отдал приказ штурмовать Килию.

Турецкую крепость со стороны поля окружали пояса окопов и отдельное невысокое земляное укрепление — ретраншемент. Главный удар армии Меллер-Закамельский и нацелил на этот ретраншемент, направив туда свой любимый Херсонский полк.

В белых волнах рассветного тумана, принесенного ветром с реки, гренадеры с примкнутыми к ружьям штыками, под барабанную дробь, двинулись в атаку.

Турецкие пушки с крепостных стен и боевых кораблей, стоящих на Дунае, открыли сильный перекрестный огонь по наступающим херсонцам. Но гренадеры, смыкая редеющие шеренги, молча, без единого выстрела добрались до земляного укрепления и здесь стремительным штыковым ударом выбили неприятеля из ретраншемента. Турки бросились бежать. На плечах противника гренадеры ворвались в окопы. Завязалась рукопашная схватка.

И здесь произошло то, что не предвидел командующий русской армией. Из обоих распахнувшихся ворот турецкой крепости, подобно потоку бурлящей реки, внезапно хлынули толпы вооруженных ятаганами янычар. В один миг орды турецких солдат окружили и смяли боевые порядки гренадеров. Разрозненные группы русских солдат, отстреливаясь на ходу от наседающих султанцев, стали беспорядочно отступать.

Меллер-Закамельский, увидев, что янычары опрокинули херсонцев и всему нашему фронту угрожает прорыв, выхватил саблю и поскакал на своем белом коне в самый центр сражения. За ним, обгоняя его тяжеловесную привыкшую к медленному бегу лошадь, устремились солдаты и егеря лифляндского корпуса. Опередив командующего, они успели сомкнуть ряды и заслонить его от передней волны янычар. Встреченные ружейной пальбой, турки с воем отпрянули назад. Но тотчас нахлынула новая орда султанцев и отчаянным натиском прорвала русскую шеренгу.

Первый плутонг (взвод) роты Херсонского полка был мгновенно вырублен янычарами. Меллер-Закамельский понял, что настал решительный миг схватки. Он пришпорил коня и, крикнув солдатам: «За мной, ребята!», ринулся на наседающих янычар. Встреченный градом пуль и ударами ятаганов, огромный белый конь главнокомандующего встал на дыбы, но тут же рухнул с перерезанным горлом на землю вместе со своим всадником.

Горбоносый янычар с торжествующим воплем подскочил к распростертому на земле командующему и занес над ним ятаган. Но отточенное лезвие кривого клинка скользнуло по стальному стволу солдатского ружья: это вовремя подоспевший ефрейтор Иван Громов отпарировал удар ятагана своей фузеей. В следующий миг он обрушил приклад ружья на голову горбоносого турка, а штыком поддел другого наседающего янычара.

Но наверное, плохо пришлось бы и самому Ивану Громову, и не помогли бы ефрейтору ни его богатырская сила, ни воинская выучка, если бы за его плечами не раздалось дружное русское «ура». То поручик Василии Зюзин со своим взводом бросился в контратаку.

Яростный штыковой удар отбросил янычар, и они в беспорядке стали отступать.

IX. ПОМОЩЬ

Травушкин и еще несколько пехотинцев освободили из-под храпящей в смертельной агонии лошади главнокомандующего. Но генерал-аншеф не мог встать на ноги. Расшитый золотом мундир, украшенный алмазными и золотыми звездами, намок от крови. Травушкин перевязал ему рану и солдаты, сделав из ружей носилки, положили на них Меллер-Закамельского. Зюзин построил свои взвод в каре, и солдаты сомкнулись живой стеной над командующим.

Янычары также успели перегруппироваться в боевую колонну и снова начали наступление. Они со всех сторон теснили русских, во что бы то ни стало стараясь разорвать их железный строй. Но горстка храбрецов, отстреливаясь и отбиваясь штыками, пробивалась к лагерю, унося раненого полководца.

Положение русских полков продолжало оставаться опасным Турки стремились развить успех. Из Килии прибывали все новые и новые отряды янычар. Увлеченные фанатиками-дервишами и муллами, которые распевали стихи из корана, турки, не обращая внимания на ружейный огонь, вступили в рукопашную схватку и в нескольких местах потеснили наши колонны. Некоторые турецкие отряды пробились к самому лагерю. Русских солдат охватило смятение. Неотвратимую беду почувствовали многие ветераны. Даже Василии Зюзин, всегда улыбающийся и веселый, сейчас побледнел...

В это время раздался внезапный гром пушечной пальбы, заглушивший все звуки сражения. Этот нарастающий грохот слышался со стороны русского лагеря. Зюзин оглянулся и увидел: всю степь заволокло густыми клубами черного порохового дыма, прорезанного языками пламени.

«Гудович подошел с пушками. В самый раз», — мелькнула радостная мысль у Василия, и в его зеленоватых глазах снова вспыхнули веселые искорки.

Зюзин не ошибся. Увидев отступление наших войск, Гудович приказал немедленно палить изо всех пушек по наступающим янычарам. И осадные орудия-единороги, и мортиры, стреляющие двухпудовыми ядрами, и полковые пушки развернулись с хода жерлами в сторону противника и открыли огонь. Картечь и ядра произвели страшное опустошение в рядах янычар. Немало полегло и русских воинов, попавших под обстрел своих же орудий. Первые залпы остановили турецкие орды, заставили их медленно податься назад а затем броситься в паническое беспорядочное бегство. Казаки и гусары начали преследовать и рубить бегущих, но Гудович остановил кавалеристов.

— Трубите отбой! Трубите! - приказал он горнистам и пояснил удивленным офицерам. - Неровен час... Казаков наших-то из крепостных пушек могут достать.

Иван Васильевич взял подзорную трубу. Турецкая крепость отчетливо была видна со всеми своими пятью башнями, из которых две массивные восьмиугольные грозно впились каменными зубцами в кровавое закатное небо.

В открытые ворота Килии вбегали, толпясь и давя друг друга, спасавшиеся от русских ядер и картечи турки.

Гудович внимательно осмотрел поле сражения, где рядом с трупами янычар лежало много убитых русских. Вздохнув, он покачал головой.

— Ох, и много же барон понапрасну солдатушек наших загубил... Да и сам, гляди, живота своего не пощадил.

Кондрат, стоявший невдалеке от командующего, услышав эти слова, помрачнел. Глядя на павших товарищей по оружию, он почувствовал и свою вину перед ними Не попади он в засаду, не опоздай он с донесением, Гудович пришел бы со своей артиллерией раньше и потери наши были бы меньше. И Хурделица, встав во фрунт, обратился к Гудовичу.

— Ваша светлость... Я повинный больше всех.

Гудович внимательно оглядел взволнованного офицера и медленно покачал головой.

— Нет этой вины за тобой, прапорщик. Ты долг свой выполнил. А в том, что на час фортуна к тебе спиной повернулась и ты в плен попал, разве твоя вина? Отнюдь! Война полна предосадных случайностей... Ты же, по-моему, похвалы достоин в том, что из силка, судьбой расставленного, вырвался и с честью донесение доставил. Сие не всякий сможет... А ежели не доставил бы ты мне пакета, вряд ли бы мы успели битву эту нашими пушками решить. Тогда, наверное, пагуба была бы обширнее. Кондрату показалось, что слова командующего сбросили с его плеч страшную гнетущую тяжесть. И он смог только повторить дрогнувшим от радости голосом:

— Верно, ваша светлость...

Гудович вытер вспотевшее лицо батистовым платком.

— Так вот, прапорщик, ты про это мыслить прекрати. Душевное спокойствие воину потребно. А я возьму теперь сию отаманскую твердыню без единой потери. Недаром-то единороги наши на всемирном испытании артиллерии в Вене над всеми пушками иноземными верх добыли. Я в наши пушечки зело верю...

X. ПУШЕЧНЫЙ ШТУРМ

Гудович поспешил в шатер Меллера-Закамельского. Тот уже лежал в своей широкой удобной кровати, которую возили за ним в походах фурлейты. Глаза раненого барона, обведенные темными пятнами, были прикрыты опухшими веками. Казалось, он спал. У его постели стояли медики и приближенные: принц Виттенбергский, генерал-майоры Мекноб и Бенкендорф, генерал-поручик князь Волконский.

У изголовья Меллера-Закамельского сидел одетый в черное платье седой костлявый немец доктор Граббе. Иван Васильевич вопросительно взглянул на врача. Тот сокрушенно покачал седой высохшей птичьей головой.

Гудович несколько минут молча разглядывал осунувшееся восковое лицо раненого. И вдруг Иван Васильевич почувствовал сострадание к нему, своему сопернику по воинской карьере, которого он до этой минуты терпеть не мог, называя про себя «бездарным немчурой». Теперь этот «бездара» умирал. И хотя его смерть освобождала Гудовичу место командующего армией, он, вопреки всем расчетам, не желал ему смерти и готов был сделать все, чтобы спасти барона. «Нужно немедля гонца отрядить в ставку к Попову (чиновник особых поручений при Потемкине). Ведал его канцелярией. чтобы лекаря прислал того самого, что светлейшего пользует. Он, поди, получше наших полковых медиков будет»,— подумал Иван Васильевич. Он тяжело вздохнул и хотел было выйти из шатра, чтобы не беспокоить раненого, но тот приоткрыл глаза и увидел Гудовича. Взгляды их встретились.

— Напрасно я поспешил... — прошептал командующий, — а ныне мне очень худо. Я... — Он сделал паузу, как бы собираясь с мыслями. — Я вынужден сдать вам вверенное мне войско... — Болезненная гримаса искривила его бескровные губы, глаза бессильно закрылись.

Гудович хотел было поблагодарить за доверие, но доктор Граббе встал со стула и умоляюще замахал руками, прося не тревожить больного.

И новый главнокомандующий армией тихо вышел вместе с другими генералами из шатра.

Через день, в ночь с 7 на 8 октября, майор Меркель со своими артиллеристами, по приказу Гудовича, выкатил пушки из взятого ретраншемента и возвел из восемнадцати осадных орудий батарею.

С восходом солнца эта батарея открыла огонь по турецкой крепости и кораблям военной флотилии. Русские ядра заставили замолчать крепостные пушки, а брандскугели подожгли несколько судов. Султанская флотилия вынуждена была укрыться от обстрела за одним из островов, расположенных вблизи Килии.

В следующую ночь, по распоряжению Ивана Васильевича, на расстояние 60 саженей подвели к крепости могучие брешь-батареи из стенобитных осадных пушек и мортир. Установка этих орудий, страшных для осажденных, совпала со смертью Меллера-Закамельского. Ураганный огонь, который утром 11 октября обрушили на Килию эти могучие брешь-батареи, был, таким образом, своеобразным траурным салютом русской армии в честь погибшего в бою генерала.

От ударов тяжелых ядер заколебались и стали трескаться толстые стены крепости, обрушились зубцы.

После двухдневного обстрела у противника вышла из строя почти вся артиллерия. В крепостных стенах были пробиты огромные бреши. Уничтожена большая часть гарнизона. Но уцелевшие янычары поклялись не сдаваться и, запершись со своим отчаянным пашой в башнях, продолжали сопротивление.

Взять крепость, у которой были разбиты стены, и истребить упрямых янычар теперь не представляло труда. Однако Гудович все же хотел избежать атаки. Он по-прежнему не терял надежды овладеть Килией одними пушками.

XI. ХИТРЫЙ ЗАМЫСЕЛ

После долгих размышлений у карты Иван Васильевич решил, что нужно окончательно изолировать осажденных янычар Ведь разведка неоднократно сообщала ему, что турки в Килии продолжают получать припасы и подкрепления от судов флотилии, которые укрываются невдалеке от крепости в рукаве реки между островами. Не является ли эта флотилия для турок последней надеждой, что вдохновляет их на упорную оборону? Если так, то нужно лишить их этой последней надежды. Надо установить на одном из ближайших островов батарею, которая сможет держать Килию под обстрелом со стороны реки, чтобы вражеские корабли не подошли к крепости. Для этого необходимо сначала хорошо разведать остров, на котором будет воздвигнута батарея. Это нелегкое дело можно поручить только умному смелому офицеру, хорошо знающему эти места.

Командующий приказал адъютанту немедленно вызвать Хурделицу.

Через несколько минут Кондрат стоял перед Гудовичем. Генерал подвел его к карте и указал на длинный напоминающий своими очертаниями огромного осетра остров, головой обращенный к крепости.

— Тебе, милостивый государь, ведома сия земля, окруженная водой?

— Никак нет, ваше сиятельство, — покачал головой Кондрат.

— Плохо, — нахмурился Гудович. — А не знаешь, кто из наших про это ведает?

— Как не знаю? Знаю.

— Кто же?

— Мой Селим. Он тут все места знает.

— Да разве он наш? Его в разведку пускать нельзя. Перебежит, выдаст...

— Не выдаст, ваше сиятельство. Головой ручаюсь.

— Пожалуй, тебе и вправду головой за него отвечать придется, — мрачно усмехнулся командующий и добавил отрывисто, уже тоном приказа: — Как стемнеет, ступайте на остров, в разведку. Возьми с собой татарина и человек десять охотников. Осмотрите остров: есть ли там укрепления и какие? Коли встретите часовых турецких в малом количестве берите в полон.

Хурделица, откозыряв, вышел.

Ему понравился хитрый замысел командующего, и он сразу поспешил в полк, к своему боевому товарищу Зюзину, который тоже был охоч до таких дел.

XII. КИЛИЯ

В этот вечер и Кондрату и его товарищам казалось, что в дунайских волнах очень уж медленно тонут огнистые искры осеннего заката. И как только сгустилась синяя темнота, в речную воду из береговых камышей бесшумно вошли один за другим одиннадцать человек.

Селим уверенно вел разведчиков вброд к острову. Порох и пули, огниво и табак они привязали каждый к голове. Оружие и пистолеты несли, высоко подняв руки. Путь по воде до острова преодолели быстро и легко. Ордынец хорошо знал дунайское дно — в самых глубоких местах вода доходила по грудь. Выйдя из реки, поползли по пологому берегу, поросшему камышом и мелким кустарником. Так они пробирались около версты, пока не увидели с вершины пригорка неровный свет костра.

Около самого пламени похрапывали, завернувшись в теплые войлочные халаты, трое янычар. Четвертый, видимо, караульный, сидел у костра и время от времени подбрасывал в огонь сухие сучья. Ружья и ятаганы спящих турок тут же поблескивали на песке.

Разведчики стали медленно подползать к янычарам. Они были уже совсем близко, шагах в пятнадцати, когда Зюзин нечаянно придавил коленом какую-то сухую веточку. Сидевший у костра янычар сразу вскочил на ноги, схватил ружье и стал пристально всматриваться в темноту.

— Дур! Дур!(стой! (турецк.)) — воскликнул он тревожно.

— Селим, поговори с ним, — шепнул Кондрат татарину.

Селим поднялся во весь рост, выкрикнул по-турецки приветствие и спокойно подошел к костру. Он ответил на все вопросы турка, объяснив ему, что прислан к нему из отряда Буджанской орды вести наблюдение за русским лагерем. А сейчас он, дескать, возвращается к своим с важными сведениями. Селим присел у костра. Янычар, успокоившись, стал снова подбрасывать сухие ветки в огонь.

Видя, что турецкий часовой успокоился, разведчики еще ближе подползли к костру, пока не оказались у неровной полосы света.

— Что нового ты там приметил спросил Селима турок показывая рукой в сторону русского лагеря.

— Гяуры, будь они прокляты, готовятся к штурму, — ответил Селим и, выхватив из-за кушака маленький острый кинжал, полоснул янычара по горлу. Тот, захрипев, повалился на землю. Разведчики бросились на турок. После короткой борьбы связали всех троих.

Тяжело дыша после схватки, разведчики поднялись на вершину холма. Отсюда далеко просматривалась окрестность. Видно было, как у противоположного берега дрожат на волнах огни неприятельских кораблей, как мигают факелы в бойницах турецкой крепости.

— Вот где надобно установить батарею, — тихо сказал Хурделица Зюзину.

Тот согласился с ним.

Оставив солдат под начальством Громова охранять пленных янычар, Хурделица, Зюзин и Селим направились в обратный путь. К полуночи они добрались до лагеря, где их с нетерпением ожидал главнокомандующий. Гудович внимательно выслушал рапорт Хурделицы, и тотчас пехотинцы начали наводить понтонный мост через Дунай.

На другой день русские пушки, установленные на холме острова, начали обстрел султанских кораблей. Неприятельские суда вынуждены были удалиться. Несколько турецких лансонов, поврежденных бомбами, спустили флаги и, подойдя к острову, занятому нашими войсками, сдались.

Теперь Килия была отрезана от Дуная. Батарея на острове начала методично обстреливать крепость со стороны реки

Осажденные янычары, наконец, убедились, что они обречены. 18 октября на обеих восьмиугольных башнях турецкой крепости взвились белые флаги. Русские войска вошли в чадящую пожарами Килию.

Гудович сдержал свое слово. Он взял одну из сильнейших на Дунае крепостей, не прибегая к атаке.

XIII. СВЯТОЙ В ФЕСКЕ


Победители с любопытством оглядывали разрушенные кварталы города, из которого еще до осады разбежались жители, устрашенные надвигающейся войной. Выбитые окна опаленных пожаром глиняных домишек, брошенный на улицах домашний скарб наводили Кондрата на невеселые думы. Ему припомнилась разгромленная ордынцами родная слободка.

— Вот они, плоды свирепства батального. Видать война и впрямь есть дикое безумство, — сказал задумчиво Зюзину Хурделица, когда они бродили по развалинам Килии.

К его удивлению, друг насмешливо скривил губы и возразил.

— Ты неправ. Не всякая война — безумство. Сия баталия — слава наша. Ведь иначе супостатов с земли родной не сгонишь, вот и приходится их в крови топить. А нам воинам, такая жалостливость не к лицу...

Хурделица ничего не мог ответить товарищу тот в самом деле был прав. Но, видимо, картины разрушенного города и на Зюзина произвели тягостное впечатление Кондрат заметил, что в глазах Василия затаилась грусть.

Молча, понимая друг друга, вышли они к берегу Дуная где на холме у низкой, словно врытой в землю церквушки столпились высшие чины армии. Среди собравшихся они заметили Гудовича.

— Церковь осматривают. К благодарственному молебствию по случаю победы над неприятелем готовятся, — догадался Зюзин.

И Кондрат с Василием направились к группе офицеров, которые во главе с командующим приблизились к храму.

— Церковь глубоко входила в землю, и, только спустившись по каменным ступеням в подземелье, офицеры очутились на паперти.

Хотя русские солдаты уже успели прибрать оскверненный янычарами храм, все же следы варварского его разгрома были явственно видны: разбитый аналой, сорванные двери алтаря, продырявленные пулями иконы. Среди всей этой разрухи особенно бросалась в глаза установленная у входа и уцелевшая огромная икона в богатой позолоченной раме. Гудович с офицерами остановился перед ней в изумлении.

Написанная яркими масляными красками искусным художником, икона изображала молодого черноусого воина с продолговатыми лукавыми восточного типа глазами. Одет он был в турецкий янычарский костюм — в голубые шаровары, яркий бархатный кафтан; вооружен пистолетами и ятаганом. Ноги воина были обуты в расшитые золотом туфли, а на голове красовалась алая турецкая феска, окруженная святым нимбом. Святой воин так походил на янычар, с которыми еще недавно встречался Хурделица в бою, что Кондрат не выдержал и тихо сказал Зюзину:

— Ох, Василий, до чего же он схож на турка!.. — Слова эти, произнесенные почти шепотом, ясно прозвучали в воцарившейся тишине.

Многие офицеры невольно рассмеялись, и даже по угрюмому лицу Гудовича скользнула улыбка.

XIV. СОМНЕНИЯ

В этот миг раздались четкие шаги, и два солдата в сопровождении офицера ввели в церковь костлявого старика в рваной монашеской рясе. Седая всклокоченная борода священнослужителя обрамляла худое горбоносое лицо, па котором мерцали большие спокойные глаза.

— Ваша светлость, сего старца мы в склепе, что во дворе церковном находится, имали, — отрапортовал Гудовичу офицер.

Главнокомандующий вопросительно взглянул на монаха.

— Я божьей милостью спасенный Авраамий, пастырь сего храма господня. Когда нечестивые азаряне стали ратоборствовать с вами, защитниками веры нашей праведной и церкви восточной кафолической (Вселенская церковь, эпитет православной) и насилие в граде сим над жителями учинять, скрылся я в подземном тайнике, где стоят гробы с останками праведников. Там, сидя во тьме кромешной дни и ночи, молил я творца великого и милостивого о ниспослании побед над азарянами нечестивыми. И, лишь услышав речь российскую, вылез из темницы моей на свет божий.

— Чем же ты, святой отец, силу телесную поддерживал в затворничестве подземном? — спросил Гудович.

— Пищей апостольской — сухими просвирами да соками лозы виноградной — вином, - потупил взор отец Авраамий

— Видно, послал бог слугам своим немало испытаний — посочувствовал главнокомандующий.

— Святой отец в знак того, что понял иронию, скрытую в словах генерала, слегка поджал тонкие синеватые губы. «А поп умен», — подумал Гудович.

— Ох, и крепко погромили святую церковь супостаты! Теперь негде и молебен благодарственный отслужить. Все испоганили проклятые басурманы, - указал Иван Васильевич на пробитые пулями, посеченные ятаганами иконы

— Истинно истинно, ваша светлость, —сокрушенно закачал головой Авраамий. — Но сия многострадальная обитель божья от ярости и бесчинства азарян нечестивых еще и не такие беды знавала, а всегда поднимала из пепла животворящий крест спасителя...

— Какие же беды знавала она, отче? — спросил Гудович. — Я человек, хотя и в чине военном, но до стародавних историй любопытен зело.

— Чую, ваша светлость, в воине мужа, науками умудренного, — улыбнулся священнослужитель. — Вот почему все, что сам из книг старинных узнал о храме нашем, я вам охотно поведаю. — Он откашлялся и продолжал: — Место, где церковь утвердилась, особенное. Здесь в седьмом веке до летоисчисления нашего древние построили колонию свою, Ликостмоном нареченную, а в 334 году до рождества Христова Александр, царь Македонский, благополучно переправился через Дунай и построил храм языческий в честь любимого своего героя - Ахиллеса, а город нарек Ахиллеею. Предание гласит, что много веков спустя сам Кий — основатель города Киева — бывал тут и город новый основал, наименовав его Киевцем. А князь земли русской Святослав, отец святого Владимира, мыслил сделать город Киевец столицей своего обширного государства. «Середина земли русской здесь, — рек он дружине своей. — Сюда все блага сходятся». И стояла тут церковь сия, пока азаряне нечестивые, завоевав край наш, не превратили ее в мечеть и не начали справлять в ней свои шабаши магометанские. Так было, пока Николай-воин, чей облик вы видите ныне, — Авраамий показал рукой на изображение святого в феске, — не вернул снова храм христианству. Вот глядите, следы времен минувших... — Авраамии подвел воинов к стене, сложенной из мраморных плит.

Одни плиты были исписаны древнегреческими изречениями, другие — украшены затейливым орнаментом византийских букв или тонкой паутиной арабского алфавита.

Некоторое время Гудович и его свита задумчиво стояли перед вязью высеченных на камне букв.

— А скажи, отче, — прервал затянувшуюся паузу Иван Васильевич. — Как же святой Николай вызволил из магометанской неволи церковь сию?.. И... почему он в феске?

Черные глаза Авраамия засверкали.

— Эта история воистину дивная! В лето от сотворения мира 7105, а по-нашему — в год от рождества Христова 1647, господарь (князь) здешний Николай, — он снова указал на икону святого в феске, — войско турецкое разбил и заставил пашу этот храм, превращенный в мечеть, снова вернуть церкви православной. За подвиг оный Николай и причислен к лику святых, а церковь именем его наречена.

— Знать изрядно, искусен в деле воинском был господарь Николай, — заметил Гудович. —Только почему он все же в феске и в одеянии янычарском? Ты, отец, позабыл нам поведать.

— Да он сам на Туреччине янычарствовал. Вот поче­му...— пояснил Авраамий, потупив глаза.

— Коли янычарствовал, то и веры он был, поди, не нашей, а поганой, магометанской. Иначе бы турки его в янычарах своих не держали! — воскликнул, не выдержав, Зюзин.

— Может, и так, сын мой, — согласился священник. — Только, обретя силу, проклял веру нечестивую Николай. И за крест наш стал ратоборствовать. Ныне вот тоже чудо сотворил — спас облик святой свой для храма нашего. Глядите, православные, все разгромили нечестивцы. — Авраамий взмахнул руками и бросил взгляд на пробитые пулями иконы; голос его зазвенел. — Глядите! А лик его святой так и не смогла осквернить сила басурманская! Не смогла! Велико сие чудо!

— Да, схожесть его с янычарами спасла, — сказал Зюзин, толкнув в бок Кондрата.

Но Авраамий не расслышал или сделал вид, что не понял сказанного Зюзиным. Он закатил глаза к потолку, очевидно, желая еще что-то поведать о чудесах святого Николая, но главнокомандующий, которому уже, видно, наскучила эта беседа, тоном приказа предложил ему как можно скорее подготовить храм к благодарственному молебну.

История Килийской церкви и рассказ о святом Николае-янычаре, переметнувшемся в православные, показалась Кондрату насмешкой над многим, что ранее было для него святым.

Как и все запорожцы, Хурделица относился к попам и монахам с добродушной насмешливостью, а к их проповедям о загробном царстве и христианском смирении — как к забавным побасенкам, рассчитанным на простаков. Однако многие положения религии считал незыблемыми заветами отцов, дедов и прадедов. А теперь оказалось, что могущественный бог христианский целыми столетиями терпел, что его дом божий — церковь православную — оскверняли турецкие муллы, вознося молитвы к нечестивому Магомету. И святой Николай тоже хорош! Таких изменников веры еще дед Бурило советовал предавать самой позорной казни. Святой, нечего сказать...

В этот же день на благодарственном молебне в честь одержанной победы Кондрат стоял в каком-то странном оцепенении. С холодным любопытством посматривал он на своих товарищей по оружию, которые то и дело склонялись в поклонах перед изображением святого в турецкой феске. Хурделице хотелось рявкнуть на всю церковь: «Что вы, братцы, делаете? Кому кланяетесь?!»

— Ты что окаменел? А ну, перекрести лоб,- шепнул Василий, лукаво подмигнув.

Зюзин, больно наступив на ногу, отвлек Хурделицу от этой мысли.

Кондрат понял, что Василий разгадал его тайную думу. Выйдя из церкви, Кондрат рассказал другу все, что было у него на душе. Оказалось, что пехотный офицер и сам был обременен теми же мыслями.

— Эх, Кондратушка, вот как на свете бывает. Святые даже в фесках турецких на иконах щеголяют. Видно в самом деле верна пословица: кто силен да богат, тот и свят. Но об этом - молчок. Крести лоб да помалкивай, не то в тайную экспедицию мигом угодишь.

— Тошно мне, Василь...

— Понимаю... Но сейчас касательно «божьих дел» строго. В Париже знаешь, что совершилось? Короля французского свергли. То-то... У нас об том Емельке Пугачеву мечталось. Там, говорят, во Франции-то, не только королю, но и попам досталось. Так что нечего, друже в поповские дела мешаться! Нам одно - супостатов бить. Вот, ведомо мне, что на Измаил скоро пойдем. Как флотилия наша появится, так и двинемся. А Измаил, говорят-крепость знатная! Во сто раз Килииской обширнее, да и покрепче. Так вот под Измаилом баталия будет трудная... Хурделица вздохнул.

— Вот возьмем Измаил, а там со святым, намалеванным не в феске, а в чалме, глядишь, придется свидеться. И снова ему кланяться будем, — мрачно пошутил он.

— Все может быть, друг любезный. У святых отцов не найдешь концов, — беззаботно рассмеялся Василии.

XV. СПОР

Зюзин не ошибся. Через три дня, рано утром, розовый от зари Дунай посуровел от косых пеньковых парусов. Лиманская флотилия казачьих лодок-дубков и галер подошла к Килии. Появление долгожданных кораблей всполошило русскую армию. Главнокомандующий с офицерами вышел из крепости на высокий береговой холм. Оттуда хорошо была видна та часть реки, где остановилась флотилия.

Вооружившись подзорными трубами, Гудович с офицерами разглядывали корабли, а когда от одной галеры отделился ялик, все свое внимание перенесли на него.

— Видно, сам командующий флотилией генерал-майор де Рибас жалует к нам, — высказал предположение стоящий рядом с Гудовичем принц Виттенбергский.

Но адъютант генерала, обладавший лучшим зрением, чем принц, сразу разглядел, что де Рибаса нет в ялике.

Скоро ялик подошел ближе, и теперь можно было хорошо рассмотреть лица всех, кто в нем находился.

— Да это же казачий войсковой судья и атаман Головатый со своей свитой, — определил уверенно адъютант.

— Не атаман Головатый, а полковник и кавалер Антон Андреевич Головатый, милостивый государь, — строго поправил его командующий.

— Виноват, ваша светлость, — смутился тот.

— О, как необыкновенно быстро этот простой казак делает карьеру! Такое возможно лишь у вас, в России. Ведь еще недавно, я слышал, был он только подполковником, — сказал по-немецки принц.

— Он совсем не простой казак, — нахмурил густые брови Гудович. — Совсем не простой. Ранее он был куренным атаманом Запорожской Сечи, потом стал войсковым судьей. Казаки и дня не терпели бы бесталанного начальника. Если бы не он, не Сидор Белый да не Чапега, то вряд ли бы его светлость принц Нассау-Зиген и кавалер де Рибас увенчали себя лаврами, командуя у нас флотилией черноморских казаков.

— Вы забыли, граф, что принц Нассау-Зиген показал себя как выдающийся полководец не только на Черном море, — ответил запальчиво, закусив губу, принц Виттенбергский.

— Если ваше сиятельство имеет в виду Роченсальмское сражение у острова Киркума (В Роченсальмском сражении у острова Киркума Нассау-Зиген командовавший русским флотом, не выяснив сил шведского флота решил дать сражение 28 июня 1790 года, так как это был день восшествия на престол Екатерины 11. Он повел гребные суда на верную гибель, в штормовую зыбь. Корабли противника спокойно стояли на якорях на хорошо выбранной позиции, укрывшись от ветра между островов. В результате бездарных распоряжений Нассау-Зигена русскии флот потерял 52 судна и свыше 7370 человек), — промолвил Гудович, — то бестолковое распоряжение принца в сеи бесславной баталии погубило весь российский гребной флот на Балтике.

На пергаментно-желтых щеках принца вспыхнул румянец.

— Вы несправедливы, граф! — воскликнул принц. — Были же у Нассау баталии, в коих он добивался блистательных побед? Например, сражение под Очаковом, которое разыгралось там 17 июня 1778 года.

— Тогда дело тоже решили казаки. По знаку своего атамана, они на лодках окружили турецкие суда и взяли в полон два линейных шестидесятичетырехпущечных корабля, из которых один был флагманский. Казаки сорвали с мачт два неприятельских флага, связали 235 янычар... А из наших, насколько мне ведомо, было ранено восемь казаков да трое убито. Смертельную рану получил в тот день наш атаман Сидор Игнатьевич Белый. Он, несмотря на преклонный возраст, сражался в первых рядах и увлек казаков на абордаж. Недаром генерал-аншеф Александр Васильевич Суворов на другой день посетил раненого героя. Поцеловал его в губы, поздравил со славной викторией. Надеялись, что Белый будет жив, но он умер на третии день. Лавры его также пожали другие...

Воцарилось неловкое молчание. Принц, явно раздосадованный словами командующего, до крови прикусил губу.

Но при чем тут ваш Головатый? Ведь не он помогал Нассау?! — наконец, после длинной паузы, выдавил из себя принц.

Головатый помогал не Нассау, а Рибасу...

- О мой бог! — взмахнул руками принц. — И тут ваши казаки... Но, надеюсь, к знаменитой виктории дона де Рибаса на Березани они не касательны!..

Вы и тут ошибаетесь, ваша светлость, — вкрадчиво промолвил Гудович. — Впрочем, наш спор может, если вам угодно, решить сам участник этого дела — полковник Головатый. Посмотрите, он уже приближается к нам...

XVI. ГОТОВЫ К ПОХОДУ

И в самом деле, как только ялик подошел к берегу, из него вышел окруженный есаулами человек, небольшого роста полный, в малиновом кунтуше. Он удивительно быстро для своего грузного тела обогнал всех сопровождающих его и стал подниматься на береговой холм, где его ожидали Гудович и принц Виттенбергский. Добравшись до вершины, полковник снял с круглой бритой головы казачью папаху и отвесил глубокий поклон командующему и офицерам.

— Что же вы, милостивый государь, опоздать изволили? — ответив на его приветствие, холодно спросил Гудович.

— Его превосходительство Осип Михайлович де Рибас задержали меня, — хитро прищурил маленькие карие глазки Головатый. — Наши-то казачьи дубки у Днестра двадцать с лихвой ден ихнего прибытия дожидались. Осип Михайлович по случаю сильных супротивных ветров все опасались из лимана в море выходить... Ну и вот...

Казачий полковник, не окончив фразы, развел короткими руками. По его рябоватому загорелому лицу промелькнула усмешка.

— Ясно, — побагровел Гудович. — Подвел и вас и нас Иосиф Михайлович. — Он тяжело вздохнул и, покосившись на стоящего рядом принца, спросил: — Много ли преград чинил противник флотилии во время плавания по Дунаю?

Головатый рассказал, как у входа в Сулинское гирло казаки разгромили турецкие суда и прикрывающие их две батареи, заставив противника бежать к Килии.

— Молодцы! Хотя все же плохо, что запоздали. Без кораблей нам великая трудность была достать сию крепость. Но впереди дело еще потрудней, — грозно нахмурился Гудович. — Ну, как тебе, сударь, пояснить? Взятие Березани помнишь? — Иван Васильевич выразительно взглянул на принца.

Головатый перехватил этот взгляд и сразу понял, что командующий армией неспроста упомянул о Березани!

— Как не помнить, ваша светлость! — быстро сказал полковник и, видя, что Гудович внимательно слушает, продолжал: — На том острове скалистом, Березани значит, только один подход был к крепости султанской и то на подъеме высоком, защищенном оградой, окопами, валом. К тому же берег тот крутой турецкая батарея прикрывала. Смерть изо всех пушечных жерл на нас глядела...

— Знаю! — нетерпеливо махнул сжатой в кулак рукой Гудович. — Ты, милостивый государь, расскажи лучше, как его превосходительство де Рибас сию викторию провел. Как тебя напутствовал...

— Меня не он напутствовал… А сам светлейший, Григорий Александрович Потемкин. Кликнул он меня к себе в шатер да и приказал взять Березань.

— А ты?

— Что я, — хитро улыбнулся Головатый. — Встал я в шатре на колени перед божницей и запел: «Кресту поклоняемся!» Ох и разозлился на меня тогда Григорий Александрович! Аж зубами заскрипел! А потом вдруг захохотал и говорит «И крест будет!» Видно, добре светлейший меня уразумел. Ох, добре! А о за все наши виктории казачьи всегда награждал других. Забывал про нас.

— Зато других помнил… Тех, вместо кого вы, казаки, жар своими руками загребали.

— Ну, что делать? — опять развел руками Головатый. И, взглянув на сердитое лицо принца Виттенбергского, разгадал мысли Гудовича. — Не без этого, конечно, ваша светлость… — Полковник достал из кармана шаровар огромную в серебряной оправе люльку, высек огонь и затянулся дымом… — Так вот, в тот же день полезли мы из лодок на скалы острова и взяли батарею. Семьдесят турок посекли наши сабли. В полон самого коменданта Березани пашу двухбунчужного Келлерджи взяли. Двадцать четыре казака черноморских головы сложили, но взяли остров.

— А Иосиф Михаилович, сказывают, тоже в штурме участвовал?

— Тоже, — усмехнулся Головатый. — Он с фрегатов палил по острову. Да без пользы. Березань-то никакой пальбой одолеть нельзя было.

Гудович захохотал. Принц, смерив его презрительным взглядом, только плечами повел. На этот раз он нашел в себе силы скрыть свое бешенство.

Иван Васильевич внезапно перестал смеяться и спросил?

— А светлейший не забыл про крест?

— Не забыл. Многих казаков тогда наградил и мне в мае сего года дал Георгия…

— Ныне более трудный подвиг ждет нас, а может, и кресты иные — деревянные. Не думай о наградах, драться сейчас надобно.

— Да я Потемкину тогда про награду напомнил из-за обиды. Ведь он раньше с нами в войске запорожском служил. Мы его тогда Грицком Нечесой звали. А потом забывать про нас стал. Вот почему я ему про крест-то перед штурмом Березани напомнил. А за Дунай-батюшку мы и без наград с турками драться будем.

— Ладно! — весело сказал Гудович. — Ты только скажи мне милостивый государь, на Измаил вы идти готовы?

А хоть сейчас. — И Головатый указал дымящейся люлькой в сторону флотилии.

XVII. БОЕВЫЕ ДРУЗЬЯ

К вечеру Килия опустела. Почти все войско ушло отсюда по дороге, ведущей в Измаил. Только сотня гусар которыми командовал Хурделица, да рота пехоты осталась в городе.

В сумерках берег у подножия килийской крепости озарили яркие костры и темно-синие волны Дуная зацвели красными пятнами отраженного пламени. Это казаки флотилии решили сварить себе на ужин юшку из только что пойманной рыбы. А где костры казацкие, там и песни запорожские. Услышал их Кондрат в крепости и пошел взволнованный, на берег. Расстегнул свою офицерскую гусарскую венгерку и, хмельной от радости, что снова среди родной вольницы, долго бродил среди костров, встречая знакомых. Здоровался с казаками, жал им руки обнимал друзей по оружию. Многие черноморцы дивились такому необычному обращению офицера с нижними чинами и улыбаясь, качали головами, поговаривая между собой что их благородие не иначе, как хватил где-то лишнюю чарку горилки.

У одного костра при неровном свете пламени вдруг возникло перед Хурделицей худое длинное усатое лицо Семена Чухрая.

Кондрат от удивления протер глаза, словно желая убедиться, что ему не померещилось. Никак не ожидал он встретить старого запорожца сейчас вот здесь, в Килии... Через миг, крепко обнимая его, не мог удержаться от упрека.

— Чего ты, старый, сюда, в это пекло полез? Сидел бы лучше возле своей Одарки в Хаджибее. Тихо там...

Слова эти обидели Семена. Он грубовато отстранил Хурделицу.

— Пошто ты меня так? Казаку, когда война, возле бабиной спидныци сидеть не можно. Сам знаешь... Разве я больше не казак?! — промолвил он и отвернулся

— Семен, да ты не обижайся! Я не со зла. Повоевал ты за свой век за десятерых таких, как я. Вот почему так сказал... — стал его успокаивать Хурделица.

Сердиться Чухрай долго не мог. Он был вспыльчив, да отходчив и, вздохнув, простил.

— Только ты другой раз такого мне не говори... — и пригласил Кондрата у костра посидеть, юшки отведать. — Сидай (садись (укр.)), — добавил шепотом: — Многое тебе сказать надо.

Семен незаметно подмигнул казакам, что сидели у костра, и те сразу удалились, чтобы не мешать беседе их старшого с господином офицером.

— Так вот. Как уехал ты, заскучал я в Хаджибее, — начал Семен. — Дуже заскучал. И стал на берег морской ходить, разглядывать гребные суда да дубки, которые казаки смолили, готовясь к походу. Горько мне стало. Одна думка сердце грызет. Браты мои на ворога собираются, а я тут в хате ховаюсь... Увидал я в один час на берегу войскового судью нашего, а ныне полковника Головатого, которого я по Сечи еще знавал, да к нему. Попросил, как никогда еще никого не просил: возьми меня, пане полковник, с собой в поход. Я, батько-атаман, сгожусь еще тебе! Посмотрел на меня Головатый, посопел люлькой и велел писарю, что был при нем, занести меня в бумагу на должность казака флотилии. Вот так я сюда и попал. Да, видно, вовремя.

— Верно... В самый раз, — согласился Хурделица.

Чухрай как-то грустно усмехнулся в усы. Кондрата удивила эта усмешка.

— Ты что?

— Не понял ты меня... А раз так — поясню. Слухаи! Неспокойно нынче в Хаджибее. Народу много туда понаехало и еще едут. Война с турком не кончилась, а люди все едут... Словно вода с горы, так разный люд в Хаджибей течет. И беглые, что от доли холопьей спасаются, и торговцы, и паны. Важные паны едут, чтобы себе крепаков добыть. Потому что великие земли, которые мы от турок и татар освободили, пахать надобно. Вот и ищут они для ярма людей.

— А нам с тобой пошто об этом думать? — отмахнулся Кондрат. Слова Семена его расстроили, а ему сейчас нельзя поддаваться грустным думам. — Ты лучше мне о Маринке поведай.

— О ней-то я речь и веду. Не торопи меня... Ну, так вот... Отпросился я у есаула жинку свою проведать. Иду из гавани и вижу у дома, где комендант живет, стоит карета панская в гербах золоченых. Глянул я на герб — сердце заныло. Отошел в сторону, спрятался за угол и смотрю: выходит из комендантского дома сам пан. Сразу я его узнал. Знакомый он нам, Кондратка, дуже знакомый!

— Тышевский?! — вырвалось у Хурделицы.

— Он. Тот, что в оковах тебя держал.

— Так что же ты с ним сделал? Говори скорее! Не томи! — закричал Кондрат.

— Что я мог сделать? Ничего не сделал. Сел пан в свою карету с гербами и поехал, окруженный конными гайдуками. А я бегом домой, к Одарке моей. Понял я, что не с добра пан к коменданту ездил. Сразу собрал весь свой скарб да на возок! И айда с жинкой моей к тебе, то есть к Маринке твоей! А в своей хате окна и двери досками заколотил.

— Правильно сделал, Семен!

— Ну, и сказал я Маринке, чтобы Одарку она мою всем чужим, кто придет, за свою тетку выдавала. А Луку и Николу Аспориди попросил, если надобно будет, под защиту наших жинок взять. Обещали они. В тот же день, сказывали мне, пан с гайдуками к моей хате наведывался. Постоял у забитой двери, покрутил носом и плюнул с досады... «Улетела птичка», — сказал, а затем к тебе поехал. Видно, комендант ему наши адреса дал.

— Ко мне?! — побелел, как снег, Кондрат.— А Маринка? Что с Маринкой?

— Да ты не бойся. Ничего пан твоей Маринке не сделал. Руки у него коротки. Слухай! Приехал с гайдуками к твоей хате. Вышел из кареты и прямо в горницу вошел. Встретила его Маринка. У нее тогда Лука с Яникой в гостях были, потом они мне про все и рассказали. Обвел их пан грозным взглядом и говорит: «Где мой беглый холоп Кондратка?» Маринка твоя даже бровью не повела. Сняла висевший на стене пистоль, взвела курок и навела его на пана. «Кто ты таков, чтобы без спросу в дом господина офицера Кондратия Ивановича ломиться?! Убирайся пока жив». Позеленел от злости пан, но пересилил свои лютый прав и сказал ласково: «Убери, красавица, не офицера Кондратия разыскиваю я, а уж какой год Кондратку-холопа, что из оков моих вырвался да лучших лошадей с разбойником Семкой Чухраем свел...» Не докончил пан своей речи, как стрельнула в него твоя жинка. Отчаянная она! Убила бы, наверное, наповал пана, не толкни ее под руку в этот миг Лука. Пуля мимо головы панской пролетела, парик сбила. Оцепенел пан, побелел от страха, как мертвец, лысой головой с испуга затряс. Тут Лука поднял с полу парик и на голову ему надел. «Счастье твое, пан, что не застал ты его благородия, Кондрата Ивановича мужа сей жинки. На войне он с турками бьется. Убил бы он тебя У него рука такая, что мне его пистолет с прицела не сбить бы...» Пошел пан к дверям, у порога обернулся и сказал: «Не знал я, что беглый мой холоп офицером стал и воюет с супостатами. За это прощаю его. Но лишь война кончится — за лошадей моих возьму с него сполна. Один жеребец англицкой породы — цены не имеет... Он дороже дома этого со всей землей вокруг,- и, обратившись к Маринке, добавил: — А тебе, красавица, надлежит поласковей со мной быть. Я люблю таких, как ты, строптивых».

Чухрай умолк, словно задумался.

— А дальше что было? — спросил Хурделица.

— Все. Сел пан. в карету и уехал. Никто его более в Хаджибее не видывал. А я с флотилией нашей в поход на Дунай ушел. Маринка тебе поклон шлет. Просит себя беречь и о ней тревогу не иметь.

— Спасибо тебе, Семен, за весть такую...

— Ты погоди благодарить-то. От пана Тышевского опаску теперь на всю жизнь имей. Я его добре знаю.

— Лютый он?

— Не только лютый. Зло помнит крепко. Спесивый, зело. Из поляков он. Война кончится - засудит тебя, по миру пустит, а жинку-то сведет с гайдуками своими. Вот каков он, Тышевский-то!

— За Маринку я боюсь, —тревожно сказал Кондрат.

— Пока не бойся. Она тебя любит. Верные други наши - Лука и Аспориди — ее в обиду не дадут. А воина кончится - уезжай с Маринкой из Хаджибея, чтобы с Тышевским век не встречаться, не то погубит он тебя...

— Не погубит, — упрямо покачал головой Кондрат. — Не погубит. Мне самому за оковы с него расчет взять треба.

— Тебе ли с ним тягаться? Подумай! У него сотни гайдуков.

— А у меня один, да зато верный, — вспыхнул Кондрат и обнажил саблю. — Видишь, какой гайдук!..

Вскоре, отведав ухи, Кондрат простился с Чухраем. Боевые друзья условились, что теперь их новая встреча состоится у стен Измаила.

XVIII. ЯССЫ

Хурделице пришлось со своими гусарами из Килии сопровождать принца Виттенбергского в Яссы, где находилась тогда ставка Потемкина, командующего всей русской армией на юге. Хурделицу, скромного офицера из казаков, совсем ошеломила та суетливая раззолоченная мишура, которой окружил себя Потемкин. Маленький тихий молдавский город он превратил в какой-то огромный шумный постоялый двор. Все узенькие кривые улицы его были забиты каретами, возками, бричками, кибитками. Многочисленная свита князя, гости, их слуги заняли все дома. Днем и ночью здесь шел бешеный круговорот веселья—попойки, балы, пиры, беспечные празднества. Играла музыка, раздавались то песни, то визгливый смех, то пьяные крики. Шум, несмолкаемый гомон порой неожиданно заглушался артиллерийскими выстрелами. Это для усиления эффекта десятипушечная батарея светлейшего сопровождала канонадой оркестровую музыку.

Кондрат со своими гусарами остановился на окраине Ясс, в землянке казачьего полка, далеко от ставки командующего. Но и сюда долетали звуки непрекращающегося там веселья. Хурделице не часто приходилось бывать на главной квартире, но то, что он слышал и видел там, вызывало у него тяжелое чувство тревоги и обиды.

«Мы под пулями турецкими не всегда вдоволь хлеба имеем. По полгода, а то и более, денег за службу не получаем, а здесь с жиру бесятся», — лезли в голову Кондрата бунтарские мысли.

Перед отъездом из Ясс ему удалось повидать и самого Потемкина. Хурделицу вызвали за пакетом к начальнику канцелярии генерал-майору Попову. Он вручил Кондрату пакет с приказом немедленно со всей сотней отправляться в Измаил.

— Сие донесение как можно скорее надлежит вам вручить его светлости кавалеру генерал-поручику Павлу Сер­геевичу Потемкину. — Заметив недоумение на лице Кондрата, снисходительно усмехнувшись, пояснил: — Павел Сергеевич племянником приходится светлейшему.

Кондрат вышел из флигеля во двор, отвязал коня, вскочил на него и вдруг увидел стоящего на высоком крыльце капителя (главная квартира, штаб) рослого, могучего сложения человека в гетманском малинового бархата кунтуше, усыпанном бриллиантовыми звездами и орденами. Бледное лицо с хищным крючковатым носом, русые взлохмаченные волосы делали его похожим на степного орла-беркута. Он исподлобья смотрел куда-то вдаль, не обращая никакого внимания на суетящихся вокруг него офицеров. Потом повернул голову и перевел взгляд на Хурделицу. В этот миг Кондрат приметил, что один глаз этого степного орла блеснул стекляшкой.

«Ого! Да ты, брат, одноглазый! Значит, это и есть сам Потемкин, а по-нашему, по-запорожскому, Грицко Нечеса. И впрямь-то, по волосам ты и ныне нечеса», — подумал Кондрат.

— Он? — спросил Потемкин подбежавшего к нему Попова. ..

— Так точно, ваша светлость! Он. Уже наряжен с пакетом к Павлу Сергеевичу.

Светлейший сделал знак рукой, и Кондрат подъехал к самому крыльцу капителя.

— На словах от меня передай Пашке, — хмуро улыбнулся Потемкин Хурделице, —то есть племяннику моему, его светлости генерал-поручику и кавалеру Павлу Сергеевичу, чтоб от Измаила — ни шагу! Понял? Так... А то слух до меня дошел, что он уже отступил и с войском своим сюда прется, на зимние квартиры. Вот... Скажи, чтобы немедленно повернул на Измаил. Понял?

— Понял, ваша светлость...

— Коли так — с богом!

Построив сотню гусар в походную колонну, Кондрат повел свое воинство к Измаилу.

На другой день утром недалеко от излучины Дуная встретил он группу конников, за которыми нестройной толпой шла пехота. Подъехав ближе, Кондрат увидел чернявого грузно сидящего на гнедом жеребце генерала и приблизился к нему.

Хурделица спросил, где можно увидеть его светлость Павла Сергеевича Потемкина.

— Он перед тобой, — сказал генерал, и Хурделица вручил ему пакет, а также передал устное распоряжение светлейшего.

Выслушав посланца и прочитав донесение, генерал гневно сверкнул черными выпуклыми глазами и, побагровев, выругался.

— Плохую весть вы принесли мне, милостивый государь. Хорошо ему, светлейшему, в Яссах менуэты танцевать да приказы приказывать. Сам бы попробовал... — Но почувствовав, что он сказал лишнее, генерал осекся и тут же приказал повернуть войско вспять.

Обогнав идущую обратно в Измаил пехоту, Кондрат к ночи добрался до лагерного расположения русских полков.

XIX. АРМЕЙСКАЯ КРЕПОСТЬ

На другой день в расположении Херсонского полка Кондрат разыскал любезного своего друга Зюзина. Василий сильно похудел за время их разлуки.

«Оголодал, видно, на интендантских харчах», — подумал Кондрат, разглядывая осунувшееся лицо товарища, Тот под его внимательным взглядом невесело поморщился.

— Зябнем здесь в палатках полотняных на ветру. Подчас и хлебушка не видим. Все без толку турецкие бастионы разглядываем... — Он печально улыбнулся, кутаясь в свой видавший виды плащ.

Голодные, одетые в рваные летние мундиры солдаты и офицеры произвели тоскливое впечатление на Хурделицу.

— Светлейший день и ночь в веселых пирах пребывает, а здесь черных сухарей да квасу не хватает, — сказал с горечью Кондрат. Хотел еще что-то добавить, но Зюзин прервал его.

— Ладно! Лучше о викториях поведаем друг другу, — и кивнул на стоящих рядом солдат.

— Что ж... Это можно, — согласился Хурделица. Он понял товарища. — Говорят, что у вас тут настоящего дела еще не было.

— Какое!.. Вот только со стороны Дуная, — Зюзин показал рукой в направлении реки, — казаки капитана Ахматова захватили угловой бастион Табия, да турки снова его отбили. Без ума сию эскаладу (штурм) де Рибас затеял. Лишь головы казачьи зря погубил...

— Много?

— Свыше трехсот человек полегло да потонуло. Правда, турецкую флотилию почти всю истребили. Но она малое значение имела. И крепость этим не возьмешь. Взгляни, какая она. Недаром французы называют ее неприступной.

— Неприступная, — невольно повторил Кондрат и глянул в степь, туда, где верстах в четырех виднелся серый земляной вал Измаила.

— То-то и оно... Затаилась там целая султанская армия в тридцать пять тысяч человек при трехстах орудиях. Знаешь, как турки Измаил назвали? Ордукалеси! Ведаешь, что сие гласит?

— Как не ведать, — усмехнулся Кондрат. Это турецкое слово будет по-нашему «армейская крепость».

— Да, брат, пока это — неприступная армейская крепость, — вздохнул Зюзин. — Давай подъедем ближе, посмотрим.

И оба офицера, торопя лошадей, поспешили к каменным воротам Измаила.

Разглядывая ломаную линию земляного вала крепости, Кондрат слушал нервную торопливую речь друга.

— Сказывал мне нынче один молоденький офицер, что светлейший наш Потемкин приказ отдать изволил сию «ордукалеси» на шпагу взять. А кто брать-то будет? Не племянник ли светлейшего или де Рибас? У них ни ума, ни смелости на такое дело не хватит. Един, кто бы мог сей подвиг совершить, это...

— Суворов! — вырвалось у Кондрата.

— Верно. Только он. Да сказывают, что умер...

— Да что ты! Это турки распространяют слух о его смерти... Не умер Суворов! Живехонек. Я слыхивал в Яссах, что он в Белграде иль в Галаце, вроде как в опале, — с трудом пересиливая дующий в лицо холодный резкий ветер, крикнул Хурделица.

— Если так, то дела наши не столь уж плохи. Может, пришлют его к нам...

— Конечно, — согласился Кондрат и насмешливо прищурился. — Ты меня затем в степь и приманил, чтобы рассказать?.. Ведь вся армия об этом толкует.

— Не только, Кондратушка, затем. —- Зюзин обнял Хурделицу за плечи. Кони обоих всадников пошли рядом. — За месяц бесполезного сидения у Измаила истомились мы все тут... Мне стыдно в глаза голодным солдатам глядеть. Начальство наше здесь жидковатое. Для взятия такой крепости неспособное. Ведь одного войска турецкого за стенами этими поболе нашего. Пушек, пуль и ядер у супостатов тоже хватает. Даже у Ивана Васильевича Гудовича духу не нашлось штурм начать. И переведен он ныне, сказывают, аж на кавказскую линию... А промеж трех генералов наших — Самойлова, племянника светлейшего Павла Сергеевича и де Рибаса — грызня идет.

— Суворов приедет — порядок наведет.

— Наведет! — согласился Зюзин, и его зеленоватые глаза на какой-то миг повеселели. — Так вот я о том речь веду... — И он, хотя поблизости никого не было, понизил голос: — Говорил мне один секунд-майор, что если бы «князь тьмы», как зовут нашего светлейшего Потемкина, послушался Суворова, мы бы еще в прошлом году турка разбили и крепости все ихние с нашей земли срыли. — Он кивнул в сторону Измаила.

— А не брешет ли твой секунд-майор? — приостановил коня Кондрат. Зюзин тоже остановил лошадь и смерил Хурделицу сердитым взглядом.

— Нет, Кондратушка. Не брешет. Слова его истинны. Но что же мы остановились? Едем!

Василий пришпорил коня. Кондрат последовал его примеру. Они опять поехали рядом к крепости, и Зюзин снова по-дружески обнял Хурделицу.

— Майор сей приближен к светлейшему. Многое ведает... Он говорил, что в прошлом году, когда Суворов сокрушил под Рымной стотысячную турецкую армию, более войска у султана не было. Дорога на Константинополь нам открытой легла. Тут-то как ни просил Суворов светлейшего отправить его с войском за Дунай — султана кончать и мир добывать — не захотел Потемкин и с места не велел трогаться. На мелкие крепостицы армию всю свою распылил. А султан не зевал. За год турки, гляди, какую силушку собрали...

Друзья подъехали так близко к крепости, что турецкие часовые на каменном бастионе всполошились и открыли стрельбу из ружей. Одна из пуль прострелила медную каску Зюзина, но он показал туркам кукиш и предложил Кондрату подъехать еще ближе к крепости.

— Не привыкать нам к басурманским пулям. Стреляют янычары плохо. Глянем... — задорно сверкнул глазами Василий.

Удаль товарища передалась и Хурделице. Они галопом погнали коней к бастиону. В нескольких десятках саженей от крепостного рва обоих всадников встретил злобный собачий лай. Кондрат недоуменно покосился на скачущего рядом Василия, но тот, как ни в чем не бывало, продолжал мчаться к крепости. Они доскакали до обрывистой широкой канавы, которая тянулась вдоль крепостных стен. Кондрат направил коня вдоль рва и заглянул в него. На самом дне он увидел деревянные палисады и привязанных к кольям истошно лающих огромных ощетинившихся псов.

Турецким солдатам, очевидно, надоело стрелять по всадникам. Пальба прекратилась. Друзья перевели коней с галопа на тихую рысцу и стали объезжать зигзагообразную линию земляных укреплений. Во многих местах они смыкались с каменными башнями бастионов. Пришлось потратить около часа, чтобы объехать вокруг крепости.

В восточной части ее, так называемой Новой, в земляном кавальере (Высокий бастион, где сосредоточена артиллерия) размещалась двадцатиорудийная батарея турок В западной части крепости темнела другая высокая гранитная башня, из двухъярусных бойниц которой выглядывали жерла более десятка пушек.

— Вот об этом бастионе и я говорил тебе, — указал на мрачные, опаленные огнем стены Василий. — Это Табия. Ее-то и взяли было казаки. Помоги им тогда генералы — пожалуй, сейчас бы над всей Ордукалеси российский флаг уже реял...

Последние слова Василия потонули в нестройном грохоте пушечной пальбы, который донесли порывы ветра со стороны Дуная.

— Чьи пушки бьют? — спросил Кондрат.

— С острова Сулина, там стоят девять наших батарей. Бьют, да все без толку. Разве пальбою такую крепость возьмешь? Только порох зря жгем.

— Очень. Хотя там вала нет, да берег обрывистый. И десять батарей с восьмьюдесятью пушками и пятью мортирами на нем укреплены, одна из коих бросает ядра в пять пудов весом.

Зюзин хотел продолжать свой рассказ о крепости, но мрачный вид товарища заставил его умолкнуть.

— Ты чего закручинился? — спросил он Кондрата. Но тот не ответил и, тяжело вздохнув, круто повернул коня обратно к лагерю.

«У него, поди, своего горя хватает, а тут еще я добавил», — подумал Зюзин и помчался вслед за Хурделицей.

XX. СУВОРОВ ПРИБЫЛ

Турецкая крепость обоим друзьям показалась неприступной. После ее осмотра Кондрат возвращался в расположение войск еще более мрачным. Он тяжело вздыхал и все глядел, глядел пустыми глазами куда-то вдаль.

«Туманы с Дуная плывут. Дождя со дня на день жди. Размоют они глину на земляных валах, морозец ударит, заблестит гололед, и совсем тогда не взберешься на стены измаильские. Упускаем мы время для штурма. Проплясал светлейший крепость сию в Яссах», — невесело думал офицер.

Въехав в лагерь, они были удивлены необычным здесь оживлением. Солдаты и офицеры, собираясь в группы у гудящих на ветру палаток, взволнованно жестикулируя, обсуждали, очевидно, что-то важное.

— Не одержали ли наши викторию где? — сказал Зюзин и, приблизясь к группе, спросил: — Что, братцы приключилось?

— Суворов приехал! — хором ответили те. В их простуженных голосах звучала радость.

— Слава богу! — воскликнул Василий. — Теперь все по-иному будет...

Кондрат промолчал. Он слышал о Суворове много хорошего, но бедственный вид русских воинов настроил его на грустный лад, и он не мог принять сразу эту весть так восторженно, как Василий. У Кондрата лишь затеплилась слабая надежда на лучшие перемены...

Но никто не ожидал, что перемены эти начнутся в ту же ночь. Еще задолго до рассвета весь русский лагерь подняли на ноги звуки утренних горнов.

— Вот она, суворовская побудка, — говорили бывалые воины. — Так у него всегда. Ни свет, ни заря, а он, соколик, все войско поднимает.

И ночью же, при свете факелов, начались воинские учения и подготовка к эскаладе. Тогда каждому — от генерала до солдата — стало ясно, что штурм Измаила неотвратим.

Солдат для штурмовых отрядов не хватало, и многие кавалерийские полки тут же были превращены в пехотные подразделения.

Полк Кондрата не избежал этой участи. Гусары стали обучаться искусству вести бой в пешем строю. У новоиспеченной пехоты не было ружей, и ее вооружили укороченными пиками. С ними-то и повел Кондрат свою сотню в лихую учебную штыковую атаку.

Под барабанную дробь сомкнутым строем, ощетинившимся пиками бросались гусары с криком «ура!» вслед за Хурделицей на воображаемого врага.

После одной из таких атак Кондрат, потный и усталый от бега, едва успел вложить саблю в ножны, как услышал над собой негромкий, но звучный голос:

— Лихо, поручик! Помилуй бог, лихо!

Хурделица обернулся и увидел перед собой всадника. Пламя факела вырвало из темноты худощавое бледное лицо в струистых морщинах. Железная каска с зеленой бахромой закрывала его высокий лоб. И Кондрат, как и вся его сотня, мгновенно, по каким-то ему самому непонятным признакам, узнал, вернее, почувствовал, что это он, Суворов.

— Но толку так бегать по степи мало! Ведь мы турка не в степи бить будем. Так за мной, братцы! — Суворов взмахнул шпагой, тронул лошадь, и Хурделица снова повел своих гусар в темную степь.

Они остановились почти у самой турецкой крепости, у высокого неожиданно выросшего перед ними земляного вала, слабо освещенного чадящими на ветру факелами.

Кондрат остолбенел. Вал был, видно, только что насыпан. Он походил на Измаильский. Перед ним в сиреневой мгле рассвета чернел широкий ров. Тут же стояли возы с фашинами (Связки соломы или хвороста для заполнения крепостного рва) и лестницами.

Суворов по-юношески легко спрыгнул с лошади. Бросил подбежавшему адъютанту поводья. Тускло сверкнул клинок его шпаги.

— Валы измаильские высоки. Рвы — глубоки. А все-таки нам надо их взять!

По широкой степи прокатились слова команды. Зазвенело оружие. Грянуло «ура!».

Началось учение войск по подъему на крепостной вал. Гусары быстро забросали ров фашинами, перенесли через него связанные лестницы и приставили их к земляной стене. После ряда неудачных попыток, ободрав в кровь руки, Хурделица одним из первых поднялся на вал. С его высоты он оглянулся, ища глазами Суворова. Но главнокомандующего не было видно среди бегущих, кричащих людей.

Позже, возвращаясь с гусарами на исходную позицию, он снова увидел Суворова. Александр Васильевич уже с ружьем в руках показывал солдатам Херсонского полка, как с разбега надо колоть неприятеля штыком. Он ловко и быстро орудовал тяжелой гренадерской фузеей...

А потом уже суворовская каска замелькала среди других солдатских рядов. Главнокомандующий обходил батальоны, проверяя обучение и готовность воинов к предстоящему штурму. До каждого офицера и солдата он старался донести мысль: необходимо совершить небывалый подвиг.

— Помилуй бог! Последнее гнездо супостата на земле нашей взять надобно. И возьмем! Дунай-то — наша река! — донесся до Кондрата задорный, по-юношески звонкий голос Суворова.

— Видно, торопится Александр Васильевич, — поговаривали солдаты.

И командующий в самом деле торопился со штурмом. Ведь каждый день могла измениться погода — начаться дожди, промозглые придунайские туманы. Тогда земляные валы вражеской крепости станут скользкими — на них не взойти. Суворов спешил за несколько дней подготовить слабо обученные, плохо вооруженные войска к решительной битве. Предстояло совершить чудо...

Через пять дней после своего приезда в армию, осаждавшую Измаил, он писал Потемкину: «Уже бы мы и вчера начали, если б Фанагорийский полк сюда прибыл».

Никогда еще в мировой истории подготовка к такой сложной и ответственной операции не совершалась за столь короткий срок.

XXI. СЕКРЕТ ПОЛКОВОДЦА

Дунай вздымался свинцово-черными волнами. С севера все еще дул морозный ветер, и оледеневшие палатки продолжали гудеть, как корабельные паруса.

Но в русском лагере теперь никто не обращал внимания на холод, потому что каждому здесь, по меткому выражению ефрейтора Ивана Громова, уже стало «дюже жарко».

Учебные тревоги следовали одна за другой, днем и ночью.

Всю армию разделили на девять боевых колонн. Каждая колонна получила все необходимое для эскалады: фашины, лестницы, доски, топоры, пилы, ломы, веревки...

6 декабря к Измаилу прибыл, наконец, из Галаца его любимый. с нетерпением ожидавшийся Суворовым Фанагорийский гренадерский полк, а с ним сто пятьдесят человек апшеронцев, части донских казаков и арнаутов.

Можно было начинать штурм, но русский полководец сделал попытку уговорить упрямого врага сдать крепость без сопротивления, «дабы отвратить кровопролитие и жестокость».

С этой целью в Измаил был послан наш офицер с письмом от Потемкина для переговоров к начальствующему над тамошним гарнизоном сераскир Айдозле-Мехмету-паше.

Суворов от себя также послал турецкому командующему письмо, а с ним отдельно решительное требование:

«Сераскиру, старшинам и всему обществу.

Я с войском прибыл. 24 часа на размышление — воля. Первый мой выстрел — уже неволя. Штурм — смерть. Что оставляю вам на размышление».

Опытный военачальник и хитрый дипломат Айдозле-Мехмет-паша только на другой день прислал уклончивый ответ с явной целью выиграть, затянуть время. Его помощник с открытой издевкой сказал парламентеру: «Скорее Дунай остановится в своем течении и небо упадет на землю, чем сдастся Измаил».

Все было ясно. Пришла пора действовать. Об этом высокомерном ответе врагов Суворов приказал оповестить каждую роту. Всю армию охватило негодование. Военный совет, на котором русские генералы еще десять дней назад постановили отступить от Измаила, теперь единогласно потребовал немедленного штурма.

...Александр Васильевич вышел из мазанки, где заседал военный совет, легко прыгнул в казацкое седло своего дончака и, окруженный свитой, помчался вдоль лагерной линейки, где были выстроены полки. Но как ни быстро мчался на своем коне Суворов, видно, радостная весть о решении военного совета успела его опередить. Он прочел это на лицах солдат и офицеров, услышал в раскатистом громовом «ура!», которым армия приветствовала своего полководца.

Через два часа адъютант доложил Суворову, что несколько черноморских казаков бежало к туркам. Александр Васильевич усмехнулся.

— Из тридцати тысяч человек войска российского только несколько человек оказались трусами. Совсем неплохо. У турок, поди, таких намного больше. Хорошо, что сами убежали, — и, уловив в глазах приближенных офицеров недоумение, пояснил: — Трус в бою — большая помеха!

— Не порассказывали бы о чем не следует басурманам, — высказал опасение адъютант.

Суворов хитро прищурился:

— И пусть, помилуй бог! Хоть самому сераскиру Мехметке все расскажут. Хоть весь план нашей эскалады. Турку ничего не поможет! Ничего! — И он раскатисто рассмеялся.

С диспозицией предстоящего штурма Суворов ознакомил не только командиров, но и солдат. Вся атакующая армия разделялась на три отряда по три колонны в каждом. Наступающим предстояло взять Измаил в кольцо. Одновременный натиск армии по всему фронту должен был принести русским победу.

Главное направление ударов было нацелено на места, где противник меньше всего их ожидал: на Новую крепость, на Килийские ворота, каменный бастион Табия и приречную сторону. Для штурма этих позиций выделялось более половины всей армии — две колонны генерал-майора Михайла Илларионовича Кутузова и Бориса Петровича Ласси, а также три колонны черноморских казаков под командованием де Рибаса. Остальные четыре штурмовых колонны должны были отвлечь внимание турок от мест основных наших ударов.

Суворов понимал, что этой части диспозиции — основного ее замысла — пока никому знать не надобно. В этом был секрет будущей победы. И, вглядываясь в озабоченные лица своей свиты, полководец обронил, как будто совсем не к месту, любимую поговорку:

— Тот не хитер, кого хитрым считают!

XXII. «ПОЧЕКАЙ НIЧЕНЬКИ!»

(подожди ноченьки! (укр.))


10 декабря весь день громили ядра Измаил. Вышки минаретов, зубцы бастионные то и дело обволакивались черными клубами дыма. От бомбежки в крепости то и дело вспыхивали пожары. Особенно метким был огонь двух двадцатипушечных батарей, выставленных на флангах наших войск. Они били прямой наводкой с предельно близкого расстояния - 160 и 200 саженей — по Ордукалеси.

На Дунае суда нашей флотилии также развернули боевые порядки и стали стрелять по крепости изо всех своих пушек. Их огонь поддерживали девять наших батарей, установленных на острове Сулин.

Измаильские янычары ответили жаркой и небезуспешной канонадой. Картечь и ядра засвистели по палубам, кося людей. Но ни один наш корабль не отступил, не обратился в бегство. Казаки мужественно продолжали артиллерийскую дуэль. Ведь сам Суворов приказал черноморцам сбить все батареи султанцев и проникнуть в крепость со стороны Дуная.

И флотилия твердо стояла под самыми жерлами огромных турецких пушек. Даже когда пятипудовое каменное ядро попало в пороховой погреб бригантины «Константин» и корабль взлетел на воздух, черноморцы не прекратили сражения. Шестьдесят отважных моряков вместе с капитаном пошли на дно, но их товарищи на казачьих дубках и лансонах продолжали осыпать противника ядрами и подошли вплотную к измаильским обрывам. Не останови черноморцев их храбрые атаманы Харько Чапега и Антон Головатый, казаки бросились бы тотчас в стихийную атаку, чтобы рассчитаться с басурманами за гибель товарищей.

— Почекай ніченьки! — крикнул Чапега и распорядился повернуть свой корабль от Измаила.

Слова его охладили пыл черноморцев. Штурм крепости отложили, но по турецким батареям продолжали палить еще яростней. Дубок, кормилом которого правил Чухрай, дважды добирался до самого турецкого берега. Новому канониру Якову Рудому удалось из корабельной пушечки разбить в щепки лафет турецкой мортиры. Он совсем недавно научился палить из пушки, но уже успел так прокоптиться пороховым дымом, что его золотистые волосы совсем почернели от сажи.

Пальба русских усилилась. Ядра стали все чаще и чаще попадать в султанские батареи. Турецкие солдаты и канониры не выдержали натиска и прекратили артиллерийскую дуэль. Они скрылись за толстыми стенами казематов, попрятались за земляные валы бастионов, залегли по траншеям и окопам.

Хотя пушки противника замолчали, наша артиллерия продолжала огонь не только весь день, но и большую половину ночи.

XXIII. НЕСПРОСТА

Ночью под грохот пушечной канонады Суворов обошел войска, уже построившиеся в девять штурмовых эшелонов.

По всему фронту полков то там то здесь взвивались к небу яростные языки пламени. То пылали огромные костры — солдатам приказано было не жалеть более скудных запасов топлива.

Вражеская крепость казалась охваченной, огненным кольцом.

— Возьмем Измаил, там, поди, дровишек предостаточно найдем. Так что не жалей, бросай поленцы в огонь! — говорил командующий, здороваясь с воинами. Он подходил к офицерам, сверял карманные часы, напоминал предписанное время.

— Начнем по сигналу, который последует в пять часов.

Александр Васильевич казался особенно веселым, шутил, а сам зорко проверял готовность войск к штурму, присматривался к каждой мелочи.

Пожимая руки солдатам и офицерам, подбадривая молодых, еще не побывавших в бою, он вселял спокойную уверенность в сердца закаленных ветеранов. Как-то особенно внимательно вглядывался Суворов в знакомые лица. За его веселой бодростью крылась большая человеческая грусть. Александр Васильевич знал, что многих из этих здоровых, сильных людей, его добрых товарищей по оружию, через несколько часов уже не будет в живых.

Была уже полночь, когда Суворов вернулся к себе в палатку, где жарко пылал очаг. Канонада умолкала. Александр Васильевич, оставшись наедине с офицерами своего штаба, сразу переменился. Погас веселый блеск в его серых глазах, морщинистое лицо утратило задорное выражение Он безучастно взглянул на только полученное от австрийского императора письмо, которое принес ему адъютант и, не распечатав отложил его в сторону. Потом молча жестом руки отпустил офицеров и, оставшись в палатке один, прилег у горящего очага.

До штурма оставалось немного времени. Можно было поспать еще пару часов, но он не мог заснуть. Ему хотелось как бы побеседовать с самим собой, оглянуться на прожитую жизнь, полную ратных трудов, подвигов, тревог, горечи лишений и славных побед.

Да, славных побед! Ибо всегда водимые им в сражения войска поражали неприятеля.

Вот и недавно еще, всего год назад, он, командуя небольшим отрядом при Рымнике, разгромил главные силі противника — стотысячную султанскую армию. А его начальник Потемкин в то время совершал с огромным войском маневры около Бендер.

После победы под Рымником можно было добиться мира. Ведь турки не имели сил для сопротивления, путь в их столицу был открыт. Надо было лишь всей армией идти за Дунай, вперед, и русские флаги взвились бы над древней Византией...

Но главнокомандующий Потемкин не внял его совету, не двинул русскую армию за Дунай. Нерешительность светлейшего, который целый год занимался осадой незначительных крепостей, дала возможность туркам сосредоточить ныне на Дунае огромную армию и подготовить Измаил к длительной обороне.

Сильно ухудшилось положение русских оттого, что союзница России Австрия заключила с Турцией перемирие, по которому обязалась не пускать русских в Валахию. Теперь наша армия должна была воевать в тяжелых условиях, на узкой болотистой местности между черноморским берегом и Галацом.

Вот в какое тяжелое положение вверг российскую армию светлейший, любимейший фаворит императрицы, год назад высокомерно отвергнув спасательное предложение Суворова.

Но России нужна эта победа! И он, Суворов, дал согласие светлейшему взять штурмом Измаил. Потому что России нужна эта победа, а не потому, чтобы, как думают иные, затмить подвигом всех других полководцев российских и желанный жезл фельдмаршала получить...

Его сердце волнует другое. Он-то знает, что никто из российских полководцев — ни сам Потемкин, ни Репнин, ни Салтыков, ни Каменский, ни Гудович, ни прославленный фельдмаршал Румянцев-Задунайский — никто не решился бы на такой штурм. Никому из них, кроме него, не удалось бы успешно выполнить такую задачу. Тут нужен его, суворовский, расчет и опыт. Итак: погибнуть или победить! Но он победит. Ведь Измаил — последний оплот иноземных захватчиков на родной земле. Возьмем Измаил, и освободится от турецко-татарского ига родная земля по самый Дунай...

Александр Васильевич приподнялся на своем ложе и подбросил охапку сухих веток в очаг. Вспыхнувшее пламя озарило внутренность палатки и осветило его нервное лицо ярким светом.

«Так и народная храбрость солдат русских: дай ей только пример, вдохни в нее любовь к земле родной — как очаг этот, вспыхнет пламенем славного подвига. И любой Измаил сокрушит», — подумал он.

Улыбка пробежала по тонким сухим губам старика. Суворов снова опустился на лежанку и немигающим взором стал смотреть на яркие, веселые язычки пламени в очаге.

Да, российские орлы возьмут сегодня ночью неприступную крепость! Возьмут штурмом вопреки мнению всех иностранных авторитетов. Знаменитый маршал Вобан, например, твердит: крепости надо брать измором, постепенной осадой. А если и решаться на штурм, то лишь имея подавляющее преимущество в численности войска...

А он возьмет Измаил, хотя у него меньше солдат, чем у турецкого паши, сидящего за крепостным валом. Пусть дивятся иностранцы русскому солдату... Кстати, этих сиятельных и несиятельных иностранцев сейчас видимо-невидимо понаехало сюда из Петербурга и штаба светлейшего. Все они, как воронье, слетелись, почувствовав поживу — битву измаильскую! И французы, и немцы, и англичане, и итальянцы, и шведы: принц де Линь, Дюк де Ришелье, графы Дама и Ланжерон и много других, рангом пониже. Есть среди них и опасные соглядатаи, и агенты враждебных нам иностранных держав.

Все они прибыли сюда в надежде на легкую карьеру, новые чины, но он, Суворов, сразу направил всех их, невзирая на громкие имена, в штурмовые колонны.

В бой, господа! Понюхайте пороха! Отведайте турецких ятаганов и пуль!

— Видимо, зело интересуются иноземцы нашими делами под Измаилом. Неспроста это, помилуй бог! Неспроста!..

XXIV. НОЧЬ

Конечно, неспроста! Многого он не знает, лишь догадывается, чувствует. Видно, недаром турки упорно распространяли среди европейских дипломатов слухи, что он, Суворов... уже умер. Неспроста все это...

Не зря беспокоился Александр Васильевич. В далеком Константинополе султан Селим этой же ночью получил известие о прибытии Суворова и, полный яростной тревоги, заметался по своему сералю. Только красноречие советников несколько успокоило его тревогу.

Не знал Александр Васильевич, что в это же время и престарелый немецкий король, и глава английского правительства лорд Пит-Старший тоже встревожились не на шутку, узнав о предполагаемом штурме Измаила. Они не очень-то верили в то, что голодная, плохо вооруженная русская армия может взять первоклассную турецкую крепость, но даже малая вероятность того, что русские одержат победу и окончательно прогонят турок со своей земли, твердо встанут на берега Дуная и Черного моря, бросала их в дрожь.

Прусский король уже передвинул свою сорокатысячную армию к границам России и стремился теперь как можно быстрее заручиться поддержкой англичан, чтобы прийти на помощь турецким янычарам. И Пит-Старший подумал о том, что, в случае падения Измаила, надо будет направить британский флот в Балтику против русских.

Русскую царицу также беспокоили многие события в мире. И разразившаяся французская революция — штурм Бастилии, в котором приняли участие некоторые ее подданные, — и растущее вольномыслие вокруг. Лишь недавно за крамольную книгу «Путешествие из Петербурга в Москву» сослала она в Сибирь Радищева. А вольнодумие в стране все же не искоренено. Призрак новой пугачевщины навис над голодными деревнями, истощенными войной.

Августейшая правительница хорошо понимала, что надо как можно скорее кончать затянувшуюся войну с султанской Турцией, пользуясь моментом, пока отпал ее союзник Швеция. Ох, скорее бы взять Измаил! Лишь тогда, видимо, султан запросит мира. И Екатерина стала в уме подбирать суровые слова срочного письма к Потемкину с новым решительным требованием о незамедлительном овладении турецкой твердыней.

Все эти тайные и явные мотивы хитрой международной политики сплелись сейчас в один важный узел, называвшийся Измаилом.

Александр Васильевич чувствовал, что настало время разрубить этот узел, изгнать захватчиков за пределы родной земли, отбросить их за Дунай. Суворов знал, что сегодня он со своими солдатами сделает это.

Полководец взглянул на часы и по-молодецки вскочил со своего ложа.

— Помилуй бог, и в самом деле пора!

Через минуту он в полной форме, подтянутый вышел из палатки. На его генеральском кафтане бриллиантами сверкали ордена. Боевая кирасирская каска и высокие лакированные сапоги с раструбами были начищены до блеска. Рука в белоснежной перчатке крепко сжимала золотой эфес шпаги.

Своим парадным мундиром главнокомандующий как бы подчеркивал всю важность наступающего момента. Лицо Суворова помолодело, в глазах затеплились задорные огоньки. Даже обычная хромота при ходьбе стала незаметной.

Невдалеке от палатки главнокомандующего пылали костры. Ветер совершенно утих, и языки пламени спокойно тянулись к темному небу. С Дуная на русский лагерь ползли белые клубы речного тумана. Суворов быстрым шагом направился к выстроенному уже батальону гренадер любимого им Фанагорийского полка.

— Чудо-богатыри, возьмем ныне Измаил? Побьем басурманов, как бивали их под Рымником и Фонштанами?!

— Не выдадим, батюшка! Побьем супостата! — раздались взволнованные голоса солдат.

— То-то, что побьем! — уверенно сказал Александр Васильевич и показал на медленно ползущий туман. — В тумане-то, братцы, басурманов нам сподручнее будет колоть, а?

Дружный смех прокатился по рядам.

— И впрямь сподручнее, Лександр Василич, — весело ответил молодой солдатский голос.

Когда все стихло, Суворов, вынув карманные часы, обратился к адъютантам.

— Уже три часа. Пора!

Его приказа ожидали с нетерпением — сразу же взвилась первая ракета. Ярким зеленым светом озарила она плывущие высоко в небе тучи.

XXV. РАКЕТЫ ВЗВИЛИСЬ

Не во всех штурмовых колоннах заметили первую сигнальную ракету, но вся армия ровно в три часа ночи покинула лагерь. Тихо двигаясь в белых волнах тумана, полки как и предписывала суворовская диспозиция, залегли в трехстах саженях от крепости.

В это же время снялась с якорей дунайская флотилия и, построив корабли в две боевые линии, бесшумно подошла к крепости. Впереди скользили по ночным волнам сто черноморских казачьих дубков и плотов с десантниками. За ними двигалась вторая линия: плавучие батареи, лансоны, бригантины и сдвоенные шлюпки. Эти суда, нацелив орудия на турецкий берег, ожидали команды начать шквальный огонь, чтобы прикрыть высадку десанта.

Гренадеры Василия Зюзина заняли исходную позицию в узкой поросшей кустарником балке. Здесь сосредоточились части шестой колонны.

Солдаты, лежа на обрывистом покрытом прошлогодней травой склоне, чутко вслушивались в тишину уходящей ночи.

До Зюзина долетел солдатский шепоток:

— Слышишь, как басурманы зашевелились... Видно, беду учуяли...

Но как ни напрягал слух Василий, он не мог ничего уловить. Лежащий рядом с ним Громов пояснил:

— Вы, ваше благородие, прислоните ухо к земле, то и услышите, как она говорит. Неспокойно в стане врагов, неспокойно...

Василий так и сделал. Снял каску, приложился ухом к влажной земле и услышал далекий, похожий на грохот прибоя, неясный гул, который шел со стороны крепости. Было похоже, что земля и впрямь «заговорила», как бы предупреждая о том, что враг не спит, что и он готов к битве. Зюзину представилось, как тысячи турецких яны­чар, обозленных, с наточенными обнаженными ятаганами бессонно ожидают их, русских солдат.

И вдруг совсем рядом он услышал быстрые шаги. Поднял голову и увидел прямо над собой знакомую коренастую фигуру человека в белом кафтане. Зюзин узнал генерал-майора, командующего шестой колонной, Михаила Илларионовича Кутузова. Василий впервые видел его так близко, как сейчас.

Зюзин вскочил, вытянулся перед генерал-майором и хотел было, как положено, отрапортовать, но тот, положив ему руку на плечо, спросил:

— Слушали противника?

— Так точно, ваше превосходительство!

— Не спится басурманам?

— Бодрствуют...

— Так мы их сейчас успокоим. Успокоим, — повторил Кутузов. В голосе его звучала уверенность и вместе с тем насмешливость.

Он снял руку с плеча Зюзина и в сопровождении двух адъютантов неторопливым шагом пошел в расположение соседней роты.

Василию стало легко на душе от этих неторопливых шагов и уверенности, которая прозвучала в голосе Кутузова.

И противник, что притаился совсем недалеко, в трехстах саженях за крепостной стеной, показался нестрашным.

Через некоторое время в вышине вспыхнул дрожащий огонь второй ракеты, и мимо гренадеров, пересекая балку, бесшумно двинулась вереница теней.

— Навалом идут бугские егеря. Им штурм начинать... — сказал лежащий неподалеку от Зюзина Травушкин.

Василию послышалась в его словах скрытая зависть.

— А ты не сетуй! — сказал другой солдат. — И до нас дело дойдет. Даром, что резерв...

— Резерву завсегда более всего достается.

— Тише, братцы, раскудахтались, — прикрикнул на них ефрейтор Громов. — Солдат, самое первое дело, молчать должен. — Но сам не удержался и добавил: — Нам нынче и вправь бугцев выручать придется.

Совсем близко от Зюзина, тяжело дыша, быстро прошел невысокий офицер. Несмотря на темноту, Василий сразу узнал в нем командира егерей бригадного генерала Рибопьера.

Тот, видимо, услышал разговор гренадеров и бросил на ходу:

— Ошень похвальный мысль... Зольдат всегда долшин виручать другой воин. Всегда виручай друг друга, ребьята!

— Так точно, ваше благородие!

— Завсегда выручим... — раздались возгласы.

Рибопьер, подняв руку, как бы прощаясь, исчез в тем­ноте. А вслед ему несся шепот гренадеров.

— Хороший бригадир!

— Даром, что хранцуз...

— Не француз, а швейцарец, — поправил Зюзин.

— Все одно, ваше благородие, хороший. Без страха идет...

— Верно. Друг он русским. Свой.

Зюзину невольно вспомнился Хурделица. Видимо, Кондрат сейчас, как и он, Василий, нетерпеливо ожидает грозного часа...

Наконец, в небе, возвещая о начале штурма, сверкнула третья ракета. И не успели растаять ее зеленоватые искры, как гулко ударили пушки дунайской флотилии.

Зюзин почувствовал, как задрожали вокруг и земля, и воздух. Орудийные выстрелы на мгновение выхватили из тьмы высокие угрюмые стены султанской крепости.

XXVI. АТАКА

Атака Измаила началась во всех направлениях почти одновременно. Лишь нетерпеливый генерал-майор Борис Петрович Ласси повел на штурм свою вторую колонну минутой раньше, чем было приказано.

Стрелки второй колонны под градом ядер и картечи лихо преодолели ров и открыли прицельный огонь по десятипушечному угловому бастиону Мустафы-паши. Большая часть защитников бастиона была сразу убита или ранена их меткими пулями. Уцелевших охватила паника . Пользуясь pамешательством противника, приземистый рыжеватый секунд-майор Неклюдов стремительно поднялся по штурмовой лестнице на высокий земляной вал. За ним хлынули на бастион стрелки. Навстречу им — янычары с обнаженными ятаганами. Турецкий офицер выстрелил из пистолета в грудь Неклюдову. Стрелки подхватили тяжело раненого командира, заслонили его от кривых янычарских клинков. На помощь им подоспели егеря во главе с юным прапорщиком Гагариным. Штыками очистили они бастион от турок. И впервые над Измаилом взвилось в синем утреннем полумраке пробитое пулями боевое знамя егерского полка.

— Начало сделано! — крикнул отважный Ласси и послал к Суворову ординарца с донесением, что вторая штурмовая колонна проникла в турецкую крепость.

Весть эта обрадовала Суворова, с нетерпением наблюдавшего до этого за багровыми вспышками пламени, объявшего крепость.

Выслушав ординарца, командующий обернулся к офицерам, которые грелись у костра. Среди них Александр Васильевич увидел высокопоставленных особ, прикомандированных к его штабу самим Потемкиным: белокурого юнца, сына принца де Линя; остроносого и близорукого Дюка де Ришелье, прозванного солдатами «индюком на вертеле»; бледного, страдающего от флюса Ланжерона; долговязого полковника соглядатая самого светлейшего барона Закса.

Обращаясь к ним, он озорно воскликнул:

— Смотри-ка! Сам Ласси, помилуй бог, научился воевать по-нашему, по-русски. Молодец!

«Фазаны», как называл своих титулованных адъютантов Суворов, в замешательстве переглянулись. Все они, ярые поклонники линейной тактики прусского короля Фридриха II, советовавшего избегать всяких штурмов, были поражены. Ведь тот, кто добился сейчас успеха, генерал Фридрих-Мориц Ласси, или Борис Петрович, как его называли в русской армии, еще недавно считался одним из ярых приверженцев линейной тактики.

Еле сдерживая закипевшее в душе раздражение, барон Закс сердито процедил сквозь зубы:

— Ласси всегда был храбрым генералом. Но он противник больших потерь.

— Осады пагубны еще большими потерями, чем штурмы, господин барон. А начало сей баталии — хорошее. Помилуй бог, какое хорошее! — Суворов усмехнулся и направил зрительную трубу на пылающую крепость.

Полководец не ошибся. Это было только начало гигантского многочасового упорного сражения.

На других участках, где рвы были шире, а валы выше, проникнуть в крепость было труднее. Сотни воинов выбила из рядов турецкая картечь. Сразу получили ранения командиры колонн генералы Мекноб, Безбородко, Львов и Марков. Но геройский порыв русских уже ничто не могло остановить. Теряя командиров и товарищей, солдаты не останавливались ни перед каким препятствием, преодолевали широкие рвы, ломали палисады, добирались до крепостных стен и, приставив к ним штурмовые лестницы, опираясь на штыки, поднимались на валы. Уже ничто не могло остановить их!

Противник отчаянно сопротивлялся. Несколько раз его контратаки и неожиданные вылазки принуждали отступать наших солдат. Порой казалось, что янычары вот-вот опрокинут боевые порядки русских, прорвут их кольцо, сомнут. Ведь численное превосходство обороняющихся было явным. Но Суворов умело применил незнакомую на Западе тактику — взаимодействие рассыпного строя и штурмовых колонн. Этим он добился такого могучего натиска русских солдат, которого ничто уже не могло остановить. Словно бурные волны штормового моря, они, встретив препятствия, откатывались назад, чтобы через миг с новой силой обрушиться на преграду.

Отступив, отхлынув, наши сразу же делали новый стремительный рывок, неотвратимо продвигаясь вперед, все сметая на пути своем. Стены крепости не были уже для них непреодолимой преградой.

Особенно неистовая схватка разгорелась у Килийских ворот, на шестнадцатипушечном бастионе. Его турки считали несокрушимым. Именно поэтому Суворов послал сюда шестую колонну под командованием Кутузова. Он хорошо знал Михаила Илларионовича и не без умысла доверил ему самый отдаленный от своего командного пункта участок сражения.

Рассылая офицеров связи с указаниями к начальникам колонн перед самым штурмом, Суворов сказал: «Одному прикажи, другому намекни, а Кутузову и говорить нет нужды — он сам все понимает».

В штурмовой колонне Кутузова первым ринулся в атаку Бугский егерский корпус, который много лет «по-суворовски» обучал сам Кутузов. (Суворовские правила Михаил Илларионович почитал и знал хорошо. Недаром в молодости прошел он военную выучку у самого Александра Васильевича. Кутузов командовал тогда ротой Астраханского полка, где Суворов был полковником).

Бугские егеря — легкая пехота — умели быстро двигаться в рассыпном строю, ловко преодолевать преграды, метко стрелять. В бою солдаты корпуса строились в две шеренги, а в атаку всегда шли беглым шагом.

Вот и теперь стремительно ринулись они вместе с отрядом особо выделенных стрелков на Килийский бастион, который в предутренней мгле, казалось, пламенел от пушечных выстрелов. Егеря вместе со своим генералом Рибопьером вмиг преодолели широкий ров. В утренних сумерках Кутузов увидел их, уже дерущихся на стенах бастиона. Командующий колонной облегченно было вздохнул — что ж, его солдаты выполнили самую трудную часть задачи, но в этот миг случилось то, что не всегда может предвидеть даже самый опытный командир.

Со стороны крутизны, которую штурмовали донские казаки Платова, донесся вдруг яростный крик «алл-ла!», и во фланг егерей ударила толпа янычар.

Оказалось, что турки сделали неожиданный бросок и прорвали колонну сражавшихся рядом донцов. Чтобы отразить грозный фланговый удар, Кутузов немедленно отправил егерям подкрепление — шесть рот из своего резерва. Противник был остановлен, но натиск наших батальонов, сражавшихся на крутой стене, сразу ослабел.

Оборонявшие Килийский бастион янычары немедленно бросились в контратаку. Под свистящими ударами их кривых клинков все чаще стали падать русские солдаты и офицеры. Егеря разбились на группы-плутонги и стали медленно пятиться от наседающего врага.

В этот страшный для русских миг Кутузов услышал:

— Убит Рибопьер!

Лицо командующего колонной побледнело. Он любил этого смельчака, веселого швейцарца, начальника егерей. Михаил Илларионович обнажил голову, потом снова одел каску. Глянул на пламенеющий в пороховом дыму крепостной вал, где из последних сил сражались егеря, и понял, что вот-вот, окрыленные успехом, янычары опрокинут солдат, потерявших командира. Дорога была каждая секунда. И Кутузов приказал адъютанту двинуть на подмогу егерям свой последний резерв — два батальона херсонских гренадеров. А сам, не дожидаясь их прихода, взмахнув над головой тяжелым кавалерийским палашом, бросился к заваленной трупами штурмовой лестнице.

Через несколько минут его плотная фигура появилась на гребне крепостной стены.

XXVII. КУТУЗОВ

Кутузов поспел вовремя. Янычары уже прижали разрозненные ощетинившиеся штыками группы солдат к самому краю крепостного вала. Появление любимого генерала в гуще схватки воодушевило егерей. Отчаянным штыковым броском они остановили наседающих турок. Кутузов косым ударом тяжелого палаша повалил дюжего усатого агу. Но дальше участвовать в рукопашной схватке ему не дали. Егеря окружили генерала, образовав вокруг него живой заслон.

Отступив, турки снова набросились на русских, но тут на бастионе показались зеленые мундиры херсонских гренадеров. Рота Зюзина, поднявшаяся на крепостной вал, с хода атаковала янычар. Крики «ура!», «алла!» смешались с лязгом стали. Зюзин на миг опередил первую шеренгу гренадер и бесстрашно бросился на скопление разъяренных турок. Ему удалось ловко уклониться от кривого го клинка и ударить шпагой в грудь ближайшего янычара. Василий взмахнул тонким клинком, готовясь нанести новый удар, но его опередил Иван Громов, Гигант-ефрейтор вонзил штык в янычара и, довольно бесцеремонно оттеснив плечом своего офицера, пошел с гренадерами впереди него на неприятеля. Схватка началась с новой силой. Звон металла, хруст ломающихся клинков и штыков, вопли раненых, хрип умирающих заглушались грохотом выстрелов, гулом турецких литавр, барабанной дробью.

Херсонцы медленно теснили турок, но янычар было слишком много. Чувствуя свое численное превосходство, они дерзко бросались на русских солдат, стремясь разорвать, смять их ряды.

Кутузов зорко наблюдал за битвой. Гул турецких литавр становился все сильнее. Отряды турок все прибывали, подходили новые и новые подкрепления, свежие части, еще не утомленные сражением.

Генерал-майору показалось на миг, что турецкие полчища рано или поздно опрокинут, как бы растворят в себе, его поредевшие батальоны. И тогда — катастрофа. Ведь херсонцы у него — последний резерв. И Кутузов приказал послать ординарца к Суворову за подкреплением.

Но в этот миг, расталкивая окружавших его офицеров, перед ним появился молодой задыхающийся от быстрого подъема на крепостную стену адъютант. Приветствуя генерал-майора, он отчеканил:

— Его сиятельство генерал-аншеф Суворов назначает вас, ваше превосходительство, комендантом Измаила!

Кутузов удивленно взглянул на посланца. Он понял, что, назначая его комендантом еще не взятой вражеской крепости в самый трудный момент штурма, Суворов как бы подчеркивает свою полную уверенность в победе, веру в то, что русские чудо-богатыри без всякой помощи справятся с противником.

Кутузов вспомнил суворовскую поговорку: «Русский солдат десятерых противников стоит!» Он сейчас как-то по-новому взглянул на сражавшихся рядом воинов — Травушкина, Громова, Зюзина. Хмурые, сосредоточенные, черные от порохового дыма, лица их выражали мужество и решимость.

Лица турок были иными — на них читалось отчаяние и страх. Да и движения янычар были какими-то судорожными, суетливыми. Кутузову вдруг раскрылась вся глубина суворовского расчета, предусмотревшего моральное воздействие нападающих на противника. Круговой штурм крепости заставлял турок думать, что русские в любую минуту могут прорваться в крепость с тыла.

— Да, Суворов прав!

Кутузов поблагодарил адъютанта и, взмахнув палашом, крикнул гренадерам:

— Вперед за Россию, братцы!

— На штык! На штык супостата! Ур-ра! — дружно отозвались гренадеры, на миг заглушив грохот турецких литавр, и ринулись вперед за своим генералом.

XXVIII. ОГОНЬ

Херсонцы, словно гигантский зеленый таран, правильной колонной врезались в толпу турок. Сначала казалось, что толпа эта поглотит русских солдат. Первая шеренга гренадер, встретившая наиболее отчаянный натиск противника, была почти вырублена, но херсонцы продолжали рваться вперед. Глухой лязг сабель о штыки прерывался одиночными выстрелами. Несколько турецких стрелков с ближнего расстояния стреляли в Кутузова из пистолетов, но они не попадали в него или от волнения, или потому, что солдаты успевали заслонить собою любимого полководца.

Продвигаясь, херсонцы разрезали на две половины толпу янычар и ударили по флангам противника. Враг дрогнул и сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее начал сползать с крутизны бастиона внутрь крепости.

Херсонцы и егеря на плечах отступающего противника ворвались в Измаил. Здесь, на узких и кривых улицах, уже свирепствовало пламя пожаров — горели зажженные бомбами кварталы. Янычары продолжали отчаянно сопротивляться. Гренадерам Зюзина пришлось с боем брать дом за домом. Солдат встречали пули засевших на крышах зданий янычар.

К полудню черные от копоти и дыма херсонцы прорвались, наконец, к мечети. Тут уже сражались черноморские казаки, гусары и пехотинцы из разных штурмовых колони. Плотным кольцом окружили они янычар и татарских наездников последнего крымского хана Каплан-Гирея, еще недавно победившего австрийцев под Журжей.

Седобородый хан вместе с пятью рослыми джигитами — своими сыновьями и их телохранителями — свирепо рубился с черноморскими казаками, вооруженными только короткими пиками. Сабля Каплан-Гирея метко наносила удары. Несколько зарубленных казаков лежало у его ног.

— Ох и злобен пес! — вымолвил Иван Громов и двинулся на Гирея. Увлеченные им в атаку, херсонцы штыками расчистили путь ефрейтору.

— Бери в полон! — крикнул Зюзин своим гренадерам и бросился на хана, стараясь выбить у него саблю. Но тот успел выхватить пистолет и выстрелить в наседавшего на него Громова.

Выстрел опалил лицо ефрейтору, пуля, оцарапав висок, сбила с него каску. Хан отбросив дымящийся пистолет, рванул из-за пояса серебряную рукоятку другого. Но не успел прицелиться — упал, проколотый ефрейторским штыком.

— Эх, поторопился ты маленько, Громов! — горячо упрекнул его Зюзин. — Живым его брать надо было...

— Так точно, ваше благородие! Оплошку дал... Погорячился, — спокойно оправдывался Громов.

За спиной раздался гулкий цокот копыт по каменным плитам площади. Зюзин оглянулся и увидел подскакавшего на саврасом коне Кутузова. Его генеральский мундир был в нескольких местах разорван вражескими саблями, но сам генерал остался невредим.

— Заговоренный он!..

— Характерник, — шептали вслед ему восторженно солдаты.

Генерал-майор пристально взглянул на Громова.

— Молодец! Заслужил награду, — и, показывая плетью на поверженного Каплан-Гирея, вздохнул.— Ох и много сей волк хищный нашей крови пролил.

Пришпорив коня, Кутузов помчался туда, где еще гремели выстрелы.

XXIX. ПОДВИГ

Каждый воин, штурмовавший неприступную крепость, стал в этот день героем, а вся русская армия в целом совершила бессмертный подвиг.

Около десяти тысяч наших солдат было ранено или убито. Из 650 офицеров — 317 выбили из строя вражеские ядра, пули и сабли.

Все генералы, командиры колонн непосредственно участвовали в битве и показали примеры бесстрашия, мужества, воодушевляя на подвиги рядовых. Многие из них получили тяжелые ранения.

Безбородко, неудачно действовавший при атаке Хаджибея, учел свои промахи. За год участия в походах и сражениях он превратился в опытного командира и теперь совместно с бригадиром Платовым возглавил штурм пятой колонны. Он первый взобрался на крутизну вала и овладел турецкими пушками. Раненный в руку, Безбородко до самого конца штурма оставался в строю.

На один из самых трудных участков битвы — Бендерский бастион, где были наиболее высокие валы и глубокие рвы, — направил свою третью колонну генерал-майор Мекноб. Когда турецкая пуля ранила командира стрелков, Мекноб сам повел на штурм мушкетеров Троицкого полка. Мушкетеры, некогда бравшие штурмом Хаджибей, и здесь быстро преодолели шестисаженные стены Измаила, очистили их штыками от янычар. Мекноба тяжело ранило в ногу. Приказав продолжать атаку, он сдал командование полковнику Хвостову.

Получил новую отметку от турецкого клинка в этот день и Кондрат. Его гусарский эскадрон неожиданно был переведен в резерв, состоящий из конных казаков и регулярной кавалерии. Но отдыхать в резерве Хурделице не пришлось. С первых же минут штурма по приказу Суворова его эскадрон неоднократно посылали на выручку попавших в тяжелое положение отрядов.

Грозная опасность создалась на правом фланге наших войск, когда внезапно трехтысячный отряд татарской конницы прорвался в расположение наших полков. Нависла угроза над тылом всей русской армии. Надо было как можно скорее остановить атакующих татар. Суворов двинул им навстречу кавалерийский резерв.

Хурделица развернул свою сотню гусар навстречу несущейся татарской лавине.

С визгливым гиканьем, сверкая кривыми клинками, словно воскресшие воины Батыя, неслись в облаках взвитой пыли ордынцы. Всего несколько месяцев назад они в такой же лихой атаке изрубили и растоптали большую часть австрийской армии под Журжей. Малочисленные эскадроны русских смело встретили лаву татарских конников сабельными ударами.

Кондрат, несколько опережая передовых своей сотни, на всем скаку полоснул всадника. Врубившись в первый ряд противника, он выбил из седла еще одного янычара, но тут же почувствовал, что и сам валится на землю вместе с захрапевшим конем. С ужасом понял Хурделица, что конь его ранен. Он освободил ноги из стремени, но не выпрыгнул из седла. Все равно это бы не спасло его: он будет сбит, раздавлен копытами мчащихся лошадей.

И тут чьи-то крепкие руки схватили его сзади за плечи, сильным рывком приподняли с седла. Уже сидя верхом на лошади впереди своего спасителя, Кондрат узнал в нем Селима.

Мимо них с гиканьем проскакала вся сотня.

Ордынцы, храбро встретив первый ряд гусар, не устояли перед напором второй волны кавалеристов и, повернув коней, обратились в бегство. Гусары стали рубить убегающего противника и на плечах у него ворвались через широкие Хотинские ворота в старую крепость Измаила.

Здесь еще продолжались жаркие бои. Сюда со всех сторон стягивались части прорвавшихся штурмовых колонн добивать иступленно обороняющегося врага. В черно-сером дыму, как призраки, возникали и снова растворялись толпы то русских, то турецких солдат.

В Измаиле находились тысячи лошадей. Вырвавшись из горящих конюшен, обезумевшие табуны носились по городу, растаптывая всех и все, что попадалось им на пути.

Слева от Хотинских ворот возвышалось большое каменное здание — хан (Гостиница, постоялый двор). В окнах здания вспыхивали оранжевые молнии выстрелов. Здесь засел сам комендант Измаила — Айдозле-Мехмет-паша с тысячью самых преданных ему янычар.

Кондрат соскочил с лошади и с обнаженной саблей стал пробиваться сквозь толпу фанагорийских гренадер и черноморских казаков, штурмовавших хан. Когда Хурделица пробился сквозь плотные кольца штурмующих, гренадеры уже сорвали с петель дверь и ворвались внутрь здания. Штыки нависли над растерявшимися янычарами.

Командир фанагорийцев Золотухин — спокойный коренастый человек в рваном засмоленном копотью полковничьем мундире, хриплым, простуженным басом потребовал у турок сдачи, гарантируя пленникам пощаду.

Айдозле-Мехмет-паше немедленно перевели на турецкий язык слова полковника.

В огромном зале наступила напряженная тишина. Русские и турки замерли, ожидая ответа.

Айдозле-Мехмет-паша — высокий сухопарый с ястребиным профилем турок, ненавидящими черными глазами обвел русских. И он, поклявшийся султану бородой пророка никогда не сдаваться в плен презренным гяурам, вдруг дрожащей рукой сорвал с шеи белый шарф и взмахнул им в знак сдачи.

По залу прокатился одобрительный гул. Янычары сразу стали бросать на пол оружие.

Золотухин оглядел ряды своих фанагорийцев. Среди солдат не было видно ни одного офицера. Всех их выбили из строя турки. Вдруг полковник заметил протискивавшегося через ряды гренадеров рослого гусарского офицера. Это было очень кстати.

— Господин офицер, примите оружие у этих супостатов — обратился к Кондрату Золотухин и показал шпагой на пашу, окруженного телохранителями.

Хурделица вложил свою саблю в ножны и с десятком солдат смело направился к паше. Но не прошел и нескольких шагов, как вдруг тупой сильный удар обрушился на его голову. Перед глазами Кондрата промелькнуло злобное горбоносое лицо Айдозле-Мехмет-паши, и через мгно­вение все скрылось в густом багровом мареве. Обливаясь кровью, он упал на руки подхвативших его солдат.

Гренадеры на секунду как бы оцепенели, потрясенные коварством янычара, в упор выстрелившего в русского офицера. Затем, в порыве неудержимого гнева бросились на ненавистных врагов.

Ни один янычар не ушел от справедливой мести. Айдозле-Мехмет-паша неистово отбивался ятаганом, пока не повис на пронзивших его штыках.

Хурделица пришел в себя от холодной воды, которую лил ему на голову из деревянной бадьи Чухрай. Открыл глаза и медленно приподнялся с мокрого плаща.

— Ага, очухался, наконец! Я говорил вам, хлопцы, что его лишь водица в чувство приведет, — торжествующе обратился Чухрай к столпившимся вокруг Кондрата гусарам и казакам. — Возьми вот, зачерпни еще для его благородия, — обратился он к Селиму, протягивая опорожненную бадью.

Перспектива нового холодного купания так испугала Кондрата, что он напряг все силы и вскочил на ноги.

— Хватит меня поливать водой, дед... Хватит... Не на­до, Селим... Я и так до костей промок... Не лето...

— Ну, встал слава богу, — улыбнулся в седые усы Чухрай.

Хурделица оглянулся вокруг. Он находился у колодца, на широком мощеном дворе хана.

— Пашу взяли? — спросил он у Чухрая, который не без любопытства разглядывал его.

— Порешили и пашу, и всех басурман с ним заодно наши фанагорийцы. Ну, конечно, и того нехристя, что из пистолета в тебя выстрелил. Метко бил, проклятый! Все мясо до кости на голове сковырнул пулей. Ухо отщепил трохи... — Семен ткнул пальцем в обвязанную тряпкой голову Хурделицы.

— А ты, дед, как здесь очутился?

— Как сошли мы с дубков на берег, выбили турка с редутов, так и повел нас всех батька-атаман Чапега Мехметку брать. Но фанагорийцы опередили нас. Вот тут я побачил — гренадеры на ружьях тебя несут. Офицер говорят, убиенный... Ну, я тебя сразу и признал. Тронул я рану твою — кость цела... Какой же, говорю, он, братцы, убиенный? Его благородие живой! Еще очухается от контузии своей. Кладите его здесь, говорю, у колодца. Лечить его водой будем. Вот и вылечили...

Кондрату стало совестно перед бывалыми воинами за свою слабость. «Ведь мозги-то мне пулей не выбили, а я в беспамятство впал, ровно баба какая... И пашу упустил — в полон не взял», — подумал он, морщась от досады.

Его тошнило. Шатало от слабости. Голову разламывала тупая боль. Горела на виске рана, присыпанная порохом. Но Хурделица нашел в себе силы справиться с недомоганием. Он одел на обвязанную голову офицерскую каску, которую только что раздобыл для него один из гусаров, и опоясался саблей. В это время во дворе появился Селим, ведя под уздцы двух оседланных породистых коней. Ордынец знал толк в лошадях и, видимо, успел побывать в пашинских или ханских конюшнях.

С трудом Хурделица вскочил на вороного коня. Объезжая на храпящей лошади горы трупов, которыми были завалены улицы Измаила, он выехал на обширную площадь, запруженную военным людом всех родов оружия и всех званий. Тут он почувствовал труднопреодолимую усталость — очевидно, стало сказываться огромное нервное напряжение, в котором он находился несколько последних дней. Его вдруг потянуло домой, к Маринке. Кондрату показалось вдруг, что взятие Измаила было битвой за безопасность его родного дома, который находился на солнечном берегу, там, в Хаджибее.

Это и в самом деле было так.

На возвышении из набросанных цветных персидских ковров Хурделица увидел невысокого худого человека в зеленом генеральском мундире с красными обшлагами. Кондрат издали узнал в нем Суворова.

Измученное лицо полководца сейчас казалось совсем молодым от сверкающих задором и торжеством серых глаз. До Хурделицы долетел ответ Суворова на рапорт Кутузова:

— Слава! Слава чудо-богатырям! Всем, кто ныне изгнал с земли русской врагов извечных!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I. ПОСЛЕ ПОБЕДЫ

Поутру над Измаилом прокатились пушечные залпы. Это под грохот прощальных салютов опускали в могилы погибших генералов: умершего от ран Мекноба, убитых Рибопьера и Вейсмана.

На отпевании павших и на благодарственном молебне присутствовало не много воинов — всего несколько рот. Почти вся армия находилась в суточном отпуске...

Более недели очищали улицы города от обломков рухнувших зданий и сооружений. Вывозили трупы.

Суворов спешил как можно скорее подготовить вверенные ему войска к большому победоносному походу по Балканам прямо на турецкую столицу — Константинополь. Ведь путь к ней теперь, после взятия Измаила, был открыт: султанская армия перестала существовать.

Но смелым планам Суворова не суждено было сбыться. Через несколько дней на пиру у племянника светлейшего князя Александр Васильевич к своему удивлению узнал, что войска решено отвести на зимние квартиры, что уже в Петербург к императрице отправлен Потемкиным придворный «фазан» с соответствующей реляцией об измаильской победе. Суворову все стало ясно. Он понял, что главнокомандующий помышляет совсем не о том, чтобы завершить окончательный разгром коварного врага — султанской Турции, за спиной которой против России интригуют иностранные державы — Пруссия и Англия.

Отнюдь! Потемкин сейчас занят иным. Все помыслы светлейшего направлены к тому, чтобы похитить у него, Суворова, славу Измаильского подвига и одному погреться в лучах этой славы...

На другой день, надев бараний тулуп, на казачьей лошади выехал Суворов в Галац, а оттуда вскоре в Яссы — в ставку светлейшего.

Потемкин хотел принять измаильского героя с почестями. Он прислал ему приглашение, а город в честь приезда победителя велели украсить флагами, иллюминировать.

Но Суворову всегда претило лицемерие. Он чувствовал, что за всей этой фальшивой мишурой светлейший прячет свое глухое недоброжелательство, черную зависть к нему. Поэтому он подъехал к дворцу Потемкина не в карете, а в ветхой крытой рогожей кибитке, которую тащили клячи в веревочной упряжке... Так будет лучше. Пусть вельможный интриган, бездарный полководец поймет, что он, Суворов, видит насквозь его лицемерие и в глубине души презирает его нечестную игру.

Слуга Суворова Прошка только ухмылялся, слушая, как Александр Васильевич гневно бушевал в дороге:

— Поганый бестолковка! Виляйка, немогузнайка! Трус!

В Яссах Суворов действительно сбил с толку поджидавших его на дороге гайдуков, которым предстояло своевременно известить Потемкина и его свиту о прибытии героя Суворова. Торжественная встреча с треском провалилась. А когда одноглазый великан Потемкин с притворной сердечностью обнял щупленького низкорослого старичка Суворова, только что выпрыгнувшего из своей неказистой кибитки, то услышал дерзкие слова:

— Ваша светлость! Меня только царица одна может наградить!

Потемкин покраснел от ярости. Как осмелились бросить вызов ему, главнокомандующему всей русской армии?! И светлейший молча повернулся к Суворову спиной.

Императрица во всех важных делах всегда доверяла своему фавориту, и Потемкину было нетрудно очернить перед ней даже великий подвиг Суворова. Светлейший высказался против пожалования Суворову заслуженного им чина фельдмаршала. Все награды за измаильскую победу Потемкин самым бесцеремонным образом присвоил себе.

Царица устроила Потемкину в Петербурге пышную триумфальную встречу, подарив шитый золотом фельдмаршальский мундир ценою в двести тысяч рублей, и повелела в Царском Селе соорудить в его честь обелиск. А Суворов был отправлен в почетную ссылку — строить оборонительные укрепления на финляндской границе.

II. В ГАЛАЦЕ

Скоро по занесенным мокрым снегом дорогам потянулись на зимние квартиры колонны войск. В обозах на телегах лежали раненые и больные.

В Измаиле ими уже были забиты лазареты, под которые пришлось отвести два уцелевших после штурма городских квартала. Эти лазареты, где скопились тысячи раненых, простуженных, завшивевших людей, превратились в настоящее гнездо заразы. Повально свирепствовала горячка — каждый день от нее умирало много людей. Теперь за армией победителей, которая двигалась на зимовку в соседние города и села, тянулся страшный хвост — телеги с больными и умирающими. А недалеко от обочин дорог вырастали невысокие холмики — безымянные солдатские могилы.

Кондрат заболел уже в дороге — как только выехал со своими гусарами из разрушенного Измаила. Его бросало то в жар, то в холод. Голову разламывала тупая нарастающая боль. Он еле держался в седле, но старался казаться здоровым, так как больше всего боялся попасть на больничную телегу, где лежали умирающие.

Хурделица обрадовался, когда после нескольких мучительных для него переходов они стали, наконец, спускаться с Ренийской возвышенности к длинному узкому мосту, ведущему к маленькому городку Галацу.

Здесь со своей частью Хурделица должен был провести зиму.

При переезде через галацкий мост силы на минуту оставили Кондрата. У него закружилась голова, поводья выпали из рук. Ехавший рядом Селим помог ему удержаться в седле. Так, поддерживаемый своим другом ордынцем, въехал он в Галац и после недолгого блуждания по узким улицам города остановился у маленького домика на берегу Дуная, где вестовые уже приготовили ему квартиру.

В жарко натопленной горенке этого домика пролежал Кондрат в постели без малого шесть недель. Селим преданно ухаживал за больным. Поил его то настоями трав, которые ему давали знахари-цыгане, то какой-то микстурой, что приносил пользовавший больного лекарь.

Болезнь протекала бурно. Периоды полного расслабления, почти забытья, вдруг сменялись припадками горячечного бреда. Тогда Кондрат вскакивал со своего ложа и вырывался из рук ордынца, пытаясь выбежать на ночную улицу. Большого труда стоило Селиму в таких случаях связать своего кунака и снова уложить в постель. Иногда, глядя на мечущегося в жару, в бреду друга, суеверный ордынец, считавший, что причиной болезни являются злые духи, вселившиеся в Кондрата, став на колени у его кровати и повернувшись лицом к востоку, читал стихи из Корана, прося аллаха помочь занедужавшему побратиму. Если молитвы не помогали и больной продолжал бредить, Селим выхватывал шашку и начинал яростно рубить воздух над хворым, чтобы отогнать терзавших его злых демонов.

Вступая в такую отчаянную борьбу со злыми духами, суеверный ордынец шел на самопожертвование, ибо считал, что нечистая сила, мучившая Кондрата, может в любой миг наброситься на него самого...

Так прошло для Селима много тревожных дней и ночей. Только на втором месяце своей болезни стал Кондрат понемногу поправляться.

Лекарь, чтобы больной не скучал, разрешил ордынцу допускать к нему гостей. К Хурделице приходили знакомые офицеры, вместе с ним сражавшиеся под Измаилом. Каждое их посещение и развлекало Кондрата, и в то же время наводило его на мрачные размышления. Слухи о наградах и милостях, которыми осыпала императрица Потемкина и своих придворных вельмож, и пороха не нюхавших во время великой битвы за Измаил, обижали армию.

Офицеров и солдат особенно возмущало то, что награды эти щедро раздаются царицей разным проходимцам- иностранцам, ненавидящим все русское, что на придворные празднества тратятся огромные суммы денег, когда армия испытывает недостатки во всем необходимом.

Непонятным и даже предательским казалась многим близорукость царицы и светлейшего, отказавшихся от похода на турецкую столицу в самый благоприятный для этого момент. Ведь султанская армия фактически была разгромлена под Измаилом, и коварный враг мог быть легко и навсегда усмирен. Но больше всего огорчало то, что герой-полководец, вожак армии, которого любили и которому так верили, — Суворов — находился в опале, а лавры его пожинали разные сановные вертопрахи.

III. ЗА ВОЛЬНОСТЬ

В одно из своих посещений офицеры за стаканом вина прочитали Кондрату презабавное сочинение некоего Павла Дмитриевича Цициянова — «Беседа российских солдат в царстве мертвых». Автор едко высмеивал Потемкина.

Сатирическое произведение это было написано в виде разговора двух павших в сражении солдат — Статного и Двужильного.

В другой раз офицеры, предварительно удалив из комнаты Селима, прочитали статью из только что полученного, но уже потрепанного «Политического журнала», издаваемого профессором Московского университета А. Сохацким. Статья, открывавшая этот журнал, защищала так называемые «низкие сословия». Автор утверждал, что с 1789 года началось новое время — время «ограничения деспотических сословий». Кондрату многое было сначала неясным. Почему, например, «ограничение деспотических сословий» начиналось с 1789 года? Он, не стесняясь, спросил об этом у одного из своих собеседников. Гости переглянулись.

- Экий гы, брат, несообразный, — досадливо поморщился молоденький чернявый подпоручик Яблочков и, нахмуря прямые сросшиеся брови, пояснил: — В 1789 году в Париже народ восстал, провозгласив вольность супротив тирании. Бастилию — тюрьму королевскую — в прах поверг!

— Я слыхивал про это... Да что Париж! У нас такое, пожалуй, раньше повелось, — усмехнулся Хурделица. Ему вспомнилась гайдамацкая вольница, за которую отдал жизнь его отец, и железный ошейник пана Тышевского, который ему пришлось носить, и восстание в селе Турбаи, всколыхнувшее всю Украину. Турбаевцы в 1787 году истребили панов Базилевских, пытавшихся закрепостить их. Вот еще откуда пошло «ограничение деспотических сословий»! Но ничего об этом он не сказал собеседникам.

— Да, вольность сия всегда была в натуре нашего славянского племени, — важно выпячивая полные красные губы, нараспев сказал второй собеседник, белобрысый крепыш поручик Аношин. Наполнив бокалы вином, он провозгласил густым бархатным баском: — За вольность!..

Все трое дружно чокнулись за это волнительное слово.

Глотая терпкое темно-красное вино, Хурделица в упор рассматривал своих гостей. Он понимал, что они несколько иначе, по-своему, а не так, как он, понимают это слово.

IV. ГРУСТНЫЕ ДУМЫ

После ухода гостей Кондратом надолго завладела тоска. Лекарь запретил Хурделице выходить из дому, и он теперь, садясь у крошечного окошечка своей комнатушки, целыми часами смотрел на просторы замерзшего Дуная, где по рябому льду гуляла белодымная поземка.

В памяти его воскресали картины недавнего штурма, подвиги, совершенные товарищами по оружию. Больно было думать, что все эти славные дела, ради которых столько близких ему людей пожертвовали своей жизнью, могут быть забыты. С горечью вспомнил Кондрат муки и страдания, перенесенные им самим.

Вспомнил он и свою Маринку, живущую где-то далеко, в Хаджибее, родную и любимую, которую он оставил ради борьбы с поработителями. Перед ним в огненных отсветах последних битв промелькнули лица его дорогих друзей — черного от пороховой копоти с поднятой шпагой Зюзина, сивоусого костлявого Семена Чухрая.

Как бы ему хотелось сейчас встретиться с ними, поделиться своими мыслями, одолевшими его сомнениями и тревогами! Но верные друзья сейчас далеко. Зюзин со своим полком зимует где-то в селе около Измаила. Чухрай на дунайском острове Сулине подымает с черноморскими казаками погибшие в битве турецкие корабли. Ох! Нелегкая работенка в зимнее время выпала его товарищам! Трудно вытаскивать разбухшие от воды лансоны и шлюпки из глуби речной.

Ему вдруг ясно представились толпы плохо одетых отощавших на скудных казенных харчах людей, что под свист зимнего ветра тянут на берег оледеневшие суда. Не многие, поди, выдержат такую каторгу, а престарелый Чухрай может и смерть тут найти. Уж очень плох был на вид старик, когда они прощались с ним в Измаиле...

V. НЕПРИЯТНОЕ ПОРУЧЕНИЕ

Как только Хурделица стал поправляться, ордынец воспрянул духом. Он решил, что злые демоны, вселившиеся в его побратима, наконец, побеждены. Теперь нужно лишь подкрепить хорошей едой силы изнуренного недугом Кондрата. И татарин энергично взялся за дело.

В разоренном длительной войной крае нелегко было с провиантом, и тут практичному Селиму пригодились золотые червонцы, которые он нашел в одном из пашинских домов в Измаиле. Монеты живо пошли в ход. за них ордынец стал покупать в окрестных селах то, чего не могли достать армейские интенданты: молодую баранину, гусей, кур, доброе красное вино. У Селима обнаружились недюжинные способности кулинара — чего только не сделаешь для товарища! Татарин после нескольких своих поварских опытов начал хорошо готовить не только турецкий пилав и шашлыки, но и ароматный бузбаш. Такой обильный стол и заботливый уход помогли окрепнуть выздоравливающему. Кондрат скоро смог вернуться в строй и приступить к обучению молодых рекрутов, которыми пополнился его изрядно поредевший в боях эскадрон.

В начале февраля Хурделица был вызван на квартиру шефа легкоконных полков принца Виттенбергского. Его принял полковник Закс — адъютант принца, его правая рука. На мундире полковника поблескивал новенький георгиевский крест. Рядом с Заксом сидел немолодой хмуроглазый бригадир. Старательно выговаривая с немецким акцентом русские слова, Закс поздравил Кондрата с наградой — золотым тельмяком на шпагу за храбрость и медалью за участие в штурме Измаила. И тут же вручил награды.

«А себе, небось, Георгия исхлопотал. Хотя пороху, видно, и не нюхал», — подумал Хурделица, косясь на новенький орден полковника.

После затянувшейся паузы — должен же награждаемый офицер прийти в себя, прочувствовать милость — Закс представил Хурделицу бригадиру — комиссару кригсрехта (карательно-судебный орган в русской армии в XVIII в. Одно из средств принуждения для того, чтобы держать в повиновении солдатские массы) его светлости князю Бельмяшеву.

Князь скользнул недобрым взглядом по лицу Хурделицы и гонким бабьим голосом, словно жалуясь кому-то, стал рассказывать о пагубе, которую терпит русская армия от дезертирства. Все чаще убегают нижние чины, нарушив присягу, данную матушке-государыне, то в Польшу, то в Валахию... Особенно прискорбно, что умножилось количество дезертиров в сих победных над супостатами годах. И не только в регулярной армии, но и в иррегулярных частях. Недавно кригсрехт получил донесение о том, что из полка черноморских казаков, который расположен на Сулин-острове, бежала, учинив злодейский разбой интендантского склада, целая полусотня бунтовщиков.

— Вам, милостивый государь, надобно идти на поиск с эскадроном гусар для розыска сих беглых злодеев, — снова кольнул недобрым взглядом Кондрата Бельмяшев. — Мы дадим вам надежного соглядатая-проводника. Вам предоставляется отличная возможность заслужить благодарность нашу. Только действовать надобно без промедления.

Приказ князя ошеломил Кондрата. Он привык всегда не на страх, а на совесть выполнять воинские распоряжения, но такое... Он вышел из квартиры принца растерянным и подавленным. Мысль, что ему придется поднять оружие на своих товарищей, угнетала его.

VI. ОБМАН

Студеная зимняя дунайская вода обжигала руки. Его благородие бывший войсковой судья, а ныне полковник Головатый только пообещал прислать рукавицы, высокие сапоги-бахилы и теплую одежду черноморским казакам, которым поручил подымать затопленные в боях турецкие корабли. Да, видно, запамятовал. А без одежды подымать корабли — мука лютая!

Кожа на ладонях казачьих накрепко прилипала к обледенелым канатам, за которые тащили из глубины дунайской лансоны и галеры. Задубевшие веревки становились красными от крови. Обмороженные ладони гноились, а ноги пухли, покрывались язвами. Подкашивало черноморцев и бесхлебье. Тюря да квас из червивых сухарей, которыми дважды в день кормили казаков отощавшие злые кашевары, вызывали нестерпимые боли в животе, рвоту. Даже Семен Чухрай, на что уже «двужильный», как называли его товарищи, и тот стал сдавать. Ему, старшему в своей полусотне, доставалось больше всех — надобно было пример каждому подавать. И старик, возвращаясь ночью с адовой работенки в землянку, валился на гнилую солому, мертвый от усталости. Он все еще крепился, надеясь на перемены к лучшему, ободряя товарищей, Веря, что скоро из Слободзеи, где была квартира войскового судьи, придут обозы с обещанной одеждой, снаряжением и провиантом.

Но проходили недели, а обозов по-прежнему не было.

Однажды Семен особенно дотошно расспрашивал связного казака, который прискакал из самой Слободзеи на Сулин-остров, об этих самых обозах. Тот был явно удивлен вопросами Чухрая и сказал, что по дороге сюда он не только не видел обозов, но и не слыхивал о них.

После этого разговора Семен помрачнел. Его длинное худое лицо, обросшее клочковатой седой бородой, как-то сразу потемнело, а глубоко запавшие глаза засветились лихорадочным блеском. Чухрай понял, что Головатый своими посулами обманул их. «Обдурил нас, ровно несмышленышей», — подумал он, закипая гневом. И ему припомнились былые обиды, которые, как ни стремился выбросить их из памяти, не забывались.

Словно сквозь дымку прошедших лет, увидел он, как в хмурое зимнее утро 1768 года голытьба-сиромахи саблями разогнали богатеев-сгаршин и освободили гайдамаков из Сечевой тюрьмы. Тогда он, Семен, вместе со всеми яростно, надрывно кричал:

— В шею Колыныша! В шею Головатого!

Колыныш, или, как он именовал себя в грамотах, Калинишевский, был тогда кошевым атаманом Сечи, опорой и вождем богатой старшины, а Антон Андреевич Головатый — его правая рука — войсковым судьей. Настоящего имени этого рябоватого коренастого человека уже и тогда никто не помнил на Сечи. А Головатым его прозвали запорожцы за хитрость и изворотливый ум. Только уж и тогда, видно, все думки его направлены были на то, чтобы потуже затянуть хомут на шее простых казаков и возвеличить силу мироедов-старейшин... Семен Чухрай, оттеснив куренных атаманов и старшин, с группой таких же отчаянных, как и он сам, молодцов, добрался тогда до самого кошевого и войскового судьи. В горячке даже стукнул крепким кулаком по шее Антона Андреевича. А куренное начальство все упрашивало их слезно удержаться от расправы над Колынышем и Головатым...

Припомнилось Чухраю и другое событие, случившееся уже сравнительно недавно — в 1788 году. Тогда де Рибас придумал простой способ, как пополнить гребную флотилию судами. Он предложил поднять турецкие корабли со дна Днепробугского залива. Светлейшего привела в восторг мысль хитроумного итальянца. Он дал свое согласие, и де Рибас приказал Головатому приступить к делу.

Антон Андреевич всегда охоч был порадеть начальству. Он. как и теперь вот, погнал черноморцев на обледенелые берега. Казаки погибали тогда от голода и холода и, не подыми они бунта, погибли бы все...

Головатый пытался запугать восставших. По его приказу были до смерти запороты киями казацкие вожаки. Жестокость Головатого вызвала еще большее возмущение. Восставшие отняли у хорунжих полковые знамена, захватили пушки, арестовали командиров.

Захарий Алексеевич Чапега, командующий войсками черноморских казаков, понял, какие грозные события могут произойти, если дать разгореться мятежному костру. Он осудил жестокость Головатого и принялся уговаривать черноморцев. По распоряжению Чапеги казакам было выплачено жалованье, улучшено питание. Черноморцы успокоились.

Все это, старое, пережитое, подкрепило решимость Чухрая.

VII. СГОВОР

Несколько дней Семен с прохладцей выполнял обязанности старшего. Не поднимал, как прежде, ни свет ни заря полусотню на работу, не впрягался в тягло, когда тащили на берег затонувшие суда, делал вид, что не замечает, как казаки «бьют байдыки» — часами греются у костров.

Однажды Семен и сам присел у огня. Некоторое время он молча посасывал люльку, глядя куда-то мимо казаков, жаловавшихся на невыносимую муку, в которую их ввергли проклятые старейшины здесь, на обледенелых диких дунайских берегах... Казалось, Чухрай не слышит жалоб товарищей на скудный харч, на постылую работу, противную воинской чести, от которой, кроме гиблой хвори, ничего не добудешь.

Когда казачий ропот перешел в грозные выкрики, Семен внезапно поднялся над сидящими во весь свой огромный рост. Казаки сразу замолчали, удивленно взглянув на Семена. А он, взмахнув рукою, гневно закричал:

— Боягузы! Я бачу, вы боягузы, а не сечевики. Языками только мелете, как бабы, а что толку? Настоящие казаки давно бы тут с голодным брюхом грязь не месили... — Семен плюнул в сердцах и отвернулся.

— А куда ж нам податься, батько? К султану турецкому аль до черта в пекло? — отозвался всегда молчаливый казак Устим Добрейко.

— Зачем к султану? Вот некрасовцы (запорожские казаки, которые вместе с атаманом Некрасовым ушли за Дунай) подались к султану, а что хорошего вышло? Еще в худшую беду попали. Нет, не к султану надо и ни к черту в пекло! Другое у меня на уме. — Чухрай смолк.

— Сказывай, батько!..

— Не тяни душу!

— Сказывай! — раздались нетерпеливые возгласы,

Семен приосанился, погладил желто-белые усы и понизил голос до шепота.

— Господа казаки, такое дело надо в тайне великой блюсти. А сможете вы? Нет у меня такой уверенности...

— Говори, батько, не бойся, — сказал Яков Рудой.

— Да я за себя не боюсь, — с досадой проговорил Семен. — Чего мне бояться? Я то выживу, а вот вы...

— Сказывай!

Чухрай сердитым взглядом посмотрел на товарищей.

— Ясно, куда шлях наш лежит — на Днепро. Туда, где места привольные, степные. По хуторам да зимовникам рассеемся. Тогда до нас панские руки не дотянутся. А гроши у кого или трофей какой — давайте в кош один складем и по-братски поделим. Ведь их все товарищество наше кровью добывало... Так вот, каждому и дадим долю равную,

— А харч где возьмем, батько, чтобы в пути с голоду не околеть? — выкрикнул Грицко Суп.

— Харч найдем. — Семен показал в сторону молдавской деревни-саты. — Харч на фуры погрузим — и в путь.

— Там теперь и за золото хлеба не достанешь. Крестьяне нынче сами кору деревьев объедают, — возразил ему Грицко.

Чухрай усмехнулся.

— Не понял ты... Мы там хлебушка да сухариков у солдатушек призаймем маленько. Не пропадут они, а нас выручат. Был я в том селе не раз. У склада караул жидкий — по два часовых на амбар. Перевяжем в сумерки...

— Неладно, батько! Неладно! Бунт это... Сибирь, — испуганно вырвалось у Супа.

— Испугался? Знаю, тебе есть пошто в испуг впадать. Гроши измаильские за пазухой греешь. За них у интендантских крыс харчуешься. Вон какую рожу отъел!

Грицко Суп в самом деле отличался розовым полным лицом среди своих бледнолицых изморенных голодом и тяжкой работой товарищей.

От насмешливых слов Чухрая он побагровел. Семен попал не в бровь, а в глаз.

— Что ты, батько? Разве я боягуз какой? — прищурил маленькие светлые глазки Грицко. — Мне тоже тикать отсюда охота. Только харч воинский взять — дело опасное... Воровство это. Бунт.

— Побег — тоже бунт. И за то, и за это — расчет один!

Струсил ты, Грицко... За золото свое дрожишь. А у нас грошей в кишене не так багато, как у тебя. Дрожать нема за что! — зло крикнул ему Яков Рудой.

— Верно говорит Яков!

— Клади гроши, Грицко, на круг, то и бояться перестанешь, — поддержали Рудого казаки.

— Тише, братцы, — гулким басом покрыл голоса спорящих Чухрай. — Дело ясное — харч возьмем. Сходиться всем у склада, как только стемнеет. А теперь айда сабли точить, сапоги веревками вязать. Торбы походные готовить... Да глядите, чтоб начальство не прочуяло... А ты, Грицко, сам решай. Не хочешь с нами идти, так оставайся. Тебе, может, пан Головатый за верность награду какую даст... — насмешливо обратился Семен к Супу,

Тот смущенно заморгал:

— Да я, как все... Я с вами.

VIII. ПОБЕГ

В сумерки казаки без шума и кровопролития повязали сонных солдат, отдыхавших в караульной избе, и часовых у склада. Черноморцы запрягли цугом четырех кляч в одну из фур, стоявших на интендантском дворе, и нагрузили ее мешками с пшеном, мукой и сухарями.

Замкнув связанных солдат, в караульной избе, казаки не мешкая двинулись в далекий путь. На облучке тяжело нагруженной фуры уселся Семен. Он правил лошадьми.

Сорок два казака, так называемая полусотня Чухрая, вооруженные саблями и ружьями, в пешем строю сопровождали фуру.

Беглецы благополучно вышли из села. Последний раз взглянули на мерцающие редкие огоньки разрушенного Измаила и свернули по Аккерманской дороге в черную обожженную морозным ветром степь.

Измученным голодом людям было тяжко передвигать опухшие покрытые язвами ноги, обутые в рваные сапоги. Опасаясь погони, Чухрай торопил товарищей.

- Вся хвороба от скорого шага повытрусится. Это сначала невмоготу, а там по привычке легче будет. А за Аккерманом, в обжитых местах, совсем добре станет. Так что швыдше, паны казаки.

Чтобы поднять дух товарищей, он соскочил с облучка, посадил ездовым на фуру самого слабого казака и, обогнав всех, зашагал впереди.

— Двужильный, старый черт!

— Как верблюд!

— А долгоногий! Он —- шаг, ты — два...

— Что ноги! Ты гляди, сила какая! Это только на вид он дохлый...

— И я говорю, что батька наш — верблюд! — восхищались казаки своим старшим.

А он шел впереди и, глухой к просьбам остановиться хотя бы на минутный роздых, как бы тянул за собой всех.

Только когда на востоке побелело небо, Семен решил сделать первый привал и велел свернуть с дороги в заросшую кустарником балку. Измученные люди попадали на снег возле костра, который начал разжигать ездовый.

Тут только казаки обнаружили, что с ними нет Супа.

IX. У ОЗЕРА КАТЛАБУХ

Исчезновение Грицка встревожило казаков.

— Неужели он, как Иуда, укажет начальству, куда мы путь-дорогу держим? — высказал вслух думку, волновавшую всех, Яков Рудой.

— Да не скажет он ничего начальству. Он казак правильный — поспешил успокоить товарищей Чухрай, хотя сам еще в большей степени, чем Яков, подозревал Супа в предательстве. Уж очень не нравился ему ловкач Гришка в последнее время! Но Чухрай не хотел раньше срока пугать казаков.

Путь впереди был нелегок, ох, нелегок. Он потребовал огромного напряжения душевных и физических сил от каждого. Зачем же, чтобы сердца товарищей разъедали сомнения и страх? Поэтому Семен сделал над собой усилие и пояснил:

- Грошенят, видно, пожалел, скупой чертяка! Много их у него: и золотой монеты, и всяких камешков дорогих припрятал. Я сам видал, как он дорогой кошель с паши, убитого в Измаиле, снял. Трудно Гришке в общий наш кош свои гроши отдать было, вот и сбежал...

Слова батьки несколько успокоили казаков, а сам Чухрай принял меры, чтобы сбить со следа погоню, которая, по его расчетам, могла уже скоро их настигнуть. Вряд ли Суп не расскажет начальству обо всем. Так что погони не миновать! Не такой Суп казак, чтобы стерпеть допрос. И не жди добра от человека, который в беде покинул друзей из-за горсти золотых! Пожалуй, не дожидаясь вызова на допрос, побежит Гришка к начальнику с доносом. Такая, видно, у него собачья душа!..

Мысли эти так одолели Чухрая, что он, сокрушенно вздохнув, велел казакам тотчас собираться в путь и двигаться дальше уже не дорогой аккерманской, а нехоженой степью.

— Так путь наш дольше будет, зато спокойней, — сказал он товарищам, и те согласились с батькой.

Казаки стали пробираться по неезженым и нехоженым местам в снежной степи, через сугробы, глубокие овраги. Хотя дорога была тяжела, но измученные люди как-то сразу оживились. Вольная морозная степь, где им не грозила уже опасность быть настигнутыми погоней, где страх уже не давил, не сковывал душу, вдохнула бодрость в каждого беглеца. В глазах появился веселый блеск, зазвучал смех, послышались шутки.

Чухрай теперь не торопил свой отряд. Он старался делать почаще и попродолжительней привалы, чтобы дать возможность товарищам отдохнуть, набраться сил.

На стоянках у костров, когда в котлах варилась заправленная салом каша, беглецы откровенно рассказывали каждый о себе.

Так неожиданно для себя казаки узнали, что их давний боевой товарищ Устим Добрейко — добрый казак и по нраву своему и по силе — годков семнадцать тому назад гулял по волжским и донским местам. И не просто на Волге-реке Устим гулял — волю да землю люду черному крестьянскому добывал. Вместе с самим мужицким царем Емелькой Пугачевым господ дворян, помещиков и купцов рубил да вешал... А когда одолели генералы царицыны Пугача, бежал Добрейко на Днепровщину, к голытьбе запорожской прибился. Чудом от лютой казни спасся ...

И тут словно в другом облике предстал перед друзьями-однополчанами Устим Добрейко — не очень высокий, да широкий в плечах, седой курносый казак с большими серыми, как полынь-трава, глазами. Теперь друзьям стали ясны многие ранее непонятные черты его нрава. И то, почему так угрюмо глядел Устим на всякое начальство и почему в бою всегда первым бросался на ятаганы янычарские, словно смерти себе искал...

— А скажи, Устиме, воля, за которую Пугач бился, навечно сгибла? Сильны ведь теперь паны? — спросил Семен у Добрейко.

— Сильны! — сверкнув очами, зло рассмеялся Устим. — Сильны они тем, что изменников да боягузов, вроде Гришки Супа, среди нашего брата находят. В этом и вся сила их панская. А наша воля не сгибла! Вот где наша волюшка. Гляди, старый. — Он выдернул свою шашку из ножен и взмахнул ею над костром. На блестящей стали клинка заплясали багряные отблески пламени. — Вот чем будет добыта воля наша. А если не нами, то внуками нашими! Понял, батько?

— Добре ты, Устиме, кажеш. Добре, — улыбнулся Семен. — Я тоже так думаю: коли мы сабли из рук выпустим, паны нас в бараний рог скрутят.

— Ну я-то не выпущу. Мне ярмо на шею паны не наденут. Лучше в бою сгину. — Он любовно погладил лезвие сабли и вложил ее в ножны.

Несколько минут казаки молча глядели на яркое пламя костра. Потом Яков Рудой затянул было любимую казачью песню:

Їхав козак за Дунай,

Сказав дівчині прощай…

Но Устим перебил его.

— Почекай, друже... Я иную песню знаю, ее вы еще не слыхивали. Да, может, не скоро и услышите. Про Емельяна Ивановича Пугачева.

— Да ты ж, Устиме, никогда не пел, — удивился Чухрай.

— А вот послухай. — И он низким голосом затянул:

Из-за леса, леса темного

Не бела заря занимается,

Не красно солнце выкатилося —

Выезжал туто добрый молодец,

Добрый молодец Емельян-казак,

Емельян-казак сын Иванович.

Песня заканчивалась воспоминанием о сражении, где

Мы билися трое суточки

Не пиваючи, не едаючи,

Со добра коня не слезаючи...

Эти мужественные и гордые слова напоминали каждому о его собственной трудной судьбе. Запретное имя Пугачева как бы окрыляло их. И каждому песня Устима - эта российская песня, казалась близкой, словно сложена была она не на Волге, а их дедами и прадедами на родном Днепре.

На вторые сутки путь беглецам преградила широкая гладь замерзшего озера Катлабух. Казаки попробовали было перейти озеро, но лед его оказался тонким. Даже у берега он стал трещать, расходиться под ногами. Чухраи в сердцах содрал с седой головы папаху и ударил ею о землю

— Эх, подвела ты меня ныне, зима! Слаб мороз не мог доброго льда сковать! Придется нам, браты, - обернулся он к казакам, - опять по опасному шляху идти. Выхода другого не было. Единственный путь на Аккерман пролегал только по наезженной дороге, где их могла настигнуть погоня.

Посоветовавшись, казаки решили пойти на риск и не дожидаясь сумерек, повернули на аккерманский шлях.

X. ГУСАРЫ

Не прошли они и десяти верст по этой дороге, как их настигла сотня гусар.

Черные всадники неожиданно вынырнули из ночной тьмы и окружили казаков. Чухрай взглядом опытного воина сразу оценил положение, в какое попал его отряд. Он понял, что сопротивляться бесполезно. Хорошо воооуженной конной сотне не стоит большого труда в миг перерубить пеших черноморцев. Оставалась слабая надежда — обмануть гусар, и Чухрай, приказав казакам сохранять спокойствие, пояснил наехавшему на него рослому, богатырского телосложения гусару, судя по серебряным шнурам на его черно-зеленом ментике, офицеру, что они из полка черноморского по распоряжению начальства переводятся в Аккерман. Семен не умел складно врать и притворяться, поэтому произносил это не очень убедительным тоном. Заикаясь, хриплым, взволнованным голосом повторял он по нескольку раз одно и то же...

Офицер в упор посмотрел на Семена, и только тогда казак узнал в нем Хурделицу. Чухрай, удивленный и одновременно обрадованный, открыл было рот, чтобы воскликнуть «Кондратка!», но Хурделица, опережая его порыв, до боли сжал его плечо и громко спросил:

— А скажи, старый, по дороге беглых ты не встречал?

«Не выдаст нас Кондратка», — подумал Семен и, еле скрывая радость, ответил:

— Никак нет, ваше благородие.

— Куда ж они к бису девались?! — воскликнул притворно сердито Хурделица и, сняв руку с плеча Семена, как бы давая понять Чухраю, что разговор окончен, повернул своего коня.

— Ваше благородие, да разве вы не бачите, что это беглые и есть перед вами? Вы ведь сейчас с их главным атаманом говорили! Иль Чухрая самого уже не признали? — вдруг раздался знакомый Семену сиплый голос.

Из рядов конников выехал одетый в казачий кафтан всадник. Среди беглецов произошло движение, раздался глухой грозный ропот. Казаки узнали Григория Супа!

Многие черноморцы схватились за сабли, чтобы расквитаться с предателем, но их остановили слова Хурделицы.

— Ты что, братец, городишь! Какие это беглые? Видно, горилки хватил без меры, что в глазах у тебя помутилось... Ты погляди на них: разве беглые строем ходят? А старшина их разве Чухрай? Правда, он схож на Чухрая, да и только. Тот и ростом повыше будет и поплотнее в плечах. Я его, братец, добре знаю! Получше тебя, — отчитывал Супа Кондрат. В переливах его баса звучала явная насмешка. — Вот что значит горилку хлебать без меры... Тебя мне господин комендант отрядил беглых помочь сыскать, а ты только путаешь, братец. Делу помеха...

— Дозвольте слово сказать... Ваше благородие. Это они, под присягой клянусь, — настаивал на своем Суп.

— Не дозволяю! — гневно осадил его Кондрат и, притянув к себе Грицка, добавил негромко: — А коли ты с пьяных очей ошибаешься, я могу тебя у них, — показал рукой на черноморцев ,—оставить, чтобы разобрался. Они объяснят тебе, беглые они или нет.

Григорий окаменел от страха.

— Пошел в строй! — крикнул Хурделица и обратился к казакам. — А вам я не советую более ходить по этой дороге... Гляди, еще за беглых примут.

Он скомандовал своим конникам построиться походным порядком, и через миг гусары быстро, как летучие призраки, растворились в морозной темноте ночи.

Ошеломленные неожиданной встречей, казаки долго молча вслушивались в стук копыт удаляющейся сотни.

Первым нарушил молчание Чухрай. Он схватился руками за живот, и степь вдруг огласилась раскатистым хохотом.

— Братчики мои, паны-казаки! Ох и здорово наш Кондратка над Иудой-Супом потешился. Сказал ему, что я не я: ростом, мол, Чухрай повыше, и в плечах поширше... Ха-ха-ха!

Смех Семена заразил и остальных беглецов. Захохотали даже самые хмурые. Видимо, только что пережитый страх нашел свой выход в этом веселье. Когда оно утихло,

Яков Рудой посоветовал сойти с дороги и пробираться далее к Аккерману малыми группами.

— Не зря нам это Кондрат присоветовал. Не зря , А то в недобрый час на других гусар наткнешься... согласились с ним товарищи.

И опять казаки нехоженой степью стали пробираться к Днестру на Аккерман.

XI. ПРЕДАТЕЛЬ

Ни встречный морозный ветер, ни быстрая езда не смогли успокоить Кондрата. Мысль о том, что Григорий Суп друг его юности, только что у него на глазах пытался предать своих боевых товарищей, вызывала в нем ярость. «Неужели наша Лебяжья заводь вскормила такого гада? Отроду в нашем краю зрадников (предатель (укр.)) не было! А ведь раньше он был не таким»,— думал Хурделица.

И ему вспомнились те далекие дни, когда он с Супом — оба мальчишки — бродили по камышовым тилигульским зарослям, охотились на кабанов, часто выручая друг друга из беды. Вспомнилось Кондрату, как он в одном строю с Супом не раз рубился с ордынцами... «Почему же он так изменился? Почему?» — размышлял горестно Кондрат и не находил ответа. «Видно, дурь какая-то в голове завелась», — наконец, решил он. Хурделица знал единственный способ, как избавить человека от этого. Надо было применить силу, выбить из казака дурь, чтобы и впредь он паскудить закаялся...

Теперь он чувствовал себя в какой-то степени ответственным за товарища. Кондрат уже знал, как поступить с человеком, запятнавшим казачью честь, как вывести его снова на правильный путь. Пусть это жестоко, но он обязан сделать это.

Хурделица осмотрелся вокруг. До молдаванской деревушки, куда он вел на ночлег свою сотню, оставалось не более версты. Дорога шла по безлюдной заснеженной степи. Только ледяные огоньки далеких звезд дрожали над ними высоко в небе.

Кондрат приказал гусарам следовать к деревушке, а сам подозвал к себе Супа и, пропустив вперед сотню, медленно поехал рядом с ним, молча поглядывая на встревоженное лицо предателя. Поеживаясь от холодного ветра, насупившись, тот мрачно косился на Хурделицу.

— Видал, какие они бедолаги.., В гроб краше кладут... А Чухрай?.. А Чухрай? В чем душа только держится... Совсем на каторге иссохлись, измучились все, А ты их... — волнуясь, отрывисто сказал он Григорию.

Суп остановил лошадь.

— Напрасно, ваше благородие, ты этих беглых отпустил. Отвечать придется, — с угрозой произнес Суп.

Хурделица понял, что никакие слова не подействуют на Григория. Этот человек способен снова предать всех и даже его самого.

Весь гнев его, который он так долго и терпеливо сдерживал, теперь вдруг прорвался.

— Ах, ты, Иуда препаскудный! Еще грозишься! — крикнул Кондрат,

Григорий схватился за саблю, но не успел ее вытащить из ножен: ударом казацкой нагайки Хурделица вышиб его из седла. Свалившись с лошади, Суп вскочил на ноги, обнажил саблю, но нагайка Кондрата снова просвистела в воздухе. Ее кожаный конец с зашитой свинцовой пулей впился в руку Григория. Парализованные болью пальцы разжались и выпустили рукоятку сабли. Град новых ударов обрушился на голову и плечи предателя. Оглушенный ими, он упал. Ярость Кондрата сразу утихла. Он спешился, подбежал к лежащему Супу, стал прикладывать снег к его окровавленному лицу. Григорий пришел в себя. Хурделица вернул ему оброненное оружие, помог сесть на коня. Суп еле держался в седле. Поэтому Кондрат поехал с ним рядом, поддерживая его, словно хмельного, за плечи.

— Ты обиду на меня не держи, — говорил он Григорию. — Ведь я же тебя для пользы так... Для пользы твоей! Пакость твою иудину выбить по дружбе хотел... Ты же полсотни людей невинных чуть не сгубил! Братов своих... Они от смерти лютой тикалы, а ты их... — страстно убеждал Хурделица Супа.

Григорий угрюмо молчал. Раскаяния он не чувствовал. Разбитыми пальцами поглаживал хранящийся у него за пазухой мешочек с золотыми монетами. Он был рад, что не потерял его. А Кондрату он не простит. Будет время — сведет счеты.

Когда они подъехали к ожидавшей их сотне, Хурделица сказал гусарам, указывая на Супа:

— Помогите, братцы, казачку. С коня упал, разбился...

Но глазам гусар Кондрат понял, что они догадываются обо всем и одобрительно относятся к наказанию предателя. Ведь каждый из них, как и Хурделица, ненавидел и презирал подлецов.

XII. «ОСТОРОЖНО, ВАША СВЕТЛОСТЬ!»

«Беглые не отысканы»,— доложил начальству Хурделица, прибыв в Измаил.

Обугленные, занесенные снегом, полуразрушенные здания Измаила не отапливались и были плохо приспособлены для жилья. Но гусары так измотались на марше по зимним дорогам, что Кондрат, как ему ни хотелось поскорее вернуться в Галац, вынужден был остановиться здесь на отдых.

На третьи сутки утром, когда он только построил сотню, чтобы двинуться в путь, перед ним появился Зюзин.

Кондрат спрыгнул с коня, и друзья крепко обнялись. Оказалось, что батальон херсонцев, в котором служил Зюзин, зимует недалеко отсюда, в селе Броска, и Василий приехал в Измаил по какому-то делу. Друзьям не удалось вдоволь наговориться — Хурделицу окликнул ординарец коменданта. Приглашение удивило Кондрата своей категоричностью. Оно напоминало скорее приказ.

— Видно, случилось невесть что, — сказал он Зюзину и, простившись с ним, поспешил в комендантскую.

Там он увидел князя Бельмяшева, сидящего за столом, и двух часовых у дверей. Кондрат хотел было спросить, где комендант, но Бельмяшев, не дав ему раскрыть рта, сразу объявил (в голосе его слышались торжествующие нотки):

— Вы арестованы. Немедленно сдать оружие.

По знаку князя, звякнув ружьями, часовые стали плечом к плечу с Хурделицей.

Кондрат все понял. Он снял саблю и отдал ее князю. Сколько раз безотказно выручала она его в боях. Бельмяшев как-то поспешно схватил клинок холеными белыми пальцами, стал поглаживать золотой тельмяк. «Не тебе держать ее», — чуть не вырвалось у Кондрата, но он сдержался и тихо спросил:

— А пошто на меня такая напасть, ваша светлость?

Бельмяшев прищурил недобрые глаза:

— Ты еще спрашиваешь, клятвопреступник, за что?! — В его бабьем голосе послышались визгливые нотки: — Да за то, что вместо имать бунтовщиков, злодеев предерзостных, ты, изменив присяге, данной державоправительнице нашей, вопреки званию и чину своему, оных крамольников на волю пустил. Да еще верного человека, которого тебе в помощь дали, избиению подверг. Что молчишь? Отпустил злодеев? Ответствуй!

— Что ж, отпустил. И сейчас, в другой раз, отпустил бы... — не повышая голоса, ответил Кондрат. Но в его тоне звучал такой вызов, что Бельмяшев, ожидавший от арестованного офицера отрицания своей вины, был поражен.

— Да, ваша светлость! Я не неволил их, ибо они браты мои по чести казачьей, по кошу вольному...

— Замолчи! Тебя в звание благородное возвели, а ты был и есть отродье хамово, — заскрежетал зубами князь. — Тебя, одного из тысячи холопов, светлейший осчастливил, а ты... Ты так отблагодарил! Лукавый, подлый раб! Таким ноздри рвать да в Сибирь! — Он выхватил из ножен саблю Кондрата и замахнулся на него клинком. — Таких, как ты, четвертовать надобно...

— Осторожно, ваша светлость! Сабля у меня вострая. Неровен час — и порезаться можете! — поднял Кондрат голову и двинулся на Бельмяшева.

Тот невольно отступил назад. «Видать, силен этот хам-крамольник. Пока его саблей срубишь, он голыми руками тебе шею свернет». И, бледнея от страха и злобы, князь, все еще продолжая пятиться, закричал часовым:

— Увести злодея!

XIII. В БАСТИОНЕ

Стражники замкнули арестованного в полуподвальном каземате двухъярусного измаильского бастиона, который не так давно Хурделица отбивал во время штурма у турок. В каземате было тесно, темно, а главное, очень холодно — словно в ледяной могиле. Но Кондрат был так потрясен неожиданным поворотом своей судьбы, что ни на что не обратил внимания. Он страдал от другого — от мысли о том, что ему теперь едва ли придется вернуться в свой родной дом в Хаджибей, к Маринке. Вряд ли помилует его тайная экспедиция или кригсрехт, где заседают такие судьи, как князь Бельмяшев. Видимо, не миновать ему — в лучшем случае — разжалования, шпицрутенов и вечной солдатчины. А в худшем, пожалуй, и сибирской каторги. Мрачные думы так овладели Кондратом, что он даже не услышал, как открылась дверь каземата. Очнулся от прикосновения чьей-то теплой ладони к щеке.

— Ваше благородие, что с вами? Ваше благородие! — раздался знакомый голос.

Кондрат вскочил на ноги и больно ударился головой о низкий свод каземата. При ярком свете фонаря он увидел словно вырезанные из дерева крупные черты лица ефрейтора Ивана Громова. Еле передвигая затекшие ноги, Кондрат вылез из своего каменного гроба и с наслаждением распрямил тело. Только уловив запах копченой свинины, он ощутил голод и вмиг расправился с ломтем сала и краюхой ржаного хлеба, которые молча протянул ему Громов.

Покончив с едой, Хурделица поблагодарил ефрейтора.

— Спасибо, братец, теперь мне в этом гробу легче будет. — И, показав на раскрытый каземат, спросил: — А мне не пора снова сюда заходить на отсидку?

— Нет, ваше благородие, заходить сюда уже не надобно. Другой путь вам Василий Федорович уготовил, — сказал загадочно ефрейтор.

— Какой другой, братец? Не пойму, — удивился Кондрат.

— Вот сейчас Василий Федорович придут, сами расскажут. Все и поймете, — невозмутимо ответил Громов и добавил сочувственно: — Лишнее слово дело портит. Вы, ваше благородие, отдыхайте, силушки набирайтесь, а то дорога вам припадает дальняя, лихая.

Кондрат хорошо знал, что ефрейтор умеет молчать — от него больше ничего не добьешься. Поэтому Громова он больше не расспрашивал, а последовал его совету: присел на корточки у порога каземата, прислонясь спиной к стене.

Однако «отдыхал» он так недолго. Вскоре в темном коридоре бастиона зазвучали тяжелые шаги, а потом из мрака вынырнуло два человека. Когда они приблизились, Кондрат увидел Зюзина с солдатом, который, тяжело дыша, тащил какой-то длинный тяжелый мешок, обмотанный холстиной.

— Клади! — коротко приказал офицер.

И солдат положил мешок на каменный пол бастиона.

XIV. ПЛАН ЗЮЗИНА

Зюзин крепко обнял Хурделицу и отвел в сторону.

— Слушай, друг мой бесценный! Тебе, конечно, ведомо, что за беда нависла над тобой? — спросил он тихо, скрывая волнение.

— За беглых, что отпустил,.. А мог ли я иначе, Василий? — стал пояснять Кондрат, но Зюзин прервал его.

— Я все, все, Кондратушка, знаю... Даже то, как ты сгоряча на допросе Бельмяшеву признался. Уже он и приказ отдал — тебя завтра в кандалы заковать и в Елизаветград с конвоем отправить на суд тайной экспедиции. А что это значит, ты разумеешь: поругание чести твоей да мука лютая — Сибирь.

— Я надежду имею, что Иван Васильевич Гудович или светлейший заступятся за меня. Ведь они-то меня знают... Чином жаловали, — выразил свою тайную надежду Хурделица.

— Эх, Кондрат, Кондрат! Ты, гляжу, ровно дитя малое. Нашел на кого надеяться! Да Иван Васильевич Гудович переведен далеко отсюда — Анапу у турка сейчас воюет. Ему не до тебя... А светлейший в Петербурге все еще викторию за взятие Измаила с царицей празднует. Балы дает... Челобитная твоя туда и не дойдет. Впрочем, даже если бы Гудович и Потемкин вот тут сейчас были, вряд ли они тебя из беды вызволили. Они и сами за то, что ты, брат, учинил, карают люто!

Хурделица нахмурился.

— Что ж ты мне на Туреччину иль к ляхам тикать прикажешь? На чужбину бежать я не согласный. Сибирь каторжная мне и то краше, — гневным взглядом ожег он Василия.

— Я отечеству моему не изменник и изменников ненавижу! Не будь ты друг мне, я бы с тебя сейчас за такие слова сатисфакцию потребовал, — вспылил Зюзин.

— Прости! — воскликнул Кондрат.

— Ладно, прощаю, — сразу отошел Зюзин. — А ты впредь и думать не моги об этом. Я тебя от лютости пришел спасать и спасу. Вот глянь сюда и поймешь. — Василий подошел к мешку и стянул с него холстину.

Кондрат вздрогнул. Перед ним лежал труп атлетически сложенного рослого мужчины. Лицо его представляло собой сплошное кровавое месиво. Русые с проседью волосы свидетельствовали, что убитый был человеком среднего возраста, а его крытый черным сукном тулуп, бархатный синий кафтан, такого же цвета широкие шаровары, заправленные в добротные сапоги, свидетельствовали, что принадлежал он к торговым, зажиточным людям.

Как бы отвечая на вопрошающий взгляд Кондрата, Василий вынул из кармана сложенную вдвое синюю гербовую бумагу и сказал:

— Из этого пашпорта, выданного канцелярией самого светлейшего, явствует, что убитый родился в 1757 году от рождества Христова. Зовут его Дмитрий. Он Дмитриев сын, по фамилии Мунтяну. Молдавский негоциант из Ясс, принявший русское подданство. Занимается барышничеством. Бери сию бумагу, — протянул Зюзин паспорт Кондрату. — В нем — воля твоя.

Удивленный Хурделица машинально взял бумагу и, прочитав ее, хотел снова отдать Зюзину, но тот не принял.

— Не понимаешь?

— Ничего не понимаю! — признался Кондрат.

— Тогда я поясню. Когда Бельмяшев тебя посадил, я тотчас узнал — ведь мои херсонцы ныне караульными по всему Измаилу стоят, — что тебе кнут да Сибирь грозят, и стал думу думать, как тебя на волю выпустить. Побег учинить — дело нехитрое, да без документа тебя скоро изловят. Задумался я, а тут мне Громов и докладывает: «Ваше благородие, в одной хане купца-молдаванина дружки при дележе выручки кистенем насмерть пришибли». Такое у нас сейчас частенько встречается — поналетели сюда в Измаил, как воронье на падаль, всякие мародеры да барышники. У солдат трофейное золото выманивают. А при дележке часто до поножовщины доходят. Этому я не слишком удивился, да Громов мне в руки бумагу тычет: «Ваше благородие, казны при убитом не найдено, а пашпорт есть. Может, сгодится!..» — «Почему ты думаешь, что сгодится?»—спрашиваю его. "А вы поглядите в пашпорт получше ", — улыбнулся Громов. Поняли мы тут, что думка у нас одна—тебя выручать. Прочел я пашпорт и говорю Громову: «Скажи, друг, а убиенный схож на его благородие Кондрата Ивановича?» — «В том-то и дело, что фигурой схож... А лицо изуродовано». Тогда я взял Травушкина — он, как и Громов, человек верныйи пошел за убитым. А сюда послал ефрейтора, чтоб часового у твоего каземата сменил да меня ожидал. Теперь понял?

— Понял! Но что ж тогда, Василий, мне навечно в молдаванах быть? Как же это так... — растерянно проговорил Кондрат.

— Да очень просто, — перебил его Василий. — Сбрось мундир да одевайся в то, что на мертвом. А мы пособим тебе в машкараде этом. — И он обратился к стоящим в стороне Громову и Травушкину: — Ну-ка, братцы, помогите переодеться его благородию!

Времени на размышления было мало, а воля, которую он получал вместо темного каземата, унижений, пыток, была пленительна.

— Пойми, Кондратушка, ты навек вольным будешь. На молдаванина ты схож. Уедешь себе в Таврию. Сейчас там молдаван да немцев землей наделяют. Будешь колонистом с жинкой жить. Я к тебе под старость еще внуков крестить приеду. А его, — Василий показал на убитого, — под твоим именем мы предадим земле. Я завтра доложу его светлости, князю Бельмяшеву, что арестованный, то есть ты, убит при нападении на караульного.

— Ох и страшно все это, Василь! Ровно сон дьявольский — Да что тут страшного? — усмехнулся Зюзин. — Мы воины, а не бабы какие. За остальное ж не бойся. Завтра я самого князя приведу сюда. Пусть посмотрит. Ведь ты, — он показал на убитого, — на него очень схож, И князь рад будет твоей погибели. Поди, Громову еще награду даст. А ты, друг, плюй на все Главное — свобода, Маринка... В Сибири железом греметь не будешь.

Доводы Василия окончательно убедили Хурделицу. Он стал быстро срывать с себя офицерский мундир.

XV. ДМИТРИЙ МУНТЯНУ

Лязгая зубами от холода, преодолевая отвращение, Кондрат надел вещи, снятые с убитого. Одежда Дмитрия Мунтяну оказалась лишь чуть велика — покойник был немного полнее Кондрата и шире в плечах. Зато бараний тулуп, крытый черным сукном, и выстланные внутри мехом сапоги были впору Хуже обстояло дело с высокой мерлушковой шапкой молдаванина. Ее серый мех так слипся от крови, что Травушкину пришлось долго тереть шапку снегом, чтобы уничтожить зловещие пятна. Лишь после этого Зюзин разрешил Хурделице нахлобучить ее на голову.

Покидая бастион, Кондрат крепко обнял Ивана Громова, который остался стоять на часах у каземата. Хурделица в последний раз взглянул на убитого. Мертвый молдаванин был уже облачен в его черно-зеленый гусарский офицерский мундир.

Он был так схож на него самого, что холодок страха пробежал у Кондрата по спине. Ему почудилось на миг, что он стал свидетелем своей собственной смерти. «Да, не в бою сгинул казак Кондрат Хурделица!» — пронеслось у него в голове. Зюзин, понимавший состояние друга, быстро вывел его из бастиона.

Тут его уже ждал Селим с оседланной лошадью. Зюзин успел сообщить верному ордынцу о своем замысле. Селим и Кондрат не хотели расставаться, но Зюзин решительно воспротивился их совместному побегу.

— Этого делать нельзя! Опасно. Ты должен остаться со мной на некоторое время, чтобы не навести на своего кунака подозрение. А я при первой оказии спроважу тебя к нему в Хаджибей.

И Селим, как ни горька была ему разлука с Хурделицей, согласился с Зюзиным. Ордынец молча протянул Кондрату свой ятаган и простился с ним.

Зюзин и Травушкин проводили Хурделицу за черту города. Здесь, в ночной степи, Василий протянул товарищу кошель с деньгами — все, сбереженное за долгие годы.

— Они мне на войне, Кондратушка, все равно ни к чему. А ты человек вольный теперь, да к тому же «негоциант из Ясс», а ведомо, что купцу деньги нужнее, чем солдату. Только помни, кто ты теперь, — пашпорт свой пуще глаза береги. Еще свидимся... Он хотел что-то добавить, чтобы подбодрить товарища, но не мог. Голос его неожиданно задрожал, так что Травушкин не выдержал и пришел на помощь своему командиру. Он повторил:

— Дай бог вам счастье, ваше благородие! Обязательно свидимся.

Кондрат обнял обоих, смахнул набежавшую на глаза слезу и, вскочив на коня, помчался по заснеженной дороге.

Солдат и офицер долго смотрели ему вслед.

XVI. ДОМОЙ!!..

Нелегко добирался Кондрат от Измаила к Хаджибею. В опустошенном турками и ордынцами краю было голодно. В разоренных городках и селах жители питались кониной да лепешками из толченой древесной коры. Хурделица несколько раз в дороге покупал у интендантов себе провизию и фураж коню. Он ехал, избегая всяких встреч с начальством. Его молдаванская одежда и паспорт ни у кого не вызывали подозрений. Какое-то удивительное спокойствие и уверенность в своей полнейшей безопасности чувствовал он сейчас. И если что его волновало, то лишь желание как можно скорее добраться до дома, увидеть жену.

К его досаде, уже через день после выезда из Измаила, мороз спал, началась весенняя оттепель. Степь почернела, побурела. Конь Кондрата медленно плелся, с трудом вытаскивая копыта из липкого грязного месива, и Хурделица, чтобы окончательно не загнать измученную лошадь, должен был делать частые привалы. Поэтому только на второй неделе подъехал он к рыжеватым холмам, на которых расположился у моря Хаджибей.

Кондрат не хотел, чтобы в городке заметили его появление, и несколько часов — до самой темноты — провел на пустынном берегу. Весенний напористый ветер обдавал его каскадом мелких пронзительных брызг, когда он, пришпоривая испуганного вставшего на дыбы коня, съезжал с обрыва.

Шум волн, соленые брызги моря, его косматые гребни, слившиеся на горизонте с далекими облаками, напомнили Хурделице день, когда он с черноморцами, вот так же захлебываясь солоноватым ветром, отбивал нападение турецких кораблей. Где-то здесь, на этом берегу, Маринка промыла морской водой его раненое плечо и перевязала своей косынкой.

Ему показалось невыносимым это дополнительное ожидание, и вдруг так потянуло к ней, находящейся здесь где-то совсем недалеко, что Кондрат сгоряча даже повернул коня. Но тотчас одумался — рисковать нельзя. Он спешился и, чтобы скоротать время, занялся делом. Вымыл лошадь, почистил свою одежду. Когда он закончил это, в сгустившейся над морем темноте вспыхнул маяк. Хурделица вскочил на коня и направил его к золотистым огонькам Хаджибея. Быстрой тенью промелькнул по кривым узеньким улицам, свернул влево вниз, к землянкам Молдаванской слободы. Наконец, различил в темноте знакомый белый контур родного домика.

В окошках было темно. «Видимо, спать легла», — с нежностью подумал Хурделица. Но Маринка сразу откликнулась на его тихий стук в окошко:

— Эго ты, любый?

Она сразу догадалась, что это он, ее Кондрат... Хотела зажечь светильник, но у нее от волнения дрожали руки. Бросив огниво, кинулась встречать Кондрата.

Открыла дверь, увидела его на пороге и припала к широкой груди мужа.

Долго стояли они на крыльце, крепко обнявшись, пока не услышали голос Одарки — ее разбудил холодный ветер, ворвавшийся в открытую дверь хаты.

XVII. СОВЕТ МАРИНКИ

Кондрат проснулся рано. В рассветном полумраке долго разглядывал лицо спящей рядом жены. Маринка за время их разлуки стала, как показалось ему, намного краше. «Как яблоко спелое», — подумал он, ласково поглаживая полную смуглую руку спящей.

Он был счастлив, что видит рядом с собой Маринку. В то же время его мучила тревожная мысль, что сейчас ему придется опечалить любимую известием о своих неудачах.

Кондрат считал, что Маринке будет горько узнать о потере им офицерского чина, о том, что он скрывается под чужим именем и должен как можно скорее покинуть Хаджибей, где его многие знают... .

Нечего сказать, хороший гостинец привез он жене.

А рассказать все о своих злоключениях он должен был без промедления. Не то Маринка и Одарка на радостях поведают соседям о его приезде, и это навлечет на него новую беду.

Он тяжело вздохнул. Маринка открыла глаза и вопросительно взглянула на мужа.

— Чего ты вздыхаешь так тяжело, Кондратушка: - Говори , не скрывай. Я еще вчера приметила что ты на сердце горесть какую-то держишь. Говори! - Она обняла Кондрата, и он без утайки поведал ей обо всем.

Маринку не испугал его рассказ.

— Я, Кондратко, рада, что ты живой с войны вернулся. А что без офицерского чина приехал — бог с ним! Мне паненкой быть непривычно. Да и тебе паном тоже Ну, какие из нас паны? Ты ведь казак! Ничего что будешь время какое под молдаванским именем жить. Молдаване народ хороший. Ведь мой дед Бурило тоже не под своим именем значился. Только вот Одарку надо предупредить, чтобы о твоем приезде никому не говорила, — сказала Маринка и улыбнулась ему с каким-то веселым лукавством.

«Может, меня печалить не хочет иль не поняла всей опасности, что мне грозит?» — подумал Хурделица и добавил горько: — Вот видишь, и Одарку уведомить надо. От всех мне таиться теперь придется. Первый донос — и Сибирь. Теперь и ты за меня тревожиться будешь...

— Чудно ты, Кондратко, говоришь! Помыслить, так с твоих слов выходит, что ранее я в тиши да покое жила? А я ведь на Ханщине, как и ты, родилась. Надо мной сызмальства беда саблей машет. А тут разве я покойно жила? Каждый миг о тебе думку имела... А вот когда ты, Кондратко, рядом, мне никакая беда не страшна, даже сама смерть... Уедем с тобой отсюда. Я ведь давно об этом думаю. И знаешь куда? — глаза Маринки засияли. — На Лебяжью заводь нашу. Там теперь ордынцев нет, места спокойные Никто там нас, Кондратко, не сыщет. Хату сложим, хлеб посеем и будем жить без горя. А домовничать тут Одарку оставим. Пусть старика своего дожидается. Приезжать к ним за солью будем...

Упоминание о Лебяжьей заводи согнало хмурь с лица Кондрата.

Он сразу повеселел.

— Я тоже об этом подумывал. Да тебя Маринка, в печаль вводить опасался. Не жалко ли тебе дом хаджибейский покидать будет? А ты вон какая оказалась... — Он не договорил, голос его задрожал, и чувствуя, что не в силах будет скрыть свое волнение, Кондрат уткнулся лицом в плечо жены.

XVIII. ВОЛЬНЫЙ ВЕТЕР

Маринка спешно готовилась к отъезду. Кондрату опасно было оставаться в Хаджибее: ведь его могли опознать и выдать в руки властей. Хурделица всячески yспокаивал ее, говорил, что вряд ли его ищут, что "по закону" он, наверное. давно уже благодаря заботам Зюзина "предан земле". А документ на имя Дмитрия Мунтяну - хорошая защита от всяких хаджибейских начальников. Маринка в ответ на все это лишь недоверчиво качала головой.

— Мало что может быть... Вот уедем отсюда на Лебяжью, тогда мне спокойней на душе станет. - И она не только запрещала мужу днем выходить из хаты, но держала его взаперти в темном чулане. - Сиди здесь, чтоб не заприметил тебя кто-нибудь, - умоляла она Кондрата И он не желая излишне волновать ее, подчинялся.

Однако собрать вещи и сразу же выехать не удалось. Нужно было починить возок да соху. Купить пару волов. Корова, овцы, домашняя птица у Маринки в хозяйстве были. Требовалось только приобрести косы, серпы, топор. Без них не обойтись в глухой степи. Маринка погрузила на возки несколько мешков пшеницы-арнаутки для посева.

— Будет у нас свой хлеб, сказала она помогавшей ей Одарке.

Старая селянка вздохнула.

— Счастливая ты! Будешь с чоловиком хлеб сеять...

А я... Где мои Семен? Скоро ли увижу его? - Она утерла рукавом слезу, покатившуюся по морщинистой щеке.

— Да вернется твой Чухрай. Дожидайся здесь. Он тебя везде отыщет, — обняла ее за плечи Маринка. И та сразу приободрилась.

— Он у меня такой! Если в басурманском полоне отыскал, то теперь и подавно, — ответила она убежденно.

Сборы уже подходили к концу, когда утром в дверь хаты постучался солдат инвалидной команды и с важным видом вручил Маринке уже вскрытый, с обломанной сургучной печатью пакет. Маринка не знала грамоты и поэтому хотела было побежать в комендантскую канцелярию попросить писаря, чтобы он прочитал ей полученную грамоту. Но, вспомнив, что Кондратка ее — сам грамотей, бросилась к нему в чулан.

Кондрат вышел из своего заточения и по складам прочитал вслух сообщение из полка о том, что прапорщик и кавалер гусарского полка Хурделица Кондрат, сын Иванов убит в марте седьмого дня тысяча семьсот девяносто первого года и предан погребению по христианскому обычаю. Это было все, о чем сообщал полковой писарь жене погибшего.

Лишь закончил он чтение, как руки жены крепко обвили его шею. Маринка, словно безумная, рыдала, смеялась и целовала его.

— Кондратко, бедовый мой, страсть-то какая! А все ж ты жив и свободен, как сокол вольный, — восклицала она. — Живой! Живой!

— Да, Маринушка... И жив, и волен, а все потому, что друзьями спасен.

В ту же ночь под утро, простившись с Одаркой, выехали они из Хаджибея на двух высоких возках, груженных домашним скарбом, провиантом и фуражом.

Кондрат повел свой «караван» по мало кому известной дороге, ведущей к Тилигулу. Путешествие их было медленным и долгим. Но вольный ветер, уже несущий запахи весны, освежал Маринку и Кондрата. Вырвавшиеся из города, они радовались, что каждый, даже медленный поворот колеса, приближает их к родной Лебяжьей заводи.

Кондрат часто вынимал свой паспорт и читал его Маринке, чтобы она получше запомнила его новое имя.

XIX. РОДНЫЕ МЕСТА

И вот путники въехали в знакомую балку. И трех лет не прошло, а уже исчезла, словно никогда и не существовала на земле, их Безымянная слобода!

Тихий шелест прошлогодней травы, невнятное бормотание ручья, как и раньше, струившего свою прозрачную воду, — вот те единственные звуки, которые мог уловить здесь их слух.

— Ровно на погосте каком, - зябко пожала плечами, вслушиваясь в тишину, Маринка.

— Погост и есть, — мрачно согласился Кондрат.

С болью в душе направили они лошадей по сухому высокому, бурьяну, росшему там, где когда-то тянулась узкая длинная улочка из белых землянок и понор. Только по кое-где возвышавшимся над дорогой обросшим травой холмикам Кондрат и Маринка могли теперь угадать то или иное жилище.

А от многих землянок и вовсе ничего не осталось. Видимо, разрушенные ордынцами глиняные домишки до конца уже успели размыть осенние дожди.

Кондрат нашел остатки своей поноры. Стены ее почти совсем сравнялись с землей, а крыша, на которой и раньше шумела лебеда, ушла глубоко в грунт. Сняв шапку Кондрат долго стоял в оцепенении, словно у могилы.

Голос Маринки вывел его из тяжелого раздумья.

— Едем дальше , Кондратко! Посмотрим, может дедова хата устояла.

Землянка Бурилы и в самом деле сохранилась. Кондрату пришлось приложить всю свою силу, чтобы открыть дубовую дверь и ставни маленьких похожих на бойницы окошек. Крепко заколотил их дед Бурило, отправляясь в далекий поход.

Кондрат и Маринка с волнением вошли в горенку. От затхлого, спертого воздуха кружилась голова. Здесь все сохранилось, как и было при жизни старого хозяина. Сделанные его руками лавки, дубовая, окованная медью скрыня-ларь для одежды стояли вокруг столешницы. По стенам висели полки-мисники. Их тоже смастерил дед. На мисках под тусклым слоем пыли поблескивала цветистая глазурь глиняной утвари: узорчатые миски, кувшины, глечики, сулеи и кружки , из которых хлебосольный Бурило некогда любил угощать гостей.

А в углу у печки стояли закопченные ухваты-рогачи. И сама печь, расписанная красными, желтыми и синими петухами, вызвала у Маринки слезы. Ведь это она по указке деда когда-то подновляла ее.

Кондрат попытался успокоить Маринку.

— Ох, и обрадовался бы дед Бурило, увидев нас в своем гнезде живыми и здоровыми. Ведь все это он для нас приберегал. Видно, чуял, что мы вернемся сюда.

— И верно — ответила Маринка, вытирая платком мокрое от слез лицо, — Очень бы обрадовался! Гляди, здесь все целехонько, словно дед только что из хаты вышел... Если б не пыль, то можно бы подумать, что не годы минули, а день прошел.

Понуря головы, вышли они из горенки и очутились среди кряжистых деревьев, окружавших землянку. Это были старые вишни памятного им садочка. Здесь Кондрат впервые сказал Маринке о своей любви.

XX. ЛЕБЯЖИЙ КРАЙ

Хотя уже пришло время немедля браться за соху и многие дела по хозяйству налаживать, все же Кондрат с Маринкой не могли не поехать на заводь. Тянуло их туда неудержимо. Красота этого лебяжьего края запомнилась им на всю жизнь. У Кондрата была еще одна, пока смутная думка — подыскать подходящее место для постройки новой хаты. Хотелось жить подальше от слободы, куда могут понаехать люди, знавшие его раньше. Такая встреча пугала Кондрата: узнают, донесут...

Об этом он не говорил Маринке, чтобы не тревожить ее лишний раз, но жена первая заговорила об этом.

— Треба Кондратушка, взглянуть на заводь. Красота там ведь какая! А может, и гнездо себе совьем. Слобода наша в лощине лежит — от ордынцев таились там. А ныне зачем? На заводи вдоволь и птицы, и рыбы, и зверья разного. И никто воли-вольной у нас не отнимет.

И вот, оседлав лошадей, они отправились на Лебяжью заводь. Подъехав к камышовым зарослям, Кондрат указал на прибрежный холм.

— Здесь хату построить бы... Место не топкое. В полую воду не зальет. И степью идти — сухая дорога.

Они направили коней к холму. С его плоской вершины далеко просматривалась вся заводь. Прошлогодние пепель­носерые камыши - новые еще не успели поднять свои зеленые побеги - простирались далеко на добрый десяток верст, до самого Тилигула. Среди этих зарослей то там то здесь ослепительно сверкали бурхливые струи. То шла в заводь полая вода,

Кондрат соскочил с седла, ковырнул кинжалом грунт. Растер на ладони влажный маслянистый комок.

— Бачишь, какая землица? Вишни да яблони сразу привьются. Посадим их здесь и хату построим. А? Крышу, двери и окна из дедовой перенесем...

Он помог жене спрыгнуть с лошади, и они стали размечать на земле место для будущей усадьбы: хаты, двора, садочка, хозяйских пристроек.

— Хату надобно такую ставить, чтобы долго стояла — на каменном фундаменте. Чтобы и детям нашим в ней жить...

Она давно не видела его таким счастливым.

— Постой, Кондратко! — прервала его Маринка, краснея.— Где ж ты камень на основу раздобудешь?

— Недалеко. У реки, где обрыв каменный. Там и наломаем. Вот жаль, что сокиру с собой не прихватили, а то сейчас бы за камнем и поехали.

Обсуждая новую большую затею, они направились в слободу. Но ехали медленно, делая частые остановки в приметных для них местах Лебяжьей заводи. Лишь к вечеру добрались они к землянке Бурилы...

Рассвет еще не начинался, когда Маринку разбудил скрип возка и топот конских копыт. Она потрогала постель. Место, где спал Кондрат, было еще теплым. Она поняла, что муж уехал добывать камень. Маринка быстро поднялась, оделась, запрягла коня.

Встающее солнце застало ее уже на бугре у Лебяжьей заводи. В полдень Кондрат приехал сюда на возке, груженном глыбами желтоватого известняка. Он был обрадован, что жена уже начала копать канавы для фундамента хаты. Однако у Маринки был какой-то растерянный вид.

— Глянь-ка, на чем мы хату ставим... На могиле, что ли. — Она показала на человеческие череп и кости, лежащие на горке только что вырытой земли. В комьях суглинка чернели кусочки угля и золы.

Кондрат разгреб землю, и ему вдруг попалась на глаза синяя от окиси медяшка. Он поднял ее. Это был крестик.

— Нет, Маринка, мы ставим хату не на могиле. В стародавнее время хата здесь была. По кресту видно — наши жили люди. Сгорели, наверное, во время набега ордынского... А мы, значит, вместо них жить будем.

Он закопал найденные кости на холме. Видя, что Маринка задумалась, и стараясь отвлечь ее от печальных мыслей, Кондрат похвалил ее за усердие.

— А много ты накопала. Что парубок дюжий...

— А разве я ленивая? — улыбнулась Маринка и тут же сказала строго: — Теперь камыш давай, пока земля сухая.

— А зачем камыш? — удивленно поднял брови Кон­драт.

— Чтобы сырость в стены не шла, на основу камыш надо положить. Тогда дождь хату не подмоет и никакой мокроты не будет. Понял? Меня так дед наставлял.

— Неужто он и хату строить тебя обучал? — еще больше удивился муж.

— А чего же? Жинка, — говорил дед, — сама должна уметь хату ставить — из глины мазать. Это женское дело.

Кондрату хотелось помочь Маринке, но она настояла на своем:

— Ты мне лучше камыша нарежь, а потом в степь езжай — поле орать. Тут я и сама управлюсь — бросила она и, взяв ведра, пошла к заводи.

До первых звезд ходил Кондрат за сохой и только на другой день смог побывать на Лебяжьей. Взойдя на бугор, он увидел, что все четыре стены мазанки уже на целый локоть поднялись над землей. Тут же, рядом, Маринка размешивала в огромной яме мокрую глину, смешанную с рубленым камышом...

Как ни торопились Кондрат и Маринка, хату удалось закончить лишь в июле, когда уже пошла в стрелку посеянная Кондратом пшеница.

Маринка начисто выбелила новую горенку, куда были перенесены и лавки, и стол, и скрыня - все убранство, сделанное руками деда. Вот тогда-то за ужином Маринка почувствовала какую-то подступающую к горлу тошноту. Ей сделалось совсем плохо. В себя она пришла уже в постели. При тусклом огне светильника увидела встревоженное лицо мужа и улыбнулась ему. Вдруг что-то шевельнулось у нее под сердцем. Она сразу поняла причину своего нездоровья.

— Кондратко, это ребеночек наш первую весть о себе подал.

XXI. НОВАЯ ХАТА

Недомогание Маринки быстро прошло. Уже на другой день она занялась хозяйством. Всегда трудолюбивая, теперь, готовясь стать матерью, она с какой-то особенной торопливостью бралась за любую работу, подзадоривая своей энергией мужа.

— Кондратко, скоро у нас третий едок появится. Ребеночку достаток нужен, — частенько говаривала она ему.

Но Хурделице не надо было напоминать об этом. Мысли о ребенке тоже волновали его. Задолго до рассвета с думой о сыне спешил он взяться за работу. Кондрат был почему-то уверен, что родится именно сын. Они с Маринкой потеряли счет времени и двумя парами своих молодых крепких рук делали то, что было под стать десятерым. Не зная ни праздников, ни роздыха, трудились они от зари до зари — то в поле на уборке урожая, который дала впервые за долгие годы разбуженная сохой земля, то на покосе в лугах, готовя корм скоту, то на рубке камыша для топлива на зиму.

Лишь когда отшумели осенним золотом деревья, а по воде Лебяжьей поплыло первое «сало» — тонкий хрупкий ледок, успокоились Маринка с Кондратом.

Близился срок родов. Собранный и обмолоченный хлеб уже лежал в закромах. Вяленая и копченая рыба была заготовлена на зиму. Сено и солома скирдами стояли во дворе. Даже хмельная горилка сцежена в бочонок на случай семейного торжества. И последнее, что было нужно, сделал Кондрат, - он смастерил зыбку и, многозначительно подмигнув жене, подвесил ее в горенке. Маринку тронула заботливость мужа.

Теперь у них уже было время обоим заняться тем, о чем в крутоверти дел можно было лишь мечтать: омыть горячей мыльной водой тело, очистить кожу от въевшейся соли и пыли.

Попарившись всласть в бане, одев чистое холщовое белье и праздничное платье, Кондрат хотел было начисто сбрить острым ятаганом свою порядком выросшую черную бороду. Но потом, усмехнувшись, аккуратно подстриг ее полукругом, по-турецки. Увидев мужа в таком виде, Маринка воскликнула:

— Ой, до чего же ты схож на барыгу молдаванского!

— Правда? — обрадовался Кондрат. — Мне это и надобно. Я ж за Одаркой в Хаджибей собираюсь. Привезу ее сюда. Она повитуха знатная. Тебе родить — помощь окажет.

— Ох, Кондратко, боязно... Как признают тебя в Хаджибее вдруг...

— Не бойся. Не признают. Ты ж сама говоришь, что я на молдаванина схож. Ведь и в паспорте у меня про то же написано. — Он вынул из кармана свой вид. — Да если бы и грамоты у меня сей не было, все равно бы я в Хаджибей поехал за повитухой.

— Пока ты с повитухой возвратишься, я, может, и сама рожу....

— Не успеешь! Я как ветер. На трех конях слетаю, — пошутил он, а сам снял висящие над кроватью трофейные штуцерные нарезные ружья, зарядил их и снова повесил на прежнее место.

— Это на тот случай, чтобы у тебя от обидчиков защита была, когда меня не будет, — пояснил он жене.

Маринка все же боялась, чтобы его не опознали в Хаджибее соглядатаи, да не посадили в тюрьму. Она снова стала отговаривать его от поездки. Но Кондрат считал, что раз дело идет о жизни его жены и будущего ребенка, постыдно страшиться риска. Он молча вышел на двор и стал запрягать лошадей в возок, заранее нагруженный и приготовленный для далекого пути. Увидев лежащие на нем мешки с пшеницей и овсом, вязками сушеной рыбы и другой кладью, предназначенной для продажи в Хаджибее, Маринка поняла, что бесполезно отговаривать мужа от поездки. По всему видно: он хорошо все обдумал заранее и принял твердое решение!

Кончив запрягать лошадей, Кондрат подошел к жене и молча поцеловал ее в губы. Затем нахлобучил шапку на самые брови, чтобы ветром не сорвало, вскочил на возок и тронул вожжи. Кони лихо понесли его по степи в сторону Хаджибея.

XXII. СЫН

Правду сказал Хурделица жене, что быстрее ветра слетает в Хаджибей. Неделя не прошла, а он уже возвратился. Кондрат привез с собой не только одетую в овчинный тулуп, закутанную в верблюжий платок раздобревшую Одарку. С ней на возке сидел и худощавый, странного вида хлопец в ветхом красного сукна кафтане, которые носили тогда так называемые чугуевские казаки. Кафтан ему был явно велик. Очевидно, с чужого плеча. Глянув на худое скуластое лицо юноши, его раскосые живые черные глаза под тонкими, словно нарисованными бровями, Маринка ахнула. Перед ней стоял воскресший Озен-башлы, которого она запомнила на всю жизнь.

От мужа она слышала о Селиме. Но то, что люди могут быть так разительно похожи друг на друга, она вообразить не могла.

Неожиданное появление в их доме татарина обрадовало Маринку так же, как и приезд Одарки. В отсутствие мужа она остро почувствовала одиночество в пустынной тилигульской степи, и сейчас появление в их доме каждого нового человека было для нее желанным.

Кондрат привез много новостей. В Хаджибее он повидался с Николой Аспориди, который на месте старого построил новый красивый двухэтажный дом и открыл в нем кофейню. В новой кофейне Николы, как и в прежние времена, жители узнавали и обсуждали свежие новости. Именно здесь за чашкой кофе старый грек поведал Кондрату о событиях, что произошли на свете за последнее время. Он рассказал, как умер осенью у степного кургана по дороге из Ясс в Николаев светлейший князь Потемкин, оставив после себя только недвижимого имущества, приобретенного за время службы у матушки-государыни, на пятьдесят миллионов рублей, и тот час же место светлейшего занял новый фаворит Екатерины — Платон Зубов. Аспориди порадовал Хурделицу известием о новых победах наших войск, достигнутых в баталиях с турками. Никола рассказал, как на Дунае у Баба-Дага и в долине Мачина наша армия под начальством Репнина и Кутузова разгромила восьмидесятитысячную армию султана. Это известие вдвойне было радостно Аспориди, потому что в бою у Мачина отличился его сын, служивший в армии Кутузова. Узнал Кондрат от Николы и о том, как на Кавказе Гудович штурмом взял Анапу да такого страху нагнал на противника, что турки бежали и из другой крепости — Суджук-Кале (на ее месте вырос город Новороссийск). В довершение всех этих побед около Золотистого мыса Калиакрии в последний день июня черноморская эскадра Федора Федоровича Ушакова разбила турецкий флот, которым командовали лучшие мореходы султана: капудан (главнокомандующий турецким флотом) паша Гусейн и алжирский знаменитый флагман Саид-Али.

— Теперь в Яссах денно и нощно идут переговоры с турками о мире. Султанские визири Реис-эфенди, Абдулла-эфенди. Ибрагим Исмет-бей и Мехмет-эфенди с графом Александром Андреевичем Безбородко торгуются, с каких земель султан тягло сбросит, — пояснял Никола Кондрату.

Обрадовался Кондрат и появлению в кофейне Луки с Чухраем.

Оба они сильно изменились. Тот изнеможенный, отощавший Чухрай, каким его запомнил Кондрат во время последней ночной встречи у озера Катлабух, теперь мало походил на высокого бодрого сухопарого старика в бархатном полукафтане.

По-иному выглядел и Лука. Он сбрил свою курчавую бороду, прикрыл черные кудри седым напудренным париком. На нем красовался синий расшитый серебром кафтан, короткие из палевого сукна штаны. Белые чулки обтягивали толстые ноги, обутые в тупорылые черные башмаки. Кондрат, встретив на улице Луку, ни за что не опознал бы в этом пестро одетом толстяке своего бывшего друга.

Из немногих слов, сказанных при этой встрече, Хурделица понял, что торговые дела Луки пошли в гору и что это он выхлопотал Чухраю справные документы, по которым дед сейчас вольно проживает в Хаджибее возле своей Одарки. Узнал он, что Луку все величают теперь негоциантом и Лукой Спиридоновичем и что Семен служит в его коммерческом доме, который ведет торговлю солью и скотом.

— Честные люди в моем деле потребны. Вот я и взял Семена. И тебе, если хочешь, место у меня найдется, — важно похлопал Лука Кондрата по плечу. Он сказал это с доброжелательной улыбкой, но Хурделице очень не понравились покровительственные нотки, которые звучали в его голосе.

Он пригласил Кондрата к себе в гости, но когда Хурделица, в свою очередь, пригласил его приехать на Лебяжью заводь, чтобы отметить рождение ребенка, тот снисходительно улыбнулся и покачал головой. За него ответил Никола.

— Лука Спиридонович ныне в большие люди вышел, — пояснил Аспориди. — У него каждый день столько важных гостей бывает, что ему не до тебя...

Кондрата смутил такой ответ. Он покраснел и сказал Семену:

— Видно, гусь свинье не товарищ... Тогда ты, Семен, ко мне с Одаркой приезжай.

Чухрай вопросительно взглянул на хозяина.

— Если вот Лука Спиридонович отпустят.

Но Лука снова усмехнулся.

— Тебе Никола уже сказывал, что у меня дело немалое. Оно помехи не любит. Семену в Таврию обоз с товаром везти... А ко мне заходи — угощу, гостинцев дам, — сказал он и, важно кивнув головой, поплыл к выходу.

Чухрай только крякнул и потупился — его огорчил отказ хозяина. Кондрата тоже обидели слова Луки. Он хотел было броситься вслед за Лукой, догнать его, сказать ему тоже что-то обидное, но Аспориди крепко схватил его за рукав и удержал:

— Не горячись, Кондрат, не стоит. Я же сказал тебе, что большой, боольшой человек стал Лука Спиридонович. Зачем обижать его? Еще пригодится. Ты, Кондрат, лучше сходи в гости к нему. Посмотри, как он живет. — В голосе Аспориди слышалась едва уловимая насмешка, и все его смуглое морщинистое лицо и большие черные глаза слегка улыбались.

Кондрат понял, над кем смеется сейчас старый грек. Конечно, над раздувшимся от важности Лукой! Это как-то успокоило Кондрата. Стоит ли ему в самом деле гневаться на смешное чванство бывшего товарища? Ведь Лука вообще-то был неплохим человеком.

— Ты, Никола, как и прежде, уговаривать мастер, — обернулся к нему Хурделица. — Ни в чем не изменился...

Кондрат с Семеном пошли домой к Одарке, где Хурделицу ожидал новый сюрприз. В горенке он встретил Селима. Оказалось, что Зюзин сдержал свое слово и отправил ордынца в Хаджибей с первым попутным обозом.

На другой день Кондрат с Чухраем сводили Селима на могилу Озен-башлы. Затем все трое отправились в греческий форштадт в гости к Луке.

Хурделица удивился: сколько новых каменных и деревянных домов выросло на месте прежних убогих татарских юрт и землянок! Особняк, в котором жил негоциант Лука Спиридонович, был двухэтажным зданием, построенным из золотистого камня-ракушечника, с небольшим садиком и двориком, выложенным полированными плитами гранита.

Одетый в ливрею юноша не пустил гостей в покои, а повел в людскую комнату, где обедали слуги. Через некоторое время сюда вышла одетая в дорогое господское платье немолодая полная смуглолицая женщина, в которой Кондрат признал жену Луки Янику.

Она приветливо встретила гостей. На славу угостила их и подарила Хурделице новый темного сукна кафтан-венгерку, а Маринке — цветистые турецкие ткани на платье. Но сам Лука не вышел к гостям.

Возвратился Кондрат Хурделица поздно, очень хмельной и очень грустный. Он испытывал горечь, смутно понимая, что деньги, богатство разрушили его хорошую дружбу с Лукой.

Обо всем этом и пытался подробно поведать жене Кондрат. Но она, к великому огорчению мужа, плохо слушала его. Видимо, Маринка была озабочена другим, чем-то очень важным. Кондрат понял это лишь тогда, когда она вдруг торопливо выбежала из горенки, а Одарка бросилась вслед за ней.

Роды Маринки прошли удивительно быстро.

— Дуже здоровая у тебя жинка. Дуже! Уж я за свой век рожениц повидала, но таких, как она, редко встречала, — сказала Одарка, появившись в горенке, где с нетерпением ожидал ее Кондрат.

Он бросился в комнатушку. На постели рядом с Маринкой он увидел спеленатого ребенка.

— Сын? — спросил он.

Маринка открыла счастливые глаза и прошептала, слабо улыбаясь:

— Сынок...

— Значит казак! — воскликнул Кондрат. Он поцеловал в бледные искусанные губы жену и, схватив висевшие над кроватью ружья, бросился на крыльцо.

Тут он вместе с Селимом восторженно палил в декабрьское зимнее небо в честь рождения сына.

XXIII. ЗАМЫСЛЫ ЛУКИ

Вернулся Чухрай из поездки в Таврию только к весне. Путешествие его продолжалось долго потому, что обратно он двигался с обозом, груженным солью, которую частично пришлось завезти в Аджидер. Вернулся в Хаджибей Семен хворым. Ночевки в степи во время метелей подточили здоровье деда. Приехал он домой к заждавшейся его Одарке — она уже два месяця как возвратилась с Тилигула — и свалился в горячке.

Луку сильно раздосадовала болезнь Семена. Чухрай нужен был ему для новой поездки по торговым делам, а тут — неожиданная заминка. Пришлось отправить караван с малоизвестным человеком, а «полезного деда», как называл его Лука, пришлось лечить, чтобы как можно скорее поставить на ноги.

Поэтому Лука Спиридонович, кряхтя от досады, распорядился послать к Чухраю самого лучшего в городе врача — немца Греббе. Это стоило ему нескольких окороков и бочонка вина.

Но Семен не мог сразу одолеть болезнь. Только к весне начал старик медленно передвигаться на своих длинных ослабевших ногах. Он с трудом стал добираться до кофейни Николы. Здесь можно было узнать, что делается на свете. Одарке не нравились такие походы. И не потому, что он возвращался, как правило, из кофейни хмельным. Ее огорчало другое. Она видела, что известия, которые ее старик узнавал в кофейне, будоражат Семена, делают его раздражительным, угрюмым. Чухрая особенно расстраивали вести о том, что, хотя, по недавно заключенному Ясскому миру, Турция и уступает России все пространства земель от Днестра и Буга, включая Очаков, но оставляет за собой уже освобожденные от турок земли за Днестром с крепостями Измаил, Аккерман, Бендеры и Хотин.

— К чему отдавать обратно басурманам нашу землю?

Сколько мы крови пролили, чтобы Измаил взять? А вот второй раз его супостатам, нами битым, отдаем... Не иначе как изменники генералы царицыны... За деньги нашу кровь продали Катькины холуи...

Слушая бунтарские слова мужа, Одарка леденела от ужаса. А вдруг Семен что-нибудь «ляпнет» в присутствии начальства... Одарка хорошо знала, что может за этим последовать, — острог, ссылка в Сибирь, кнут палача. Ее, столько повидавшую на своем веку — и панское ярмо, и турецкую неволю, — страшили новые испытания. Одарке было жаль и своего многострадального мужа. Хотелось хотя бы в старости уберечь его от опасности.

Чтобы отвлечь старика от мятежных размышлений и разговоров, грозящих несчастьями, она начинала рассказывать ему о том, какого хорошего сына родила Кондрату Маринка. Семена обычно успокаивали такие речи жены. Его, никогда не имевшего своих детей, радовало, что Кондрат, наконец, имеет наследника.

— Вот, Одарка, внука мы теперь нянчить будем. Подрастет — к себе его возьмем, воспитывать будем. И нам радость, и им легче... — высказывал ей свои заветные думки Семен. — Я его настоящим казаком сделаю.

Одарке и самой хотелось бы понянчить - попестовать малыша.

К мятежным речам Семена одобрительно, к удивлению Одарки, относился сам его хозяин, Лука Спиридонович, прослышав о выздоровлении Чухрая, заехал к нему на своей пролетке, запряженной четверкою вороных рысаков.

Очень уж видно понадобился Семен хозяину, если он не поленился примчаться в утопающую в лужах Молдаванскую слободку. Лука готовил партию товаров в дальний поход. Он, наверное, решил сам посмотреть на деда: сможет ли Семен после весенней распутицы повести новый обоз.

Чтобы расположить к себе старого, Лука не побрезговал выкушать с ним чарку горилки и внимательно выслушал его жалобы на то, что зря отданы туркам наши города и земли между Днестром и Дунаем.

— Да большую промашку дали! Ведь от Хаджибея до Днестра, за коим Буджатские орды бродят, всего тридцать верст будет. Торговать нам с городами дунайскими из-за этого большая помеха. Ох и помеха! — Лука покачал головой. — Кроме того, надо преграды нам строить по границе новой. Вот Днестровскую линию крепостей ее величество государыня ныне удумала строить. — И он, покровительственно потрепав по плечу Чухрая, добавил: — Большие скоро перемены будут. Гавань построим такую, что по всему свету отсюда на кораблях товары повезем.

XXIV. СЕМЬ РАЗ ОТМЕРЬ...

Перемены, о которых говорил Лука Спиридонович, наступили не так скоро, как ему хотелось. Чухрай успел до дыр износить подаренный хозяином кафтан, стоптать две пары сапог в торговых походах, а постройка новой крепости да гавани в Хаджибее все еще не начиналась. Планы по-прежнему лишь оставались «мыслями на бумаге зело прельстительными», как метко сказал о них в кофейне во время жаркого разговора Никола Аспориди.

С мертвой точки дело сдвинулось, лишь когда царица вернула из Финляндии Суворова, куда она его направила, словно в ссылку, «подале с глаз», чтобы за измаильский подвиг, совершенный им, увенчать лаврами другого — своего фаворита Потемкина.

Теперь, когда светлейший уже покоился в могиле, Суворов не был помехой. Он снова стал необходим императрице. На юге страны требовался умный, энергичный хозяин: на Черноморье надо было строить новые укрепления, города, крепости. Султан опять начал зариться на наши земли. Требовалось охладить его боевой пыл. Это мог сделать только Суворов. Одно лишь его имя вызывало ужас у врагов, и Екатерина II назначила Александра Васильевича командующим войсками на юге России, вменив ему в обязанность надежно укрепить здесь границы.

В своем рескрипте от 1792 года ноября 10 Екатерина II поручала Суворову: «Возлагаем на Вас и все предположенные для безопасности тамошних границ и апробованные нами по проектам инженер-майора де Волана в разных местах укрепления немедленно привести в исполнение...»

И на юге Украины появился настоящий хозяин. Он прискакал на черноморский берег, в Хаджибей, нежданно, жарким летом, поутру, на взмыленном рыжем донском жеребце с небольшим отрядом конных егерей и сразу всполошил сонную тишину этого «мусульманского», как его тогда называли, городка.

По кривым горбатым улочкам, ведущим к морю, галопом помчались адъютанты, загремели колесами кареты вельможных особ. А по хрустящему ракушками берегу уже шагал тот, к кому мчались всполошенные его приездом в пестрых расшитых золотом и серебром мундирах офицеры и генералы. Это был щуплый маленький старичок, по-юношески резкий в движениях, в высоких из грубой кожи ботфортах в простом полотняном камзоле.

Суворов, казалось, совершенно не замечал всей блистательной суеты окружавших его вельмож. Поглядывая на ослепительно синее море, на идущую к берегу под парусом казачью лодку-дубок, он вдруг снял треугольную шляпу, сунул ее в руки адъютанту.

— На море по-рыбацки надо! По-рыбацки! — крикнул он своей свите и, вынув из кармана белый батистовый платок, повязал им голову.

Тем временем дубок подошел к берегу и прислонился смоленым бортом к низкому дощатому помосту - пристани стоящей на позеленевших от времени сваях.

Александр Васильевич, прихрамывая, быстро опередил свиту и поспешил, стуча каблуками по сосновому помосту, к дубку. На самой середине помоста он вдруг остановился и так крепко топнул ногой, что проломил трухлявую доску и выразительно взглянул на подоспевшего де Рибаса.

Милостивый государь Осип Михаилович! Чай, еще турки невежественные гниль сию нам оставили?

Улыбка появилась на оливковом лице де Рибаса.

— Вы, как всегда, проницательны, ваше сиятельство, — ответил тот.

— Так вот, надобно нам здесь пристань исправную построить, чтобы корабли торговые и военные могли здесь пристанище иметь. Ведь это по твоей морской части, Осип Михайлович.

Я на сей счет, ваше сиятельство, давно уже прожект имею.

— Да что прожекты... Дело мастера боится. Промеры глубины в бухте есть?

— После взятия Хаджибея я любопытствовал — глубины подходящие, — ответил де Рибас.

Но Суворов уловил некоторую неуверенность в ответе.

— Семь раз отмерь — один отрежь... Так вот, проверим глуби сии. — Он показал рукой на синий простор залива и устремился к дубку.

Суворов умостился на свернутом бунте смолистого каната в носовой части скользящего по волнам дубка. Раскинув на коленях чертеж Хаджибейского залива, он сверял его с теми местами, мимо которых медленно проплывало судно, и слушал рядом сидящего де Волана.

Недавно произведенный в инженер-полковники, уже немолодой, всегда подтянутый и аккуратный, Франц Павлович был уважаем Суворовым за свою образованность, честность и усердие. Александр Васильевич любил де Волана и звал его по-домашнему Деволантом. Он любил его за бесстрастные, казалось бы, тирады, за которыми угадывалась большая душевная взволнованность. Де Волан сейчас тихо, не повышая голоса, методично бубнил:

— Ваша светлость, надобно обратить внимание на недостатки Гасан-пашинского форта Очаков, где судоходство, как и в Херсонской и Николаевской гаванях неудобно. Водоемы сии остаются запертыми льдами в течение пяти или шести месяцев ежегодно, — и он перешел на тихую хрипотцу: — А потому не осталось места для передовой гавани, не подверженной вышеупомянутым неудобствам коей расположение соответствовало бы намерению, в каковом она предполагается, как и залив Хаджибейский. Доброта его рейды, а особливо грунт дна, известны были нашим мореходам... Льды там не могут ни малейшего причинить вреда и течение воды оной замести...(из донесения де Волана сенату)

Александр Васильевич от урчащей речи инженера-полковника порой морщился, порой прикрывал светло-голубые глаза тяжелыми веками, и тогда казалось, что прислушивается он не к словам де Волана, а к шуму ветра в снастях дубка, к плеску волн или к голосам черноморцев, ведущих промеры глубины в бухте.

И виделся Суворову в этот миг не только чертеж Хаджибейской бухты, но и очертания черноморских берегов от устья Дуная до кавказских скалистых склонов. Он видел акваторию Ахтырской бухты, где основывался ныне Севастопольский порт, где морскую военную гавань нужно было строить ему ныне и немедленно.

А теперь и Хаджибей! России нужны южные морские ворота, незамерзающий порт. Его тоже требуется создать не мешкая.

Александр Васильевич давно продумал то, о чем вел сейчас речь инженер-полковник. Слова де Волана только подтверждали его собственные думы. Но не мелководное ли здесь место для будущей огромной гавани? Поэтому каждое слово матроса-промерщика, возвещавшего глубину, Суворов слушал внимательно.

Когда судно обошло берега - всю широкую подкову залива — и промеры закончились, было все ясно. Отдавая чертеж де Волану, Суворов посоветовал:

— Вы бы, милостивый государь, все мысли свои на бумаге закрепили. Пригодится!

Потом уже в Херсоне, когда заспорили между собой о том, где строить большой порт на Черном море и Де Рибас предложил Хаджибей, а вице-адмирал Николай Семенович Мордвинов рекомендовал Очаков, Александр Васильевич решительно поддержал первого.

И вот в Хаджибей пригнали восемьсот солдат — руки работные. Там, на обрывистом берегу залива, где еще видны были развалины старого маяка (по преданию, его построили мореходы-выходцы из Эллады), запели пилы, разрезая ноздреватый камень-ракушечник на равные бруски. Зазвенели молотки.

10 июня 1793 года начали строить рассчитанную на двухтысячный гарнизон крепость. Сверху она была похожа на огромную звезду. Народ назвал ее Суворовской.

XXV. В ОЖИДАНИИ КОРАБЛЕЙ

Постройка крепости привлекла внимание многих жителей Хаджибея. Некоторые шли смотреть, как работают солдатики из простого любопытства. Других, особенно простой люд, интересовало иное: с частями инженерных войск трудились здесь и арестантские роты. Некоторые искали среди арестантов своих знакомых, друзей, родичей. В те времена человеку «низкого» звания угодить сюда было нетрудно. Семен Чухрай тоже пошел взглянуть на строительство. Среди арестантов он повстречал Якова Рудого и Устима Добрейко. Он едва признал их в замученных, отощавших старцах. Оказывается, оба казака уже второй год как тянули каторжную лямку. Изловили их на одном из хуторов, в окрестностях бывшей Сечи во время ночевки в корчме. Кригсрехт приговорил их к наказанию кнутом и ссылке на казенные каторжные работы.

— Вот как-то, батько! Не удалось нам вольным духом подышать. Но я все равно утеку, — сказал Устим.

Яков угрюмо молчал. Но Семен понял, что и у него такая же думка.

— Убежать — дело нехитрое, — ответил Чухрай. — Да без бумаги далеко не уйдешь. Снова изловят. Надо с умом. Потерпите, братцы, может, я что и надумаю...

На другой день Чухрай принес им еду и пару старых кафтанов. А больше пока ничем помочь не мог.

Никола Аспориди, когда Чухрай обратился к нему с просьбой вызволить из беды земляков, только печально покачал головой.

— Не такое теперь, Семен, время, чтобы арестантов выручать. Скажи спасибо, что сам цел.

Лука отнесся по-иному. Выслушав Чухрая, он ударил его по плечу и неожиданно рассмеялся.

— Смотри, чего захотел! — Он долго хохотал, а когда увидел, что Семена обидел его смех, сказал шепотом — Пусть еще потерпят твои дружки. Вот морскую торговлю заведем — они мне понадобиться могут. Тогда мы их к делу и пристроим. Пусть потерпят...

Эти слова Луки Чухрай передал обоим арестантам. Они выслушали его хмуро, с явным недоверием.

— Сколь еще терпеть нам! Час каждый в этом тягле — хуже смерти. Мрут кандальные вокруг нас: то от горячки, то от голодухи, то от побоев. Ежедневно покойника хороним, — сказал Устим, — Силушки больше нет... Вот глянь батько. Он сбросил с себя подаренный Чухраем кафтан, и старый запорожец, перевидевший много страшного на своём веку, содрогнулся.

Грудь и спина арестанта были сплошь покрыты багрово-черными кровоподтеками.

— Вот как недавно отделал меня ефрейтор за одно нечаянное слово.

Семен, едва сдерживая слезы, простился с товарищами. Ныне он покидал их надолго. В новый далекий путь посылал его Лука.

Уходя в торговое странствие, Семен не позабыл наказать жене, чтобы она каждую неделю приносила обоим арестантам харчи. Одарка с усердием стала выполнять просьбу мужа.

Вид измученных Устима и Якова вызвал сострадание у старой женщины. Она часто, словно арестанты были ее сыновьями, отказывала себе в скудной, нелегко добываемой пище и несла им лучший кусок.

Приходя на обрывистый берег моря, где они строили крепость, часами стояла она под дождем, ожидая, когда им, занятым тяжелой казенной работой под неусыпным надзором грозного на вид унтера, будет возможно подойти к ней, взять кошелку с припасенной едой. Солдаты арестантской роты, завидев фигуру пожилои женщины, закутанной в суконный выцветший платок, шептали Устиму и Якову:

— Матушка ваша пришла.

Одарка даже к Маринке не поехала погостить, когда исполнился год ее сыну - так захватила ее новая забота. Ей казалось жестоким оставлять без доглядки Устима и Якова. При встречах они ей, словно родной, доверяли самое сокровенное. Мечтали, что, как только наладится морская торговля в Хаджибее, их выкупит из каторжной неволи богатый купец Лука. Ведь они привычны к мореходному делу.

— А не прикует ли он вас цепями к веслам, как галерников? — спросила Одарка. — Я, когда в Очакове да здесь в Хаджибее, полонянкой жила у турок, видывала, как на галерах гребцы, цепями гремя, веслами море пенили. Кнутами хлестали их...

— Ну такого у нас еще нету. Не дошли до этого паны наши, — горячо возразил ей Устим. — Да и галеры весельные купцам не надобны. Им корабли парусные выгодней. А с парусами мы добре знакомы.

Одарка радовалась вместе с ними. Может, и в самом-то деле корабли торговые придут в Хаджибей, и купцам мореходы понадобятся. Вот Лука их и приставит к мореходному делу. Тогда и воля им будет.

С тех пор Одарка часто стала поглядывать на море — не спешат ли в Хаджибей желанные кораблики. Но дни летели за днями, а море было пустынно. Лишь облака проплывали над ним, обманчиво похожие на белые корабельные паруса.

XXVI. ПЕРВЫЕ ЛАСТОЧКИ

Когда Одарка уже перестала ожидать, корабли, наконец, пришли. Было это погожим летом 1794 года. В Хаджибейском заливе появилось не два, не три, а сразу семь громоздких трехмачтовых парусников, принадлежащих греческим купцам. На мачтах их реяли турецкие флаги. Хаджибейская гавань только начинала строиться. Успели навалить лишь каменные насыпи, забить первые сваи — не везде еще их покрыли дощатым настилом. Вот к таким-то ненадежным причалам и пришвартовались первые заморские суда.

Команды кораблей, состоящие больше из смуглолицых горластых греков и пестро одетых чернокожих алжирских негров, начали выгружать из трюмов на шаткие, гнущиеся под ногами доски товары — тюки с сушеными фруктами и бочки вина. Разгрузка судов сначала шла медленно. Но вдруг у матросов неожиданно появились помощники. Неизвестно откуда взялись одетые в лохмотья, нечесаные, обросшие клочковатыми бородами люди. Они, не рядясь со шкиперами о том, как вознаградят их за труды, ловко взваливали тяжелые тюки на плечи, катили бочки, опережая в работе матросов.

Появление в гавани такого количества обнищалого люда удивило портовых чиновников (наиболее точная перепись населения в Одессе была проведена в 1797 году. По ее данным, в Одессе проживало уже 5 тысяч человек, из них 1223 беспаспортных). Они и не предполагали, что в Хаджибее скопилось так много непрописанных беглых.

Приход кораблей сразу внес оживление в городок. На улицах зазвучала разноязычная речь. Иноземные моряки в красных фесках, широкополых шляпах и чалмах заполни­ли кофейни и лавки купцов. Началась меновая торговля между иностранцами и местными жителями. Сразу в Хаджибее запахло апельсинами, пряностями. На женщинах появились платья, сшитые из ярких турецких тканей.

Греческие купцы дивились тому, что молодые женщины ходили свободно, без провожатых. Они по привычке оценивали их достоинства, потому что в городах Малой Азии вce еще процветала торговля невольницами, которой не брезговали заниматься некоторые из них.

Но в основном прибывших на кораблях негоциантов интересовало здесь одно - хлеб. Каждый греческий купец мечтал обменять свои товары на доброе пшеничное зерно и до верха наполнить им трюмы своего корабля, чтобы затем продать его в портах Малой Азии втридорога. Турция, Греция, весь Ближний Восток остро нуждались в хлебе.

Однако прибывшие в Хаджибей купцы на этот раз едва не потерпели неудачу. 1794 год выдался неурожайным - засуха охватила все Причерноморье. Правительство, опасаясь голода, запретило вывозить за границу хлеб. Лука Спиридонович и другие хаджибейские купцы от досады скрежетали зубами. Их попытка завязать выгодную торговлю с иностранцами на сей раз не удалась. Огорчение усилилось оттого, что крупнейший помещик граф Потоцкий, воспользовавшись запретом торговать хлебом, совершил выгодную сделку. Чумаки из его польских имений доставили в Хаджибей караван пшеницы. Он добился разрешения отправить польскую пшеницу за море и продал ее грекам по повышенной цене.

Корабли уплыли из Хаджибея не пустые. Они повезли в своих трюмах доброе зерно.

После ухода судов Хаджибей взбудоражили новые события. Сюда со всех концов империи стало съезжаться — и морем на украшенных флагами галерах, и в каретах — сановное начальство для торжеств по случаю основания нового града.

Из Херсона прибыл сам командующий гребной флотилией градостроитель вице-адмирал де Рибас, а с ним важные особы от военной коллегии и адмиралтейства. Приехали и чиновники от Екатеринославского и Таврического генерал-губернатора графа Платона Зубова, всесильного фаворита и посланцы Екатеринославского губернатора Хорвата.

Но новому градоначальнику де Рибасу присутствие на торжестве этих лиц показалось недостаточным. Он решил, что для вящей помпезности нужна колоритная фигура духовного звания, и пригласил в Хаджибей митрополита Гавриила, друга покойного Потемкина.

Кондрат и Селим, привезшие на хаджибейскии базар зерно из Тилигула, были удивлены скоплением титулованной чиновной знати. Кривыми, горбатыми улочками бывшего татарского форштадта к морю нельзя было ни пройти, ни проехать — так они были запружены каретами да бричками.

— Ого, сколько вельможных скопилось здесь! Такое мне лишь в Яссах при светлейшем довелось бачить, — сказал Кондрат Селиму, когда они проезжали на базарную площадь мимо форштадта.

— Как у хана на встрече паши... Зачем их столько? — спросил Селим. Его тоже разбирало любопытство.

На базаре они узнали, что завтра состоится праздник великий по случаю основания нового града.

Кондрат с Селимом чуть было не продешевили свой товар. На рынке хлеб ныне — засуха виновата — поднялся в цене. Они этого не знали. На Лебяжьей урожай был богатый — не подвела плодородная болотная низина.

Скупщики хаджибейских богатеев, как воронье, налетели на пшеницу Кондрата. Он уже хотел было и по рукам ударить с одним краснобаем и продать зерно по дешевке, но сзади его кто-то крепко, словно железом, пропечатал меж лопаток. Такую тяжелую руку имел только один знакомый ему человек — Чухрай. Кондрат, даже не оборачиваясь, мог узнать его по этому удару.

— Потише, Семен, я не столь дюж ныне... — Он не очень-то обрадовался Чухраю, имея на него большую обиду. Ведь ни Семен, ни Одарка не проведали их зимою в Лебяжьем, хотя Кондрат специально посылал за ними Селима с лошадьми.

— Да я, Дмитро, — по-новому назвал его Семен, — так зря не бью. Тебя надо и не так еще ударить. За дурницу зерно отдаешь, что в трудах тяжких добыто...

— Ты, дед, не мешай, — злобно огрызнулся скупщик, чувствуя, что выгодная для него сделка может не состояться.

— Что?! Ты, может, со мной побалакать хочешь? — грозно поднял седую косматую бровь Чухрай, надвигаясь на скупщика. — Говори, хочешь?

Тот побледнел, отпрянул от него в испуге и нырнул в толпу барышников. Скупщики хорошо знали, что со старшим приказчиком негоцианта Луки Спиридоновича Чухраем лучше не ссориться. Кое-кому из них уже пришлось отведать железных кулаков этого старика.

Хотя Кондрат и был раздосадован непрошенным вмешательством Семена, все же его не могло не потешить паническое бегство покупателей. Не мог он не позабавиться и видом старого запорожца: высокий, худой, как жердь, одетый в нарядный кафтан и казачью смушковую шапку, он казался молодцеватым и грозным. В то же время было в нем что-то смешное. «Молодец Семен», — подумал Хурделица, но вслух сказал:

— Что ж ты мне, старый, торговать помешал?

— Ох, и купец из тебя, Кондратко... тьфу, Дмитро, — поправился он. — Из тебя такой торговец, как из меня хвост жеребячий. Глядел я на твою торговлю с этими барыгами длинноносыми и не выдержал! Ведь они же тебе, сучьи дети, полцены за зерно давали. А ты, словно дитя неразумное, и рад. Я за твою пшеницу вдвое больше дам, а Лука Спиридонович мне еще спасибо скажут. Ну, а что с Одаркой к тебе на Лебяжье в гости не приехали, обиду на нас не держи. Не могли мы. — И Семен рассказал Кондрату о беде Якова и Устима, о своих беспокойных торговых странствиях и других делах, что помешали ему навестить их.

Выгодно продав Чухраю зерно, Кондрат и Селим поехали к нему на Молдаванскую слободу.

Домик, приютивший когда-то Хурделицу с Маринкой, по-прежнему выглядел таким же чисто побеленным и уютным. Он дорог был сердцу Хурделицы по счастливо прожитым здесь дням...

Семен и Одарка встретили его с Селимом, как родных, и угощали всем лучшим, что у них имелось. Хозяева ни за что не хотели отпускать их под вечер в обратную дорогу на Тилигул.

— Завтра глянешь на праздник и тогда в дорогу, — строго, словно приказывая, промолвил Чухрай. — Ведь не каждый день города закладывают. Дело сие и тебя касаемо! Ты же Хаджибей у турка отвоевывал. — Он дипломатично не упомянул о басурманах, чтобы не обижать сидящего рядом Селима.

Кондрат, как ему ни хотелось побыстрее вернуться к жене и сыну, решил остаться. Ведь верно говорил старый — это торжество и его касается. Кровью собственной полил он землицу приморскую.

Весь вечер гостеприимные старики расспрашивали его о том, как растет его сын Иванко, о Маринке, о привольной жизни на Лебяжьем хуторе. Попивая доброе вино, Кондрат рассказывал о своей новой крестьянской жизни. А когда замолкал, на помощь ему приходил Селим, пуская в ход свое восточное красноречие.

Уже время подошло к полуночи, когда их беседа была прервана громкими пушечными выстрелами, долетавшими со стороны моря.

Одарка испуганно перекрестилась. Гости вопросительно взглянули на хозяина. Семен весело захохотал.

— Не пугайтесь! Привыкать надобно. То корабли торговые пришли. Вот и палят — знак подают, что на рейде нашем якоря бросают. Лука Спиридонович ныне мне об этом сказывал. Он об их прибытии давно ведал...

XXVII. КОНЕЦ ХАДЖИБЕЯ

Солнечным осенним утром все жители Хаджибея собрались на широком пустыре недалеко от развалин старой турецкой крепости. Отсюда виднелась ершистая синева залива, где на якорях стояли три больших корабля. Сюда и привел Чухрай жену, Кондрата и Селима. Здесь уже толпилось высокое начальство, именитые богачи, негоцианты, духовенство. Лучи жаркого осеннего солнца искрили позолоту ярко-пестрых кафтанов и камзолов важных господ. Среди этого блеска первое место занимали сверкающие алмазами митра и ризы митрополита Гавриила — рослого краснощекого чернобородого человека, манерами своими похожего скорей на военного, нежели на смиренного служителя церкви. Рядом с молодцеватым митрополитом градоначальник де Рибас и инженер-полковник де Волан, оба невысокие и поджарые, казались невзрачными.

Многие заметили, что новый градостроитель находится в лихорадочном возбуждении. Обычно скупой в движениях своих, де Рибас сейчас оживленно жестикулировал. На его хитром желтоватом лице появилось невиданное ранее выражение надменного торжества. Он не мог сдержать обуявшее его чувство. Ведь то, к чему он стремился много лет, наконец, свершилось. Власть над тысячами людей и огромная сумма денег, ассигнованная на строительство приморского града, теперь в его руках. О, он сумеет распорядиться и тем, и другим!..

В группе богачей невольно обращал на себя внимание немолодой тучный щеголь. Его кафтан и шпага переливались драгоценными камнями. Это был богатейший помещик и коммерсант Прот Потоцкий. Он как бы возглавлял группу самых важных купцов, среди которых Кондрат заметил и Луку.

— Ну и ловок же Лука Спиридонович! В круг ясновельможных втесался как равный. А нас, что пашу отсюда султанского выкурили, гляди, и близко не подпускают — усмехнулся Чухрай, когда его и Кондрата, очищая место для господ, грубо толкнул в грудь солдат гарнизонной команды.

Кондрат, оскорбившись, хотел было уйти прочь вместе с Чухраем, но их остановила Одарка.

— Куда же вы? Постойте! Краса яка, бачите! На митрополите шапка от алмазов аж горит!

— Ох, и дурна ж ты баба! Ей-богу, дурна! — вылил свое раздражение на жену Семен. — В чем красу нашла? Каждый алмаз в шапке его — слеза наша. Ведь то он слезами нашими усыпан. — Последние слова Чухрая потонули в гнусавом пении дьякона.

Начался молебен.

После молебна митрополит зычным голосом произнес проповедь и зачитал рескрипт царицы, в котором вице- адмиралу де Рибасу, назначенному градостроителем Хаджибея, повелевалось создать здесь «военную гавань купно с купеческой пристанью». Кондрату и Чухраю понравилось то место рескрипта, где прозвучало имя человека, которого они так любили и уважали и которого почему-то не было в толпе раззолоченной знати: «...работы же производить под назиданием генерала графа Суворова-Рымникского, коему поручено от нас все строения укреплений и военных наведений в той стране».

Слова эти как-то успокоили обоих друзей.

После проповеди митрополит положил камень в основание фундамента будущего храма, названного в честь императрицы церковью святой Екатерины.

Затем духовенство, вице-адмирал и вся его бесчисленная свита направились закладывать основание других городских строений.

Когда процессия подошла к месту, где вехами были отмечены места будущих домов и сооружений, Кондрат увидел пару белых лошадей, запряженных в плуг. Митрополита подвели к плугу, чтобы он провел первые борозды нод фундамент. Гавриил пухлыми руками взялся за чепиги (ручка плуга (укр.). Погонщик — молодой широкогрудый парубок в белой парусиновой свитке — торопил вожжами лошадей. Они потянули плуг, и чепиги вырвались из неумелых рук митрополита. Лемехами заскрипели по твердому грунту. В толпе засмеялись.

— Не гож святой отец ораты!

— На поле робыть — не молитву читать...

Тогда погонщик пришел на помощь Гавриилу, побагровевшему от досады. Он привычно положил широкие ладони на чепиги, и плуг, глубоко врезаясь в землю лемехами, протянул ровную борозду. Митрополит важно двинулся за ним, держа руку на плече пахаря.

Наблюдая за ними, Кондрат почувствовал, как Селим крепко, до боли, сдавил его локоть.

— Ты что? — спросил он ордынца.

Тот молча указал глазами на холмик, в нескольких дюймах от которого прошла борозда. Это была могила Озен- башлы.

Селим побледнел и тяжело задышал от волнения. На его ресницах дрожали слезы. Тоска сжала сердце Кондрата. Как успокоить Селима? Ведь еще немного времени пройдет, и от могилы Озен-башлы не останется следа. На eго месте будет выстроено какое-то здание. Неужели все в мире так непрочно? Даже после смерти?..

Охваченный грустью, он все же нашел в себе силы утешить друга. Обняв его за плечи, Кондрат стал рассказывать ему о том, что их домик в Лебяжьем тоже стоит па чьей-то могиле, что, может, и его, Кондрата, кости, тоже какие-нибудь люди потревожат в земле...

— Жизнь, брат, это сила, она все подомнет. Все! — горячо убеждал он побратима.

Селима успокоил не столько смысл слов товарища, сколько участие, которое звучало в голосе Кондрата. А может быть, он смутно понял, что это закон — новая жизнь побеждает, и возникают города и села там, где ранее были пустынные степи, раздольные кочевья да тихие погосты.

В толпе Кондрат с Селимом потеряли Чухрая и Одарку. Но когда вернулись домой, старики уже ожидали их.

Чухраю не терпелось откровенно высказать Хурделице все, что наболело у него на душе.

— Обижены долей мы с тобой, Кондратко. Видно, не о баталиях помышлять нам нужно было, а о грошах, как Лука. Тогда бы и нам почет был, — рассуждал дед.

— А кто б тогда этот край вызволял? До сих пор бы пашам, ханам, султанам да сераскерам всяким кланялись... Так, что ли? — возразил он Семену. — И совсем не жаль мне, что я не гроши, как Лука, считал, а саблей басурманов сплеча жаловал. Не завидую я, Семен, нисколько ни Луке - хозяину твоему, ни иным богатеям. Слава тогда гладка, когда получаешь ее по заслугам. А у них они разве есть? Мы бились за славу отечества, хотя попы не нас сегодня славили, а царица для нас ордена не прислала. Да и тебя, дед, более генерала того, золотом сверкающего, почитаю... Чухрай с удивлением слушал речь Хурделицы. Он не знал, что Кондрат так добре разбирается в том, о чем он, старый Чухрай, и думать боялся.

— Башковит ты, Кондратко! — вырвалось у Семена.

— Это мне, бывало, еще дед Бурило говорил. Да что толку! — усмехнулся Хурделица.

— Вот и я про то, — ухватился Семен за возможность поспорить. — Что толку! Измаил взяли, кровью своей залив стены неприступные, а ныне землю сию по Днестр снова турку по договору отдали. И вновь буджакские орды неподалеку бродят. За что же кровь лилась?

— Ну, ты, Семен, неправ. Толк великий есть. А хребет мы турку под Измаилом сломали на веки вечные. Он свою силу теперь потерял, не страшен... Да и орда уже не та. Придет время — вернем свои земли придунайские.

— Вернем! Вернем! Может, и волю, у нас панами по­хищенную, вернем? — заворчал старик.

— И волю!

— Ждать только, думаю, долго. Знаешь, пока солнце изойдет — роса очи выест.

— Не мы воли добьемся, так внуки наши — Кондрат говорил с каким-то ему ранее неведомым убеждением. Спокойная уверенность его слов подействовала на Семена.

— Ладно. Хай будет не нам, так внукам нашим доля великая, — сказал он и наполнил вином стоящую на столе кружку. — Давай за сынка твоего!

Они выпили вино. Чухрай хотел снова наполнить кружки, но Одарка, заметившая, что супруг уже порядком охмелел, убрала сулею с вином со стола.

— Годи! Спать пора, — строго поджала она полные губы.

Чухрай вскипел было, но, встретившись с осуждающим взглядом супруги, сразу обмяк.

— Ладно. Коли жинка говорит, все равно по ее будет, — пробурчал он и, безнадежно махнув рукой, пошатываясь, направился к постели.

Кондрат уснул не сразу. Он был возбужден не столько выпитым вином, сколько впечатлениями дня. В его памяти прочно засело странное слово, которое сегодня несколько раз повторили проходившие мимо него офицеры из свиты де Рибаса. Слово было звучное, приятное, похожее на название Едисанской орды. По смыслу разговора Кондрат понял, что теперь так будет назван Хаджибей. Засыпая, он повторил это слово:

— Одесса! Одесса!..

XXVIII. ОДЕССА

(когда, где и кто впервые произнес слово «Одесса» и назвал им Хаджибей, до сих пор историки точно не знают. Указ о переименовании Хаджибея в Одессу не найден и, по всей вероятности его ни когда и не было.

В официальных правительственных документах слово «Одесса» начало появляться с января 1795 года. Однако так, по-новому, Хаджибей начали называть значительно раньше, еще весной 1794 года.

Существует легенда о том, что Хаджибей был переименован в Одессу на придворном балу 6 января 1795 года. Другая популярная версия утверждает, что слово «Одесса» родилось как результат остроумия придворных, которые французский язык предпочитали своему родному русскому: от слияний французских слов assez (достаточно) и deau (вода) получилось новое — assezd'eau. В Хаджибее, действительно, было достаточно воды. Широкое море шумело у его стен.

Наиболее вероятно, что к рождению нового названия города причастна Академия наук (об этом пишется и в Указе от 27 января 1795 года). Ученые в то время ошибочно считали, что Хаджибей расположен на месте, где в глубокой древности находилась греческая колония Одиссос. Желая сделать это слово благозвучнее, а, главное польстить Екатерине II, намекая, что это название дается в ее честь сделали Одиссос женского рода — Одесса. Польщенная Екатерина утвердила это новое название Хаджибея)


Слово это сразу понравилось народу, которому «Хаджибей» напоминал о ненавистном турецко-татарском иге. Устиму и Якову новое название стало ведомо одновременно с вестью о том, что скоро Одесса станет вольным городом, поведет свободную беспошлинную торговлю с заморскими странами, и гавань, которую они начали строить, забелеет от корабельных парусов. Слово «вольная» волновало всех солдат, но в первую очередь так называемых арестантов.

Устим и Яков теперь строили корабельную пристань — широкий мол, длинным прямоугольником уходящий в море. Они вручную забивали в песчаное дно огромные сваи, насыпали вокруг них камни. Во время прибоя их часто накрывало высоко волной, сбивало с ног, относило от берега.

— Эх, уплыть бы, — Произносил Устим, выплевывая соленую, пахнущую водорослями воду и указывая рукой туда, где море сливалось с небом.

— И уплывем! — коротко отвечал Яков, сердито хмуря огненно-рыжие брови.

В последнее время он все отмалчивался, редко раскрывал свои узкие крепко сжатые губы. И глядел, глядел с тоской на торговые корабли, которые заходили в гавань. Не так давно он проплыл на утлой казачьей лодке отсюда до самого Дуная. Теперь его манил морской простор. Он мечтал о матросской работе и все крепче верил, что скоро их все же вызволит купец из неволи.

— Потерпим, — иногда говорил он, подбадривая себя и Устима.

А терпеть им приходилось немало. Они строили не только большой мол, но еще и малое жесте — гавань для гребных судов, элленги, верфи, две пристани, здание порта, адмиралтейство, таможню, частные дома — и равняли берег для карантинной гавани. Работы становились все тяжелей, а харчи и условия жизни для казенных людей — все хуже.

Лишь в дни, когда из Херсона или Севастополя приезжал Суворов, еда сразу становилась лучше, а командиры — ласковее. Такие внезапные перемены не оставались незамеченными.

— Суворов опять у нас объявился, значит, ныне каша с салом будет, — говорили солдаты, завидев любимого полководца, стремительно сбегающего с береговой крутизны в порт, к морю.

Но Суворов все реже и реже появлялся в гавани. А потом и совсем уехал командовать войсками в Польшу.

Перед своим отъездом Александр Васильевич сделал все, чтобы строительство нового города и гавани шло лучше и быстрее. Фельдмаршалу Петру Александровичу Румянцеву-Задунайскому он послал рапорт, где просил распоряжения использовать черноморских казаков на нужных работах (Суворов. Документы, т.III, М., Воениздат, 1952)

Новые сотни и сотни солдат и казаков вливались в армию строителей. Работы приняли еще больший размах, но жизнь рядового люда сразу намного ухудшилась.

Иосиф Михайлович де Рибас, не чувствуя над собой суворовского надзора, стал беспощаден. Каждый грош был ему дороже жизни простого человека. Он, один из поставщиков войска, заботился лишь о собственной прибыли.

Де Рибас знал, что солдатам и казакам дают гнилой провиант: муку, смешанную с песком, в которой копошатся черви, и затхлую крупу. Знал и допускал все эти безобразия. Не беспокоило его и то, что зимой, возвратясь с тяжелых работ, полузамерзшие люди спали в сырых нетопленных казармах. Смертность в Одессе среди рядового состава возросла до невиданных размеров. За год команда, в которой находились Яков и Устим, вымерла почти сплошь — уцелело лишь пять человек. Рудой и Добрейко тоже погибли бы, если бы им не помогала Одарка.

Чухрай опять повел торговый обоз. Год выдался неурожайным, и приношения Одарки стали теперь редкими и скудными. Она сама порой голодала, но ее краюха хлеба не раз спасала жизнь арестантам.

Несмотря на эту помощь, они окончательно обессилели и потеряли веру в то, что когда-нибудь их «выкупят» из каторжной неволи. Эту веру в них убило известие о том, что уж год, как Лука Спиридонович собственный корабль завел, а их к себе не забрал. Видно, купцу совсем не нужны ни они, ни их матросские руки. Последняя надежда на свободу исчезла, и Устим перестал сдерживать себя. Он все чаще и чаще вступал в перебранки с ефрейторами, становясь все неистовей после каждого наказания.

Весной 1796 года он грубыми словами обозвал унтера и был отведен на гауптвахту, откуда его, залитого кровью, без сознания, приволокли два гарнизонных солдата и бросили в казарме на пол. Яков уложил Устима на нары. Он невольно подивился, до чего легок стал этот некогда грузный и сильный человек.

В бреду он выкрикивал мятежные слова, пытаясь подняться со своего ложа. Умер Устим к утру.

XXIX. ЛУКА ОПЛАТИЛ СЧЕТ

После смерти друга отчаяние охватило Якова. Запретные колодники, как тогда называли арестантов, жили в казармах, расположенных недалеко от развалин старой турецкой крепости. В свободные минуты Яков часто смотрел на ее руины. Рассматривая развалины черных стен, он, то вспоминал день, когда сбил со шпиля крепостной башни турецкий полумесяц, то обдумывал план побега. Иногда ему хотелось рассказать самому градостроителю господину вице-адмиралу о муках своих. Может, ему неведомо о страданиях народных? Мысль эта так захватила Якова, что он однажды чуть было не бросился на колени перед вице- адмиралом, когда тот шествовал со своей свитой мимо казармы.

Де Рибас торопился осмотреть строительство огромного здания — адмиралтейского управления. Остановили Якова долетевшие до его слуха слова самого вице-адмирала, сказанные молоденькому офицеру:

— Жалость к солдату вредна, мой друг...

Яков оцепенел. Видно, и впрямь он рехнулся с горя, что захотел у панов справедливости искать!..

Неожиданно пришла помощь со стороны тех, в кого он давно уже потерял веру. На этой же неделе к нему пришел вернувшийся из своего чумацкого похода Чухрай. Оh был взволнован вестью о том, что Устим умер. Яков никогда еще не видел такого гневного блеска в глазах старого запорожца. Семен торопливо сунул Якову узелок с едой и, буркнув: «Я покажу ему, толстопятому!», ушел.

Позднее Яков узнал, что Семен имел короткую, но горячую беседу с Лукой и говорил с ним предерзко — не как со своим хозяином-благодетелем, а как с человеком, который не выполнил своего обещания.

Решительный тон Семена подействовал на Луку. В его планы совсем не входило ссориться с Чухраем. Старик был ему еще нужен, и, добродушно улыбнувшись, хитрый купец сказал:

— Хорошо, что напомнил. А то, было, позабыл... Что ж вызволим... Только втолкуй своему Якову, что он мне теперь жизнью обязан, — И Лука приказал казачку привести к себе господина прапорщика Мускули - шкипера и владельца шхуны, которую он зафрактовал у грека для торговых рейсов.

С Мускули, греком, принявшим русское подданство, Лука давно уже вел какие-то коммерческие дела.

На другой день Чухрай опять навестил Якова. Он сообщил ему план побега и передал тоненькую, полую внутри, камышовую трубку.

К вечеру, по окончании работ, когда ефрейторы начали строить «запретных колодников» в ряды, чтобы вести их на ночлег в казармы, Яков незаметно соскользнул под настил пристани. Обхватив одну из свай, зажав камышовую трубку в губах, он тихо опустился в спокойную, нагретую за день солнцем воду. Через несколько часов, когда замолк шум поисков, а над морем уже опустилась теплая южная ночь, он услышал мерный скрип уключин. Скоро к молу подошел маленький ялик, и кто-то трижды ударил ладонью о воду. Это был условный сигнал

Бесшумно разрезая волны, Рудой подплыл к ялику. Чухрай и незнакомый ему коренастый человек, молча втащили его в лодку и поплыли к стоящей на рейде шхуне.

Не прошло и часа, как сытно накормленный, одетый в полотняные матросские порты и куртку, Рудой лежал на мягких, пахнущих смолой тюках в трюме шхуны.

Утром его разбудил арапчонок в красной турецкой феске и позвал к шкиперу.

В шкиперской каюте коренастый смуглолицый мужчина, тот самый, что сидел вчера за рулем ялика, показал ему грамоту, написанную на синей гербовой бумаге.

— Это паспорт твой, — плохо выговаривая русские слова, сказал он. — Получишь его через пять лет, когда отработаешь деньги, которые уплатил за него твой хозяин. Отныне ты — уволенный в отставку солдат греческого дивизиона с острова Родоса. Разумеешь? Это ничего, что ты рыжий. Рыжие греки тоже бывают, — раскатисто захохотал шкипер. — Имя твое теперь Георгий. Фамилия — Родонаки. Это ты хорошо должен вбить на всю жизнь в свою рыжую башку. Разумеешь? Повтори: Георгий Родонаки.

Яков повторил.

— Ну вот, ты, кажется, не дурак... Мне говорили, что ты уже ходил по морю. К парусу и рулю привычен? Хорошо! Кормить тебя будут три раза в день — досыта. Твое же дело - поменьше болтать, побольше работать. Тогда тебе кое-что перепадет на вино. Разумеешь ?

Яков молча кивнул головой.

— Ну, коли так - марш на палубу брашпиль вертеть! Сейчас якорь выбирать будем.

Новокрещенный Георгий Родонаки вышел из каюты шкипера на палубу.

Вместе с другими матросами он молча налег грудью на деревянный рычаг брашпиля. Когда выбрали якорь, подняли паруса и шхуна начала медленно выходить из залива в море, Яков облегченно вздохнул.

Город, где ему пришлось изведать столько горя, наконец, остался за кормой судна.

XXX. «СЕРДЦЕ МОЕ ОКРОВАВЛЕНО...»

Фельдмаршалом возвратился Суворов на юг Украины в 1796 году. Новые победы, одержанные им в польскую кампанию, еще более упрочили его славу. Но ни самый высокий чин русской армии, ни почести, которые с запозданием, скрепя сердце, все же воздала ему императрица, не вскружили ему голову, не сделали его ни важным, ни тщеславным.

Он по-прежнему был таким же скромным, простым Суворовым, ненавистником барской праздности и лени, неспособным почивать на лаврах. И снова его потянуло туда, где он больше всего был нужен, — на берега черноморские, заканчивать начатое им здесь строительство новых городов, гаваней, укреплений...

В Одессе Суворов появился неожиданно. Стремительный как всегда, на своем любимом казачьем коне сразу обскакал он весь город, побывал в крепости, в порту. Ему хотелось как можно скорее своими глазами увидеть все, что возникло здесь за два года его отсутствия. А изменилось за это время многое. Неузнаваемым стал Хаджибейский форштадт. На месте кривых переулков, ордынских землянок и понор, крытых лошадиными и верблюжьими шкурами, пролегли теперь прямые улицы из красивых двухэтажных казенных, а больше так называемых партикулярных (гражданских) зданий итальянского типа - с нишами, колоннами, балконами. Дома были построены из местного камня — золотистого ракушечника. Принадлежали они дворянам или купцам.

Бедные землянки и убогие лачужки переместились на окраины города, в его слободки - Пересыпь, Молдаванку, а также в ближайшие деревни и хутора.

Щурясь от яркого весеннего солнца, Суворов с интересом разглядывал большое красивое здание, принадлежащее генералу князю Волконскому. Оно было похоже на замок, обнесенный каменными строениями. (это здание впоследствии было куплено у Волконского бароном Ренно и превращено в гостиницу. Здесь в 1823 году жил Пушкин)

Внимание Александра Васильевича привлекла также обширная Базарная площадь, окруженная деревянными лавками. К площади вели строящиеся в две линии каменные и деревянные магазины - будущий гостиный ряд.

Не ускользнули от его взора и склады для хлеба, три ветряные мельницы, глиняные сараи, где размещались фабрики, делающие пудру и сальные свечи.

Новый город был не похож на другие черноморские города - Николаев и Севастополь. Здесь было больше шумного оживления, яркой пестроты костюмов, иноземного говора, меркантильной суеты. Она, эта пестрота и суета была везде - и на улицах, и в гавани, и в греческих кофейнях на берегу моря, где, прихлебывая крепкий кофе, негоцианты совершали свои коммерческие сделки. Этот торговый дух особенно чувствовался в гавани, - там на рейде стояло много русских и иностранных купеческих кораблей. Некоторые суда, пришвартовавшись к пристани, выгружали товары. Оживленная, шумная толпа торговцев и моряков встретила Суворова у глиняных зданий карантина и таможни.

Новая гавань вызвала большой интерес у Суворова. Малая жесте - так называемый Платоновский мол, пристанище для судов гребной флотилии, получивший свое название в честь фаворита царицы Платона Зубова; новые длинные, во всю Карантинную гавань, казармы для матросов, а выше, на склоне берега, красивый дом де Рибаса понравились Александру Васильевичу.

Да и весь город, так чудесно поднявшийся на месте турецко-татарской деревушки, произвел на него отрадное впечатление. Суворов хотел было уже направить своего коня к дому де Рибаса, чтобы от души поблагодарить его за усердие перед отечеством, как вдруг взгляд фельдмаршала упал на казаков-черноморцев, которые, сгибаясь под тяжестью, тащили на плечах сосновые сваи для постройки адмиральской пристани. Александр Васильевич сразу остановил лошадь.

— Помилуй бог! Что за странный заморенный вид у этих воинов? Они еле ноги волочат! И какие у всех худые лица. Словно у защитников крепости, что много дней томились без пищи в осаде... Разве такими должны быть российские чудо-богатыри? Суворов подъехал к черноморцам поближе. При виде фельдмаршала казаки сбросили свою кладь с плеч - бревна глухо грохнулись на землю.

Что вы, братцы, еле ногами двигаете? Иль плохо кормлены? - спросил с легкой иронией фельдмаршал. Черноморцы угрюмо молчали.

— Правду говорите. Я — Суворов.

— Да какое кормление! Хлеб с землей едим, - раздался сзади несмелый голос.

— Кашу с червями на обед...

— Мрем с голодухи.

— Вся команда наша вымерла. Последние остались... Суворов легко спрыгнул с коня. Отдал поводья одному из черноморцев и спросил:

— Где кашевары? Знаешь?

— Точно так, ваша светлость!

— Hу, веди меня к ним живее.

И пяти минут не прошло, как Александр Васильевич уже пробовал вонючее варево, кипевшее в котлах. И не только сам пробовал, но и заставлял есть затхлую сухую кашу и господ офицеров, и командиров частей, где варилась эта "пища", угощал интендантов. Даже самого военного коменданта Одессы. генерал-майора Федора Ивановича Киселева попотчевал ею.

А как Суворов разнес интендантов и самого градостроителя, ведающего провиантским снабжением — Иосифа Михаиловича де Рибаса! Особенно бушевал он, когда на складах обнаружил гнилой, червивый провиант, от которого болели и умирали люди. Не позабыл фельдмаршал заглянуть и в недавно построенные казармы, где в сырости и холоде ютились казаки черноморского гренадерского корпуса.

Много бесчеловечного и преступного открылось Суворову, и он гневно упрекнул в приказе командующего дивизией князя Григория Семеновича Волконского, владельца роскошного особняка, которым он еще недавно любовался.

Но самое ужасное лихоимство, из-за которого гибли сотни людей — солдат и казаков, строящих Одессу, Суворов увидел, когда стал проверять хозяйство де Рибаса. Это по его вине смертность в Одессе среди рядовых дошла до одной четверти штатного состава войск в год!

Люди умирали и от плохого питания и от гнилой питьевой воды, от простуды, которую получали в сырых и хо­лодных жилищах, от изнурительных работ...

Александр Васильевич глядел на длинные колонки фамилий погибших, и перед его глазами как бы вставали в ряды крепкие, сильные чудо-богатыри, с которыми не раз он добивался победы в сражениях. Руками этих погибших людей можно было построить десяток таких городов, как Одесса! С душевной болью он свернул листы с именами погубленных — все, что осталось от неведомо где похороненных воинов.

Суворов умел владеть своими чувствами и подавил гнев. Он не мог выгнать со службы вельможных преступников. Не только де Рибаса или Волконского, но даже меньшую сошку, как, например, генерал-майора Киселева. Слишком сильны они были своими связями при дворе императрицы. Никогда не даст их в обиду царица и ее любимец Платон Зубов.

Но он, Суворов, сделает все, что в его силах. И Александр Васильевич тотчас отдал приказ: немедленно удалить со службы наиболее виновных в преступлениях соучастников де Рибаса и Волконского.

И вот тут-то перед Суворовым во всей своей зловещей неприглядности предстал вице-адмирал. Де Рибас дал тысячу червонцев для подкупа кого следует, чтобы показать в отчетах погубленных им казаков и солдат живыми, а потом — в новых отчетах — снова показать их умершими. Таким образом он хотел свою вину в смерти сотен людей свалить на Суворова (Суворов. Документы, т. III).

Честный и прямой, Александр Васильевич был потрясен интригой вице-адмирала и уехал в Тульчин подавленный.

В письме Ивановичу Хвостову от 16 апреля 1796 года Суворов писал: «Третий бугский [батальон] простительнее других.

Казачья пешая команда вымерла в Одессе - из 150 человек, а сверх того 6 - в одну последнюю неделю. Полоцкий (полк) был в Тирасполе в сырых казармах недалеко от князя Г. С. Волконского. Что на это скажете?.. Сердце мое окровавлено больше об Осипе Михайловиче, нежели о торговой бабе Киселеве. В С.-Петербург, первый видя мой оборот сюда, утая зло... послал тотчас 1000 червонцев, чтоб воскресить больных по лазарету и меня омрачить».

Да, крепко окровавил сердце Суворову черными делами своими Иосиф де Рибас.

XXXI. ГОЛУБАЯ ТЕТРАДКА

Окружающие Суворова офицеры все чаще и чаще видели затаенную грусть на его лице. Они догадывались о ее причинах. Александр Васильевич всю жизнь вел упорную и, увы, безнадежную борьбу не только с бездарными, тупыми сановниками и горе-полководцами, но и со всякого рода казнокрадами, которые крепче пиявок присосались к русской армии. Суворов сам сознавал всю сложность этой борьбы. На место выгнанного казнокрада или бездарного начальника приходили другие, такие же или худшие. Честному бескорыстному патриоту Суворову трудно было найти себе место среди придворной знати, высокопоставленных карьеристов. В глазах царицы и ее двора бескорыстность и прямота великого полководца были явлением непонятным. И Александра Васильевича порой опасались, относились к нему, нужному, но странному чудаку, с недоверием. А он никак не мог не вступать в столкновения с теми, кто вредил армии российской...

И знать в свою очередь мстила ему. Двор Екатерины II не прощал Суворову смелых и справедливых упреков, стараясь всячески унизить его, отравить ему жизнь мелкими неприятностями. Против него велись бесконечные интриги.

Де Рибас много лет, как и подозревал Суворов, с тайным недоброжелательством относился к нему. Но только теперь Александр Васильевич окончательно убедился в этом. Его невольно заинтересовала фигура этого ловкача. О начале блистательной карьеры де Рибаса ходили невероятные, противоречивые слухи. В чем секрет, что де Ри­бас, только появившийся в России, сразу же был обласкан императрицей?..

У Александра Васильевича была привычка вслух рассуждать с самим собой, и его адъютанты часто слышали, как он, словно обращаясь к кому-то, задумчиво повторял:

— И с чего бы лживка, лукавка, двухличка, да на море бестолковка, а, помилуй бог, — в адмиралы?!

Или:

— Итальянцы у нас немцев и французов не обгоняли, а этот, гляди, всех обставил! С чего бы?

И вот однажды Суворов нашел у себя на рабочем столике маленькую, размером в осьмую листа, тетрадь. Не заметить ее было невозможно. Аккуратно обернутая в голубую бумагу, она лежала поверх стопки любимых книг фельдмаршала.

Суворов, как только увидел ее, невольно взял в руки и, раскрыв на первой страничке, прочитал написанный бисерным ровным «штурманским» почерком заголовок:

«Удивительная карьера и похождения дона Иосифа де Рибаса-и-Бойонс (Don Josph de Ribas-y-Bouons), сочиненная лейтенантом флота Российского и кавалером, коий был знакомым оного де Рибаса во время плавания на линейном корабле «Три иерарха» в 1769—74 годах».

Александр Васильевич удивленно поднял брови и кликнул своего денщика Прохора.

— Кто дал тебе сию тетрадь?

— Никто, ваша светлость.

— А кто заходил в комнату во время моего отсутствия?

— Да многие...

— Припомни.

— Запамятовал, ваша светлость...

— Тьфу, что за наваждение! Очевидно, кто-то из адъютантов подсунул мне сие сочинение. — Суворов улыбнулся и стал листать голубую тетрадь.

XXXII. «КНЯЖНА» ТАРАКАНОВА

«Дон Иосиф де Рибас-Бойонс родился в Неаполе 6 июля 1749 года. Отец его дон Михаил де Рибас, испанский дворянин из Барселоны, вступил на неаполитанскую службу директором министерства государственного управления и военных сил. Занимал эту должность 19 лет. Мать Иосифа — Маргарита Плюнкет, из старинной ирландской фамилии Дункан. 4 июля 1765 года семнадцатилетний Иосиф де Рибас за заслуги отца королем Фердинандом IV был зачислен подпоручиком в Самнитский пехотный полк. На этой службе он оставался до начала 1769 года. В это время Иосиф де Рибас случайно познакомился с одной молодой женщиной. Она называла себя то Елизаветой — принцессой Азовской, то принцессой Владимирской... То утверждала, что является внучкой самого императора Петра первого — единственной законной претенденткой на русский престол. Впоследствии она стала известной под именем княжны Таракановой.

«Княжна» жила роскошно. Деньги она получала от своего покровителя, злейшего врага России князя Радзивилла, а также от других своих поклонников, среди которых был и престарелый английский посланник лорд Гамильтон.

В это время Россия воевала с Турцией. Высокие покровители «княжны» готовили ее к отправке на театр военных действий. Они рассчитывали проникнуть в стан действующих против Турции русских войск и провозгласить ее там законной императрицей всея Руси, чтобы начать смуту и интервенцию в нашем отечестве.

Очевидно, создатель сего коварного плана князь Радзивилл надеялся повторить вариант, который удался польским магнатам в смутное время с самозванцем Лжедимитрием...

«Княжна», хотя и имела именитых покровителей, не брезговала встречаться со многими красивыми молодыми людьми и рангом пониже, чем Радзивилл или лорд Гамильтон.

Подпоручик Самнитского полка также обратил на себя ее внимание. Несомненно, что он не только был с ней близко знаком, но и сумел проникнуть в ее тайные замыслы.

Мне неизвестна причина, которая заставила де Рибаса из Италии устремиться в Ирландию. Говорили, что он мечтал при посредстве своего родственника лорда В... сделать там карьеру. По пути в Ирландию, в Ливорно, он был представлен графу Алексею Григорьевичу Орлову, который тогда приехал в Италию для «необходимого лечения», как он всем говорил. А на самом деле, руководить, по поручению матушки-государыни, антитурецким восстанием на Балканах и Греческом архипелаге. Орлову нужны были ловкие, хитрые люди. Эти качества он сразу заметил в де Рибасе и предложил ему вступить волонтером на русскую службу. Сделать карьеру в России де Рибасу показалось легче, чем в Англии. Он сразу принял предложение Орлова.

В сентябре 1769 года он уволился из королевских неаполитанских войск, а в ноябре в Средиземном море появилась наша русская эскадра, которая пришла из Балтики, чтобы учинить диверсию Турции с тыла.

Я служил тогда на 66-пушечном линейном корабле «Евстафии», где держал флаг сам командующий эскадроном адмирал Григорий Андреевич Спиридов.

Вскоре общее командование нашей эскадрой принял прибывший из Ливорно граф Алексей Григорьевич Орлов. И на корабле нашем появился его новый протеже — смуглолицый, с лисьим лицом, проворный юноша, который вскоре получил у нас тайное прозвище «Уши Алексея Григорьевича». Хотя новый волонтер не важничал и охотно шел на сближение с нами, мы опасались с ним вести откровенные беседы и по возможности избегали его дружбы.

Сторонился де Рибаса и я, хотя особа его и возбуждала мое любопытство. Уже тогда я думал, что сей итальянец со временем станет видной персоной в нашем отечестве и заткнет за пояс других ловких авантюристов. По этой причине я с первого же дня знакомства с ним стал интересоваться его судьбой...

Должен сказать, что в этом отношении мне повезло. Все четыре года, пока наши корабли находились в морях Греческого архипелага, я плавал на одном судне с де Рибасом. Не изменилось положение и после славного сражения, где наш «Евстафий» был взорван в бою. Среди спасшихся матросов и офицеров этого корабля оказались я и интересовавший меня волонтер. Сразу же нас обоих перевели на линейный корабль "Три иерарха", где держал флаг командующий русскими силами в архипелаге граф Алексей Григорьевич Орлов.

Таким образом, провидение послало мне возможность не только далее пребывать в непосредственной близости к де Рибасу, но еще и около его высокого покровителя. Вскоре я убедился, что не ошибся в своем волонтере. Его счастливый час пробил! Случилось это через четыре года после вступления его на русскую службу, когда наша эскадра одержав прогремевшие на весь мир виктории над турками, возвращаясь домой после Кучук-Куинарджийского мира в 1774 году, вновь вошла в италийские воды. Наш корабль тогда встал на якорь в живописнои бухте.

Тогда-то граф Орлов и получил от матушки-государыни нашей секретнейший пакет, в коем ему повелевалось найти «всклепавшую на себя имя» самозванку и любыми средствами, дабы уберечь отечество наше от опасной смутьянки, изловить ее и доставить под крепкой стражей в Россию.

Тут на помощь Орлову и пришел де Рибас. Он хорошо знал ту, кого поручалось поймать Орлову, и, как добрый охотничий пес, навел графа на верный след.

Надобно сказать, что в то время «княжна» жила трудно. Мир, заключенный Россией с Турцией, нанес сокрушительный удар по замыслам Радзивилла и его единомышленников. Поскольку война окончилась, отправить самозванку на дунайскую границу для смуты в русских войсках уже было невозможно. У польского магната сразу пропал всякий интерес к «княжне». Предлог для разрыва нашелся сразу.

Ночью стражей был пойман молодой шляхтич из свиты князя, который пытался проникнуть в спальню "княжны" Этого было вполне достаточно, чтобы Радзивилл, ранее снисходительно относившийся к ее увлечениям, навсегда покончил знакомство с легкомысленной авантюристкой и лишил ее денежной помощи. Появление богатого графа для обнищавшей «княжны» было почти спасением. Алексей Григорьевич Орлов, богатырь и красавец (хотя лицо его обезображивал шрам, полученный им в кабацкой драке), без особого труда завоевал благосклонность «княжны».

Богатые пиры и праздники в ее честь потрясали маленькую Рагузу. Говорят, что не без помощи де Рибаса Орлову удалось внушить «княжне», что достаточно лишь ей появиться на любом корабле нашей эскадры, как русские моряки сразу провозгласят ее императрицей, а затем, по прибытии в Кронштадт и Петербург, взбунтуют всю страну и посадят ее царицей на престол.

Самозванка поверила. Да и не мудрено — слишком уж соблазнительны были для нее посулы. К тому же она была влюблена в графа, брюхата от него... А Орлов так искренне клялся ей в преданности и заверял, что весь могучий российский флот, которым он командует, готов присягнуть ей как новой законной государыне.

Мне и поныне не забыть того дня, когда погожим утром к нашему линейному кораблю под звуки музыки причалил украшенный флагами баркас и по трапу на палубу поднялась, опираясь на руку графа, молодая женщина. Мне памятна ее гибкая стройная фигура, затянутая в бархатное вишневого цвета платье. Красивое смуглое с ямочками на щеках лицо улыбалось. Смелые карие глаза с любопытством рассматривали русских моряков.

Весь экипаж нашего корабля в полной парадной форме, в том числе и я со своей вахтой, были выстроены на верхней палубе. Могучим троекратным «ура!» приветствовали мы Орлова и его спутницу. Они прошли на командный мостик, после чего экипажу было приказано разойтись. Как только мы, моряки, очистили палубу, на ней, сверкая примкнутыми к ружьям штыками, появились гренадеры. Они бросились на мостик, окружили Орлова, «княжну» и ее свиту. Затем, взяв под стражу, развели их по разным каютам.

К дверям каюты арестованной «княжны» наш капитан-бригадир Грейг приставил двух часовых. Через несколько минут Орлов покинул корабль. По его приказанию «княжне» доставили в апельсине записку, где он извещал ее, что, к великому прискорбию, их замысел не удался. Он, мол, также находится под арестом. Очевидно, Орлов хотел как-то обелить себя в глазах обманутой им жертвы.

Но графа совсем не тревожила ее дальнейшая судьба. Спектакль, затеянный им, был разыгран блестяще. Он с честью выполнил августейшее повеление: опасная самозванка поймана. За этот подвиг его должны были хорошо наградить. Я заметил, что графу, когда он покидал корабль и прощался с нами, офицерами, невмоготу было скрыть самодовольную улыбку.

Мне говорили, что жители Рагузы, узнав о предательской игре Орлова, устроили ему обструкцию. Но в Петербурге - вскоре он выехал в Россию - государыня щедро наградила его за услугу.

Лишь только пополнили мы трюмы корабля необходимыми для дальнейшего плаванья припасами, как наше судно снялось с якоря и взяло курс на Кронштадт.

Никогда не участвовал я более в столь стремительном плавании. Мы мчались на всех парусах, делая лишь по необходимости короткие остановки в некоторых портах, и через месяц вошли в Кронштадскую гавань.

Ночью к нашему кораблю подошел черный тюремный баркас и, взяв княжну на борт, с величайшей секретностью отвез ее в Петропавловскую крепость.

С тех пор много лет я ничего не знал о ее судьбе. Но разве каменные стены и железные двери могут схоронить какую-нибудь тайну?.. По России глухо прокатилась молва о таинственной княжне Таракановой - так в народе стали называть женщину, которую привез наш корабль из Италии. Недавно один престарелый чиновник поведал мне под секретом о дальнейшей ее участи.

Княжну посадили в один из самых мрачных казематов Петропавловской крепости — в настоящий каменный мешок. На допросах выяснилось, что узница ни слова не знала по-русски, а лучше всего владела немецким языком. Она упрямо отстаивала свои мнимые права на царский престол и требовала свидания с государыней. Следователям так и не удалось установить ни ее имени, ни страны, откуда она родом. Есть предположение, что она дочь пражского кабатчика... В тюрьме у нее родился ребенок, который вскоре умер. А затем от чахотки, полученной в сыром холодном каземате, угасла и жизнь самой княжны.

Говорят, погибла княжна Тараканова в воде, затопившей ее камеру во время большого наводнения. Это неверно. Княжна умерла от чахотки. Прах ее покоится ныне под каменной плитой в Петропавловской крепости.

Государыне самозванка казалась весьма опасной преступницей. Может быть потому, что некоторые крамольники распространяли слух, что-де сама она, наша царствующая императрица, не имеет никаких прав на престол. Поэтому матушка-государыня на всю жизнь осталась благодарна тем, кто сумел изловить и навек замуровать в крепости «княжну» Тараканову. Милостями был осыпан вернувшийся из похода на архипелаг граф Алексей Орлов. Он получил чин генерал-аншефа, титул «Чесменского», орден Георгия I степени. А главный герой Чесменской виктории адмирал Георгий Андреевич Спиридов отмечен был совсем не по достоинству. Ему дали лишь орден Андрея Первозванного...

Зато не позабыт был милостью государыни де Рибас. Как только волонтер сей прибыл в Петербург, его, по ходатайству графа Орлова, императрица сразу пожаловала в капитаны кадетского шляхетского корпуса, что равняло его чином с премьер-майором армии.

Но это было только началом его блистательной карьеры. Государыня никогда не забывает об оказанной им важной услуге. Уже в 1780 году его произвели в полковники. Но и это было только началом его успехов. Уже...» — тут Суворов прекратил чтение.

— Остальные успехи Осипа Михайловича мне хорошо и самому ведомы. — И фельдмаршал закрыл синюю тетрадь. «Однако автор сей, бывший лейтенант флота и кавалер, человек не только умный, но и предусмотрительный. Он не указал ни имени своего, ни фамилии. И правильно. За такое сочинительство легко угодить в лапы тайной канцелярии»,— подумал Александр Васильевич и взглянул на дверь.

В комнату вошел молоденький адъютант Толоконников. По его быстрому взгляду, брошенному на голубую тетрадь, Суворов понял, что ему знакомо ее содержание.

— Значит, если бы не было «княжны» Таракановой, у нас не было бы и де Рибаса. Ответствуйте прямо, милостивый государь, — обратился к нему фельдмаршал.

Александр Васильевич любил ошарашивать собеседника самыми неожиданными вопросами, как бы проверяя его смекалку. И все знали, что фельдмаршал не терпит только одного ответа: «Не могу знать!» Поэтому Толоконников, взглянув в глаза Суворову, ответил лихо, весело, по-суворовски:

— Так точно, ваша светлость! Не будь «княжны» Таракановой — не бывать ему у нас вице-адмиралом!

Фельдмаршалу вспомнилось, сколько казаков и матросов погибло на строительстве Одессы.

— Дорого же обошлась нам сия «княжна» Тараканова — сказал он грустно.

XXXIII. В ЯСНОЕ УТРО

Близко принимая к сердцу все беды и несчастья армии и флота, Суворов всеми силами старался приостановить заболевания и смертность среди солдат и матросов. Он открыто вступил в неравную борьбу с де Рибасом, хотя знал, что вряд ли добьется успеха.

Видя, что в Одессе, по воле ее градостроителя и коменданта, продолжаются злоупотребления, 5 мая 1796 года он написал смелое письмо брату всемогущего фаворита императрицы, своему зятю Николаю Александровичу Зубову, рассчитывая, что содержание письма станет известным Платону Зубову и самой Екатерине II. В каждом слове его — тревога, глубокое душевное страдание за обиды, чинимые русской армии и флоту. Вот оно:

«Время проходит, люди мрут, суда гниют. Князь Платон Александрович (Платон Александрович Зубов). знает, сколько ныне в лом и пред сим было против прежнего. Найдет, что оба уменьшились, а у турков флоты возросли, многочисленнее и несказанно исправнее наших.

Не без военных видов...

У Осипа Михайловича при мне умирает против прежнего 1/4 доля, другой месяц будет умирать 1/8 доля, а третий и 16-я. Киселеву (комендант Одессы) я послал паспорт: под Очаковом он из Астраханского гренадерского полку уморил в 2 месяца 700. Зато от князя Григория Александровича (Григорий Александрович Потемкин) был лишен полку. Вот все его достоинство! Чего ради я его никогда не хочу у себя иметь» (Суворов. Документы, т. III)

Однако все усилия Суворова оздоровить обстановку в одесском гарнизоне сильно тормозились. А сам градостроитель по-прежнему был неуязвим. Лишь только через несколько месяцев, когда 6 ноября 1796 года умерла Екатерина II, над ним, как, впрочем, и над всеми ее вельможами, нависли грозовые тучи. Новый самодержец Павел I ненавидел всех любимцев своей матери, и с его восшествием на престол многие из них ушли в отставку (Де Рибас был отстранен от должности в начале 1797 года и уехал в Петербург, где умер в декабре 1800 года).

Суворову было еще труднее ужиться с самодуром императором Павлом, чем с его матушкой Екатериной II. Гениальный полководец не мог не восстать против опруссачивания русской армии, за что и был отправлен в ссылку. Но уже через год император должен был снова вернуть его в ряды армии, и Александр Васильевич увенчал свою долгую славную жизнь бессмертным походом русских по снежным Альпийским вершинам.

Кондрату Хурделице мало что было ведомо о переменах, происшедших в Одессе. Седьмой урожай он уже снял с Маринкой и Селимом, который жил при них, как брат родной. Забот у Хурделицы все прибавлялось. Теперь более всего его волновало желание как можно скорее достать документы на владение домом-усадьбой и землей, которую он обрабатывал. Такими грамотами обзавестись ему советовали и Лука, и Аспориди, и Чухрай.

— Бумага на землевладение и дом твой — важное дело. Без них у тебя прав никаких нет на то, что собственным трудом создал, — поучал его Лука.

Кондрат и сам понимал это. Но достать такие грамоты можно было только за большие деньги. Нужно было взятку дать чиновнику. Так говорили сведущие люди. Не выдать документы на поселение чиновники ему не могли, так как он, по паспорту купец-молдаванин, имел известные в том отношении привилегии. Но землю ему могли дать не там, где он уже жил, а подале где-нибудь, совсем в других местах. Деньги, которые ему подарил в свое время Зюзин, он уже успел потратить. Больше на помощь Василия Кондрат не мог рассчитывать: Зюзин был переведен в полк, который стоял на финской границе. Об этом Кондрат узнал из письма, оставленного Василием для него у Аспориди.

Надо было торопиться. В безымянной балке постепенно стали появляться новые поселенцы. Неровен час, и весь Лебяжий хутор, где жил Хурделица, со всеми окрестными землями мог быть неожиданно приписан какому-нибудь помещику в вечную собственность. Тогда, в лучшем случае, Кондрату пришлось бы платить пану аренду, а в худшем — стать его крепостным либо уходить, куда глаза глядят.

Эти тревожные мысли Хурделица старательно скрывал от жены. Ему не хотелось огорчать Маринку. Ей и так доставалось: уход за скотиной, тяжелая работа в поле, по хозяйству. Да и за маленьким Иванком надо присмотреть. Мальчик унаследовал от родителей крепкое здоровье, сообразительность и трудолюбие. Без помощи отца в шесть лет он уже вскакивал на лошадь и, вцепившись в гриву, с гиканьем гнал ее к заводи на водопой. Вместе с Селимом он пас скотину, помогал матери копать огород, ухаживал за деревьями. Кондрат, поглаживая светловолосую головку сына, часто задумывался: мальчик растет, надо все сделать для его счастья.

Безоблачные дни ранней осени принесли Кондрату много радостных надежд. Он выгодно продал зерно своего урожая. Если дело пойдет так и дальше, то на будущий год кончатся все его тревоги. Он соберет достаточно денег, чтобы заплатить нужный «хабар» чиновникам, и на веки вечные он и его сын, будут иметь все права на усадьбу, на обрабатываемую ими землю.

Ясным и солнечным было утро, когда Кондрат чинил вместе с Иванком старый невод, готовясь к вечерней ры­балке. Неподалеку, в летнем курене, Маринка готовила обед. Вдруг раздался цокот копыт, и в воротах появился Селим. Кондрат только что послал его в слободу раздобыть у переселенцев веревок для невода, поэтому был удивлен столь скорым его возвращением. Селим почему-то не вошел во двор, а остановился в воротах и, приложив в знак молчания палец к губам, позвал к себе Хурделицу. Когда Кондрат подошел к нему, татарин тихо сказал:

— Плохой, очень плохой человек! Ты его нагайкой бил — помнишь? Он теперь начальником большим. С двумя джигитами из Безымянной сюда едет. Скоро будет.

Кондрат ничего не ответил побратиму. От известия Селима у него на миг остановилось дыхание. Показалось, будто голубое небо закрыла низкая черная туча.

XXXIV. ОСЕННИЙ ПУТЬ

Незваные гости — трое всадников — не замедлили подъехать к усадьбе. В тучном есауле Хурделица не сразу узнал Супа — так раздобрел он на офицерских харчах! Малинового сукна щеголеватая венгерка, украшенная серебряными шнурками, туго обхватывала его полное тело. Розовощекое лицо Григория еще больше округлилось и казалось бы добродушным, если б не острый блеск маленьких злых глазок. Левую бровь его пересекал тонкий рубец. «Видно, отметина от нагайки моей», — подумал Кондрат.

С Григорием было еще два казака, одетых в зеленые кафтаны.

Гости спешились у ворот и, взяв лошадей под уздцы, вошли во двор усадьбы.

— Так вот каков молдаван здесь живет! Принимай гостей, Кондратко! Мы дюже проголодались с дороги, — сказал, подойдя к Хурделице, Суп и небрежно, словно хозяин слуге, бросил ему поводья своей лошади.

Кондрату не понравился нарочито-спокойный тон его голоса Он насторожился. Видно, Суп не забыл, не простил обиды, а лишь сдерживает до поры, до времени свою ненависть, чтобы лучше отомстить. Сам-то он Кондрат не страшился Супа. Но теперь у него семья, Маринка, сын. Он боялся только за них.

Кондрат скрепя сердце взял поводья лошади Супа и отдал их Селиму, чтобы тот отвел ее на конюшню. Затем пригласил гостей в хату — закусить с дороги.

Маринка быстро поставила на стол миску вареников, сало, соленые огурцы и бутыль горилки. Суп то и дело поглядывал на хозяйку. Казалось горе, тревоги, тяжелая работа не коснулись Маринки. Красота ее стала ярче, приметнее. Темно-русые косы венцом были уложены вокруг головы, как у замужней женщины. Прикрывал их сшитый из голубой материи, украшенный яркими бусами очипок-кораблик. Он очень хорошо оттенял покрытое золотистым загаром лицо молодой женщины, ее большие зеленоватые глаза.

— Красивая у тебя, Кондратко, жинка! Она бы нас с тобой помирить могла, — сказал как бы в шутку во время застольного разговора Суп, не отрывая восхищенного взора от Маринки. Та покраснела. Этот нескромный намек показался ей обидным. Она ждала, что муж сейчас же вспыхнет и, как положено, одернет наглеца-есаула. К ее удивлению, Кондрат промолчал. Только как-то странно повел глазами. Маринка хорошо знала его характер и поняла - муж сдерживает свой гневный порыв. А почему — она поняла, когда после третьей чарки Григорий начал хвастаться.

— Я теперь здесь единый хозяин. Мне в Вознесенском наместничестве, к коему уезды здешние причислены, вся землица сия на двенадцать верст вдоль Тилигула и на двенадцать вширь за заслуги мои нарезана ...(вот так нередко наделяло правительство Екатерины II землей представителей казацкой верхушки) Значит, и хата эта с усадьбой всей и с тобой самим — на землице моей. У меня грамоты на то с печатями есть. Права законные!

— Да побойся бога, Григорий! Я ж ранее тебя тут землицу трудом своим обласкал! Своими руками хату построил, деревья посадил... Разве есть на то закон, чтобы землю мою, дом мой отнимать? Никуда я от родного места не уйду! — воскликнул Кондрат.

Грицко ухмыльнулся:

— Ты б лучше об том помолчал, Кондратко. По закону тебе не здесь, на чужой земле, сидеть, а в Сибири — греметь кандалами. По закону... Это и ныне не поздно тебе сделать. Сказать лишь словечко, где надобно, и молдаванство твое не спасет тебя, — пригрозил он, подымаясь из-за стола.

— Гришенька, не губи Кондратку, ведь он друг твой с детства! Не губи... Хочешь, к ногам твоим паду. — побледнев, взмолилась Маринка. Только страх за участь мужа заставил ее пойти на такое унижение.

— Не позорь меня и себя, — схватил жену за руку Кондрат. Он еле сдерживался, чтобы не броситься на Супа.

Тот, очевидно, понял, что хватил лишнего. В его планы не входило сводить счеты с Хурделицей сейчас же. Показал свою власть над будущим холопом — и хватит на первый раз.

— Да я его губить и не собираюсь. Я человек добрый. Христианский закон соблюдаю. Пусть смирится, тогда посмотрим... — обернулся он к Маринке. — А пока, — тут он обратился к Кондрату, словно никакой ссоры и не было, — дело сделаем. Я хочу до вечера земли мои обозреть. Седлай лошадей, вместе поедем.

Казачьи сборы недолги. И пяти минут не прошло, как Суп со своими казаками, Кондратом и Селимом мчались по топким берегам Лебяжьей заводи к Тилигулу. Там Суп решил провести межу своих владений.

Вид желто-зеленой поймы, переходящей в обширную степь, не тронутую еще плугом, привел в умиление Григория. Его маленькие глазки жадно заблестели.

— Все это мое... Мое! Эх, нагнать бы сюда беглых мужиков, — мечтал он вслух. — Ныне они сюда тысячами бегут. Дать им на год-два землицу в аренду пахать — пусть тут осядут.

— А потом сих беглых в крепаки записать, как повсюдно паны делают. Так, что ли? — спросил Хурделица, перебивая мысли Супа.

Тот сердито взглянул на Кондрата, но или не понял насмешки, или решил не обращать внимания. Лишь сказал с досадой:

— Умен ты, Кондратко, не в меру. А что ежели и закрепостить их? Разве им от сего худо будет? Хлебом весь рынок одесский завалим. Да разве тут хлеб один! Для скота выпасы какие! А для птицы! Хочешь — домашнюю заводи, хочешь — дикую бей. Только успевай в город возить — гроши верные.

Над камышами, всполошенная топотом коней, взвилась стайка уток. Суп с детства, как и Кондрат, был страстным охотником. Ведь оба они выросли здесь, на Лебяжьей!.. Суп остановил лошадь, спешился и, взяв карабин у одного из казаков, прицелился в летящую стаю. Выстрелил. Одна утка, перевернувшись несколько раз в воздухе, шлепнулась в камыши.

— Гляди, метко стреляет хозяин, — самодовольно сказал Кондрату Григорий.

Хурделица нахмурился. Видно, совсем обалдел от счастья Григорий, коли сам себя уже хозяином величает. И хотя Кондрату лучше бы промолчать, он не смог не осадить хвастуна.

— Зря ты птицу сгубил. Без собаки ее не достать.

— Достанем! И пес у нас есть. Вот! — Грицко указал на Селима. — Чем не пес ученый, татарская собака!

— Ты его не тронь. Не обижай. Он побратим мой, — побледнел Кондрат.

— Да разве крещенному басурман поганый может побратимом быть? Бунтуешь ты все, Кондратко! Я научу тебя, какое обращение надобно с татарвой иметь. — И он обернулся к Селиму. — Слушай, гололобый! Немедля скидай порты и — в воду! Чтоб с уткой ко мне вмиг обратно. Разумеешь? — Суп поднял плеть и шагнул к застывшему на месте Селиму.

В узких раскосых глазах Селима не было страха. Его взор горел ненавистью.

— Марш в воду, собака! — неистово рявкнул Суп.

Кондрат хотел было остановить его руку, но плеть со свистом опустилась на голову татарина.

— Еще хочешь? — крикнул Суп, но не успел замахнуться. Нагайка Хурделицы стеганула его по лицу.

В тот же миг Селим бросился на своего обидчика. Раздался короткий вопль, переходящий в хрип. Кондрат оторвал ордынца от упавшего на землю Григория, но было поздно. Тот уже бился в смертельной агонии.

Казаки схватили татарина, стали крутить ему руки, вязать ремнем, но Кондрат отбросил их от Селима, выбил из их рук оружие.

— Вам, братцы, со мной не справиться. Побратима моего не троньте. Есаул ваш, — он показал на убитого, — сам повинен в беде своей. Или вы его дюже любите?

— Какое! — покачал головой один из казаков. — Нам бы век его не знать. Въедлив он был да жаден. Но за его смерть с нас спросится. Вот и надобно нам его погубителя к начальству доставить. — Он кивнул головой в сторону Селима.

— Отдай им меня, — сказал татарин, обращаясь к Кондрату. — Отдай! А то вся вина на тебя падет.

Казаки с удивлением посмотрели на Селима.

— Совестливый басурман, — проворчал один из них.

— И такие бывают... — согласился его товарищ.

Хурделица с укоризной взглянул на побратима.

— Нет, Селим! Не отдам я тебя! У нас с тобой давным-давно одна доля.. Коли тебя в кандалы возьмут , то и до меня доберуться.. А вам, - он снова обратился к казакам, - допроса все равно не миновать. Так что говорите правду.

Завтра я вам и карабины отдам - езжайте в Вознесенск. И его возьмите, - показал он на убитого. - А сегодня у меня, на Лебяжьем, переночуйте. Еще успеете начальству на нас донести...

Казаки согласились. Они привязали труп есаула к его храпящей лошади и двинулись вслед за Кондратом и селимом к усадьбе

Маринка, выслушав страшный рассказ, прижала Иванка к груди.

— Ой, не судьба, не судьба нам, Кондратушка жить спокойно в родном краю. То ордынские набеги, то власть панская...

И сразу же стала собирать, укладывать вещи.

В полночь семья Хурделицы вместе с Селимом навсегда покинула родной дом.

Они выехали из усадьбы на тех же самых двух возках, что семь лет назад доставили их сюда. Маринка долго крепилась, но когда дорога пошла вдоль Лебяжьей заводи и лунная тропинка засеребрилась меж камышей, она не выдержала. Припав к плечу мужа, глухо зарыдала.

XXXV. НОВЫЕ ТРЕВОГИ

При въезде в Одессу возки были остановлены у полосатого шлагбаума. К Хурделице подошел казак и потребовал документы.

Раньше таких проверок не было. Кондрат удивился, но казак пояснил:

— Уже год, как проверочные кордоны у заставы учинены. Ну кажи письменный вид или вертай обратно.

Кондрат вынужден был протянуть казаку свой паспорт. Тот передал его вышедшему из сторожки важному пожилому чиновнику в очках. Он медленно прочитал паспорт, потом, подняв очки, оглядел Хурделицу и проворчал:

— Молдаванешты... Много вас сюда едет, — и отдав вид, велел казаку пропустить возки.

Обрадованный благополучным исходом проверки, Кондрат тронул лошадей. Но казак, ткнув пальцем в Селима, сказал чиновнику:

— А у этого проверяли, ваше благородие?

Чиновник велел снова остановить возки и грозно уставился на Селима:

— Кто таков?

— Это мой слуга. Татарин, — пояснил, стараясь говорить с молдаванским акце нтом, Кондрат.

— По роже вижу, что татарин. А паспорт где? Беспаспортный?!

— Не успели выписать ему еще, ваше благородие.

— Не успели?! Ну вот, когда выпишут, тогда и пропущу. Ты езжай, а слуга твой, нехристь басурманский, пущай подождет. — Чиновник повернулся и засеменил к сторожке.

— Как быть, братец? — спросил Кондрат у казака.

Тот осклабился.

— С него особый пашпорт треба...

Хурделица понял намек. Он достал кошель и, не глядя казаку в глаза, протянул ему серебряный рубль.

Тот крепко зажал монету в кулаке и разрешил:

— Вези своего нехристя. С богом!

Со скрипом поднялись возы в гору и выехали на широкую прямую улицу, состоящую из побеленных землянок, меж которыми то там, то здесь попадались одноэтажные каменные домики.

Несколько лет тому назад здесь, по пустынной вершине рыжего холма, проходила дорога с Пересыпи к Хаджибейскому форштадту. Маринке и Селиму не раз приходилось бывать в этих местах, и сейчас они не могли не надивиться новой улице.

Удивлен был и маленький Иванко. Мальчику, выросшему среди степных просторов, странным казалось такое ско­пление домов. Он время от времени спрашивал правившего лошадьми отца:

— Батько, а батько! Зачем нам столько хат?

Вскоре их взору открылись двухэтажные каменные здания в центре города, а слева заголубела подкова залива с кораблями, стоящими на рейде и у причалов новой гавани. Все четверо были изумлены.

— Ой, краса какая! От Хаджибея турецкого ничего и не осталось. Ровно и не было его никогда! — воскликнула Маринка и, взглянув на мужа, добавила:

— А может нам здесь жить лучше будет, нежели в Лебяжьем...

Кондрат был не меньше ее взволнован. Ведь он сам одним из первых пошел на битву с иноземцами, что веками губили и опустошали этот край! Он был горд и тем, что его братья по оружию не только отвоевали землю родную у врагов, но и смогли своими руками возвести на пустом месте этот красивый город.

Кондрат ласково посмотрел на жену. Он-то хорошо знал, как сильно тоскует она о родном брошенном гнезде. А вот смотри, находит в себе силы и его подбадривать! И он, поворачивая лошадей в сторону Молдаванской слободы, весело ответил жене:

— Не вышло нам хлебопашествовать, Маринка, так город будем строить. Просторно здесь, море!..

— Конечно, нам лучше здесь будет, — закивала та головой.

Старики Чухраи были очень довольны, что все семейство Хурделицы перебралось нежданно-негаданно к ним в Одессу.

— Хата у нас просторная, живите! Места всем хватит. И нам теперь свой век коротать не так скучно будет, — сказал Семен.

Одарка тоже радовалась. Наконец-то бог сподобил ей внука! И чтоб расположить к себе Иванка, стала угощать его сладостями, припрятанными в кладовке.

Когда веселое оживление понемногу стихло, Кондрат вышел с Семеном в садок и наедине поведал ему о причине, заставившей бежать их из Лебяжьего.

Чухрая взволновал его рассказ. Особенно огорчился он, когда узнал, что чиновник на заставе проверил паспорт у Хурделицы и при этом обратил внимание на Селима.

— За убиение Супа Селимку да и тебя с ним заодно ловить прилежно будут. Ведь Гришка-есаул успел уже в паны выйти. А у нас в Одессе ныне полицию учинили. Две землянки полным-полно полицаями набиты. Господин секунд-майор Киряков городским комендантом над ними поставлен. Значит, как бумага из Вознесенска к нему придет, что тебя имать надобно, он перво-наперво чиновника, что на заставе приезжих проверяет, и спросит: был ли молдаванин с татарином примечен? Тот ему и скажет, что ты с Селимкой в городе. Тогда он соглядатаев своих, как псов, пустит на ваш розыск. Понял?

Чухрай вопросительно глянул на Хурделицу.

— Разумею, дед... А как быть теперь — не ведаю. Вроде я в западню сюда приехал. На погибель свою.

— Постой ты о погибели говорить! — с раздражением воскликнул Чухрай. — Послухай, что сделать надобно. Перво-наперво я ныне же Селимку твоего на берег моря сведу, за город. Там в курене, что для рыбалки сложен, поселю его пока. А пропитание себе добывать он будет на рубке камня. В катакомбе подземной, что недалече от куренька моего вырыта. Маринку я у жены Луки, у Яники, пристрою. Ведь подруги они давние. Так лучше будет. А Иванка моя Одарка доглянет. Он нам отрадой будет.

— А про меня ты, дед, забыл? — улыбнулся Хурделица.

— Нет. Мы с тобой завтра на зорьке обоз Луки Спиридоныча на Днепро поведем. Чумаковать будем.

— А возьмет меня Лука к себе?

— Еще и обрадуется. Ему теперь возле товаров честные люди надобны. Он тебя добре знает. Верит тебе. Значит, возьмет. Он торговлю ведет ныне огромную: с Туреччиной и с разными городами нашими. С ним ныне сам пан Тышевский — враг наш лютый — вместе в одном деле. Увидал раз меня пан на дворе у Луки — опознал. Глазами сверкнул и спросил: «Кто сей?» Лука ответил: «Приказчик старший мой». Пан и говорит: «Ну, счастье его, что он твой... Поэтому только старый грех ему прощаю». С тех пор меня как бы не замечает.

— А мне Тышевский тоже простит, коли приметит?

— Кончено, простит. Ведь дело-то у них с Лукой общее. Коль ты у Луки служишь, значит, и у пана. Жаден он. Ради корысти, коль ты ему потребен, другом тебя любезным назовет... Сказывают, девок своих крепостных и то туркам в гаремы за море продает.

Тем же вечером Семен увел Селима на берег моря, а Одарка Маринку — в дом Луки.

Крепко обняла Кондрата на прощание Маринка.

— Себя береги — за меня не бойся. Никому себя в обиду не дам. — Она показала маленький охотничий нож, что всегда носила под байбараком (верхняя женская одежда) на поясе.

Еще не расцвела заря, а Кондрат, поцеловав спящего сына, ушел с Семеном в чумацкий поход.

XXXVI. ПОХИЩЕНИЕ

Яника встретила Маринку радушно. Отвела ей одну из уютных комнат на женской половине огромного своего особняка, где жила сама со своими детьми и прислугой.

Хотя на Янике лежало много разных семейных забот и хлопот — и содержание в порядке большого дома, и воспитание троих детей, — ее радовало появление Маринки. Жены высокопоставленных знакомых Луки сторонились ее, считали ниже себя по происхождению и воспитанию и каждый раз при встречах давали ей понять это. Однако такие неприятные встречи были редки.

Яника старалась по возможности держаться подальше от них, но в то же время остро страдала от одиночества. Поэтому встреча с Маринкой была для нее приятным сюрпризом. Вскоре они и совсем сдружились. Сербиянка стала относиться к Маринке, как к младшей сестре. Даже иногда приглашала в гостиную, когда к мужу приходили его знакомые по коммерческим делам.

Янику забавляло, когда эти важные немолодые господа при виде красивой молодой женщины, забыв о своем почтенном возрасте, превращались вдруг в галантных кавалеров.

И вот в гостиной Яники Маринка неожиданно для себя встретила человека, которого однажды чуть не подстрелила из пистолета. Хотя это было давно, но лишь вошла Маринка с Яникой в гостиную, как пан Тышевский сразу узнал ее.

Маринка тоже узнала пана, хотя он сильно постарел и обрюзг.

Тышевский вел деловой разговор с Лукой и еще каким-то коммерсантом в чалме, но тут же прервал беседу и подошел к женщинам. Поклонился Янике, поцеловал ей руку, любезно осклабился Маринке и тотчас спросил, где находится сейчас ее муж.

— В дальнем пути, — ответила Маринка.

— О, понимаю, на пути к всевышнему. — Пан поднял к потолку свои бесцветные студенистые глаза. — Я слыхал, что он погиб в Измаиле.

Маринка поняла, что проговорилась, и с досады прикусила губу. К ней на помощь немедленно пришла Яника.

— Муж Марины Петровны жив-с. Он в дорожном отбытии, — пояснила сербиянка.

Но пан не унимался.

— Позвольте спросить, как долго вы изволите пребывать у нас в Одессе?

Вопрос этот был задан неспроста. Лгать она не умела, поэтому промолчала.

Яника решила, что гостья смущена, и опять попыталась выручить ее.

— Марина Петровна остановилась пока у меня. До приезда своего супруга.

— Очень приятно, очень приятно, — заворковал пан и перешел на игривый тон. — В Одессе славный климат. Но скажите, вы по-прежнему, подобно древней амазонке, столь воинственны, сколь и прекрасны?

Маринка не знала, что такое «амазонка». Не знала этого и Яника. Поэтому Тышевский так и не получил ответа на свой вопрос. Он, словно оценивая, смерил Маринку неприятным взглядом с головы до ног. Ноздри его хрящеватого носа затрепетали, а студенистые глаза неприятно заблестели.

Извинившись, пан отошел от них и присоединился к беседующим мужчинам...

На другой день вечером служанка привела к Маринке пожилую женщину, одетую как монашенка, во все черное.

— Я прислана человеком, который привез известие от твоего мужа. Он ждет тебя около дома. Выйди, — шепотом сказала ей женщина.

— Пусть он придет сюда.

— Он не может этого сделать. Поэтому и прислал меня к тебе. Выйди... А то он уйдет. Известие важное...

Маринка набросила на плечи платок и пошла за женщиной.

Та вывела ее на темный двор.

— Он за воротами...

Маринка вышла на ночную улицу. И тотчас кто-то сзади накинул ей на голову мешок. Потом сильные руки схватили ее, связали, потащили, бросили в карету. Лошади быстро помчали ее по темным улицам городка.

Маринка кричала, вырывалась, но напрасно. Ее похитители хорошо знали свое ремесло и надежно связали ей руки и ноги. Мешок, надетый на голову, не пропускал ни звука.

Скоро карета остановилась. Ее снова схватили и понесли. Потом бросили на что-то мягкое, развязали. Сорвали с головы мешок.

Она зажмурилась от яркого света. А когда через мгновение снова открыла глаза, то увидела себя в большой пустой комнате, ярко освещенной свечами.

В углу в кресле сидел одетый в нарядный халат пан Тышевский.

XXXVII. УДАР В СЕРДЦЕ

Маринка вскочила и бросилась к двери. Но та оказалась запертой. Все тщетные попытки пленницы открыть дверь вызвали только смех у Тышевского. Тогда Маринка кинулась к пану.

— Отпусти меня! Зачем я тебе? Отпусти! —закричала она.

— И отпущу! — медленно процедил сквозь зубы Тышевский. — Только подожди. Сядь, успокойся. Выслушай меня.

Но видя, что Марина стоит как окаменелая, он нахмурился и повелительно крикнул:

— Да садись же!

Маринка села в уголке. Тышевский поднялся с кресла и подошел к ней.

— Слушай меня. Слушай внимательно, — сказал он, переходя на ласковый тон. — Я не желаю делать тебе зла, хотя ты и заслуживаешь наказания. Я не мщу красивым женщинам. Ты мне полюбилась, казачка, а твой муж свел у меня лошадей. Один только английский жеребец, которого он у меня похитил с этим безбожником Чухраем, стоит целого состояния. Я прощу ему все за твою любовь. Выбирай. Или сегодня же продам тебя турецким купцам, и они увезут тебя в Стамбул, или ты сейчас же будешь моей. Будешь любить меня, ласкать... Тогда утром я отпущу тебя домой с богатой наградой. Ведь я богат. Я всемогущ... Так иди же ко мне, моя коханочка. — Он простер к ней костлявые руки.

Маринка увернулась от его объятий и, не помня себя от ярости и отвращения, ударила Тышевского по щеке. Пан охнул, схватился за щеку и побежал к выходу.

— Ты, хамово быдло, пся крев, попомнишь, как бить Тышевского! Попомнишь, — обернулся он к ней с искаженным от гнева лицом и стал неистово стучать в дверь кулаками, пока ее не отворили. В комнату испуганно вбежали два здоровенных гайдука.

— Берите ее! — задыхаясь от злобы, неистово завопил пан. — Берите! На всю ночь отдаю вам эту девку!

Гайдуки медленно двинулись на Маринку. Она бросилась в дальний угол комнаты. Нет, она не дастся на бесчестье, на позор. Маринка выхватила спрятанный за поясом нож. Вот когда он пригодится!

Гайдуки, увидев сверкнувшее в ее руке лезвие, остановились в нерешительности. Трусы, думают, что она решила отбиваться!

Маринка с презрением посмотрела на дюжих слуг проклятого пана, а тот испуганно прятался за их спинами и все торопил:

— Чего вы остановились? Смелее! Берите ее! Смелее!

Да, ей, конечно, не вырваться от них. Не уйти. Прощай мой сынок, Иванко! Прощай, Кондратко! Больше мне никогда не увидеть вас. И Марина ударила себя ножом в сердце.

Подбежавшие гайдуки подхватили на руки ее падающее тело. Осторожно положили на пол.

— Преставилась, пан... — одновременно сказали они и сняли шапки.

Глаза Тышевского на миг угасли, но затем в них снова вспыхнул злобный блеск.

— Наложить на себя руки — великий грех. Не видать теперь ей царства божьего. Недостойна она и обряда христианского. Уберите сию падаль немедленно. И в море! В море! Скорее! С камнем на шее!

Гайдуки, испуганно косясь на своего пана, вынесли мертвую.

XXXVIII. ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА

Осенним дождливым днем вернулся Хурделица с Чухраем из чумацкого похода в Одессу. Обнял соскучившегося по отцовской ласке сына, но глянул на Одаркины застланные слезами глаза и побледнел. Понял, что стряслась беда.

От плачущей старухи он узнал, что убила себя Маринка, чтоб не достаться пану и его гайдукам на поругание. А где похоронена она — никто не знает. Говорят, брошена в море. Дознался обо всем этом Никола Аспориди от гайдука, который продал ему нож и платье Маринкино, после чего, хлебнув вина, по-пьяному рассказал все хозяину кофейни. Никола обо всем этом поведал Одарке под строгим секретом, взяв клятву никому не говорить ни слова, кроме Кондрата. А какой пан виноват в Маринкиной гибели, и Аспориди неведомо...

— Будет ведомо! — крикнул Кондрат, выбежал из хаты, вскочил на коня и помчался к Николе.

Аспориди показал Кондрату нож и женское платье. На нем с левой, стороны лифа был прорез с запекшейся кровью. Хурделица признал и платье, и нож. И заплакал, глядя на них.

— Кто? — коротко спросил он, вытирая слезы, текущие по лицу.

— Не сказал мне гайдук, кто хозяин его... Поэтому и неведомо мне.

— А мне ведомо! — крикнул Кондрат. — Знаю я, кто погубить ее мог. Это он! Говори мне, где живет Тышевский? Говори, где он свое гадючье гнездо свил?! Где хоромы его?

Кондрат был страшен. Никола, заикаясь от волнения, несколько раз должен был объяснить ему, где находится дом Тышевского.

Кондрат слушал его, а сам, казалось, не понимал ни слова. Не простившись с Николой, он выбежал из кофейни.

Через несколько минут он уже поднимался на крыльцо особняка Тышевского. Рослый привратник преградил Кондрату дорогу. Но Хурделица сказал ему, что он с важным известием прислан от своего господина Луки Спиридоновича. Один из торчавших в передней лакеев, услышав имя компаньона хозяина, поспешил доложить Тышевскому и через миг возвратился, попросив Кондрата следовать за ним.

Он провел Хурделицу через ряд богато обставленных комнат, пока не распахнул перед ним дверь кабинета Тышевского.

Пан сидел за столом в кресле и что-то писал. Услышав шаги, вопросительно уставился на Кондрата.

— Ну, докладывай!

— Это ты говори! — крикнул Кондрат и двинулся на пана. — Говори, как ты ее сгубил?!

— Она сама! Сама! Не я! Люди! Ко мне! На помощь!— завопил пан. Это были его последние слова.

На грохот опрокинутого стола в кабинет ворвались гайдуки. Кондрат швырнул в толпу слуг задушенного хозяина и, разбросав лакеев ударами кулаков, вышел из особняка под мелкий осенний дождь.

XXXIX. НА РАССВЕТЕ

Слуги Тышевского, испытав на себе силу Кондрата, не осмелились его преследовать. Оставив свою лошадь привязанной у столба, он медленно, пошатываясь, пошел по улице в сторону моря. Встречные прохожие, принимая его за пьяного, шарахались в сторону, уступали ему дорогу. На пустынном берегу он увидел белую хатку. При вспышке молнии огляделся. По всем признакам, о которых ему неоднократно рассказывал Семен, это был куренек, где жил Селим.

Хурделица тихо постучал в дверь. Окошко куренька осветилось неровным пламенем светильника.

— Селим, это я, кунак твой, — сказал Хурделица.

Дверь сразу распахнулась. Радости Селима не было границ. Он принялся было угощать нежданного гостя всем, что у него было, но Кондрат отказался.

— Горе у меня. Нет больше Маринки, — коротко пояснил он.

Ордынец не стал расспрашивать. Он внимательно оглядел своего побратима. Его измученный вид, потухшие глаза были красноречивее всяких слов.

Татарин снял с Кондрата мокрую одежду, набросил на него теплый тулуп и уложил, словно малого ребенка, на свою постель из пахучей полыни.

Всю ночь думал Кондрат свою горькую страшную думу, вслушиваясь то в мерный шум волн, то в глухое ворчание грома. На рассвете Селим поднялся: надо было спешить в каменоломню. Не успел он еще разогреть на очаге с вечера сваренную юшку, как послышались шаги, и в курень, согнувшись вдвое, вошел Чухрай. С ним был рыжебородый здоровенный парубок, одетый в матросские штаны и куртку. Лишь пожимая его твердую в роговых мозолях ладонь, Кондрат узнал в парне Якова Рудого. Тот начал рассказывать о своей матросской жизни, но Чухрай бесцеремонно перебил его:

— Потом, Яков, потом... Не до этого сейчас. О деле сначала надобно, — и обратился к Кондрату: — Ох, и шуму ты наделал! Весь город поднял. А кто пана к чертям в пекло спровадил — не догадываются. Знает лишь Никола Аспориди да мы... От нас никто не дознается. А все же тебе оставаться здесь опасно. Мало ли что может быть! Тебе теперь лучше всего на корабль, где Яков плавает. У шкипера Мускули служить будешь. За Иванка не бойся. Приглянем за ним со старухой, как за родным. А Мускули Луке — друг. Паспорт тебе купит новый — после отработаешь. Иди в море, Кондрат! В чужих краях побываешь.

Хурделица прочел в глазах Чухрая отцовскую тревогу. Но он грустно покачал головой.

— За совет, дед, спасибо. Я всегда слушался тебя, а ныне не могу. Горе у меня большое. А от горя разве на каком корабле уедешь? Не хочу я по чужим краям разъезжать... А за то, что сына моего присмотришь, — великая благодарность моя...

— Что же ты делать здесь будешь? Чумаковать что ли? Опасно. Розыск по тебе уже везде идет за Гришку Супа.

— Ну и пусть ищут! Я ранее их не боялся, а ныне и вдвое. А что делать буду? Да вот с Селимкой вместе в карьер пойду камень бить.

— Тяжелая это работа, — предупредил его Селим.

— Знаю. Работа, коли хорошая, всегда тяжелая...

— Ты что, Кондрат, затеял? Да разве это для тебя — камни бить? Тебе полки в бой водить, на корабле по морю плавать! А ты — в карьер. С Селимкой в ряд один, — решительно осудил его Чухрай.

— Нет, дед... Надоело мне саблей махать... Я Хаджибей-крепость брал, первым в башню ворвался. Ныне же, гляди, какой город поставлен! А я в его стены до сих пор ни одного камня не вложил. А может, дед, камень бить чести поболее, чем саблей махать, а? Иль у Луки в холопах служить?

Чухрай развел руками.

— До чего же ты дошел с горя-горького, Кондратко! А ведь какой казак был добрый. Ну, хотъ ты ему, Яков, скажи, какой на море дух привольный. Скажи, может, одумается.

Рудого не надо было просить. Пока Семен с Кондратом деревянными ложками хлебали юшку, он рассказывал о своем мореходстве, о доме своем новом — шхуне, хвалил шкипера и других матросов, но больше всего расхваливал последний рейс свой, когда, причалив к румынскому берегу, они взяли на борт более сотни болгар и греков, спасали их от разбойной турецкой орды страшного Кара Фержи. (этот исторический факт имел место в сентябре 1801 года. Автор сознательно «сдвинул» время события. Спасенные экипажем корабля Мускули болгары и греки основали впоследствии села нынешней Одесской области: Большой Буялык, Малый Буялык, Кубанку)

— По прибытии нашего корабля в Одессу спасенным болгарам и грекам дали земли для поселения, — сообщил Рудой. — Так что морское наше дело тоже важность большую имеет, — многозначительно переглянулся Яков с Чухраем.

Кондрат грустно усмехнулся.

— Не по мне мореходство твое. Вот Иванко, сын мой, подрастет, тогда ты его к делу морскому приучи... Я же хочу на земле родной, что у басурмана отбил, город ставить. Думку эту мы еще с Маринкой имели.

Он вышел с Селимом из куреня.

Чухрай с Рудым последовали за ними. Все они направились по узкой тропке к пещере, вырытой в откосе берегового холма.

У входа в катакомбу уже толпился сермяжный люд с каменнорезными пилами, молотами, топорами. Здесь Кондрат простился с Чухраем и Рудым и подошел к толпившимся людям, которые один за другим опускались в карьер.

Скоро и его широкая спина скрылась в проеме пещеры.



Одесса 1963

Загрузка...